ЛИСТКИ

Самое страшное то, что нет ничего страшного. Самое страшное то, что мы живем.

Совершаются казни, убийства, тысячи и миллионы людей гибнут от голода, от болезней, от отчаяния, но мы живем. И как будто ничего[1].

Ради чего мы живем и к чему стремимся?..

* * *

Может быть, все это сон?!

Но есть ложь

Может быть, и она сон.

Но когда я вижу ложь, во мне подымается такая глухая ненависть, что хочется убивать людей, которые лгут.

* * *

Я хочу, чтобы все было осмысленно. Не хочу примириться, чтобы в жизни моей был случай, это значит из всего извлекать смысл, все делать осмысленным.

* * *

Довольно искать все причины, причины… Пора ставить цели[2]. Так должен жить человек. Это я зову сознательностью.

* * *

И все ложь, все ложь в этом обществе![3]

Они любят драмы, говорят о драмах, ходят в театры на представления драм, которые должны ведь изображать их жизненные драмы, и любят слушать лекции о них.

Но разве это не ложь? Разве не ложь все, что они говорят об этом?! Потому что разве не придут они домой, такие же чуждые и далекие друг другу, как и были?! Отчего вся жизнь их — будни?! Отчего нет никакого строительства в их жизни?! Отчего не знают они все новых и новых ступеней?! Отчего и после их восторгов и упоений все остается у них по-прежнему, и не видели мы нового человека в них?! Отчего?!

* * *

Их жизнь, как толчея воды, — а они в ней, как белка в колесе.

* * *

Это все оттого, что ушли они от настоящей жизни. Боятся ее, боятся решений в ней, борьбы в ней, истинных усилий в ней и истинных побед, потому что истинная жизнь требует прежде всего усилий и побед над самим собой.

* * *

Они заменили истинную жизнь игрой, представлениями.

* * *

Они думают, что художественными воображениями и переживаниями можно жить, и думают, что, пережив драму, любовь, раскаяние и другие высокие чувства, вместе с автором или актером в театре, представляющим их, — они уже пережили их по-настоящему… И потому никогда действительно ничего настоящего не увидят, и все-таки вечен будет страшный припев их в жизни: «Все это — не то! не то! не то! Ах, не то!»

Сколько раз слышали вы этот крик?

Мы сами не настоящие, вы сами не настоящие.

Мы ищем настоящих людей между нами и не находим! Разве это не ужас?

Так ищите же! Настоящего, того, о чем жаждет, о чем голодает ваша душа, вступайте в книгу жизни, дерзайте в ней.

* * *

Я вижу страшное зло нашей жизни в том, что мы, с детства, раньше, чем вступить в жизнь, вступаем в книги, в чтение. Этим убиваем в себе настоящую жизнь, ко всему приучаем себя относиться как к своим фантазиям. Все узнаем слишком рано через воображение, творчески, не испытав в себе жизни. Литературные двойники, литературные образы преследуют нас и не дают нам возможности самим пережить самобытно свою жизнь. Они покоряют нас себе, комментируют в нас каждый наш акт, не давая силы самому в нем разобраться, увлекают своей красотой и игрой, заставляя нас воображать и себя героями или другими литературными образами или убивая в нас подлинное, наше — своим неправильным анализом или даже насмешкой.

* * *

Разве не игра, например, вся наша поэзия о так называемой любви, т. е чувственности?! Какой ложью затягивает она нас, как влечет и стремит нас к плоти и женщине?! Но разве тут не совершается страшная ложь?! Красивыми, ложными цветами разукрашивают поэты простое, обыденное влечение, потому что им скучно пережить его так, как оно есть — просто. Но тысячи людей бегут к нему, веря поэтам, думая пережить в нем что-то необыкновенное, и потом остается у них досадное и гаденькое разочарование. Так затемняют они и самое простое, чистое творчество жизни. Тысячи ежедневно издающихся романов заставляют их ломаться и кривляться, вывертываться и в этом прямом влечении искать того, чего в нем нет, или того, что находят в нем отдельные испорченные и уже вывороченные сладострастники и импотенты, потому что так просто пережить его кажется им уже скучным. Не все зло тут, конечно, от литературы, но в огромной степени и от нее.

* * *

Страшно то, что жизнь наша становится отражением литературы. Какое же тогда она отражение по счету?! Каждая литература уже отражение жизни, но наша литература уже отражение отражений, потому что вдохновение черпает сплошь все из прежней литературы, живет ее отражениями и так без конца. Получается какая-то безумная игра зеркал, какая-то бесовщина, из которой не видишь выхода. Нужно быть сильным, чтобы вырваться из нее.

* * *

Мы очень легки и быстры на бумаге. На бумаге мы можем сочинить все, что угодно. Бумага все терпит. На бумаге мы расписываем и планы переворотов, и сверхчеловеков, и целые системы религий, и спешим обогнать друг друга, побить рекорд, потому что и наше писательство подвержено закону конкуренции. Этот страшный закон господствует во всем этом мире. Он зовется борьбой за существование. И я спрашиваю, кто из вас искренен, кто из вас пишет из-за того, что хочет сказать людям слово, из-за любви, из-за жажды общения или из веры, что он может им помочь?! Кто скажет про себя это?!

Один хочет отличиться, другой из-за жены и детей, третий из-за куска хлеба. Все бессознательно, безвольно — как и действия самых низших презираемых вами людей, с той только разницей, что те несут продавать свое тело, свою физическую силу туда, где она оплачивается, а вы ваш духовный товар. Тот же товарный обмен, те же законы спроса и предложения.

* * *

Ложь в том, что, когда я пишу, говорю, я уже не имею в себе внутреннего ощущения. Оно уже пережито для меня, и вместо него забота о том, как и кому я скажу. Но я жажду полноты ощущения каждый миг — и не говорите, что это невозможно, что это не есть, — потому что это бывает!

* * *

Я хочу, чтобы вся жизнь была как этот миг. Мы ведь все томимся половинчатостью жизни, желаем полноты ее. Так почему же боимся вступить на путь к ней?

* * *

Есть один путь: оставьте всякие заботы, потому что полнота ощущений есть самозабвение, есть самоотречение, оставление всяких забот. Посмотрите на птиц небесных: они не сеют, не жнут[4], и станьте как лилии, тогда распустятся в душе вашей настоящие цветы жизни и будет — свобода.

Когда я думаю о том, как и кому говорю, я уже — не я, я — несвободен, потому что подчиняю себя чужому, внешнему мне началу — не я, и становлюсь рабом. Но я хочу быть всегда свободным.

* * *

Все внешнее мне подвержено закону железной необходимости — сцепления причин и следствий. Также и я, когда я внешний себе. Но разве я — только я внешний.

* * *

Этот закон царствует только в мире явлений, но разве человек только явление?

* * *

Пока мы будем думать о явлениях, заботиться о них, мы и будем жить только жизнью явлений, т. е. несвободно, в законах железной необходимости, убивая в себе внутреннего человека, не зная свободы.

* * *

Свобода — это слушаться всегда внутреннего человека, не сбивая себя никакими внешними мыслями, никакими заботами о том, какое следствие в мире явлений вызовет наше дело, не приноравливаясь к нему, не задумываясь, потому что каждая мгновенная мысль о внешнем подчиняет тебя ему.

* * *

Оставление забот о внешнем есть первый шаг к вере. Доверие внутреннему голосу без страха, который порождается в нас рассуждениями о внешнем, рассуждениями, почерпнутыми из наблюдения над явлениями, — только это доверие и приведет нас к свободе. Оно есть признание первостепенности этого внутреннего голоса перед всеми другими знаниями. А до тех пор, пока мы ему не доверимся, мы будем все высчитывать, сообразоваться и приспособляться к жизни, но так жизни самой и ее свободы и не испытаем. Будем идти в хвосте жизни. Мы поистине можем быть не рабами ее и не игрушками ее законов, а ее творцами и даже творцами ей нового закона. Такими мы призваны быть.

Это отсутствие доверия к внутреннему голосу, эта боязнь жизни, это выспрашивание у будущего, что будет, эта расчетливость, — она поистине рождается только у тех людей, которые строят свою жизнь на внешнем, материальном благе. О внешнем, материальном благе нам внутренний голос ничего не говорит. И вот им нужно знать законы этого внешнего мира, чтобы расположить в нем свою жизнь. Но так они невольно делаются игрушками этого мира, потому что прилепляются к нему.

* * *

Тому, кому нечего терять в этом мире, тому и нечего знать его законов. Он не заботится о нем.

* * *

Даже и стыд перед народом, перед другими я считаю внешней заботой о себе. Он хочет сохранить тебя чистым перед ними, и заставляет думать, — каков ты, каким ты кажешься им! Он не есть свобода. Свободный должен отречься и от него. Я ищу полной свободы.

* * *

Заботой о внешнем я считаю не только заботы о твоем теле, о твоей наружности, о твоем завтрашнем дне — чем и как ты накормишь себя, во что оденешься и где будешь, — но и всякую заботу о последствиях твоего сейчашнего дела и всякую заботу о том, что ты будешь говорить завтра и что делать, хотя бы эта забота шла из источника любви.

* * *

Всякая забота о внешнем подчиняет тебя внешнему. А внешнее управляется не тобой, а своими законами, и так ты никогда не выйдешь из круга слепой необходимости и будешь игрушкой ее. А ты поистине рожден творцом нового человека[5].

* * *

Долго я искал и спрашивал себя, кого ненавидеть?! Потому что ненависть есть и была во мне, когда я видел кругом горе, страдание, тупость и ложь! Но кого ненавидеть?

* * *

Ненависть — другая сторона любви. Я ненавижу все то, что мешает любви. Но что я люблю? Ужели людей такими, как они есть?! Их мелкие привязанности, их пошлость, их сытость, их тупость и их несвободу?! Нет, никогда! Когда я и шел к людям, я звал их не к тому, чтобы сделать их сытыми: моя любовь хотела видеть их свободными, хотела сделать их смелыми, забывающими себя, отдающими все от себя, прекрасными, гордыми, сильными, хотела их подвига, их самопожертвования. Этого требовала моя любовь и ненавидела все, что мешало их свободе, что делало их темными, тупыми и мелкими, злыми, ненавидела их привязанность к этому миру. Эти истинные цепи людей, — их рабство.

* * *

Я не понимаю, как можно писать, чтобы писанием зарабатывать себе хлеб. Неужели для хлеба своего писать?

* * *

Законы конкуренции буржуазного мира царствуют и в писательской братии. И кто из них искренен? Кто из них пишет искренно, из-за того, чтобы сказать другим слово? А не из-за семьи, не из-за жены и детей?! А не из-за того, чтобы прокормиться, или не из-за спорта, не из-за желания обогнать друг друга. Эта игра соревнования, горячка конкуренции — спорт, особенно свойственный самому буржуазному из народов — англичанам. Эта игра перенесена и в литературу. Каждый спешит принести сюда что-нибудь новое, чтобы побить рекорд, — и несет недоноски или фальшивые фабрикаты, как и все фабриканты. И весь их индивидуализм и анархизм ничего не стоит. Он буржуазный анархизм конкуренции и буржуазной борьбы за существование. Так не знают они и настоящей свободы, не знают и Бога, потому что подчинены законам этого мира. Законам конкуренции. Но я хочу быть свободным от них.

* * *

Отчего я пишу это? Какое я право имею на это, кто дал мне власть учить и судить людей?! Не есть ли это самомнение[6], - оно входит, как язва в человека, незаметно и тихо, а потом глядит из него, из всех его пор, превращая его в посмешище!

* * *

Все — игра, все — не настоящее. Но есть боль настоящая, страшная, та, которой боишься, которую скрываешь, которой не станешь играть, потому что в игре есть любование, а ею нельзя любоваться. Она не красивая, настоящая.

Девушки, может быть, знают ее, которые некрасивые, которые не знали любви. Говорю это для примера. А если есть боль настоящая, то значит и есть где-то настоящее; и разве это уже не радость нам? Есть настоящее — не все игра.

* * *

Люди нашего общества только и думают о том, как заглушить в себе скуку, как убить свое время, потому что не знают, на что употребить свою жизнь, на что она дана им. Одни и выдумывают себе карты, другие вино, третьи шахматы, четвертые женщин, пятые политику, шестые писанье и т. д., и т. д. Но все одинаково далеки от источников истинного творчества, от знания целей жизни, от смысла ее.

Назовите искренно, много ли вы знаете людей, для которых бы жизнь не была игрой и их дело не просто забавой и времяпрепровождением!.. Если только они свободные.

* * *

Мы часто и свободы боимся (Даже и это бывает!) Потому что боимся тогда остаться перед пустотой. Как жить?! Что делать?! Что делать, если не делать того, что делают все кругом?! Все делают, значит, это нужно, значит, и незачем рассуждать об этом. И спешим закабалить себя первому попавшемуся делу, только бы не самим решать вопрос о смысле своей жизни, о целях ее. Боимся такого вопроса, но не есть ли это самая ужасная трусость?! и не такое же ли это самоубийство, как всякое другое?

* * *

В этой трусости много и стадности. Боишься решить вопросы не так, как другие, и начать жить не так, как все. Это уже совсем мелкая, гадкая и подленькая трусливость, в которой и не каждый себе признается.

* * *

Есть минуты страшной ответственности за других людей, и тогда почувствуешь, что не смеешь играть, что требуется что-то страшное, настоящее — и не знаешь, где взять его.

* * *

Кому проклятие? Проклятие закону необходимости. Проклятие тому, что подчиняет людей ему, что делает их жалкими, слепыми, безвольными игрушечками его; что заставляет их убивать и мучить друг друга. Я не могу так просто и прямо винить людей. Слишком ясно я вижу глухую и темную силу, владеющую ими. Один убивает другого из-за жены и детей, другой оттого, что родился в той, а не другой обстановке. Я не могу так прямо винить их. Но что делает их такими безвольными?! Их делает такими слепая привязанность к этому миру, забота о нем, забота о завтрашнем его (для себя и для других это все равно!). А потому проклятие ей! Отказывайтесь от этого мира, убивайте в себе все привязанности к нему. Становитесь свободными. Свободные сыны его, вы полюбите его лучше, чем теперь, когда вы его рабы.

Всякое учение, которое говорит о привязанности к этому миру, — есть преступление.

* * *

Человек — это храм Божий, и весь мир — храм Божий, и потому освобождайте, очищайте его, но знайте во имя чего, потому что тогда пути ваши станут прямыми и свободными.

* * *

Что делать?

Каждая чистая улыбка есть дело. Дать, подарить ее людям, вызвать ее у них — уже есть дело. Разве мало дела нам?

* * *

Люди, я хотел бы вам отдать все, все, что только могу. Но что могу я вам дать? Если нужны вам и эти листки, возьмите их. Я писал их искренно. Но не только читайте их, не только любуйтесь ими, а примите их.

* * *

Человек ведь новая тварь в ряду созданий, об этом говорит даже и наша наука, так почему же невозможна и еще новая тварь. Творите новую тварь в себе. Об этом отчасти говорил и Ницше. Но не на тех путях. Новая тварь, — ее знали апостолы. И я знал новую тварь.

* * *

Чего я ищу? Может быть, только более глубокого ощущения жизни. Травы растут одним ощущением, животные — другим, более высоким, наконец люди — третьим, самым высшим на земле[7]. Но ничто человеческое меня не удовлетворяет. На их языке: я потерял вкус к жизни, да! но не вообще к жизни, а к их жизни! и ничто еще не заставило меня разочароваться в надежде, что есть настоящее. В их жизни его нет для меня. Из нее я должен уйти. Но какая-то сила во мне, жажда, искательство не позволяет стать самоубийцей — и я живу, я живу. Пусть это страшно мучительно!

* * *

И все-таки в глубине души есть предчувствие, или есть убеждение; или хотя бы допущение возможности такой грядущей полноты, когда каждая душа и каждая пылинка этого мира очнется, воскреснет и узнает себя во всем и в едином. Тогда все будет полно такой неслыханной дрожи, такой любви и такой радости о жизни, о какой не смеем теперь и мечтать. Господи, Боже мой, Боже!

Маша, неужели этого не будет?![8]

* * *

Но так не могу жить!

Я хочу, чтобы каждая мелочь моя была осмысленна, каждый шаг мой был осмыслен, каждая встреча моя имела смысл и значение! Так требует мой разум, мой дух, и я ищу этого смысла. Сама история учит, что этот мой разум и мой дух — самое последнее и самое совершенное создание ее. Так наша ли задача ему служить?!

* * *

К чему стремиться? Разве не в праве мы спрашивать это, раз такой вопрос является у нас, — у животных такого вопроса нет.

* * *

К чему стремиться? К своему счастью. Но это не ответ, потому что мое счастье заключается в самом совершенном стремлении. Я ищу этого счастья.

Учить счастью других? Да, учить счастью других — это значит учить их самому совершенному стремлению.

В чем же самое совершенное стремление? Ужели в подчинении закону необходимости, в сознании его? И можно ли внешним объективным, научным путем познать его?

* * *

Не будут ли это одни бесконечные споры и теории. И можно ли подчинить себя ему на каждую минуту, каждый миг. Может ли он решить вопрос личной жизни?

Нет, самое совершенное стремление есть прежде всего путь свободы. Освобождение себя от всяких пут этого мира, от всяких необходимостей. Когда говорят о самопожертвовании, тогда любят его.

Сегодня я вскочил. Я лежал на траве, и мне вдруг так ясно представилась вся наша жизнь человеческая во всем ее темном ужасе, на всем пространстве земного шара. Народы расползлись по нему, как одно какое-то странное, но мелкое животное. Каждая клетка его живет и дышит, но все безвольно. И как смешны мне все эти их громкие разговоры, их речи на конференциях, в парламентах и в думах! Но они говорят, они кричат, они красуются; точно вправду они вершители судеб европейских и общечеловеческих! Но даже и речи их только бессознательное переливание мыслей из одного сосуда в другой — и мысли их текут в их мозгу, как соки в жилках растений!

* * *

Я прихожу к людям, и люди, как травы.

Где посеяны, там и растут. Одни в болоте, другие в канавах, а третьи в лесу.

Вот семьи, они как листья на одном стволе. Почему весной нужно переезжать на дачу, а зимой в город? Никто не спрашивает. Так разбухают почки весной на деревьях. Их корни ушли далеко в землю, вглубь годов, так делали их предки, уже омертвевшие клетки в стволе, так делали они в прошлом, в третьем и в десятом году, так значит и нужно. Вот и все.

Но сколько суеты у людей в этом! Все разговоры их наполнены этим. С утра до вечера. Так проходит день. Они точно только этим и живут, и до всего другого им нет дела. Бедные люди.

* * *

И вот еще почему ненавижу я свое писание[9], потому что оно отдаляет от меня свет, приближает к мертвой, пустой работе. Писание это — окостеневание всего живого.

* * *

Я чувствую, каким становлюсь мертвым, холодным к людям, когда пишу, потому что тут огненная лава, которая есть в душе, стынет и превращается в готовые камешки, которые очень красивы, но которые годны только для игры и для украшений.

И так стыдно, стыдно всякого писания, всякого слова написанного потому, что это забота о внешнем, забота о том, чтобы живая душа твоя и огонь сохранились в вещественном виде, как будто бы вещественное более вечно, чем лживое, не запечатленное слово и сама жизнь, и текучесть.

* * *

Писать это значит — не верить живому делу, душе, что каждый твой шаг, твоя мысль, твое слово положены перед Творцом и не пропадут в нем, а получат по заслугам[10].


1909

Загрузка...