Лисья честность

Марта Кетро

Жена-лисица

Глава 1

— Один самурай, впавший в немилость, вынужден был уехать из столицы, но жена за ним не последовала. Во время изгнания его увидала лисичка и влюбилась.

— Лисичка?

— Лисица, да. Она приняла обличье его жены и стала с ним жить, даже родила сына. А через год император простил самурая, и настоящая жена тут же к нему приехала. И у него оказались две одинаковые женщины. И он тогда знаешь что сделал? Спросил у каждой, сколько ей лет. Первая ответила — тридцать три, а вторая — тысяча три. И он выбрал ту, которая моложе.

— Почему?

— Мужчина, что с него взять. Сказка длинная, там ещё с этим сыном много чего происходило, но я к тому, что выбирают всегда ту, что моложе.

— Ну и зря. Если какая-нибудь вещь прослужила тыщу лет, так она и ещё послужит.


Я бегу и бегу — по сухой траве, по чёрной земле, по белому снегу Позади следы, впереди чистое поле. Однажды, когда я сделаюсь безупречной, я перестану оставлять следы. Оглянусь, а за мною чистое поле.


Оленька взялась в его жизни ниоткуда. На рассвете сырого осеннего дня он ехал в сторону Москвы, красная машина неслась по серому асфальту, над полями поднимался туман, из которого на дорогу могли выскочить белый конь или заплутавшая корова, но никак не женщина. Да она и не выскакивала, шла по обочине, и он, обгоняя, подумал: «Надо же, и плащ лаковый, и сапоги высокие, а ведь не шлюха». И так удивился этой своей мысли, что притормозил, а потом и вовсе остановился. А почему нет, будто не бывает у шлюх некрашеных каштановых кудряшек, отяжелевших от водяной взвеси, глупых рук, буратинисто машущих в такт решительной прыгающей походке, чуть сутуловатой закрепощенной спины. Но не похожа она была на жертву затянувшегося дачного субботника или выброшенную дальнобойщиком плечевую. Ну и остановился, чтобы рассмотреть. Когда поравнялась, приоткрыл дверцу, стараясь не спугнуть резким движением, и вежливо сказал:

— Доброе утро. Вас подвезти? — и сразу отметил, что она не боится.

Взглянула, помедлила, отвела влажную прядь с лица и кивнула. Потянула на себя ручку задней дверцы, и он, от природы осторожный, позволил ей усесться за спиной — подобранке, не проронившей ни слова, у которой неизвестно что на уме, вдруг душить кинется или по затылку чем звезданёт. Наоборот, накатило неоправданное веселье, когда представил: вот она замахивается невесть откуда взявшейся огромной мультяшной киянкой или со зверским лицом затягивает на его шее чулок, и костяшки маленьких ручек белеют от напряжения. Подавив смешок, спросил:

— Печку включить?

Но тут же сообразил, что она не замёрзла, несмотря на промозглое утро. Наоборот, разогрелась и слегка вспотела от быстрой ходьбы и теперь пахла тёплым яблоком, будто только что пекла пироги на жаркой кухне. «Старею, — подумал, — если при виде бабы мысли о пирогах». Молчание не тяготило, но отчего-то захотелось поставить ей такую музыку, чтобы кое-что о нём поняла, хоть этого невозможно печального Клэптона. Would you know my name, узнаешь ли ты моё имя, если мы встретимся на небесах, would it be the same, останется ли оно прежним?

Кстати, что за ерунда, надо бы поинтересоваться, как её зовут, а он перебирает в уме слова, и ни одно не годится, чтобы начать пустяшный разговор. Ясно только — расспрашивать, что да как, почему здесь оказалась, нельзя. Нельзя и нельзя, такая уверенность в нём поселилась.

Въехали в город, и она положила свою птичью лапку ему на плечо, одним жестом попросила притормозить у окраинной станции метро. «Вот и всё, — подумал тоскливо, — вот тебе и пироги с яблоками». Пока парковался, избегая луж, она копалась в маленькой сумке на длинном ремне, перекинутом через грудь, как у почтальона. Денег, что ли, хочет дать? Но достала не кошелёк, а карандаш и блокнот, нацарапала что-то, оторвала листок, обстоятельно сложила вчетверо и отдала ему. Выходя, улыбнулась, не то чтобы благодарно, а будто удачи пожелала, как-то заботливо, разве что шарф на нём не поправила, мягко закрыла дверцу и быстро пошла к подземному переходу.

После того как её распушившаяся макушка скрылась из виду, он откинулся на спинку и прикрыл глаза. «Идиот. Одно слово, идиот. Первый раз, что ли, телку на обочине подцепил? Девственник? Нашел, с чего в жар кидаться. Хрен знает, что она там написала, может, «С богом в добрый путь», с такой станется». Ещё глупее было то, в чём даже признаваться себе не хотелось, — он боялся заглянуть в бумажку, боялся, что сейчас увидит бесполезную фразу и тогда ничего уже не останется, кроме пустого утра, мутного дня, пресной ночи и последующей длинной скучной жизни.

Обругав себя короткими понятными словами, развернул листок, целую секунду смотрел, потом резко потянулся к бардачку и зашарил в нём свободной рукой. Нашел синюю ручку и аккуратно обвел цифры — карандаш у неё был мягкий, уже стираться начал. Этого показалось мало, поэтому перерисовал номер в записную книжку, зачем-то копируя заострённые углы семёрки, изящный выгиб единицы и лихой хвост двойки.

«Раз телефон дала, значит, не немая, — обрадовался он, между делом сообразив, что голоса её так и не услышал, — ещё бы узнать, как зовут». Посмотрев внимательнее, заметил на бумаге голубоватые буквы, отпечатанные типографским способом. Листок из именного блокнотика, такие покупают школьницы младших классов, которым повезло зваться не Пелагеями или Анфисами, а Танями, Маринами, Светами или вот Олями, Оленьками.

Он завёл двигатель, резко развернулся, зацепив красным глянцевым боком низкий заборчик, сваренный из тонких труб, но даже скрежет металла о металл не стёр с его лица напряжённую улыбку, мучительную, как на греческой маске. Только минут через десять он случайно, взглянув в зеркало заднего вида, ужаснулся собственному оскалу и с ощутимым усилием расслабил мышцы.


За следующие десять лет он узнал о ней многое: что любит и что не любит, какова в постели; смотрел, как она обманывает, хвастает, плачет, злится, радуется; как ест, спит, болеет; видел с косметическими масками на лице, пьяной, сидящей с книжкой на унитазе; помнил и голую, и в вечерних платьях. Но так и не понял, какова природа покоя, который охватывал его каждый раз, когда она оказывалась рядом, что бы при этом ни происходило.

Подкидыш — это необязательно котёнок или младенец в корзинке, оставленный у порога неизвестным негодяем (потому что бесцеремонная попытка переложить ответственность на чужие плечи — в некотором роде злодейство). Женщина двадцати шести лет вполне может внезапно оказаться подкидышем, которого судьба — не злая и не добрая, безразличная, — отдаст в хорошие руки и уйдёт, не оглядываясь.

Вместо корзинки и пары пелёнок была комната в коммуналке на окраине. Оленька родилась где-то в средней России, а когда мама умерла, переехала в Москву, обменяв, по закону столичной справедливости, приличную квартиру там на гадкую конуру здесь. Никто, даже сама Оленька, не знал, как сложилась бы её дальнейшая жизнь, не встреть она через месяц мужчину на красной машине, Пашу Кнурова, который аккуратно взял её в ладони и перенёс, как птичку или росток с комом земли на корнях, в загородный дом (для верности зафиксировав акт приёма ответственности в ЗАГСе — ну, женившись, проще сказать).

Правда, ехидные соседи, не успевшие почти ничего о ней выяснить, но исполненные здоровой коммунальной ненавистью ко всему живому, прописанному на их площади, злословили, что если бы не Паша на красной машине, был бы какой-нибудь Вася на синей, а вот Сергей Сергеич на белом «мерседесе» — вряд ли, девка не модельная и не юная, товар лежалый. Но видно же, шепталась Мария Витальевна с Юдифью Львовной, что хватка у неё есть и спокойствия не занимать, все ходы посчитаны. Приехала, а вещей всего ничего: два чемодана и рюкзак, никаких контейнеров следом не пришло. Спала на кровати от прежних хозяев, ела за их кривоногим столом, холодильник новый покупать не спешила — по всему понятно, что задерживаться не планирует, выше метит.

Оленька, как вошла в комнату, села на поскрипывающую тахту и долго рассматривала стену напротив. На бежевых обоях времена года зафиксированы не хуже, чем в календаре: зимой заливали, наверху батарея потекла, угол отсырел, а потом высох и заслоился; весной в подвале комары проснулись, налетели, тут им смерть пришла, одни чёрно-бурые пятна остались; летнее солнце выжгло краски, цвет сохранился только под акварелью, которую прежние жильцы, уезжая, сняли. (Оленьке любопытно, с собой они забрали ту липовую аллею, серо-жёлтую песочную дорожку, косые лучи сквозь листву, которые она запомнила, когда приезжала комнату смотреть, или на помойку вынесли. Многое о них стало бы понятно, если узнать точно.) Осень отметилась внизу, у самого пола, где однажды взорвалась банка с вареньем, потому что кое-кто сахару пожалел и не перебрал толком клубнику.

Примерно через час она встала и заглянула в шкаф. Такая договоренность была, что Оленька оставляет в прежней квартире крепкую родительскую мебель, а взамен получает здешнюю рухлядь. Она надеялась найти в ящиках старые документы, фотографии, письма, которые могли бы дать ей новую память и новую семью, но ничего такого не осталось. А своей памяти у Оленьки не было, всё порвала и выбросила ещё там, дома.


Поэтому, когда Паша привёз её к себе, земли на корнях сохранилось совсем мало, он думал, растряслась за два переезда, а её и не было почти. Платье, паспорт, плащ, пальто, по паре туфель и сапог, и так, мелочи какие-то — в одном чемодане. «Ничего, новое купим», — сказал. И купил.


Он купил ей три бюстгальтера: хлопковый телесный, чёрный с жесткими чашечками и красный с кружевами — больше не надо, она вообще лифчики редко носила. Трусов дюжину: и красных, и чёрных, и белых, и кремовых, и одни зелёные с лисичкой. Колготок разных по пять штук: двадцать ден, сорок, шерстяных, чулок несколько — на резинке и с липучками, цвета черного и телесного, одни чулки красные, а пояс к ним всё равно черный. Паша хотел ещё белья взять, но она сказала, пока хватит.

Платьев домашних: зелёное, вишнёвое и в клетку, просторные, с кокеткой из-под груди, если вдруг ребёнка ждать (так он подумал, но промолчал — рано об этом говорить). Вечерних: то белое, в котором женились, совсем простое и не на заказ, потому что быстро; красное с разрезом на второй день, хотя никакого второго дня не было, и свадьбы не было, и гостей, — новобрачные сразу в самолёт и полетели в тепло. Потом ещё блестящее золотое, Оленька сопротивлялась, но Паша сказал — нравится, нравится, когда она из рук выскальзывает, выворачивается, а он всё равно удерживает, как змейку желтопузую, ужика то есть. Оленька устало ответила, что желтопузик — ящерка, и лучше бы чёрное, но рукой махнула. Будет и чёрное, и сиреневое, и бедра испуганной нимфы, но позже, это так, на первое время. Летних с собой: короткое в горох, сарафан с бретельками крест-накрест и длинное льняное с рукавами, чтобы не обгореть.

Очки, крем солнцезащитный, всю ланкомовскую линию для чувствительной кожи одним махом, шампуней, бальзамов, масел и пен для ванн, всяких и по два. С косметикой просто было — в салоне для новобрачных стилист всё подобрал и вручил жениху чемоданчик с красотою невесты. А запах Паша сам выбрал — «Oui», что означает — да! да, да, да.

Туфли на платформе, босоножки вечерние с золотом, чёрные «лодочки», красные шлёпки на пробковой подошве и ещё одни, вдруг эти порвутся, вьетнамки, кроссовки, для плавания тапки, там дно плохое, домашние с помпонами, сапоги зимние, осенние — высокие, очень высокие и коротенькие совсем, ботильоны по щиколотку.

Юбку — такую или такую? Да обе бери, и широкую, и узкую; и длинную, и мини, как пояс, и прозрачную, и шерстяную. И брюки, и шорты, и джинсы, и комбинезон смешной. (Нет, а этот, для беременных, не возьму. Я сказала — нет, не возьму.)

Майки, футболки, блузки, кофточки, рубашки, водолазки, свитера и джемперы — да кто ж их считает.

Куртку кожаную, вельветовую и пуховик. Костюм, если вдруг приём официальный, — ну а что, на переговоры со мной поедешь. Пальто осеннее, одно вязаное, а другое кашемировое с шёлковой подкладкой, шубу норковую до пола, ах, какую шубу, и ещё полушубок белый, это сейчас, а там в Грецию на меховой салон слетаем.

Сумки — сумок должно быть много, посмотри, это настоящий «Вюиттон» — для начала, но и чёрную надо, и красную лаковую, и клатч, и дорожный несессер.

Драгоценности: кольцо простое обручальное, перстень с голубоватым бриллиантом, господи, я боюсь такое надевать, браслет-змейку с сапфировым глазком, кулон в виде красного яблочка, серёжки длинные с рубином и маленькие, с бриллиантиками. Бижутерию на каждый день — коралл и серебро.

Да всего, всего — расчесок, зубных щёток, салфеток, платков, ручек, блокнотов, кошельков. Футляры, коробочки, шкатулки, сундучки и ящички, чтоб мелочи хранить. Тампоны и прокладки.

«Потом ещё купим, но сейчас я хочу, чтобы у тебя всё сразу было», — так Паша сказал.


Если все вещи стащить в спальню и сложить горой на кровати, Оленька бы под ними задохнулась. Но не протестовала, когда Паша приносил очередной подарок. Он-то надеялся, что если не привяжет, то хотя бы отяжелит её лёгкое тело, добавит надёжности и основательности их странному браку. Оленька же не думала о будущем, а спокойно наблюдала, как из вещей формируется её образ, стиль и в некотором роде прошлое. Теперь о ней уже много чего мог сказать посторонний человек: определить статус, вкусы, круг общения. Неважно, что это были ложные, заёмные приметы, — так даже лучше.


Её не занимали вечные женские вопросы — «за что» и «как долго». Почему он меня так любит, достаточно ли я хороша для него, сколько продлится его нужда во мне и что будет с нами через десять или двадцать лет?

Паше казалось, что тревога не жила в ней подолгу, Оленька была наполнена покоем, как чаша — густыми белыми сливками, до краёв.

При этом ни медлительной, ни скучной не выглядела. Занималась своими женскими делами (увлечения ей Паша тоже купил — вышивание, краски, компьютер, уроки танцев), часто ходила на несложные, но забавные курсы, заводила друзей по интересам, пропадала в интернете. Но всерьёз мало что принимала, а ещё старалась, чтобы ближе Паши никого не было. Жила с ним не сердце к сердцу, с некоторой односторонней дистанцией, но уж в этот промежуток чужих не допускала. Сколько могла дать тепла и внимания, столько и отдавала.

Наблюдатель, если таковой существовал, назвал бы это честностью или осторожностью, а она сама никак не называла, просто жила, аккуратно соблюдая собственные безымянные правила.

Она иногда вспоминала, как в их первую ночь проснулась и почувствовала, что не может повернуться: Паша спал, положив голову на её волосы, рассыпанные по широкой подушке. Оленька лежала, не пытаясь высвободиться, и думала, как поступить. Теперь не уйти незаметно в ночь, разве только отгрызть лапу, попавшую в капкан, как это принято у лисиц, или отрезать рукав халата по обычаю императоров, ну, остричь волосы, говоря по-простому. Если бы вопрос был только в свободе, пожертвовала бы кудрями, но женщине, ищущей независимости, не стоило и приближаться к такому, как он. Дело тут в другом: Оленька знала, что может проникнуть в сновидение мужчины, спящего на её волосах, и быть там до утра, хозяйничая, а потом, когда он проснётся, остаться тенью в его сознании. И ради этого стоило лежать, не шевелясь, до утра, колдуя тёплые яблочные сны и маленьких демонов, до поры добрых.

Глава 2

— Во времена Спартака жила одна такая Герардеска, сначала она была рабыня, потом убежала к восставшим и сражалась. После поражения её распяли на кресте, как это было принято, но военачальник Красс проезжал мимо и забрал её, очень красивой она ему показалась, в таком-то виде. И отправил в гладиаторскую школу. Она дралась на арене и целый год всех побеждала — и мужчин, и женщин. А знаешь, кто её убил?

— Кто? Львы или тигр какой-нибудь?

— Два карлика. Один зашел сзади и воткнул ей в почки эти, как их, вилы…

— Трезубец.

— Да, а потом уже добили в грудь и в живот…. Интересно, как их звали. Если рассматривать это как притчу, прикинь: у неё было три жизни — в рабстве, в армии, в школе — всё не сахар. И вот ей двадцать восемь, она непобедима, и тут какие-то карлики. Что может уничтожить такую сильную женщину, а?

— Если как притчу, то… Ну я не знаю, предательство и ненависть, говоря красиво.

— Сомневаюсь, это мужской подход. А женщине страшны только время и правда.

— Не понял.

— Не могу объяснить. Но если что и втыкает вилы в почки, так это правда. А время добивает.

— Тебе видней, тебе видней…


Два врага у меня, два врага, я обманываю и смеюсь над ними, но только до тех пор, пока не ослабею и один не зайдёт со спины с этим своим трезубцем.


Она проснулась в девять утра, села в постели и открыла ноутбук. Ответила на письмо, выпила кофе, помахала Паше — он уходил. В окне, которое у неё около кровати, был солнечный сентябрь и яблони. Вернее сказать, что кровать около окна, но это по правилам русского языка, а по её собственным — так верней. Её кровать уходит корнями глубоко в пол, в бетон, в почву, и Оленька плывёт на большом корабле вместе с Землёй, как та женщина, чей глупый муж сновал на маленьких корабликах и всерьёз думал, что это и есть настоящая жизнь, — а это было всего лишь приключение яблока, упавшего с ветки, откатившегося неожиданно далеко, смытого волной и волной возвращённого, уже сморщенным. И вот она, капитан своего корабля, хозяйка своих яблок и слов, госпожа своих женихов, один из которых — этот сентябрь, она дождалась, когда на ступеньках стихнут шаги, и заплакала.

Ах, всё так хорошо начиналось вчера, в воскресенье, когда она проводила на Тверской испытание новых осенних туфель. Космические ракеты по сравнению с этим — маленькая человеческая глупость, что там той небесной ерунды, обернётся пару раз вокруг планеты и сгорит, а ей в этих туфельках гулять и гулять, и этот первый выход бесконечно важен. Кто бы знал, как иногда вероломна обувь — засовываешь в неё чудесную белую ножку с алыми ноготками, а через два часа туфли полны крови, и никакого принца за это русалочке не положено, ступни превратились в пылающие куски мяса, безо всякой компенсации. И Оленька страшно волновалась, как оно всё пройдёт, чутко прикасалась к асфальту маленькими коричневыми подошвами, беспокоилась вообще и по отдельности: за косточку на правой ноге, за подъём на левой, за оба мизинца — очень сильно и немного — за щиколотки. И всё прошло поразительно хорошо, полтора часа она проходила быстрым шагом, и только тогда стало немного неудобно, но это мелочи, для первого испытания отлично. Оленька даже позвонила нескольким людям, чтобы сказать — да, да, прекрасно, спасибо, мы сделали это, они как на крылышках, и Земля такая маленькая, такая красивая, вы бы знали, вы бы знали, я лечу, и отсюда мне видны огни.

А потом, в кафе, всё и случилось, за соседним столиком она увидела старика, точнее, не его даже, а только морщину на шее, сероватую, глубокую, — не такую, что можно немного подколоть гилауронкой и полгода потом не думать; и не такую даже, чтобы как-нибудь подтянуть и отрезать. А совершенно безнадёжную морщину-навсегда, далеко не первую и не последнюю, одну из тех, что среди прочих превращают тела в пустые перчатки, и ничего уже не меняют, потому что старость есть старость.

Она, испытатель туфель и хозяйка своих яблок, смотрела, как вишенка с вершины пирамиды, и видела, как мир миллионы лет рос и стремился к тому, чтобы она родилась и взглянула на него глазами ореховыми и зелёными. Потому что если вы живёте с другим ощущением — вы живёте напрасно, и вы безответственны, как таракан, если не чувствуете под ногами миллиона черепов, если в голове у вас нет голосов, кроме голоса благоразумия или жадности.

И вдруг, и вдруг — никакая не вишенка, а лишь звено, за которым последуют такие же черепа, и мало того что время не остановилось сейчас, как золотой омут и мёд, — оно даже на секунду не замедлилось, чтобы обрадоваться Оленьке, оно продолжает течь. И мало того что ни подколоть, ни отрезать — всё гораздо хуже, чем казалось. Она ведь может умереть. Точно так, как углубляется эта его серая морщина, где-нибудь начнёт расти плотный шарик или, наоборот, истончаться сосуд, и однажды — без взрыва, без грохота, без фиолетовых молний — она умрёт.

И поэтому она молча ехала домой, весь вечер и всю ночь дожидалась, пока закроется дверь, затихнут шаги, дождалась, отставила чашку, захлопнула ноутбук и заплакала.


Оленька не то чтобы не доверяла Паше, но старалась при нём не терять лица. К тому же у него была скверная привычка «контролировать ситуацию»: чуть что, наскакивал с вопросами и готовыми решениями, Что случилось? Кто тебя обидел? Хочешь, накажем его? И у него делался такой странный вид, когда выяснялось, что не с кем воевать, не надо ничего «разруливать», а просто женщина плачет оттого, что время идёт.


Когда они только познакомились, Паша сказал, что занимается рекламой, и на некоторое время Оленьке хватило этой информации. Чуть позже уточнил — политической.

— Это когда листовки перед выборами в почтовый ящик бросают?

— Примерно так.

В девяностых политическая жизнь кипела, пенки не снимал только ленивый. В депутаты рвались все: жулики-бандиты, торговцы, журналисты, актёры — многие из тех, у кого были деньги или популярность, хотели конвертировать свой капитал во власть. Паша помнил детскую радость начинающих Макиавелли, открывших для себя черный пиар: ах, налепить на машины портреты конкурента «вечным» клеем; ах, напечатать от его имени воззваний в защиту пидорасов; ах, пообещать пенсионерам издевательскую помощь в тридцать рублей — да ещё и не дать. Из сильных жестких людей повылазили плохиши и шапокляки, которые весело оплачивали мелкие пакости, охотно заказали бы и крупные, но Паша не брался, на то существовала дружественная фирма, которой передавались по-настоящему опасные проекты. Он терял деньги на этом своём чистоплюйстве, зато исхитрился сохранить репутацию, которая пригодилась в нулевые.

Шальная «политика» закончилась. Остались надковерные, публичные игры, какие-то денежные массы ещё вяло перетекали туда-сюда, но всякому стало ясно, что в стране есть одна партия, один хозяин, одна кормушка, к которой подпустили более или менее чистеньких и очень ловких. Тех, кто умел манипулировать массами, не раздражая людей, не высовываясь на экраны, не звоня направо и налево об «акциях».

Пашина фирма считалась независимой, иногда бралась за чисто коммерческие заказы — немножко подкорректировать общественное мнение в пользу нового бренда или во вред старому. Кроме «официальной» рекламы, идущей по телевизору, разумные люди заказывали и другую, неявную: слухи, так называемые новости из агентства ОБС — «одна бабка сказала» как шутили специалисты, и якобы стихийные вбросы информации в сеть.

И существовала настоящая работа, настоящие задачи и настоящие деньги.

Оленька могла быть идеальной женой для Синей Бороды — никогда не спрашивала об этом «настоящем», и Паша иной раз задумывался, вправду ли она ничего не замечает или раз и навсегда поняла: если откроет запретную дверь, потом не сумеет стереть кровь с ключа, не сохранит хрустальный покой, который был в ней самым драгоценным.

Она так берегла душевное равновесие, что почти всегда отказывалась ходить на их «корпоративчики», как называли широкие купеческие праздники, в которых не могли отказать себе даже самые серые из кардиналов. Паша, одна из главных фигур компании, должен был появляться с женой — точнее, имел право, которым редко пользовался. В нижестоящих-то сотрудниках воспитывался Дух фирмы, дескать, «отлепись от жены и матери своей и прилепись к Общему Делу, и стань с ним плоть едина» (в том смысле, что тебя, конечно, в итоге поимеют, но рядовым бойцам эту мысль до конца не разъясняли). А в руководстве, напротив, если есть Отец Родной, то должна быть и какая-то Родная Мать. Оленька на эту роль не согласилась. Когда впервые попала на их праздник, её поразила общая, почти дьявольская весёлость. Она знала это состояние: бывает, примешь какое-то тяжёлое и неприятное решение, противоречащее основам твоей натуры, потом-то и охватывает безудержная лёгкость. Оттого, что трудный этап наконец-то пройден, молоток стукнул три раза — продано, а теперь не терзаться, а дело делать надо и все положенные бонусы получать. Осталось самое приятное.

Обман был необходимым инструментом для работы, но, даже осознавая его неизбежность, они старались не признаваться во лжи без нужды — ни близким, ни себе. Но сейчас, среди своих, можно не скрывать ни методов, ни острой радости от красоты сделанных шагов. Да, мы трюкачи, манипуляторы, напёрсточники, у которых вместо шарика — маленькая невзрачная правда. И публика, открыв рот, следит за руками, не подозревая, что зёрнышко истины давным-давно зажато между ловкими пальцами. Но друг другу можно похвастать — мы опять всех сделали, и это, чёрт возьми, круто. Кивнуть, как профессионал профессионалу, получить одобрение тех, кто понимает. Важен не предмет твоей работы, главное — насколько хорошо ты её исполняешь. И когда собираются те, кто способен её оценить, испытываешь что-то похожее на счастье. Оленька увидела не одного-двух, а десятки людей, горящих лихорадочным возбуждением, подбадривающих друг друга, по-настоящему единых в своём… падении? грехе?., нет же, к чему тут пафос; ей хотелось сказать «в своей беде», да глупо было называть бедой окружающую роскошь и сияние… В своём выборе, вот как. И в своём деле.

В общем, от этого зрелища ей сделалось нехорошо.


Пару лет назад Паша всё-таки вытащил её на какое-то совсем уж шикарное мероприятие, ну и чем это закончилось? До сих пор аукается…

Она сидела за VIP-столиком самого что ни на есть VIP-ресторана — по крайней мере, в смысле цен — и умирала от грохота. Как раз на неё был направлен здоровенный динамик, который сначала выкрикивал приветственные речи, а потом залился попсовыми песнями, в данный момент в народном стиле. За спиной, на сцене, румяная девка пустилась в пляс, сложив руки по-кадрильному, но Оленька предпочла не оборачиваться, глядела на огромную плазменную панель, где транслировалось всё происходящее. Широкий прямоугольный экран жестоко сплющивал фигуры, и она испытывала некоторое удовольствие, наблюдая, как высушенные модельные звёздочки превращаются в толстеньких коротконогих крестьянок. Девка меж тем прооралась насчёт валенок, но не успела Оленька глотнуть десяти секунд тишины, как некто в белом пиджаке завыл что-то в латиноамериканских ритмах. Когда он сфальшивил в четвёртый раз, Оленька не стерпела и попросила Пашу убавить звук. Тот пошарил за колонкой и сказал, что ручек не наблюдается, разве только обесточить, а на это он пойти не может — соседи по столу явно наслаждаются уровнем шума, хлопая и топая, как положено образцовым компанейским парням.

— Может, сходишь к звуковикам, они бы там подкрутили чего?

Паша кивнул, исчез на несколько минут, а потом возвратился и пожал плечами:

— Не выйдет. В аппаратной такой кумар стоит… Представляешь, они укуренные все, врубили на полную, типа, народ доволен, и ладно.

— Какие засранцы, — через силу улыбнулась Оленька. Не стоит портить мужчине праздник, хотя голову сдавило не по-хорошему.

Паша встал, поцеловал её в висок:

— Прости, мне тут кой с кем раскланяться надо.

Это была часть его работы — тусоваться, похлопывать по плечу подчинённых, жать руки серьёзным людям, целовать пальчики VIP-спутниц. Жаль, что Оля такая бука, но характер есть характер, ломать свою женщину Паша не хотел даже ради дела.

Оленька подождала, пока он скроется из виду, опустила ресницы и с порхающей улыбкой, адресованной всем и никому, выбралась из-за стола. Фланируя, двинулась к выходу из зала. Она не могла сбежать, но твердо решила найти звуковиков. Эти сукины коты не имеют права издеваться над заказчиком, за такие-то бабки.

Но решимость её угасла, когда она потянула на себя неприметную дверь аппаратной. Сизый душистый дым действительно бил в нос с порога, и, посмотрев в расслабленные лица операторов, Оленька поняла: они с готовностью подрегулируют что угодно, только за результат никто не поручится. А срывать вечер не хотелось.

По крайней мере, тут было тихо. Она дёрнула плечами, укутанными в серый шелк, и зашла, притворив дверь. Она никого здесь не знала, и её никто не знал, но на диване у стены сидел парень с джойнтом бесстыжих размеров — с кубинскую сигару.

— Я Оля.

— А я Клевер. Держи.

И всё между ними стало хорошо и понятно.

Когда минут через сорок обеспокоенный Павел заглянул в комнату, Олина головная боль совсем прошла. Она смеялась, блестела глазами и слушала Клевера, который вдохновенно гнал что-то о хитростях древних индейских воинов — будто направленной звуковой волной можно насмерть поразить мышь при условии, что она будет белая и красноглазая. Собственно, оттого женщины и вопят каждый раз, атавистическая память срабатывает. Паша послушал минуту, оценил обстановку и ласково сказал:

— Оленька, давай-ка Иван тебя домой отвезёт?

— М-м-м… а десерт? — Как раз захотелось сладкого, она знала, что к финалу банкета приготовлен огромный многослойный торт в виде карты России. Синие кремовые реки и зелёные леса, шоколадные горы, льды из безе и красивый марципановый Кремль там, где Москва.

— До него ещё часа два, а ты, я смотрю уже… устала. Я бы попросил отрезать тебе кусочек… — Павел на секунду представил, как в зал вкатывают тележку с Россией, у которой западные территории аннексированы в пользу укуренной Оленьки, — но лучше велю шофёру, чтобы он заехал по дороге за пирожными.

Она колебалась, но Паша уже взял её под локоток и обернулся к парню, который наблюдал за ними с медленной безразличной улыбкой.

— Пяточку? — радушно предложил Клевер, сфокусировавшись на Паше.

— Пропущу. Пошли, проводишь даму.

Клевер встал, прихватил куртку и вышел вместе с ними.


Пять часов спустя Паша вернулся домой. В спальне никого не было, и он прошёл в библиотеку. Перед мерцающим экраном в широком кожаном кресле крепко спала парочка: Оленька всё в том же вечернем платье, уже изрядно помятом и выпачканном шоколадом, и Клевер. Олина кудрявая голова лежала у него на плече, на полу валялись его куртка и пустая коробка из-под пирожных.

Паша очень осторожно разбудил парня и поманил в кабинет:

— Через полчаса тебя Иван в город отвезёт, а пока зайди, чаю выпьем.


Оля даже не проснулась, когда Паша нёс её в кровать.


Так у неё появился новый любовник. До этого был другой, долго, очень яркий, но постепенно начал стираться, меркнуть, а потом и вовсе исчез. Её всегда восхищала осенняя медлительность отношений, когда вот перед тобой зелёное дерево, а через два месяца только голые чёрные ветки, и так легко сравнивать состояние недельной давности с нынешним днём, но совершенно невозможно уловить, что изменилось между вчера и сегодня. А когда увядание длится годами, и вовсе не заметить, когда человек есть, а когда уже нет, ведь несколька взглядов назад от него вроде ещё оставалась тень.

И год минул с тех пор, как он истаял совсем, и номер его она поленилась перенести в новый телефон, когда восстанавливала контакты из потерянного мобильника.

А теперь, значит, Клевер, clover, love-clover.


Начиналась их третья осень, а сентябрь всё не желал остывать, был сух и горяч, как сено, вызолоченное солнцем. Они уходили в поля, где пчёлы давно выбрали весь мёд из красных и белых цветов, но кое-где оставались ещё редкие островки зелёной травы, и можно было валяться, рассматривая выбеленное небо. Высокие стебли закрывали остальной мир, казалось, будто вокруг никого, они невидимы, неуязвимы и бессмертны, и порой Оленька находила в зарослях нетронутый летний клевер и высасывала из соцветий сладкий молочный нектар.

Потом они возвращались домой, пили виски в библиотеке, говорили о вещах внешних и странных, вроде конца миров, экологической катастрофы и магии.

К вечеру он уезжал, не дожидаясь Паши, хотя тот здоровался с неизменной приветливостью и всякий раз предлагал шофёра, который гораздо надёжнее, чем разбитые пригородные автобусы. Но «надо иметь совесть», туманно произносил Клевер и уходил в прохладные сумерки.

Оленька была уверена, что Паша не знает. Гордость не позволяла ему допустить мысли о неверности, к тому же он слишком сильный и опасный и вряд ли стал бы терпеть даже тень подозрений. Пропал бы однажды Клевер, да и всё; но пока он здесь и цветёт в её руках, смешит и волнует — всё хорошо. Для мужа он всего лишь «её мальчик», разделяющий с молодой женой сладкое безделье, её разговорчивое полудомашнее животное — вместо кошек и собак, которых Оленька не любила.

В иные дни она одевалась попроще и ехала в город, на окраине отпускала машину и шла в метро, долго плыла в текучей толпе на другой конец Москвы, потом выбиралась на поверхность, брела по липовой аллее и неторопливо входила в красный пятиэтажный дом. Это было нескучно и непротивно, хотя от подушки часто исходил запах другой женщины, покинувшей постель пару часов назад. Оленьке делалось немного смешно, когда она вдруг улавливала игристый цитрусовый аромат, пробивающийся сквозь её — яблочный, будто любовник по ошибке прошептал чужое имя. Сексу это не мешало — ему вообще ничего не могло помешать, потому что происходящее между ними они не назвали бы ни одним из простых слов, используемых обычно. Можно сказать, что они сплетают хвосты — будь у них хвосты, или взлетают — будь у них крылья, или разговаривают с Богом — будь у них Бог. Но ничего такого не было, поэтому они совершали свои долгие молчаливые соприкосновения тем, что имели. И, в общем, любой внезапно заглянувший в комнату наблюдатель диагностировал бы их занятия однозначно.

И, конечно, ошибся бы. От призрачных этих развлечений не случалось даже оргазма, по крайней мере, у неё. Настоящий секс возможен был для Оленьки только с тем, кто при случае мог свернуть ей шею, — так она думала. Никакого садо и мазо, но в принципе! в принципе, ей важно чувствовать в мужчине сдержанную ярость, которая однажды грозила вырваться. Именно за нею она неизменно возвращалась к мужу.

А какая ярость в цветах — только спрятать лицо в душистые белые лепестки, лишиться рассудка, забыть себя, а потом опомниться, надеть платье, туфельки, выйти из дома, как ни в чём не бывало, и лишь в метро, случайно прикоснувшись к лицу, ощутить на подбородке следы пыльцы.

Глава 3

— А то ещё был крестьянин, и в него тоже влюбилась лиска. Извела каким-то ужасным образом его жену (в кипятке сварила, что ли, не вспомню), обернулась похожей женщиной и пришла к нему жить. И год, и другой проходит, она такая хорошая, ласковая и хозяйственная, что мужик не нарадуется. И тут приходит к ним даос, переночевать чисто. Смотрит на это дело, а утром отзывает крестьянина и спрашивает: «Ты, между прочим, в курсе, с кем живёшь?» А тот ему говорит прекрасную вещь: «А станет мне лучше, если узнаю?» И даос такой молча отвалил.

— Правильно сделал. А муж, стало быть, всё понимал?

— Догадывался, но думать об этом не хотел.

— Разумно. Но только ведь обмануть его не получилось. Интересно, она знала, что он знает?

— Н-ну… наверное…

— Сомневаюсь. Лжецы — самые доверчивые существа на свете. И самоуверенные — думают, что только они здесь умные, а вокруг слепые. На том и погорают.


На обманщицу капканы расставлены — не в один попадёт, так в другой. Первая ловушка в том, что лисица беды не замечает: плетёт свою хитрость, поёт свою песню, колдует и варит зелье — внимательно следит, как бы ни напутать, — а по сторонам не смотрит. Кто хочешь подкрадётся, если не за хвост ухватит, то издалека прицелится и неспешно подстрелит.

А другая ловушка в привычке. Обманываешь, обманываешь, а они всё верят и верят кажется — быть не может, уж давно поняли, просто мирятся с тем, что лиса, ну лиса и лиса, такая уродилась. И однажды она возьмёт да и не спрячет вовремя хвост, ушки платком не подвяжет, не перекинется на опушке, а вбежит в дом как есть. То ли забудется, то ли лапой махнёт на конспирацию — раз в глубине-то души все всё знают, так чего уж там. Пройдёт к огню, как ни в чём не бывало, усядется аккуратно, лапка к лапке.

И только взглянув на побелевшие лица, на дикие глаза и перекошенные мукой рты — поймёт, что пропала.


У Клевера, между прочим, кроме бывшей жены и стайки случайных девочек, имелись так называемые «серьёзные отношения», длящиеся уже года четыре. Оленька не препятствовала, у каждого порядочного любовника должны быть какие-нибудь «серьёзные отношения», иначе он в один прекрасный день затоскует и женится. А такого рода связи браком не заканчиваются никогда, потому что глупо ставить в паспорте штамп и ограничивать свою свободу, если девушка и без того столько лет никуда не девается. Поэтому Оленька вела себя прилично, «приветов» в виде трусиков под подушкой сопернице не передавала и вообще не вредничала. Они даже как- то поужинали вчетвером — Оля, Паша, Клевер и эта самая Катя — молоденькая, но уже не юная, наряженная во всё лучшее, тревожная. Она весь вечер поглядывала, стреляла глазами то на одного, то на другого, пытаясь понять, кто и в какой степени в курсе. Это забавно смотрелось, но немного тяготило, и Оленька для себя решила, что так волноваться из-за мужчин — ниже человеческого достоинства. Ведь есть поистине вечные ценности, вроде самоуважения, свободы, хорошей погоды и свежести этого салата, который подали с хрустящей, идеально поджаренной уткой. А тут не из-за чего вертеть головой, покрываться мурашками, особенно заметными при таком открытом платье, толкать коленом соседа, если вдруг покажется, будто слишком засмотрелся на губы другой женщины.

Всё, что хотела, Оленька поняла и с тех пор благодушно учитывала Катю как некую занятную привычку своего друга.


Клевер был музыкантом, но в рамках призвания менял профессию каждые две недели: то играл, то плясал, то проводил тренинги — разнообразные, но обязательно связанные со звуками, которые умел извлекать не только из музыкальных инструментов, но из любых предметов и людей, и даже самые молчаливые женщины в его руках пели.

И каждый раз новая работа оказывалась настоящим делом его жизни, именно тем, к чему всегда душа лежала, — и наконец-то. Но ирония здесь весьма условная: он действительно был великолепен во всём, за что брался. Правда, только в течение двух недель, но те, кто жаждали постоянства, должны были просто пойти другими дорогами, а Оленька-то искала лишь сиюминутного совершенства, поэтому её всё устраивало.

И она шла к нему в очередной раз, понятия не имея, кто откроет дверь сегодня — барабанщик, диджей, учитель танцев или «телесно ориентированный психотерапевт». Одно знала точно: открывший эту дверь будет безупречен.

Как-то раз он уселся в полулотос и сообщил:

— Я — ЭмСи! Мастер Церемоний.

Оленька понимающе кивнула:

— Ещё бы, да кто ж, как не ты.

Он объяснил, что это чаще всего просто распорядитель мероприятий, выкрикивающий в микрофон всякую ерунду, чтобы завести публику. Но вот он, Клевер, может создать атмосферу с нуля, начиная с подбора музыки и света, заканчивая дозировкой веществ, необходимых для правильного состояния. Умение управлять сознаниями, чтобы в итоге никто не пострадал, дорого стоит. Поэтому теперь он будет ЭмСи, начнёт с квартирников, потом новогодние корпоративы пойдут, а летом опен эйры и прочие пикники.

— Чудесно, — ответила Оленька, — сходим в парк?

Она очень любила гулять, и не то чтобы у неё был темперамент таксы, просто нравилось ходить, а всякие такие штуки действительно лучше обсуждать в парке, иногда посреди разговора отбегая в сторону, чтобы посмотреть, кто это там интересный шуршит в кустах, мышка или птичка, ведь бывает и белочка.

— Пойдём. Только, это, Кате надо чего-то наврать, а то она орёт, когда мы с тобой вдвоём куда-нибудь собираемся.

— А Кате мы скажем, что заедем к Паше на работу.

И он ушел в другую комнату, чтобы ей позвонить, Оленька тоже быстро что-то прощебетала в свой маленький красный мобильник, и они убежали на улицу.

А через пару дней он говорит:

— Оль, тут странное что-то. Катя в тот раз не поверила и перезвонила твоему мужу. А он подтвердил, что мы у него были.

— Ну, так я его попросила нас прикрыть.

— То есть?

— То есть я пожаловалась, что у Кати не все дома, подозревает нас постоянно, поэтому пусть он ей…

— Но мне всегда казалось, что твой Паша нас тоже… того… подозревает.

— Не без этого. И как же иначе, если мы шляемся где-то целыми днями и возвращаемся подозрительно довольными. У этих людей на уме только одно, ты же знаешь.

— Ну и?

Оленька ответила терпеливо:

— Но после того, что я сказала про Катю, он не захотел выглядеть таким же комическим ревнивцем, как она. Теперь Катя дура, а он молодец и всё понимает.

— Слушай, я, кажется, понял, кто тут настоящий ЭмСи. Такой точный ход!


Чуть позже Клевер обронил, что Катя на него всерьёз обиделась.

— Понимаешь, я ей рассказал…

— Про нас?!

— Ну, не совсем. Сболтнул, какая ты умница и как ловко всё устроила в тот раз. В воспитательных целях, чтобы училась с мужчинами обращаться. А она надулась.

Оленька прикрыла глаза и немного про себя посчитала. Из него никогда не получится Мастер Церемоний. Но вслух произнесла другое:

— Давай немного погуляем.

С ним было хорошо ходить по полям, он носился рядом как жеребёнок. Мог безостановочно болтать, но никогда не мешал думать, если ей хотелось молчать.

«Катя-Катя, ты ни за что не поверишь, что мы просто пьём что-нибудь и смеёмся, а потом засыпаем, держась за руки, а около одиннадцати он подбирает свой роскошный лисий хвост и уезжает. Нет, у него нет хвоста ни в прямом, ни в переносном смысле, но явно есть что-то роскошное, что он приносит и распушает по всему дому, а потом никогда не забывает забрать. Оставляет у меня серые шерстинки, уносит рыжие, а больше мы не делаем ничего плохого. Да, дорогая Катя и дорогой Паша, верьте нам, верьте, мы просты, как грех, и ясны, как белые луны и жёлтые фонари, о которые вы бесцельно и недоуменно бьётесь ночь за ночью.

Мы — ваши злые дети, которых вы зачем-то завели, хотя и знали, знали с самого начала, как это будет. Неблагодарные дети, которые не хотят с вами играть, потому что им интересно с другими, такими же нахальными и порочными мальчишками и девчонками». «Где ты был?!»

«Что ты делала весь день?»

«С кем ты разговаривал по телефону?»

«Не ври!»

(Господи, но почему «не ври»… Да если мы перестанем врать, что у вас останется?)

«Я вообще-то не заставляла со мной связываться».

«Катя, я очень тебя люблю».

«Нет, я не хочу загнать тебя в могилу».

«Никого важнее тебя нет, не плачь, пожалуйста».

«Паш, я побежала?»

И мы снова бежим — сплетать хвосты и лазить по деревьям, иногда жалуясь: «А она мне и говорит… представляешь?» — «Да совсем с ума сошла, больные они, эти взрослые», но чаще играем в свои невинные блядские игры, в которых нет ничего плохого, кроме одного — вам с нами нельзя.

Иногда мы удираем из дома, садимся в поезд, прикинувшись взрослыми, прикрывшись паспортами, и едем туда, где никто не знает, чьи мы.

— Чьи вы, ребята?

— Мы — свои собственные!

В Африку никогда не сбегают дольше чем на пять дней.

«Кать, ну чего ты? Я обязательно вернусь, не к ужину, так к обеду».

Я точно знаю, зачем это нам, — чтобы возвращаться. Чтобы было к кому и было — зачем.

Но мне до смерти интересно — вам, вам- то это зачем? Зачем вам такие плохие стареющие, но невырастающие дети?

««Люблю» — это не ответ».


Через несколько часов Оленька разглядывала его отрешенное лицо — от дневного веселья не осталось следа, он курил, смотрел в темноту и, казалось, не думал ни о чём или, наоборот, был со своими мыслями так далеко, куда она не могла дотянуться. Равнодушное божество, правда, не её. И Оленька мучительно позавидовала этой нервной Кате — не потому, что та «почти замужем» за таким сокровищем. Она позавидовала женщине, которая живёт с тем, кого любит. Просыпается рядом и сначала поворачивается в его сторону, а уже потом открывает глаза и сразу видит — ещё не раздражённого, ещё не лгущего, ещё беззащитного, ещё — её: смятые ресницы, расслабленные губы, спутанные пряди, прилипшие к щеке. Дышит.

А равнодушное божество долго и покорно лежит, прикидываясь спящим. Чувствует на себе требовательный и горестный взгляд, и рот его наполняется злостью, потому что оно-то не может позволить себе жалкое разрушительное счастье — жить с тем, кого любишь, и быть нелюбимым.

Оленька не сомневалась: Клевер, как и она, просто не выдержал бы в таких условиях, какие годятся для Кати. Быть милосердно обманутым — для истинного лжеца гибель.

Оленька всегда, сколько себя помнила, не любила правды. Во-первых, за то, что её не существовало. Вроде вот она, чистейшая истина, а чуть изменить угол зрения или подождать немного — и что-то уже не то, подробности какие-то появляются, нюансы, которые делают картину не столь безупречной и очевидной. А если другого человека подозвать, так он и вовсе увидит на месте твоей незыблемой правоты неубедительную иллюзию.

А во-вторых, если допустить возможность каких-то постоянных, протяженных во времени и пространстве истин, Оленьке становилось неуютно. Так уж вышло, что всё, ею любимое, не выдерживало столкновения с реальностью, разрушалось в той же системе координат, что и мамина, например, или какая-нибудь «общечеловеческая» правда.

Пришлось пережить множество бедствий, прежде чем сумела понять: хочешь сохранить свою личность в целости, а близкого человека в покое и благополучии, — лги.

Не было такой школы, где могла бы учиться Оленька — хорошая девочка, отличница с прямой спиной и ясным взором, всеобщая любимица, а не пугливый зверёк с чуть косящими глазами. Не было, но её следовало придумать.

Не было дома, где осталась бы память о покойном отце — образцовом семьянине, даже не взглянувшем на другую женщину. В шестнадцать лет, уже после того, как он внезапно умер, Оленька нашла на полке позади книг пачку писем. «Милый, — писала какая-то женщина, — приходи, каждый день я жду тебя, и чего мне стоит не бегать на соседнюю улицу к твоим окнам». Оленька посмотрела по датам: эта связь продолжалась чуть ли не всю её, Олину, жизнь, письма шли и шли до востребования, а папа их забирал и, наверное, отвечал своим аккуратным интеллигентным почерком: «Люблю, приду, подожди» и не имел сил выбросить улики. Оленька тайком от мамы прочитала их все, вспоминая внезапные отъезды, срочные работы, неожиданные походы в магазин, длящиеся несколько часов. Будто нечаянно взглянула в зеркало и застала его врасплох, отражающим какую- то неведомую комнату. Оля тоже не смогла уничтожить письма, хотя твёрдо решила сберечь мамин покой.

Но не было мира, где через много лет мама не залезла зачем-то в Олин шкаф, не нашла коробку из-под обуви, не прочитала, не схватилась за сердце. Не было мира, где она проснулась бы следующим утром. И его следовало придумать.


И Оленьке приходилось всё делать самой, создавать твёрдую землю и ясное небо для тех, кто был ей важен, запирать двери, в которые могла ворваться правда — такая, как та, что погубила однажды маму. Тогда не уберегла, но со временем Оля становилась сильнее и смелее. Добрый замечательный папа не сделал ничего дурного, но лгал он годами. Значит…. Значит, не так страшна ложь. Бояться обмана — удел слабых, тех, кто опасается, что их собственная душа растворится в мороке. Удел сильных — строить и оберегать.


Она научилась получать удовольствие от своей… работы? Или даже миссии? Ведь можно создать очень красивый мир, особенно теперь, когда умерли все, кого она любила, и остался только человеческий материал, более или менее симпатичный. Речь не о патологической лживости, скорее, об эстетическом побуждении. Вдруг возникает острое желание закрутить реальность особым образом, чтобы получилась сложная изящная конструкция, включающая в себя «то, чего не было», осколки правды и — обязательно! — нервную реакцию того, кому обман адресован. Именно этот персонаж придаст всей истории живость. Или — эти люди — если исхитриться и создать инсталляцию с несколькими участниками. Особенно шикарно, когда они видят разное, но внутренне непротиворечивое, иначе всё разваливается.

Коротко говоря, будто переносить графику Эшера из плоскости в пространство.


Сейчас она колдовала Пашину жизнь. От простой привычки, из благодарности за приют и ласку или ещё по какой причине, но она старалась сделать мир этого человека уютным и спокойным. Она выглядела той женой, которая могла дать ему счастье, а свои тёмные и странные стороны скрывала. Незачем ему знать о бедах и хитростях, пусть видит только простое невинное лицо.

Впрочем, не совсем уж невинное — смешной Клевер нужен был не только Оленьке но и Паше, для тонуса. Она испытывала удовлетворение от интриги и от того, что никто из них по-настоящему её не знает, — а ведь оба уверены, что видят насквозь. Мужчины ужасно самонадеянные.

Она чувствовала власть над реальностью и упивалась ею. Тихими вечерами Паша возвращался домой и застывал на пороге комнаты, любуясь ладной фигуркой своей жены, сидящей на диване в простом платье, с книжкой на коленях. Оленька поднимала на него уставшие глаза, поправляла пушистые волосы, заколотые на затылке, и понимала, что этот образ идеален и сила его такова, что пожелай сейчас она, и может подняться и уйти, а Паша так и останется стоять, с любовью глядя на созданный ею морок.

Оленьку забавляло, что мужчина, сделавший своей профессией манипуляцию, так легко попадается на её хитрости. «Всё потому, — думала она, — что я делаю это для искусства, а они — из-за денег. Отсюда их вина и тревога, отсюда и моя свобода. Мы — разные, мы точно разные, я уверена. И я определённо справляюсь лучше…»

Не то чтобы её мучила совесть, но оставалось некое ощущение, что обманы бывают нескольких сортов, и очень важно, чтобы какие-то гипотетические наблюдатели не смешивали её с теми, «неблагородными», лжецами.

Поначалу Оленька не сомневалась, что сможет покинуть Пашу в любой момент. Однажды, когда история окончится, она стряхнет эту жизнь со своих лёгких ног так же, как и предыдущую, и убежит.

А в последние годы совсем перестала представлять, как это произойдёт. Ей было хорошо в наколдованном мире, он стал почти настоящим, плотным и тёплым.

Глава 4

— Кицунэ крутые, очень крутые! Они способны управлять пространством, временем и немножко огнём; могут вселяться в чужие тела, сводить с ума и создавать иллюзии, похожие на правду. Иногда они превращаются в ненастоящую луну!

— Мне кажется или ты пересказываешь статью из Википедии?

— Нет! То есть да, но это не имеет значения.

— Конечно, для сочинителя сказок — вполне достойный источник.

— Но главное, конечно, хвост…. Как ты думаешь, а где у меня тут хвост должен быть?

— Где копчик, под крестцом.

— Копчик, он вон где, а крестец вон где. Между ягодицами, что ли, должен торчать? А? Не спи — меж ягодицами торчать, что ли, должен?

— Нет, там конец копчика, который остаток хвоста, а начинается он от крестца.

— Ага. Ну ладно, хорошо. А почему, почему он отвалился?

— Не нужен стал.

— Нет, ну почему именно он? Сколько атавизмов в человеческом теле — зубы мудрости, волосы, брови, — они почему остались, а полезный хвост отпал? Вот зачем тебе брови, а?

— Да он всё равно был бы короткий, ну чего ты, спи.

— Короткий, да мой. Прикинь, были бы критерии красоты — мускулистые хвосты, жирные хвосты… Нет, жировых тканей там нету, но мышцы можно накачать, да? Да? Эй, не спи. Да?

— Не расстраивайся, он всё равно не пушистый был бы, а как у мартышки, лысый и неинтересный. И вообще. Ты же прочитала в своём источнике знаний, что означает «кицунэ» по-японски?

— Конечно! «Пойдём и поспим».

— Молодей- Больше доверяй интернету. И спи давай, ли-сич-ка.


Оленька далеко не всегда находилась во власти демиургического бреда — часто хитрости не выходили за рамки невинных мистификаций, и лучшим полем для развлечений был интернет. В ранней юности её поразила история Лизы Дмитриевой, некрасивой и талантливой девушки, которая вместе с Волошиным создала легендарную Черубину де Габриак. Пусть всё печально закончилось, но не за каждую хромоножку большие поэты вызывают друг друга на дуэль. Оленьку особенно трогал тот факт, что Лиза не могла расстаться с обманами всю короткую жизнь и до конца прикрывалась личинами — например, желтой маской раскосого китайца Ли Сян Цзы, которому, наверное, снилось, что он бабочка-Черубина, которой снится…

Со временем Оленька поняла, что создать блистательного виртуала, будучи простушкой, несложно, но есть особенная тайная гордость в том, чтобы скрыть свою силу, перекинуться серым ночным мотыльком, вылепить из обычной глины простого и живого человека — так, чтобы все поверили.

Однажды в сети появилась и около года просуществовала Оксана Клюева, разведенка с окраины, с двумя детьми. Младший, Серёжка, много болел, а тринадцатилетняя Кристя потихоньку начала отбиваться от рук. Работа пока была, но Оксана задыхалась под тяжестью нескольких потребительских кредитов, которые набрала по глупости в «тучные годы», — тогда казалось нормальным делать долги не в крайнем случае, а просто, чтобы купить пару новых мобильников себе и дочке или свозить сына к морю — не в Крым, а в Турцию.

Оленька была доброй женщиной и не хотела повергать свой персонаж в отчаяние. Платежи возвращались в срок, дни наполнялись рутинными трудами, вечера — сериалами, ночи — пустотой. В Живом Журнале, единственной реальности, где обитала Клюева, нашлись человек сто, пожелавших следить за её судьбой с ленивым участием. Они писали ободряющее «держись», «ты молодец», «береги себя», и каждый раз, сочиняя комментарий, чувствовали к простодушной одиночке искреннюю симпатию, которая была тем приятней, что хватало ее ровно до нажатия кнопки «отправить».

Оленьке хотелось встряхнуть этих добрых людей, поразить их воображение, напугать, но из суеверия она не желала измышлять серьёзные несчастья. Нужно придумать что-то яркое, но не очень фатальное, и Оленька листала блоги и новости в поисках идей. Несчастная любовь? Скучно, да и поздновато с двумя детьми. Ограбление, черствые менты, жертва в поисках справедливости? Банально. Смертельная болезнь вроде поросячьего гриппа? Нет, такими вещами не шутят.

Но именно медицинский сайт натолкнул её на мысль. Поначалу та показалась слишком «мексиканской» для нашего климата, но, покопавшись в сети, Оленька нашла несколько очень интересных статей.

И однажды Серёже понадобилось сдать кровь, после чего Оксана вскользь написала, что у него редкая группа, не вторая, как у неё. Потом была неделя, полная ничего не значащих событий, а в двадцатых числах зашел бывший муж, «папаша» или «этот козёл» — по настроению. Он, конечно, бросил их пару лет назад, когда мальчику исполнилось три, и Оксана только-только вышла на работу, будто специально ждал, чтобы не выставлять себя совсем уж подлецом. Деньги приносил исправно, поэтому окончательно козлить его не стоило, и общались разведенные супруги вполне мирно, хотя и не без подколок.

Оксана неторопливо рассказывала «бывшему» о последних происшествиях, и уже совсем было собралась перейти к новости об анализах, когда чёрт (или Бог?) вдруг дёрнул за язык, и она зачем-то спросила:

— А у тебя какая группа крови?

— Первая положительная.

— Точно?

— Ага, недавно штамп проставляли.

Оксана захлопнула рот с ощутимым лязгом. У Серёжи была четвёртая.

Выпроводив «папашу», кинулась к компьютеру. Через два часа она точно знала, что отцом её ребёнка не мог стать человек с первой группой, так везде писали. И не менее точно она знала, что, кроме мужа, у неё тогда никого не было. И в блог полетела подзамочная запись: «Девочки, я сейчас сойду с ума…» — с изложением этого разговора.


Оленька собрала жатву комментариев от потрясенных друзей и удовлетворённо отодвинулась от монитора. Пусть поквохчут несколько дней, а через неделю в сети появится скупая фраза: «Я решилась на генетическую экспертизу».


Перед публикой развернулось мощное полотно Оксаниных страданий. Сказать или не сказать бывшему? Он же ей не поверит! И алименты перестанет давать. Кстати, исследование ДНК стоит кучу денег… К чести Оленьки, она не стала просить материальной помощи, отчетливо осознавая грань, когда игра переходит в мошенничество. Такая сдержанность принесла плоды — число посетителей блога неуклонно увеличивалось, хотя все записи о трагедии семьи Клюевых хранились под замком. Но допущенные к секретам не держали язык за зубами, слишком уж волнующей была история. Не каждый день увидишь такое своими глазами.

«Не может быть, — писала несчастная мать, — чтобы Серёженька был подменышем. Ну да, чёрненький, ну болезни не «наши» — у нас в роду щитовидкой никто не страдал… Но я думала, в прадеда какого, мало ли. И люблю я его всем сердцем. Но если вдруг… Где же мой настоящий мальчик?!»

Читатели проливали слёзы сострадания.


Однажды в блоге Оксаны Клюевой появилась открытая запись, содержащая сухие фразы медицинского отчёта, из которых следовало, что Сергей Николаевич Клюев не является её сыном. В роддоме произошла ошибка, младенца перепутали.

Оленька открыла карты и стала ждать результатов. На что она рассчитывала, неизвестно.

Но резонанс её немного испугал. Сначала история прокатилась по блогам, в журнал хлынули толпы — и сочувствующие, и недоверчивые, и возмущённые. Оксану утешали, упрекали и просто травили. «Что это за мать, если не способна почувствовать подмены?!», «Да врёт она всё, ребёнок от кобеля какого-нибудь, а справку для мужа купила», «Это поклёп на российскую медицину!» Окажись на месте виртуала настоящая живая женщина, потерявшая голову от горя, ей пришлось бы плохо. Даже закалённой Оленьке стало не по себе.

Послания начали приобретать истерические нотки: молодые мамочки, явные жертвы послеродовой депрессии, тут же с криком, что у них «неправильные дети», помчались на экспертизу.

А потом пришли журналисты. Новость попала на сайты и в газеты, и сразу несколько изданий предложили расследование. Они требовали сообщить номер больницы, имя лечащего врача и другие подробности.

И тут Оленька струсила. В одну прекрасную ночь, после особенно напористого письма, она не смогла заснуть. Вышла в сеть и начала методично удалять все комментарии, которые когда-либо оставляла в чужих журналах. Это было не очень сложно, «Оксана Клюева» не отличалась общительностью. Потом уничтожила блог, который к тому моменту читали несколько тысяч человек, и почту «Оксаны». Вычистила в компьютере историю посещений, все файлы, связанные с «делом Клюевых», и пошла спать.

Через несколько дней, едва она решила, что шумиха закончилась, Паша вдруг спросил за завтраком:

— А ты видела в сети историю Оксаны Клюевой?

— Нет! — ответила Оленька слишком быстро. — То есть да, но всерьёз не интересовалась.

— Пропала куда-то тётка-то.

— Искали?

— Ну, айпишник пробили… — Паша помолчал. — Забавные вещи выяснились…

— Ой, — Оленька вдруг схватилась за щёку, — ой, ой, ой. Жуб, жуб жаболел от джема.

— Ой, — в тон ей ответил Паша, — давай к врачу съездим, сейчас позвоню, — и потянулся к телефону.

— Нет! — Стоматологов Оленька боялась почти больше всего на свете. — Я прополощу шодой! — И выскочила из-за стола.

Минут через десять Паша заглянул в ванную, где Оленька старательно полоскала рот.

— Полегчало?

Она кивнула.

— Я поеду тогда, номер зубодёра на столе оставлю, если что.

Оленька в ужасе затрясла головой так, что за щеками забулькал содовый раствор. Паша засмеялся:

— Ну и забавная же ты девочка.

Она выплюнула и возмущенно ответила:

— Что ты пристал? Ничего смешного!

Паша поцеловал её в макушку и повернулся к двери, но остановился на пороге и ни с того ни с сего добавил:

— С Клюевыми отлично кто-то сработал, — и ушёл.

Оленька выдохнула. Из зеркала на неё смотрела чуть порозовевшая и напуганная физиономия.

— Ладно, — сказала вслух Оленька, — я больше не буду.


Уже в машине Паша позвонил кому-то и коротко бросил:

— Отбой, ложная тревога.

Контора стояла на ушах с того самого момента, как всплыл ай-пи адрес «Оксаны»: чья это провокация, против кого, а главное, зачем?!

Вот и выяснили.



А Оленька просидела тихонько примерно месяц, а потом соскучилась. Ей не давала покоя история писателя Укропова, о которой она узнала, играя в Клюеву. Однажды в одном из журналов Оксаниных друзей она встретила подзамочную запись, пересыпанную смайликами и озаглавленную: «Укропов переоделся в блондинку!» Оленька ничего не имела против трансвеститов, поэтому решила почитать. Оказалось, дело не в сексуальных перверсиях.

Укропов был неудачником от литературы. Он сочинял романы, стихи, рассказы, притчи, критические статьи и зарисовки на темы морали, но его не печатали, книгоиздатели отвергали крупные формы, а журналы — мелкие. Он переехал из подмосковного городка на юг России, подальше от прогнившего столичного менталитета, поближе к исконно простым душам, но даже в местных газетах ему отказывали. Более того, никто не хотел читать Укропова в сети.

He то чтобы он писал совсем плохо, но очень, очень скучно. От его старательного умствования и мучительного юмора сводило скулы даже у самого терпеливого человека. К тому же Укропов был почвенник, и в текстах постоянно что-то колосилось и простиралось, забубенно взвизгивало и лихо ерепенилось. Худенький тонкошеий автор вдохновенно сверкал очками, описывая удаль и просторы, но рассказы всё равно выходили вялые и путаные, как остывшие переваренные макароны. Укропов страстно желал признания, публикуя работы на всех доступных ресурсах — форумах, блогах, прозах. ру и прочих площадках для начинающих. Участвовал во множестве конкурсов, но никогда не выигрывал. Критики его, как правило, не замечали, а если удостаивали вниманием, то ругали и глумились.

Писатель Укропов решил действовать нетривиально — переоделся в блондинку. Виртуально. Женщинам в этом проклятом мире можно всё — писать нелепые стишки, интересничать, закатывать истерики, болтать чепуху, — их прощают по факту врожденной глупости. И Укропов завёл в Живом Журнале кокетливый розовый блог, добавил в друзья всех заметных литераторов и развил невероятную активность. Для начала нашёл в сети своего самого ядовитого зоила[1] и обрушил на него поток безобразной бабьей брани. Поскольку критик был действительно злым, нашлась масса недоброжелателей, одобривших отважную незнакомку. Так Укропов одним махом обрёл аудиторию. Потом подоспело очередное сетевое состязание, пришла пора для серьёзной рекламы. Укропов выставил свой любимый рассказ о сельском учителе Пузырькове на соискание премии «Бриллиантовое пёрышко». Блондинка в Розовом написала в блоге восторженный пост, а потом принялась бегать по литературным сообществам и популярным Журналам и невинно, по-девичьи, намекать: «Кстати, вы слышали о писателе Укропове?», «Рекомендую удивительное произведение Укропова», «Хотите знать, как живёт настоящая Россия? Вам сюда…» (далее следовала ссылка). Нежным белокурым девушкам в самом деле многое прощают, никто не нагрубил в ответ, рассказ, правда, не победил, но лиха беда начало…

Разоблачили Укропова случайно. Он не удержался и глупо отметился чем-то едким в журнале одной гражданки, с которой прежде был близок, — ну да, даже у самых жалких неудачников иногда случается секс. Бросил несколько горьких слов, будучи в костюме блондинки, и на свою беду использовал фразу, которая уже звучала в личной переписке. Его дама, отличавшаяся языковым чутьём — это и помешало развитию их отношений, — что-то заподозрила, стала искать записи и комментарии загадочной девы в розовом, нашла… и обо всём догадалась.

Доброе сердце не позволило ей позорить Укропова публично, но удержаться было трудно, в своём блоге она описала историю в красках, хотя и только «для друзей». До героя, впрочем, постыдные новости донесли, он немедленно убил виртуала, но из сети не пропал, потому что это было выше его сил — лишиться единственной надежды на успех. Укропов искренне хотел сделать мир лучше с помощью своего творчества, а раз его отказывались принимать, приходилось идти на хитрости. Но ведь светлая цель оправдывает любые средства.


Оленька тогда прочитала и поёжилась — хуже нет, чем быть пойманным на горячем, не на обмане даже, а вот на этом яростном неутолённом тщеславии. Будто тебя потащили, как эксгибициониста из кустов, и сразу бросили в толпу, под вспышки фотокамер и хохот зевак. Тогда она была занята «клюевским делом», но имя незадачливого автора запомнила и теперь решила помочь писателю Укропову.

Она узнала, что среди писателей-деревенщиков прямо сейчас проходит конкурс «Золотой колосок России» и в списке участников Укропов не значится, — видимо, не уследил за новостями. Это большая удача, которую грешно упускать, и Оленька села сочинять рассказ.

Вообще, писать она не умела. Ей легко давались полстранички связного текста, а настоящие истории с зачином, кульминацией и развязкой не получались. Но при острой нужде она применяла простенький трюк: воображала себя кем-нибудь другим и говорила от его имени. В результате выходили неплохие стилизации «к случаю», а сейчас такая и требовалась.

И Оленька представила, что она — невезучий писатель Укропов, от всего безъязыкого сердца любящий Россию, которой совершенно не знает. Слабый телом, смутный духом, полный самых лучших намерений и не имеющий сил их воплотить. И она поняла, о чем нужно говорить, и застучала по клавишам, чувствуя себя Укроповым, в котором бурлила её, Оленькина, энергия.


С последней точкой она оторвалась от клавиатуры — и тут же перестала быть Укроповым. Прочитала получившееся и расхохоталась. Рассказик оказался плохоньким. Всё-таки Укропов паршивый писатель. Но было в этом тексте нечто, отсутствующее в оригинальных укроповских творениях. Всё почти как обычно: и сюжет нелепый, и персонажи ходульные, и псевдонародный стиль, и юмор плоский, и глупое имя у героя. Но при всём том у читателя на секунду вздрагивала душа, он откликался на лисий морок и кивал: да, да, так бывает. Потом, конечно, сам себе удивлялся, ну чем это может понравиться, но момент узнавания не забывал. И ещё одно достоинство имелось у этого рассказа — он совершенно точно понравился бы писателю Укропову.


Далее было несложно. Простенькая программа позволяла в электронном письме подставить в поле «отправитель» любой адрес. Получатель с первого взгляда не догадается, что послание пришло от самозванца, если не залезет в исходные данные — куда пользователи обычно не заглядывают. То есть при минимальной невнимательности подлог мог сойти с рук, а Оленька не сомневалась, что устроители не станут исследовать каждое письмо под лупой. Е-мейл Укропова Александра Вольдемаровича легко нашелся в открытом доступе: бедолага боялся, что, если не кричать о себе на каждом углу, удача не заметит его и пройдёт мимо, поэтому настойчиво афишировал настоящее имя, возраст и прочие данные. К тому же он втайне гордился фамилией, столь близкой к земле.

Оленька заполнила заявку, отправила фальшивое письмо с рассказом и стала ждать результата. Через десять дней на сайте огласили имена победителей. «Смерть библиотекаря» заняла почётное второе место и будет опубликована в сборнике, который издадут тиражом в тысячу экземпляров на деньги одной народолюбивой партии.

Оленька нисколько не удивилась, её остро волновало другое: примет ли писатель Укропов подарок судьбы?

Она просто плела свои сети и бросала их в воду, не зная, попадётся ли в них какая- нибудь рыбка, и уж тем более не догадываясь, что та при этом почувствует.

Где-то на юге страны худой мужчина средних лет проверял электронную почту. Иногда казалось, что никто, кроме спамеров, им не интересуется, но сегодня он открыл ящик и не поверил глазам. Поначалу подумал, что когда-то зарегистрировался на конкурсе и позабыл, но, зайдя на сайт, обнаружил под своим именем совершенно незнакомый текст. Хотел возмутиться жестокому розыгрышу, начал читать, и кривая усмешка сползла с его губ. Он этого не писал, но, чёрт побери, это был его рассказ. Его мысли, его знание жизни, его неповторимые укроповские стиль, талант, горькое искристое остроумие и боль за бесцельно проходящие дни. Он не понимал, что случилось, но глаза вдруг повлажнели, сердце рванулось навстречу словам и слилось с ними.


Писатель Укропов подарок принял.


Это очень большое удовольствие, и приходилось всё время за собой следить, чтобы не растрачиваться по пустякам — из бумаги и фраз, светлых и тёмных полос, из чужих волос, тёмных и светлых, из пауз, пустот и отражений, — не плести бессмысленные безделушки-обманки. Только для серьёзных случаев стоило тревожить силы, которым не было названия, но они точно существовали, Оленька их чувствовала.


Она отлично понимала, почему ложь раздражает всех, даже не вовлечённых в паутину. По той же причине, по которой от эшеровских рисунков болит голова и случается физическая тошнота. Разглядывая их, человек начинает сомневаться в правильности собственной точки отсчёта, в незыблемости земли под ногами, в адекватности восприятия, в конце концов. То ли я вижу, что действительно происходит? Если сейчас сверну за угол, не замечу ли краем глаза свою уходящую спину? К чёрту, сжечь проклятые картинки!

И тебя, ведьма!


Оленька всерьёз надеялась, что остаётся невидимой. Дело не только в том, чтобы ловко прятать концы интриг, страшась наказания. Она вообще не хотела, чтобы кто-нибудь смотрел на неё. В детстве и юности Оленька слишком сильно зависела от людей, а потом освободилась, но взамен пришло легкое презрение, будто вокруг лишь статисты в её играх. Она умела любить одураченных с особенной грустной нежностью, заботиться о них, как о детях, — они и были её детьми, вскормленными молоком иллюзии, и, если внезапно сменить им диету, могли погибнуть. Или, возможно, они наркоманы, которым не выжить без привычной дозы обмана, слабоумные и нестрашные.

А боялась она иного — чужих холодных глаз, которые попытаются рассмотреть её, настоящую. Оленька соглашалась предстать злой, подлой, безобразной — но только если сама решит показаться именно такой, проконтролирует отражение в зеркале. Но вдруг кому-то удастся сморгнуть ворожбу и увидеть — бог знает что, — слабость, некрасивую жадность, какой-нибудь неудачный ракурс лица или характера, или другое, чего сама за собой не подозревала. Нельзя, чтобы под духами учуяли её настоящий запах.

И во что это выльется, чем её накажут, она не знала. Разлюбят, унизят, посмеются? Неизвестно, одно только понятно — хорошего не будет. И Оленька чувствовала, что ей в тысячу раз проще колдовать и путать следы, чем однажды встретить и вынести прямой взгляд наблюдателя.

Как-то сказала Паше:

— Я, знаешь, очень понимаю самураев. Когда их кто-нибудь оскорблял, они себя убивали. Потому что не могли после этого жить. Вот и у меня первое побуждение — умереть.

— Здоровая реакция на оскорбление — агрессия.

— Так то здоровая. А самураям честь не позволяла жить униженными.

— Ты, деточка, путаешь. Они, видишь ли, мыслили себя частью клана и считали, что в случае чего должны себя отсечь, чтобы позор не перешел на их господина, или как там у них было, я не силён…. А то, что у тебя, это обыкновенная гордыня. Но я прослежу, чтобы тебя никто не обидел.


Не ответила тогда, но подумала: ведь бывают ещё ронины.

Глава 5

— Дошло до меня, о великий царь, будто жил в нашем городе купец, богатый, удачливый, видом и нравом благородный, жён имел и наложниц… Не, я затрахаюсь в таком стиле рассказывать. Короче, был чувак и, всё у него было. А ко всему — жена и стадо любовниц. Он их всех любил, как умел, а они между собой грызлись и его грызли, потому что сосать молча — это путь настоящих мудрецов, а они были простые любящие женщины. А любящая женщина хочет сам знаешь, чего — не денег и секса, это слишком просто, а чтобы весь был только её. И представь: зимним вечером приезжает он домой, там жена смотрит скорбно; отправляется к блондиночке в пентхаус — она ему катает истерику; сбегает к рыженькой в загородный замок, а в голову с порога тарелка прилетает. И все хором: «Я тебя люблю, а ты!!!» И одно только спокойное место для него есть, галерея, где он хранит картины и всякое красивое барахло. Потому что превыше всего на свете этот человек любит искусство. Я бы даже сказала Искусство с большой буквы.

И глубокой ночью он туда, наконец, доезжает, на ступеньках снег нетронутый, открывает хитрый замок на двери, со всякими там распознавателями отпечатков и сетчатки; включает какой-нибудь рубильник, и по всем длинным залам начинают лампы вспыхивать, одна за другой так — чух! чух! чух! И он ходит и смотрит, ходит и смотрит. А потом поднимается по крутой узкой лестнице, открывает ещё одну дверь, совсем уж секретную, а там комната белая-белая, а посреди стоит его единственная главная любовь — бронзовая борзая. Ну, статуя. Такая, знаешь, не очень крупная, меньше натуральной, но в ней каждая жилочка поёт и мчится — вот какая. И он подойдёт, обнимет её, а потом сядет в углу, марочкой закинется и смотрит, смо-о-отрит.

— А он дрочит при этом?

— Ну, не без того. Но вообще у них всё чисто платонически, без всякого там.

— Так и живёт?

— Не, какая сказка без финала. Его все мучают (или он всех мучает — как посмотреть), жизнь идёт, идёт, запутывается, и однажды в этой белой комнате собираются все его актуальные бабы: жена, две любовницы, ещё новая какая-то девочка восхищенная… И они все сидят и глядят на него — с любовью. Даже бронзовая борзая, и та голову повернула, смотрит выжидательно. И он тогда открывает окошко, выбрасывает косяк, лезет на подоконник и того…

— Разбивается?

— Не-а. Улетает.

— Как птичка?

— Ну, как толстенькая тяжёленькая птичка, сначала низэнько-низэнько, а потом ничего так, высоту набирает, и над городом, между труб и мачт, к северу.

— Почему к северу?

— Потому что скоро лето, снегири улетают.

— А бабы чего?

— Бабы расходятся плакать и делить имущество. А бронзовая борзая остаётся одна, вскидывает острую морду и воет.


Ой, девка, повезло тебе в жизни — за обманщиком-то замужем быть. Ведь он тебя, дуру, бережёт. Душу свою бессмертную на фантики меняет, чтобы тебя не тревожить. А на это мало кто готов, они же всё норовят по правде, по-честному. Придёт такой вечером домой, лица нету и молчит. Час молчит, два молчит, а потом возьмёт да и вывалит всю правду на стол, как орехи. Целую гору орехов, круглых и твердых: захочешь разгрызть — зуб сломаешь, а кинешься убирать — рассыплешь Раскатятся, разбегутся по полу так, что не шагнуть, того гляди наступишь. И через год, бывает, пойдёшь босая, а он откуда ни возьмись под ногой, и вопьётся. Пустяк вроде, а больно. Так и правда его по всей жизни разлетится и затеряется, будто и не было ничего, а потом однажды ступишь беззащитно — и напомнит, до самых печёнок проберёт.

А обманщик что — он вроде как с конфетами заявится, улыбнётся и кучей выложит… Ты на шоколадную конфету наступала? Липко, скользко и противно маленько, а так ничего. И пахнет сладко, не говно, жить можно.


Паша собрался уехать на пару дней по неинтересным и неназываемым своим делам, и Оленька тревожилась: она любила одиночество, но терпеть не могла спать в пустом доме, несмотря на хорошую охранную систему и обслугу, живущую в соседнем здании. Её пугали вещи, против которых сигнализация бессильна: порывы ветра, ударяющие в окна, странные звуки, полёвки, которые иногда прибегали поздней осенью в поисках тепла.

— Одна ночь всего, потерпи. Мальчика своего пригласи, пусть с тобой побудет.

— Катя ему плешь проест потом. Но я спрошу, конечно.

Оленька обрадовалась. Она бы всё равно позвала Клевера, но с Пашиного разрешения выходило как-то аккуратнее.


В ночь перед отъездом Оленька не находила себе места, представляла катастрофы, несчастные случаи, в ней просыпалась привязанность к мужу, которая обычно дремала под слоем терпеливого добродушия, её тело заранее начинало тосковать, а сердце — вдоветь и томиться по нему, который вот-вот уедет, забрав с собой покой и защиту, а потом возьмёт вдруг, да и не вернётся. «Да, если он не вернётся, пропадёт, и я пропаду, обессилю. Что я без него? Со своими дешёвыми хитростями, страхами, стареющим телом и никчёмной душой — без его верности и прямоты». Десять лет уже было их браку, а она только недавно поняла, что больше не считает этот дом временным пристанищем, и мужчина, бывший всего лишь средством, стал единственным, чем стоило дорожить. Никакой из неё был мифотворец, негодный ЭмСи, беспомощный демиург — если не было за спиной опоры. Осознание ослабляло её — и делало счастливой. Ещё в юности она где-то услышала фразу, что мужчина управляет миром, который стоит на ладони у женщины, и, однажды восхитившись величием картины, так себе и представляла идеальную жизнь. А теперь эта мысль всё чаще казалась ей пошлостью. Может, Клевер и пляшет под её дудку, а Пашу иногда удаётся сбить с толку, но всё-таки перед его преданностью всякие игры как-то мельчают.

Она встала на рассвете, чтобы его проводить, вышла за порог, накинув драный рыжий полушубок, купленный в самом начале их совместной жизни.


Лето в тот год случилось дождливое, и они внезапно сорвались и улетели в Турцию, которая, впрочем, радости не принесла — оказалась для Оленьки слишком жаркой и шумной. Большую часть времени она проводила в номере, купалась рано утром и совсем не загорала. Несколько раз выбирались в ближайший город, но солнце в нём было совсем невыносимым, и спастись от него получалось только в многочисленных полутёмных лавках — а там их брали в оборот торговцы. Оленьке хотелось визжать, когда они подходили слишком близко и заглядывали в глаза. Но улицу заливал жестокий белый зной, в кафе ей не нравился запах, и поэтому каждые четверть часа приходилось сворачивать в ювелирный магазинчик или меховой салон.

Юноша ведёт их вниз по лестнице, в небольшой прохладный зал, увешанный шубами, и передаёт пожилому турку, который выходит навстречу, и начинает свой «танец продавца», и чем-то завораживает Оленьку так, что она не пытается немедленно сбежать, а садится на коричневый кожаный диван и соглашается выпить чаю.

Мужчины степенно беседовали между собой, будто никого не интересовала возможная сделка, — просто один уважаемый человек зашёл к другому уважаемому человеку. Но разговор плавно перетёк на погоду, холодные московские зимы и тёплую одежду, и турок впервые посмотрел на Оленьку:

— Жена?

— Жена.

— Жену надо баловать. У меня их три: одна по закону, одна по любви и одна для жизни. И всех одень, всем подари…. Что хочешь?

— Полушубок, — неожиданно решила Оленька, — рыжий.

Он встал и легко закружился, сдергивая с вешалок пушистые шкурки, набрасывая ей на плечи то чернобурку, то норку, то песца. Но Оленька хотела рыжую, и он достал откуда-то недлинную куртку с капюшоном. Она надела, взглянула в зеркало, едва заметно кивнула Паше и вернулась на диванчик, пить чай, а мужчины принялись торговаться.

О, как это было прекрасно: турок, не теряя достоинства, рассказал им о тяготах всей своей жизни, нарисовал на обрывке обёрточной бумаги краткую схему мехового бизнеса и набрал на калькуляторе четырёхзначную цифру — цену. Паша взглянул мельком и прикрыл нолик. Турок ужаснулся, разделил начальную сумму на два — «только для тебя». Паша снова внёс коррективы. Турок демонически расхохотался ему в лицо. Паша пожал плечами. Оленька вздохнула, отставила чашку и встала:

— Уходим?

— Что ж, не договорились.

Но торговец вскрикнул как раненый:

— Нет! — заметался. — Как тебя зовут?

— Оля.

— Оля. Я учился в Москве, помню — О-лень-ка. И вот что я скажу тебе, — он снова накинул на неё курточку, — сто женщин были тут до тебя, сто! Все мерили. И никому так хорошо не было, как О-лень-ка! Никому! Твоя! Э, себе в убыток отдаю. — Он снова набрал на калькуляторе цифру, трёхзначную.

Паша посмотрел на Олю и достал деньги — на пятьдесят баксов меньше, чем запрошено.

— Последние отдаю.

— Бедные мои жёны, бедный мой бизнес, — запричитал турок.

— В Москву пешком пойдём, — грустно подпел Паша.

Турок взял доллары, пересчитал и картинно швырнул на пол:

— Деньги — ничего, бумага. Главное — человек.

Сложил покупку в пакет и отдал Оле.

Они вышли на улицу, солнце стало чуть милосерднее, Оленька окончательно повеселела. Для очистки совести спросила:

— Ты ведь понимаешь, что она не стоит и половины? Они там, наверное, пляшут сейчас на радостях.

— Ага. Но никому в ней не будет так хорошо, как О-лень-ка. Как же не купить? Да и повеселились мы неплохо, так что за спектакль, считай, заплатили.

И почему-то даже после стольких лет и десятков путешествий по разным странам она не забыла лёгкости, охватившей её тогда, нежности к смешному и чужеродному миру, в котором нигде нет для неё дома, но везде может быть хорошо — иногда.

А теперь эта куртка висела возле двери, уже порядком облезшая, но Оленька всё не выбрасывала её, хранила, хотя чувство собственной бесприютности, прежде казавшееся вечным, покинуло её, видимо, навсегда.


Проводив Пашу, она вернулась в постель — досыпать. Проснулась в полдень, всякие сентиментальные мысли её уже оставили, она позвонила Клеверу, чтобы договориться о вечере. Так было всегда: насколько разрывалось её сердце до разлуки с мужем, настолько же успокаивалось после его отъезда, и когда Паша возвращался, Оленька встречала его отчуждённо. Буквально за три дня она успевала пережить всплеск привязанности, отвыкнуть и позабыть, а потом долго вспоминала и приучалась снова быть его женой. Паша об этом её свойстве знал и старался без нужды надолго не отлучаться.

— Кажется, если я уеду дней на десять, ты окончательно меня забудешь.

Оленька считала, что это всё следствие крайней чувствительности: расставание давалось слишком тяжело, потому происходило какое-то замыкание, перегорали пробки, и дальше страдать она уже не могла.

Очень удобное свойство психики — по крайней мере, для неё.


Но иногда короткая послушная память предавала её, жестоко и страшно. Случайный привкус или запах могли вызвать из прошлого демонов, которые, казалось, давно истаяли. Пару дней назад она шла по Столешникову, гуляя от бутика до бутика, и где-то на середине вдруг поскользнулась: мраморную плитку перед тяжелыми дверями только что в очередной раз помыли. Оленька неловко покачнулась, и сразу, без паузы, на неё обрушилась паника. Она почувствовала, что не только не в состоянии сделать шаг, но и стоять не может, — едва попытаешься переместить вес тела, как уже убегает земля.


И память немедленно швырнула её назад, в одну из ледяных зим детства. Оленьке тринадцать, и она идёт в школу в светло-коричневых осенних сапогах на тонкой подошве. У неё маленькая нога, даже сейчас едва доросла до тридцать шестого, а тогда была гораздо меньше, и крошечные ступни с высоким женственным подъёмом прятались в рассыпающейся обуви на вырост. И это не от бедности — точнее, не от их семейной бедности, а просто во всей большой стране не найти женской обуви размера тридцать два— тридцать три. Попадались, правда, страшненькие детские боты, на плоские утиные лапки, на её подъём не налезали. И поэтому донашивала за тётушкой эти осенние сапоги тридцать пятого, на семисантиметровом каблуке и со стёртой до гладкости подошвой.

И всё время падала. Это немного смешно… Да что там, это очень смешно, когда девочка на подламывающихся ножках валится через каждые десять шагов. Тоже нашлась модница, нацепила каблучищи…

Утром ещё ничего, за ней заходила подруга Вера, и Оленька ковыляла до школы, держась за неё. А после уроков начиналось самое стыдное. Вера не спешила домой. Иногда казалось, что она понимала Олин страх и знала свою власть. Неторопливо обедала, а Оленька ждала в вестибюле — почему-то не умела есть в столовой. Потом подруга шла на какие-то дополнительные занятия, и Оленька снова ждала. А потом Вера выходила, в таком же сером пальто с меховым воротником, как и у неё, и уже на улице, когда спускались с обледенелых гранитных ступеней, говорила: «А я не домой, мне на музыку» и брезгливо выдёргивала рукав из Оленькиных судорожных пальцев.

И Оленька шла: до угла нормально, тамошняя длинная клумба редко замерзала, почти всегда на ней лежал снег, в который легко вонзать каблуки. Дальше непростой выбор. Можно через спортивную площадку, не очень скользкую, но стоящую на возвышении, и влезать на неё надо не то что по лесенке, а просто по крутой ледяной горке (на четвереньках она бы вскарабкалась, но на виду всей школы! девочке!). Поэтому лучше вдоль забора, перебирая холодную металлическую решетку красными руками (варежки теряла в самом начале зимы, в первых же сугробах), обогнуть площадку, удлинняя путь. И она выходила на финишную прямую: долгая-долгая стеклянная дорога, и слава богу, что ждала Веру, одноклассники все давно разошлись, и никто не засмеётся в спину.

Левой на мысок, правую боком вперёд, наступить плотно. Левую вперёд, правой осторожно. Десять шагов, убегает земля. Десять шагов, уезжает нога. Десять шагов, тяжёлый портфель летит в сторону. Десять шагов, чёрный лёд ударяет в бедро. Десять шагов, в локте звон. Десять шагов, и она снова шут гороховый, с бубенцами в висках.


Вообще-то у неё были ещё одни сапоги, тоже тетины, зимние. Очень стоптанные, но удобные, под шерстяной носок — всего на размер больше, на невысоком кожаном каблучке, который весь расслоился так, что виден стальной стержень-основа. Мама, когда заметила, оживилась:

— Надо махры-то срезать и попросить Иванова, он на станке такую штучку из металла выточит, как стаканчик, на штырь этот накручиваешь, и сносу нет!

У неё всегда было полно идей, и она спешила воплотить их в жизнь. Слишком спешила. И однажды утром Оленька, собираясь в школу, достала из кладовки сапоги, посмотрела и заплакала. Конечно, сначала орала мерзким подростковым фальцетом, а потом уже плакала ядовитыми слезами — глядя на тонкую стальную спицу, торчащую из каблука. Ночью мама не утерпела и отпилила кожу на две трети, остался пустяк — попросить Иванова выточить стаканчик.

Тогда Оленька почувствовала, что в груди раскрылось квадратное чёрное окно, ненависть вырвалась, как горячий шар, и полетела прямо в маму, в белое горло, в едва заметное розовое пятно между грудями. (Через несколько лет, когда у мамы стало болеть сердце, Оленька вдруг вспомнила этот случай и с удивительной ясностью поняла: «Это я её прокляла тогда».)

Потом отыскала в куче обуви ту осеннюю пару и ушла в школу. А назавтра опять подморозило. К концу зимы она неплохо научилась падать.

В следующем году где-то, наконец, достали сапожки почти как раз, «на манной каше», и Оленька всё забыла — надолго.


А посреди безмятежного Столешникова — вспомнила. Не стала закрывать глаза, не стала махать руками, пытаясь сохранить равновесие. Сквозь подошву ощупала нежно плитку, огладила ногой и чуть замедлила её ускользание. Левой на мысок, правую боком вперёд, наступить плотно. Левую вперёд, правой осторожно.

Мрамор кончился, Оленька ступила на асфальт, огляделась и заметила витрину с туфельками. Вошла в салон, опустилась в большое кресло и сказала девушке, услужливо сгустившейся из воздуха:

— Мне нужны самые удобные на свете сапоги.

И теперь они стояли в прихожей, безуспешно прикидываясь «просто обувью», но стоило их надеть, как ноги превращались в мягкие бесшумные лапы, и походка делалась хищной и легкой, а сердце навсегда освобождалось от прошлого.


Оленька отыскала в баре красивую квадратную бутылку, в которой плавал противного вида белый червяк с коричневыми трупными пятнами. Хотела было поставить на место и взять что-нибудь привычное, виски или коньяк, но Клевер страшно обрадовался и рассказал, что эта штука называется мескаль, изготовлена из голубой агавы, а червяк на самом деле — аутентичная гусеница, которая при долгом хранении должна оставаться белой или менять цвет незначительно. Будто бы индейцы, которые никогда не чистят зубы, но зато регулярно натирают дёсны кокаином, жуют кактус, а потом выплёвывают его в котелок и варят три дня. И в каждую бутыль подсаживают червяка — индикатор качества и фирменный знак.

Языки развязались после пары стаканчиков, вещество с копчёным привкусом создавало ощущение ясности и особенной яркости картинки, будто где-то рядом есть ещё один источник света — кроме шести свечей, стоящих вокруг дивана. И хотелось выражаться просто и точно, называя правильными именами всё вокруг. Поначалу они обсуждали дурман, но Клевер внезапно прервал путаное перечисление химических свойств и стал говорить, что может приползти змея или прибежать койот, а иногда прилетает серебристый ворон, и его боятся обыкновенные чёрные вороны и даже сокол. Как-то вдруг посреди типичного кастанедовского трёпа, немного постыдного между людьми за тридцать, он сказал, что стемнело и отвар томится на костре, в котелке с горлом поуже, чем обычно; что кружка не то что глиняная, а вообще может быть жестяная; что вечер теплый, и он сидит на крыльце и смотрит на тень мотылька на земле — как бьётся о фонарь, и слушает шорох его крыльев.

А Оленька тем временем встала и подошла к шкафу, нашла старое махровое полотенце, высушенное на батарее и оттого жесткое, взяла с подзеркального столика жёлтое масло в стеклянном флаконе совершенной формы, вернулась к дивану и опустилась на пол. Постелила полотенце на колени, взяла его ногу и вылила несколько капель масла на узкую безволосую ступню. Втёрла в шершавую пятку, упирая пальцы ноги в полуоткрытую грудь (тут необходимы притяжательные местоимения — его ноги, в свою грудь, — чтобы не изобразить случайно диковатый акробатический трюк), прикоснулась волосами к голени, словом, близко к тексту проделала библейский ритуал — сначала с левой, а потом с правой.

После поднялась и поцеловала его в губы, испытывая огромное сострадание: он скоро должен уйти, она так больно чувствовала это, переполняясь тоской, почти столь же острой, как при утреннем прощании с мужем. Они все уходили, а она оставалась, вечная, как камень. Из своего одиночества она обняла его, как могла нежно, и между ними произошло всякое, в том числе и то, чего никогда прежде не случалось.


Утро наступило для них очень поздно, они решили позавтракать на природе и долго бродили по дому в поисках еды, корзинки для пикника, одноразовой посуды, подстилки и бог знает чего ещё. Потом ушли далеко-далеко, выбрали последний сухой островок на земле и уселись на нём, спина к спине, и долго так оставались, глядя каждый в свою сторону. Оленька видела широкое посеревшее поле, уже совсем стылое, неживое, которое уходило в низкое отяжелевшее небо и смыкалось с ним. А что видел Клевер, она не знала. На её щеку упала чужая холодная слеза, потом ещё одна, и тут он нарушил молчание и сказал: «Снег». Он сказал: «Снег, это к радости, давай поедим». И они поели, а потом вернулись в дом, а там оказалось, что Паша уже приехал.


Он, как всегда, привёз подарки и бодрость, и громкие разговоры, за обедом рассказал какие-то новости, и Клевер вполне достойно ответил, по-мужски обсудил с ним политику и экономику, и прочие пустяки, которые помогают людям чувствовать свою значительность. Оленька умилилась их важности и, встав из-за стола, ушла к себе, а они отправились в кабинет, чтобы что-то там поискать в интернете. Она быстро соскучилась одна, заглянула к ним, но решила не мешать и осталась в библиотеке. Села, не зажигая ламп, в широкое кресло, укрылась пледом и немного послушала, как за приоткрытой дверью серьёзничают её мужчины; чуть погодя задремала. Успела даже маленький сон увидеть: будто в неширокую буйную реку с обрыва сыплются большие красные яблоки и плывут, сталкиваясь, крутясь, сияя мокрыми яркими боками.


Проснулась от тонкого звона. Немедленно всплыл колокольчик фарфоровый в жёлтом Китае, но сразу сообразила, что это звук бокалов — парни решили за что- то выпить. Хотела крикнуть: «А мне, а мне», но тут Паша произнёс:

— Что ж, поздравляю. Кончила, значит.

— Я уже думал, что мне её не раскрутить.

— Она девочка не холодная, но с причудами.

— Я заметил, — Клевер помолчал. — Паш, я всё спросить хотел, тебе в самом деле всё равно?

— О чём ты?

— Ревность, типа, и всё прочее…

Возникла такая пауза, что стало ясно — этого лучше было не говорить.

— К тебе, что ли?! Не смеши. Она тебя бросит после этой ночи, не в первый раз. Потом другого найдёт, а я уж позабочусь, чтобы у них всё было хорошо…

— Что ж, я не против. Катька уже извелась вся, она ж не такая продвинутая, как вы, ревнует. Уедем с ней в Таиланд какой-нибудь на зиму или в Марокко, апельсины жрать…. Только я всё равно так и не понял, тебе-то это зачем? Типа, бодрит? — Похоже, мескаль ещё не выветрился, а коньяк, или что они там пили, добавил хмеля, и Клевер явно нёс лишнее, но остановиться не мог.

— А мне, мальчик, Оля нужна спокойная и довольная. Если ей понадобится слона купить — куплю, а если, к примеру, голову твою захочет в подарок — отрежу и подарю.

— Будем надеяться, до этого не дойдёт. Тогда, раз пошла такая пьянка, скажи, зачем ты от неё скрываешь, ну, что знаешь про всё? Не проще ли поговорить один раз, пусть делает че хочет.

— «Чё хочешь» не интересно. «Оксану Клюеву» помнишь? Ей же хитрить надо без обману дня не проживёт. Так пусть лучше по мелочи, с тобой шалит, чем интернет баламутит. Думаешь, ты бы продержался так долго, если бы не эти игры? Два месяца, не больше, а потом ещё на кого-то переключилась бы. А я, видишь ли, блядства не люблю. Да и при большом трафике могла влюбиться в кого-нибудь, девочка чувствительная, а с тобой это не грозило.

— Н-ну, как посмотреть…

— А тогда и смотреть нечего. Пришлось бы тебя убить, — слышно было, что Паша улыбается, — ты коньяк-то пей, пей.


Её всё-таки увидели. Наблюдатель давно выбрался из самых потаённых её страхов и в прямом жестоком свете неторопливо рассмотрел все трюки, морщинки, слабости. Без нужды не унизил, пощадил, только смеялся. Не было у неё никакой власти, она оказалась самой плохой обманщицей среди окружившей её карнавальной толпы, а уловки сводились к тому, чтобы падать на спинку, повинуясь беззвучной команде «Умри, лиса», свято веря, что всех перехитрила. Так бы и жила одурманенной, но то ли мескаль над ней сжалился и поделился ясностью, то ли просто время пришло.


Оленька бесшумно встала, тихо выбралась из библиотеки, секунду подумав, надела старую меховую куртку, обулась и выглянула за дверь.

Пока она спала, на землю лёг снег, двор стал весь белым, только от задней двери шла цепочка следов к домику для обслуги. Оленька вышла за ворота и аккуратно их притворила — охранную систему ещё не включали, и ухода никто не заметил. Она огляделась: мир вокруг был безупречен.

И она побежала.


Она бежала по белому снегу, не оглядываясь, долго-долго. Спустилась ночь, и по чёрной земле, и по сухой траве, и снова по снегу неслась она на восток, по полям и дорогам. Мимо, мимо мчалась вереница огней на шоссе, позади оставались одинокие дома и деревья. Когда перед нею вставало солнце, она пряталась в подлеске, подальше от людей, но в темноте снова бежала, огибая города и деревни, спешила за синие леса, за высокие горы, — никто не замечал маленькое рыжее тело, летящее стрелой и не случилось никого, кто разобрал бы, остаются ли следы на белом снегу.

Примечание 1 Смерть библиотекаря

(Рассказ Оленьки для Укропова)

Солнце редко заглядывало в деревню Малые Афедроны. Пупыряев смотрел на улицу сквозь немытое оконце и ждал. В два часа вечно пьяненькая Потаповна нетвёрдой походкой пройдёт мимо библиотеки в сторону сельпо — за опохмелом. Жители деревни так обленились, что даже перестали гнать самогон. Через день по чётным Потаповна брала пол-литру «Привета», которой хрупкому бабкиному организму хватало аж на двое суток. Десять раз по пятьдесят, а там и за новой пора.

Пупыряев ждал бабкиного явления просто так, чтобы сверить часы и убедиться, что всё в этом мире идёт своим чередом. И каждый раз он находил в этом некую трагическую усладу: мир катится, как идеальное колесо в вакууме, чудес не происходит, и он, простой русский интеллигент в очках, никогда не сможет ничего изменить.

Судьба библиотекаря в крошечной деревне не может быть счастливой: ненужный и непонятый, он сидит среди пыльных книг, которыми интересуются только крысы да бабы, ищущие, чем бы растопить печь, авторитета ноль, будущего нет. Да и прошлого не было, если разобраться. Окончил школу четверть века назад, в армию не попал по слабости здоровья, из Малых Афедронов ни разу не выезжал, не женился, не состоял. Как пристроился к книжкам, так среди них и прожил.

И сейчас он наблюдал шествие Потаповны и в многотысячный раз мысленно взывал к Богу, в которого не верил: «Да сделай ты, блядь, хоть что-нибудь!» Но Бог тоже обленился и не желал даже взгляда бросить на скромного библиотекаря. Пупыряев сплюнул и собрался было отвернуться, но уловил за окном какое-то движение. Так и есть: Потаповна взмахнула руками и повалилась, совсем, видно, спиваться стала. Пупыряев подождал, но старуха не вставала, и он, ругнувшись, выбрался на крыльцо.

Она лежала на боку, подвернув правую руку, и смотрела в небо, на лице застыло крайнее удивление, пыльный тапок с левой ноги соскочил и валялся поодаль. Пупыряев нагнулся, тронул бабку за плечо — вроде жива.

— Ты жива, Потаповна?

Голубоватые губы шевельнулись.

— Чё? — он нагнулся пониже.

— Ку… ку-дыть… — прошелестело ему в лицо, и с этим бессмысленным словом душа Потаповны отлетела.

Поминали покойницу всей деревней, и как всегда, приличная печаль первого часа застолья перешла к вечеру в трудное пьяное веселье, но Пупыряев был грустен и время от времени, забывшись, трогал щёки: всё казалось, будто серая старушечья душонка прикоснулась к нему напоследок и что-то нашептала. Неожиданно даже для себя он встал и позвенел вилкой по полупустой бутыли:

— Товарищи!

— Тамбовский волк тебе… — захихикал дед Семён, разливая.

Пупыряев сбился и начал снова:

— Граждане!

— Да вроде не на зоне, четырёхглазый, — угрожающе прохрипел бывший сиделец Витюша.

Пупыряев струхнул.

— Люди! — На этот раз возражений не последовало. — От нас ушел светлый человек… — Тут он запнулся, ему показалось, что серая тень снова мелькнула мимо. Потекли долгие секунды, за столом стало тихо, будто где-то мент сдох, и в эту тишину Пупыряев неожиданно веско произнёс:

— Никчёмный человечишко от нас ушёл, вот что. Жизнь у неё была дурная и грязная. Ни работать она не умела, ни отдохнуть как следует, ничего, кроме пьянки, ей не давалось. Детей родила да не воспитала, сколько было, все сгинули, и к лучшему оно, потому что дураков плодить — только мир пачкать. И так в говне живём, нету просвета и не будет, и дорогу к нам из райцентра не прокладут во веки веков.

Пупыряев лихо выпил водку, но садиться не спешил. Со всех сторон на него смотрели почти протрезвевшие лица, рюмки одна за другой со стуком опускались на стол — полными.

— Ты за базаром-то… — Витюша начал медленно подниматься.

— Не по-людски ты это, не по-людски… — затянула Евдоха, главная врагиня Потаповны.

Пупыряев постоял, потом безнадёжно махнул рукой и вышел. Стемнело, первые звёзды уже показались, и Пупыряев, вместо того чтобы повернуть к дому, зашагал к околице. Шёл он, задрав голову к небу, разглядывая густые синие бездны, и в ушах у него звенели незнакомые голоса, и что-то низко гудело так громко, что он не слышал топота за спиной, и тяжелый удар по затылку стал для него полной неожиданностью.

Били его долго и молча. Потом устали и разошлись, и только часа через два Пупыряев отнял руки от лица, перевернулся на спину и снова увидел небо, на этот раз совсем тёмное. Поднялся, ощупываясь, сплюнул зуб, оглянулся на спящую деревню и, шатаясь, пошёл в ночь. Где-то в чистом поле миновал перечёркнутый указатель «Малые Афедроны», но не остановился.

Утро застало его в пути, но он и не думал отдыхать, стремясь дойти до большого мира, где будут солнце и другая, прекрасная жизнь. И уже рассвело, и первые лучи прорезали облака, и впереди забелели стены домов, где наверняка жили светлые счастливые люди. Пупыряев прибавил шагу, но силы начали оставлять его, и он едва добрался до ближайшего столба с названием населённого пункта, блаженно привалился к нему: дошел. В глазах его стало темнеть, но он улыбался, потому что до последнего видел над собой надпись, наполняющую сердце ликованием: «Большие Афедроны»!

Примечание 2

В моей жизни немалую роль играют призрачные объекты: вещи и существа, которые однажды — как правило, в детстве и ранней юности — встретились, поразили в самое сердце и пропали. Один из первых — кукольный домик, увиденный в евпаторийском магазине игрушек. Мне было пять лет, и дом составлял примерно треть моего роста, он содержал в себе множество мелких предметов и производил невероятное впечатление. От восхищения я заболела на неделю, испортила родителям отпуск, а выздоровев, не нашла не только домика, но и самого магазина.

Чуть позже призрачными объектами часто оказывались книги. Например, чтобы достать воздушный шар, надутый в преддверии Первомая и залетевший на огромный одежный шкаф, я придвигала стул, влезала, тянулась, но вместо ниточки нашаривала толстый полурастерзанный том без обложки в котором успевала прочитать пару страниц, прежде чем в замке поворачивался ключ. Или сестра приносила из библиотеки книжку, которую приходилось выкрадывать из её стола, — потому что я справедливо считалась слишком неаккуратной, и мне не разрешали дотрагиваться до ценных и чужих вещей.

И я торопливо выхватывала какие-то куски, которые воображение потом дополняло причудливыми деталями, и позже, когда стало можно всё — по крайней мере, прочитать, — я не встречала историй интереснее. Несколько раз удавалось найти «первоисточники», например, безумная книга, где говорящие рыбки убивали себя, прыгнув на горячую сковороду, оказалась вовсе не плодом моей фантазии, а вполне реальным «Орденом Желтого Дятла». Но кое-что так и осталось загадкой, в частности, сказка о лисице в доме с тысячью зеркал.

Не знаю, китайской или японской она была, а может — удачной стилизацией. Помню только несколько картинок, да и то не смогу сказать точно, были это иллюстрации или я так хорошо всё представила, и слова сложились в образы. Нервная рыжая лиса, забредшая в чужой дом по своим хитрым делам, хозяйничала в полной уверенности, что её никто не заметит. Вдруг уловила краем глаза движение в соседней комнате и отчего-то не удрала, зашла — и оказалась в плену множества зеркал, каждое из которых отражало её — сзади, сбоку, сверху, во всех подробностях и в столь неожиданных ракурсах, в каких она сама себя не видела, несмотря на дивную лисью гибкость. И зрелище это оказалось столь невыносимым, что она упала замертво. Но дух её не смог освободиться и остался в комнате. Через тысячу лет туда заглянула женщина — и вышла с душою лисицы.

И далее описывались какие-то приключения не столько женщины, сколько лисьего духа, стремящегося к безупречности, — наверное, чтобы не так страшно было отражаться в тысяче зеркал.

Этой книги, как и некоторых других, мне так и не удалось найти. Но если остальные позабылись, история о жене-лисице так и осталась в памяти, время от времени напоминая о себе почти мучительно, будто она — утерянный факт моей личной биографии. И вот теперь я хочу воспользоваться собственной книгой, которую могут прочитать тысячи: вдруг среди них найдётся человек, который держал в руках ту, первую, и если он окажется милосерден, то сообщит, чем всё закончилось? Обрела рыжая душа покой и безупречность или в страхе бежит до сих пор?

Тому, кто даст мне ответ, я буду бесконечно благодарна.

Записки у плеча

Всего однажды я имела друга мужского пола, и это были самые напряжённые и страстные отношения в моей биографии. Иногда я тоскую по ним настолько, что рядом начинает формироваться воображаемый друг, потому что настоящего, в отличие от любовника, невозможно завести волевым усилием. Он как-то сам вырастает, если достаточно долго продержать вместе две жизни, переполненные одиночеством, нежностью и свободным временем. Мне некогда и не с кем этим заниматься. Но я скучаю. До такой степени, что иногда хочется написать очередную бесконечную книгу и назвать её «Записки у плеча». И чтобы эти мои героини существовали где-то в середине октября, и я бы всё писала одну и ту же дорогу к метро, узкий тротуар, деликатно присыпанный листьями, — потому что дворники всё-таки стараются, — сумерки, мокрый асфальт, позолоченные лужи, фонари и дождь, который не идёт, но всегда подразумевается.

Мне совершенно всё равно

Где совершенно одинокой

Быть.

Марина Цветаева

Я всегда хотела иметь взрослого друга. Ах нет, я лгу, а это недопустимо — не вообще, но хотя бы не в первой строчке. До недавнего времени взрослые меня не интересовали, а друзья и вовсе были не нужны. Мне хотелось проводить свои, дни с юными мужчинами… нет, раз уж я решила быть точной: проводить свои вечера с юными мужчинами, свои ночи — одной, свои утра — во сне, а дни — на прогулках. В последние годы, впрочем, появились какие-то дамы. Вдруг для меня открылся женский мир, прежде враждебный и неинтересный. До этого, когда нужно было уладить какие-то проблемы, я немедленно отыскивала глазами мужчин, которых можно обольстить и которые всё устроят. И они, в самом деле находились и всё устраивали. А на недовольные тени за их спинами я даже не смотрела.

А потом я соскучилась и стала всё делать сама, и эти бледные тени восьмёрками вдруг выступили из-за треугольных силуэтов, обрели плоть и оказались вполне дружелюбными и в разы более надёжными, чем мои былые союзники. И теперь я сразу высматриваю женщину средних лет, с которой можно объясниться несколькими фразами и взглядами — без всякого эротического подтекста, а точно по делу, и огонёк в её глазах будет означать только одно: она поняла задачу и жаждет решить её как можно лучше. Даже если задача — принести мне самый интересный десерт в этом кафе, не говоря уже о серьёзных и скучных поводах, по которым я прихожу в присутственные места.

В предыдущем абзаце я опять солгала, но разбить ритм немедленно оказалось выше моих сил, поэтому уточняю здесь: не «соскучилась», конечно. Меня просто чуть ли не впервые в жизни как-то ловко не полюбили, и разочарование было столь велико, что я отвернулась от них, от всех этих больших жёстких мужчин, и попыталась спрятаться в нежном женском мире, утешиться в мягком, укрыться за широкими юбками, заснуть в тёмном шкафу, пока там, снаружи, меня потеряли, но, к сожалению, не ищут.

Конечно, мне даже в самой глубокой печали не приходило в голову отказываться от секса. Но я подумала, что если не могу спать, с кем хочу, то какая разница, с кем. То есть, по-прежнему, с мужчинами — это технически удобнее, но уже не важно, с какими. Мне никто не нравился (точнее, единственный, кто нравился, был недоступен), и пришлось спать хотя бы с теми, кто не неприятен.

И я как-то смирилась со своим бедственным положением, — потому что это бедствие, если задуматься, — и заменяла любовников, следуя логике нетрудного пасьянса, а не собственным симпатиям и антипатиям. И однажды выбросила из расклада бубнового валета, заместив его крестовым королём. Была уже осень, и мелкие карты рыжей масти осыпались с деревьев, ложились под ноги, и мне показалось красивым, если следующий онёр будет темнее и старше предыдущего.

Наша первая постель стояла на остывшей поскрипывающей даче — я никогда не приводила этих одинаковых посторонних людей в свой дом, который пустовал с тех пор, как меня не полюбили. Твёрдо уверена, что можно спать с кем попало, но нельзя пускать кого попало домой — так и мама говорила (но про секс она не упоминала, поэтому пусть). В их квартиры я иногда приходила, но у этого были какие-то обстоятельства, поэтому мы сговорились поехать для первого раза за город. Я всегда теперь сговариваюсь заранее, с тех самых пор, когда меня так ловко не полюбили, — потому что это экономит время, а я не хочу тратить на этих людей больше, чем необходимо. Всего — времени, сил, беспокойства, — всего по минимуму.

И, значит, за окном большая луна высвечивала голые ветки, свет её падал сначала на меня, а потом на этого человека, который лежал на спине, а я пристроилась у него на плече и следила, как высыхает наш пот на моём теле, перестают дрожать колени, как вообще всё внутри выравнивается. И тут, среди обычных физиологических ощущений, я поймала чувство, как ловят за хвост ускользающую полёвку на осенней даче.

Вытащила на свет и опознала позабытое: этот человек мне нравится. Я так привыкла к отсутствию симпатии, к равнодушию, которое быстро сменяется раздражением, что совершенно забыла самую простую в мире вещь: как это — лежать в постели с тем, кто нравится.

И увидела я, что это хорошо, да уж. Приподняла голову и посмотрела, какой он, пожалуй, даже красивый, как кот в лунном свете. И умный. То есть при луне и голые почти все мужчины дураки — ну, кроме того, который не полюбил, — но я запомнила, что днём, в одежде, он казался вполне разумным. И мне немедленно захотелось болтать, это была вторая утраченная радость — я не болтаю с ними с тех пор, как меня тогда это самое, вы уже наверняка запомнили, что. Слишком много чести — сообщать им свои мысли, щебетать, показывая розоватые складочки глупости, изъяны логики и сырую яму со страхами.

А тут я почувствовала, что могу, как птичка, распеться у него на плече, и это было так чудесно, что я засмеялась. Засмеялась и сказала: пора.

Мы сели в машину, поехали в город и расстались очень нежно, гораздо нежнее, чем это бывало с остальными.

И я осторожно отнесла домой тепло, которое ощутила, проспала с ним всю ночь, а утром решила, что хочу иметь взрослого друга-мужчину. Именно чтобы щебетать — жаловаться, хвастать, задавать дурацкие вопросы, требовать утешения, и всё это — не поднимая головы от его плеча.

И поэтому всю долгую зиму, последовавшую за тем вечером, я записывала то, что хотела сказать этому человеку, — первому, который понравился мне с тех пор, как. Даже жаль, что каждую историю приходится начинать с безличного «знаешь, милый», — но я тогда не стала спрашивать имя, а теперь уже не узнать.



Знаешь, милый…

Письма луне

1

Дорогая луна, я сегодня гуляла и была безупречно полна — не толста, а наполнена. Насколько был пуст мой август, настолько же полным кажется предстоящий сентябрь. Все, кого я люблю, — со мной, если не рядом, то близко, а мне это важно.

Есть у моего сердца свойство: когда мужчина уезжает из города, я горюю так, что оно почти останавливается, ну, или замедляется уж точно. Он собирается, а я лежу на кровати и смотрю, и сил моих нет ни говорить, ни прощаться, а только не плакать. В другие дни я не позволяю чувствам сбивать меня с толку — разве случайно, спросонок, пока ещё не совсем в себе, услышу или увижу что-нибудь, что пробьётся сквозь самообладание. А так я крепкая.

Но когда он уезжает, меня покидает почти вся жизнь, а на её место ничего не приходит. Я лежу и не плачу, смотрю, как за ним закрывается дверь, слышу шаги, писк кодового замка, потом ничего не слышу.

А в этот раз было совсем плохо, потому что он уезжал, а у меня была встреча, лишняя бессмысленная встреча, полуделовая, полудружеская, с человеком, которого я едва различала при свечах. Официант, впрочем, был такой высокий, что я слегка оживилась и засмотрелась, и даже промедлила секунду, прежде чем сказать «зелёный, просто зелёный, без добавок». Но потом я всё теряла и теряла силы, сползала по столу куда-то вбок, трогала чайное ситечко на подставке, укачивала его, как колыбель, в которой бедовал остаток моей жизни. Но жизнь утекала сквозь мелкие дырочки, а я прислушивалась, хотя отсюда, из другой части города, нельзя было уловить ни шаги, ни писк кодового замка.

А потом он позвонил, сказал, что выезжает на вокзал, и ничего, что ты не успела меня проводить, это всё ненадолго, рабочий момент. Я прижимала телефон к щеке и радовалась, что жизнь почти совсем вытекла и мне нечем заплакать здесь, в этом глупом месте при свечах. А тот человек, с которым мы ужинали, видимо, сошёл с ума или вдруг что-то для себя решил, потому что протянул руку и погладил меня по щеке, по шее, немного по груди, и снова по шее, и снова по щеке. И я, не переставая скулить и жаловаться в трубку, подалась навстречу этой человеческой руке и слегка прижалась — потому что очень горевала.

Потом, конечно, ушла.

А чуть позже он сел в поезд и позвонил, и ещё раз, когда поехал. И тут же стало немного легче, потому что, дорогая луна, у моего сердца есть и другое свойство: едва только поезд отрывается от перрона, меня отпускает тоска, и жизнь снова начинает возвращаться, медленно-медленно. И к следующему утру я уже снова почти полна и говорю в телефон чуть недовольно: «Доехал? прекрасно, возвращайся скорей».

Мне, дорогая луна, ничуть не странно и не стыдно, что сердце моё таково, я думаю, это называется двойственность, и кому, как не тебе, знать всё об истощении и полноте, которая не толщина, а наполненность.

2

Боюсь, моё второе письмо понравится тебе гораздо меньше, дорогая луна. Весь день думала и решила признаться: вчера я тебя обманула насчёт встречи в ресторане. Точнее, наврала, — можно ли обмануть луну? — разве лишь попытаться, надеясь, что твои узкие тёмные глаза не заглядывают в залы без окон. Но тот высокий официант всё видел, поэтому я скажу: на самом деле немножко заплакала. Я запомнила одну или две слезы, потому что они скатились как раз на ту человеческую руку, ну, я писала — ту, которая тянулась ко мне, когда я говорила по телефону. И знаешь ли, что я сделала? Губами их стёрла, не переставая скулить и жаловаться. И официант теперь готов подтвердить, что мы любовники, — а как же иначе.

Потом, конечно, ушла.

Очень давно со мной было, в другой жизни, с другим мужчиной, который тоже уезжал, а я горевала так сильно, что пошла к его другу — куда же мне было ещё пойти? С тех пор я всегда стараюсь ни к кому не приближаться в эти часы. Как хорошо, что у моего сердца есть второе свойство и вся моя тоска — до поезда, а продлись она дольше — неизвестно, что сталось бы с верностью и всеми такими вещами.

Есть у моего сердца и третье свойство: когда мужчина, наконец, уехал, я перестаю о нём думать — вообще почти забываю и с трудом могу его вспомнить, когда возвращается. Не знаю, хорошо ли это, но зато знаю точно, откуда взялось: однажды мужчина — не этот и не тот, а ещё один… дорогая луна, можно, я просто буду говорить «он», потому что какая разница, когда я горюю, — о ком? Коротко говоря, уехал, и я ждала его пять лет, а он так и не вернулся. Я потом посчитала, мы были вместе пятьдесят два дня, а ждала я полторы тысячи, не меньше. И когда сосчитала, решила, что больше никогда ни одного дня не потрачу на ожидание. Поэтому после того, как поезд отрывается от перрона, я не просто перестаю тосковать, а совсем остаюсь одна — не временно, а навсегда, на всю следующую долгую жизнь. И сразу, буквально с утра, начинаю день одиночкой, с ровным сердцем, которое никого не хочет и ничего не боится, — чего уж теперь-то бояться.

И первое свойство, наверное, тоже отсюда: каждый раз я переживаю не отъезд, а смерть любви, а это не шутки, это гораздо больше, чем просто мужчина уехал. Она умирает, а я не знаю, что будет дальше, родится ли она вновь, когда он вернётся.

Это очень, очень серьёзно, дорогая луна, но никому невозможно объяснить кроме тебя, знающей всё о смерти и возрождении.

3

А третье моё письмо, дорогая луна, тебе не понравится совсем. Поэтому оно будет последним, тем более дни твоей полноты на исходе, а кому охота переписываться с ущербной луной (это я тебя так уколола — за все глупости, что ты мне отвечала и ещё ответишь сегодня, если не обидишься окончательно).

Есть у моего сердца четвёртое свойство: иногда происходит затмение, когда душа перестаёт чувствовать своё тело. Не видит и мечется без приюта. Ты, которая всё знаешь об отражённом свете, наверняка догадываешься, как с этим справиться. Со мной так случалось всего дважды в жизни, и тогда приходилось находить себя через других людей — мужчин конечно, это проще всего. Из их любви и страсти потихоньку сгущалось моё тело, и там, где жар, там и я. Поначалу чувствуешь себя немного суккубом, а потом ничего, привыкаешь. Возможно, есть и другие способы, — йога, наверное, помогает, — но этот быстрее всех.

И я прямо вижу, как тебе хочется поговорить о верности и прочих таких вещах, как твои круглые щёки распирают вопросы, в ответах на которые ты не нуждаешься. Потому что есть у моего сердца пятое свойство, которое присуще и тебе.

Всякий знает, что для каждого человека луна — одна, но не все помнят, что и у луны каждый человек — единственный. Только на него она смотрит и никогда не отворачивается, ему улыбается, ему пишет письма. Он один у неё зелёный цветочек в аське, и если он глядит на неё, она отвечает ему взглядом. И тот, кто однажды это поймёт, никогда больше не заговорит с луной о верности.

Поэтому не вини меня, дорогая луна, — ни меня, ни его, ни любого, кто стал по твоей милости рабом приливов и отливов; кто показывает новому месяцу деньги, а в полнолуние пляшет и плачет; кто сегодня ночью полюбит, а через две недели не вспомнит, кого; кто всегда возвращается — каждые двадцать восемь дней — и всегда уходит.

Кто бы говорил, дорогая луна, кому, как не тебе, знать всё об изменчивости и постоянстве.

Загрузка...