Жил да был маленький человек по имени Ниггль, которому предстояло совершить далекое путешествие. Но ехать ему было неохота. По правде сказать, ему сама мысль об этом путешествии претила. Но изменить он ничего не мог. Ниггль знал, что когда–нибудь пуститься в дорогу все же придется. Однако чемоданы укладывать не спешил.
Ниггль был художник. Правда, он не слишком–то преуспевал, отчасти потому, что его постоянно отвлекали другие дела. Сам он считал эти дела по большей части докучными и обременительными, но, если уклониться от них не удавалось, а не удавалось, по его мнению, почти всегда, выполнял он их более или менее добросовестно. На родине Ниггля действовали довольно жесткие законы… Но это была не единственная помеха работе. Например, подчас Нигглю попросту досаждала собственная лень, и он предавался ничегонеделанию. С другой стороны, он был на свой манер жалостлив. Такие жалостливцы не редкость: стоит кому–нибудь начать вздыхать да плакаться на жизнь, как они тут же раскисают, но чтобы сорваться с места и броситься на выручку — этого не жди. Если же Ниггль все–таки принимал решение что–то сделать, это не мешало ему раздражаться и ворчать, а иной раз он даже позволял себе втихомолку выругаться. И все равно жалостливое сердце втягивало его во множество дел и забот, причем особенно часто приходилось Нигглю подсоблять некоему господину Пэришу, проживавшему по соседству, — кстати, Пэриш был хром. Случалось Нигглю иной раз помогать и тем, кто жил от него гораздо дальше, чем Пэриш. При этом время от времени художник вспоминал о грозящем ему Путешествии и начинал суетиться со сборами, но без особого успеха. В такие дни он рисовал мало.
Вообще он писал одновременно несколько картин, но все они были чересчур велики: Ниггль замахнулся в них слишком на многое, притом что вообще–то он был из тех, кому листья удаются лучше деревьев. Ему случалось целыми днями биться над каким–нибудь крошечным листиком, силясь во что бы то ни стало показать в красках, как этот листик очерчен, как он встречает луч, как поблескивают на его зубчиках капельки росы. Однако Ниггль неизменно покушался изобразить все дерево целиком, со всеми листьями, и следил, чтобы все они были разные и в то же время походили друг на друга.
Одна из картин художника беспокоила особо. Он затеял ее когда–то ради одного–единственного подхваченного ветром листка, но вскоре листок превратился в дерево, a дерево принялось расти, да еще как — не по дням, а по часам! Ствол его пустил бесчисленные ветви, на поверхность земли выползли причудливо изогнутые корни. Еще к дереву слетались какие–то диковинные птицы… И еще. За Деревом, в просветах между листьями и сучьями, на холсте явственно проступала некая страна. Обозначились леса, а на горизонте соткались и забелели вершины гор… Ниггль утратил интерес к прочим картинам. Если их не удавалось пристроить к большой где–нибудь сбоку, их уделом становилось забвение. Главная же картина мало–помалу достигла таких внушительных размеров, что художник даже обзавелся лесенкой и сновал по ней вверх–вниз: где наложит новый мазок, где сотрет старый. Если заявлялся посетитель, Ниггль держался с ним достаточно вежливо, только беспрестанно перебирал карандаши на столе. Выслушивал он гостя терпеливо, но мыслями пребывал всецело с большой картиной, которая ждала его в саду, в высоком сарае–мастерской, который Ниггль специально для нее выстроил, пожертвовав ради такого дела грядками из–под картошки.
Со своим жалостливым сердцем он по–прежнему ничего поделать не мог. «Мне бы волю посильнее!» — говорил он себе зачастую, разумея под этим: «Как бы так исхитриться, чтобы не обращать внимания на чужие неурядицы!» Впрочем, в то время его как раз оставили в покое и довольно долго не трогали. «Что бы ни случилось, уж эту–то картину — главную, настоящую — я закончу до того, как уехать, разрази гром это проклятое Путешествие!» — повторял он, но не мог скрыть от себя, что вечно откладывать отъезд не удастся. Нужно было закругляться — ведь требовалось еще время на отделку мелочей.
Однажды Ниггль отошел на несколько шагов, чтобы окинуть взглядом свое детище. Он долго и с особой пристальностью изучал Картину, но никак не мог понять — хороша она или дурна? К сожалению, посоветоваться было не с кем. По чести говоря, самого Ниггля совершенно не устраивало то, что вышло из–под его кисти, но, с другой стороны, смотрелась картина очень хорошо. Более того, это была единственная истинно прекрасная картина на всем белом свете. Желать оставалось только одного: чтобы в дверь постучался сам Ниггль собственной персоной, вошел, хлопнул самого себя по плечу и воскликнул бы (без сомнения, с неподдельным жаром): «Просто великолепно! Вижу, вижу, к чему ты ведешь. Заклинаю тебя: работай и ни о чем больше не беспокойся! Мы выхлопочем для тебя общественную пенсию, так что всем заботам придет конец».
Но время шло, а о пенсии не было и помину. Нигглю же было ясно: чтобы довести картину до конца хотя бы вчерне, нужно трудиться не покладая рук. Что ж!.. Художник засучил рукава. Он принял решение не заниматься ничем, кроме картины, и день–два этому решению не изменял, но вскоре все благие намерения потерпели крушение. Заботы так и посыпались. Сначала в доме все пошло кувырком; потом Ниггля избрали присяжным, и пришлось ехать в город, чтобы принимать участие в заседании суда; потом захворал дальний знакомый; господин Пэриш слег, жалуясь на прострел, а о визитах нечего и говорить — они посыпались как горох. Ниггль, надо сказать, жил в славном маленьком домике довольно далеко от города. Поэтому с весной хозяин домика становился жертвой тех, кто не дурак почаевничать на лоне природы. В душе (не вслух, разумеется) Ниггль проклинал этих любителей свежего воздуха, но не мог отрицать, что сам же наприглашал их на свою голову еще зимой, когда ему почему–то не казалось в тягость бегать по магазинам да попивать чаек с приятелями из города. Ниггль попытался ожесточиться сердцем — никакого результата. Слишком многому не имел он мужества сказать «нет» в лицо, даже если и не считал своим долгом непременно соглашаться; к тому же были вещи, которые он был обязан исполнять вне зависимости от того, что он о них думает. Между прочим, некоторые из визитеров позволяли себе намекнуть, что садик у гостеприимного хозяина изрядно запущен, — как бы Инспектор не нагрянул… Разумеется, редкий гость подозревал о существовании Картины. Но даже прознай о ней все — можно ручаться, ничего не изменилось бы. Сомнительно, чтобы гости усмотрели в Картине что–то ценное. Осмелюсь, кстати, сказать, что, по большому счету, это была в общем–то так себе картина, хотя, возможно, отдельные фрагменты Нигглю и удались. Впрочем, Дерево получалось довольно интересное. Да Ниггль и сам был под стать своему Дереву, хотя это не мешало ему оставаться человечком маленьким и невеликого ума.
Так или иначе, а время у Ниггля пошло на вес золота. О ту же пору городские знакомые припомнили, что этот маленький человечек скоро будет вынужден отправиться в некое малоприятное путешествие, и кое–кто уже подсчитывал за спиной у хозяина, долго ли еще тому удастся тянуть с отъездом, кому достанется дом и будет ли новый хозяин рачительней прежнего…
Грянула осень, мокрая и ветреная. Маленький художник проводил все свое время в мастерской. В один из таких часов, стоя на лесенке с кистью в руках, он попытался перенести на холст отсвет заходящего солнца, окрасивший далекую заснеженную вершину чуть левее одной из больших ветвей, к тому времени уже почти сплошь одетой в листву. Ниггль знал, что отъезд уже близок. Не исключено было, что отправиться придется уже в начале наступающего года. Только–только управиться, а о том, чтобы тщательно отделать каждую мелочь, не могло быть уже и речи. Картине, похоже, так и суждено было остаться лишь намеком на те чудеса, что, бывало, воображались Нигглю.
В дверь постучали. «Войдите!» — отозвался художник раздраженно, но спустился с лестницы и встал рядом с ней, вертя в руках кисточку. Вошел сосед, господин Пэриш. Других соседей у Ниггля не было — его домик стоял на отшибе. Тем не менее Ниггль не очень–то жаловал господина Пэриша, отчасти потому, что с тем то и дело случались какие–то закавыки и ему требовалась помощь; кроме того, он ни во что не ставил живопись, зато любил придраться к Нигглеву садику. Оглядывая его (что случалось часто), он видел только сорняки; и, наоборот, подняв глаза на Картину (что случалось редко), Пэриш не различал на ней ничего, кроме серо–зеленых пятен и черных полосок, казавшихся ему бессмысленными. Он полагал, что сделать замечание по поводу сорняков — это первый долг соседа, а что до картины — то лучше воздержаться от высказываний. Он полагал, что оказывает этим Нигглю большую любезность, но не отдавал себе отчета в том, что даже если это и считать любезностью, то уж особенно большой ее назвать было никак нельзя. Лучше бы он помог выполоть сорняки, а еще лучше — похвалил бы Картину!
«А, это ты, Пэриш! Что стряслось?» — зевнул Ниггль.
«Я смотрю, у тебя какое–то важное дело, — сказал Пэриш (и взглянул на Картину). — Наверное, ты страшно занят».
Ниггль бы и сам ему это сказал, но опоздал.
«Ну, занят, — буркнул он и тяжело вздохнул как бы про себя, но так, чтобы и Пэриш мог расслышать. — Чем могу быть полезен?» «Да вот, сосед, супруга–то моя захворала! Я прямо сам не свой, — выложил Пэриш. — А тут еще этот ураган. Добрую половину черепицы сорвало, дождь хлещет прямо в спальню, кошмар! Нужен врач. И рабочие… Только сомневаюсь я, чтобы они вовремя прибыли. Не заведено у них этого. Выделил бы лучше ты мне два–три денечка! Взялись бы и законопатили. У тебя, глядишь, и холстина какая–нибудь ненужная отыщется или там фанеры кусок…» — Тут он наконец взглянул на Картину с некоторым интересом.
«Ах ты, бедолага! — посочувствовал Ниггль. — Вот уж не повезло так не повезло! От души надеюсь, что у твоей жены обыкновенный насморк. Так и быть, сейчас я приду, и мы с тобой перенесем ее постель вниз».
«Премного благодарен, — довольно холодно отозвался Пэриш. — Только никакой это не насморк. Это самая настоящая лихорадка. Стал бы я тебя беспокоить из–за какого–то насморка! Да и постель уже внизу. Не те у меня, сам знаешь, ноги, чтобы бегать вверх–вниз по лестнице с подносами… Но, вижу, ты занят. Прошу прощения, не хотел мешать. Я, собственно, вот что хотел сказать: кто–то ведь должен потратить время и съездить в город за врачом. Ты же видишь, в каком я положении. И за рабочими. Коли у тебя и впрямь нет лишнего куска холстины…»
«Ну, конечно! О чем разговор! — воскликнул Ниггль, хотя на язык просились совсем другие слова. Никакого сострадания к Пэришу он на этот раз не испытывал, но, как и всегда, отказать не решился. — Я съезжу. Не паникуй!»
«Как же мне не паниковать? — заупрямился Пэриш. — Я очень беспокоюсь. Если бы не распроклятая нога…»
И Ниггль отправился в дорогу. Как видите, другого выхода у него не было. Разве можно отказать в помощи единственному соседу? Ведь больше поблизости домов не было. Потом, у Пэриша не имелось велосипеда, а у Ниггля имелся. Пэриш действительно хромал, и хромая нога изрядно побаливала — обо всем этом приходилось помнить, да и невозможно было спокойно смотреть на кислую мину господина Пэриша и выслушивать его плаксивые сетования. Правда, Ниггля ждала Картина, а времени на то, чтобы ее закончить, оставалось в обрез, но упоминать об этом ему было неловко. Он мог бы ожидать от Пэриша уважения к своей работе. Но тому не было до картин никакого дела. «Проклятие!!» — сказал Ниггль, выводя велосипед.
Было сыро и ветрено. Дневной свет начинал уже понемногу тускнеть. «На сегодня с работой все», — подумал художник. Крутя педали, он то мысленно честил все подряд на чем свет стоит, то грезил, будто касается кистью той вершины или ветви с листьями неподалеку от нее, — эти листья возникли в его воображении еще весной… Пальцы его судорожно сжимали руль. Теперь, когда в мастерскую было не попасть, он наконец догадался, как следовало писать прозрачное свечение, окаймлявшее далекое видение горы. Но сердце его не хотело утешиться: оно как будто не верило, что случай опробовать догадку еще представится.
Ниггль разыскал врача и оставил записку строителям: контора к тому времени уже закрылась и мастера разошлись по домам, греться у камина. Зато Ниггль вымок до нитки и простудился. Доктор не так спешил и прибыл не вдруг, а только на следующий день, что, кстати, оказалось и удобнее: в двух соседних домах он застал уже не одного пациента, а сразу двух. Второй был Ниггль. Он лежал в жару, а в голове у него и на потолке комнаты сплетались небывалые узоры из листьев и ветвей. Нигглю сообщили, что госпожа Пэриш отделалась легким насморком и быстро идет на поправку, но эти вести не принесли больному облегчения. Ниггль только отвернулся к стене и с головой зарылся в опавшие листья.
Некоторое время он оставался в постели. Ветер не прекращался. С крыши у Пэриша сорвало почти всю черепицу. Не избежал беды и дом Ниггля: с потолка потекло, но рабочие все не ехали, а хозяину дома все было безразлично. Прошло несколько дней, прежде чем он смог выйти из дома и раздобыть себе пищи — Ниггль был холост. Господин Пэриш соседа так ни разу и не навестил: его нога плохо ладила с ненастьем. Что касается госпожи Пэриш, она сражалась с водой, хлеставшей с потолка, и только осведомлялась время от времени: уж не позабыл ли, часом, «этот самый Ниггль» заявить в строительную контору? Она, между прочим, не задумываясь послала бы к соседу своего супруга, если бы потребовалось что–нибудь одолжить, и не посмотрела бы на его больную ногу. Но этого так и не случилось, и Ниггль оказался предоставлен самому себе.
Только в конце недели художник нашел в себе силы доковылять до мастерской. На лестницу он взобраться не смог: закружилась голова. Тогда Ниггль просто сел на пол и уставился на Картину. Но в голове у него было мертво и пусто: ни лиственных узоров, ни блистания далеких гор. Можно было бы еще взяться и дописать песчаную пустыню, видневшуюся на горизонте; но и на это не стало сил. К утру следующего дня больному полегчало настолько, что он смог наконец взобраться на лестницу и приступить к работе. Но не успел он снова по–настоящему втянуться, как в дверь постучали.
«Чтоб вам всем провалиться!» — воскликнул Ниггль. Но дверь все равно отворилась — как если бы он вежливо пригласил гостя войти. На пороге стоял человек очень высокого роста. Ниггль видел его впервые в жизни.
«Это частная студия, — сказал Ниггль. — Я занят. Уходите!»
«Я — инспектор по жилищным вопросам», — сказал незнакомец, протягивая свою визитную карточку.
«О!» — сказал Ниггль.
«Дом, что по соседству с вашим, находится в совершенно неудовлетворительном состоянии», — сказал Инспектор.
«Знаю, — сказал Ниггль. — Я уже давно подал заявление в строительную контору, но мы до сих пор не дождались ответа. Потом я был болен».
«Пусть так, — сказал Инспектор. — Но вы же поправились».
«Но ведь я не строитель. Пускай Пэриш пожалуется в Городской Совет и ему пришлют бригаду из Аварийной Службы».
«У них там есть дела поважнее, — сказал Инспектор. — Да будет вам известно, что в долине наводнение. Многие семьи остались без крова. Так что придется вам самому оказать помощь вашим соседям. Надо произвести предварительный ремонт, так как, если этого не сделать теперь же, впоследствии это обойдется дороже. Так велит Закон. Материала у вас вполне достаточно. Холст, фанера, водостойкая краска — все, что нужно».
«Где это тут вполне достаточно материала?» — возмутился Ниггль.
«А вот!» — сказал Инспектор, указывая на Картину.
«Моя Картина!» — вскрикнул Ниггль.
«Боюсь, что так, — сказал Инспектор. — Но жилье в первую очередь. Так велит Закон».
«Но ведь не могу же я…» — начал было Ниггль, но тут на пороге возник еще один человек. Он был похож на Инспектора как близнец: такой же высокий, только одет во все черное.
«Пошли со мной, — сказал двойник Инспектора. — Я — Водитель».
Ниггль послушно полез вниз, то и дело попадая ногой мимо ступеньки.
Его снова залихорадило — или ему это почудилось? Перед глазами все плыло. Вернулся и озноб.
«Водитель? Какой водитель? — лепетал он на ходу. — Что за водитель?»
«Я — твой Водитель. Это значит, что я поведу машину. Она уже на дворе — машина, давным–давно заказанная на твой адрес. Она наконец прибыла. И ждет тебя. Видишь ли, сегодня ты отправляешься в Путешествие».
«Вот как! — молвил Инспектор. — Делать нечего, вам придется ехать. История скверная: каково это — пускаться в такой путь, не исполнив того, что от тебя требуется! Ну, по крайней мере, мы хоть холстину эту приспособим».
«О мои милостивые государи! — начал было Ниггль и заплакал. — Ведь она не окончена! Даже начерно!»
«Не окончена? — переспросил Водитель. — Может быть, она и не окончена, но с нею все равно покончено теперь навсегда, по крайней мере для тебя. Идем!»
Ниггль покорно пошел за Водителем. Тот не дал ни минуты на сборы. Загодя нужно было собираться, сказал он, поезд не ждет. Ниггль, правда, успел подхватить портфельчик, валявшийся в передней, но там, кроме блокнотика с зарисовками и старого этюдника, не было ничего: ни пищи, ни одежды. На поезд они поспели точно в срок. Ниггль очень устал и норовил заснуть на ходу. Он плохо понимал, кто и зачем вталкивает его в купе. Ему было все равно. Он забыл, куда его везут, а тем более — с какой целью. А поезд, отойдя от платформы, сразу же нырнул в черный туннель. Проснулся Ниггль на каком–то громадном тусклом вокзале. С окном, на ходу что–то выкрикивая, поравнялся носильщик. Ниггль ожидал услышать название станции, но тот выкликал: НИГГЛЬ!
Ниггль поспешно выскочил из вагона и уже на перроне вспомнил, что этюдник остался в купе. Но возвращаться было поздно: обернувшись, Ниггль поезда уже не увидел.
«А! Вот и вы, — сказал Носильщик. — Сюда, пожалуйста! Но что я вижу?! Где ваш багаж?! Как, совсем нету? Ну, тогда ничего не попишешь — поехали в Работный Дом».
Ниггль был совершенно разбит и потерял сознание прямо на платформе. Машина «скорой помощи» отвезла его в госпиталь, приписанный к Работному Дому.
Больничный уход пришелся Нигглю весьма не по вкусу. Его поили каким–то на редкость горьким лекарством; санитары и сиделки были молчаливы, строги и неласковы, а других людей Ниггль не видел — за исключением необыкновенно сурового лечащего врача, который изредка заходил осмотреть пациента. По чести сказать, этот госпиталь больше смахивал на тюрьму. Здесь заставляли много работать. Для этого были отведены особые часы, в течение которых Ниггль или копал, или плотничал, или красил все в один и тот же тусклый цвет какие–то доски. На улицу никогда не пускали, а окна палаты смотрели во внутренний двор. Еще Ниггля подолгу держали в полной темноте. По их словам, он должен был «кое о чем поразмыслить». В конце концов Ниггль потерял счет времени. Ему не стало ни на чуточку лучше: он по–прежнему не знал никаких радостей, и даже сон не приносил никакого утешения. Если это было одним из признаков болезни, то до выздоровления оставалось еще очень далеко.
Прошло около ста лет (по ощущению Ниггля), и все это время он не переставал как–то бесцельно мучиться своим прошлым. Лежа в темноте, он твердил про себя всегда одно и то же: «Надо было мне зайти к нему, когда еще только начинало задувать. Тогда еще ничего не стоило поправить крышу. Госпожа Пэриш не схватила бы насморка, я бы не простудился, и у меня в запасе оставалась бы еще целая неделя». Тут мысль обрывалась, потому что он позабыл, зачем ему нужна была лишняя неделя. Тогда он начинал беспокоиться о работах, которые выполнял в госпитале: обдумывал их во всех мелочах, прикидывал, сколько времени уйдет на то, чтобы починить скрипучую скамью, перевесить дверь, приколотить ножку к столу. Казалось, он уже начинал приносить какую–то пользу, хотя никто не говорил ему об этом ни слова. Но не по этой же причине лечение бедняги так затянулось?! Видимо, доктора ждали, когда ему станет лучше, но при этом имели какие–то свои понятия о том, что такое «лучше».
Как бы то ни было, ничто не радовало несчастного Ниггля. Точнее, он не испытывал того, что когда–то звал радостью или удовольствием. Ничего интересного в своей работе он не видел. Но нельзя отрицать, что в нем начинало иногда шевелиться что–то вроде… ну, своеобразного удовлетворения. Раньше он не прочь был полакомиться вареньем — а теперь полюбил и пустой хлеб. Он научился браться за дело точно по звонку и откладывать работу со звонком к ее окончанию, успев привести в порядок рабочее место, готовый на следующий день продолжить начатое. Теперь Ниггль работал с утра до вечера без перерыва, успевал сделать довольно много и аккуратно исполнял все мелкие поручения. Никакого «досуга» у него не было (разве что ночью, в кровати), зато он стал понемногу овладевать своим временем и в точности знал теперь, как им распорядиться. Он перестал суетиться, успокоился. Настала пора, когда он научился наконец отдыхать и полностью восстанавливал силы в скудные часы, отведенные для сна.
Внезапно часы работы поменялись. Ниггля лишили столов и табуреток и заставили копать землю не разгибая спины, день за днем, оставив на сон всего ничего. Ниггль подчинился без малейшего ропота. Прошло много, много времени, прежде чем где–то в глубине его памяти шевельнулось смутное воспоминание о том, как он любил когда–то выругаться крепким словечком. Но теперь он забыл все ругательства и продолжал копать, пока спину ему не разломило окончательно, а руки не покрылись кровавыми волдырями. Настал миг, когда Ниггль выронил из рук лопату и уже не смог больше ее поднять. Никто не сказал ему «спасибо». Правда, пришел врач, осмотрел его — и бросил отрывисто: «С этим все! Прописываю полный покой и абсолютный мрак».
…Ниггль лежал неподвижно, ничего не делая, отдыхая и глядя в темноту. Он ни о чем не думал и ничего не чувствовал. Очень может статься, что он пролежал так много часов или даже много дней, прежде чем понял, что тишина кончилась. Где–то совсем рядом, в соседней комнате, зазвучали голоса — новые, незнакомые, словно там заседала не то Медицинская Комиссия, не то Судейская Коллегия. Дверь в комнату, казалось, распахнута, но там, по–видимому, царила такая же темень, как и в его закутке.
«Перейдем к делу Ниггля», — сказал Первый Голос, необыкновенно строгий и серьезный — даже в сравнении с голосом лечившего Ниггля врача.
«Что же Ниггль? Сердце у этого человека было на должном месте», — сказал Второй Голос. Его можно было бы назвать мягким, если бы в нем не чувствовались непререкаемые власть и сила; звучал он печально, но стоило его услышать — и в сердце зарождалась надежда.
«Однако работало оно из рук вон плохо, — уточнил Первый Голос. — А голова на плечах сидела и вовсе задом наперед. Похоже, он вообще никогда не думал. Ты посмотри только, какую уйму времени он загубил! И добро бы отдыхал, развлекался, так нет же! К путешествию своему он так и не подготовился. У себя он был человеком среднего достатка, а к нам прибыл нищим оборванцем. Пришлось отправить его в крыло для бедняков. Боюсь, дела его плохи. Придется оставить его здесь еще на какое–то время».
«Это, вероятно, ему не повредило бы, — отозвался Второй Голос. — Но ведь Ниггль — человек маленький. Разве ему было написано на роду совершить великие подвиги? Он никогда не был сильным. Давай раскроем Записи. Ты знаешь, здесь кое–что говорит в его пользу».
«Не исключено, — уступил Первый Голос. — Но, боюсь, даже эта малость не выдержит беспристрастного разбора».
«Поглядим, — продолжал Второй Голос. — Итак, следи. Ниггль был прирожденный живописец. Не из гениальных, правда. И все–таки взгляни на этот Лист Кисти Ниггля — право же, в нем что–то есть! Ниггль много возился со своими Листьями, и все исключительно ради них самих. Ему в голову и мысли не закрадывалось, что его картина может превратить его в важную персону. В Записях нет ни слова о претензиях. Мало того, он и мечтать не смел, чтобы его как творческую личность освободили от обязанностей, налагаемых Законом».
«В это трудно поверить. Отчего же он так часто пренебрегал этими обязанностями?»
«Он не так уж редко откликался на Вызовы», — возразил Второй.
«Он откликнулся едва ли на половину, если не меньше. Да еще выискивал, какие попроще, — не говоря уже о том, что ему хватало дерзости жаловаться. Не говоря уже о том, что он называл их Докуками и Помехами. Это наши–то Вызовы! Записи пестрят этими словечками, вперемежку с обильными сетованиями и бестолковыми попреками».
«Действительно. Но ему, бедному, и в голову не приходило, что это не просто «помехи». Да, вот оно: за свои дела он никогда не просил Вознаграждения, как называют это другие, подобные ему. Вот дело Пэриша, поступившее к нам немногим позднее. Жил он по соседству с Нигглем, а ведь и пальцем о палец для него ни разу не ударил, и «спасибо» за помощь говорил редко. Но нигде не отмечено, чтобы Ниггль ждал от Пэриша благодарности. Похоже, подобные мысли ему в голову не забредали».
«Пожалуй, это довод, — сказал Первый Голос, — но довод слабый. Я думаю, ты согласишься со мной, если я скажу, что чаще всего Ниггль просто забывал о Пэрише. Он помогал ему так неохотно, что, отделавшись, спешил все выкинуть из головы как можно скорее».
«Постой, тут есть еще одна запись, последняя, — сказал Второй Голос. — Эта велосипедная прогулка под дождем. Я бы хотел о ней поговорить особо. Ведь это же чистопробная жертва! Ниггль догадывался, что упускает последнюю возможность закончить свою картину. Да и ясно было, что Пэриш палит из пушки по воробьям».
«Это, извини, уже слишком сильно сказано, — строго поправил Первый Голос, однако тут же смягчился: — Но делать нечего, последнее слово осталось за тобой. Истолковывать факты в лучшую сторону — твое обычное дело. И в некоторых случаях факты это терпят. Что же ты хочешь предложить?»
«Назначим ему новый курс лечения. Помягче».
Нигглю показалось, что щедрость Второго Голоса превосходит всякое разумение. Курс ПОМЯГЧЕ! Да это было как целая груда богатых даров, как приглашение на царский пир!.. Тут ему вдруг стало стыдно. Это его–то — на пир?! Даже в темноте он понял, что краснеет. Известие о том, что его сочли достойным Курса Помягче, переполнило его выше краев. Ему показалось, что его вывели к миллионной толпе, а толпа ему устроила овацию, но ни для кого, в том числе и для него самого, не секрет, что он самозванец… Ниггль спрятал горящее лицо в складках грубого одеяла.
Наступило молчание. Внезапно Первый Голос зазвучал совсем рядом.
«Ты слышал», — сказал он.
«Да».
«И что же?»
«Скажите, прошу вас, как там Пэриш? — заволновался Ниггль. — Мне бы надо с ним повидаться. Что, опасно он болен? Не могли бы вы подлечить ему ногу? Если бы вы знали, сколько он с ней натерпелся! А что до наших с ним отношений, то, пожалуйста, не беспокойтесь! Пэриш был клад, а не сосед. Он продавал мне превосходный картофель, и к тому же по самой низкой цене, что сэкономило мне массу времени».
«Право? — спросил Первый. — Рад был услышать».
Некоторое время длилось молчание. Ниггль понял, что голоса удаляются. «Я даю согласие, — донесся еле различимый Первый Голос. — Пусть переходит на следующую ступень. Когда?.. Как тебе угодно. Хоть завтра».
Ниггль проснулся и понял, что ставни раскрыты настежь, а маленькая комнатка вся залита солнцем. Он сел на кровати и потянулся за больничной робой, но на стуле висела обыкновенная одежда, удобная и по мерке. После завтрака врач осмотрел стертые ладони пациента и втер ему в кожу какое–то снадобье, которое тут же подействовало.
Кроме того, Ниггль получил несколько полезных советов и флягу с освежающим напитком (на всякий случай), а ближе к полудню — бисквит, стакан вина и, наконец, билет на поезд.
«Можешь идти на станцию, — напутствовал его врач. — Носильщик не даст тебе заблудиться . Прощай ".
Ниггль выскользнул из госпиталя через главный вход — и зажмурился: так слепило солнце. Он–то думал, что попадет в большой город, памятуя вокзал, где его когда–то встретил Носильщик… Ничего похожего! Прямо от ног начинался отлогий склон, поросший свежей травой, по которой порывами пробегал сильный, взбадривающий ветер. Ниггль был один. Далеко внизу поблескивала крыша железнодорожной станции.
Он быстро, но спокойно зашагал вниз по склону. Носильщик сразу заметил его. «Сюда, сюда!»
У перрона уже дожидался славный, почти игрушечный на вид, пригородный поезд: вагончик, локомотив — и все это яркое, чистое, свежевыкрашенное. Можно было подумать, что состав отправляется в свой первый рейс. Пути и те выглядели новыми: рельсы сверкали, скобы были выкрашены в зеленый цвет, а шпалы источали дивный запах нагретого солнцем дегтя. Других пассажиров, кроме Ниггля, не было.
«Носильщик, а Носильщик! Куда идет этот поезд?» — спросил Ниггль.
«С названием они еще не решили, — ответил тот. — Но ты не сомневайся, тебе там понравится». С этими словами он захлопнул дверь.
Поезд тотчас же тронулся. Ниггль откинулся на сиденье. Маленький локомотивчик, пыхтя, полз вперед между двух высоких, поросших травой насыпей, под синим небом. Путь оказался недолгим: локомотив дал свисток, затормозил, и поезд остановился. Платформы не было, не было и названия станции; только вверх по зеленому валу шла лесенка. Там, где она кончалась, виднелась калитка, прорубленная в живой изгороди. Рядом, прислоненный, одиноко стоял Нигглев велосипед. С руля свисала желтая табличка, и на ней крупными черными буквами было выведено: НИГГЛЬ.
Ниггль толчком распахнул калитку, вскочил в седло и покатил вниз, жмурясь от яркого весеннего солнца. Тропинка вскоре исчезла; начался отличный плотный дерн, густой и зеленый, на котором тем не менее необыкновенно резко выделялась каждая травинка. Нигглю почудилось, что он смутно припоминает место, где росла такая же трава. Может, он видел это место во сне? Но не только трава, а и сами изгибы земли казались знакомыми. Вот сейчас будет ровный участок — ага, так он и знал! Ну а теперь в горку… Все совпадает! Тут большая зеленая тень встала между ним и солнцем. Ниггль поднял голову — и упал с велосипеда.
Дерево. Это было его Дерево. Дорисованное. Живое — если можно так сказать о дереве: листья уже начинали распускаться, настоящие живые ветви раскачивались на ветру, — Ниггль часто чувствовал или догадывался, что так оно и должно было выглядеть, но ему слишком редко удавалось перенести свои чувства на холст! Он смотрел на Дерево не отводя глаз. Потом медленно поднял и распростер руки.
– Это — дар! — молвил он. Это слово могло означать сразу многое: оно могло относиться и к таланту, и к плоду этого таланта… Ниггль, однако, использовал слово в прямом смысле.
Он не мог оторваться от созерцания Дерева. Все когда–либо нарисованные им листья были на своих местах, но выглядели они скорее так, как он их задумал, а не так, как в итоге запечатлел на холсте. Были среди них и такие, что даже в мыслях у него еще не распустились, так и остались почками, но они могли бы распуститься — просто недостало времени. Все это были хоть и редкостно красивые, но все же самые обыкновенные листья, и на них не было никаких надписей. Тем не менее на каждом значилась дата — отчетливее, чем на листках календаря. Самые красивые листья, самые совершенные образчики Нигглева стиля, явно были созданы в сотрудничестве с господином Пэришем, причем иного толкования быть не могло.
Птицы вили гнезда в кроне Дерева. И что это были за птицы! Как они пели! Ниггль слышал их влюбленное воркование, видел, как они вили гнезда, ставили птенцов на крыло и с пением летели в Лес — и все это можно было видеть одновременно. Ибо теперь Ниггль заметил, что и Лес был тут: он огибал Дерево с обеих сторон, и стволы уходили вдаль. На горизонте светились вершины Гор.
Настала минута — и Ниггль шагнул в сторону Леса. Нет! Ему не наскучило его Дерево. Просто теперь он вобрал его в себя целиком, и уже не разлучался с ним, и все знал о нем, и чувствовал его рост, где бы ни был, даже не глядя на него… И вот, удаляясь от Дерева, Ниггль открыл для себя удивительную вещь. Этот Лес был Дальним Лесом, но Ниггль мог подойти совсем близко к опушке, даже углубиться в чащу — а Лес все оставался дальним и не становился Близким. Чары не рассеивались. Раньше Ниггль, проникая в далекое, всегда портил его своим присутствием и превращал в близкое, но теперь все изменилось. И в этом был особый смысл. В дорогу тянуло сильнее — можно было идти и листать за далью даль, удваивая, утраивая, учетверяя расстояние, — и волшебство становилось вдвое, втрое могущественнее. И не было конца этому пути, хотя вся эта страна целиком помещалась в крошечном садике, — сказать ли «на картине»? Можно было идти и идти, — но, наверное, был где–то все же и предел. Ведь на заднем плане маячили Горы, и Горы приближались. Казалось, они не принадлежат Картине, а служат переходом к чему–то иному. Сквозь стволы брезжило нечто иное. Новая ступень. Другая Картина…
…Ниггль шагал вперед, но его вело не просто любопытство. Он примечал и запоминал все, что встречал на пути. Дерево было окончено, хотя с ним и не было «покончено навсегда». «Все, все то же самое, только не такое, как раньше», — думал он про себя. Но в Лесу еще оставалось столько недоделанных, недовоображенных мест! Не требовалось, правда, ничего ломать и придумывать заново — все соответствовало главному замыслу, оставалось только довести труд до какой–то наивысшей точки, до совершенства. И куда бы Ниггль ни являлся, он сразу видел, что и как надо делать.
Усевшись под одним из очень красивых дальних деревьев (оно было очень похоже на Большое, но имело свое собственное лицо, особенно если над ним еще немного поработать), он углубился в размышления. Откуда начать? Чем закончить? Сколько потребуется времени? Но план никак не складывался. Наконец Ниггль догадался, в чем загвоздка.
«Ну разумеется! — воскликнул он. — Куда же я без Пэриша? Тут ведь земля, деревья, злаки! А в этих делах главный не я, а он. Может, я хочу заиметь себе весь этот край в частное владение? Ну уж нет: мне нужны совет и помощь. И хорошо бы поскорее».
Ниггль поспешил к месту, откуда собирался начать работу, по пути остановился скинуть куртку — и вдруг различил внизу, в укромной ложбинке, какого–то человека. Вся его фигура выражала крайнее недоумение. Человек опирался на лопату, но явно не понимал, что ему делать.
«Пэриш!» — позвал Ниггль.
Тот поспешил к нему с лопатой на плече. Стало заметно, что он все еще чуть–чуть прихрамывает. Говорить они ни о чем не стали, только кивнули друг другу, как в былые времена, разминувшись на огороде; но теперь они взялись за руки и пошли вместе. Не произнеся ни слова, они в точности во всем согласились и определили место, где построить дом и разбить сад: им почему–то показалось, что сделать это нужно непременно.
Ниггль теперь владел своим временем лучше, чем Пэриш, и работа у него спорилась ладнее. Чудно: Ниггль с головой ушел в строительство и не уставая возился с садом, а Пэриш больше полюбил блуждать по окрестностям и разглядывать деревья. Но сильнее всего его влекло к себе Большое Дерево.
Как–то раз Ниггль высаживал изгородь, а Пэриш лежал неподалеку в траве, погруженный в созерцание изысканного крошечного цветка, — когда–то Ниггль на такие не поскупился, и теперь они желтели на зеленом дерне, между корнями Дерева, в превеликом множестве. Внезапно Пэриш поднял глаза от цветка. Его лицо блестело в лучах солнца, он улыбался.
«Это все просто замечательно! — молвил он. — Мне бы ни за что не попасть сюда, если бы не ты. Спасибо тебе! Замолвил за меня словечко!»
«Чепуха, — возразил Ниггль. — Не помню, что я там такого сказал, но и без того ясно, что мои слова не могли ничего решить».
«Нет, твои слова значили кое–что, — не согласился Пэриш. — Мне из–за них намного сократили лечение. Тот… Второй. Ну, ты знаешь. Это он меня сюда послал. Говорил, ты обо мне справлялся. По всему выходит, что я тебе обязан».
«Не мне ты обязан, а Второму Голосу, — был ответ Ниггля. — И ты, и я. Мы оба».
Вот так они и зажили, трудясь бок о бок, а долго ли это продолжалось — точно сказать не могу. Поначалу — что греха таить — согласие в них царило далеко не всегда, особенно когда они уставали. А на первых порах это еще случалось. Но тут на помощь приходил освежающий напиток — оказалось, что Пэриша тоже им снабдили. На обеих бутылках красовались одинаковые надписи:
«Принимать по две–три капли перед отдыхом, запивая водой из Источника».
Источник отыскался в самом сердце Леса, и Ниггль припомнил: да, действительно, как–то раз он мимоходом вообразил его, хотя нарисовать не успел. Теперь Ниггль заметил, что от этого ключа питалось и поблескивавшее вдали озеро, и все, что росло в округе.
Освежающее средство делало воду Источника горьковатой и вяжущей, зато в тело возвращалась бодрость, а мысли прояснялись. Выпив целебного снадобья, друзья поодиночке отдыхали, а потом вновь поднимались — и работа спорилась лучше прежнего. В такие часы Ниггль выдумывал восхитительные новые цветы и разные новые растения, а Пэриш с первого взгляда догадывался, где они будут лучше себя чувствовать и в чем у них нужда. Но еще не иссяк напиток, а надобность в нем уже отпала, и Пэриш тогда же окончательно избавился от хромоты.
Видя, что работа близка к завершению, Ниггль и Пэриш стали позволять себе прогулки подлиннее. Они шли и разглядывали цветы и деревья, блики и тени, холмы и долины; иногда вместе пели. И Ниггль заметил в себе перемену. Он все чаще устремлял взор в Горы.
Наконец домик в долине, лес, озеро, поле, деревья и сад были почти закончены; все стало таким, каким и должно было быть. Большое Дерево стояло в цвету.
«Сегодня вечером, — сказал Пэриш однажды, — мы поставим точку. А потом нас ожидает по–настоящему долгая прогулка».
Наутро они пустились в путь и шли так долго, что, преодолев все дали, добрались до Самого Края. Разумеется, никаких видимых признаков того, что это именно Самый Край, не было: ни черты, ни рва, ни плетня, но это был действительно Самый Край, и нельзя было этого не почувствовать. Здесь их страна кончалась. Они приметили человека, одетого как пастух; он шел им навстречу, спускаясь с зеленых предгорий.
«Нужен ли вам проводник? — спросил он, приблизившись. — Вы хотите идти дальше?»
Тут между Пэришем и Нигглем пробежала тень. Ибо Ниггль твердо знал: он хочет идти дальше. Более того, он чувствовал — от него в каком–то смысле ждут, чтобы он пошел за пастухом. Но Пэриш дальше идти не хотел, да и не был еще готов к этому.
«Я должен подождать свою жену, — сказал он. — Ей будет без меня одиноко. Я догадываюсь, что они пошлют ее вслед за мной рано или поздно, когда она будет готова и когда я все для нее приготовлю. Дом удался на славу, но я хотел бы показать его жене. Сдается мне, что она сможет сделать его лучше: более домашним, что ли. Я надеюсь, что и страна эта ей тоже понравится. — Он обратился к пастуху: — Так вы проводник?.. А скажите, как называется эта страна?»
«Кому же и знать, как не вам, — ответил незнакомец. — Это страна Ниггля. Видите ли, это не что иное, как его картина. По крайней мере большей частью. Теперь она включает в себя еще и Сад Пэриша».
«Как?! Это — Картина Ниггля?! — поразился Пэриш. — Так это все придумал ты, Ниггль?! Какой же ты умница! А я–то, я–то и не знал. Что же ты молчал?»
«Когда–то он порывался вам объяснить, — ответил за Ниггля Проводник. — Но вы и не думали слушать. В те дни все, что вы теперь видите, существовало только в краске и только на холсте, — и то вы посягали на этот холст, когда у вас протекла крыша: заплату хотели поставить. Тогда вы знали, как это назвать: НИГГЛЕВЫ ШТУЧКИ. А то еще — ВСЯ ЭТА ПАЧКОТНЯ».
«Так… разве ж оно было такое? Оно же было НЕНАСТОЯЩЕЕ!» — смутился Пэриш.
«Справедливо. Это был не более чем отсвет Настоящего, — сказал Проводник. — Но вы бы поняли, если бы постарались».
«Оставьте. Это моя вина, — вмешался Ниггль. — Я ведь не очень–то и заботился о том, чтобы объяснить. Я, между прочим, звал тебя когда–то Старым Бульдозером. Но теперь о том негоже вспоминать. Мы пожили и поработали вместе, так зачем же поминать старину? Все могло быть иначе, но лучше быть не могло. Однако я боюсь, что должен пойти дальше. Но я уверен, что мы еще встретимся. Мы многое еще могли бы сделать вместе. А пока до свидания!»
Они горячо пожали друг другу руки. Крепкая, честная рука у Пэриша, подумал Ниггль. Потом он обернулся. Большое Дерево стояло там, вдали, и волновалось на ветру, как пламя в цвету. Все птицы поднялись в воздух и пели. Ниггль улыбнулся, кивнул Пэришу — и зашагал прочь, вслед за пастухом.
Ему предстояло все узнать про овец и горные пастбища, ему дано было увидеть огромное небо и продолжать путь, поднимаясь все выше и выше в горы, к вершинам. И это все, что мне известно о судьбе художника Ниггля. Он был всего лишь маленький, незаметный человечек, а полыхнул же в его старой каморке отсвет ледников!.. Горы пришли к нему в картину, окаймили горизонт. Но что такое горы? …И что ожидает нас за перевалом?.. Только те, кто восходил на вершины, знают на это ответ.
«Человек он был никчемный и к тому же круглый дурак, — сказал советник Томпкинс. — Никакой пользы обществу не приносил, уж вы мне поверьте».
«Ну, не знаю, — возразил Аткинс, не такая важная персона, как Томпкинс: тот был советник, а этот всего лишь директор школы. — Не уверен. Прежде всего, что мы разумеем под словом «польза»?»
«Я разумею пользу практическую, если угодно — экономическую, — пояснил Томпкинс. — Осмелюсь полагать, что из него мог бы еще получиться приличный винтик в общественную машину, когда бы вы, учителя, смыслили что–нибудь в своем деле. Но вы своего дела не знаете и плодите бесполезных людей вроде этого типа. Будь моя власть, я бы приказал прочесать эту страну вдоль и поперек, выудил бы всех ему подобных и направил на какую–нибудь общественную работу, кто куда сгодится. Например, посуду мыть в столовой. И присматривал бы, чтоб не отлынивали. А начнут ломаться — совсем убрать с дороги. Этого я еще долго терпел». «Убрать с дороги?! Вы что, хотите сказать, что с удовольствием приложили бы руку, чтобы он отправился в Путешествие раньше срока?!»
«Ах, ах, Путешествие! Да! Если вам угодно использовать это устаревшее, бессмысленное выражение, — да! Пусть себе катится по туннельчику на Большую Свалку — вот что я имею в виду!»
«Но разве живопись не стоит того, чтобы хранить ее в музеях и совершенствовать? Или она, с вашей точки зрения, бесполезна?»
«Живопись находит себе определенное применение, отчего же, — признал Томпкинс. — Только не такая, как у этого Ниггля. У нас все пути открыты художникам, но молодым, дерзким, таким, которые не боятся новых идей и методов. А ваш был ходячий анахронизм. Если человек спит с открытыми глазами — это его частное дело. Этот тип не смог бы и тумбы для афиш оформить, даже если бы речь шла о его жизни. Все возился с какими–то листочками да цветочками. Я его как–то раз спрашиваю: да на кой они вам нужны? А он отвечает: они мне, дескать, очень милы! Можете себе вообразить, господа? МИЛЫ! Я его и спрашиваю: это что же, мол, вам так мило — пищеварительные и детородные органы растений?.. Он даже не нашелся что ответить. Глупый бумагомарака!»
«Бумагомарака, говорите… — вздохнул Аткинс. — Да, он, бедняга, так и не показал, на что способен, так и не довел ни одного своего произведения до конца. Кстати, когда он отбыл, его полотна нашли «лучшее применение»… Но как знать, как знать, Томпкинс! Помните — была у него такая большая картина, ею еще чинили потом поврежденный дом по соседству с его жилищем, когда заварилась вся эта каша с ураганом и наводнениями? Так вот, мне попался тогда в руки обрывок холста. Он валялся на земле. Он был изрядно попорчен, но кое–что разобрать еще было можно. Там была гора и ветка с листьями. И гора эта, представьте себе, нейдет у меня из головы».
«Из головы? А у вас что, есть голова?» — поинтересовался Томпкинс.
«Это вы о ком говорите?» — вмешался Перкинс, желая предотвратить ссору: лицо Аткинса заметно побагровело.
«Да бросьте, не стоит и уточнять, — отмахнулся Томпкинс. — Я вообще не понимаю, что это мы надумали о нем говорить. Он и жил–то не в городе».
«Вот именно, — сказал Аткинс. — То–то вы заглядывались на его домик. То–то ездили к нему и смеялись над ним за его спиной, попивая его чаек… Что ж! Дом его вы заполучили, да и прежний, городской, за вами остался. Так хоть имя бедняге оставьте! Мы, Перкинс, говорили о Ниггле — о Ниггле, если вы и вправду хотите знать».
«Несчастный маленький Ниггль! — возвел очи Перкинс. — Так он, оказывается, умел рисовать?..»
Так имя Ниггля было в последний раз (или скорее всего в последний) упомянуто на прежней его родине. Правда, Аткинс сохранил тот странный обрывок холста. Краска с него почти вся осыпалась, остался только один, зато очень красивый лист. Аткинс вставил его в рамку. Потом он завещал Лист городскому музею, и Лист долго висел там в какой–то нише с надписью: «Лист кисти Ниггля». Мало кто обратил на него внимание. Кончилось все тем, что музей сгорел, и Ниггль с его Листом были окончательно позабыты.
«Оно действительно приносит пользу, и немалую, — сказал Второй Голос. — То это праздник, то санаторий, то привал. Это великолепное место для тех, кому нужно восстановить силы; и это еще не все. Для многих лучшей подготовки к Восхождению и придумать нельзя! Иногда это место творит чудеса. Я посылаю туда одного за другим. И поверь, мало кого приходится отправлять обратно».
«Ну что ж, — молвил Первый Голос. — Не пора ли закрепить за этим местом достойное имя? Что ты предложишь?»
«Носильщик уже изобрел имя, — сказал Второй Голос. — Я как–то раз услышал, как он выкрикивает: «Поезд на Ниггль–Пэриш прибывает на первый путь!» «Ниггль–Пэриш»[1], каково? Я послал им обоим по весточке — пусть знают».
«И что же они на это сказали?» «Они? Они расхохотались. Горы так и загудели от их хохота!»