В яме живут легенды. Обитают призраки и привидения. Работающие в Эпицентре люди шутят на сей счет, но смех звучит нервно и напряженно. Бобби не верит в истории, но вполне допускает возможность неких сверхъестественных явлений. Здесь царит до жути пустынная атмосфера. Словно даже призраки покинули это место. Кто знает, чем могла заполниться внезапно образовавшаяся пустота. Два дня назад во время ночной смены один парень клялся и божился, что видел фигуру без лица, в черном остроконечном головном уборе, стоявшую у самого края ямы. Работа действует на психику разрушительно. Распадаются браки. Все сходят с ума по-своему. Драки, заскоки, истерики. Запах расплавленного металла, поднимающийся из-под земли; ритуальная минута молчания рабочих, извлекающих из-под завалов очередное тело; странные шепоты, носящиеся в воздухе, когда нет ветра. Вещи, которые вы находите. Неделю назад, разгребая совком мелкий битый камень, словно археолог на раскопках древнего храма, Бобби заметил женскую туфельку, торчащую из-под земли. Совершенно новая туфелька, такая красивая, гладкая и блестящая. Обтянутая голубым шелком. Потом он потянулся за ней и обнаружил, что она вовсе не засыпана щебнем – что это просто половина туфли, аккуратно оплавленная по месту разрыва. Теперь иногда, закрывая глаза, он видит эту туфельку. Он рад, что не женат. Едва ли он сумел бы привнести особо здоровый дух в семейные отношения.
В тот вечер Бобби перекусывает во время короткого перерыва, сидя на балочной ферме у края ямы вместе с Мазуреком и Пинео, когда включают свет. Все они не выносят вида ямы в ярком освещении. Похоже на кадр из «Секретных материалов» – раскопки рухнувшей летающей тарелки под раскаленными ослепительно белыми прожекторами, курящимися на холодном воздухе; сетка каркаса, сохранившаяся от северной башни, сверкает серебром и выглядит странно, словно обломок потерпевшего крушение космического корабля. Трое мужчин с минуту молчат, а потом Мазурек снова начинает честить на все лады Джейсона Джамби, подписавшего контракт с «Янкиз». Вы видели интервью, которое он дал Вернеру Вулфу? Идиот, да и только! Толпа освищет его, как только он в первый раз выйдет на поле. Парень совсем спятил. Пинео возражает, и Мазурек спрашивает Бобби, что он думает на сей счет.
– Бобби в гробу видел твой бейсбол, – говорит Пинео. – Мой сын болеет за «Джетс».
Мазурек – мужчина лет пятидесяти, с толстой шеей и бледным лицом, словно слепленным из прямоугольных плоскостей мышц, – говорит:
– «Джетс»... твою мать!
– Они наверняка не дойдут до финала, – весело говорит Бобби.
Мазурек комкает вощеную бумагу, в которую был завернут его сандвич.
– Они сдохнут в первом же туре, как обычно.
– Но болеть за них интереснее, чем за «Янкиз», – говорит Бобби. – «Янкиз» слишком сыгранная команда, чтобы быть интересной.
– Слишком сыгранная команда, чтобы быть интересной? – Мазурек вытаращивает глаза. – Ты и вправду придурок, тебе это известно?
– Да, я такой. Я придурок.
– Почему бы тебе не вернуться обратно в школу, мальчик? Какого черта ты здесь делаешь?
– Не кипятись, Карл! Успокойся!
Пинео – нервный, худой мужчина с выбивающимися из-под каски курчавыми черными волосами – кладет ладонь на руку Мазуреку, и Мазурек раздраженно отдергивает руку. От гнева лицо у него напрягается и жилы на шее белеют.
– В чем дело? Ты собираешь материал для своей гребаной диссертации? – спрашивает он Бобби. – Изображаешь тут туриста?
Бобби смотрит на яблоко, зажатое в кулаке. В свете прожекторов оно блестит так ярко, что кажется несъедобным.
– Просто разбираю завалы. Сам знаешь.
Мазурек быстро отводит глаза в сторону, потом опускает голову, яростно ею трясет.
– Ладно, – говорит он приглушенным голосом. – Ладно... твою мать. Все в порядке.
В полночь, когда заканчивается смена, они идут в «Блю леди». Бобби не вполне понимает, почему они трое изо дня в день таскаются туда. Возможно, потому, что однажды они завернули в бар после работы и хорошо расслабились, а теперь возвращаются туда каждую ночь в надежде испытать приятные ощущения еще раз. Отправиться прямо домой нельзя, нужно снять нервное напряжение. Мазурека постоянно достает жена по этому поводу – она звонит в бар и истерически вопит по телефону. Пинео просто расстался со своей подружкой. Парень, с которым Бобби снимает квартиру, широко улыбается при виде него, но с таким тревожным выражением лица, словно боится, что Бобби принес из ямы какую-то страшную заразу. После первого дня работы на завалах он вернулся домой с кашлем и высокой температурой; помнится, тогда он думал, что во всем виновато это чудовищное место. Однако теперь он то ли выработал иммунитет, то ли болеет хронически и уже не замечает этого.
Когда они входят, две проститутки за ближайшим к двери столиком смеривают их оценивающими взглядами, а потом возвращаются к чтению газет. Бармен по имени Роман – седой и толстобрюхий – придает своему лицу почтительное выражение, говорит «привет, ребята» и ставит на стойку кружки пива и стаканчики виски. Когда они только начали ходить сюда, он относился к ним с почти религиозным благоговением, покуда Мазурек не наорал на него, высказавшись в том смысле, что не желает слушать эту пафосную херню, когда пытается единственно расслабиться, – мол, он и так сыт по горло гребаными звездами кино и спорта, которые посещают Эпицентр, чтобы сняться на фоне завалов. Несмотря на гнев, он нехарактерно четко сформулировал свое требование оставить его в покое, каковое обстоятельство заставило Бобби предположить, что, находись Мазурек в тысяче миль от ямы, его коэффициент интеллектуального развития возрос бы прямо пропорционально расстоянию.
Стройная брюнетка в деловом костюме опять сидит в конце стойки, под голубым неоновым силуэтом танцующей женщины. Она уже с неделю приходит сюда. На вид лет тридцати без малого. Короткая молодежная стрижка. Дорогая стрижка, модельная, чуть припанкованная. Густые брови домиком, напоминающие «аксан грав»[1]. Острые черты лица, почти красивые; а может, вовсе и не красивые – может, просто она так хорошо одета, так умело накрашена, что производит впечатление очаровательной деловой женщины, все очарование которой создано магией кисточки и многочисленных косметических средств, а под краской, какой бы куколкой она ни казалась, нет ничего особенного. Однако тело у нее восхитительное. Подтянутое, ухоженное. У нее такое же каменное выражение лица, какое Бобби каждый день видит у женщин, которые толпами поднимаются из-под земли, ссаживаясь с поезда «Д», готовые еще один день противостоять Манхэттену. Парни подваливают к ней, принимая за садомазо-проститутку, приманку для мужчин, что ищут женщину, которую можно унижать и оскорблять взамен той, что превращает их жизнь в ад с девяти до пяти; и она каждый раз говорит несколько слов, после чего все они сразу отходят. Бобби и Пинео постоянно гадают, что же такое она говорит. Сегодня ночью, после двух стаканчиков виски, Бобби подходит к ней и садится рядом. От нее пахнет дорогими духами. Аромат напоминает масло экзотического цветка или фрукта, какие он видел лишь на фотографиях в журналах.
– Я только что с похорон, – утомленно говорит она, глядя в свой стакан. – Поэтому, пожалуйста... Хорошо?
– Вы это всем говорите? – спрашивает он. – Всем парням, которые к вам клеятся?
Она раздраженно хмурит лоб:
– Пожалуйста!
– Нет, правда. Я сейчас уйду. Мне просто интересно... вы это всегда говорите?
Она молчит.
– Всегда, – произносит Бобби. – Так ведь?
– Это не совсем ложь. – Глаза у нее странные: темные ободки светлых радужных оболочек на редкость четкие. – Это задумано как ложь, но в известном смысле правда.
– Но вы говорите именно это, верно? Всем?
– Вы только поэтому подошли? Вы ко мне не подкатываетесь?
– Нет, я... я имею в виду, может быть... Я думал...
– То есть вы говорите, что не собирались подкатываться ко мне. Вы хотели узнать, что я говорю мужчинам, которые подходят. Но теперь вы не уверены в своих намерениях? Может, вы заблуждались насчет своих истинных мотивов? Или, может, теперь вы почувствовали, что я могу и уступить, и решили воспользоваться случаем снять меня на ночь, хотя поначалу не имели такого намерения?
– Пожалуй, – сказал он.
Она настороженно взглянула на него:
– Это какой-то тонкий ход? Неужели вы рассчитываете уломать меня своей дурацкой болтовней?
– Я сейчас уйду, хорошо? Но вы именно это говорите всем?
Она указывает на бармена, разговаривающего с Мазуреком.
– Роман сказал, вы работаете на завалах.
Вопрос расстраивает Бобби, заставляет заподозрить в женщине любительницу катастроф, жадно собирающую любые крохи информации о яме, но он отвечает:
– Да.
– Это действительно... – Она нервно передергивает плечами. – Странно.
– Странно. Думаю, этим все сказано.
– Я имела в виду другое. Мне не подобрать нужных слов, чтобы объяснить, что это для меня значит.
– Вы там были?
– Нет, я не могу подойти к завалам ни шагом ближе. Просто не могу. Но... – Она шевелит пальцами. – Здесь чувствуется, что они совсем рядом. Возможно, вы этого не замечаете, поскольку проводите там все время. Вот почему я хожу сюда. Все продолжают жить своей жизнью, но я еще не готова. Мне необходимо все прочувствовать. Все понять. Вы разбираете завалы, камень за камнем, но чем дальше вы разбираете, тем больше кажется, что вы докапываетесь до чего-то другого.
– Знаете, мне не хочется разговаривать об этом сейчас. – Бобби поднимается. – Но я понимаю, почему вам хочется.
– Наверное, это жутко бестактно с моей стороны?
– Наверное, – говорит Бобби и отходит прочь.
– Она все еще пялится на тебя, дружище, – говорит Пинео, когда Бобби усаживается рядом. – Какого черта ты вернулся? Ты мог бы уже трахать ее.
– Она с придурью, – говорит Бобби.
– С придурью! Еще и лучше! – Пинео поворачивается к двум другим мужчинам. – Нет, вы только посмотрите на этого идиота! Он мог бы сейчас трахать вон ту телку, однако сидит здесь с нами.
Изобразив на лице улыбку превосходства, Роман говорит:
– Не ты трахаешь их, приятель. Они трахают тебя.
Он подталкивает локтем Мазурека, словно обращаясь за подтверждением своих слов к равному, к человеку такому же многоопытному, как он сам; и Мазурек, уставившись на свое грязное отражение в зеркале за стойкой, говорит рассеянно и устало:
– Пожалуй, я выпью еще стаканчик.
На следующий день Бобби выкапывает из-под бетонной крошки твердый резиновый диск. Тот четыре дюйма в диаметре, в центре толще, чем по краям, и похож на маленькую летающую тарелку. Как Бобби ни старается, он не в силах представить, для каких целей мог служить диск, и задается вопросом, не связан ли тот с разрушением башен. Возможно, в эпицентре любой катастрофы есть такое вот черное зерно. Он показывает странный предмет Пинео, спрашивает его мнение, и Пинео, как и следовало ожидать, говорит: «Черт, понятия не имею. Деталь какого-то механизма». Бобби понимает, что Пинео прав. Это одна из тех непримечательных, но жизненно важных штуковин, без которых лифты не поднимаются и холодильники не охлаждают; но на диске нет никаких признаков, никаких отверстий, пазов или бороздок, свидетельствующих о том, что он являлся деталью механизма. Бобби представляет, как диск вращается в конусе яркого голубого света, отмечая течение некоего непостижимого процесса.
Бобби думает о диске весь вечер, поочередно приписывая ему разные свойства и значения. Это сухой остаток трагического события, последний продукт перегонки. Это сакральный предмет сатанинского культа, принадлежавший крупному финансисту, ныне покойному, и его ритуальное назначение теперь понятно лишь еще трем людям на всей планете. Это своего рода радиомаяк, оставленный путешествующими во времени туристами, который позволяет им оказаться в нужном месте в самый момент террористического акта. Это окаменелый глаз Бога. Он решает взять диск домой и положить в ящик комода рядом с половиной женской туфельки и прочими предметами, найденными в яме. Но в ту ночь, войдя в «Блю леди» и увидев брюнетку в конце стойки, Бобби под влиянием момента подходит к ней и бросает диск на стойку рядом с ее локтем.
– Я принес вам кое-что, – говорит он. Женщина скашивает глаза, толкает диск пальцем, и он начинает медленно вращаться.
– Что это такое?
Бобби пожимает плечами:
– Просто вещь, которую я нашел.
– На завалах?
– Угу.
Она отталкивает диск в сторону.
– Разве я не ясно высказалась вчера?
– Да... конечно. – Но Бобби не вполне понимает, о чем она.
– Я хочу понять, что произошло... что происходит сейчас, – говорит женщина. – Я хочу понять то, что касается непосредственно меня. Я хочу ясно понять, где я и что я после всего случившегося. Мне необходимо понять это. Я не собираю сувениры.
– О'кей, – говорит Бобби.
– О'кей, – насмешливо говорит она. – Господи, да что с тобой? У тебя такой вид, будто ты обкурился дури.
Из динамиков музыкального автомата льется песня Синатры «Все или ничего» – умиротворяющий душу аудиосироп, заглушающий болтовню проституток, пьяных посетителей и трескотню установленного над стойкой телевизора, на экране которого мелькают кадры афганских скал, окутанных клубами коричневой пыли от взрывов. Бегущая строка внизу экрана извещает, что по последним оценкам число жертв теракта в центре Нью-Йорка снизилось до пяти тысяч без малого; из ямы вывезено уже более миллиона тонн обломков. Цифры кажутся бессмысленными, взаимозаменяемыми. Миллион жизней, пять тысяч тонн. Нелепый счет, ничего не говорящий о конечном, реальном результате.
– Извини, – говорит брюнетка. – Я знаю, оно требует колоссальных нервных затрат, дело, которым ты занимаешься. Просто я раздражаюсь на всех в последние дни.
Она мешает свой коктейль пластмассовой палочкой с фигуркой пляшущей женщины на конце, в точности повторяющей силуэт неоновой танцовщицы над стойкой бара. На ее искусно накрашенном лице, похожем на маску, созданную из тонального крема, румян и подводки, лишь глаза кажутся живыми, теплятся скрытым огнем женственности.
– Как тебя зовут? – спрашивает он. Она внимательно смотрит на него.
– Я слишком стара для тебя.
– Сколько тебе лет? Мне двадцать три.
– Не имеет значения, сколько тебе лет... сколько мне. В душе я гораздо старше, чем ты. Разве ты не понимаешь? Разве не чувствуешь разницу? Даже если бы мне было двадцать три, я все равно была бы слишком стара для тебя.
– Я просто хочу знать, как тебя зовут.
– Алисия. – Она произносит имя преувеличенно холодно и четко, словно продавщица, называющая цену за товар, который покупателю явно не по карману.
– А я Бобби, – говорит он. – Я учусь в Колумбийском университете, но взял академический отпуск.
– Это глупо! – сердито говорит она. – Невероятно глупо... жутко глупо! Зачем тебе это надо?
– Я хочу понять, что с тобой происходит.
– Зачем?
– Не знаю, просто мне интересно. Что бы ты там ни пыталась понять, я тоже хочу понять это. Кто знает. Может, наш разговор поможет тебе понять все что нужно.
– Господи Боже! – Она выразительно закатывает глаза. – Да ты романтик!
– Ты все еще думаешь, что я пытаюсь тебя уломать?
– Будь на твоем месте любой другой, я бы сказала «да». Но ты... вряд ли ты можешь помочь мне.
– А ты-то сама? Сидишь тут каждую ночь. Врешь парням, будто только что вернулась с похорон. Горюешь о чем-то, о чем даже сказать ничего не можешь.
Она резко отворачивает лицо в сторону, словно сдерживая порыв, словно одергивая себя, – Бобби тоже иногда делает так в подземке, когда девушка, на которую он пялится, ловит его взгляд, а он притворяется, будто смотрит вовсе не на нее. После продолжительного молчания Алисия говорит:
– Заниматься сексом мы не будем. Я хочу, чтобы ты это понял.
– Ладно.
– На том и договоримся. Хорошо?
– Как угодно.
– Как угодно. – Она обхватывает пальцами стакан, но не пьет. – Пожалуй, мы достаточно хорошо поняли друг друга для одного вечера, ты не находишь?
Бобби засовывает диск в карман, собираясь уходить.
– Чем ты зарабатываешь на жизнь?
Она раздраженно вздыхает.
– Я работаю в брокерской фирме. Может, теперь прервемся? Пожалуйста.
– Мне все равно пора домой, – говорит Бобби.
Резиновый диск занимает свое место в выдвижном ящике комода между половиной голубой туфельки и шариком расплавленного металла (возможно, прежде служившим запонкой), присоединяясь к собранию прочих найденных в яме вещей: лоскутку шелка и клочку шерстяной костюмной ткани в полоску; расплющенной авторучке; обрывку кожаного ремня длиной в несколько дюймов, висящему на искореженной пряжке, и английской булавке, некогда крепившейся к брошке. Глядя на них, Бобби ощущает странную пустоту в груди, словно ничтожные крохи реального бытия, сохранившиеся в каждом из предметов, истончают его собственное бытие. Самое тяжелое впечатление производит женская туфелька. Предмет, настолько потрясающий воображение своим нарушенным изяществом, что иногда Бобби страшно дотрагиваться до него.
После душа он лежит в темноте на своей постели и думает об Алисии. Пытается представить, как она в своей конторе перекладывает с места на место запечатанные пачки банкнот. Даже ее имя звучит как резкий сухой шелест новеньких купюр. Бобби спрашивает себя, какого черта он запал на нее. Она совсем не в его вкусе, но, возможно, она права, возможно, он действительно заблуждался насчет своих истинных мотивов. Он мысленно воскрешает образы девушек, с которыми имел дело прежде. Ласковые, милые и чрезвычайно женственные. И все же неприветливость и суровость Алисии кажутся привлекательными. Возможно, он просто ищет разнообразия. А возможно, как у многих жителей этого города – словно у лабораторных крыс, подсевших на препараты и электрические разряды, – деятельность его центральной нервной системы нарушена и мозг посылает иррациональные сигналы. Однако Бобби хочет поговорить с Алисией. В одном он уверен: ему хочется излить душу. Рассказать о яме. О ящике комода, полном предметов, извлеченных из завалов. Он хочет объяснить, что это вовсе не дешевые сувениры. Это своего рода крючки, на которые он каждое утро вешает все, что хочет оставить дома, когда отправляется на работу. Они суть подтверждение некоего понимания, которое он прежде считал абсолютно отвлеченным, слишком абстрактным, чтобы выразить словами, но в конечном счете осознал, что оно сводится к тому лишь факту, что он остался в живых. Только этот факт, думает Бобби, и нужно понять Алисии.
Хотя Пинео и подстрекал Бобби накануне, на следующий день он едко насмехается над ним по поводу Алисии. Его болезненная раздражительность приобретает злобный характер. Он начал называть Алисию «счетно-вычислительной стервой». Бобби ожидает, что Мазурек присоединится к Пинео, но Мазурек держится отчужденно, отдаляется от их некрепкой компании, замыкается в себе. Он работает с тупым упорством вола и жует бутерброды в гробовом молчании. Когда Бобби намекает, что Мазурек нуждается в помощи психотерапевта – каковым замечанием рассчитывает разозлить, вернуть к жизни от природы вспыльчивого товарища, – тот бормочет, что, возможно, поговорит с одним из священников. Хотя у них троих не было ничего общего, кроме нескольких моментов чисто географического свойства, мужчины неизменно поддерживали друг друга, когда нервное напряжение становилось невыносимым, и в тот вечер, разгребая совковой лопатой землю, превратившуюся в жижу под холодным проливным дождем, Бобби чувствует страшное одиночество, исходящую от ямы угрозу. Все вокруг кажется незнакомым и враждебным. Ему чудится, будто серебристая решетка каркаса дрожит, словно от подземных толчков, а гнездо из массивных балок ожидает возвращения некоего сказочного крылатого чудовища. Бобби пытается отвлечься от тягостных мыслей, но не в силах справиться с накатившей депрессией. К концу смены ему начинает казаться, что они находятся в плену жуткой иллюзии, что башни внезапно вернутся из некоего параллельного мира, в который были выброшены, и все они погибнут под руинами.
Тем вечером в «Блю леди» почти пусто, когда они приходят. Проститутки в глубине зала, Алисия на своем обычном месте. Музыкальный автомат выключен, телевизор тихо бормочет: светловолосая женщина берет интервью у лысоватого мужчины, специалиста по сибирской язве, судя по надписи внизу экрана. Они сидят у стойки и тупо смотрят в телевизор, опрокидывая стакан за стаканом и не разговаривая без особой необходимости. Специалиста по сибирской язве сменяет эксперт по терроризму, который заводит речь о разрушительном потенциале Аль-Каиды. Бобби не может соотнести рассуждения эксперта со своей жизнью. Политическое небо с кружащими по нему черными тенями, пафосной музыкой и тайными рычагами власти не имеет ничего общего с небом, под которым он живет и работает, с серым однообразным небом, простым как крышка гроба.
– Аль-Каида, – говорит Роман. – Не он ли часом играл на второй базе в «Мете»? Такой пуэрториканец?
Шутка звучит неуместно, но Роман не собирается сдаваться.
– Сколько Аль-Каидов нужно, чтобы ввернуть лампочку? – спрашивает он.
Никто не знает ответа.
– Два миллиона, – говорит Роман. – Один держит верблюда, другой вкручивает лампочку, а все остальные в знак протеста носят по улицам плакаты с изображением героев, когда верблюд затаптывает их насмерть.
– Ты сам придумал это дерьмо, – говорит Пинео. – Я точно знаю. Потому что это совсем не смешно.
– Да пошли вы, парни! – Роман смотрит на Пинео волком, потом отходит к концу стойки и принимается читать газету, сердито и шумно переворачивая страницы.
В бар входят четыре молодые пары, раздражая своим смехом, веселыми румяными лицами и беспечным видом состоятельных людей, довольных жизнью. Когда они начинают толочься поблизости – одни сдвигают два стола вместе, другие стоят в обнимку, а одна девушка спрашивает Романа, есть ли у него «лил-лет», – Бобби тишком отходит от внезапной сутолоки и садится рядом с Алисией. Она бросает на него короткий взгляд, но не произносит ни слова, и Бобби, который весь день думал о том, что ей скажет, не решается заговорить, смущенный ее мрачностью. Он принимает такую же позу – голова опущена, рука легко сжимает стакан, – и они сидят, словно два человека, глубоко озабоченные одной проблемой. Алисия скрещивает ноги, и Бобби замечает, что она сбросила одну туфельку. При виде тонкой щиколотки и изящной ступни в прозрачном чулке он испытывает тайное старомодное наслаждение.
– Это здорово стимулирует, – говорит она. – Надо бы нам почаще встречаться.
– Мне показалось, ты не хочешь разговаривать.
– Раз уж ты сидишь здесь, молчать глупо.
Все, что он собирался ей сказать, вылетает у него из головы.
– Ну, как прошел день? – спрашивает Алисия с деланными интонациями заботливой мамаши, обращающейся к милому малышу, и, когда Бобби мямлит «да, в общем, как обычно», она говорит: – Такое впечатление, будто мы давно женаты. Будто у нас уже нет необходимости в вербальном общении. Достаточно лишь сидеть тут и обмениваться флюидами.
– Паршиво, ясно? – отвечает он, раздраженный насмешкой. – У меня все дни проходят паршиво, но сегодня было хуже, чем обычно.
Потом Бобби начинает говорить о наболевшем. Он рассказывает о себе, Пинео и Мазуреке. Что они вроде патрульного наряда, объединенного в крепкую команду чисто неофициальными отношениями, позволяющими им охранять друг друга от сил, природу которых они не понимают или боятся понять. А теперь отношения рушатся. Притяжение ямы слишком велико. Запах смерти, кошмарный хаос погибших душ, скрытые под завалами ужасы. Подземный гараж с раздавленными пустыми автомобилями, белыми от бетонной пыли. Тлеющий огонь под землей. Все равно что работать в Мордоре, густой сумрак повсюду. Пепел и скорбь. Спустя какое-то время начинает казаться, будто яма превращает тебя в призрака. Ты больше не живой человек: ты тень былого, фрагмент прошлой жизни. Говоря себе эту чушь, ты смеешься над собой. Это похоже на бред. Но когда ты перестаешь смеяться, ты понимаешь, что это правда. Эпицентр – огромное кладбище. Как Камбоджа. Хиросима. Они уже обсуждают, что там построить, но они просто идиоты. Это все равно что построить молочное кафе в Дахау. Кто станет есть там? Люди говорят о необходимости сделать это быстро, чтобы террористы увидели, что не выбили нас из колеи... Что за фигня такая? Мы выбиты из колеи! Со строительством нужно подождать. Подождать до того времени, когда ты сможешь ходить там и не чувствовать страшную боль в душе. Поскольку, если не подождать, все, что они там отгрохают, будет вызывать только такое чувство. Возможно, это нелепо. Верить, что это проклятое место. Что там обитает некая чудовищная бесплотная сила, которая будет просачиваться сквозь стены новых коридоров и офисов и разрушать человеческие души... плохая карма, как ни назови. Но когда ты постоянно живешь в этом кошмаре, поневоле начинаешь верить.
Бобби не смотрит на Алисию, пока говорит все это торопливо и сбивчиво. Закончив, он залпом выпивает свое виски, бросает на нее взгляд, проверяя ее реакцию, и говорит:
– У меня в школе был друг, который здорово подсел на амфетамины. У него поехала крыша. Начались галлюцинации. Типа – правительство пользуется его мозгом для своих целей. Они знают, что он контактирует с существами высшего плана. И тому подобная хрень. Обыденная реальность представлялась ему заговором космических сил, и он словно извинялся передо мной, когда все это рассказывал. Он чувствовал, что с ним не все в порядке, но продолжал нести бредятину, поскольку не мог до конца поверить, что он просто спятил. Именно так я чувствую себя сейчас. Словно часть моего существа умерла.
– Я понимаю, – говорит Алисия. – У меня тоже такое же чувство. Поэтому я и прихожу сюда. Чтобы понять, какая часть моего существа умерла... и где я, и кто я после всего случившегося.
Она вопросительно смотрит на него, и он сознает, что уже выговорился полностью и не может добавить ничего существенного. Но Бобби хочет сказать еще что-нибудь, поскольку хочет, чтобы Алисия поговорила с ним, и хотя он толком не понимает, почему хочет этого и чего еще хочет от нее; хотя он страшно смущен своими откровениями и плюс ко всему испытывает обычное чувство неловкости, сопровождающее каждый исполненный потаенного смысла разговор между мужчиной и женщиной... Хотя он ни в чем не уверен, он хочет, чтобы установившиеся между ними отношения – пусть непонятно какие – продолжались.
– Ты в порядке? – спрашивает она.
– Да, конечно. Это не приступ тихой истерики. По крайней мере мне так кажется.
Алисия внимательно смотрит на него, словно оценивая заново:
– Почему ты подписался на это?
– Ты о работе? Потому что у меня есть опыт. Я работал в агентстве по чрезвычайным ситуациям последние два лета.
Две молодые пары подходят к музыкальному автомату, и вскоре первая выбранная ими композиция, «Дух юности»[2], начинает энергично набирать обороты. Пинео танцует на своем табурете, раскачивается из стороны в сторону, прижав кулаки к груди: оскорбительная пародия на молодых людей, ясное дело. Мазурек, погруженный в мрачные раздумья над своим бурбоном, похож на седого толстого тролля, обратившегося в камень.
– Скоро я смогу сдавать экзамен на степень магистра философии, – говорит Бобби. – Похоже, я постепенно учусь устанавливать смысловое соответствие между вопросом и ответом.
Он рассчитывал пошутить, но Алисия не реагирует на шутку. В глазах у нее стоят слезы. Она разворачивается на табурете, прижимаясь коленом к его бедру, и кладет ладонь ему на кисть.
– Мне страшно, – говорит она. – Ты считаешь, что это все? Просто страх. Просто неспособность справиться со всем этим.
Он не вполне понимает, о чем она, но говорит:
– Может, и так.
Бобби нисколько не удивляется, когда она обнимает его обеими руками и утыкается лицом ему в шею; он даже ни о чем не задумывается. Он кладет руку Алисии на талию. Он хочет повернуться к ней, обнять покрепче, но боится спугнуть ее; и пока они сидят вот так, прижавшись друг к другу, он приходит в состояние легкой растерянности, не понимает толком, что делать дальше. Он чувствует биение пульса на своей ладони, теплое дыхание на коже. Рельеф тонких ребер, плавный изгиб бедра, выпуклость груди в дюйме от кончика его большого пальца, вся страстность ее непостижимого существа одновременно пугают и возбуждают Бобби. В душу закрадывается сомнение в их душевном здоровье – и его, и ее. Что это, сеанс чудодейственного исцеления или истерическая причуда? Кто они, два совершенно чужих человека, соединившихся на некоем новом для них обоих уровне бытия, или душевно опустошенные люди, которые даже говорят о разном и ошибочно принимают слабое сексуальное влечение за момент истины? Какая, собственно, разница между первым и вторым состоянием? Алисия прижимается к нему теснее. Ноги у нее по-прежнему скрещены, и правое колено проскальзывает между колен Бобби; правая нога без туфельки. Она бормочет что-то неразборчивое. Слова ободрения, возможно. Ее губы легко касаются его щеки, потом она отстраняется и улыбается, вроде как с сожалением.
– Я не понимаю, – говорит она. – У меня такое чувство... – Она трясет головой, словно прогоняя неверную мысль.
– Какое?
Алисия поднимает руку к лицу и легко помахивает кистью; беспечность жеста никак не вяжется с выражением ее лица.
– Не следовало бы говорить это случайному знакомому в баре, и ты можешь понять меня превратно. Но у меня такое чувство... будто ты можешь помочь мне. Что-то для меня сделать.
– Разговоры зачастую помогают.
– Возможно. Не знаю. Похоже, дело в другом. – Она задумчиво помешивает свой коктейль пластмассовой палочкой, потом искоса взглядывает на Бобби. – Наверное, именно это какой-то философ определил как нечто, актуальное лишь в конкретный момент времени.
– Предрасположенность обусловливает все логические построения, даже идущие вразрез с нею.
– Кто это сказал?
– Я... в курсовой работе, которую писал по Горгию[3]. Отец софистики. Он говорил, что познание в принципе невозможно, а если ты познаешь что-то, значит, это недостойно познания.
– Что ж, – говорит Алисия, – полагаю, это все объясняет.
– Не знаю. За курсовик мне поставили тройку.
Одна из пар начинает плясать; мужчина, все еще не снявший пальто, машет локтями и медленно приседает, а женщина стоит на одном месте, по-рыбьи плавно виляя бедрами. Пародийный танец Пинео был более грациозным. Глядя на них, Бобби вдруг представляет бар пещерой, а посетителей дикарями со свалявшимися волосами, одетыми в звериные шкуры. Фары проносящихся за окнами автомобилей подобны метеорам, прорезающим первобытную ночь. Песня заканчивается, друзья танцевавшей пары разражаются аплодисментами, когда эти двое направляются обратно к сдвинутым столам. Но тут из динамиков музыкального автомата грохочет вступительный рифф хендриксовской версии «Сторожевой башни»[4], и они снова пускаются в пляс, а остальные пары присоединяются к ним с бокалами в руках. Женщины бешено трясут распущенными волосами и грудью, мужчины грузно прыгают. Нелепое сборище обдолбанных дикарей.
Атмосфера в баре больше не устраивает Бобби. Слишком много шума и сумятицы. Он втягивает голову в плечи, пытаясь отгородиться от звуков музыки и жизнерадостной болтовни, и на мгновение сознает, что реагирует на происходящее неадекватно, что крохотный черный демон негативной эмоции уселся у него между лопаток, запустил свои когти глубоко в позвоночник, расправил перепончатые крылья, – и он покорно подчиняется его воле, словно марионетка. Когда он встает, Алисия удерживает его за руку:
– Мы увидимся завтра?
– Несомненно, – говорит Бобби без особой уверенности; он подозревает, что по возвращении домой она начнет ругать себя за то, что допустила этот момент частичной близости, это негигиеничное вторжение в свою безупречную жизнь, полностью посвященную карьере. Она перестанет ходить в бар и начнет искать спасения на вечерних курсах при школе бизнеса, чтобы пополнить свое резюме. В один грустный воскресный вечер несколько недель спустя она с благодарностью вызовет в памяти его образ, усаживаясь на включенный вибратор.
Бобби роется в бумажнике в поисках пятидолларовой банкноты, на чай Роману, и замечает, что Пинео глядит на него с неподдельной ненавистью. Так на вас смотрит злейший враг перед тем, как загнать пару патронов в свой дробовик. Пинео еще несколько мгновений испепеляет Бобби взглядом, а потом отворачивается и снова погружается в глубокие размышления над своей кружкой пива, сгорбив плечи, опустив голову. Похоже, они с Мазуреком находятся в плену одних и тех же злых чар.
Бобби просыпается за несколько минут до начала своей рабочей смены. Он звонит на работу, предупреждает, что опоздает, потом снова ложится в постель и задумчиво смотрит на большое оранжево-коричневое пятно, превратившее потолок в подобие географической карты. Вся эта история с Алисией... это ненормально, думает он. Трахаться они не будут, это ясно. И не только потому, что она так сказала. Он не может представить, что идет к ней в изысканно обставленную квартиру, словно сошедшую с картинки модного журнала, а равно не может представить Алисию в своем гадюшнике; и ни одному из них не приспичило настолько, чтобы бежать в отель. Бред какой-то, просто уму непостижимо. Они дурью маются, вот и все. Мучают себя с извращенным сладострастием. Она печальна, потому что пьет, чтобы быть печальной, оттого что пьет, чтобы быть печальной. Потому что боится, что чувства, которых она не испытывает, и есть подлинные чувства. Типичная постмодерновая манхэттенская чепуха. Скорбь как форма самоощущения. И теперь он туда же. То, что он с ней делает, наверное, является еще большим извращением, но у него нет желания тщательно исследовать свои мотивы – тогда извращение только усугубится. Лучше просто предоставить этой истории изжить себя и закончиться. Сейчас в городе наступило странное время. Мужчины и женщины ищут замысловатые пути бегства от своего неявного чувства вины. Смутного чувства вины от сознания, что они не в полной мере разделяют величественную скорбь политиков и публичных лиц, что их горе несовершенно, изрядно разбавлено повседневным: мыслями о сексе и футболе, о счетах за кабельное телевидение и о службе безопасности на работе. И все равно он чувствует необходимость сказать Алисии еще что-то, непонятно почему и зачем. Сегодня ночью он доверится ей, и она сделает то, что должна сделать. Депрессия, владеющая ими обоими, четырехслойная обертка души, пьеса в четырех актах.
Бобби стоит под душем, кажется, целую вечность; он не торопится на работу и даже думает, не прогулять ли сегодня. Но сознание долга, привычка и врожденное упрямство оказываются сильнее ненависти и страха перед ямой – хотя в действительности он испытывает не ненависть и страх, а некое смешанное чувство, сплавленное из них обоих, подобное продукту алхимической реакции, для которого еще не придумано подходящего названия. Перед уходом Бобби внимательно рассматривает содержимое верхнего ящика своего комода. Прежде всего он должен объяснить Алисии значение этих предметов. Но какое бы значение он им ни приписывал, они все равно остаются в известном смысле сувенирами, а, следовательно, поводом для стыда, свидетельством душевного расстройства. Однако, глядя на них, Бобби вдруг понимает, что данная коллекция имеет некий смысл, который он еще не разгадал и который поймет Алисия, если он объяснит ей все. Он выбирает половину женской туфельки. Собственно, другого выбора нет. Единственный предмет, достаточно впечатляющий, чтобы дать представление о чувствах, которые Бобби испытывает при виде него. Он засовывает туфельку в карман куртки и выходит в гостиную, где сосед смотрит мультфильмы по телевизору; его затылок виднеется над спинкой дивана.
– Что, проспал? – спрашивает сосед.
– Немного, – говорит Бобби, на мгновение сосредоточивая внимание на ярких красках и дурацких голосах и жалея, что не может задержаться и посмотреть, как Скуби Ду и Джекки обведут вокруг пальца болотное чудовище. – До вечера.
Незадолго до конца смены он испытывает приступ паранойи, во время которого вдруг воображает, будто стены ямы поднялись на высоту небоскреба и все пространство неба над головой сузилось до крохотного круга пламенеющих облаков. Даже потом, шагая с Мазуреком и Пинео по холодным туманным улицам под аккомпанемент автомобильных гудков, звучащих, как авангардная духовая секция, Бобби почти убеждает себя, что такое могло случиться. Яма стала глубже, он уменьшился в размерах. Тем вечером они начали раскапывать вновь отрытый слой цементной крошки, и он понимает, что приступ паранойи и сопутствующее желание спрятаться в мире иррационального вызваны предметами, которые они там находят. Но, хотя у него есть вполне понятная причина для страха, это не исключает других возможностей. Каждую минуту могут произойти невероятные вещи. Все они теперь это осознают.
По пути в «Блю леди» трое мужчин молчат. Словно ночные походы в бар перестали приносить облегчение и превратились в тяжелую обязанность, в продолжение работы, столь же губительно действующее на психику. Пинео шагает, засунув руки в карманы, отведя глаза в сторону, а Мазурек смотрит прямо перед собой и решительно размахивает своим термосом, напоминая троцкистского героя, доблестного рабочего с завода номер тридцать девять. Бобби идет между ними. Угрюмая сосредоточенность товарищей приводит Бобби в состояние неустойчивого равновесия, словно его притягивают в разные стороны два огромных магнита, – он хочет броситься вперед или отступить назад, но тащится между ними, влекомый неодолимой силой притяжения. Он оставляет Пинео и Мазурека, как только они входят в бар, и садится рядом с Алисией в конце стойки. Ее лицо освещается слабой двадцатипятиваттной улыбкой, и Бобби думает, что, хотя наверняка она улыбается лучезарней и шире своим коллегам и родственникам, именно эта улыбка свидетельствует о толике истинной радости, еще сохранившейся в душе после многих лет, отданных карьере и несчастной любви.
Чтобы проверить свое предположение, он спрашивает, есть ли у нее парень, и она говорит:
– Боже мой! Парень. Как странно. Ты с таким же успехом мог бы спросить, есть ли у меня поклонник.
– Так у тебя есть поклонник?
– У меня была куча поклонников, – говорит она. – Но в данный момент я не испытываю надобности ни в одном, благодарю покорно.
– Занята карьерой, да?
– Не только. Хотя сейчас пожалуй. Я... – Она сардонически усмехается. – Я карабкаюсь по служебной лестнице. Во всяком случае, стараюсь.
Алисия словно отстраняется от него, словно растворяется в полумраке, царящем за стойкой бара, где телевизор безостановочно болтает о сибирской язве, о страданиях простых людей и о незыблемой демократической свободе.
– Я хотела детей, – наконец говорит она. – Я постоянно думаю об этом в последние дни. Возможно, вся моя печаль вызвана причинами чисто биологического свойства. Ну, ты понимаешь. Продолжение рода и все такое.
– Тебе еще не поздно завести детей, – говорит Бобби. – С твоей гребаной карьерой можно и подождать.
– Не от мужчин, с которыми я имела дело... только не от них! Я бы не доверила ни одному из них заботиться о своем потомстве.
– Значит, у тебя есть в прошлом пара-другая душераздирающих историй, так?
Алисия выставляет вперед ладонь, словно придерживая закрытую дверь.
– Ты себе не представляешь!
– У меня самого есть несколько таких историй.
– Ты мальчишка, – говорит она. – Что ты можешь знать?
Рассказывая Бобби свои истории, она саркастична, самоиронична, почти весела, словно, описывая примеры мужской двуличности и смеясь над своей наивностью, она демонстрирует неиссякаемый запас жизнелюбия и душевных сил. Но когда Алисия рассказывает о мужчине, который преследовал ее целый год, засыпая конфетами, цветами и открытками, пока она не решила, что он действительно ее любит, и не провела с ним ночь, хорошую ночь, после чего он перестал обращать на нее внимание... когда она рассказывает все это, Бобби видит за внешней веселостью тяжкое недоумение и обиду. Он задается вопросом, как она выглядит без макияжа. Более уязвимой и беззащитной, наверное. Макияж отражает позицию, которую она изо дня в день занимает по отношению к миру. Красиво нарисованная маска разочарования и холодности, призванная скрыть смятение души. Жизнь сложилась не так, как она надеялась, однако она еще не отказалась от надежды окончательно, хотя уже не рассчитывает на лучшее, и отсюда смятение. Наверное, он слишком упрощает. Бессистемное воспитание в каком-нибудь оазисе на Среднем Западе – Бобби слышит детонированное «а», наводящее на мысль о Детройте или Чикаго. Второсортное образование, приведшее к второсортной карьере. Утренние разочарования. Это все ясно. Но правда, лежащая в основе ее историй; свет, который она принесла в мир; как изменилось ее мироощущение в течение жизни... вот это остается непонятным. Однако вдаваться глубже не имеет смысла, да и времени нет.
«Блю леди» наполняется поздними посетителями. Среди них мужчина и женщина среднего возраста, которые держатся за руки и целуются через стол; три молодых парня в спортивных костюмах; два чернокожих верзилы в гангстерском прикиде, сопровождающие толстомясую блондинку в крашеном меховом палантине и блестящем вечернем платье (Роман смотрит на них волком и не спешит обслуживать). Пинео и Мазурек молчат в пьяном оцепенении, отгородившись от окружающего, но жизнь в баре кипит вокруг Бобби и Алисии, из динамиков музыкального автомата гремят старые песни Сантаны, «Кинкз» и Спрингстина[5]. Бобби впервые видит Алисию такой непринужденной и раскованной. Она снова сбросила правую туфельку, сняла жакет и, хотя потягивает свой коктейль еле-еле, хмелеет на глазах, словно откровения о прошлом подействовали на нее, как три выпитых залпом мартини.
– Наверное, не все мужчины сволочи, – говорит она. – Но нью-йоркские... пожалуй.
– Ты встречалась со всеми ними, да? – спрашивает Бобби.
– С самыми приличными.
– Что значит «приличный» в твоем представлении?
Вероятно, слова «в твоем представлении» он произнес с излишним упором, придал вопросу чересчур личный характер, поскольку Алисия перестает улыбаться и испуганно взглядывает на него. Когда последние ноты «Славных дней» стихают и наступает относительная тишина между песнями, она кладет ладонь на щеку Бобби и не столько спрашивает, сколько утверждает:
– Ты ведь не поступишь так со мной?
А потом, прежде чем он успевает придумать ответ, захваченный врасплох словами, похожими на предложение ускорить ход событий, она говорит:
– Так поступать нельзя, – и отнимает руку.
– С чего вдруг? – спрашивает он. – То есть я так понял, что мы не будем заниматься сексом, но вообще я не против. Мне просто интересно, с чего вдруг ты передумала.
– Не знаю. Вчера мне хотелось. Но, наверное, хотелось недостаточно сильно.
– С трудом верится. – Он ухмыляется. – Если учесть нашу разницу в возрасте.
– Свинья! – Она шутливо толкает Бобби кулаком в плечо. – На самом деле мысль о мужчине моложе меня я нахожу довольно увлекательной.
– Ага, ясно. Но я не такой человек, какой тебе нужен.
– Все «не такие», покуда не встречаются с кем-то, кто считает иначе. – Алисия делает вид, будто оценивающе разглядывает Бобби. – Ты вполне можешь привести себя в порядок.
– Прошу прощения, – раздается голос позади них. – Можно спросить вашего мнения?
Симпатичный парень лет тридцати, в костюме и распущенном галстуке, с интересным скуластым лицом, свидетельствующим об африканской и азиатской крови, текущей в его жилах. Он очень пьян и слегка покачивается.
– Моя подружка... понимаете? – Он переводит взгляд с Бобби на Алисию и обратно. – Я должен был встретиться с ней...
– Не обессудь, но мы разговариваем, – говорит Бобби. Парень вскидывает руки, словно уверяя в безобидности своих намерений и извиняясь, но тут же принимается рассказывать длинную путаную историю о том, как они с подружкой неправильно поняли друг друга, договариваясь о встрече, а потом поругались по телефону, и теперь он раздавлен, убит и вообще ничего не понимает. Создается впечатление, будто парень хочет раскрутить их на бабки, особенно когда он просит сигарету, но когда они говорят, что не курят, он, вопреки ожиданию, не просит денег, а смотрит на Бобби и восклицает:
– Вот так они обращаются с нами, приятель! За кого они нас держат? За полное дерьмо?
– Возможно, – говорит Бобби.
Тут парень на шаг отступает и многозначительно округляет глаза.
– У тебя нет виски? – спрашивает он. – Я бы не отказался глотнуть.
– Серьезно, – говорит Бобби, указывая рукой на Алисию. – Нам нужно договорить.
– Ладно, – вздыхает парень. – Спасибо, что выслушали.
Когда он отходит, они несколько долгих мгновений молчат, потеряв нить разговора, а потом начинают говорить одновременно.
– Ты первая, – говорит Бобби.
– Я просто думала... – Алисия осекается. – Да нет. Это неважно.
Он понимает, что она едва не предложила пойти заняться любовью, но снова не почувствовала достаточно острой необходимости в этом. А может, дело в другом, в некой непостижимой стене отчуждения, стоящей между ними, природу которой ни один из них не в силах понять. Наверное, все дело именно в этом, думает Бобби, поскольку если взять историю ее жизни и его собственной, то очевидно, что оба они не могут похвастаться умением разбираться в людях. Но она права, решает Бобби; что бы там ни происходило между ними, это не очень важно, а следовательно, не заслуживает особого внимания.
Алисия улыбается, словно извиняясь, и смотрит в свой стакан. Музыкальный автомат играет «Свободное падение» Тома Петти[6], и люди в зале начинают громко подпевать, почти заглушая голос вокалиста.
– Я принес тебе кое-что, – говорит Бобби. Тревожный взгляд.
– С работы?
– Да, но это другое...
– Я же сказала: меня не интересуют такого рода вещи.
– Это не просто сувениры, – говорит он. – Если ты считаешь, что я малость не в себе... а ты, конечно, так считаешь... В любом случае, я действительно малость не в себе. Но если я не в себе, предметы, найденные в яме... они вроде как объясняют... – Он раздраженно взъерошивает пятерней волосы, не в силах толком выразить свои мысли. – Я не понимаю, почему ты не хочешь взглянуть на предмет, который я принес. Я надеюсь, он поможет тебе понять нечто важное.
– О чем? – подозрительно спрашивает она.
– Обо мне... о месте, где я работаю. Или еще что-то. Я сам точно не знаю. Но я хочу, чтобы ты взглянула.
Алисия отводит глаза и устремляет взгляд на зеркало за стойкой, в котором отражаются пронзительные сцены любви, печали и пьяного веселья.
– Ну, если ты этого хочешь...
Бобби нащупывает половину туфельки, лежащую у него в кармане куртки. Шелк холодит пальцы. Ему кажется, будто он осязает голубизну ткани.
– Это не самое приятное зрелище. Но я не пытаюсь расстроить тебя. Мне кажется...
Она резко обрывает его:
– Просто покажи!
Бобби ставит туфельку на стойку рядом со стаканом Алисии. Несколько секунд она словно не замечает ее, а потом издает короткий горловой звук. Единственный звук, ясный и чистый: воспроизведенный человеческим голосом звон падающего в стакан кубика льда. Она протягивает руку к туфельке, но не дотрагивается до нее, поначалу не дотрагивается, а просто держит над ней дрожащую руку. Бобби не понимает выражения ее лица, понимает лишь, что она всецело поглощена туфелькой. Она проводит пальцами по обожженному краю шелка, по неровной линии разрыва. «О боже!» – произносит Алисия, и тихий сдавленный голос почти не слышен в шуме музыки, внезапно нахлынувшем мощной волной. Она сжимает туфельку в руке, низко опускает голову. Такое впечатление, будто она впала в транс, вызывает в душе некое давно забытое чувство или смутное воспоминание. Глаза у нее блестят, и она сидит совершенно неподвижно. Не навредил ли он ей, думает Бобби, не подтолкнул ли за некую грань отчаяния, на которой она долго балансировала. Проходят минуты, а она все не шевелится. Музыкальный автомат умолкает, болтовня и смех остальных посетителей возобновляются с новой силой.
– Алисия?
Она трясет головой, давая понять, что не в состоянии говорить или просто не желает.
– Ты в порядке? – спрашивает он.
Алисия говорит что-то неразборчивое, но по губам он снова читает слово «боже». Слезинка выбегает из уголка ее глаза, скатывается по щеке и повисает на верхней губе. Возможно, половина туфельки потрясла ее так же, как его, ибо является неким абсолютным символом, исчерпывающе объясняя, что они потеряли и что у них осталось; и именно жуткая выразительность предмета так тяжело подействовала на нее.
Музыкальный автомат снова оживает – старая композиция Стэна Гетца[7], – и Бобби слышит голос Пинео, протестующий, ожесточенный, но не оборачивается посмотреть, в чем там дело. Он не может отвести взгляда от лица Алисии. Какую бы душевную муку или боль утраты она ни испытывала, сейчас в нем сосредоточена вся скромная мера ее природной красоты, все неизбывное страдание; она словно светится изнутри, и образ гончей с Уолл-стрит, созданный при помощи косметики, постепенно растворяется, замещается фарфоровым светлым ликом из «Песни о Бернадетте»[8], плавные линии шеи и челюсти внезапно становятся по-перикловски чистыми и четкими[9]. Это настолько поразительная трансформация, что Бобби не верит своим глазам. Непонятно, виновато ли здесь количество выпитого или просто у него проблемы со зрением. В жизни, насколько он знает по опыту, вещи не изменяют свою природу коренным образом. Котята в своей экзотической простоте не становятся в мгновение ока крохотными серыми тиграми с лоснящейся шерстью. Маленькие опрятные коттеджики на мысе Кейп-Код не превращаются в сверкающие, затейливо разукрашенные малоазиатские храмы, как бы там ни менялись погода и яркость освещения. Однако чудесное преображение Алисии очевидно. Она прекрасна. Даже красные уголки ее глаз, воспаленные от слез и городской пыли, кажутся декоративным элементом, частью некоего изысканного замысла; и когда она поворачивается к Бобби и блеск совершенно новой утонченной красоты изливается на него подобно сверхъестественному сиянию ангельского лика, материализующегося из золотого солнечного луча, он вдруг пугается близкого присутствия Алисии, не понимает ее намерений. Что ей теперь нужно от него? Когда она притягивает Бобби к себе, приоткрывая губы, опуская веки, он боится, что поцелуй убьет его или унесет в черный безбрежный океан подобием мощной волны, смывающей крохотного, охваченного паникой зверька с песчаного берега; или что капелька ее теплой слюны, напоминающая расплавленный кристаллик кислоты со сладковатым запахом, вступит в реакцию с его слюной, чтобы синтезировать микроскопическую дозу смертельного яда и навсегда разрешить мучительную проблему его земного существования. Но потом происходит другая трансформация, почти такая же неожиданная и резкая: когда Алисия наконец прижимается губами к губам Бобби, он видит перед собой молодую женщину, уязвимую и нежную, желающую отдаться и полную страсти, по-детски беззащитную и открытую.
Поцелуй длится не очень долго, но достаточно долго, чтобы превратиться в целую историю: постепенный переход от поверхностного контакта к глубокому погружению, исследование горячих языков и возбужденного дыхания друг друга; но как только они достигают момента полной близости и чувствуют нестерпимый жар в крови, Алисия прерывает поцелуй, приближает губы к уху Бобби и шепчет лихорадочно, прерывисто:
– Спасибо тебе... спасибо тебе огромное!
Потом встает, берет сумочку и дипломат, улыбается с сожалением и говорит:
– Мне нужно уйти.
– Подожди! – Он хватает ее за руку, но она вырывается.
– Извини, – говорит Алисия. – Но мне нужно уйти... сейчас же. Извини, пожалуйста.
И она стремительной походкой направляется к выходу, оставляя Бобби в тяжелом недоумении, с половинчатой эрекцией, с моментально внесенным в реестр памяти воспоминанием о поцелуе, нежность, мимолетность и сексуальная напряженность которого подлежат тщательному исследованию и оценке по шкале страсти, о значении которого можно только догадываться... К тому времени, когда он приходит к такому заключению и внезапно осознает, что Алисия действительно и бесповоротно ушла, и решает броситься за ней следом, она уже скрывается за дверью. А когда Бобби достигает выхода и толчком плеча распахивает дверь, она уже находится в двадцати пяти – тридцати футах от него, торопливо шагает по густо затененному тротуару, между длинным рядом припаркованных автомобилей и витринами магазинов; он хочет выкрикнуть ее имя, но тут она вступает в полосу света, льющегося из окон кафе, и вдруг он замечает, что туфли у нее голубые. Светло-голубые, с шелковистым блеском, и на вид такой же формы, как половина туфельки, оставленная на стойке бара. Если, конечно, она там осталась. Теперь он уже не помнит. Неужели Алисия забрала ее с собой? Вопрос дикий, пугающий, порожденный леденящим душу подозрением, которое Бобби не в силах отвергнуть полностью; и несколько мгновений он разрывается между желанием броситься следом за Алисией и желанием вернуться в бар и посмотреть, на месте ли туфелька. В конечном счете, это самое важное. Проверить, забрала ли она туфельку, и – если забрала – понять значение, разгадать смысл такого поступка. Решила ли она, что это подарок, или просто настолько сильно хотела заполучить в свое владение эту вещь (возможно, с целью удовлетворить некую свою невротическую причуду), что решила вроде как украсть ее, сбила Бобби с толку своим поцелуем и быстро слиняла, прежде чем он обнаружил пропажу. Или же (и он все больше склоняется к такой мысли) туфелька изначально принадлежала Алисии. Чувствуя себя полным идиотом, но отказываясь это признать, Бобби смотрит, как она ступает с тротуара на проезжую часть и переходит улицу на следующем перекрестке, теряясь в толпе других пешеходов. Вереница автомобилей заслоняет вид. Все еще размышляя, не последовать ли за ней, он с полминуты стоит на месте и гадает, правильно ли он все понял. Холодный ветер завивается подобием прозрачного шарфа вокруг шеи, сквозь дырку в подошве правого ботинка начинает просачиваться влага. Бобби щурится, вглядываясь в далекую перспективу темной улицы за перекрестком, а потом подавляет последний слабый импульс и рывком открывает дверь «Блю леди». Гул голосов и звуки музыки накатывают на него волной и уносятся в ночь, словно покидающий сцену призрак шумного сборища, и он входит в бар, хотя в глубине души уже знает, что туфелька со стойки исчезла.
Иммунитет Бобби против ямы сошел на нет. Утром он чувствует себя, как лососина недельной давности. Лихорадка обращает кости в хрупкое стекло и поражает гнилью мышцы. Глубокий грудной кашель и жуткий озноб; кислый желтый запах пота. Он отхаркивается густой слизью, похожей на свернувшееся молоко. Следующие сорок восемь часов он может думать только о двух вещах. Лекарства и Алисия. Мысль о ней ни на минуту не оставляет Бобби, вплетается в ткань бреда, обвивает каждую мысль, будто спираль РНК[10], но он еще не в состоянии ясно осознать, что думает и чувствует. Через пару дней жар спадает. Бобби берет одеяло, подушку, стакан апельсинового сока, выползает в гостиную и устраивается на диване. «Что, получше стало?» – спрашивает сосед, и Бобби говорит: «Да, немного». Через несколько секунд сосед отдает ему пульт дистанционного управления и скрывается в своей комнате, где проводит весь день за компьютерными играми. Главным образом «Квейк». Из-за двери доносится рев демонов и треск пулеметов.
Бобби переключает каналы и выбирает Си-эн-эн, где поочередно показывают вид Эпицентра с высоты птичьего полета и кадры студии, в которой привлекательная брюнетка разговаривает с разными мужчинами и женщинами об одиннадцатом сентября, о войне и необходимости восстановиться после потрясения. Через полчаса Бобби приходит к выводу, что, если люди слышат только это – пустую, бездарную болтовню о жизни, смерти и исцелении, – значит, они ничего не знают и не понимают. Яма похожа на огромную свалку, где желтые бульдозеры разгребают строительный мусор. Кадры не дают представления о глубине ямы, которая, когда в нее спускаешься, кажется бездонной и вечной, словно древний разрушенный колодец. Бобби снова переключает каналы, находит старый фильм про Джека Потрошителя с Майклом Кейном[11], убавляет звук и смотрит, как сыщики в длинных черных пальто торопливо шагают по тускло освещенным улицам, а мальчишки-газетчики выкрикивают новости о последнем зверском убийстве. Он начинает сводить воедино все, о чем говорила Алисия. Все по порядку. Начиная от «я только что с похорон» и «все продолжают жить своей жизнью, но я еще не готова» до «поэтому я и прихожу сюда... чтобы понять, какая часть моего существа умерла» и «мне нужно уйти». Ее чудесное преображение... Не померещилось ли Бобби? Воспоминание кажется нереальным, но, с другой стороны, все воспоминания нереальны; и в тот момент, когда произошло преображение, он уже совершенно точно знал, кто и что она; и, когда Алисия забрала со стойки туфельку – предмет, позволивший ей понять наконец, что с ней случилось, – она всего лишь вернула свою собственность. Конечно, все можно объяснить иначе, и существует великий соблазн принять другие объяснения: что она просто нервозная деловая женщина, отдыхавшая в баре от скучного корпоративного здравомыслия; что как только она осознала, где находится и чем занимается, она схватила сувенир и удрала назад к своим сетевым графикам, факсам, распечаткам, зерновым фьючерсам и свиданиям за бокалом мартини с каким-нибудь милягой из рекламного отдела, который в конце концов затрахает ее до потери сознания, а потом будет рассказывать обычные истории в духе «она сама этого хотела» своим приятелям в тренажерном зале. В конечном счете, вот кто она такая, невзирая на обстоятельства. Несчастливая женщина с несчастливой судьбой, желающая большего, но еще неспособная понять, как сама себя загнала в тупик. Но все, что он прозрел в Алисии в последний вечер в «Блю леди», чудесное преображение, подобное невольному откровению... несмотря на весь соблазн удовлетвориться обычными объяснениями, эти воспоминания не вычеркнуть из памяти. Бобби выходит на работу только через неделю. Приходит поздно, когда уже стемнело и зажглись прожектора, и испытывает смутное желание сообщить своему бригадиру, что увольняется. Он показывает пропуск на входе и спускается в яму, высматривая Пинео и Мазурека. Огромные желтые бульдозеры стоят неподвижно, вокруг толпятся люди, и Бобби понимает, что из-под завалов недавно извлекли очередное тело, ритуальная минута молчания только-только завершилась и после недолгого перерыва работа вот-вот возобновится. Бобби не особо хочет присоединяться к остальным и встает у стены из огромных бетонных плит, расколотых и беспорядочно нагроможденных одна на другую, с черными провалами теней между ними и ужасами, погребенными глубоко внизу. Он стоит там с минуту, а потом вдруг чувствует спиной близкое присутствие Алисии. Нет, ничего похожего на историю о привидениях. Никакого дикого холода, никаких ледяных мурашек по коже, никакого потустороннего завывания. Все равно что сидеть с нею в баре. Ее тепло, аромат ее духов, ее нервное напряжение. Только сейчас все кажется слабее, неуловимей: еле ощутимое присутствие в этом мире. Бобби боится, что тонкая связь между ними лопнет, если он обернется на нее посмотреть. В любом случае, наверное, она незрима. Ничего стивен-кинговского, никаких призраков Алисии, зависшей в нескольких дюймах от земли, с чудовищными смертельными ранами на теле. Она лишь частица себя, воссозданная здесь усилием воли, менее вещественная, чем струйка дыма, менее внятная, чем тихий шепот. «Алисия», – медленно произносит Бобби, и впечатление ее близкого присутствия усиливается. Запах духов становится слышнее, волны тепла интенсивнее. «Я понял, что тебе нужно уйти», – говорит он, а потом вдруг испытывает такое ощущение, будто она снова обнимает его, обволакивает, притягивает всем оставшимся теплом своего существа. Он почти чувствует под рукой ее гибкую талию, тонкие ребра, мягкую грудь и жалеет, что они не могут быть вместе. Один-единственный раз. Не для того, чтобы попотеть в постели и дать сонные обещания друг другу, и снова потерять голову, и снова овладеть собой, и с чувством горького разочарования разойтись в разные стороны, но потому, что в большинстве случаев люди лишь частично соприкасаются здесь, в земном мире, как они с Алисией соприкоснулись в «Блю леди», узнав друг друга лишь поверхностно, получив представление всего о нескольких основных линиях и нескольких невнятных намеках на детали, напоминая две эскизные фигуры посреди огромного полотна маслом, думая обо всем на свете и не стремясь понять самое важное, – но теперь, когда между ними установилась такая связь, они постараются понять все. Они постараются постичь вещи, неуловимые и неосязаемые, как пелена дыма в глубине глаз. Древнюю грамматику духа; истины, лежащие в основе старых, но недавно разрушенных истин. Освободившись в своем страстном стремлении от всего плотского, обретя способность проникать взором в суть вещей. Они станут разговаривать друг с другом, забудут о городах и войнах... Значит, не поцелуй Алисии он чувствует сейчас, но живо переживает воспоминание о поцелуе, испытывает все то же смешанное чувство смущения и сексуального возбуждения, на сей раз умеренное более спокойной эмоцией. Удовлетворение, думает Бобби. Удовлетворение от сознания, что он помог ей все понять. От сознания, что сам понял, почему собирает коллекцию из найденных в яме предметов и почему подошел к Алисии в баре. Неважно, судьба это или случайное стечение обстоятельств; теперь он все понимает.
– Эй, Бобби!
Пинео. Радостно ухмыляясь, он направляется к Бобби пружинистой походкой; ни следа былой враждебности на лице.
– Ты выглядишь хреново, дружище.
– А я все думал, хреново или нет, – говорит Бобби. – Решил, что ты мне и скажешь.
– Именно за этим я здесь. – Пинео изображает длинный хук слева, нацеленный Бобби под ребра.
– А где Карл?
– В сральник пошел. Он тут весь испереживался за твою задницу.
– Ну прямо.
– Да брось! У него же папашкин комплекс в отношении тебя. – Пинео сжимает кулак, насупливает брови на манер Мазурека и тянет с деланным восточноевропейским акцентом: – Бобби мне как сын.
– С трудом верится. Он все твердит мне, какой я козел.
– Это по-польски «сын». Так эти крутые старые перцы выражают свои отцовские чувства.
Когда они идут через яму, Пинео говорит:
– Не знаю, что такое ты сделал со счетно-вычислительной стервой, приятель, но она больше ни разу не появлялась в баре. Похоже, ты здорово дал ей по мозгам.
Не объяснялась ли внезапная враждебность Пинео, думает Бобби, тем, что в баре он проводил время с Алисией, не посчитал ли товарищ, что таким образом он разрушает их тройственный союз, основанный на случайной общности судеб и взаимной поддержке.
– Что такое ты ей сказал? – спрашивает Пинео.
– Да ничего особенного. Просто рассказывал о работе.
Пинео наклоняет голову к плечу и искоса взглядывает на Бобби.
– Темнишь, парниша. У меня на вранье нюх, прямо как у моей матушки. Между вами что-то происходит?
– Угу. Мы собираемся пожениться.
– Только не говори мне, что ты ее трахаешь.
– Я ее не трахаю.
Пинео наставляет на него палец:
– Ага! Вот и врешь!
– Сицилийская телепатия... твою мать. Почему вы, ребята, до сих пор не правите миром?
– Я просто не верю, что ты трахаешь счетно-вычислительную стерву, ну не верю! – Пинео закатывает глаза и разражается смехом. – Приятель, да ты вообще болел ли? Бьюсь об заклад, ты целую неделю тестировал ее быстродействие, вглубь и вширь.
Бобби лишь печально трясет головой.
– Ну и как она... твоя богатая телка?
Бобби, теперь не на шутку раздраженный, говорит:
– Отстань.
– Нет, серьезно. Я вырос в Квинсе и потому многого не знаю. Она надевает высокие сапоги и полковничью фуражку? Орудует кнутом? Нет, это слишком похоже на ее работу. Она...
Один из бульдозеров трогается с места, ревет, как тираннозавр, сотрясает землю под ногами, и Пинео возвышает голос, чтобы перекрыть шум.
– Она была такой нежной и милой, да? Ах, научи меня всему сегодня ночью, и прочие сюси-пуси? Типа, она такая маленькая неопытная девочка, прочла все нужные книжки, но совершенно не въезжала в тему, пока не появился ты и не пробудил в ней женщину. И тогда ей срывает башню и она затрахивает тебя до смерти.
Бобби вспоминает чудесное преображение, но не золотое сияние души, внезапно проступившее в чертах Алисии, а мимолетное мгновение перед поцелуем, страшно изумленное выражение ее лица, и до него вдруг доходит, что Пинео – невольно, конечно, – с обычным его цинизмом, пошлостью и приземленностью, указал на нечто такое, чего сам он до сих пор полностью не понимал. Что Алисия наконец пробудилась от тяжелого сна и осознала не только факт своей смерти, но и факт земного существования Бобби. Что, в конце концов, она вспомнила, кем хотела быть. Возможно, не кем хотела быть. А как хотела чувствовать, как хотела жить. Яркий, не настолько просчитанный и предопределенный жизненный путь, по которому надеялась пройти. И тогда он вдруг сознает, что потерял со смертью всех остальных людей. Понимает всю меру своей утраты. И нашей общей. Смерть одного человека. Когда каждый из людей есть образ и подобие Бога в Его вечном ослепительном горении; чистый свет, к которому все они стремятся. Непреходящая любовь в урагане земной жизни.
– Да, именно так оно и было, – говорит Бобби.