Второе рождение

Борису Пастернаку 125 лет

На пятом году скандала, связанного с публикацией на Западе романа "Доктор Живаго" и присуждением автору Нобелевской премии, ровно 50 лет назад, в 1965-м, в «большой серии» «Биб­лиотеки поэта» вышел том Бориса Пастернака. Мне было 12 лет, и скандал прошёл мимо меня. Но через год я резко повзрослела и стала следить за модой, в том числе литературной. А она диктовала овладение поэзией Пастернака во что бы то ни стало. Добыть синий том легальным путём не представлялось возможным: у родителей моих не было блата в книготорге - они сами грелись зимними ночами у костров, стоя в очередях за подписными изданиями. Но эти трудоёмкие подписки можно было на Пастернака обменять. Не стану рассказывать, чего лишилась домашняя библиотека и что мне за это было.

Том открывался первой публикацией поэта – стихотворением «Февраль. Достать чернил и плакать!», правда, в редакции 1928-го, а не 1913-го. Но таких тонкостей я тогда не знала. Дитя дефицита, глагол «достать» я воспринимала как синоним «добыть», «купить», но не обычным товарно-денежным путём, а хитроумным, обходным. Неужели на заре пастернаковской юности с чернилами в России была такая напряжёнка? Второе разочарование постигло меня на строке «Но ты прекрасна без извилин». Как можно восторгаться девушкой «без извилин», мне, считающей себя очень умной, было непонятно. Таких, на мой взгляд, нестыковок, неточностей и соскальзываний с оси смысла в книге обнаружилось немало. Но говорить об этом вслух я опасалась: моё окружение, в основном старшее по возрасту, подняло бы меня на смех. В каждом доме, претендующем на интеллигентность, переделкинская фотография Пастернака в домашней куртке стояла рядом с фотографией Хемингуэя в рыбацком свитере. Рядом с моим Тамбовом, в Воронеже, жил и писал Алексей Прасолов, поэт с безупречным слухом и слогом. Но моды на него не возникло.

Кто-то поведал, что за океаном сняли фильм по «Доктору Живаго» (которого я, естественно, ещё не читала). Увидев года через три кинокартину «Смешная девчонка», я догадалась, что слащавый Омар Шариф и есть доктор Юрий Живаго. С тех пор никогда не сравниваю экранизацию с экранизируемым. Много после, уже в эпоху подпольных видеосалонов, оказалось, что Урал, по голливудской версии, расположен в Альпах и усеян пармскими фиалками. Картина Дэвида Лина, получившая пять «Золотых глобусов» и аналогичное число «Оскаров», вышла в том же году, что и синий том, и, таким образом, нынче выпало целых три юбилея, связанных с Борисом Пастернаком.

Собственно, об отношении к поэту уже всё сказал корифей эмигрантской критики Георгий Адамович. Он пережил Пастернака на 12 лет, но написал о нём в 1933 г.: «Каждый из нас встречал этих фанатических и искренних поклонников Пастернака, наизусть читающих самые путаные его строфы, с упоением вслушивающихся в причудливые звуковые сочетания, которые в них возникают. Но таких людей немного. Гораздо больше у Пастернака поклонников мнимых, принявших слух о необычайной его даровитости на веру и не всегда даже делающих попытки этот слух осмыслить».

«Словесная гимнастика», о которой говорил Адамович, штука завораживающая и не требующая рассуждений, как и миф, согласно которому Пастернак тяжко страдал от власти. Строки его стихов, ставшие опознавательными знаками принадлежности к касте посвящённых, давно оторвались от стихотворений, откуда почерпнуты. «Быть знаменитым некрасиво». (А ведь он сам предупреждал, что слово имеет обыкновение сбываться!) Пастернака выдвигали на Нобелевскую премию с 1946 по 1950 г., в 1953 и 1957 гг.); «И дольше века длится день», «Не спи, не спи, художник» и т.д. Это раздёргивание на фрагменты – один из главных признаков моды: всегда есть чем блеснуть среди чужих и вписаться в систему паролей и отзывов среди своих.

Маяковского, по словам Пастернака, насаждали, «как картошку при Екатерине». Но со временем и самого Пастернака принялись – на другой делянке – точно так же насаждать, только как авокадо или артишоки, которые едва ли помогут пережить голодную зиму. Пастернак ничуть не менее революционен, чем Маяковский. Он написал «Лейтенанта Шмидта» и «Девятьсот пятый год»:

Это народовольцы, Перовская,

Первое марта,

Нигилисты в поддёвках,

Застенки,

Студенты в пенсне.

Он с восторгом писал о Ленине и желал «Труда со всеми сообща / И заодно с правопорядком». На Первом съезде писателей Пастернак сидел в президиуме, делал доклад, и, если верить стенограмме, присутствующие приветствовали его «продолжительными аплодисментами». Он среди первых получил переделкинскую дачу, квартиры на Тверском бульваре и в Лаврушинском. Ему звонил Сталин – посоветоваться. Благополучие нимало не пригасило ореола страдальца и ни на йоту не сдвинуло создателей его культа с мёртвой точки некритичного поклонения. Пастернак продолжает оставаться одним из самых грантоёмких авторов, и не воспользоваться этим в окололитературной среде считается верхом неразворотливости. Многие советские писатели были обласканы властью и осыпаны благами. Но о них не сложился миф. А миф о Поэте в России много выше личной легендарности, и, согласно ему, Поэт должен если не прозябать в нищете, то страдать много и горько, как завещал Достоевский.

Русская поэзия архетипически отличается удивительно ясной и незамутнённой просодией – интонацией, звуковым и ритмическим наполнением – при любой сложности смысла. Поэтика смыслов, похороненных под рациональным, головным словесным набором, – авангард, как гордо именуют это Лего его заядлые собиратели, – никогда не станет у нас магистральным направлением. Количество приверженцев авангардных форм будет исчисляться единицами, причём эти единицы сами же и осуществляют «новаторские» набеги на русскую словесность. Кому-то сентенция Твардовского покажется огрублением и спрямлением сути поэзии, но на самом деле, это она самая и есть – ни убавить ни прибавить: «Вот стихи – а всё понятно, / Всё на русском языке».

Благодаря смысловой многозначности русской поэзии свойственна некоторая внешняя доходчивость, которая искупается вдохновенностью, неотмирностью самой поэтической речи. В том, что остаётся за и над словами, в эффекте эха, в послевкусии, и состоит ценность чтения стихов. Но то, что является бесспорным преимуществом нашего стиха, способно стать и его могилой. И это в равной мере касается как бесконечного упрощения, так и чрезмерного усложнения поэтики. Молодой Пастернак взвинтил градус русской просодии донельзя, поставил её с ног на голову, наполнил немыслимыми – и часто не оправданными задачей стихотворения – инверсиями и смещениями. Это многим показалось безумно новым и свежим, и это же – плюс ореол гонимого и несправедливо обиженного – сделало поэта культовым, т.е. модным, т.е. неанализируемым и, по сути, нечитаемым: мода довольствуется крохами цитат. Это позволило Адамовичу сказать: «У Пастернака нет поэзии, есть только стихи».

Поэзия родилась из всех неточностей и косноязычий, появилась, откуда не ждали, и там, где Пастернак перестал быть интеллигентской иконой. Поэзия пришла вместе с полным – и довольно поздним – осознанием трагедии Родины, которую Пастернак несомненно и остро любил, и трагедия изменила всё – зрение, слух, вкус. В последний раз приведём Адамовича: «Перелистав «Второе рождение», списываю стихотворение, которое кажется мне лучшим в книге, – самым чистым и правдивым, прелестным в своём стилистическом целомудрии: «Никого не будет в доме[?]».

Книга «Второе рождение» вышла в 1932 г. Адамович, разумеется, не мог знать, что восхитившее его стихо­творение, бросающие в дрожь строчки: «Тишину шагами меря, / Ты, как будущность, войдёшь» будут распевать в гитарных застольях сразу после фрондёрского блатняка.

Проза Пушкина и Лермонтова стала плодотворнейшей прививкой к русской поэзии. Прозаизмы позднего Пастернака тоже родились вместе со страницами «Доктора Живаго»: «Лист смородины груб и матерчат»…» Что тут поэтичного?» – спросил бы булгаковский Рюхин. Ко времени написания «На ранних поездах» – вершинной своей книги – Пастернак уже был живым классиком. А классиков не судят, в молчании принимая любые их выверты. Радикальную перемену поэтики зрелого, давно сложившегося автора – случай уникальный – словно никто и не заметил.

Живущий в Бишкеке критик и литературовед М. Озмитель написал исследование первого стихотворения «живаговского» цикла – «Гамлет». Его смущала совершенно обыденная, прозаическая концовка столь патетического текста: «Жизнь прожить – не поле перейти»: «Легко напрашивающееся оправдание такой концовки стихотворения «Гамлет» заключается в том, что оно не напрямую принадлежит Б.Л. Пастернаку, но написано персонажем романа – Юрием Живаго. А Юрий Живаго – это, конечно же, не Б.Л. Пастернак».

Но Пастернак идентифицировался поэтически со своим персонажем и – это ещё один сумасшедший прецедент в мировой поэзии – родился вместе со стихами, которые он вложил в уста героя – Юрия Живаго. Стихами, передоверенными доктору, бегущему – и не убегающему – от стихии бунта, в котором зарождается совершенно иная жизнь страны и народа, Пастернак совершал переход в новое качество, одновременно постигая и «ересь» простоты, и её головокружительную метафизику:

Стояла зима.

Дул ветер из степи.

И холодно было Младенцу в вертепе

На склоне холма.

Название «Второе рождение» оказалось пророческим. Из таимой в себе евангельской сдержанности и из пушкинского немногословного, как библейская история, описания метели: «В одно мгновение тёмное небо смешалось со снежным морем. Всё исчезло», – родилась новая просодия. Поэт по моде стал Поэтом по сути, его сразу накрыли не мифические, а самые соприродные страдания, словно короля Лира. Впрочем, это всем известно.

Теги: литература , история

Загрузка...