Четыре месяца, проведенные под домашним арестом, сделали Рожнова другим человеком. Вначале он просто не поверил в то, что его и других высших логопедов посадят под замок, точно обыкновенных преступников: ведь они сразу заявили о своей готовности помогать новой власти. Рожнов всячески подчеркивал свои заслуги: он и речеисправительную службу вывел на чистую воду, что привело к ее упразднению, и вообще много сделал для того, чтобы дать народному языку дорогу.
Однако на новые власти это не произвело особого впечатления. Они были заняты подготовкой к выборам, к войне со всеми, кто встанет у них на пути, а потому распорядились по-простому: поместить под домашний арест до выяснения. А поскольку после выборов времени на выяснение ни у кого не осталось, Ирошников, Рожнов и другие члены бывшего Совета логопедов просидели под замком до того дня, когда тарабарские войска в результате двухдневных боев взяли столицу под окончательный контроль.
Вестей от сына не было. Андрей сразу же записался добровольцем в части Страхова. С родителями он успел попрощаться — коротко обнял отца, долго обнимал и утешал мать. Страшная война отдалила сына от них, но и сделала в тысячу раз роднее. Юрий Петрович горько сожалел о том, что как отец не сделал первыого шага, не приблизился к сыну. А теперь могло быть слишком поздно.
Им уже приходилось прятаться и дрожать. И до этого в городе бывало неспокойно, где-то стреляли, доносились взрывы. Особенно страшно было по ночам, когда оглушительные пулеметные очереди за окном вырывали их из сна и бросали на пол в бессильном страхе. Но эти два дня тарабарского штурма были особенно ужасны. Весь город стонал и трясся от взрывов. На соседней улице шли бои с применением тяжелых пушек и бронетехники: тарабары, не щадя зданий и мирного населения, вышибали лингварских дружинников из жилых домов. От несмолкаемых взрывов Рожнов и Анна Тимофеевна почти оглохли. Стекла в их доме были давно разбиты. Время было теплое, но они все равно заткнули окна подушками — от осколков. Они были уже научены.
Их бессменный охранник, старый тарабар по фамилии Казлинин, во время боев ушел куда-то и не вернулся. Этот Казлинин здорово допекал их. В спокойные дни он сидел на пороге дома и зазывал в приоткрытую специально щель:
— Логопед! Эй, логопед!
— Чего тебе? — отвечал Рожнов поначалу, еще не зная, и тогда Казлинин говорил одно и то же:
— Логопед, подали мне велосипед! — и заливисто хохотал. Казлинину это казалось очень смешным. Он был простой человек, свято верящий в то, что при Тарабрине «плостому налоду» было бы хорошо, а логопеды взяли и удушили Тарабрина.
— Логопед, ты зачем Талаблина убил? Логопед! А, логопед? Ты зачем Талаблина убил?
И так без конца. Рожнов и Анна Тимофеевна сразу заметили, что Казлинин куда-то делся, но выходить было опасно: на улицах шли бои, и даже сюда, на тихую их улочку, временами залетали свистящие шальные пули. Связь отсутствовала, они не знали, что с другими логопедами, что с Ирошниковым, и поэтому решили остаться дома и дождаться затишья.
Когда оно наступило, Рожнов твердо сказал:
— Пойдем, Аня!
— Куда? — со страхом спросила Анна Тимофеевна.
— К Куприянову, — мрачно ответил Рожнов. Он горел решимостью переговорить с вождем тарабаров. У него накипело. Он не мог сидеть на месте.
Они выбрались на улицу и направились, озираясь, к зданию Управы. Им не приходила в голову вся абсурдность этого решения. Город лежал в руинах. Они шли мимо развороченных стен, валяющихся на улицах трупов, горящих домов. И это было на правительственной улице — здесь тоже шли ожесточенные бои. Повсюду бродили безучастные люди: шатающиеся, оглохшие, они что-то искали в развалинах, кого-то беззвучно звали. Здание центральной логопедической коллегии было разрушено до основания — похоже, еще до боевых действий. От него остались черные стены: перед тем, как его взорвать, его долго и методично жгли.
Высокая Управа тоже пострадала, но не сильно: здание хорошо оборонялось. На ступеньках парадной лестницы сидели несколько тарабаров. Их оружие лежало тут же. Рожнова и Анну Тимофеевну окликнули, приказали остановиться.
— Я к Дуководителю! — потребовал Рожнов слабым голосом. — Я член Совета логопедов и хочу с ним встретиться!
На этих словах его прервали и довольно любезно препроводили обратно до дома, где приставили к ним нового охранника, угрюмого веснушчатого парня, который, казалось, проглотил язык.
Наступившая ночь была тяжкой. До самого утра просидели они с женой: Рожнов — на стуле, а Анна Тимофеевна — на кровати, так и не сомкнув глаз и не проронив ни слова. Неподвижно они сидели, лишь вздыхая по временам. Издалека слышались глухие взрывы, какая-то стрельба. Они были безучастны: новый арест не сулил ничего хорошего.
Но наутро пришел приказ: охрану снять, а Рожнову явиться для прохождения государственного учета.
Рожнов насторожился. Он прекрасно знал, что учет в условиях государственного переворота и гражданской войны всего нечто большее, чем просто учет. В тот же день он побывал у Ирошникова и с облегчением нашел того живым и здоровым, хотя и сильно исхудавшим. Оказалось, что всем бывшим членам Совета логопедов пришли одинаковые повестки — явиться в новое ведомство по государственному учету с документами. Решили отправиться туда все вместе.
Утро было солнечное, веселое. На разгромленных улицах кипела работа: разбирали завалы, подбирали трупы, тушили тлеющие пожары. Восемь бывших высших логопедов искали здание Госучета. Они и адрес знали, но улицы утратили свой облик, и логопеды плутали по руинам, карабкались по грудам битого кирпича, вглядывались в обгорелые стены в поисках уцелевших табличек с названиями улиц.
Они бы, не заметив, миновали это здание — оно было полуразрушено, одно крыло обвалилось, и наружу высунулся целый лестничный марш, — если бы не сияющая табличка, красующаяся на фасаде: «Госуцет». Табличка была свеженькая, ее прикрепили недавно, прикрепили люди, которые считали, что главное — эта табличка с названием ведомства, а свисающий наружу, словно язык висельника, лестничный марш и обвалившееся крыло — отдельные недостатки, на которые можно закрыть глаза.
— Удивительные времена, — негромко заметил Ирошников. Он сказал это скорее для себя, но остальные покивали. Удивительно было здание Госучета, удивительна была табличка.
В коридорах почти никого не было, только из разных кабинетов время от времени показывались люди, строгими голосами окликали вошедших и заставляли предъявлять документы. С документами, этими утлыми бумажками и справками, на вид совершенно неубедительными, оказывалось все в порядке, и восемь неуверенных людей опять шли по коридору в поисках кабинета начальника, удивляясь вполголоса тому, что все переменилось в этой стране — солидные удостоверения стали основанием для заведения уголовного дела, а жалкая справка с подписью-закорючкой и расплывчатой печатью оказывалась надежной охранной грамотой.
В кабинет начальника их попросили проходить по одному. Начальником оказался Парин, тот самый пассионарный депутат, который с трибуны потребовал упразднения логопедии. Это сделало Парина знаменитым, но не помогло при распределении должностей: ему достался невидный пост руководителя Госучета. Но сам Парин его невидным не считал. Совсем напротив, он полагал, что нет ничего важнее переучета всего и вся, и после назначения немедленно объявил инвентаризацию и переучет государственного имущества. А поскольку новая власть объявила, что все имущество временно, на период разбирательства, переходит в руки государства, переучет распространялся на все, что оказалось у государства в руках.
Рожнов хорошо знал Парина: тот был бывшим кандидатом и несколько раз пытался пройти комиссию, но его каждый раз заворачивали. На речеисправительные курсы Парин идти упорно отказывался, ссылаясь на какие-то проблемы со здоровьем, и этим Рожнову очень нравился. Потом он пропал из поля зрения Рожнова, и он про себя решил, что способный, но бедовый парень влился в ряды кандидатов-неудачников.
Сейчас Парина было не узнать: хмурый и нелюбезный, он сидел за столом и глядел на Рожнова сквозь толстые очки.
— Добрый день, товарищ Парин, — поздоровался Рожнов и хотел было обстоятельно рассказать, по какому делу явился, но Парин оборвал его:
— Вы, сто, товались, ситать не умеете? Ну-ка, выйдите за двель и плостите, сто написано на таблиське.
Рожнов, оторопев, послушался, вышел и под удивленным взглядами своих товарищей прочел: «Илья Иванович Пален, нацальник».
— Простите, ошибся, — произнес Рожнов, возвратившись в кабинет, но Парин опять прервал его:
— Так. Вы на пелеусет? Документы давайте.
Рожнов подал свои бумаги, Парин выудил откуда-то пухлый гроссбух, быстро нашел в нем что-то, что-то начеркал на бланке, шлепнул печать и приказал:
— В девятнадцатый кабинет!
Рожнов глянул в бумажку и обомлел. В графе «Имя, фамилия» стояло: «Юлий Ложнов».
— Простите, — начал Рожнов, возвращаясь к столу.
— Сто такое?
— Вот здесь написано: «Ложнов». Это какая-то ошибка, моя фамилия Рожнов.
На лице Парина появилась неприятная улыбка.
— Никакой осибки нет. Это ланьсе вы так назывались, пли сталом лезиме. А так будете называться пли новом. Это тепель васа настоясяя фамилия.
— Но, позвольте, как же так?
— Вы таблиську на моей двели видели?
— Да.
— Вот! Мы слываем покловы лзивого языка с насих имен, весей и слов! Тепель люди и веси называются своими истинными именами!
— Но, позвольте, а нормы? — слабо возразить Рожнов, но Парин в ответ, плюясь бешеной слюной, закричал:
— Нет больсе никаких сталых лзивых плогнивсих нолм! Свобода языка — свобода налода! Где вы были в последнее влемя, товались?!
Рожнов подождал, когда Парин затихнет, а потом с достоинством произнес:
— Я, товарищ Парин, последние месяцы провел под арестом.
— Я — Пален! — снова вскинулся тот, но Рожнов уже выходил из кабинета.
А через час бывшие логопеды стояли под дверью девятнадцатого кабинета, где им должны были выписать новые паспорта. Пресловутая свобода языка ударила по всем, кроме членов Совета Гусева и Потапова. Анисим Меркулов стал Мелкуловым, Евгений Немировский — Немиловским, Алексей Брудов — Блудовым. Говорить никто был не в силах, поэтому молчали. Один Ылосьников — так теперь назывался Ирошников — время от времени хмыкал.
Разговорились, лишь покинув ведомство. Всех интересовало будущее — дадут ли возможность работать, оставят ли под надзором. Оказывается, Ирошников спрашивал об этом Парина, но тот отвечал уклончиво. Видимо, у новой власти еще не сложилось мнения на их счет. Поэтому решили разойтись по домам и ждать, а пока держать ежедневную связь — на всякий случай. Всем была памятна участь некоторых логопедов, бесследно сгинувших без суда и следствия.
— Ну, сто? Пасполт выдали? — такими словами встретила Рожнова Анна Тимофеевна. Она хотела как-то порадовать Самого и поэтому перешла на разговорный язык.
Рожнов в ответ взвился:
— Паспорт, паспорт — вот как надо говорить!
— Ты сто, Юлочка? — попятилась она. — Ты зе сам так говолил!
— Я не Юлочка! — продолжал бушевать Рожнов. — Все, с этой дрянью у меня в доме покончено! Отныне — только чистый правильный язык!
— Холо… хорошо, Юра, хорошо, — испуганно закивала она.
А тут еще проказник-попугай заорал со шкафа: «Ломуальд холосий, холосий!» Рожнов в сердцах кинул в него кухонной тряпкой, и попугай с хохотом улетел в другую комнату.
— Кормлю тебя еще! — крикнул ему вслед Рожнов и добавил тише: — Что-то будет, Аня. Паспорт-то выдали, но фамилию всем изменили.
— Всем? А другим людям?
— Другие люди, Аня, на другом языке говорят, им это давно привычно. А Ирошникова таким именем паскудным обозвали, да и меня…
— Ох, Господи! — вздохнула она и, не став выяснять нового имени Самого, пошла накрывать на стол.
Потянулись томительные дни. Рожнов побывал в нескольких учреждениях, где пытался предложить свои услуги. В коридорах министерства культуры встречались ему знакомые логопеды, которых тоже привела сюда нужда, — но, лишь завидев его, они все отворачивались и не здоровались. Рожнов стоически сносил презрение собратьев по касте, но сердце у него болело. Он знал, что Ирошникову приходится еще туже. Недавно на улице в него кинули камнем и обругали матерно. Знал Рожнов, какую ненависть вызывают они у других логопедов, даже у тех, кто когда-то считали себя либералами.
— А ты-то что здесь делаешь? — с брезгливым изумлением спросил его в другом ведомстве некто Полоникин, знакомый еще по столичной коллегии. — Я думал, ты давно у Куприянова в помощниках сидишь.
— Да нет, я как все, — попробовал отшутиться Рожнов.
— Как все? Чего же ты тогда старался-распинался? Я-то думал, у тебя хоть какая-то корысть была.
Нервы у Рожнова не выдержали, и он обругал Полоникина.
— Ну-ну, — философски отреагировал тот. — Значит, и вправду не у дел оказался. Какие неблагодарные.
И с тех пор за Рожновым потянулся шлейф из едких замечаний и разговорцев о недополученных тридцати сребрениках. Он пробовал огрызаться, вступал в диспуты и пускался в споры, защищая свой выбор с пеной у рта. Но в глубине души он и сам понимал, что путь, выбранный им когда-то, оказался неверен, а имя его навеки опозорено.
Похоже, те же терзания одолевали и других бывших членов Совета. Они стали встречаться все реже — видеть друг друга им было тяжело, тяжко было в сотый раз разговаривать на одну и ту же тему. Все они, совершенно забвенные, сидели по домам, ничего не делая, и не было никакой надежды на то, что положение скоро изменится. Потом неожиданно умер Меркулов — сердце. И они пришли на его похороны, а кроме них, никто больше не пришел. После похорон они так больше и не сходились.
Рожнов теперь встречал знакомых разве по недосмотру с их стороны. Его в упор не замечали, переходили на другую сторону улицы, демонстративно не подавали руки.
Но один знакомый преследовал его повсюду. Это был Язык. Он, казалось, взялся доказать Рожнову, что усилия того были незряшными. «Вот он, я, — казалось, говорил Язык. — Вот, сколько людей на мне говолит. Подозди, не убегай, я хосю есе кое-сто сказать. Ну, подозди зе, вон видись тех лебят — и они тозе! И вон те! Все они говолят на мне. Ну, погоди, не убегай!»
Напрасно он надрывался — Рожнов просто не мог от него убежать. Язык и впрямь звучал отовсюду. На нем теперь говорили не только на улицах — газеты тоже выходили на нем, и даже правительственные постановления разрешено было публиковать только на нем. Рожнов читал названия газет — «Заля», «Искла», «Плавда», «Свободный налод», — и ему становилось нехорошо. Это говорила в нем кровь предков-логопедов, поколений безупречных стражей, боровшихся с неправильным языком. Чем больше Язык старался показаться перед Рожновым выигрышным боком, тем сильнее чувствовал Рожнов голос преданных предков, тем страшнее были видившиеся ему сны — в них Юрия Петровича отдавали под некий логопедический трибунал, приговаривающий его к смертной казни в бочке с чернилами. Рожнов тонул, вырывался, кричал — и просыпался рядом с напуганной Анной Тимофеевной.
— Опять сон увидел, Юрочка?
— Сон, сон, — бормотал измученный Рожнов, ворочаясь с боку на бок.
Доходили до них и обрывочные сведения с полей сражений. В начале осени принеслась весть, что армия Страхова разгромлена, а ее остатки ушли за кордон. Вестей от Андрея так и не было. А несколько дней спустя стали доставлять в столицу взятых в плен страховских бойцов. Скорые суды и расправа над ними вселили ужас в народ и вызвали возмущение у бывших логопедов. Рожнов ходил в тюрьму, узнавал насчет Андрея — но того не было и среди пленных.
Индивидуальный террор в те дни расцвел. Вначале он был направлен прежде всего на бывших высокопоставленных логопедов и речеисправителей. Их устраняли тихо, словно не желали привлекать большого внимания. Однако приписать кровопролитие неизвестным террористам не удалось, потому что логопеды стали публично требовать расследований и прямо указывали на то, что за этим стоят власти. А когда возмущающихся стали сажать, среди бела дня, один за другим, были застрелены два министра — народного просвещения и внутренних дел. Эти убийства, случившиеся подряд, вызвали ответные репрессии: по городу прокатилась волна облав и обысков, опять-таки направленных против бывших логопедов. Теперь на улицах стали хватать за услышанный разговор с правильным выговором, и сотни логопедов и обычных интеллигентов угодили в тюрьму, откуда выбрались немногие. Рожнов стал бояться выходить на улицу — теперь в него могли не только запустить камнем, но и убить.
Ходили по городу и слухи о неладах в коалиционном правительстве. Тарабары всегда относились к лингварам с недоверием, что и привело к войне между двумя партиями. С недавних пор тарабары были вынуждены терпеть представителей лингваров в правительстве. Так, бывший брат Панценбрехер, а ныне гражданин Булыгин, занимал в правительстве пост министра обороны. Лингвары всегда говорили на правильном языке, ныне объявленном вне закона, и не собирались от этого отказываться. Они даже позволяли себе не соглашаться со своими партнерами по власти в том, что есть правильный или неправильный язык. «Он, Язык, всегда правильный, — утверждали они. — Он не знает норм, ему даже слова не нужны — он может удовольствоваться звуками». И они молились этому Языку даже в парламенте. По слухам, в палате стоял невыносимый шум, когда десятки депутатов Партии Языка начинали громко болтать бессмыслицу и изрекать неведомые слова в угоду своему богу. По их настоянию в парламенте установили изваяние страшного рогатого животного — так лингвары представляли себе Язык. Такие же статуи, вызывающие у многих ужас и омерзение, появились и на некоторых оживленных перекрестках. Прохожие обходили их стороной.
Все это здорово не нравилось представителям правящей Истинно-Надодной падтии. Пока что взгляды вынужденных союзников по важным вопросам не расходились, но напряжение росло. Уже начались небольшие стычки между группами депутатов. Власти пытались это скрыть, но новости быстро становились достоянием гласности и ходили по городу в виде разрастающихся слухов.
В этой накаляющейся атмосфере про бывших членов Совета не вспоминали, но у Рожнова было такое впечатление, что про них и не забывают. Где-то в чреве некоего ведомства медленно перемещались из одного отдела в другой их дела, какие-то исполнители их рассматривали, ставили некие резолюции, подводя к какому-то решению. И Рожнов всем нутром чувствовал, что добра от этого решения ждать было нечего. По городу волнами прокатывались аресты бывших логопедов, обвиняемых в очередном заговоре, и приговоры были исключительно расстрельными. Очень немногим бывшим удалось получить место в новых учреждениях. Большинство сидело по домам и обреченно ждало своей участи. Продолжали бежать за рубеж, хотя граница теперь была закрыта. Просачивались любыми способами — в товарных вагонах, грузовиках, судовых трюмах, бежали через плохо охраняемые южные рубежи.
Именно тогда Рожнов получил первое известие от Андрея. Передал его неизвестный человек, пришедший к ним в дом. Высокий, болезненного вида — казалось, он только оправился от тяжелого ранения, — не представляясь, он сообщил с порога, что Андрей жив, что ему удалось вместе со своей частью уйти в Европу и он живет сейчас в таком-то городе. Рожнов и Анна Тимофеевна бросились к нежданному гостю и силком затащили в дом. Здесь они усадили его за стол, накормили, напоили чаем. Потемневший от невзгод, худой человек потеплел. Он оказался Олегом Боричем, бывшим работником одной из столичных логопедических коллегий.
— Не Сергея Борисовича ли сын? — живо поинтересовался Рожнов.
Борич оказался младшим братом того. Он нехотя сообщил, что Сергей пал в боях за столицу. Про себя Олег Борич обмолвился, что воевал в рядах армии Страхова, ушел вместе с ней за границу, а сейчас решил вернуться. Он не сказал, с какой целью, только упомянул, что при переходе границы был ранен и пару месяцев отлеживался в глухих деревнях. От него Рожновы узнали, что на этой войне полегла почти вся столичная логопедия. В провинции было не лучше: кто не погиб и не пропал без вести, тот либо бежал, либо пал жертвой тарабарского террора.
— Ведь они безвинных уничтожают, — прибавил Борич, скрипнув зубами.
— Что же вы теперь делать будете? — спросила его Анна Тимофеевна.
— Осмотрюсь, — с внезапным шальным огоньком в глазах ответил Борич.
— Поживите у нас, — неожиданно для себя предложил Рожнов. Но Борич обвел его медленным взглядом, и в этом взгляде Рожнов различил уже знакомую неприязнь.
— Спасибо, Юрий Петрович. Мне есть, где остановиться.
— Про Андрея расскажите! — воскликнула Анна Тимофеевна, не совладав с собой.
— Про Андрея, — повторил Борич и усмехнулся. — Да вы не волнуйтесь. На нем за всю войну — ни царапинки. Везуч. Я с ним в одном полку был. Отчаянный он. Велел передать, что устроился хорошо.
— А записки, записки никакой не передал?
— Записки? Да кто ж записку взялся бы передавать? Сейчас за такую записку сразу в расход… а впрочем, сейчас за все туда же.
Борич обвел взглядом квартиру, усмехнулся.
— Правда, не всех, — прибавил он.
И тут Рожнов не выдержал.
— Вы что такое себе позволяете? — вскричал он. — Вы на что намекаете?
Борич, казалось, его не слышит. Он продолжал оглядывать комнату.
— В расход, — повторил он в пространство уже громче. — Я бы сам…рука бы не дрогнула. Всех предателей, нарушивших присягу… всех продажных…
И он, скрипнув зубами, рывком обернулся к Рожнову.
— Брат погиб, — сипло произнес он, сверля Рожнова взглядом. — Отца расстреляли. А ты сидишь тут. У, ты!.. Да все хорошо у твоего сына. Он, в отличие от тебя, не отступился, дошел до конца. Знаешь, чем он занимается сейчас? Он канавы копает. И ничего, не жалуется. Все просил меня — просто передай весточку и уходи. А я засиделся тут с вами. Ничего, придет наше время. И тогда узнаете… вот тогда заплатите, за все, за все заплатите!..
Эти слова ожгли Рожнова так, что он задохнулся.
— Послушайте, вы! — выдавил в бешенстве он из себя и, вскочив, схватил Борича за руку так, что тот скривился от боли. — Вы тут в моем доме осматриваетесь да оглядываетесь… что, заметно, какое я состояние нажил на сотрудничестве с этими? Да, черт вас подери, я теперь богат — мне жизнь оставили! Вот, живу теперь — и каждый день жду, когда за мной придут. Ничего так житьишко? А вы скажете — поделом, скажете, предателю?! Так вот, я это и без вас знаю. Я сам, сам уже вынес себе приговор!
— Юра, не надо! — пыталась оторвать его от гостя Анна Тимофеевна.
— А вы, — продолжал шептать Рожнов — от ярости у него перехватило горло, вместо слов вырывался свистящий шепот, — вы все мне корыстью тычете… ищете, чего нет. Не найдете! Потому что не за корысть, не за злато-серебро… нет, не понять вам — за идею! — вот зачем трудился и за что теперь расплачиваюсь. Кабы только знал, кабы ведал, чем все кончится… глаза застило… помрачение нашло… все он, он, Язык!
Борич молча вырывался, но Рожнов держал крепко.
— Все он, Язык, — довершил твердым голосом Рожнов и отпустил его — Борич отшатнулся и схватился за больную руку. — Убирайтесь! Спасибо за весточку и — вон отсюда!
Борич с кривой ухмылкой встал.
— Доносить побежите? — спросил он, странно шаркнув ногой.
Рожнов рванулся к нему так, что Анна Тимофеевна снова вскрикнула:
— Юра!
— Да вы ничего не слышали, глухой человек! — проговорил Рожнов, рассматривая его с некоторой даже жалостью. — Причем тут вы? Вас и без меня раздавят…вы ведь еще не поняли, что поздно, все поздно. Убирайтесь отсюда сейчас же!
Борич не оборачиваясь вышел. Рожнов медленно опустился на стул и еще несколько часов пытался отдышаться, пил таблетки, а встревоженная Анна Тимофеевна носилась вокруг.
Это происшествие словно подстегнуло события. На следующий день проснулись власти — Рожнову принесли повестку. Прочитав ее, он потрясенно замолк. Повестка была не в суд и не на допрос — ему приказано было завтра явиться на официальное сожжение «сталых лзивых книг, подлезасих изъятию и унисьтозению».
— Что же это, Анечка? — слабо спросил Рожнов. — Это средневековье какое-то!
Анна Тимофеевна помолчала, потом подошла и погладила его по голове.
— Ты не виноват, Юра, успокойся.
— А кто еще виноват, кто?!.. Пойти, что ли, Анечка? Ведь зовут.
Анна Тимофеевна, поджав губы, покачала головой.
— Вот и я так думаю, — произнес Рожнов после долгой паузы.
Поглядеть на этот костер сбежался весь город, но ни одного логопеда не было среди зрителей. Огню были преданы две главных столичных библиотеки, и почти двое суток полыхал громадный костер. Над городом стлало книжный пепел, опаленные странички, словно мертвые бабочки, бились в окна. Кварталы ближе к главной площади, на которой происходило аутодафе, занесло дымом, словно война вновь пришла на улицы. Зеваки весело чихали в этом чаду и приговаривали:
— Нисего себе книзки дымят…
— Пуфкай говят — их ве фитать невовмовно!
— Эх, мозно было бы на более полезное дело пустить — на нузники обсественные!
— Ха-ха! Ну, сказал, так сказал! Сутник!
Не успел дым рассеяться, а прошедшие дожди — прибить и пригладить огромное пепелище, по домам в центре города пошли специальные команды. Началась великая конфискация старых книг. В большинстве своем владельцы книг безропотно их отдавали. Но были случаи, когда книги пытались скрыть, спрятать, передать другим. И тогда вместе с книгами увозили их владельцев. Новые костры из книг запылали в разных районах столицы.
Явились и к Рожновым. Четверо закопченных людей, не замечая владельцев, заходили по квартире, перекликаясь по-хозяйски:
— Глиса, поди сюда — тут селый скаф!
— Витя, сто у тебя?
— Полоська небольсая в спальне, Семен Петловись!
— Ну, таси ее в колидол — там разбелемся.
Юрий Петрович и Анна Тимофеевна безучастно за этим наблюдали. Из их дома исчезали книги — наверное, самое дорогое, что у них еще оставалось. Среди этих книг были редкие, рукописные. Были старопечатные. Были, наконец, летописи рода Рожновых, семейные дневники, альбомы. Все это безобразной грудой валялось сейчас на полу в коридоре. Закопченные люди весело стаскивали туда книги со всей квартиры и походя подмигивали хозяевам.
— Сего заглустили-то? — окликали они их. — Небось не плипасы отбилаем, а вледное балахло. Сами зе спасибо сказете!
Рожновы окаменело молчали. «Как бы поступил Андрей? — думал Рожнов все время, пока книги из их большой квартиры бросали в огромные мешки и выносили в подъезд. — Он бы восстал, наверное». Но мысли были вялы и ни к чему не толкали. Как лютому Ваалу, отдавали они Языку книги, словно собственных детей.
— Юра, они нас не оставят, — сказала Анна Тимофеевна тем вечером.
Рожнов и сам это понимал. Одно было только ему неясно: почему их до сих пор не взяли? Ведь на победившем языке они так и отказывались говорить и даже в магазине громко переговаривались на правильном, вызывая шепотки и гневные замечания. Уже за это светило серьезное наказание — ан проходил день за днем, но ничего не происходило. Власти непонятным образом временили, словно не решаясь взяться за них.
Звонок раздался в воскресенье. Им так давно никто не звонил, что Рожновы — они как раз сели ужинать — подскочили и поперхнулись едой.
Звонили из Управы — ее продолжали так называть, хотя самой Управы давно не было. Четкий голос осведомился, Рожнов ли у телефона, назвался работником канцелярии и попросил Рожнова явиться завтра, в пять вечера, на заседание правительства.
— По какому вопросу? — спросил Рожнов, стараясь говорить так же твердо.
— По языковому, — сказал четкий голос и отключился.
— Ну, Аня, — сказал повеселевший Рожнов, поворачиваясь к жене, — это уже что-то. Видать, показательный суд решили устроить.
Анна Тимофеевна бухнулась на стул — отказали ноги.
— Не беспокойся ты, — произнес Рожнов, ласково обнимая ее. — Если бы хотели уничтожить, не стали бы вызывать на заседание правительства. Нет, что-то, видать, у них стряслось.
— Чего им надо-то, Юрочка? — заикаясь, спросила Анна Тимофеевна.
— Не знаю, не знаю, — задумчиво повторил Рожнов, уходя мыслями в себя.
Он и сам не представлял, зачем его вызывают. Показательные суды устраивали в других местах. Может, побеседовать хотят? Но о чем? Нет, пригласить одного из высших логопедов страны, пускай и бывшего, на заседание правительства была вещь небывая. Он надеялся только увидеть там Куприянова. Рожнову было что тому сказать.
Назавтра в половине пятого он уже был в Управе. Как хорошо он знал это место, и как оно изменилось за войну! Видимо, снаряды залетали и за эти высокие стены: одно здание, в котором когда-то размещалось управление делами, сильно пострадало и сейчас было почти закрыто лесами. В окнах большинства зданий Управы до сих пор отсутствовали стекла. Внутри Красного дворца — резиденции правительства — было невыносимо грязно и натоптано, вооруженные люди слонялись по коридорам, равнодушно рассматривая драгоценные картины на стенах, стояла махорочная вонь.
Заседание правительства в пять часов не началось. Не началось оно и в шесть. Все это время Рожнов просидел на узком диванчике в приемной перед чьим-то кабинетом. Кроме него, там никого не было: стол секретарши был пуст. За дверью отчаянно, не смолкая, звонили телефоны. У них были разные голоса: один курлыкал, другой пищал, третий оглушительно звенел, как допотопный будильник. Рожнов чувствовал, как спокойствие покидает его. Какие-то люди в форме заходили в приемную, заглядывали в кабинет и безучастно интересовались у Рожнова:
— Конопелькин тут?
Сначала Рожнов отвечал, что нет Конопелькина. Потом просто пожимал плечами в ответ. Люди, разыскивавшие неведомого Конопелькина, тоже пожимали плечами и уходили.
Только в восьмом часу Рожнова подняли с диванчика. Прибежал запыхавшийся человек и закричал:
— Я вас везде лазыскиваю, а вы вот где! А фто, Конопелькина нет?
Рожнов в ответ пожал плечами.
— Так он зе на заседании, — закричал человек, хлопнув себя по лбу. — Совсем я все запамятовал. Ну, пойдемте сколее, вас вдут.
И Рожнов очутился в небольшой комнате, которую почти всю целиком занимал огромный Т-образный стол. За этим столом теснилось друг к другу множество людей, и места им явно недоставало. Это все были члены правительства. Стол был завален грудами бумаги, уставлен графинами с водой и желтыми стаканами. Еще не успев начать разглядывать сидящих, Рожнов узрел Куприянова — тот занимал председательское место.
Рожнов остановился в дверях, и все взгляды обратились к нему. Он ждал, глядя на Куприянова. Тот изменился, обрюзг и стал как-то неприятен. Узнает, не узнает? Куприянов не узнал, вернее, никак не показал, что узнает Рожнова. Он глядел куда-то вниз, на поднесенные бумаги. Рожнова потянули за рукав, показали на стул в углу. Он сел, продолжая смотреть на Куприянова, но тот не желал его замечать. Вместо этого он громко произнес:
— Конопелькин здесь?
По сидящим прошла дрожь, а потом толстый голос сказал:
— Нету его тут. У себя, небось.
— Вызвать, — проронил Куприянов, не поднимая глаз от бумаг. Кто-то вынесся за дверь.
Прошли еще несколько минут, и Куприянов вновь подал голос:
— А Ложнов? Ложнова пдигласили?
— Здесь он, здесь, — раздались голоса, и Рожнов встал. Все взгляды вновь устремились на него. Однако Куприянов упорно продолжал читать бумаги. Повисла пауза, и это дало Рожнову возможность разглядеть, наконец, сидящих за столом. Большинства из них он не знал. Но вот рядом с Куприяновым сидел худой очкастый взъерошенный Клеветов, главный идеолог правительства, тарабар. Здесь же, за столом, громоздился Булыгин, бывший брат Панценбрехер, огромный мужчина с крохотной лысой головой. Узнал Рожнов и Бухарова, помощника Куприянова, испитого человека, который теперь подходяще назывался Бухаловым.
— Вопдосы к товадищу Ложнову? — обратился к присутствующим Куприянов, впервые поднимая глаза.
Все молчали, видимо, не решаясь ничего сказать. Наконец, тот же толстый голос проговорил:
— Да какие могут быть воплосы. Пусяй лазъяснение даст.
Куприянов на это покивал и произнес, обращаясь прямо к Рожнову:
— У нас декотодые пдоблемы возникли, Юдий Петдович. Вот, дешили к вам как к специалисту обдатиться.
— Слушаю вас, — произнес Рожнов, стараясь не выказать удивления.
— Иван Кидиллович, изложите, — пригласил Куприянов.
— А сего излагать? — произнес тот же толстый голос. Говорившего Рожнов не видел, его закрывали сидящие. — Полядка нет, товалиси, вот сто я сказу. Язык, мезду просим, на то и язык, стобы его понимать. А тут ни понятия, ни понимания, ни сего длугого, ловно лягухи квакают.
— Излагайте понятнее, Иван Кидиллович, — поправил его Куприянов.
— Так я и излагаю. Вот мы, сказем, посювствовали нузду, клепкую необходимость дазе, насять издание газет. Пола, думаем, отлазать действительность во всей ее плавде. А то ведь сталые газеты на лзивом языке писали, плислось их заклыть. Ну, наблали стат. И сто? Все по-своему писут и говолят. Нисего не понятно. Один говолит так, длугой — эдак, будто языки им подлезали. Плислось плиостановить лаботу.
Тут Рожнов понял, кто это — говорившим был Финагин, недавно назначенный министр печати. За свои организаторские способности этот начальник цеха был призван Партией, но речеисправительских курсов по каким-то причинам так и не прошел. Зато он быстро примкнул к тарабарам, которые, по-видимому, тоже подметили его способности и доверили Финагину поднимать журналистику.
— Вевно гововишь, Иван Кививыч, — сказал кто-то с другого конца стола. — Двугую гавету невовмовно фитать — чуф всякая напефятана.
— Посему сюсь? — обиделся Финагин. — Мои лебята холосие, только язык плохо знают. Один говолит так, длугой — эдак, плямо беда.
— Ситуация ясна, Юдий Петдович? — повернулся Куприянов к Рожнову. — С объективной пдоблемой столкнулись товадищи. Тедпим подажение на идеологическом фдонте, а все из-за языка. Слишком он… свободный, что ли. Какие будут пдедложения?
Повисло молчание. Молчал и Рожнов. Он собирался с мыслями. Но едва он это сделал, как открылась дверь, и в комнату с той стороны чуть ли не втолкнули толстенького человечка с портфелем. Изо всех сил стараясь быть незамеченным, тот начал красться вдоль стены, глазами выискивая свободный стул, но его настиг голос Куприянова:
— Товадищ Конопелькин! Пдоходите, садитесь. Доклад педедавайте сюда.
— Доквад в настоящее время готовится, — произнес, запинаясь, Конопелькин.
— Кем готовится? До сих под?
Последовал длинный разговор, в котором выяснялись подробности того, почему доклад до сих пор не готов и не может быть заслушан собравшимися ответственными товарищами. О Рожнове забыли, и он снова присел на свой стул. Он чувствовал себя кандидатом. Вот так когда-то ожидали и его. От невеселых мыслей Рожнова оторвал голос Куприянова:
— А тепедь послушаем товадища Ложнова.
Рожнов снова встал. Неизмеримая горечь поднялась в нем. Все обиды сгустились и встали комом в горле. Одно было избавление от них — их высказать. Ему мельком вспомнилось, как он когда-то хотел почувствовать себя громооотводом — голым, гордым и незащищенным. Вот оно, пришло это время.
И Рожнов заговорил:
— Действительно, перед вами, перед новым режимом, возникла серьезная и неотложная проблема — необходимо выпускать газеты, поднимать книгопечатание, повышать уровень культурных мероприятий. Что же вам мешает? Страна оправляется от последствий военных действий, разрушения велики, потери огромны. Это ли вам мешает? Мешает, но не только это. Сторонники старого режима всеми силами стараются досадить, навредить народной власти. Это ли вам мешает? Да, но не только. Вам мешает отсутствие языковых норм. Веками наши предки строили государство, основанное на языковых законах. Они знали — государства без языка нет. Но и языком можно управлять, как можно смирить реку, перекрыв ее плотиной и подчинив народнохозяйственным целям. Нелитературные и просторечные формы языка могут существовать — и обычно существуют — параллельно с литературной, законодательно установленной нормой. Но не более того. Ни одна цивилизованная страна мира не позволяет просторечию вторгаться в официальную жизнь государства. Что же произошло у нас? И что происходит? У нас все освященные временем языковые нормы объявлены вредными и как таковые упразднены. В результате общество захлестнуто нерегулируемым народным языком, разнузданным просторечием, не желающим подчиняться никаким законам. Орфоэпические нормы попраны, и уже начался процесс размывания норм грамматических и лексических. Мы на грани гибели языка, товарищи. И тут необходимо признать, что это не в последнюю очередь моя вина. Всю свою жизнь я считал, что язык должен развиваться свободно. Что народ сам знает, что делать со своим языком, и стихийно развивает его, просто говоря на нем. Это была ошибочная позиция, и сейчас я глубоко в ней раскаиваюсь.
Рожнов говорил — и видел, как переглядываются члены правительства. На их лицах было неприкрытое удивление. Некоторые даже наклонились вперед и вслушивались в его слова, стараясь уловить смысл. Рожнов знал, в чем дело. Его не понимали. Он говорил на непонятном им языке. Он говорил на правильном языке, носители которого с некоторых пор перевелись. Никто не осмеливался говорить так здесь, в этих стенах. И лишь один человек понимал Рожнова: Булыгин, брат Панцербрехер, тяжело и неотрывно глядел на него, не пропуская ни единого его слова. Казалось, лишь он придавал важность словам Рожнова. Прочие присутствующие шушукались.
— Да, раскаиваюсь, — продолжал Рожнов горячо, чувствуя, что говорит в пустоту, — потому что совершено непоправимое. Язык и государство разошлись. Теперь они разделены. И произошло это после того, как один Язык убил другой. Вы знаете, о чем я говорю. Вы помогли ему — тому Языку, который вы считаете своим. Он долго этого ждал. Мы, логопеды, сдерживали его. Но произошло предательство. Движимые разными причинами, мы принесли наш Язык в жертву тому! Я — лично я — предал Его. И сейчас на смену ему пришел ваш Язык. Это величайшая трагедия. Вы думаете, что вы власть. Вы считаете, что правите страной, сидя здесь. Но вы ошибаетесь. Не вы правите страной. Не вы — власть. Власть — Он, ваш Язык. Он использовал вас, чтобы воцариться. Вы ему очень нравитесь, ведь вы считаете, что нормы не нужны, они вредны, это старые лживые нормы, мешающие народу наслаждаться свободой. Но вы увидите, что произойдет, когда вы попытаетесь укротить его. Ведь именно это вы сейчас обсуждаете, правда? Да, вам понадобятся нормы. Вы вдруг осознали их необходимость. Вам вдруг понадобились законы, правоприменение, весь тот логопедический вздор, о котором вы забыли и думать. И вам придется выбирать, какое произношение лучше. И вы не сможете сделать этого сразу, потому что на это уходят годы. И тогда вы схлестнетесь — вы все, сидящие здесь, разделитесь на лагеря и станете драться, доказывая, что ваше произношение лучше и что именно вы вправе устанавливать норму. И вы прольете кровь — вы все, сидящие здесь. А он, ваш Язык, будет подстегивать эту рознь, потому что она ему по нутру, потому что Ему надоели нормы, и Он желает порезвиться на воле. А потом вы погибнете, а вашу рознь станут продолжать ваши дети. Вот к чему пришли мы — и в этом есть моя личная вина, моя вина!
Он замолк, разрываемый рыданиями. Настала тишина, нарушаемая шелестом бумаг. Кто-то негромко прочистил горло. Никто не высказывался. Наконец, подал голос Куприянов:
— Так, товадищи, у кого какие мнения?
Но тут снова открылась дверь, и в комнату проскочил секретарского вида человек, подбежал к Куприянову, положил ему на край стола объемистую пачку бумаги и выскользнул из комнаты.
— Ага, — протянул Куприянов, просветлев, и обеими руками придвинул к себе пачку. — Вот товадища Конопелькина доклад готов. А говодили, будто тди дня займет. Сколько дней готовился доклад, товадищ Конопелькин?
— Три, — пискнул тот.
— Ага. Гм. Ну, подготовили же, наконец. А говодили — долго. Ну, ходошо. Так, товадищ Ложнов, вы закончили?
Рожнов только кивнул. Говорить он не мог и слышал плохо — в ушах шумело, сердце колотилось, ему казалось, что он вот-вот упадет в обморок.
— Пдекдасно, — сказал Куприянов и обратился к присутствующим: — Ну же, товадищи, высказывайтесь.
Из угла донесся толстый голос Финагина:
— А сего высказываться-то — лиснего наговолил товались. К тому зе непонятно говолил, так говолить сейсяс узе нельзя — обстановоська длугая.
— Есть такое дело, товадищ Финагин, — согласился Куприянов. — Я бы добавил, что никаких дациональных пдедложений товадищ Ложнов не высказал. Так, товадищи?
Его поддержали согласным гудением, кто-то сурово произнес:
— Вевно!
— Какие-нибудь констдуктивные высказывания будут, Юдий Петдович? — снова обратился Куприянов к Рожнову. — Отдельные ваши мысли нашли бы поддеджку у товадища Булыгина, он недавно тоже утведждал, что Язык недоволен и желает жедтв. Да, товадищ Булыгин?
У присутствующих тарабаров эти слова вызвали смешки. Булыгин, единственный лингвар, с непроницаемым видом промолчал.
— Я бы желал обратить вдимадие присутствующих да то, — заговорил Клеветов, через стол буравя Рожнова острыми глазами, — что докладчик де совсем сочувствует взятому курсу. Так, у медя имеются материалы, по которым выходит, что товарищ Лождов не откликдулся на приглашедие придять участие в празддике сожжедия старых кдиг. Ди он, ди кто-либо другой из бывших логопедов, чледов расформироваддого Совета, де явидись да это мероприятие. Это даводит да раздые мысли, товарищи. Давайте, пользуясь присутствием товарища Лождова, спросим у дего, почему он де явидся по повестке?
— Это было бессмысленно, — глухо отозвался Рожнов.
— Бессмыследдо! — повторил Клеветов изумленно. — Вы слышали это, товарищи. И после этого мы стадем слушать товарища Лождова еще?
— Вы своими руками уничтожили нормы, — проговорил Рожнов.
— Что? Какие дормы?
— Вы уничтожили прецеденты применения языковых норм. А литература и есть прецеденты. Вы могли выбирать из них — но теперь вам выбирать не из чего, потому что вы истребили старые книги.
— Уничтожены все библиотеки? — живо поинтересовался Куприянов у Клеветова. Тот вместо ответа потупился, что означало — ну, не все, но многие. На это Куприянов со значительным лицом кивнул — мол, что сделано, то сделано.
— Есть мдедие, — произнес Клеветов, пошуршав бумагами, — что с этим дужно всестородде разобраться. У дас под боком действует в полдом составе весь бывший Совет логопедов во главе с бывшим главдым логопедом Ылосьдиковым. У медя воздикают серьезные сомдедия, товарищи.
— Да сто лазбилаться, — подал голос Финагин. — Лесать надо с ознасенными товалисями по сусеству дела — вот сто.
— Согласед с товарищем Фидагидым, — вставил Клеветов.
— Да, Юдий Петдович, — подытожил Куприянов. — Вот как дело поводачивается. Пдямо скажу — новые факты откдываются. Нам известно о ваших заслугах, ваш опыт нам бы пдигодился, но возникают вопдосы. Что скажете?
— Мне сказать нечего, — безучастно ответил Рожнов.
Куприянов покачал головой. Вслед за ним покачали головами и многие из присутствующих. В этой неодобрительной тишине низкий голос Булыгина произнес:
— Я бы все-таки обратил внимание присутствующих на то, что товарищ Рожнов единственный явился сюда по зову. А мы звали и остальных — Ирошникова, например. Юрий Петрович, на мой взгляд, высказал дельные мысли. Мы не должны от них отмахиваться.
— Остальные не пдишли? — живо поинтересовался Куприянов у Клеветова, не глядя на Булыгина. Клеветов вместо ответа потупился, что означало — нет, не пришли. На это Куприянов значительно кивнул — мол, запомним.
— Те не плисли, этот плисел — а толку с этого? — заметил в тишине Финагин. — За всех этот товались и высказался.
Присутствующие согласно зашумели.
— Да, товадищи, — подытожил Куприянов веско. — Кажется, все ясно. Что там следующим пунктом в повестке?
— Мне неясно, — ворвался в паузу бас Булыгина. — Я повторяю — Юрий Петрович важные проблемы озвучил. Мне кажется, следует принять какое-то решение.
Присутствующие враждебно зашушукались.
— Какое тут мозет быть лесение? — всплыл голос Финагина. — Влаги клугом, вледители. Надо снасяла с ними лазоблаться.
— Я бы попросил вас, товарищ Булыгин, — произнес Клеветов, злобно сверля того глазками, — все-таки изъясдяться да подятдом языке.
— А я на каком говорю? — насмешливо спросил тот.
— Да адтидароддом! — выкрикнул Клеветов. — На логопедическом! Вы с этим, — махнул он на Рожнова, — да оддом языке говорите.
— Языку неважно… — начал Булыгин, но Клеветов закричал:
— Ой, да хватит, хватит дам этих лидгварских песед!
Булыгин в ответ ощерился — казалось, вот-вот произойдет драка.
— Тихо, товадищи, — произнес веско Куприянов. — Тихо. Давайте, знаете, по существу дела. Юдий Петдович, значит, ваш вопдос мы еще обсудим. Что там следующим пунктом?
— Доквад, — тихонько квакнул откуда-то Конопелькин.
— Ага, — с удовольствием произнес Куприянов, кладя руку на стопку бумаги. — С докладом все ознакомлены? Кто имеет высказаться?
— Мовно мне? — поднялась чья-то рука.
— Говоди, Петд Иваныч.
Рожнов в изумлении опустился на стул. Хотя он и знал заранее, что его никто не услышит, но такого не ожидал. Его не только не услышали, но и провели над ним под шумок конопелькинского доклада показательный суд. Он не сомневался, что приговор ему и его коллегам по Совету будет вынесен в ближайшее же время.
— Знафит, — продолжал невидимый Петр Иваныч, — с докладом я овнакомился внимательно, половение ясно. Фто ни говори, а поголовье скота поднимать надо. Само оно ниоткуда не поднимется. Отдельные меры нувны. Товариф Конопелькин правильные меры предлагает. Знафит…
Рожнов, не веря своим ушам, слушал Петра Иваныча, не пропуская ни единого слова. Но того внезапно прервал Куприянов:
— Погоди-ка, Петд Иваныч, сначала по пдоцедуде. Товадищ Ложнов нам не нужен? Тогда давайте отпустим товадища.
Собрание согласно зашумело.
Рожнов поднялся и оглядел собрание. Он видел множество чужих лиц и несколько знакомых. Сказать им было нечего, он уже все сказал. И он проговорил тихо:
— Прощайте, товарищи!
Ответа он не ждал, но тут Куприянов произнес, и в ответе этом впервые прозвучала человеческая нотка:
— Будь здоров, Юрий Петрович.
Слов этих, произнесенных без обычной куприяновской гундосости, никто не услышал — прочие присутствующие погрузились в жаркое обсуждение доклада Конопелькина.
— Товались Ковопенькин, — втолковывал ему Рожнов, с ужасом слыша свой голос, — я ве ошполяю вазнофть басего доквата. До вы доздны бонядь, фто сейфяз гвавдое — явык. Пойбите, фто ствада де мовет вазвиваться вде явыка. Мы доздны бовоться ва его фястоту.
«Боже, что я говорю! — в ужасе думал он. — Что со мной?»
Перед ним сидел ужасно занятой Конопелькин — он писал свой доклад. Этот доклад уже вырос в колоссальную груду бумаги, грозившей обрушиться на Конопелькина и погрести того под собой.
«Что он делает? — думал Рожнов. — Его же сейчас ушибет».
Он раскрыл рот, чтобы предупредить Конопелькина, отвлечь его, срочно поведать о необходимости ввести языковой контроль, но из его рта вырвалось бессвязное мычание. Язык не слушался Рожнова. Он пытался выговорить слова, но язык его не слушался.
— Ы! Ы! — в ужасе мычал Рожнов.
Он понял, что его постигла кара. Язык его оставил. В наказание его поразила немота. Кажется, с ним случился удар. От дикого страха Рожнов замычал еще сильнее. Он звал Ирошникова, всегдашние рассудочность, спокойствие того были нужны ему как воздух:
— Хафа! Саза! Бафа! Таса!
Но Ирошников не шел. Его вообще не было. Рожнов понял, что того постигла еще худшая кара — смерть. Ирошников умер, умолкла его речь, погиб его мир, умерли пчелы, погибли муравьи — Ирошникова, Саши Ирошникова не стало! И Рожнов завыл в бессильной безъязыкой тоске:
— А-а! А-а! А-а!
— Юра! — донесся до него чей-то знакомый голос. — Юра!
Его трясла за плечо Анна Тимофеевна. Измученный, исковерканный безмерным страхом, Рожнов вырвался из сна и пришел в себя.
— Юра! — трясла его Анна Тимофеевна за плечо. — Ты кричишь. Сон плохой увидел?
— Аня, — с трудом выговорил Рожнов — язык до сих пор его не слушался, — мне показалось, что меня хватил удар и я потерял речь. Что это мне в наказание. Аня!
— Юра, — сказала она заботливо, — тебе просто приснился плохой сон. Перевернись на бочок.
И она перевернула его на бочок, как маленького, а сама потом до самого рассвета не спала, вспоминая его рассказ о заседании правительства и терзаясь тревогами за их будущность.
Наставал новый день, все события которого можно было бы легко предсказать.
Обстоятельно, аккуратно, неспешно собирает Анна Тимофеевна вещи себе и мужу в дорогу. Она уже не плачет. Впереди — одна неясность, так чего без толку надрываться? Лучше сосредоточиться, чтобы ничего не забыть.
На следующий день после памятного заседания правительства к ним пришли вооруженные люди и предъявили предписание — в 24 часа покинуть пределы страны. Такие же предписания получили остальные члены Совета логопедов, в том числе Ирошников, а также еще несколько десятков бывших высокопоставленных логопедов, речеисправителей, университетских профессоров. Их ждал поезд в Европу: специальный охраняемый состав должен будет вывезти их из страны. Им было разрешено взять с собой только самое необходимое — по 35 килограммов на человека.
Анна Тимофеевна складывает вещи в большие чемоданы. До отбытия на вокзал считанные часы, но она не мельтешит и не суетится. Сейчас она думает и действует за двоих. Юрий Петрович неподвижно лежит на диване в гостиной. Думать и действовать он не может: им овладел приступ апатии.
Вся его жизнь проносится перед ним. Он уже не так остро чувствует свою вину. Все-таки ему удалось высказаться, пускай его и не поняли. Ведь его услышал главный человек в стране, услышал один из министров, хотя в том, что им недолго удерживаться на своих должностях, Рожнов не сомневается.
И еще кое-кто услышал его. Рожнов убежден в том, что его слышал Язык. Чем еще объяснить те жуткие сны, которые снятся ему каждую ночь, — вот и сегодня он тонул в зыбких барханах мертвых сухих слов, они насыпались ему в рот, он не мог говорить. В черных испепеленных полях из сожженных книг он брел, тщетно пытаясь найти хоть одну целую страницу. И, наконец, сам Язык явился ему — чудовище без облика, удушливое облако вязких смыслов, гнойный вихрь разложившихся слов. Но наяву Рожнов не боится Его, особенно после того, как узнал о предстоящей высылке на Запад. «Пусть пугает», — думает Юрий Петрович с удовлетворением. И только неопределенность терзает его. Что ждет их за границей? Как примут их недавние коллеги, бедующие там?
Впрочем, и это мало волнует его. Будущее все покажет. Просто навалилась апатия. Он лежит на диване и не может шевельнуться. Вечером поезд. Он уже дожидается их. «Невероятно, — думает вяло Рожнов. — Где-то стоит поезд, который ждет, чтобы увезти нас отсюда навсегда, и больше мы сюда не вернемся».
У дверей дежурят трое вооруженных людей. В семь вечера им предписано войти в дом и забрать супругов Рожновых в чем есть, пускай даже неодетых. Вооруженные люди негромко переговариваются и ждут.
В пять Анна Тимофеевна собирает поужинать. Это их последний ужин дома. Он такой уютный, их дом. Сколько хорошего здесь произошло. Ей хочется всплакнуть, но она не разрешает себе. Она готовит оладьи. Знаменитые оладьи Анны Тимофеевны получаются, как в старые времена, пышными и вкусными. Но трапеза проходит в молчании. Даже Ромуальд молчит. Рожнов ест без аппетита: все мысли его о предстоящей поездке, о том, куда их везут, и что там с ними будет, и как их примут, и где они будут жить, и чем он будет заниматься, и встретится ли с сыном. Он не гонит этих мыслей — на это у него нет сил. Анна Тимофеевна хотела пригласить к столу и конвоиров, но потом раздумала — ничего, обойдутся.
Ровно в семь они выходят из квартиры, тщательно запирают дверь, отдают ключи конвоирам и садятся в машину. Утром повалил снег, и к вечеру снегопад только усилился. Ранняя, суровая зима обещает быть в этом году. Рожнов несет оба чемодана. Они тяжелые, но он не чувствует их веса, не замечает снега, покрывшего за ночь все вокруг. Рожнов настолько поглощен своими думами, что даже не оглядывается, чтобы в последний раз взглянуть на дом. Анна Тимофеевна несет накрытую тканью клетку с Ромуальдом. Временами из-под ткани раздается его веселый крик:
— Дуррраки! Дуррраки!
Конвоиры косятся — они принимают это на свой счет.
Рожнова и Анну Тимофеевну сажают на заднее сиденье, сюда же втискивается один из конвоиров. Другой садится спереди, рядом с водителем. Дорога занимает несколько минут, вокзал недалеко. В зале ожидания ни души: посторонних попросили очистить помещение перед отправкой поезда с врагами языка. Рожновы в сопровождении конвоиров пересекают пустой зал, выходят на площадь перед перронами и по хрустящему снегу направляются к дальней платформе, где светятся окна ожидающего их поезда. Там и сям на площади виднеются фигуры офицеров и неизбежных людей в штатском, поставленных наблюдать за отправкой состава. В темноте ярко, по-рождественски празднично горят неоновые надписи: «Биветные кашшы», «Лестолан», «Гаветы и вулналы».
И тут Рожнов застывает на месте. Что за наваждение! Краем глаза он замечает, что в ряду других световых вывесок пылают буквы, которых не должно, не может здесь быть. Среди жалких изуродованных слов сияет слово — нетронутое, настоящее, всесильное слово из старых книг, и грозный смысл исходит от него.
Конвоир легонько толкает Рожнова в спину, и тот приходит в себя.
— Сего загляделся? — ухмыляется конвоир. — Давай, давай, сагай. А то тут всела один тозе на эту вывеску загляделся — да и помел.
— Умер? Отчего?
- А кто его знает. Будто подстлелили его.
Рожнов оглядывается на слово, но морок уже рассеялся — обычная покалеченная вывеска слабо подмигивает ему.
- Из-за гланицы велнулся, только из поезда высел — слеп! — и лезит. Смехота! — веселится конвоир. — Совсем они там за гланисей-то лазмякли, нольмальных слов видеть не могут. Усителиска какой-то...
- Не учитель, — неожиданно для себя перебивает его Рожнов. — Логопед. Истинный логопед.
Страх и отчаяние охватывают его. Рожнов знает, что рухнула последняя преграда на Его пути. Язык отныне свободен, и свобода Его страшна. Истинного логопеда, логопеда призванного, больше нет, он убит, физически уничтожен. И вина за эту гибель лежит на нем, Рожнове, логопеде названном. Без него, без преступного его потворства, чудищу не удалось бы вырваться на волю, не удалось бы затоптать, растерзать того единственного, кто мог бы еще Его остановить, а значит остановить и падение страны, родины, всего, от чего уезжает теперь Рожнов. Хотя уезжает он только от своих воспоминаний, ведь от родины уже ничего не осталось.
Юрия Петровича начинает бить дрожь, чемоданы внезапно становятся тяжелыми, будто в них не обычный скарб, а старые книги в толстых кожаных переплетах. На миг Рожнов представляет себе, что вывозит из страны драгоценные страницы, в которых таятся и поджидают читателя старые, правильные слова, но тотчас же приходит в себя. Неправда, свои книги он лично отдал в руки губителям. Нет, не книгами тяжелы чемоданы – их переполняет его вина.
Рожновых проводят в отдельное купе, приносят горячего сладкого чаю в высоких подстаканниках. Рожнов молчит. Анна Тимофеевна с тревогой глядит на него.
Ровно в восемь двадцать вдалеке раздается свисток. Проходит несколько секунд, и поезд тяжко трогается.
— Ну вот, поехали, — говорит Анна Тимофеевна с успокаивающей улыбкой. — Скоро Андрея увидим.
Юрий Петрович не отвечает. До самого конца путешествия он не проронит ни слова.
Позади них перрон сразу пустеет — офицеры и люди в штатском неспешно расходятся.
И только после этого на краю безлюдной платформы шевелится громадная рогатая тень. Медленно, точно потягиваясь, встает она, глядя вослед уходящему поезду, а потом, когда огни его скрываются из виду, удовлетворенно поднимается вверх и растворяется над городом.