Смена вахты. Много толкотни и пихания, потому что люди из второй смены все еще стоят на посту управления, а начинают подходить уже из третьей. Берлинец никак не возьмет в толк, почему мы еще не нырнули:
— Со Стариком так всегда: либо все, либо ничего. Никаких половинчатых мер!
Напряженная обстановка развязала им языки. Трое или четверо говорят одновременно:
— Парни, а ведь здорово придумано!
— Действительно получилось!
— Все точно, как в аптеке!
— Мы прорвались.
Зейтлер проводит своей расческой по волосам.
— Правильно делаешь, что прихорашиваешься, — обращается к нему Берлинец. — Говорят, среди Томми полно извращенцев.
Зейтлер не удостаивает его ответом.
Турбо негромко напевает что-то себе под нос.
Я стою под люком, зюйдвестка застегнута под самый подбородок, правую руку кладу на перекладину трапа, смотрю вверх:
— Разрешите подняться на мостик?
Внезапно командир кричит:
— ТРЕВОГА!
По трапу сверху соскальзывает штурман. Его флотские сапоги с грохотом впечатываются в палубу рядом со мной. Сверху доносится шум.
Командир — куда подевался командир?
Только я собрался открыть рот, как мои колени подгибаются от ужасающего взрыва. Боже, мои барабанные перепонки! Я спотыкаюсь о рундук с картами. Кто-то орет:
— Командир! Командир!
Чей-то еще голос:
— В нас попали! Артиллерийский снаряд!
На нас обрушивается тяжелый каскад воды. Гаснет свет. Уши заложены. Охватывает страх.
Лодка уже начинает крениться. И тут промеж нас тяжелым мешком сваливается командир. Стеная от боли, он может вымолвить лишь:
— Попадание, прямо рядом с боевой рубкой!
В луче фонарика я вижу, как он выгибается назад, прижав руки к почкам.
— Орудия нет!
— Меня едва не снесло!
В темноте той половины центрального поста, что ближе к корме, кто-то пронзительно, по-женски, визжит.
— Это был самолет — целенаправленная атака, — выдыхает командир.
Я чувствую, как лодка стремительно погружается. Самолет? Штурмовик? Посреди ночи? Не артиллерийский снаряд, а самолет — невероятно!
Зажигается аварийное освещение.
— Продуть цистерны! — орет командир. — Продуть все до единой!
И затем добавляет резким, словно удар бича, голосом:
— Немедленное всплытие! Приготовить спасательное снаряжение!
У меня перехватывает дыхание. В полутемном проеме кормового люка виднеются два или три перепуганных лица. Все замирают на месте.
Командир стонет, тяжело дыша.
В тот же час появилась рука, и написала на стене царского дворца…[101]Самолет — не может этого быть!
Нос лодки наклонился? Слишком наклонился? Орудия нет! Куда могло подеваться орудие?
— Попадание рядом с рубкой, — как заклинание, повторяет Старик, а затем громче. — Какие повреждения? Боже всемогущий! Когда мне, наконец, доложат о повреждениях?
В ответ с кормы раздается хор голосов:
— Течь в дизельном отделении! — Течь в электромоторном отделении!…
Жуткое слово «течь», наполовину заглушаемое свистом сжатого воздуха, устремившегося в цистерны, не то четыре, не то пять раз прорывается сквозь гвалт криков.
Наконец стрелка глубиномера останавливается, сильно дрожит в напряжении и затем медленно начинает двигаться вспять. Мы поднимаемся.
Теперь командир стоит под боевой рубкой:
— Давайте, шеф! Немедленно всплываем! Без перископного обзора! Я поднимусь на мостик один. Держите все наготове!
Меня до костей пробирает ледяной ужас. При мне нет моего аварийного комплекта. Я, пошатываясь, добираюсь до люка, ведущего на корму, протискиваюсь меж двух людей, которые и не думают посторониться, затем мои руки дотягиваются до изножья койки и хватают снаряжение.
Сжатый воздух продолжает шипеть, и на посту управления царит дикое смятение. Чтобы не оказаться на чужом пути, я скрючиваюсь рядом с носовым люком.
— Лодка выходит на поверхность — люк боевой рубки чист! — докладывает шеф, запрокинув голову, как если бы он был на обычных учениях. Старик уже внутри рубки. Он откидывает люк и начинает командовать:
— Оба дизеля — самый полный вперед! Руль — право на борт! Курс — сто восемьдесят градусов!
Его хриплый голос звучит резко.
Прыгнуть за борт и плыть? Я пристегиваю баллон со сжатым воздухом, торопливо вожусь с застежками своего спасательного жилета. Как грохочут дизели! Сколько так может продолжаться? Я вполголоса считаю секунды посреди шума голосов, доносящихся из кормового люка.
Что Старик задумал? Сто восемьдесят градусов — на зюйд[102] ! Мы несемся прямиком на африканский берег.
Кто-то орет:
— Левый дизель отказал!
Неужели весь этот бешеный моторный рев — всего лишь один дизель?
Внезапная вспышка в кругу люка боевой рубки заставляет меня задрать голову вверх. Лицо шефа вблизи меня озаряется ослепительной вспышкой магния.
— Осветительные снаряды! — отрывисто произносит он. Его голос напоминает лай.
Грохот дизеля сводит меня с ума. Мне хочется зажать уши, чтобы заглушить дробь детонаций в его цилиндрах. Нет, лучше успокоиться, открыть рот, как меня научили в артиллерии, ведь в любой миг может последовать другой выстрел.
Слышу свой собственный счет. Пока я бормочу числа, на корме снова раздается панический вопль:
— Вода быстро прибывает в трюме электромоторного отделения…
Я никогда не плавал раньше в спасательном снаряжении. Даже на учениях. Как близко от нас находятся их патрульные суда? Слишком темно — никто не заметит нас в воде. А что касается течения — оно сильное, Старик сам так сказал. Оно разнесет нас в разные стороны. Если нам придется плыть, значит, поплывем. У поверхности течение выходит из Средиземноморья, это значит — прямиком в Атлантику. А там нас и подавно никто не отыщет. Чушь. Я перепутал: оно втащит нас в Средиземное море. Поверхностное течение… глубинное. Лучше считай — продолжай считать! Чайки. Их крючковатые клювы. Студенистая плоть. Добела обклеванные черепа, покрытые слизью…
Сбиваясь со счета, я добираюсья до трехсот восьмидесяти, когда командир снова кричит:
— ТРЕВОГА!
Он спускается вниз по лестнице, левая нога, правая нога, совершенно спокойно, все как всегда — все, кроме его голоса:
— Эти ублюдки пускают осветительные ракеты — словно их прохватил понос из этих поганых ракет!
Он овладевает своим голосом:
— Там наверху светло, как днем!
Что теперь? Разве мы не собираемся прыгать за борт после всего этого? Что он задумал? Похоже, рапорты с кормы вовсе не беспокоят его.
Носовой крен лодки распластывает меня по передней переборке поста управления. Ладонями рук я осязаю у себя за спиной холодную влажную лакировку. Я ошибаюсь, или мы погружаемся быстрее обычного? Камнем идем на дно!
Воцаряется адская неразбериха. На центральный пост вваливаются люди, скользят, падают во весь рост. Один из них в падении ударяет меня головой в живот. Я поднимаю его на ноги. Не могу узнать, кто это был. Или в этой круговерти я не расслышал команды «Все на нос!»?
Стрелка! Она продолжает поворачиваться… но ведь лодка была удифферентована для тридцати метров. Тридцать метров: она уже давно должна была бы замедлить свое движение. Я концентрирую свое внимание на стрелке — но она исчезает в сизом дыму. Клубы дыма с кормы пробиваются на пост управления.
Шеф крутит головой во все стороны. На какую-то долю секунды я вижу на его лице настоящий ужас.
Стрелка… она движется слишком быстро.
Шеф отдает команду для рулей глубины. Старый трюк — динамически удержать лодку. Увеличить давление на плоскости глубинных рулей посредством электромоторов. Но разве они работают на полных оборотах? Я не слышу привычного гудения. Работают ли они вообще?
Толкающийся и скользящий кошмар вытесняет собой все остальное. И рыдания — кто бы это мог быть? В этом жалком полусвете никто не узнаваем.
— Носовые рули заклинило! — докладывает оператор, не оборачиваясь.
Шеф не сводит луча своего смотрового фонарика с глубинного манометра. Несмотря на дым, я вижу, как быстро двигается стрелка: пятьдесят… шестьдесят… Когда она переваливает за семьдесят, командир приказывает:
— Продуть цистерны!
Резкий свист сжатого воздуха успокаивающе действует на мои натянутые нервы. Слава богу, хоть теперь наша посудина обретет какую-то плавучесть.
Но стрелка продолжает двигаться. Ну конечно, так и должно быть: она будет продолжать поворачиваться, пока лодка, постепенно прекратив падение, не начнет подниматься. На это всегда требуется некоторое время.
Но теперь-то — она должна остановиться! Мои глаза крепко зажмурены, но я принуждаю их открыться и посмотреть на глубиномер. Стрелка не выказывает даже малейшего желания попробовать остановиться. Все продолжается по-прежнему… восемьдесят … сто метров.
Я вкладываю в свой взгляд всю силу своей воли, пытаясь задержать тонкую черную полоску металла. Бесполезно: она проходит сто десять метров и продолжает движение.
Может, наши баллоны со сжатым воздухом не обеспечивают достаточной плавучести?
— Лодка неуправляема, не можем удержать ее, — шепчет шеф.
Что это значит? Не можем удержать — не можем удержать? Пробоины в корпусе… Неужели мы стали слишком тяжелыми? Это конец? Я все еще сижу, съежившись около люка.
На какой глубине треснет корпус высокого давления? Когда порвется стальная кожа, натянутая на ребра шпангоута?
Указатель стрелки проходит отметку сто пятьдесят метров. Я больше не в силах глядеть на него. Я поднимаюсь, нашаривая поручни. Давление. В моей голове проносится один из уроков, вдолбленных в нее шефом: на большой глубине давление воды буквально сжимает лодку, уменьшая ее объем. Поэтому лодка приобретает избыточный вес по сравнению с фактически вытесненной ею водой. То есть, чем больше нас сдавливает, тем тяжелее мы становимся. Плавучесть пропадает, остаются лишь сила притяжения и все возрастающее ускорение падения.
— Двести! — объявляет шеф. — Двести десять — двести двадцать…
Его слова эхом отдаются в моей голове: двести двадцать метров, а мы все еще падаем!
Я не дышу. В каждый миг может раздаться надрывный скрежет, а затем — потоки зеленой воды.
Когда же это произойдет?
Что-то подсказывает мне, что когда вода начинает прорываться внутрь, все начинается с одной струйки.
Вся лодка стонет и трещит: я слышу отрывистый, как выстрел из пистолета, рапорт, затем глухой, скрипучий звук, от которого у меня кровь стынет в жилах. Этот адский звук становится все пронзительнее и пронзительнее, напоминая визг циркулярной пилы на высоких оборотах.
Снова отрывистый рапорт, и снова треск и скрежет.
— Проходим двести шестьдесят метров! — кричит странный голос. У меня подкашиваются ноги. Я едва успеваю ухватиться за гардель, выдвигающий перископ. Тонкий проволочный трос больно врезается в мою ладонь.
Так вот как это происходит.
Стрелка скоро доберется до двухсот семидесяти. Раздается еще один удар бича. Я начинаю догадываться: это вылетают заклепки. Корпус лодки сварен и заклепан, а давление превышает то, которое в состоянии выдержать швы и заклепки.
Фланцы! Эти проклятые отверстия на корпусе!
Голос поет:
— Призри на меня, господи, и не отврати лик свой...
Семинарист? Почему на посту управления столпилось столько людей? Отчего здесь такой разгром?
Внезапно сильный удар сбивает меня с ног. Я падаю ничком, попадаю рукой в чье-то лицо, поднимаюсь, опершись на чье-то тело в кожаной куртке. Через носовой люк доносятся крики, а потом, подобно эху, им в ответ раздаются вопли с кормы. Лязг и звон, пайолы непрестанно подпрыгивают. Каскадом обрушивается звук бьющегося стекла, словно завалилась рождественская елка. Еще один тяжелый удар, вслед за которым слышится гулкое эхо — и еще один. А теперь скрежет на высокой ноте, распиливающий меня пополам. Вся лодка бешено дрожит, сотрясаемая целой серией глухих ударов, будто нас волокут по огромному полю, усыпанному булыжниками. Снаружи доносятся чудовищный стонущий вой, затем жуткий скрежет, еще пара оглушительных толчков. И внезапно все прекратилось. Кроме пронзительного свиста.
— Приехали! — четко выговариваемые слова долетают словно из-за отдаленной двери. Это голос командира.
Лежа на спине, я барахтаюсь до тех пор, пока не удается подогнуть ноги в тяжелых сапогах под себя, с трудом встаю, наклоняюсь, теряю опору, падаю на колени. В моем горле зарождается крик, который я успеваю вовремя подавить.
Свет! Что случилось с освещением? Аварийное электропитание — почему никто не включает его? Я слышу бульканье воды. Это в трюме? Забортная вода не стала бы булькать.
Я пробую различить звуки и определить их. Крики, шепоты, бормотания, высокие панические ноты, вопросы Старика:
— Почему не рапортуют? — И тут же следом повелительным голосом. — Я требую рапорты по полной форме!
Наконец-то свет! Полусвет! Что все эти люди делают здесь? Я моргаю, прикрываю рукой глаза, пытаюсь разглядеть что-то в полутьме, улавливаю отдельные слова, один или два вскрика. Похоже, громче всего шум, доносящийся с кормы. Боже! Что все-таки случилось?
Иногда передо мной мелькает лицо Старика, иногда — шефа. Слышатся обрывки рапортов. Иногда слышны целые фразы, иногда — лишь фрагменты слов. Мимо меня на корму проносятся люди с расширенными от ужаса глазами. Один врезается в меня, едва не сбив с ног.
— Лопата песка, — кто произнес эти слова? Конечно же, Старик.
— Лопата песка под нашим килем!
Я пытаюсь понять: наверху сейчас должна быть ночь. Не дегтярно-черная, но и не лунная. Никакой самолет не мог обнаружить нас в такой темени. Ковровая бомбардировка — они никогда не проводятся ночью. Может, это был все-таки артиллерийский снаряд? Корабельная артиллерия? Береговая? Но Старик ведь заорал: «Самолет!» А это гудение перед разрывом?
Шеф отрывистыми, словно лай, командами отрывает своих людей, вцепившихся в пиллерсы, и возвращает их на свои боевые посты.
Что будет дальше? «Приехали!» Каменистое дно — наш корпус высокого давления — мы уязвимы, словно сырое яйцо[103] ! Этот безумный скрежет — словно трамвай на повороте. Ну конечно же: мы на полном ходу врезались в скалы на дне. Других объяснений быть не может. С обоими двигателями, работающими на максимальной мощности, и носом, направленным прямо вниз. Подумать только, что лодка выдержала все это: сталь, растянутая давлением практически до точки разрыва, а потом еще и сам удар о дно.
Не то трое, не то четверо людей лежат на полу. Старик темной массой стоит под люком оевой рубки, положив одну руку на трап.
Отчетливо, словно колокол над сумятицей выкрикиваемых команд, я слышу монотонное пение Семинариста:
Славен, славен тот день,
Когда не будет ни грехов, ни отчаяния,
И мы войдем в землю обетованную…
Ему не удалось закончить псалом. Вспыхивает карманный фонарик. Помощник по посту управления правой рукой наносит ему сильный удар в челюсть. Судя по звуку, у него сломаны передние зубы. Сквозь дымку я вижу его широко раскрытые от изумления глаза и кровь, текущую изо рта.
Малейшее движение причиняет мне боль. Видно, я ударил обо что-то правое плечо, впрочем, и обе берцовые кости тоже. Стоит едва пошевелиться, и я чувствую себя так, словно с трудом бреду в глубокой воде.
Перед моим мысленным взором встает перекресток Гибралтарского пролива: африканский берег справа, тектонические плиты, спускающиеся к середине морского ложа, и на этом склоне, посередине между африканским побережьем и самой глубокой частью пролива — наше крохотное суденышко.
Неужели Старик — этот одержимый — неужели он надеялся вопреки любому здравому смыслу, что британцы не будут настороже? Разве не было понятно сразу, какая массированная защита будет приготовлена к нашему приходу? А теперь он стоит, одна рука — на трапе, помятая фуражка — на голове.
Первый вахтенный офицер разинул рот, его лицо преобразилось в испуганную маску, на которой читается всего лишь один вопрос.
Где шеф? Он исчез.
Акустик докладывает:
— Сонар вышел из строя!
Оба оператора рулей глубины остались сидеть за панелью управления, словно им еще есть чем управлять.
Лимб перископа болтается на проводе. Забавно — с ним уже случалась такая поломка! Могли бы делать их понадежнее. А так, скажем прямо, смахивает на халтурную работу.
Тут я впервые обращаю внимание на пронзительные свист и шипение в носовом отсеке: неужели вода прорвалась и там тоже? Треснувшие и давшие течь фланцы! Какие отверстия существуют в носовой части корпуса? Копус высокого давления должен был выдержать, иначе бы все уже давно было бы кончено. Течь через разрыв — это происходит быстрее.
Мы ушли на дно, словно камень. Просто чудо, что лодка не переломилась, когда мы свалились на дно, да нас еще и протащило по нему. И это сумасшедшее приземление случилось на глубине, на которую лодка вообще не была рассчитана! Вдруг я почувствовал уважение к нашей посудине и ее живучести. Сталь тонкая, но первоклассная. Замечательное качество. Превосходно сработано.
Внезапно меня озаряет догадка. Старик намеренно направил наше тонущее судно в более мелкие воды. Повернул на юг! Быстрый спринт по направлению к берегу, и Старик спас нас. Снимите перед ним шляпы! Поставил все на карту и бросился вперед на одном дизеле. Если бы он промедлил мгновение, то грунт, на котором мы сейчас лежим, был бы недосягаем.
Но что это дало? Вместо надрывного пения струящейся воды я отчетливо слышу странный звук витшивитшивитш.
Я напрягаю слух. Это шум винтов. В этом не приходится сомневаться — и он приближается.
Новый звук заставляет всех застыть на месте, как по мановению волшебной палочки. Вот они и добрались до нас. Убийцы! Они прямо над нашими головами.
Я наклоняю голову, съеживаю плечи и искоса смотрю на неподвижные фигуры. Старик кусает нижнюю губу. На носу и на корме тоже услышали этот звук: все голоса замолки, как по команде.
Мы под прицелом! Мы смотрим прямо в дуло направленного на нас пистолета. Когда же палец нажмет на спусковой крючок?
Никто не шевельнется, даже не моргнет глазом. Все застыли, словно соляные столпы.
Витшивитшивитшвитшивитш.
Звук — лишь от одного винта: витшивитшивитшивитшивитш. Он не меняется. Его высокий, монотонный напев теребит мои нервы. Корабль на поверхности идет малым ходом, иначе мы не могли бы расслышать, как винт отталкивается от воды. Судя по звуку — турбинный двигатель, клапана не стучат.
Но ведь, в конце-то концов, с крутящимся винтом они не могут постоянно торчать у нас над головой! Скоро этот свист должен будет затихнуть. Боже, что все это значит?
Я не вижу лица Старика: чтобы разглядеть его, мне придется протиснуться вперед, а я не осмеливаюсь сделать это. Я стою на месте, мои мускулы напряжены. Не дышу.
Вот — Старик промолвил что-то своим глухим басом:
— Круг почета — они проделывают свой круг почета.
И я понимаю. Судно наверху описывает круг, как можно меньшего размера, прямо над нами. С рулем, повернутым до предела, закручивая на воде воронку. А в ее центре находимся мы.
Они очень точно представляют, где мы находимся.
Свист ни затихает, ни нарастает. Где-то рядом с собой я слышу скрип зубов, затем приглушенный вздох. Затем еще один — более похожий на сдавленный стон.
Круг почета! Старик прав: они ждут, когда мы поднимемся на поверхность. Им требуется хоть какое-то подтверждение — наши обломки, вытекшая солярка, несколько останков тел.
Но почему эти свиньи не сбрасывают ни одной бомбы?
Я слышу, как капает вода. Никто не шевелится. Старик снова ворчит:
— Круг почета! — и повторяет еще раз. — Круг почета!
Кто-то хнычет. Должно быть, это опять Семинарист.
Слова заполняют мой череп. Велосипедная гонка на длинную дистанцию в Чемнице. Бешеное мельтешение ног. Затем медленный проезд с поднятыми, машущими руками, огромный золотой венок, надетый на плечи, свисает на грудь — победитель! Круг почета! В конце — блестящий фейерверк, по окончании которого толпа, напоминающая гигантского черного червя, озабоченно устремляется домой, вытянувшись к трамвайной остановке.
Витшивитшивитшвитш…
С кормы, переданные шепотом от одного к другому, поступают рапорты. Я не могу разобрать их: слышу лишь биение винта. Его звук заполняет меня целиком. Мое тело превращается в барабан, резонирующий под однообразно пульсирующими ударами винта.
Семинарист продолжает скулить. Никто не смотрит друг на друга, уставившись на пайолы, либо на стены поста управления, словно ожидаю, что там появятся картинки. У кого-то вырывается: «Иисус!», и Старик хрипло смеется.
Витшивитшивитшвитш… Все кажется таким далеким. Перед моими глазами стоит мутная пелена. Или это дым? У нас опять где-то возгорание? Я фокусирую зрение. Но голубоватая дымка не пропадает. Так и есть — дым! Но вот откуда — одному богу известно!
Я слышу слова «Горючее вытекает!» Бог мой, только утечки топлива нам и не хватало! Я вижу блестящие разводы, змеееподобные узоры в духе Art Nоuveau, мраморный обрез бумаги, Исландский мох…
Я пытаюсь успокоить себя. Течение — оно может выручить. Подхватит переливчатое маслянистое пятно, унесет его за собой и рассеет.
Но что толку? Томми хорошо знакомы с течением. Тут они у себя дома. Они учтут его в своих расчетах, они ведь не вчера появились на свет. Кто знает, сколько горючего вылилось из наших цистерн. Но если вытекло много, может, оно и к лучшему. Чем больше, тем лучше: Томми решат, что они действительно прикончили нас. Вот только какой танк дал течь?
Снова внутри меня поднимается невообразимая круговерть. Я хочу на волю, вырваться из окружающих меня стальных джунглей труб и механизмов, сбежать от ставших абсолютно бесполезными клапанов и устройств. Внезапно на меня находит приступ горького цинизма. В конце концов, этого ты и хотел. Тебе до зарезу надоела спокойная жизнь. Ты пожелал испытать немного героизма для разнообразия. «Чтобы однажды встать перед неотвратимым…» Ты был опъянен подобными желаниями. «…Там, где матери не будут опекать нас, где нам не встретится ни одна женщина, где царит только реальность, суровая во всем своем величии…» Ну, вот это она и есть — та самая реальность.
Я не могу дольше выносить такие мысли. Во мне уже нарастает чувство жалости к самому себе, и я замечаю, что бормочу себе под нос:
— Срань, срань господня!
Скрежет их винта такой громкий, что никто не может слышать меня. Мое сердце готово выскочить из глотки. Череп готов расколоться на части.
Ждать.
Кажется, что-то слегка царапает вдоль всего корпуса лодки — или у меня начались галлюцинации?
Ждать — ждать — ждать.
Доселе я никогда не знал, что такое — не иметь в руках никакого оружия. Ни молотка, чтобы обрушить его на чью-либо голову, ни гаечного ключа, чтобы всем своим весом вложиться в силу его удара.
Этот витшивитш наверху ничуть не ослабевает. Просто не верится! Почему до сих пор не было Асдика?
Может быть, у них нет его на борту. Или, может, мы лежим в углублении? Оказались в таком положении, что они не могут обнаружить нас? В любом случае, мы приземлились не на песок, это точно. Стон и скрежет были вызваны тем, что нас протащило по скалам.
Командир громко втягивает воздух, затем бормочет:
— Невероятно! Спикировал точно на нас, прямо из темноты!
Так он, значит, размышляет о самолете.
Я задерживаю дыхание, сколько в силах выдержать, затем делаю судорожный вдох. Мои зубы раздвигаются, и единым хриплым вздохом я до краев наполняю себя воздухом. Снова задерживаю дыхание, сжимаю воздух, который внутри меня, и проталкиваю его вглубь — моему горлу опять не хватает воздуха.
Когда грянут бомбы? Как долго еще эти свиньи намерены забавляться с нами? Мой желудок сжимается. Им не надо даже выстреливать бомбы при помощи пускового устройства. Достаточно просто скатить жестянку за борт — очень просто, словно ненужную бочку.
С кормы на пост управления шепотом передаются рапорты. Кажется, Старик не обращает на них никакого внимания.
— …обычная авиационная бомба — контактный взрыватель — прямо рядом с лодкой — на одном уровне с орудием — невероятно — в такую темень — и тем не менее! — слышу я его бормотание.
Сумасшествие было гнать нас в эту трещину между двумя материками. Это не могло кончиться ничем хорошим… Каждый мог понять это. И Старик это знал! Знал все это время, с того самого момента, как по радио приказали прорываться. Как только он прочитал ту радиограмму, он знал, что мы наполовину обречены. Именно поэтому он и хотел высадить нас двоих на берег в Виго.
Что он сейчас говорит?
Все, кто находятся на посту управления, слышат его слова:
— Какая вежливая компания — у них там, наверху, победный парад!
Его ирония оказывает влияние на людей. Люди поднимают головы, начинают шевелиться. Постепенно работа на центральном посту возобновляется. Сгорбившись, ступая на цыпочках, двое моряков пробираются на корму, огибая встречающиеся на пути препятствия.
Я отрешенно взираю на Старика: обе руки глубоко засунуты в карманы подбитого мехом жилета, правая нога — на ступеньке трапа. Вырванный из темноты лучом фонарика, он виден всем и каждому, и заметно, что он ведет себя так же, как и всегда. Он даже демонстрирует нам снисходительное пожатие плечами.
Где-то гремят инструментами.
— Тихо! — тут же одергивает их командир.
Из трюма доносится бульканье. Оно началось уже давно, но я сейчас впервые обращаю на него внимание. Я вздрагиваю: мы лежим неподвижно. Почему же в трюме булькает? Черт, похоже, уровень воды под пайолами поднимается.
Старик продолжает представлять нашему вниманию весь репертуар своей героики:
— Они беспокоятся о нас. Чего нам еще желать?
Затем ужасное завывание винтов начинает стихать. Никаких сомнений — они уходят. Командир поворачивает голову то в одну сторону, то в другую, чтобы лучше слышать замирающий звук. Только я собрался вздохнуть полной грудью, как свист винтов возвращается назад с прежней силой.
— Интересно, — замечает Старик и кивает шефу.
Из их перешептывания я разбираю лишь:
— Не выдержали… утечка топлива… да…
Затем Старик шипит штурману:
— Как долго они уже крутятся на своей карусели?
— Целых десять минут, господин каплей! — шепчет Крихбаум. Он не сдвинулся, чтобы ответить, лишь едва заметно повернул голову в сторону.
— Дай бог им здоровья! — говорит командир.
Только теперь я замечаю, что второго инженера здесь нет. Вероятно, он отправился в кормовой отсек. Там, похоже, вышло из строя все, что только можно, но и из носового тоже поступили катастрофические рапорты. Я расслышал не все из них. Какое счастье, что у нас на борту два инженера. Такое редко случается: двое на одной лодке. Повезло — нам повезло! Мы падаем на дно, а милостивый Боже подбрасывает под наш киль лопату песка. И в довершение всего — два инженера. Нам везет как никогда — как утопленникам…
Старик придает своему лицу соответствующее выражение:
— Где второй инженер?
— В машинном отсеке, господин каплей!
— Пусть проверит аккумуляторные батареи.
Внезапно кажется, будто во всех отсеках одновременно наступает чрезвычайная ситуация. Я обращаю внимание на пронзительный свист, который уже какое-то время звучит в моих ушах. Его источник находится, по-видимому, в дизельном отделении. Течь. Наш дифферент — на корму. Мы, конечно, ударились носом о грунт, но корма заметно перевешивает, значит, вода прибывает в кормовом отсеке. Почему не удифферентовать лодку на нос? В нормальных условиях мы уже должны были бы запустить трюмные помпы. Но основная трюмная помпа вышла из строя, да и смогла бы она вообще действовать при огромном внешнем давлении? Триста метров! Ни одна лодка еще не бывала на такой глубине! Наша помпа явно не предназначена для нее. Я смотрю сквозь люк назад, на корму. Что — то не так в унтер-офицерском отделении? Почему там столько людей? Аварийное освещение… ни черта не видать.
Старик прислонился к отсвечивающей серебром трубе перископа. Я вижу его вытянувшееся в горизонтальном направлении бедро, но не могу разглядеть, на чем он сидит. Правой рукой он массирует свое колено, словно стараясь унять боль. Его фуражка наполовину сползла назад, на шею, высвободив спутанные космы волос.
Вдруг его лицо настораживается. Он опирается двумя руками по обе стороны от себя и, оттолкнувшись ими, встает на ноги. Уже не шепотом он спрашивает шефа:
— Сколько воды мы набрали? Какие цистерны плавучести повреждены? Какие нельзя продуть? Можем ли мы откачать воду, которая уже на борту?
Вопросы сыпятся один за другим:
— Почему не работает основная трюмная помпа? Можно ли ее исправить? Если полностью продуть все неповрежденные цистерны и емкости, даст ли это нам достаточно плавучести?
Шеф поводит плечами, словно пробуя размять затекшие мышцы спины, затем делает два или три бесполезных шага. Помощник по посту управления тоже зашевелился.
Я напрягаю свои мозги: лодка разделена на три отсека. Очень хорошо. Ну и что это может дать нам сейчас? Если бы Старик закрыл люк, ведущий с центрального поста в кормовой отсек — если допустить такое, ведь нам от него сейчас нет никакой пользы — и если бы мы герметично задраили его, то пост управления и носовой отсек будут в сухости и сохранности. В этом можно не сомневаться. А потом нам останется только ждать, когда кончится кислород. Итак, отбросим эту идею. Продолжай думать, говорю я себе. Если основная трюмная помпа вышла из строя, то у нас еще имеется в запасе сжатый воздух. Но достаточно ли его осталось после тщетной попытки, предпринятой нами ранее? Кто знает, не нарушилась ли герметичность резервуаров сжатого воздуха? Без трюмной помпы и сжатого воздуха на нас можно ставить крест. Ясно одно: мы должны запустить помпу и сделать продувку. Уменьшить нас вес и добиться плавучести. А что произойдет, если цистерны плавучести больше не в состоянии вообще удержать в себе воздух — если он немедленно устремиться наружу через пробоину или ослабленное соединение, как только мы начнем продувать? Что, если он просто пузырями уйдет на поверхность, ничуть не приподняв нас?
Повсюду проникает зловонный запах. Ошибиться невозможно — газ из аккумуляторов — значит, их элементы тоже накрылись. Они хрупкие. Сначала взрыв, а потом удар о дно… Сможем мы сдвинуться с места или нет — зависит в первую очередь от аккумуляторных батарей. Если мы остались без аккумуляторов…
— Шевелитесь! — это командует шеф.
— Живее, живее! — это уже боцман.
И непрестанно поступающие шепотом донесения, в основном с кормы. Я слышу их, но больше не в состоянии что-либо воспринимать.
Через центральный пост пробираются гротескно пошатывающиеся из стороны в сторону люди, пытающиеся удержать равновесие. Я прижимаюсь к кожуху перископа, мучимый сознанием своей бесполезности, что я путаюсь под ногами.
Второго вахтенного офицера, совсем рядом со мной, тоже заставили отодвинуться в сторону. Теперь морякам нечем заняться. Обычно для них всегда находится много работы на корабле, который сел на мель. Но наш корабль затонул. На затонувших кораблях морякам делать нечего.
Где-то поблизости от меня раздается пыхтение помощника по посту управления. Вилли-Оловянные Уши. Наверное, сейчас хорошо быть глухим. Ничего не видеть, ничего не слышать, ничего не обонять, вжаться в палубу — но пайолы сделаны из стали, в них не зароешься. У нас есть горючее — это гарантировано. Но кто, черт побери, знает, потребуется ли оно нам когда-нибудь? Притворяться бессмысленно: мы в западне. На этот раз нам не ускользнуть, никакое маневрирование не спасет. Нас словно гвоздями пришили. Наша стальная банка держится — это тоже гарантировано — но они превратили ее в гроб. Без плавучести мы останемся лежать здесь до Судного дня. Восставшее из гроба тело… с трехсотметровой глубины. Чудо-парни германского флота!
На тусклом фоне освещения поста управления рулями глубины я вижу, что плечи командира едва заметно опустились. Невольно беря с него пример, я тоже позволяю себе расслабиться. Чувствую облегчение вдоль всей своей спины. Ромбовидная мышца — именно ее только что отпустила судорога. Главная мышца плеча — однажды заученное запоминается навсегда. Курсы анатомии в Дрездене. Дурацкая возня с трупами. Отравившиеся газом были лучше всех: они сохранялись дольше умерших естественной смертью. Зал, полный скелетов, и каждому придана поза античной скульптуры. Собрание нелепых костяных статуй: Дискобол, Борец, Мальчик, вытаскивающий занозу.
— Забавно, — слышу я шепот командира, обращенный к манометру. Он поворачивается ко мне и продолжает. — Он вот так спикировал на меня, отвернул, слегка ушел в сторону. Я видел все, как днем!
Мне не видно движений его руки; он окончательно сбивает меня с толка. Похоже, в данный момент для него существует лишь тот самолет:
— Возможно, было две бомбы — я не мог определить наверняка!
Воздух повис дымчатыми голубыми слоями. Трудно дыщать. Пахнет газом. Двое в кают-компании снимают крышку с первой батареи. В свете аварийной лампы, падающем через люк, я вмжу, что один из них держит в левой руке полоску синей лакмусовой бумаги, а правой направляет измерительный щуп, достает его и смачивает лакмусовую бумажку. Я уставился на этих двоих, как на мальчиков-служек у алтаря во время торжественной мессы.
Едва слышны команды шефа:
— Немедленно влейте туда раствор извести. Затем выясните, сколько банок вытекло!
Значит, в трюмной воде в аккумуляторном отделении содержится кислота. Много банок должно было треснуть и вытечь, и серная кислота, вступив в реакцию с морской водой, привела к образованию паров хлора. Так вот что так ужасно воняет.
Старик поставил на карту слишком много, теперь пришла пора расплачиваться. А что он мог поделать? Мы должны быть благодарны за это сборищу сумасшедших в Керневеле, господам штабным офицерам. Мы будем на их совести.
В моей голове раздается издевательский хохот: «Совесть! Какая совесть?! Для Керневела мы являемся всего-навсего номером. Зачеркните и забудьте о нем! На верфи строят новую лодку, а в резерве личного состава полно экипажей».
Сквозь дымку я вижу шефа. Его промокшая рубашка расстегнута до пупа, спутавшиеся волосы свисают на лицо. Левую щеку по диагонали пересекает царапина.
С кормы является второй инженер. Из его шепота я понимаю, что вода все еще медленно прибывает в трюме машинного отсека. Затем улавливаю лишь обрывки его доклада:
— В дизельном отделении течь… много… разорвало первый впускной клапан под пятым торпедным аппаратом … трубопровод водяного охлаждения… опоры двигателя…трещина в трубе воздушного охлаждения…
Он вынужден остановиться, чтобы перевести дыхание.
Слышится шарканье сапог по палубным плитам.
В тот же момент Старик приказывает соблюдать тишину. Совершенно правильно, черт побери — над нами все еще крутится небольшое судно.
Похоже, некоторые пробоины представляют собой полнейшую загадку. Второй инженер не может понять, откуда просачивается вода. Она поднимается и в трюме центрального поста. Отчетливо слышится глухое бульканье.
— Что с горючим? — спрашивает Старик. — Который из топливных танков поврежден?
Шеф исчезает на корме. Пару минут спустя он возвращается, чтобы доложить:
— Сначала горючее текло из выпускной магистрали топливопровода — но потом вместо него пошла вода.
— Странно, — говорит Старик.
Очевидно, что так не должно быть. Выпускной трубопровод, насколько я знаю, проходит рядом с дизелями. Если бы танк треснул с той стороны, то струя воды из выпускной магистрали била бы под намного большим давлением, нежели сейчас. Они вместе, и командир, и шеф, ломают над этим голову. Танк был еще наполовину полон — тогда почему течь такая слабая? Помимо обычных топливных танков, также дополнительный запас горючего с «Везера» был закачан в две цистерны плавучести.
— Странно, — эхом откликается шеф. — Сначала топливо, затем вода.
— В каком месте трубопровод из этого танка проходит сквозь корпус высокого давления к наружному фланцу? И где находятся заглушки выпускной и впускной магистрали? — Кажется, есть надежда, что течь дал только выпускной топливопровод, а сам танк остался невредим.
Они оба могут только гадать, ибо заглушки упрятаны так далеко, что никому до них не добраться.
Шеф опять торопится на корму.
Я стараюсь представить схему расположения различных танков. В так называемых «седельных», расположенных ближе к середине лодки, горючее плавает на поверхности воды, которая занимает оставшийся объем, уравнивая, таким образом, давление внутри резервуара с забортным. Там нет незаполненных мест. Итак, эти танки менее уязвимы, чем наружные. Очень вероятно, что треснул один из внешних танков. Но замеры должны показать, как много горючего мы потеряли. Единственная загвоздка в том, насколько точно шеф знает, какое количество топлива должно было остаться в танках. В любом случае, показания датчика, отмечающего уровень топлива, недостаточно точны для этого. А расчеты количества топлива, расходуемого за час хода, тоже неточны. Лишь постоянные замеры могут дать точный остаток. Но когда уровень топлива в танках замерялся в последний раз?
Прибывает насквозь мокрый помощник по посту управления, чтобы доложить о повреждении клапана трубопровода. Он устранил неисправность. Так вот что было причиной той воды, что набралась в трюме центрального поста.
Внезапно я замечаю, что шум винта прекратился. Уловка? Может, они остановили свой двигатель? Можем мы свободно вздохнуть, или проклятое корыто на поверхности замыслило что-то новое?
— Все, ушли наконец! — бормочет кто-то. Должно быть, Дориан. Я напрягаю свой слух. Винта не слышно.
— Теперь они выполнили свой долг и могут удалиться, — молвит Старик. — Но они не могли нас заметить. Это просто невозможно.
Теперь ребята, совершавшие торжественный круг почета, утратили внимание аудитории: их не слышно, и Старик потерял к ним всякий интерес. Его мысли целиком поглощены самолетом…
— Он не мог. Даже и думать нечего — в такой темноте… и при такой облачности. Он слишком внезапно появился. Летел прямо на нас, — затем доносится что-то вроде. — …Очень плохо, что нет радиосвязи. Это чертовски важно.
Я знаю, о чем он думает. Необходимо оповестить других об очередном изобретении англичан. Уже ходили слухи, что у Томми появился новый электронный указатель цели[104] , который настолько мал, что помещается в кабине самолета. Теперь мы можем подтвердить, что эти слухи верны. Если они могут обнаруживать нас со своих самолетов, если мы отныне не можем быть в безопасности даже ночью, то нам остается только «занайтовить[105] руль и начать молиться».
Старик хочет предупредить другие подлодки, но у нас не самая подходящая ситуация для рассылки информационных бюллетеней.
На посту управления теперь такой аврал, что я предпочитаю перейти в кают-компанию. Но там тоже нет свободного места. Все завалено планами, чертежами и схемами. До меня доходит ужасный двойной смысл, присущий слову «схема» в немецком языке: разрыв[106] . Разрыв в корпусе высокого давления, разрыв шпангоутов.
Шпангоуты попросту не могли выдержать этот жуткое столкновение с дном. А вдобавок перед этим еще и взрывы. Стальная обшивка может обладать какой-то эластичностью, но ребра шпангоутов собраны в форме колец, и им некуда «подаваться».
Шеф раскладывает схему электрики. Он торопливо чертит линии огрызком сломанного карандаша, постоянно бормоча что-то себе под нос, затем трясущимися руками разгибает канцелярскую скрепку и использует ее. Кусочком проволоки он чертит электрическую схему на линолеуме стола, портя нашу мебель — с которой обычно обращаются очень бережно — но этот ущерб теперь никого не волнует.
Первый вахтенный офицер сидит рядом с ним и протирает свой бинокль. Совсем спятил. Сейчас выполнение рутинных обязанностей моряка выглядит полным абсурдом — но, похоже, он еще не сообразил это. Просто сумасшествие полагать, что именно здесь и сейчас, под водой, важна четкость изображения. На его лице, обычно таком безмятежно-ровном, от ноздрей к уголкам рта протянулись две глубокие складки. Его длинная верхняя губа выгнулась дугой. На подбородке торчит светлая щетина. Это уже больше не наш франтоватый первый вахтенный.
Рядом с лампой какое-то жужжание. Муха! Она тоже выжила. Вероятно, она всех нас переживет.
Сколько все-таки сейчас времени? Обнаруживаю, что мои часы пропали. Плохая примета! Я ухитряюсь взглянуть на часы шефа. Несколько минут после полуночи.
Появляется командир и вопросительно смотрит на шефа.
— Нельзя починить имеющимися средствами, — могу расслышать я из его ответа.
Каких же материалов нам недостает? Или нам следует пригласить рабочих с верфи? Собрать специалистов, построивших лодку?
Все палубные плиты были немедленно подняты и сложены перед нашим столом и в проходе. Два человека работают внизу, в первой батарее. Им вниз с поста управления передают куски кабеля и инструменты.
— Срань господня! — слышу я голос снизу. — Ну и вонь!
Внезапно из отверстия высовывается Пилигрим. Его глаза слезятся. Тяжело кашляя, он рапортует в сторону поста управления, так как не может разглядеть шефа, сидящего в кают-компании:
— Всего вытекло двадцать четыре аккумуляторных банки!
Двадцать четыре из скольких? Эти двадцать четыре добьют нас или же это вполне допустимое количество? Шеф распрямляется и велит Пилигриму с его подручным надеть спасательное снаряжение. С центрального поста передают две коричневые сумки. Я протягиваю их вниз.
Пока те двое еще заняты облачением в аварийную экипировку, шеф лично спускается вниз через дырку перед нашим столом. Спустя несколько минут он снова протискивается наружу и, откашливаясь, поспешно достает электросхему аккумуляторов из шкафчика, расстилает ее поверх других чертежей и начинает внимательно изучать. Он зачеркивает отдельные банки — все двадцать четыре.
— В любом случае одних перемычек не хватит, — он даже не поднимает головы от схемы. Это значит, что расколовшиеся банки можно попросту взять и вышвырнуть за борт. Шеф хочет соединить несколько оставшихся неповрежденных банок перемычками и посмотреть, заработают ли они.
Похоже, поиск наикратчайшего пути, которым можно соединить уцелевшие аккумуляторные банки, оказался чрезвычайно сложной задачей. Шеф начинает покрываться потом, проводит линию, чтобы тут же зачеркнуть ее. При этом он поминутно шмыгает носом.
Через кают-компанию продвигается Жиголо, балансируя большим ведром известковой побелки, которая плещется во все стороны. Она должна нейтрализовать серную кислоту, которая вытекла из аккумуляторов, чтобы не допустить выделения паров хлора. Я слышу, как Жиголо открывает дверь гальюна. Там внутри есть сливное отверстие умывальника, через которое известка попадет прямиком в трюм под аккумуляторными батареями.
— Давайте, шевелитесь! Быстрее! — орет шеф. Затем он нерешительно встает. Все еще держа в руках схему, он наклоняется над лазом в аккумуляторное отделение и отдает приглушенные команды человеку внизу — Пилигриму. Я не могу расслышать, что тот отвечает. Со стороны кажется, будто шеф вещает в пустоту. Из отверстия доносятся странный сдавленный кашель и стоны.
Командир в полный голос приказывает подать белый хлеб с маслом. Может, я ослышался: белый хлеб и масло? Сейчас? Он точно не голоден. Он старается показать, что на самом деле все обстоит нормально, что у командира разыгрался аппетит. А всякий человек с хорошим аппетитом не может по настоящему быть в беде.
Стюард, проделывая на ходу акробатические пируэты, доставляет огромный ломоть белого хлеба и нож. Откуда во всей этой неразберихе он ухитрился раздобыть хлеб?
— Хотите половинку? — предлагает мне командир.
— Нет, благодарю!
Он изображает на лице что-то вроде усмешки, затем откидывается назад и демонстрирует нам, как надо жевать. Его нижняя челюсть ходит туда-сюда как у коровы, пережевывающей жвачку.
Два моряка умудряются перебраться через отверстие в палубе, перехватываясь поочередно руками вдоль трубы, и видят вкушающего командира. Это значит, что весть о его трапезе облетит всю лодку — на что он, собственно, и рассчитывает.
Крошка Зорнер, подтянувшись, вылезает из трюма и снимает с носа зажим. С его обнаженного туловища капает пот. Он видит Старика, и его рот раскрывается от изумления.
Старик откладывает в сторону кусок хлеба и нож: представление окончено.
Снизу долетает раздраженный голос шефа:
— Черт побери! В чем теперь проблема? Зорнер, почему погас свет?
— Черт! — говорит кто-то.
Ясно, что им внизу не хватает рабочих рук. Я замечаю в углу кают-компании фонарь, дотягиваюсь до него, проверяю. Работает. Опираясь сзади руками и засунув фонарь за ремень брюк, я опускаюсь вниз. Шеф снова недоволен:
— Что, черт возьми, происходит? У нас будет когда-нибудь свет или нет?
И тут являюсь я как луч света в темном царстве — как Господь Бог в сиянии своей славы. Шеф встречает меня молчанием. Словно собираясь ремонтировать днище автомобиля, я вытягиваюсь, повернувшись на бок, на платформе тележки, ездящей по рельсам, проложенным под палубой. А здесь внизу — уютное местечко! Я надеюсь, что шеф не обманывает сам себя: если мы не оживим мотор, то все наши мучения окажутся напрасными. Даже я понимаю это. Забавно, что он не произносит ни слова. Рядом с собой я вижу его правую ногу, неподвижную, словно у мертвеца. Хорошо хоть, что я слышу его прерывистое дыхание. Вот он говорит мне, куда надо светить, и в луче света я вижу его покрытые маслом пальцы, то переплетающиеся, то расходящиеся, касающиеся друг друга и сразу разлетающиеся в разные стороны.
Я молча заклинаю его не останавливаться. Не суетись, не нервничай! Работай хорошо, не спеша. Все зависит от тебя.
Вдруг я вижу нас со стороны: картина, виденная уже тысячу раз — мужественные герои, перепачканные маслом и грязью, застывшие в живописных позах, киношные саперы с искаженными лицами и крупными каплями пота на лбу.
Вот потребовалась помощь и моей незанятой руки. Затянуть здесь потуже. Все нормально, я зацепился. Теперь осторожнее, чтобы гаечный ключ не соскользнул. Черт, слетел! Попробуем еще раз.
Если бы только мы могли пошевельнуться. Здесь тесно, как в горняцкой галерее, только вместо того, чтобы пробивать штольню, мы орудуем ключами, плоскогубцами и контактными перемычками. Уже почти нечем дышать. Господи, не дай шефу потерять сознание! Он зажал гаечный ключ во рту, словно индеец, изготовившийся к прыжку — свой нож. Он уполз вперед на добрых три метра. Я следую за ним по пятам, попутно обдирая себе обе голени.
Я представления не имел, что аккумуляторная батарея под пайолами, по которым мы ежедневно ходили, такая большая. Я всегда представлял себе «аккумулятор» как что-то намного меньших размеров. Этот похож на сильно увеличенный вариант автомобильного аккумулятора, но какая часть этой громадины сохранилась в рабочем состоянии? Если в носке дырок больше, чем вязки, то это уже не носок, а тряпье. А мы сейчас имеем дело с развалиной — эти ублюдки превратили всю лодку в груду металлолома.
Воздуха! Ради бога, дайте хоть немного воздуха! Стальные тиски насмерть сдавили мне грудь.
Вверху показывается голова. Я испытываю невольное желание вцепиться в нее. Я не могу узнать лицо, потому что оно перевернуто на сто восемьдесят градусов: трудно опознать человека, стоящего на голове.
Шеф подает мне знак. Нам пора выбираться отсюда. Нам протягивают руки, готовые помочь. Я дышу резкими, прерывистыми глотками.
— Ну что, замудохались? — спрашивает кто-то.
Я смутно слышу его голос. Нет сил даже ответить «Да!». Не хватает дыхания. Легкие поднимаются и опускаются внутри меня. По счастью, для меня находится немного места на койке шефа среди его чертежей. Слышу, как кто-то говорит, что сейчас два часа. Всего лишь два?
Шеф докладывает Старику, что нам нужна проволока. Оказалось, что перемычек не хватит даже на эту половину батареи.
Внезапно складывается такое впечатление, что наша главная задача — не подняться на поверхность, а раздобыть проволоку: Шеф предлагает решить все наши проблемы одним куском проволоки. К поискам подключается даже второй вахтенный офицер.
В наших торпедных аппаратах, в носовом отсеке и даже в хранилищах на верхней палубе поблескивают превосходные торпеды стоимостью двадцать тысяч марок каждая — а вот куска старой проволоки нет! Нам надо ее всего лишь на пять марок. У нас полным-полно снарядов — но не проволоки… Впору засмеяться! У нас навалом боеприпасов к дурацкой пушке — и бронебойных, и зажигательных! Но она лежит сейчас еще глубже, чем мы, отмечая собой то место, где сейчас были бы мы, если бы Старик не ринулся к югу. Меняем десять бронебойных снарядов на десять метров проволоки — вот это сделка!
Боцман исчез в носовом отсеке. Одному богу ведомо, где он собирается искать там проволоку. А если боцман все перероет, но не найдет ее, и второй вахтенный не отыщет, и штурман, и помощник по посту управления — что тогда?
До меня доносится:
— Вырвите электрические провода, — и потом. — Скрутите их вместе.
Этого, пожалуй, хватит не на много. Проволока должна быть определенного сечения. Допустим, мы сплетем вместе много проводов. Весь вопрос в том, сколько времени у нас уйдет на эту длительную операцию.
Наша корма ощутимо тяжелеет. Докладывают, что кормовой торпедный аппарат ушел под воду уже на две трети. Если мотор затопит, то вся эта суматоха из-за проволоки потеряет весь смысл.
Какое сегодня число? Календарь пропал со стены. Сгинул, как и мои наручные часы. «Краток срок отпущенной нам жизни…»
Еще несколько минут, и кают-компания становится невыносимой. Я преодолеваю снятые пайолы, чтобы перейти на пост управления. Все мое тело гудит от гимнастических упражнений. Такое ощущение, словно промеж лопаток вонзили кинжал, и ноющая боль растекается вдоль всего позвоночника. Даже зад — и тот болит.
На пайолах, рядом с кожухом перископа, валяется барограф, сорванный с шарниров, на которых он был закреплен. Оба его стекла разбиты вдребезги. Пишущая стрелка изогнулась наподобие булавки для волос. Всплески и падения прочерченной ею на барабане линии закончились резким прыжком вниз и жирной чернильной кляксой. Меня подмывает оторвать бумагу от рулона, чтобы сохранить ее. Если нам суждено выбраться отсюда, я повешу ее в рамке на стену. Гениальный, документальный шедевр графического искусства.
Шеф наметил шкалу приоритетов в своей борьбе с нашей катастрофой. Первым делом — первостепенное. Остановить быстро расширяющиеся повреждения. Затоптать разгорающееся пламя, пока его не успел подхватить ветер. Здесь, на борту, каждая система является жизненно важной — нет ничего лишнего — но наше критическое положение разделило их на жизненно необходимые и просто необходимые.
Командир шепчется с шефом. Из кормового отсека является старший механик Йоганн, к нему присоединяется помощник по посту управления, в консилиуме дозволено участвовать даже старшему механику Францу. Технические светилы лодки держат совет на посту управления — не хватает лишь второго инженера, который находится в моторном отделении. Насколько я могу судить, работа на корме устойчиво и методично продвигается. Шеф поручил разбираться с батареями двоим электромотористам. Сумеют ли они справиться?
Совещание распускается: остаются только командир и Айзенберг, помощник по центральному посту. Для людей, медленно протискивающихся мимо, командир дает представление, обустроившись поудобнее на рундуке с картами, закутавшись в свою кожаную куртку и засунув обе руки глубоко в карманы, олицетворяя собой расслабленое спокойствие человека, который знает, что может положиться на своих специалистов.
Входит Пилигрим и просит разрешения пройти вперед, чтобы поискать проволоку.
— Проходите! — разрешает Старик. Нам нужна проволока? Значит, она у нас будет, пусть даже нам придется вытянуть ее из собственных задниц.
Из люка, ведущего в носовой отсек, выскакивает боцман, сияющий, как ребенок около рождественской елки, держа в промасленных руках пару метров старого толстого провода.
— Ну, что сказать? — говорит Старик. — В любом случае, хоть что-то!
Первый номер шлепает на корму по воде, которая в хвостовой части центрального поста уже поднялась над палубными плитами, и пролезает через люк в помещение младших офицеров, где под пайолами скрыта вторая батарея.
— Замечательно! — слышу я голос шефа на корме.
Боцман возвращается с таким видом, будто ему принадлежит честь открытия Америки. Наивная душа. Неужели он не понимает, что этот кусок провода не решит нашу проблему?
— Продолжайте искать! — велит Старик первому номеру. Затем минут на десять воцаряется тишина: он лишен публики, перед которой можно играть.
— Будем надеяться, что они не вернутся с траловыми сетями, — наконец произносит он.
Траловые сети? Я вспоминаю бретонских ловцов устриц, тянущих свой неводы по песчаному дну, чтобы вытащить оттуда зарывшиеся раковины. Но мы-то точно лежим не на песчаном дне. Вокруг нас скалы. А это значит, что сетью нашу лодку никак нельзя поймать — если только они представляют из себя то, о чем я подумал.
Снова появляется шеф.
— Как подвигаются дела? — спрашивает командир.
— Хорошо. Почти закончили. Еще три банки, господин каплей.
— А на корме?
— Так себе!
Так себе. Это означает, что дела плохи.
Я опускаюсь на кожаный диван в кают-компании и пытаюсь проанализировать создавшуюся ситуацию: когда мы камнем падали на дно, Старик приказал продуть все, что было возможно. Но это ничего не дало: к тому моменту мы уже набрали столько воды, что ее вес нельзя было скомпенсировать вытеснением воды из цистерн плавучести. Лодка продолжала тонуть, хоть все емкости и были продуты. Следовательно, может статься, что мы лежим на дне, а в наших цистернах все еще находится воздух — тот самый, которым мы продували их. И этот воздух сможет поднять нас — но только если мы сможем уменьшить вес лодки. Это где-то похоже на пребывание в гондоле полностью надутого воздушного шара, удерживаемого на земле лишь избыточным балластом. Достаточно выбросить балласт из гондолы, и шар взмоет вверх. Все выглядит замечательно, но только при одном условии — что воздушные клапаны в наших цистернах плавучести не пропускают воду. Если клапаны тоже повреждены — то есть, если их нельзя перекрыть — то надо полагать, что в них не осталось воздуха, и сколько бы мы не продували их, даже израсходовав весь запас сжатого воздуха в баллонах — ни к чему это не приведет.
Конечно, возможно вытащить лодку с глубины и динамическим способом. Запустив электродвигатель и повернув оба гидроплана в верхнее положение, лодку можно поднять по диагонали, как взлетающий аэроплан. Но этим методом можно воспользоваться только при небольшом избыточном весе. В нашем случае он явно не сработает: лодка слишком тяжела. И еще неизвестно, осталось ли в наших аккумуляторах достаточно энергии, чтобы хоть несколько минут проворачивать наши винты. Имеет ли шеф хоть малейшее представление о том, какую мощность могут отдать несколько неповрежденных батарей?
У нас, водоплавающих, нет иного выбора, кроме как воспользоваться способом воздухоплавателей. Значит, необходимо избавиться от воды, проникшей внутрь лодки. Выгнать ее. Любой ценой.
А потом вверх! Вверх и за борт, и вплавь к берегу.
Я смогу повесить свои фотопленки на шею. Я упаковал их в один водонепроницаемый сверток. Такой упаковке даже шторм не страшен. Надо спасти хотя бы их. Таких фотографий никогда раньше не было.
Будь проклято течение в проливе — если бы не оно…
Лопата песка нам под киль — и в самую последнюю минуту. Это просто чудо.
Старик кусает нижнюю губу. Сейчас думает и управляет шеф. Все зависит только от его решений. Выдержит ли он? Ведь он еще не расслабился ни на минуту.
Кажется, все течи устранены, лишь иногда то тут, то там слышатся странные капающие звуки — это несколько незатянувшихся ран в нашей стальной шкуре. А что с той водой, что уже внутри лодки? Я понятия не имею, сколько ее. Каждый литр воды — это лишний килограмм, вес которого я ощущаю всеми нервами своего тела. Мы грузные, тяжелые — чудовищно тяжелые. Мы приросли ко дну, словно пустили в него корни.
— Здесь воняет дерьмом! — это Вилли-Оловянные Уши.
— Так распахни окна! — ржет Френссен.
На корме раздается хлопок, а за ним — шипение, словно выпускают пар из котла. Этот звук пронзает меня насквозь. Ради бога, что случилось на этот раз? Затем свист переходит в звук ацетиленовой горелки, режущей сталь. Нет сил пойти назад, чтобы посмотреть, что же это на самом деле.
Что сейчас творится в голове у Старика? О чем он думает, сидя, запрокинув голову, и уставившись в воздух, которым трудно дышать? Попробуем всплыть, направить лодку к африканскому побережью, чтобы посадить на мель поближе к берегу? Это кажется наиболее вероятным, ибо он хочет всплыть до наступления рассвета. С другой стороны, если бы он собирался всего лишь всплыть и десантировать нас за борт, его бы не волновало, наведет команда машинного отделения порядок в кормовом отсеке или нет до наступления утра. Но это именно то, что он продолжает постоянно требовать.
Спасаться вплавь в темноте — довольно рискованная затея. Течение растащит нас в разные стороны в считанные секунды. Смогут ли Томми вообще заметить нас в темноте? На наших спасательных жилетах нет мигающих маячков. Нет даже красных сигнальных ракет. Мы абсолютно неподготовлены к аварийной эвакуации.
Старик молчит, словно воды в рот набрал. Я не решаюсь задать ему вопрос. Сначала, очевидно, надо попытаться оторвать лодку с грунта, избавившись от водного балласта. А потом, если нам это удастся, что потом?
В этот момент он является в кают-компанию собственной персоной.
— Ему гарантирована медаль, — слышу я его слова. — Эдакая звонкая побрякушка — Крест Виктории или что-то в этом роде.
Я, ошеломленный, уставился на него.
— Он честно заслужил ее. Чистая работа. Не его вина, что мы все еще лежим здесь вместо того, чтобы быть разорванными в клочья!
Теперь я представляю, о чем идет речь. Приземистые казармы на Гибралтаре. Толпа летчиков в своих комбинезонах, бокалы шампанского в их руках, собрались отпраздновать потопление немецкой подлодки — точное попадание, заверенное воздушной разведкой, да вдобавок подтвержденное военно-морским флотом.
— Страх в его первозданном виде, — шепчет командир, указывая на спину нового вахтенного на посту управления. Его сарказм подобен возложению исцеляющих рук: Придите ко мне, все трудящиеся и отягощенные, и я дам вам отдых.
В проходе возникает штурман и докладывает:
— Верх перископа треснул, — это звучит так, словно он обнаружил дырку в своем ботинке. — Перископ воздушного наблюдения тоже вышел из строя.
— Ладно, — вот и все, что произносит Старик. Он выглядит усталым и сдавшимся, словно более или менее небольшое повреждение уже не имеет никакого значения.
На корме дела обстоят намного хуже. Мне неясно, как бомба смогла причинить такие разрушения на корме. Можно понять происхождение повреждений на посту управления и в аккумуляторах, но откуда столько разрушений на корме — совершенная тайна. Может, было две бомбы? Судя по звуку, взрыв был двойной. Я не могу спросить Старика.
С кормы является шеф, чтобы отрапортовать Старику. Из его доклада я узнаю, что почти все наружные клапаны дали течь. Вся электросистема вышла из строя. Как следствие, стало невозможно управлять орудийным огнем. Подшипники винтовых вал тоже могут быть неисправны. Как бы то ни было, можно ожидать, что они будут греться, если бы валы были в состоянии вращаться.
Его рапорт представляет собой полный список повреждений. Не только основная, но и все прочие трюмные помпы вышли из строя. То же самое относится и к помпе системы охлаждения. Носовая дифферентная емкость утратила герметичность. Болты, на которых крепится станина левого дизеля, каким-то чудом выдержали. Но у правого дизеля их срезало начисто. Компресоры сорвало с их оснований. Носовые горизонтальные рули едва можно пошевелить. Вероятно, они разбились, когда лодка врезалась в скалы на дне. Система компасов уничтожена — магнитный, гирокомпас, вспомогательный — все до единого. Автоматический лаг[107] и акустическое оборудование сорваны со своих опор и, скорее всего, неработоспособны. Радио серьезно пострадало. Даже телеграф в машинном отсеке не работает.
— Вавилон еще не пал, — произносит Старик.
Шеф хлопает глазами, похоже, не узнавая его. А как в точности звучит эта цитата? Я напрягаю память. Вавилон пал? Не то.
Внезапно я слышу новый звук. Никакого сомнения, он раздается за бортом: ритмичная мелодия на высокой ноте с вплетенными в нее басами ударных. Опять они! Старик уловил ее в тот же момент, что и я. Он слушает ее, ощерив рот, со злобным лицом. Вибрация и завывание нарастают. Турбины! Следом наверняка будет Асдик. Все до единого замерли на месте — сидя, стоя, на коленях. Среди темных фигур вокруг меня я с трудом различаю, кто есть кто. Слева от перископа, должно быть, штурман. Его легко узнать, как обычно, по левому плечу, которое слегка выше правого. Фигура, согнувшаяся за столом операторов рулей глубины — это шеф. Слева от него, судя по всему — второй вахтеный офицер. Прямо под люком боевой рубки — помощник по посту управления.
Снова тиски сжимают мою грудь, горло пересохло.
Мой пульс бьется так же громко, словно молот о наковальню. Его, верно, могут расслышать все в отсеке.
Мой слух улавливает все еле слышимые звуки, которые не замечал раньше: например, поскрипывание кожаных курток, или напоминающий мышиный писк звук, издаваемый трущимися о железные пайолы подошвами сапог.
Тральщик с сетью? Асдик? Может, корабль, который был так увлечен описыванием победных кругов, не имел на борту глубинных бомб, а теперь пришла его замена. Я напряг каждый мускул, все мое тело окаменело. Нельзя выдавать свои эмоции.
Что происходит? Шум винтов чуть-чуть ослабел — или я просто сам себя обманываю?
Мои легкие болят. Осторожно, аккуратно, я позволяю своей грудной клетке расшириться. Делаю порывистый вдох, потом опять впускаю воздух в легкие. Так и есть — шум слабеет.
— Уходит, — тихо говорит Старик, и я тут же обмякаю.
— Эсминец, — безучастно продолжает он. — Присоединился к прочим кораблям, которые здесь. Они собрали все, что может держаться на воде!
Он хочет сказать этим, что корабль прошел над нами по чистой случайности. Камень падает с моего сердца.
Новые звуки бьют меня по нервам — на этот раз я подскакиваю от звона и стука инструментов. Очевидно, работа на корме опять закипела. Только теперь до моего сознания доходит, что на посту управления больше людей, чем должно было бы находиться. Эта попытка занять место под боевой рубкой, когда враг оказывается рядом — совершеннейший пережиток. Можно подумать, что «хозяева» не представляют, на какой глубине мы находимся. Здесь, глубоко на дне, у матросов нет преимущества перед командой техников в машинном отсеке. От спасательного снаряжения пользы — никакой. За исключением разве что индивидуальных кислородных картриджей, которые продлят нам жизнь на полчаса после того, как иссякнут запасы в основных баллонах.
Мысль, что Томми уже давно списали нас со счетов и уже много часов, как отрапортовали в британское адмиралтейство о нашем предполагаемом потоплении, вызывает у меня чувство, нечто среднее между презрением и ужасом. Еще нет, вы, сволочи!
Пока я остаюсь на борту, эта лодка погибнуть не может. Линии на моей ладони говорят, что я проживу долгую жизнь. Значит, мы обязаны прорваться. Главное, никто не должен узнать, что я неуязвимый, а иначе я, напротив, принесу одно несчастье. Они не смогли погубить нас, даже попав по нам! Мы еще дышим — правда, задыхаясь под толщей воды, но мы все еще живы.
Если бы только мы могли отправить сообщение! Но даже если бы наше радио не отказало к чертям собачьим, мы не смогли бы выйти в радиоэфир с глубины. И никто дома не узнает, как мы встретили свой конец. «С честью отдал жизнь, служа своей стране», — так обычно пишет главнокомандующий следующему поколению. Наша гибель останется тайной. Разве что британское адмиралтейство поведает по радио Кале, как они нас подловили.
Они возвели некрологи в ранг настоящего искусства: с точными подробностями, чтобы наши дома поверили им: имена, даты рождений, размер командирской фуражки. А что наше командование? Они выждут время, прежде чем послать трехзвездочный рапорт, как они обычно поступают в отношении Добровольческого корпуса Деница. Кроме того, у нас ведь могут быть веские причины не передавать радиосигналы. Наверняка нам вскоре прикажут доложить о себе. Один раз, другой — все та же старая история.
Но, оценивая сложившуюся ситуацию, господа из штаба вскоре придут к заключению, — абсолютно верному — что мы не осуществили требуемый от нас прорыв. На самом деле, как хорошо знали в Керневеле, у нас было мало шансов достичь поставленной перед нами цели. Их полоумный рабовладелец спокойно примет известие, что у него стало одной подлодкой меньше, потопленной около Гибралтара — английского военно-морского порта — скалы, населенной обезьянами — в Средиземноморье — «волшебное мечто, где встречаются два восхитительных климата» — оно ведь так называется на самом деле! Боже! Не распускайся! Я уставился на свисающие с потолка акустической рубки бананы, которые потихоньку дозревают. Среди них есть два или три ананаса — изумительные экземпляры. Но от их зрелища мне становится только хуже: внизу — разбитые батареи, сверху — испанский сад!
Снова возникает шеф, открывает шкафчик, в котором хранятся свернутые чертежи, перебирает их, достает один и разворачивает на столе. Я прихожу ему на помощь, прижав загибающиеся углы книгами. Это продольный разрез лодки с нанесенными на нем черными венами и красными артериями трубопроводов.
Подлетает второй инженер, со спутанной гривой, запыхавшийся. Он склоняется над схемой вместе с шефом. От него тоже не слышно ни звука. Персонажи немого кино.
Все зависит от правильности их суждений. Они заняты решением нашей участи. Я сижу тихо. Не надо им мешать. Шеф показывает острием карандаша точку на чертеже и кивает своему коллеге, который кивает в ответ: «Понятно». Оба одновременно выпрямляются. Кажется, будто теперь шеф знает, как выгнать воду из лодки. Но как он сможет преодолеть забортное давление?
Мой взгляд падает на надкушенный кусок хлеба, лежащий на столе в офицерской кают-компании — мягкий белый хлеб с «Везера». Щедро намазанный маслом, с толстым куском колбасы сверху. Какая гадость! Мой желудок переворачивается. Кто-то ел как раз в тот момент, когда разорвалась бомба. Удивительно, что он не соскользнул со стола, пока лодка стояла на носу кормой вверх.
С каждой минутой все труднее дышать. Почему шеф не выпустит из баллонов побольше кислорода? Обидно, что мы настолько зависимы от воздуха. Стоит мне задержать дыхание на короткое время, как молоточки начинают отстукивать секунды в моих ушах, а потом приходит ощущение, словно меня душат за горло. У нас есть свежий хлеб, лодка доверху набита провизией — нам не хватает лишь воздуха. Нам очень доходчиво напомнили, что человек не может обойтись без него. Разве я размышлял когда-нибудь прежде, что я не могу существовать без кислорода, что в моей грудной клетке непрестанно расширяются и сужаются две дряблых мешочка — легочные доли. Легкие — я лишь однажды видел их приготовленными. Вареные легкие — любимое собачье лакомство! Пельмени с легкими, угощение, доступное за шестьдесят пфеннигов в тренировочном лагере, где из деликатесов подается также едва теплый суп с клецками, разлитый то по кувшинам из-под мармелада, то в котлы, в которых тушилась капуста вперемежку с опилками с пола — точнее, подавались, пока санитарный контроль не прикрыл харчевню.
Триста метров. Сколько весит столп воды, прижавший лодку к грунту? Я должен помнить: цифры отпечатались у меня в голове. Но теперь они померкли, мой мозг еле соображает. Я не в состоянии думать из-за тупой боли, постоянно давящей внутри черепной коробки.
В левом кармане штанов я ощущаю свой талисман — продолговатый кусочек бирюзы. Я разжимаю левый кулак и, едва касаясь, провожу по камню кончиками пальцев — словно по гладкой, слегка выпуклой коже. Живот Симоны! И сразу же я слышу, как она шепчет мне на ухо: «Это мой маленький nombril — как это по вашему? Пуговка в животе? Пупок. Смешно — pour moi c'est ma boite a ordure — regarde — regarde![108] «. Она выуживает немножко какого-то пуха из своего пупка и, хихикая, показывает его мне. Если бы она смогла увидеть меня сейчас, на глубине трехсот метров. Не где-то там, посреди Атлантики, но по вполне определенному адресу: Гибралтарский проезд, вход с африканской стороны. Вот здесь мы пока и квартируем в нашем крохотном домишке на пятьдесят одного жильца: круглая железяка, груженая плотью, костьми, кровью, спинным мозгом, качающими воздух легкими и бьющимся пульсом, моргающими веками — пятьдесят один мозг, в памяти каждого из которых хранится свой собственный мир.
Я стараюсь представить ее волосы. Как она их зачесывала в конце, перед самым нашим расставанием? Я напрягаю свои извилины, но не могу вспомнить. Я пытаюсь приблизить ее образ, увидеть ее волосы, но ее облик по-прежнему видится смутно. Неважно. Он нежданно вернется ко мне. Не надо слишком стараться. Воспоминания возвращаются по своей воле.
Я вижу ее вызывающе яркий джемпер. И желтую повязку на голове, и розовато-лиловую блузку с мелким узором, который, если приглядеться, складывается в повторяемое тысячу раз «Vive la France»[109] . Золотисто-апельсиновый оттенок ее кожи. А теперь я вспомнил и ее безумную прическу. Пряди, всегда пересекавшие ее лоб — вот что всегда возбуждало меня. Для Симоны было важно выглядеть по-артистичному нарочито небрежно.
Было совсем нехорошо с ее стороны стащить мой новый бинокль для своего папаши. Наверно, он захотел испытать его, чтобы выяснить, действительно ли, что новая конструкция намного лучше прежней. Должно быть, его заинтересовало появившееся голубоватое затенение, которое серьезно улучшает видимость наших линз в ночное время. А что Симона? Неужели она просто вздумала пошалить? Моник получила игрушечный гробик[110] , Женевьева тоже, и Жермен — но не Симона.
Старик с шефом снова совещаются. Они склонились над чертежом. До меня доносятся слова: «вручную в дифферентную цистерну». Ага, это, должно быть, о воде, которая набралась внутрь лодки! Вручную? Сработает ли? Как бы то ни было, они оба кивают головами.
— Потом из дифферентной цистерны — за борт при помощи вспомогательных помп и сжатого воздуха…
Голос шефа заметно дрожит. Удивительно, что он еще держится на ногах — он был измотан еще до того, как началась вся эта заваруха. Ресурс каждого, у кого за плечами остались две дюжины глубинных преследований, можно считать выработанным на все сто процентов. Вот почему его должны были списать на берег. Всего лишь еще один поход!
А теперь вот это! На его лбу выступили крупные капли пота, но он так изрезан морщинами, что они не могут скатиться. Когда он поворачивает голову, становится видно его лицо, блестящее от пота.
— …грохот…не миновать…невозможно…третья цистерна плавучести…
Что он там говорит о третьей цистерне? Уж она-то, расположенная внутри корпуса высокого давления, никак не могла быть повреждена. Достаточно одной третьей цистерны, чтобы лодка сохраняла плавучесть — но учитывая такое большое количество воды на борту, совершенно ясно, что одна эта цистерна не создаст достаточной подъемной силы — никоим образом. Значит, все сводится к тому, что необходимо как можно быстрее избавиться от воды. Я понятия не имею, как он собирается перекачать воду с поста управления в дифферентные емкости, а затем из дифферентных емкостей — за борт. Но он знает, что делает. Он никогда не предложит ничего такого, в чем сам не уверен.
Я понимаю, что он не хочет пробовать оторвать лодку ото дна, пока не будет выполнен весь необходимый ремонт. Похоже, второй попытки у нас уже не будет.
— Лодка… сперва поставить ее… на ровный киль! — это Старик. Ну конечно, проклятый дифферент на корму! Но ведь и речи быть не может о том, чтобы перекачать воду на нос. И как быть?
— …воду с кормы вручную на пост управления.
«Вручную». Боже мой — вручную? Кастрюлями? Передавая их по цепочке из рук в руки? Я смотрю на Старика и жду, что он объяснит смысл своих слов, затем я слышу слова: «расчет с ведрами». Именно это он и подразумевает в буквальном смысле слова.
Пожарный расчет выстраивается в унтер-офицерской каюте и камбузе, и я тоже присоединяюсь к нему. Мое место — возле люка. Хриплым шепотом отдаются команды, перемежаемые проклятиями. Ведро вроде того, которое стюард использует для мытья посуды, доходит до меня. Оно заполено наполовину. Я тянусь за ним и, качнув словно гирю в форме буквы U, передаю его в проем люка помощнику по посту управления, который принимает его у меня. Я слышу, как он выливает его в трюм центрального поста рядом с перископом. Противно слышать резкий, неприятный звук выплеснутой воды.
Все больше и больше пустых ведер возвращается в обратном направлении, на корму. Мгновенно возникает неразбериха. Свистящим шепотом отдавая указания, шеф разруливает пустые и полные ведра.
Человек, передающий мне ведра — Зейтлер, одетый в вонючую рваную рубаху. Принимая от него ведро, каждый раз вижу его исполненное мрачной решимости лицо. Из-за его спины доносится хрипы и шепот: «Осторожно!» — приближается особенно увесистое ведро. Мне приходится схватить ручку обеими руками. И все равно оно плещется через край, намочив мои штаны и ботинки. Моя спина уже мокрая, но это от пота. Пару раз, передавая ведро, я замечаю, как Старик одобрительно улыбается мне. Это уже хоть что-то.
Иногда цепочка останавливается из-за того, что где-то на корме происходит какая-то заминка. Несколько приглушенных ругательств, и конвейер запускается вновь.
Помощнику по посту управления не обязательно осторожничать. Он стоит последним в цепи и может позволить воде проливаться на пайолы. Я вижу, что в каюте младших офицеров палуба тоже мокрая. Но под палубными плитами каюты находится вторая аккумуляторная батарея. Не повредится ли она? Я успокаиваю себя, что шеф рядом — он позаботится обо всем.
Вода снова выплескивается — на этот раз прямо на мой живот. Черт!
Глухой звон, проклятия, цепочка снова встает: на этот раз, по всей видимости, ведро стукнулось о край люка, ведущего на камбуз.
Может, мне только кажется? Или лодка действительно наклонилась на несколько градусов ближе к горизонтальному положению?
Теперь на посту управления воды по щиколотку.
Который сейчас час? Наверно, уже больше четырех часов утра. Как плохо, что я лишился часов. Конечно, кожаный браслет жалеть не стоит — клееный, не прошитый. Современное дерьмо. Но сами часы были хорошие. Они отходили у меня десять лет без единой починки.
— Осторожно! — рявкает Зейтлер. Проклятие, надо быть аккуратнее. Мне больше нет надобности сгибать руку. Если Зейтлер правильно подает ведро, я могу ощутимо сберечь свою силу. Правда, ему приходится нелегко: надо подавать ведро через люк, и ему приходится делать это обеими руками. Я же справляюсь одной правой. Я даже перестал замечать, как она сама протягивается и, ухватив ведро, позволяет ему пролететь подобно акробатической трапеции сквозь проем люка, чтобы его подхватили с другой стороны.
— Когда начнет светать? — спрашивает Старик у штурмана. Крихбаум проводит большим пальцем по своим таблицам:
— Светать начнет в 07.30.
Значит, осталось очень мало времени!
Уже может быть позже, чем четыре часа. Если мы вскоре не предпримем нашу попытку, ни о каком всплытии днем не может быть и речи — придется ждать до самого вечера. Это значит у противника наверху будет много прекрасных солнечных часов, которые он может провести, забавляясь с нами.
— Стой, — шепотом передается по цепочке от одного к другому. — Перерыв — перерыв — перерыв.
Если Старик собирается рвануть к берегу — при условии, что попытка всплыть будет удачной — то ему будет необходимо прикрытие темноты. Мы ведь даже не добрались до самого узкого места пролива. До берега нам отсюда неблизко, так что если у нас все получится, то времени у нас будет еще меньше. Хватит ли сохранившегося в уцелевших батареях заряда, чтобы вращать наши электромоторы? И что толку латать оба аккумулятора, если накрылись подшипники винтовых валов? Опасения шефа — не пустой звук.
Боже, взгляни на этих людей! Позеленевшие лица, пожелтевшие лица, воспаленные, с красной окаемкой глаза в зеленовато-черных глазницах. Рты, распахнутые от нехватки воздуха, похожи на черные дыры.
Шеф возвращается, чтобы доложить, что моторы целы. Тем не менее, он хочет, чтобы из главного машинного отсека вычерпали еще больше воды.
— Хорошо, — отвечает командир как ни в чем не бывало. — Продолжайте!
Стоит мне снова потянуться за ведром, как я понимаю, насколько устали мои мышцы. Я едва преодолеваю боль, чтобы возобновить правильные качающиеся движения.
Тяжело дышащие легкие, раздувающиеся в надежде ухватить хоть сколько-нибудь воздуха. Его почти не осталось внутри лодки. Но в одном можно не сомневаться: мы определенно возвращаемся на ровный киль.
Командир заглядывает в люк.
— Все в порядке? — спрашивает он у кормового отсека.
— Jawohl, господин каплей!
Я готов свалиться на этом самом месте, прямо в грязную жижу, растекшуюся повсюду на пайолах — мне уже все равно. Я считаю ведра. Когда я досчитываю до пятидесяти, с кормы поступает команда: «Прекратить вычерпывание!»
Слава богу! Я принимаю еще четыре или пять ведер от Зейтлера, но пустые больше не возвращаются от помощника по посту управления: они передаются вперед, к носу.
Теперь надо снять с себя мокрую одежду. В унтер-офицерской каюте воцаряется хаос, потому что всем надо переодеться в сухое. Я хватаю свой свитер, мне даже удается найти на койке свои кожаные штаны. Невероятно! Сухие вещи! А теперь влезем в сапоги. Локоть Френссена врезается меж моих ребер, в то время, как Пилигрим прыгает на моей правой ступне, но в конце концов я исхитряюсь обуть их. Я шлепаю через центральный пост, проталкиваясь среди окружающих, словно уличный шпаненок через городскую толпу. Только в кают-компании я наконец-то могу протянуть ноги.
Потом я слышу «кислород». Из уст в уста по лодке разносится команда:
— Приготовить картриджи с углекислым калием! Всем свободным от вахты разобраться по койкам!
Второй вахтенный офицер испуганно смотрит на меня.
Еще одно сообщение передается от одного к другому:
— Следите друг за другом. Смотрите, чтобы ни у кого во сне трубка не выпала изо рта.
— Давненько не доводилось пользоваться этой штуковиной, — доносится бормотание боцмана из-за соседней переборки.
Картриджи с поташем. Вот и ответ на вопрос — значит, мы тут застряли надолго. Этим утром нам не видать розовеющего восхода. Второй вахтенный не произносит ни слова. Он даже не моргнул глазом, хотя, как мне кажется, ему не очень-то нравятся полученные приказания. По его часам я вижу, что уже наступило пять.
Я плетусь обратно на корму, хлюпая по воде на палубе центрального поста, замечая по пути окаменевшие лица команды. Использование поташевых картриджей означает, что мы можем не рассчитывать подняться на поверхность в течение нескольких следующих часов. Что также равнозначно приказу: «Ждем темноты!». Еще целый день проторчать на дне. Боже всемогущий! У мотористов будет полно времени, чтобы восстановить свое хозяйство. Теперь можно не спешить.
Трясущимися руками я шарю в изголовье своей кровати, пока не нащупываю свой картридж с углекислым калием, прямоугольную металлическую коробку в два раза больше, чем ящик с сигарами.
Прочие обитатели унтер-офицерской каюты уже заняты делом, навинчивая мундштуки на трубки и сжимая зубами резиновый наконечник — шноркель. Единственный, кто не преуспел в этом занятии — Зейтлер. Он ругается на чем свет стоит:
— Сраная штуковина! Я уже достаточно наебался и без нее!
Черные трубки уже свисают изо ртов у Пилигрима и Клейншмидта. Я надеваю на нос зажим, заметив при этом, как у меня дрожат руки. Я осторожно делаю первый глоток воздуха через картридж. Никогда не делал такого прежде. Я беспокоюсь, как у меня получится. При выдохе клапан мундштука дребезжит: этого не должно быть. Или я слишком сильно вдохнул? Ладно, попробую помедленнее, поспокойнее. Воздух, прошедший через этот хобот, имеет неприятный привкус резины. Надеюсь, он когда-нибудь выветрится.
Коробка тяжелая. Она висит у меня на животе, словно лоток уличного разносчика. В ней не меньше килограмма веса. Предполагается, что ее содержимое будет поглощать углекислый газ, который мы выдыхаем, или хотя бы такую его часть, чтобы во вдыхаемом нами воздухе его было бы не больше четырех процентов. Большее содержание опасно. Мы рискуем задохнуться воздухом, который сами же и выдыхаем. «Где химические проблемы, там и психологические», — мнение шефа. Насколько же оно верно!
На сколько нам в действительности хватит кислорода? VII-C предположительно может оставаться под водой трое суток. Значит, в цистернах кислорода должно хватить на три раза по двадцать четыре часа — не стоит забывать про милосердное продление нашего существования, заключенное в стальных баллонах индивидуальных спасательных комплектов.
Если бы Симона увидела меня сейчас, с трубкой во рту и коробкой с поташем на животе…
Я разглядываю Зейтлера, воспринимая его как свое зеркальное отражение: мокрые спутанные волосы, крупные капли пота на лбу, огромные, беспокойно взирающие глаза с лихорадочным блеском, с фиолетово-черными кругами внизу, нос наглухо сдавлен зажимом. Под ним из всклокоченной бороденки высовывается черный резиновый хобот — жуткая карнавальная маска.
Эти бороды уже обрыдли! Как давно мы вышли в море? Попробуем сосчитать: не то семь, не то восемь недель? Или девять? А может десять?
Мне снова является Симона. Я почему-то вижу ее словно на киноэкране, улыбающуюся, жестикулирующую, спускающую с плеч бретельки. Я моргаю — и она исчезает.
Брошу последний взгляд на пост управления, говорю я себе, и старательно лезу в люк. Чертов торгашеский лоток! Теперь я вижу облик Симоны, спроецированный прямо на трубопроводы, валы и манометры. Я вижу хитросплетение труб и штурвалов, перекрывающих клапаны, а за ними — Симону: груди, бедра, пушок лона, ее влажные, приоткрытые губы. Она перекатывается на живот, задрав ноги в воздух, дотягивается руками до лодыжек и делает «лебедя»[111] . Полоски тени от жалюзи скользят взад-вперед по ее телу, раскачивающемуся полосатым лебедем. Я закрываю глаза.
Вдруг прямо перед моим носом, словно при двойном увеличении, появляется лицо с тянущимся изо рта хоботом. Я подскакиваю от неожиданности: это второй вахтенный офицер. Он уставился на меня. Кажется, он хочет что-то сказать мне. Неуклюже выдергивает резиновый наконечник изо рта, из которого свешивается слюна.
— Воздержитесь от использования пистолетов. Опасность взрыва! — гнусит он в нос, подняв брови.
Разумеется! Водород от аккумуляторных батарей.
Он снова заглатывает свое успокоительное средство и подмигивает мне левым глазом, прежде чем усесться на свою койку. Я даже не могу ответить ему: «Очень смешно, идиот!»
Двигаясь нетвердыми шагами, словно пьяный, я нащупываю свою дорогу вдоль шкафчиков, дотрагиваюсь до занавески Стариковского закутка, затем снова ощущаю облицованные стены. Больше не надо изгибаться подобно акробату, чтобы попасть в кают-компанию. Пайолы вновь уложили на свои места. Похоже, аккумуляторную батарею еще рано списывать со счетов. Возможно, еще получится выжать оставшийся в ее банках заряд, которого хватит для работы на короткое время, пускай даже не на полную мощность.
Горит свет. Если мы оставим включенной лишь эту лампочку, может, она будет светиться вечно. Электрическая лампочка в сорок ватт за целую неделю изведет меньше энергии, нежели потребуется для одного-единственного оборота винтов. Вечный свет на трехсотметровой глубине!
Кто-то уже более-менее прибрался здесь. Фотографии, пусть даже и без стекол, снова водружены на стены. Даже книги возвращены на полки, даже в каком-то подобии порядка. Первый вахтенный офицер, должно быть, лежит на своей койке. Во всяком случае его штора задернута. Второй вахтенный сидит в левом углу шефской койки, его глаза крепко закрыты. Лучше бы он лег как следует вместо того, чтобы свалиться мокрым мешком. Он так плотно забился в свой угол, что кажется, будто он вовсе не собирается покидать его.
Никогда прежде здесь не было такого спокойствия. Никакого движения, никаких сменяющихся вахт. Фотографии и книги. Привычный свет лампы, красивая деревянная обшивка с прожилками, черный кожаный диван. Ни тебе труб, ни белой корабельной краски, ни единого квадратного сантиметра поврежденного корпуса. Если еще повесить на лампу зеленый шелковый абажур с бахромой из стекляруса, то был бы прямо дом родной. Букет цветов на столе — я согласился бы и на искусственные — и скатерть с бахромой, и получилась бы точь-в-точь гостиная честного бюргерского дома. Конечно же, над кожаным диваном должна была бы висеть либо деревянная доска с выжженной надписью, либо вышитый крестиком девиз «Хоть и дешевая вещь, зато моя».
Надо признать, что второй вахтенный несколько портит идиллическую картину. Точнее говоря, его дыхательная трубка. В нашей гостиной никакие маскарады непозволительны!
Какая тишина внутри лодки! Словно на борту нет никого из всей команды, словно мы вдвоем — второй вахтенный и я — единственные, кто остались в этих четырех стенах.
Второй вахтенный свесил голову на грудь. Ему вполне успешно удалось уйти от забот окружающего мира. Никакие проблемы не волнуют нашего маленького офицера, нашего садового гнома. Как же ему удалось именно сейчас отключиться от его бед и тревог? Или он покорился своей судьбе подобно большинству людей? Или для него особо сильнодействующим снотворным стала неколебимая вера в Старика? Слепая убежденность в способностях шефа, в мастерстве ремонтной команды? Или это просто дисциплина? Приказано спать — он и спит?
Он периодически всхрапывает или сглатывает свою слюну: не просыпаясь, втягивает ее в себя с хлюпающим звуком, словно поросенок, пристроившийся к материнской титьке.
Я уже тоже готов отрубиться. Случается, что я проваливаюсь в дремоту на несколько минут, чтобы потом заставить себя очнуться. Сейчас уже, верно, позже шести часов. Теперь второй вахтенный похож на уставшего пожарника.
Я должен продолжать двигаться, а не просто просиживать здесь свою задницу. Надо постараться сконцентрироваться на том, что происходит внутри лодки в этот самый момент. Приглядеться к мелочам. Сфокусировать внимание на чем-нибудь. Только не делать ничего такого, ради чего пришлось бы шевелиться. Например, я могу уставиться на блестящие резцы второго вахтенного. Затем остановить свой взгляд на мочке его уха: хорошо развитой, более правильной формы, нежели у первого вахтенного офицера. Я наблюдаю за вторым вахтенным с научной скрупулезностью, мысленно разделив его череп на несколько секций. Пристально рассматриваю его ресницы, брови, губы.
Я пытаюсь упорядочить свои мысли. Но эти попытки сродни потугам запустить неисправный мотор: он чихает пару раз и снова умирает.
Сколько часов мы уже пролежали здесь, на дне? Когда мы затонули, было где-то около полуночи — по корабельному времени, во всяком случае. Но это время не соответствует часовому поясу нашего нынешнего местонахождения, к тому же его надо изменить на час: здесь, на борту, мы живем по германскому летнему времени. Должен я вычесть этот час или прибавить его? Я не могу решить. Не в состоянии справиться даже с такой простой задачей. Я окончательно сбился с толку. По корабельному времени по меньшей мере должно быть 07.00. Как бы то ни было, у нас нет никакой возможности попытаться всплыть в начинающем сереть рассвете. Нам придется подождать пока там, наверху, вновь не сгустится темнота.
Должно быть, английские коки уже давно на ногах, поджаривают неимоверное количество яичницы и бекона — ежедневный завтрак на их флоте.
Голоден? Ради бога, только не думать об еде!
Старик предположил во всеуслышание, что мы попробуем всплыть перед рассветом лишь затем, чтобы у нас не опускались руки. Было очень предусмотрительно с его стороны не давать излишних обещаний на этот счет. Показной оптимизм? Ерунда! Он затеял это с одной целью — чтобы люди продолжали работать.
Неужели нам предстоит провести здесь целый день? Может статься, даже больше, и все оставшееся время — с постоянно торчащей изо рта трубкой. Боже мой!
Сквозь сон я слышу, как откашливается второй вахтенный офицер. Я с трудом прихожу в сознание, поднимаюсь на поверхность реальности из глубин сна и тяжело моргаю спросонья. Тру глаза согнутыми указательными пальцами. Голова тяжелая, словно череп наполнен свинцом. Боль внутри, за надбровными дугами, и чем дальше к затылку, тем она становится сильнее. Животное с хоботом, расположившееся в противоположом углу каюты — все тот же второй вахтенный.
Хотел бы я знать, который сейчас час. Должно быть, уже полдень. У меня были хорошие часы. Швейцарские. Семьдесят пять камней. Уже два раза терял их, но всегда находил — всякий раз просто чудом. Куда они могли завалиться теперь?
А вокруг — такой покой! Вспомогательные моторы не гудят. Все та же мертвая тишина. Поташевый картридж лежит у меня на животе, словно огромная, несуразная грелка.
Время от времени через каюту проходят люди с руками, по локоть испачканными маслом. На корме по-прежнему что-то еще не в порядке? Неужели наше положение нисколько не улучшилось за время моего сна? Появилась новая надежда? Спросить не у кого. Повсюду — сплошная секретность.
А откуда я узнал, что компас снова исправен — целиком и полностью? Или я расслышал что-то сквозь дремоту. Рули глубины восстановлены лишь частично и двигаются тяжело. Но это было известно еще до того, как я провалился в сон.
Что с водой? У шефа был план, как справиться с ней. Не отказался ли он от него? Не надо было засыпать: я утратил понимание всего происходящего вокруг, даже запутался во времени.
В какой-то момент я слышу, что командир говорит:
— Мы всплывем, как только стемнеет.
Но сколько времени осталось до этого момента? Какая досада, что мои часы пропали.
Я начинаю искать их и обнаруживаю, что наша соломенная собачка тоже исчезла. Она больше не висит под потолком. Под столом ее тоже нет. Я соскальзываю с койки, ползу по резиновым сапогам и консервным банкам, шарю рукой в темноте. Черт, осколок! Подушка шефа. Затем нащупываю полотенца для рук и кожаные перчатки, но не собачку. Какой бы потрепанной она ни была, она — наш талисман: она не могла пропасть ни с того, ни с сего.
Я уже собираюсь опять сесть на койку, когда обращаю внимание на второго вахтенного офицера. Его левая рука обнимает нашу собачку: он сжимает ее так, как ребенок сжимает любимую игрушку, и он крепко спит.
Мимо, осторожно ступая, проходит еще один человек, держа в промасленных руках тяжелый инструмент. Мне стыдно, что я бездельничаю. Единственное, что меня успокаивает, так это то, что весь матросский состав во главе со вторым вахтенным офицером тоже ничего не делают. Был дан приказ спокойно лежать и спать. На самом деле, нам досталась более трудная задача: сидеть, лежать, уставившись в пространство и бредя.
Как надоело дышать через эту треклятую трубку. В моем рту скопилось слишком много слюны. До этого мои десны были сухие, словно кожа, а теперь такое перепроизводство. Слюнные железы просто не предназначены для такого обильного слюноотделения.
Лишь две лодки из трех возвращаются после первого похода. Такой уж расклад в наше время: каждая третья лодка уничтожается практически сразу же. Если посмотреть с этой точки зрения, то можно считать, что UA просто повезло. Она нанесла врагу такой урон, какой только возможен. Она очень сильно обескровила Томми, как у них принято элегантно выражаться. А теперь для Томми пришел черед отыграться. Еще одна из этих глупейших метафор: «отыграться», «обескровить противника».
Некоторые из лежащих на койках уже выглядят так, словно умерли во сне: покойные, умиротворенные, с дыхательными трубками во рту. Что касается лежащих на спине, то им для полного сходства осталось только руки сложить на груди.
Приходится продолжать беседу с самим собой. Всему наступает свой черед — даже такому тяжкому испытанию, которому мы подвергаемся сейчас. «Я ввергну тебя в нищету», — сказал Господь. — «И я порву твою задницу до самых шейных позвонков, и твой вой и скрежет зубовный не облегчат твою участь».
Ну вот опять: ужас снова поднимается между моих лопаток, вползает в горло, распирает грудную клетку, постепенно заполняя собой все мое тело. Даже мой член. У повешенных часто наблюдается эрекция. Или она случается у них по другой причине?
Командир «Бисмарка»[112] все еще думал о фюрере, когда настал его смертный час. Он даже облек свои мысли в слова и передал их радиограммой: «…до последнего снаряда …преданные до самой смерти» или другие высокопарные слова в том же духе. Такой человек пришелся бы как раз по сердцу нашему первому вахтенному офицеру.
Мы здесь, внизу, находимся не в самом лучшей ситуации, чтобы заниматься подобной ерундой. Конечно, мы можем сочинить возвышенные речи, но мы не сможем передать их. Фюреру придется как-нибудь обойтись без прощальных слов с подлодки UA. Здесь даже недостаточно воздуха, чтобы спеть национальный гимн.
Добрый старый Марфелс — он уже прошел через это. Было ошибкой с его стороны просить назначение на «Бисмарк». Смешно. Марфелс, коллекционировавший значки, которому так не хватало боевой медали, что он сделал шаг вперед и вызвался добровольцем. Теперь его молодая вдова — счастливая обладательница железных побрякушек, оставшихся после него.
Что там было после того, как они получили торпеду в рулевой механизм и могли лишь ходить кругами на одном месте? Из Бреста были вызваны спасательные суда «Кастор» и «Поллукс», но к тому времени все, что осталось от «Бисмарка», превратилось в груду металлолома и перемолотого мяса.
Dulce et decorum est pro patria…[113] — идиотизм!
Я пытаюсь укрыться от своих кошмаров в воспоминаниях о Симоне. Я повторяю про себя ее имя… один раз, два, снова и снова. Но на этот раз заклинание не действует.
Неожиданно вместо Симоны является Шарлотта. Ее груди, похожие на тыквы. Как они качались взад-вперед, когда она стояла на коленях, опершись на руки.
Вот из глубин памяти всплывают другие видения. Инга в Берлине. Помощница в штабном отделе кадров. Комната, отведенная мне командантом вокзала. Комната в берлинском доме или, точнее говоря, целый зал. Не зажигай свет: здесь нет светомаскировочных штор. Я дотрагиваюсь до нее. Разведя бедра, она принимает меня в себя. «Ради бога, не останавливайся! Продолжай! Не останавливайся! Вот так!»
Бригитта с ее страстью к тюрбанам. «J'aime Rambran… parce qu'll a son style!»[114] Я не сразу сообразил, что она имеет ввиду Рембрандта.
И девчушка из Магдебурга с немытой шеей и веснушками на носу! Наполовину заполненная пепельница, в которой валяется использованный презерватив. Блядская стервозность этих шлюшек школьного возраста! Удовлетворенное желание проходит, и тут же начинаются жалобы: «Что на этот раз не так? Думаешь, я буду ждать до тех пор, пока мой жар не превратится в лед? Попробуй расслабиться!» И сразу вслед за этим: «Помедленнее — что ты делаешь — хочешь, чтобы у меня голова отвалилась?»
Карусель продолжает кружиться передо мной, и я вижу, как мимо меня проплывает волонтерка с огромными висящими грудями. На вопрос, почему она свободно отдается совершенно задаром, бесплатно, она ответила, что «поддерживает честь мундира». С ней можно было проделывать все, что только угодно, но никакие обычные приемы не могли заставить ее кончить. Ей была нужна гимнастика — принимаешь упор лежа, опираясь на руки и на носки, и бодро демонстрируешь, как сексуально ты умеешь отжиматься на ней.
Я четко вижу оконное стекло с «морозным» узором, самое нижнее из трех в покрашенной белой краской двери. За ним маячит призрачное лицо: изгнанный муж на четвереньках, подобно страусу уверенный в собственной невидимости. «Взгляни на него — ну посмотри же на него! Герр Подглядывающий собственной персоной!»
А теперь передо мной крутится сказочная прялка: колени согнуты, сидит на корточках верхом на мне, болтая так, словно внизу под ней вовсе ничего не происходит. Она не хочет, чтобы я шевелился. Играет в пятилетнего ребенка и рассказывает мне сказки. Где же я встретил ее?
Две обнаженные шлюхи в комнате задрипанного парижского отеля. Я не хочу видеть их. Уходите прочь! Я пытаюсь сконцентрироваться на Симоне, но не могу вызвать ее в своих видениях. Вместо нее я вижу, как одна из двух проституток подмывается, сидя на биде прямо под электрической лампочкой без плафона. У нее бледная, обвисшая кожа. Другая не лучше. Она не стала снимать с себя ни чулки, ни грязный пояс с резинками. Болтая, отвернувшись в сторону, она дотягивается до потрепанной сумки для покупок и почти с жалостью достает оттуда маленького, уже освежеванного кролика. Мокрые обрывки газет приклеились к нему серыми пятнами. Голова наполовину отрублена. Темно-красные капли крови обозначают след, оставленный топором. Та шлюха, что сидит на биде лицом к стене, плещется, запустив себе обе руки между ног, взвизгивает всякий раз, как выворачивает голову назад, в сторону синевато-белой тушки кролика, которую ей протягивает подруга. Она так рада этому трофею, что просто заходится от смеха, плюясь при этом слюной. У той, что держит в руках кролика, рыжие волосы на лобке. И рядом с ее порослью, на бедре прилип обрывок проклятой газеты, в которую был завернут кролик, величиной с ладонь. Ее живот трясется от смеха, а висящие груди колышутся в унисон.
Сейчас мне тошно почти так же, как и тогда.
Если мы вовсе не будем шевелиться, потребление кислорода должно практически прекратиться. Лежа, вытянувшись без движения, даже не моргая веками, мы сможем растянуть свои запасы намного дольше, нежели их хватило бы в среднем.
Конечно же, кислород требуется для движения самих легких. Итак — дышим едва-едва, вдыхая не больше, чем требуется телу для поддержания его жизненных функций.
Но тот кислород, который мы сберегаем, лежа без движения, нужен людям, которые в кормовом отсеке бьются до изнеможения над поврежденными двигателями. Они используют наши запасы. Высасывают кислород прямо из наших ртов.
Периодически с кормы доносится глухой лязг. Каждый раз я вздрагиваю: в воде звук усиливается в пять раз. Конечно же, они делают все возможное, чтобы избежать шума. Но не могут же они вовсе беззвучно работать своими тяжеленными инструментами.
Из своего инспекционного обхода возвращается первый вахтенный офицер. Время от времени он должен проверять, чтобы ни у кого во сне не выпала изо рта дыхательная трубка. Его светлые волосы, мокрые от пота, прилипли ко лбу.
Из всех черт его лица первым делом обращаешь внимание на скулы. Запавшие глаза скрыты в тени.
Я уже давно не видел шефа. Не хотел бы я быть на его месте — слишком много ответственности для одного человека. Будем надеяться, что она ему по плечу.
Бесшумно ступая, появляется Старик. Он не доходит двух метров до стола, как с кормы доносится очередной лязг. Его лицо, словно при острой боли, искажается гримасой.
У него нет поташевого картриджа.
— Ну, как дела? — спрашивает он, будто не знает, что я не могу ответить ему с мундштуком во рту. Вместо ответа я слегка приподнимаю плечи, а затем, расслабив их, даю им упасть. Старик быстро заглядывает в носовой отсек, затем опять исчезает.
Я едва не теряю сознание от усталости, но заснуть просто невозможно. Образы, словно имена на визитных карточках, плавают вокруг меня. Дама, торговавшая сетками для волос: надменная тетушка Белла, исповедовавшая научное христианство, целительница, искупавшаяся во всех святых водах, известных человечеству. Ее торговля был поставлена на широкую ногу. Сеточки для волос поступали огромными тюками из Гонк-Конга. Счет шел на сотни. У тетушки Беллы были заготовлены изящные конверты с прозрачными окошечками и рельефным текстом, она сидела вместе с тремя конторскими работницами, они все распутывали эти сетки и раскладывали по лиловым конвертикам — что сразу в пятьдесят раз увеличивало их стоимость по сравнению с моментом до «конвертации». У нее в штате было не меньше дюжины торговых агентов. Позже я узнал, что такой же бизнес она делала на презервативах — но это уже глубокой ночью. Я представляю ее чопорно сидящей перед горой бледно-розовых презервативов, похожих на груду овечьих потрохов, разбирая их ловкими пальцами и раскладывая их по маленьким конвертикам. Фамилия тетушки Беллы была Фабер — Белла Фабер. Ее сын, Куртхен, был похож на тридцатилетнего хомяка. Он руководил отделом продаж. Его основными клиентами были парикмахеры. Тем временем дядя Эрих, муж тетушки Беллы, установил автоматические торговые машины в уборных дешевых пивных. «Три штуки за одну рейхсмарку». Загружая в автоматы товар, дяде Эриху приходилось выпивать с владельцем каждого близлежащего бара. Потом снова в седло велосипеда, с одной стороны — потрепанная переметная сумка для денег, с другой — для контрацептивов, по прибытии на новое место — снова спешиться, пропустить стаканчик, забрать выручку, доложить презервативы, опрокинуть еще по одной. Он не мог долго выдержать в таком темпе, добрый старый дядюшка Эрих с серебряными велосипедными зажимами на брючинах. Он никогда не снимал их, даже в доме. Однажды он свалился со своего велосипеда между по дороге от одного автомата к другому и испустил дух. Полицейские привезли его на тележке. Наверное, они были потрясены количеством монет и презервативов, обнаруженных в его сумках.
Тут я замечаю, что изо рта второго вахтенного выпал мундштук. Давно ли он дышит без него? Или я совсем отключился на какое-то время? Я трясу его за плечо, но он лишь ворчит в ответ. Мне приходится стукнуть его как следует, чтобы он вздрогнул и с ужасом взглянул на меня, словно узрев перед собой кошмарное видение. Проходит несколько секунд, прежде чем он соображает, что происходит, нащупывает свою трубку и присасывается к ней. Затем он снова впадает в спячку.
Мне не дано понять, как ему это удается. Если бы он просто притворялся — но нет, он действительно перестает существовать для окружающего мира. Недостает только храпа. Я не могу оторвать взгляд от его бледного, по-детски безмятежного лица. Я завидую ему? Или мне досадно, что я не могу пообщаться с ним ни жестом, ни взглядом?
Я не могу дольше оставаться здесь. Мое тело заснет, когда сочтет это нужным. Встаю и отправляюсь на пост управления.
В радиорубке продолжаются восстановительные работы. Оба помощника трудятся при свете мощной лампы, которую они принесли с собой, чтобы ввернуть в патрон, и никто из них не дышит через шноркель. Похоже, им не удается оживить радиопередатчик. Чтобы справиться с этой задачей, нужен по меньшей мере часовых дел мастер. Может, не хватает запчастей.
— Имеющимися средствами исправить нельзя, — слышу я рапорт Херманна.
Одно и то же: «Не имеющимися средствами…». Можно подумать, у них есть, из чего выбирать.
Аварийная лампочка излучает отвратительный свет, который едва проникает сквозь плотный воздух. Он даже не достигает стен, которые скрываются во мраке. Три или четыре темные фигуры, согнувшиеся словно минеры в конце туннеля, работают у носовой переборки. Опираясь вытянутыми руками на штурманский столик, Старик уставился в карту. Двигатели разобрали, и теперь их части беспорядочно разложены по затемненному помещению. Даже распределители впуска и выпуска воды загромождены не принадлежащими им деталями. Похоже на детали основной трюмной помпы. Позади них лучик карманного фонарика скачет по арматуре и клапанам. Во мраке мне виден лишь бледный глаз манометра. Стрелка застыла на трехстах метрах. Я смотрю на нее, словно не веря своим глазам. Ни одна лодка не опускалась прежде на такую глубину.
Становится все холоднее и холоднее. Само собой, наши тела не излучают много тепла, а про отопление и думать не приходится. Интересно, какова температура за бортом?
Гипсовый алтарь: Гибралтар — гипсовый алтарь.
Наконец-то, слава богу, появляется шеф. Он легко двигается со своей обычной гибкостью. Не потому ли, что он добился каких-то успехов? Старик поворачивается к нему, и раздаются сплошные «хмм» и «ага».
Как я ни стараюсь, уловил лишь, что пробоины заделаны.
Старик ничем не выказывает удовлетворения услышанным.
— В любом случае мы не сможем всплыть до наступления темноты.
С этими словами я могу лишь молча согласиться. Хочется лишь встрять в их разговор с вопросом: «А после темноты?»
Я опасаюсь, что они делают ставку скорее на свои надежды, нежели на реалии.
Ве всяких сомнений, матрос, проходящий через пост управления со стороны кормы, услышал слова Старика. Я не удивлюсь, что Старик вставил в предложение слово «всплыть» именно для его ушей, чтобы, добравшись до носового отсека, он сообщил остальным: «Старик только что говорил что-то о всплытии».
Я никак не пойму, из скольких частей актерской игры и скольких частей настоящей убежденности складывается уверенность Старика. Как бы то ни было, когда он полагает, что никто не смотрит на него, он выглядит состарившимся на несколько лет: множество морщин, лицевые мускулы ослабевают, он наполовину прикрывает покрасневшие, опухшие глаза. В такие моменты весь его облик говорит о поражении. Но теперь, выпрямив спину, сложив руки на груди и слегка запрокинув голову, он вполне может позировать скульптору. Я даже не уверен, дышит ли он сейчас.
Наверно, не очень хорошо соображая, что делаю, я, кажется, сел в проеме носового люка.
Внезапно надо мной склоняется лицо Старика. Что он сказал? Должно быть, в тот момент, как я вставал на ноги, у меня был совершенно растерянный вид, потому что он успокаивает меня:
— Ну, ну, вот так!
Затем кивком головы он приглашает меня сопроводить его на корму:
— Нам надо показаться людям и там тоже.
Я выковыриваю пальцами резиновый мундштук изо рта, проглатываю слюну, делаю глоток воздуха и молча следую за Стариком. Тут только я впервые замечаю, что кто-то сидит на столе с картами: Турбо. Его голова так низко свесилась на грудь, что можно подумать, его шейные позвонки сломаны. Кто-то приближается к нам: помощник по посту управления Айзенберг. Он пошатывается, словно пьяный. В левой руке у него длинные металлические прутья и электрический кабель, а в правой — большой разводной ключ, который он подает кому-то, скрючившемуся на полу.
Старик останавливается на обезлюдевшем посту операторов рулей глубины и обозревает гнетущую картину. Помощник по посту управления пока что не замечает нас. Но вдруг, заслышав плеск от моих сапог, он оборачивается и расправляет плечи, пытаясь стоять ровно, открывает рот и тут же его захлопывает.
— Ну, Айзенберг? — говорит Старик. Помощник сглатывает слюну, но ничего не отвечает.
Старик, повернувшись боком, делает к нему один шаг и кладет правую руку ему на плечо — всего на мговение, но Вилли-Оловянные Уши просто расцветает от одного этого прикосновения. Он даже оказывается способен на благодарную ухмылку. Старик два или три раза быстро кивает головой и затем тяжелой поступью идет дальше.
Я знаю, что за нашими спинами помощник по посту управления переглядывается с другими моряками. Старик! Он всегда выбирался из всех передряг…
В унтер-офицерском помещении пайолы все еще подняты. Значит, они еще возятся со второй аккумуляторной батареей либо повторно осматривают ее. Снизу, словно призрак из сценического люка, высовывается испачканная маслом физиономия, по которой струится пот. По окладистой бороде я прихожу к заключению, что это Пилигрим, помощник электромоториста. И снова разыгрывается пантомима: в течение двух-трех секунд Старик и Пилигрим обмениваются взглядами, затем Пилигрим улыбается во всю ширь своего чумазого лица. Старик снисходит до вопросительного хмыканья, затем кивает — и Пилигрим с готовностью кивает в ответ: он тоже успокоился.
Дальше к корме продвинуться непросто. Верткий Пилигрим пытается высунуть откуда-то снизу часть пайолы, чтобы нам было, куда наступить.
— Не утруждайте себя, — говорит Старик. Не хуже заправского альпиниста он, прижавшись животом к ограждению коек, приставными шагами пробирается по узкому карнизу на корму. Я принимаю предложенную Пилигримом помощь.
Дверь на камбуз распахнута. На самом камбузе наведен порядок.
— Отлично, — мурлычет Старик. — Именно этого я и ждал.
Следующая дверь, ведущая в машинный отсек, тоже распахнута настежь. Обычно, когда дизели работают, втягивая в себя воздух, приходится напрягать все силы, чтобы, преодолев фактически вакуум, образующийся в машинном отсеке, открыть эту дверь. Но сейчас сердце лодки не бьется.
Переносные лампы излучают слабый свет. Наши глаза быстро привыкают к нему. Боже мой, что за зрелище! Дощатый настил убран, блестящие пайолы — тоже. Впервые я понимаю, каковы истинные размеры дизелей. Меж их оснований я вижу нагромождение тяжелых деталей: масляных поддонов, всевозможных инструментов, шатунных вкладышей. Сейчас помещение больше смахивает даже не на слесарную мастерскую, а на пещеру каннибалов. Отовсюду капает черное машинное масло — истекающая кровь двигателей. На всех плоских поверхностях натекли отталкивающе выглядящие лужицы масла. Вокруг валяются кучи ветоши. Повсюду рваные лохмотья, грязные фильтры, гнутые куски проволоки, асбестовые прокладки, заляпанные промасленными пальцами, грязные от смазки винты и гайки. Слышны перешептывающиеся голоса, глухое клацанье инструментов.
Йоганн перешептывается со Стариком, не прекращая орудовать здоровенным гаечным ключом. Я понятия не имел, что у нас на борту есть такой инструментарий. Движения Йоганна размерены и точны: ни одной нервной ошибки, ни срывающихся захватов.
— Расклиненные бимсы надежно держат течь!
Слово «бимсы» снова вызывает у меня недоумение. Дерево внутри этого царства стали? Бимсы — деревянные распорки — это морской термин. Какие еще бимсы могут здесь оказаться?
И тут я вспоминаю: квадратные бревна — пятнадцать на пятнадцать. Намертво закрепленные подбитыми клиньями, в точности как подпорки в горняцких шахтах. Крохотная доля плотницких изделий среди окружающей стали и железа. Где же эти бревна хранились? Прежде я ни разу не замечал бревен на борту.
Как, во имя всего святого, Йоганн умудряется сохранять такое спокойствие. Может, он просто забыл, что над нашими головами — триста метров воды, и что кислород скоро кончится? Старик заглядывает то туда, то сюда. Он становится на колени, чтобы нагнуться к людям, работающим под палубой в позах йогов. Он едва ли произносит хоть слово, негромко хмыкает себе под нос, а затем, привычно растягивая слова, вопрошает: «Ну-у-у?»
Но из тесных каверн чумазые, промасленные лица взирают на него, словно на волшебника. Их вера в его способность вытащить нас отсюда воистину безгранична.
У ближней к корме стороны правого дизеля лампа выхватывает из темноты не то две, не то три фигуры, скрючившихся в узком проходе над основанием двигателя: они нарезают большие прокладки.
— Ну, как в целом обстоят дела? — спрашивает Старик негромким, но задушевным голосом, словно интересуется здоровьем их домашних.
Он стоит, опершись на один локоть. Сквозь зазор между его рукой и туловищем я вижу шефа:
— …множество зубцов сломано, — доносится его шепот. — …не можем понять, где неполадка!
Свет одной из ламп придает его лицу неестественно рельефный облик. От неимоверной усталости под глазами, горящими лихорадочным огнем, залегли зеленые полукружья. Черты лица углубились. Он выглядит постаревшим на десять лет.
Я не вижу его туловище, только подсвеченное лицо. Я вздрагиваю, когда эта бородатая голова Иоанна Крестителя[115] начинает вещать:
— Система водяного охлаждения тоже искорежена. Непростая работенка — пропаять — правый дизель — господин каплей — похоже — полностью вышла из строя — подручным материалом не обойтись — иначе она закипит — подшипники карданного вала — разболтаны…
Насколько я понимаю, существуют одна или несколько неисправностей, которые могут быть исправлены только при помощи молота. Оба приходят к выводу, что любые работы, связанные с сильными ударами, исключены.
Снова звучит голос снизу:
— Слава богу — она почти исправна — чертова трещина, и не углядишь — сюда бы часовщика с микроскопом…
— Вгоните туда все, что есть — и порядок! — велит Старик. Потом он поворачивается ко мне, будто бы для того, чтобы сказать мне что-то по секрету, но произносит свою реплику громким сценическим шепотом[116] :
— Хорошо, что у нас на борту — команда настоящих специалистов!
Аварийное состояние электромоторного отделения ужасает не меньше, чем дизельного: сейчас это уже не стерильное, блещущее чистотой помещение, в котором все детали моторов скрыты за стальными оболочками. Сейчас все покровы сорваны, пайолы подняты, обнаженные внутренности выставлены напоказ. Здесь тоже повсюду валяются промасленная ветошь, деревяшки, инструменты. Клинья, провода, лампы-»переноски», проволочная сетка. И здесь внизу еще осталась вода. В этом есть что-то непристойное, что-то отдаленно напоминающее изнасилование. Помощник электромоториста Радемахер лежит на животе, вены на его шее вздулись от натуги, он пытается огромным гаечным ключом завернуть гайку на подушке двигателя.
— Как много ущерба! — замечаю я.
— Ущерб — подходящее выражение, — откликается Старик. — Сию минуту прибудет штабной казначей, чтобы взглянуть на растоптанные во время полевых маневров грядки салата, и тут же на месте рассчитается с хозяином за наши невинное озорство наличными из своего кармана — без излишнего бюрократизма!
Радемахер, заслышав его голос, начинает вставать с пола, но Старик останавливает его, затем дружески кивает и сдвигает его фуражку на затылок. Радемахер ухмыляется.
Я замечаю часы: сейчас ровно полдень. Значит, я все-таки спал, просыпался и опять засыпал. Как часы смогли пережить взрыв? Мой взгляд останавливается на пустой бутылке. Я хочу пить! Где бы мне раздобыть хоть что-нибудь, чтобы утолить жажду? Когда я пил в последний раз? Я не голоден: в животе пусто, но чувства голода нет. Лишь эта дьявольская жажда!
Вот стоит бутылка — она наполовину полная. Но я не могу лишить Радемахера его сока.
Старик в задумчивости стоит прямой, как шест, его глаза обращены на крышку кормового торпедного люка. Он пришел к какому-то заключению?
Наконец он вспоминает о моем присутствии, резко поворачивается и тихо зовет:
— Ну, теперь двинемся назад!
И мы вновь идем путем паломников мимо хромых, слепых, бедных и проклятых. Представление повторяется — чтобы быть полностью уверенным в том, что желаемое воздействие достигнуто.
Но в этот раз Старик ведет себя так, словно нет никакой необходимости обращать на что-то особое внимание: и так все в порядке. Пара кивков головой в одном-другом месте, и мы возвращаемся на пост управления. Он подходит к столу с картами.
Апельсины! Ну конечно, ведь у нас есь апельсины с «Везера». К нам на борт, в носовой отсек, были загружены целых две корзины сочных, зрелых апельсинов. Декабрь — самый сезон для них. Мой рот пытается наполниться слюной, но горло пересохло: засохшая масса слизи совершенно забила мои слюноотделительные железы. Но апельсины прочистят все как следует.
В спальном отделении никого нет. Техники все еще находятся на корме. Штурмана последний раз я видел на посту управления. Но куда подевался боцман?
Я стараюсь открыть люк в носовой отсек так тихо, как только возможно. Тускло, как всегда, горит одна-единственная слабая лампочка. Проходит не меньше минуты, прежде чем я могу разглядеть в полумраке представшую моему взору картину: люди на койках, люди в гамаках, все спят. На пайолах, едва ли не до самого люка, тоже лежат люди, тесно прижавшись, словно бездомные, старающиеся согреть друг друга.
Никогда в носовом отсеке не собиралось одновременно столько людей. Вдруг я понимаю, что здесь находятся не только свободные от вахты, но и матросы, которые в обычных условиях сейчас стояли бы ее — вот население отсека и выросло вдвое.
Луч моего фонарика скользит по телам. Отсек похож на поле после битвы. Даже хуже того, после газовой атаки: люди лежат в полутьме буквально согнутые пополам, скрученные адской болью, как будто противогазы не смогли защитить их от нового отравляющего газа, придуманного врагом.
Успокаивают глубокое дыхание и негромкое приглушенное похрапывение, убеждающие в том, что вокруг — живые люди.
Наверно, ни один из них не заметит даже, если шеф перекроет подачу кислорода. Они тихо уйдут из жизни, заснут навсегда с этими поросячьими рыльцами на лицах и поташевыми картриджами на животах. Спите, дети, усните… Скончались во сне во имя Родины и Фюрера…
Кто там идет, согнувшись в три погибели? Это Хекер — торпедный механик. Осторожно переступает через лежащие тела, словно разыскивает кого-то. Ему приходится бодрствовать, чтобы следить, не выпустил ли кто-нибудь изо рта свиной пятачок дыхательной трубки.
Я начинаю искать место, куда можно поставить ногу. Я пробираюсь между спящих людей, отыскивая зазоры среди изогнувшихся тел, просовывая туда ноги, словно клинья, при этом стараясь не запутаться в переплетении дыхательных трубок.
Апельсины должны храниться в самом дальнем конце отсека, рядом со сливными отверстиями в полу. Я шарю вокруг себя, пока не нащупываю сначала корзину, а затем — один из фруктов, который я перекатываю на ладони, взвешивая его. Проглатываю слюну. Я не в силах больше ждать: прямо на этом самом месте, с обеими ногами, застрявшими между туловищ, рук и ног, я вырываю шноркель из своего рта и вгрызаюсь зубами в толстую кожуру. Только со второго укуса я добираюсь до мякоти плода. Громко причмокивая, я всасываю сок апельсина. Он струйками вытекает у меня из уголков рта и капает на спящих людей. Боже, как здорово! Мне следовало бы раньше додуматься до этого.
Кто-то шевелится рядом с моей левой ногой, чья-то рука хватает меня за икру. Я подпрыгиваю, словно меня ухватил осминог. При таком плохом освещении я не вижу, кто это. Из темноты приближается лицо: уродливый лемур с хоботом. Поднявшийся из полумрака человек пугает меня до смерти. Я все еще не могу узнать его: Швалле или Дафте?
— Чертовски хорошие апельсины! — запинаясь, произношу я. Ответа нет.
Мимо, нагнувшись, проходит Хекер, все еще присматривающий за лежащими. Он вытаскивает изо рта свой мундштук и ворчит:
— Вшивые акустики.
В луче моего фонарика видно, что с его подбородка свисают длинные слюни. Ослепленный, он зажмуривает глаза.
— Извините!
— Я ищу кока, — шепчет он.
Я показываю в темный угол рядом с люком. Хекер перебирается через два тела, наклоняется и негромко говорит:
— Давай, вставай! Поднимайся, Каттер! Поживее. Люди на корме хотят пить.
В кают-компании все без изменений. Второй вахтенный по-прежнему спит в своем углу. Я беру с полки потрепанный томик и заставляю себя читать. Мои глаза двигаются по строчкам. Они привычно перемещаются слева направо, не пропуская ни слога, ни буквы, но вместе с тем мои мысли сейчас далеко. В моем мозгу возникают странные думы. В пространство между страницей и моими глазами из ниоткуда вторгается ненапечатанный текст: затонувшие лодки — что будет с ними? Может, когда-нибудь армада погибших подлодок вернется в родную гавань, принесенная волной прилива вместе с моллюсками и водорослями? Или же люди будут лежать здесь еще десять тысяч лет, в некоем соленом подобии формальдегида, сберегающим их тела от гниения? А если когда-нибудь придумают способ обыскивать дно океана и поднимать оттуда корабли? Интересно, как мы будем выглядеть, когда наш корпус вскроют газовой горелкой?
Пожалуй, взору спасательной команды предстанет удивительно мирная картина. В других затонувших лодках зрелище, несомненно, оказалось бы хуже: вся команда перемешалась в беспорядке или плавает, распухшая, между блоками цилиндров дизелей. Мы исключение. Мы будем лежать в целости и сухости.
Кислорода нет — значит, нет и ржавчины, и со всех сторон лишь самые высококачественные материалы, из которых построена лодка. Можно не сомневаться, что работы по поднятию лодки окупятся сторицей: у нас на борту полным-полно ценного товара. А наш провиант наверняка будет все еще пригоден для еды. Лишь бананы, ананасы и апельсины будут чересчур испорчены.
А как же мы сами? Как долго разлагаются тела в отсутствии кислорода? Что станется с пятьюдесятью одним наполненным мочевым пузырем, с фрикассе и картофельным салатом в наших кишечниках, когда закончится весь кислород? Прекратится ли тогда процесс брожения? Усохнут ли тела подводников, став жесткими и сухими как вяленая треска или как те мумии епископов, которые можно видеть высоко над Палермо, в Пиана-делли-Альбанези? Они лежат там, под алтарными изображениями, в своих стеклянных гробах, облаченные в парчу, украшенные цветным стеклом и жемчугами — отвратительные, но устойчивые к воздействию времени. Отличие в том, что у епископов изъяли внутренности. Но стоит на пару дней зарядить непрекращающемуся дождю, и сквозь стеклянные витрины от них начинает долетать точно такая же вонь, какой может вонять только треска.
На ум приходит наша корабельная муха. Я представляю, как спустя годы поднимут нашу лодку, обросшую космами темно-зеленых водорослей, покрывшуюся наростами из раковин. Взломают люк боевой рубки, и оттуда вылетит туча жирных, здоровых мух. Крупный план из «Броненосца «Потемкин» — через край люка выплескивается поток из миллиардов личинок. И миллионы и миллионы вшей, толстым слоем парши облепивших трупы команды…
— Наступают сумерки! — доносится с поста управления. Что бы это значило: светает или смеркается? Я окончательно запутался.
Шепчущие голоса приближаются. Появляется Старик, следом за ним — шеф.
Шеф докладывает Старику. Кажется, он вновь обрел силу, подобно боксеру, у которого неожиданно открылось второе дыхание, хотя в предыдущем раунде, с ним, кажется, уже было почти покончено. Одному богу известно, откуда она взялась у него, ведь он ни на минуту не покидал второго инженера и его людей. Теперь он и Старик проводят что-то вроде инвентаризации. Я слышу, что компрессоры надежно закрепили деревянными клиньями. Болты с большой палец толщиной, которыми они крепились к станине, срезало ударной волной взрыва. Многое зависит от компрессоров: они подают воздух для продувки цистерн плавучести. Оба перископа однозначно можно выбрасывать к черту. Пока что с ними ничего нельзя сделать. Слишком сложный ремонт…
Я вижу, что по мере рапорта шеф начинает излучать надежду.
Наши шансы улучшились? Я перестаю обращать внимание на детали. Единственное, что я хочу знать — это уверен ли шеф, что он сможет вытолкнуть воду за борт и оторвать лодку от грунта. Какое мне дело до перископов? У меня одно желание: выбраться на поверхность. Бог знает, что нас ждет там. Но сначала мы туда должны подняться. Просто подняться.
Ни слова о переливании воды и выкачивании ее за борт. Так какой смысл во всех прочих успешных починках, если мы не можем оторваться от грунта? Внезапно снова раздаются медленно приближающиеся шумы. Ошибиться невозможно. Корабельные винты. Все громче и громче.
— Звук винтов со всех сторон!
Что это значит — целый конвой? Старик закатывает глаза, словно квартиросъемщик, которого злит шум скандалящих соседей этажом выше.
Я беспомощно озираюсь. С меня довольно. Я могу лишь забиться еще дальше в свой угол. В моем измученном теле каждая косточка ноет, словно под пыткой. Должно быть, это после размахивания ведрами, похожего на бешено взлетающие и падающие качели.
Старик громко басит обычным голосом. Сперва это пугает меня, но потом я понимаю, что грохот наверху дает нам возможность говорить во весь голос. Никто не услышит нас. А привычное хриплое ворчание успокаивающе действует на нервы.
— Похоже, у них там настоящий затор! — произносит он. Обычное напускное безразличие. Но ему не удается обмануть меня: я видел, как он тайком растирал обеими руками свою спину, и слышал, как он стонал при этом. Должно быть, он очень неудачно приземлился в результате своего падения, но за все это время он едва ли урвал пятнадцать минут, чтобы прилечь.
Шеф переносит шум не так спокойно, как Старик. Когда грохот над головой усиливается, слова застревают в его горле, а глаза начинают бегать из стороны в сторону. Никто не говорит ни слова. Наступает немая сцена.
Я страстно хочу, чтобы пьеса подошла к развязке, чтобы актеры наконец-то смогли выйти из-за лучей рампы со своими обычными лицами.
Шум винтов замолкает. Старик смотрит мне прямо в глаза и удовлетворенно кивает, словно это он прекратил его — просто чтобы доставить мне удовольствие.
Шеф торопливо делает глоток яблочного сока из бутылки и вновь исчезает.
Только я собрался с духом, чтобы, пересилив себя, задать Старику прямой вопрос, как обстоят дела, но в этот момент он встает на ноги и, морщась от боли, тяжелой поступью бредет на корму.
Спустя некоторое время я не могу придумать ничего лучше, как последовать за ним. Может, на посту управления мне удастся втянуть его в разговор. Но он скрылся. Должно быть, отправился еще дальше, на корму лодки. У меня возникает дурное предчувствие, что там, на корме, что-то идет совершенно не так, как хотелось бы. Мне следовало бы внимательнее прислушаться к докладу шефа.
Наверно, до унтер-офицерской каюты я добрался наощупь в состоянии транса. Теперь начались мои неприятности: у меня нет опыта залезания в койку с поташевым картриджем на животе. Тем не менее, пребольно стукнувшись несколько раз об ограждение, я наконец ухитряюсь совершить что-то вроде прыжка через перекладину, изогнувшись самым неестественным образом. Теперь начнем расстегивать рубашку, ослабим пояс, перейдем снова к рубашке, расстегнем ее до конца, вдохнув, надуем живот, затем снова втянем его — вытянемся, выдохнем, будем лежать, словно в футляре, держа на животе вместо грелки с горячей водой поташевый картридж — точь-в-точь мумия на смертном одре.
Сознание растворяется. Что это, сон или какое-то забытье? Когда я снова прихожу в себя, уже 17.00. По корабельному времени. Я вижу это по наручным часам Айзенберга.
Я остаюсь в постели. Грань между сном и бодрствованием вновь начинает стираться. Где-то в моей голове эхом отдается глухой стук. Вместо того, чтобы пробудиться, я пытаюсь укрыться от навязчивого звука во сне, но он не утихает. Не засыпая, но и не поднимая век, я прислушиваюсь. Не остается никаких сомнений: это глубинные бомбы. Хотят запугать нас? Или Томми глушат другую лодку? Но сейчас наверху должен быть ясный день. Никто не рискнет прорываться при дневном свете. Так что это? Может, они проводят учения? Стараются поддерживать своих людей в форме?
Я напрягаю слух, стараясь определить, с какой стороны доносятся раскаты грома. Он грохочет повсюду вокруг нас. Наверно, действуют небольшие соединения, отрабатывающие тактику окружения. Теперь опять все успокоилось. Я высовываюсь в проход со своей койки и гляжу в сторону поста управления.
Акустик докладывает о шуме винтов — сразу несколько с разных сторон. Как это возможно — я полагал, что сонары разбиты. Вдруг я вспоминаю, что Старик прижимал к уху один наушник, когда я протискивался мимо. Значит, акустическое оборудование снова работает: теперь мы можем получать звуковую информацию о враге. Дает ли это нам какое-то преимущество?
Вытекшее топлива! Течение должно было унести его так далеко, что никто там, наверху, не может догадаться, где его источник. Вероятно — надо скрестить пальцы[117] — была утечка в виде одного большого пузыря, и этим все кончилось. К счастью, в отличие от пробки топливо не плавает вечно. Оно растворяется и постепенно исчезает. Вязкость — кажется так это называется? Еще одно слово, которое я добавляю к своему набору магических заклинаний.
— Похоже, мы лежим в хорошем местечке, — доносятся до меня слова Старика с поста управления. Что же, можно и так взглянуть на наше нынешнее положение: мы родились под счастливой звездой, благодаря которой застряли в скалах, спасших нас от Асдика.
— Черт побери, если этот шум не прекратится — я сойду с ума! — внезапно взрывается Зейтлер. Он нарушает приказ, в соответствии с которым Зейтлер должен тихо лежать и молчать в свою поросячью трубочку для дыхания. Будем надеяться, что Старик не услышал его.
Левая рука Зейтлера свешивается с его койки. Сильно прищурившись, я могу рассмотреть его часы. Сейчас 18.00. Так мало времени? Дурная примета, что я потерял свои часы. Должно быть, они попросту упали с моего запястья. Может, они еще продолжают тикать где-то в трюме. Все-таки, они — антимагнитные, водонепроницаемые, ударостойкие, нержавеющие, сделаны в Швейцарии.
Носовой зажим так больно давит, что я вынужден ослабить его на мгновение.
Боже, как же воняет! Это газ из аккумуляторов! Нет, не только газ. Также воняет дерьмом и мочой — словно кто-то справлял здесь нужду. Или у кого-то во сне расслабился сфинктер? Или где-то поблизости стоит ведро с мочой?
Писать: при этой мысли я сразу же ощущаю жуткое давление в своем мочевом пузыре. Потребность отлить проходит, уступив место угрожающим спазмам желудка. Я сжимаю бедра. Что, если нам всем одновременно приспичит по нужде? На такой глубине нельзя пользоваться гальюном — не стоит даже пытаться выпихнуть дерьмо за борт сжатым воздухом. Вонь становится почти что невыносимой.
Лучше уж снова надеть прищепку на нос и дышать через дребезжащий картридж! Хорошо, что природа предоставила нам свободу выбора: дышать через нос или через рот. Я без колебаний выбираю второй способ дыхания: к счастью, у меня в челюсти нет нервов обоняния. Творец Неба и Земли проявил большую предусмотрительность при замешивании своей глины[118] , чем конструкторы при создании нашей посудины.
Конечно, я могу потерпеть еще некоторое время. Лежи, не шевелись, мышцы живота расслаблены, думай о чем-нибудь другом. О чем угодно, только не о том, как хорошо было бы сходить в туалет.
В публичном доме в Бресте стояла жуткая вонь: пот, духи, сперма, моча и лизол — тошнотворная смесь — аромат подгнившей похоти. Никакие духи, даже самые сильные, не могли перебить запах этого дезинфицирующего средства, которое прозвали Eau de Javel. В том доме тоже пригодились бы зажимы для носа.
Rue d'Aboukir! Когда в порт заходил большой корабль, шлюхи в перерывах между посетителями даже не вставали с постели, оставаясь в положении «лежа на спине, ноги врозь». Никаких подмываний над биде, никаких трусиков, надетых, чтобы соблазнить клиента и сразу же оказаться вновь спущенными. Разработанные цилиндры из плоти, в которых изо дня в день ходило взад-вперед по пять дюжин поршней самых разных размеров.
Перед моим взором встает круто сбегающая вниз узкую улочку: крошащиеся, осыпающиеся стены, обугленные бревна вздыбились к небу. На искореженном тротуаре вытянулся расплющенный труп собаки. Омерзительно. С ее выдавленных внутренностей, жужжа, взвивается целый рой мясных мух. Валяются обрывки просмоленного картона. Причудливые обломки черепичной крыши напоминают огромные куски слоеной нуги. Урны опрокинуты все до единой. Крысы бегают при свете дня. Все прочие здания пострадали от бомбежек. Люди покинули даже частично уцелевшие дома. Деревянные оконные ставни топорщатся баррикадой. Между развалинами и мусором едва можно найти проход.
Рядом со стеной, опираясь друг на друга так, что их лбы соприкасаются, стоят два «хозяина морей»:
— Пойдем, браток, я заплачу за твой трах. Тебе это не повредит.
Они выстроились в шеренгу перед домом терпимости внизу улицы. Два ряда стоящих членов. Каждому надо расслабиться. Время от времени жирная «мадам» по-хозяйски выкрикивает из двери:
— Следующие пять… да поторапливайтесь! У каждого есть пять минут — не больше!
Идиотские ухмылки. У всех матросов одна рука, засунутая в карман брюк, нащупывает член или яйца. И почти у всех в другой зажата сигарета: нервы пошаливают.
Изнутри дом являет собой убогую развалину. На что ни взгляни — серое и ветхое. Лишь уборная покрашена белой краской. Все остальное по цвету напоминает машинное масло — либо светло-желтое прогорклое коровье. Пахнет спермой и потом. Бар отсутствует. Нет ни малейшего намека даже на самое примитивное украшение интерьера.
«Мадам», восседающая на своем деревянном троне, прижимает к себе гнусного мопса, вдавив его в расщелину между своими массивными грудями.
— Вылитая жирная жопа, — отзывается о них кто-то. — Парни, вот бы оттрахать ее между ними!
На что старая карга демонстрирует свои скудные познания в немецком языке:
— Нет времени. Давайте, пошевеливайтесь, ничего не разбейте!
Над ее троном висит герб в виде ярко намалеванного петуха с девизом «Quand ce coq chantera, credit on donnera»[119] .
Каждому, кто расплачивается с ней, она старается продать еще и один из своих наборов изрядно замусоленных фотокарточек. Кто-то возражает:
— Тетя, никто не нуждается в наглядном пособии. Я готов кончить как есть, не сходя с места. А они будут гонять в них свои члены до тех пор, пока не спустят все, и из них не повалит лишь сизый дым.
За стеной, покрытой грязными пятнами, скрипит матрас.
Раздается визгливый, сварливый голос:
— Ну, сладенький, клади сюда свои денежки!
А я еще был так удивлен, что она говорит по-немецки.
— Не надо так тупо на меня смотреть! Fais vite![120]Ну конечно же, ты поражен — я родом из Эльзаса! Нет-нет — или ты полагаешь, будто я хочу, чтобы меня уволили? Здесь все платят вперед, так что, милый, выкладывай-ка свои денежки. После всегда тяжелее платить. Давай — и прибавь немножко для Лили — она тебе понравится. У тебя найдется еще пятьдесят? Если есть, то я могу показать тебе кое-какие фотографии..
А из другой двери уже доносится:
— Заходи, дорогуша! Боже, да здесь одни несовершеннолетние!
Неужели они все из Эльзаса?
— У вашего детского сада сегодня что — выходной? И это все, на что ты способен? Не надо — не снимай штаны. И поторапливайся!
На краю кушетки расстелена грязная тряпка, чтобы ботинки оказались на ней: снимать их считается здесь лишней тратой времени.
— Ну ты и шустрый. Вот это да!
Я слышу, как за ширмой она мочится в ночной горшок. Да и к чему здесь условности?
Белесые бедра. Мокрые волосы на лобке. Болезненное лицо покрыто полосами пудры. Желтые зубы, один или два из них — черные, гнилые. От нее разит коньяком. Красная щель рта. В мусорной корзине рядом с биде сплетением кишок белеют использованные презервативы.
Из коридора доносится ругань:
— Гони деньги назад — я выпил слишком много пива — так он у меня никогда не встанет!
На первом этаже кто-то упорно возражает против укола:
— Тогда ты не получишь назад свою платежную книжку!
— Послушайте, я не собираюсь оголять свою задницу!
— Заткнись. Каждому должна быть сделана прививка.
— Может быть, тебе они дают даром!
— Полегче на поворотах!
— Да пошел ты!
Ну и работа! Весь день напролет делать уколы в пенисы.
— Ну, вот и все. Забирай свою платежную книжку. Двойная предосторожность: резинка и прививка. Ваше флотское начальство так старается соблюсти приличия!
Давление в мочевом пузыре сводит меня с ума. Разве боцман не выставил на посту управления отхожие ведра и канистру хлорки рядом с ними? Я заставляю себя встать и добраться до центрального поста на негнущихся ногах. Потом появляется шеф. Тяжело дыша, он садится рядом со мной и замирает. Только его грудь вздымается. Он поджимает губы, делает вдох — и раздается свист. Заслышав звук, он вскакивает на ноги.
Я вытаскиваю похожую на поросячий пятачок затычку из своего рта:
— Шеф, у меня еще остались таблетки глюкозы.
Шеф, встрепенувшись, возвращается к действительности:
— Нет, спасибо, а вот от глотка яблочного сока не отказался бы.
Я незамедлительно вскакиваю на ноги, протискиваюсь через люк, доковыливаю до ящика и дотягиваюсь до бутылки. Шеф подносит ее ко рту одной рукой, но ему тут же приходится придержать ее другой, потому как бутылка лязгает о его зубы. Он пьет громадными глотками. По его нижней губе сбегает ручеек сока и теряется в бороде. Он даже не удосуживается утереться.
Спросить его, как обстоят дела? Лучше не надо. Судя по тому, как он выглядит, это может оказаться последней каплей.
В помещении для унтер-офицеров занавески у коек вдоль левого борта отдернуты, но они не пустуют. Лежащие здесь похожи на мертвецов, покоящихся в своих гробах. Зейтлер, Ульманн, Берлинец и Вихманн. Полному сходству мешают лишь поросячьи затычки во ртах.
Койки команды машинного отделения пустуют. Значит, дизелисты и электромотористы все еще остаются на корме. Я вытягиваюсь на пустующей нижней койке.
Появляется первый вахтенный офицер. Напустив на себя по-официальному деловой вид, он убеждается, что у каждого изо рта торчит шноркель. Провожая его взглядом, я понимаю, что снова проваливаюсь в сон.
Когда я снова прихожу в сознание, то узнаю Френссена. При взгляде на него, сидящего совершенно измотанным за столом, мое сердце сжимается. У него нет шноркеля. Ну конечно же — люди, работающие в машинном отделении, не могут носить эту чертову штуковину. Переворачиваясь на койке, я произвожу шум, и Френнсен медленно поворачивает голову. Он смотрит на меня невидящими глазами. Кажется, что его позвоночник больше не в состоянии держать вес туловища. Вместо того, чтобы опереться на стол, он свесил плечи, и его руки болтаются промеж коленей, словно в них нет суставов, и они висят на ниточках, как у незамысловатой марионетки. Он согнулся так, будто на него действует удвоенная сила притяжения. Его рот разинут, взгляд остекленевших глаз наводит жуть. Боже, да он не в себе! Кто знает, как держатся другие в той зловонной атмосфере, если даже Френссен не в силах больше переносить ее. Здоровый, как бык — и оказался слабее мухи.
Муха? Куда подевалась наша муха?
Снова возвращаются мысли о возможной встрече Рождества под водой. Если люди на корме не закончат свою работу, то в сочельник мы по-прежнему будем сидеть на этом самом месте. Мы начнем обмениваться подарками. В подарок Старику я поймаю муху. Посажу ее в пустой спичечный коробок с красочной испанской этикеткой, чтобы Старик, поднеся его к уху, мог услышать, как внутри жужжит муха и вообразить, что это гудят ожившие моторы. Замечательная идея! И мы попросим шефа закрыть глаза и дадим ему тоже послушать маленькую коробочку. А если Старик разрешит, она пойдет по рукам и каждый сможет послушать ее целую минуту — это будет Божий дар для нашего слуха в этой ватной тишине, еще одно его благословение, которое мы отпразднуем вместе с рождеством Господа нашего.
Я чувствую себя разбитым, изможденным. Я с радостью сказал бы Френссену: «Сейчас принесу чай» или какую-нибудь чепуху в этом же роде, но мешает шноркель во рту. А он не шевельнулся ни на йоту.
Чай! Чайник должен быть на посту управления. Я должен был обратить на него внимание, когда был там.
Я с трудом встаю. Френссен еле поднимает глаза. Пайолы на посту управления все еще скрыты под водой — значит, наша главная проблема не решена. Наверняка шеф займется ею. Конечно, у него есть план действий, но вид этого потопа и плеск моих сапог по воде все равно наполняют мою душу ужасом.
Где же чай? Я оглядываюсь кругом, но чайника нигде не видать. Правда, я знаю, где хранится яблочный сок. Я пролезаю в люк и бреду к шкафчику, достаю бутылку, срываю с нее крышку о петлю дверцы и несу Френссену. Боже правый, он никак не может поверить, что это для него. Он мог бы и не смотреть на меня такими по-собачьи благодарными глазами — в конце концов, я не Старик.
Делать больше нечего, остается только сидеть и перебирать в памяти картины прошлого.
На ум приходит Глюкштадт. Это помогает: мне сразу же становится тошно. Какая насмешка! Глюкштадт — «Счастливый Город»[121]. Само имя — форменное издевательство. Там всегда было одно и то же: казармы, казарменные помещения, снова казармы. Первые наряды по хозяйству, а потом — флотские дежурства — Микки-Маус[122]. Глюкштадт был наихудшим — nomen est omen[123] - суеверием.
А ресторан «Грязная ложка» в городе! — само собой, у него было другое название — где мы проводили вечера, пожирая жареную картошку тарелку за тарелкой, потому что в лагере мы не наедались досыта. На нас троих донесли — хозяин заведения прослышал, как мы окрестили его тошниловку. Нас приговорили к казармам, назначили бессменными Микки-Маусами — главной обязанностью было вопить во весь голос. Я специализировался в следующем: вывести отделение на полевые занятия и приказать людям укрыться в окопах, чтобы они успели по-быстрому перекинуться в картишки, а самому стоять рядом и как полоумный орать на всю округу команды. Мне это нравилось — да и всем остальным тоже.
Я вижу себя в шлюпке, выбившийся из сил, вцепившийся в свое весло, едва не падающий с банки. Противные, грубые лица товарищей, которые забавлялись тем, что преследовали, унижали, травили нас, рекрутов-новичков. Вспоминаю, что они сделали с Флеммингом — бедным, грустным, нервным Флеммингом, попавшим в лапы сборищу садистов в униформе. Наряд за нарядом. Поставить такелаж, убрать такелаж. Одеть форму, снять форму, одеть спортивную форму, снять спортивную форму. «Живее, живее, вы — тупоголовые!»
Спустя пять минут: проверка тумбочек.
Бедняга Флемминг никак не успевал. У него появился дикий взгляд затравленной крысы. А стоило этим ублюдкам заметить кого-то, кто не мог постоять за себя — тут уж они расходились вовсю. Три раза вокруг казармы вприсядку, один раз — ползком. Сто метров, прыгая на корточках. Потом — двадцать отжиманий. Затем — штурмовать стены на полосе препятствий.
А еще для всех нас было припасено нечто особенное: на полном ходу загнать шлюпку в портовую жижу, состоящую из разбавленного морской водой мазута, а потом очистить ее от грязи, попросту смыть ее забортной водой — но только налегая на весла, по нескольку часов гребя ими в едином ритме, пока под шлюпкой не останется только чистая вода.
Бедняга Флемминг не вынес всего этого, не смог.
В один вечер он не отозвался во время переклички.
Изуродованное тело прибило к берегу в гавани вместе с привальными брусьями, бутылками, деревяшками и пятнами машинного масла.
Факт убийства был налицо. Постоянные унижения, послужившие причиной смерти. Доведенный до отчаянья, он утопился, хотя умел плавать. На его труп было нелегко смотреть: его затянуло под винты парохода. Мне пришлось поехать в Гамбург на судебное разбирательство. Вот теперь, с надеждой думал я, когда дело зашло так далеко, все дерьмо и выплывет наружу. И что же вышло? Его драгоценные родственнички, почтенные гамбургские судовладельцы, сочли версию самоубийства непристойной. И они согласились с точкой зрения военного флота: смерть в результате несчастного случая при исполнении служебных обязанностей! За народ, Фюрера и Отечество. Честно исполняя свой долг. Ну и, разумеется, они ни в коем случае не могли обойтись без трех залпов над могилой, так что мы палили из ружей над дыркой в земле, куда запихнули Флемминга. Отсалютовать оружием — поднять винтовку — пли. И еще раз. И еще. Никому даже не позволили улыбнуться.
А потом во Франции: когда я, вывернув руку и отобрав пистолет, обезоружил Обермайера — диктора с радио — который надумал застрелиться прямо на пляже перед нашей реквизированной виллой. Устроил фарс только из-за того, что перепихнулся в Париже с дамочкой, которая оказалась наполовину еврейкой. Придурок Обермайер просто взбесился, орал: «Я — национал-социалист! Отдай мне пистолет, верни мне пистолет!» Надо признаться, у меня было сильное желание оказать ему эту услугу.
Я начинаю закашливаться. Ротовая полость заполнена слюной. Она горчит, точно желчь. Я не в силах дольше сносить свой шноркель. Мой рот сам непроизвольно выталкивает его. Слюна капает на мою рубашку. Я внимательно разглядываю ее. Мне надо выпить. Френссен не будет возражать, если я приложусь к его бутылке.
Какого черта? На столе лежат мои часы! Кто положил их сюда? Я дотягиваюсь до них. У меня такое чувство, будто ко мне Рождество пришло раньше положенного срока. Неугомонная секундная стрелка все еще бежит по кругу. Отличные часы. Они показывают чуть больше восьми часов вечера.
А это означает, что мы уже почти сутки находимся под водой. Командир хотел попытаться всплыть, когда стемнеет. Сейчас 20.00 — стало быть там, наверху, уже давно не видно ни зги — в это время года. Но зачем командир спросил у штурмана, когда зайдет луна? Я ничего не путаю. Тем более, что двумя часами ранее Старик повторил свой вопрос. Но разве недавно не народилась новая луна? Это значит, что света почти нет, кроме заходящей луны. Ну и что из того? Привычная дилемма: не к кому обратиться за разъяснениями — ни к Старику, ни к штурману. Вероятно, по настоящему темно станет только к 04.00.
Это значит, что надо переждать еще целую ночь. Еще одну целую ночь — невыносимо. Кислорода на столько не хватит. А что с поташевыми картриджами?
Беспокойство принуждает меня стронуться с места. Словно в бреду, я направляюсь в кают-компанию. Мое место на койке шефа свободно. Второй вахтенный исчез. Такое ощущение, будто этот день растянулся по крайней мере на сто часов.
Не знаю, сколько времени я продремал в углу койки, когда я просыпаюсь и вижу Старика в проходе, ведущем в кают-компанию. Он поддерживает равновесие, упираясь обеими руками по сторонам, словно мы находимся на борту надводного корабля в бурном море. Должно быть, он вышел из своей кабинки. Он немощно опускается рядом со мной на койку шефа. Лицо его посерело и осунулось, похоже, он вовсе не замечает меня, полностью погруженный в свои мысли. Целых пять минут он не издает ни звука. Потом я слышу, как он тихо произносит:
— Мне жаль.
Я сижу неподвижно, словно окаменев. «Мне жаль». Слова эхом отдаются у меня в голове.
Всего два слова, и командир перечеркнул ими все надежды. Ужас охватывает с новой силой. Надежды нет. Вот что они означают на самом деле. Мечты разлетелись в прах. Еще несколько подобных шарад, жестко поджатая верхняя губа…вот и все. Все наши труды, все усилия ни черта не дали. Я чувствовал это: мы застряли здесь до Судного дня.
У нас мог еще быть какой-то шанс доплыть до берега. Сразу за борт, как только мы всплывем. Но теперь — что теперь? Медленно заснуть, когда закончится кислород?
Я вынимаю шноркель изо рта, хотя и не хочу разговаривать. Мои руки механически делают это сами. Умные руки сказали себе: Зачем? Зачем дышать через трубочку, если шансов все равно нет? Из моего рта свисает ниточка слюны, растягиваясь все больше и больше. Как у трубачей, опорожняющих свои U-образные мундштуки.
Я поворачиваюсь, чтобы взглянуть в глаза Старику. Его лицо превратилось в безжизненную маску. У меня ощущение, будто я могу содрать эту маску, но тогда — я знаю это точно — увижу плоть и жилы, как на картинке в учебнике по анатомии: сферические глазные яблоки, белые с синим, натянутые ткани, тонкие сосуды и вены, жгуты мускулов.
Может, напряжение все-таки взяло свое, сломив Старика? Ведь это не может быть правдой! «Мне жаль». Невозможно, чтобы он говорил это серьезно.
Он не пошевельнулся ни на дюйм. Я не могу перехватить его взгляд, потому что он неотрывно смотрит в пол прямо перед собой.
В моей голове — страх пустоты. Я боюсь рассыпаться на куски. Нельзя дать себе расколоться. Надо удержать себя. Следи за собой и не выпускай Старика из поля зрения.
Нечего и сомневаться — он готов. А как иначе он мог заявить подобное?
Может, как раз сейчас все начнет работать в нашу пользу, только Старик не понимает этого. Что могу сделать я? Сказать ему, что все будет нормально? Что Господь оказывается рядом в ту самую минуту, когда мы больше всего в нем нуждаемся?
Возразить. Нет! Его приговор из двух слов не отнимет у меня тайное знание, что я спасусь. Со мной ничего не может случится. Я неприкосновенен, табу. Со мной вся лодка тоже становится неуязвимой.
Но сомнение закрадывается вновь. Ведь я уже все понял, только не решался признаться себе: наверху темно, темно уже несколько часов кряду, а мы собирались всплыть в темноте. Значит, мы уже давно должны были попытаться сделать это. Все эти рассуждения о луне — всего лишь отговорка.
Старик продолжает сидеть все так же неподвижно, словно жизнь покинула его. Даже глаза не моргают. Я еще никогда не видел его в таком состоянии…
Я пытаюсь стряхнуть с себя оцепенение, пробую сглотнуть, пробую проглотить свой страх.
Раздается звук шагов.
Я смотрю в проход. Там стоит шеф, опираясь обеими расставленными руками о стены, как только что делал Старик. Я силюсь разглядеть выражение его лица. Но он стоит в полутьме, в которой теряется лицо.
Почему он не выходит на свет лампы? Или здесь все сошли с ума? Почему он не садится вместе с нами за стол? Уж наверно не из-за порванной рубашки? Может, потому, что его руки по локоть испачканы в дерьме?
Его рот открыт. Вероятно, он хочет отрапортовать. Ждет, когда Старик поднимет свой взгляд. Наконец он шевелит губами и осторожно отрывает ладони от стен. Своими движениями он, верно, хочет подчеркнуть то, что пришел сообщить. Но Старик не поднимает головы. Должно быть, он не замечает его, стоящего в проходе на расстоянии двух метров.
Я уже собираюсь толкнуть его, чтобы вывести из состояния транса, но тут шеф откашливается, и Старик с досадой поднимает глаза. Шеф немедленно начинает говорить:
— Господин каплей, имею честь доложить — электромоторы исправны — проникшая внутрь лодки вода закачана в дифферентные емкости — ее можно выдавить за борт сжатым воздухом — компас исправен — гидроакустическая система исправна…
Голос шефа срывается. Он охрип. Теперь я больше ничего не слышу, кроме неумолкающего эха:
— Исправна… исправна… исправно…
— Хорошо, шеф. Хорошо, хорошо! — запинаясь, говорит Старик. — Передохните теперь!
Пошатываясь, я встаю, чтобы освободить место для шефа. Но он заикается:
— …Осталось еще кое-что — пара проблем — надо доделать.
И он отступает назад на два шага, прежде чем выполнить подобие разворота кругом. Он может рухнуть в любое мгновение. Его сейчас повалил бы и комар. Кажется, дунь на него — и он упадет.
Старик, закусив нижнюю губу, опирается обеими локтями на стол. Почему он молчит?
Наконец он собирается с силами и тяжело выдыхает:
— Хорошие люди — главное, чтобы люди — были хорошие!
Он кладет обе руки на стол ладонями вниз, подается всем корпусом вперед и тяжело встает на ноги, затем медленно протискивается мимо, выбравшись в проход, поправляет свой ремень и направляется на корму, пошатываясь, словно пьяный.
Потрясенный услышанным, я остаюсь сидеть, где сидел, обеими руками держа на коленях свой мундштук. Неужели мне все это померещилось? Но Старик исчез на самом деле. Куда? Ведь он сидел здесь всего лишь мгновением раньше… «Мне жаль». А потом раздалось это «…исправно… исправна… исправно…»!
Куда все подевались? Я уже готов закричать, как слышу слова на посту управления:
— …собираемся попробовать!… надо посмотреть — получится ли!
— Как полагаете, когда вы будете более или менее готовы? — это голос Старика, и он явно поторапливает. — У нас осталось мало времени.
У меня снова начинает кружиться голова. Зачем я продолжаю сидеть здесь? Я снова закусываю резиновый мундштук. Я тоже еле стою на ногах: мне с трудом удается подняться с места. Такое ощущение, будто при каждом шаге меня бьют сзади под коленки.
На посту управления собрались Старик, шеф и штурман. Тесный, маленький кружок, склонившийся голова к голове над столом с картами.
Привычный насмешливый голос снова принимается нашептывать мне на ухо: ну вот опять, действие затягивается, напряжение по ходу спектакля нагнетается, из пьесы высасывается все, что только можно — любимое зрелище толпы: группа заговорщиков, их приглушенные голоса — этот режиссерский ход всегда пользуется успехом.
Вдруг я замечаю: на центральном посту больше нет воды. Ноги — сухие. Как я не заметил этого раньше? Наверное, у меня были провалы в памяти. А сейчас я в своем уме?
Я слышу, как Старик спрашивает приглушенным голосом:
— Штурман, что там сейчас наверху?
— Несколько часов как стемнело, господин каплей!
Очевидно, Старик снова взял себя в руки. А у штурмана ответ на заданный вопрос был припасен заранее. Ничто не может сбить его с толку, он всегда наготове, всегда в седле!
Помощник по посту управления крутится около впускных и выпускных распределителей. Заметно, что он прислушивается к разговору. Он тоже не может разобрать все фразы целиком, но тех обрывков, что долетают до наших ушей, уже достаточно, чтобы стать сигналом грядущего спасения. Я поражаюсь только одному: как это я не рассыпался на куски и не рухнул ничком.
— Одна попытка — ладно! — бормочет Старик. Затем он смотрит на свои часы, замолкает, и вот его голос снова тверд. — Через десять минут мы поднимем ее!
Эти слова звучат как обыденное объявление.
«Мы поднимем ее». Эти слова повторяются в моей голове, как мантра. Я снова достаю изо рта резиновый мундштук. Нитка слюны обрывается, а затем натекает снова.
«Мне жаль»… «Мы поднимем ее»! — одного этого вполне достаточно, чтобы сойти с ума.
Я возвращаюсь назад, в кают-компанию. Второй вахтенный офицер лежит на койке.
— Эй, второй вахтенный! — я не узнаю собственный голос. Он похож на что-то среднее между карканьем и рыданьем.
Он едва шевелится.
Я пробую еще раз:
— Эй!
На этот раз выходит немного лучше.
Он обеими руками нащупывает резиновую трубку у себя во рту, хватаясь за нее, как младенец за бутылочку. Видно, что ему не хочется просыпаться. Не хочется выходить из спокойствия сна, хочется уцепиться за этот барьер, отделяющий его от безумия. Мне приходится потрясти его за руку:
— Эй, приятель, просыпайся!
Его глаза открыватся на секунду, но он все еще не желает пробуждаться. Он пытается отделаться от меня, укрыться в забытье.
— Через десять минут мы всплываем! — шепчу я, нагнувшись к его лицу.
Он недоверчиво хлопает глазами, но вынимает шноркель изо рта.
— Что? — переспрашивает он, пораженный известием.
— Мы готовимся к всплытию!
— Что ты сказал?
— Да, через десять минут!
— Честно?
— Да, командир…
Он не вскочил на ноги. Даже радостное выражение не мелькнуло на его лице. Он просто откинулся на спину и на мгновение закрыл глаза — но теперь он улыбается. Он стал похож на человека, которому стало известно, что для него приготовили праздничный сюрприз — и который не должен был проведать об этой тайне.