Глава 8

Не знаю, долго ли стоял Джим как вкопанный возле люка, ожидая, что палуба под ногами вот-вот уйдет под воду, которая подхватит его и станет швырять будто щепку. Видимо, недолго – пару минут. Два каких-то человека, чьих лиц в темноте было не различить, стали сонно переговариваться. Непонятно откуда послышалось шарканье ног. Но все эти звуки перекрывала ужасная тишина – предвестник катастрофы, – тягостная немота последней секунды перед крушением. Потом Джиму пришло в голову, что он, возможно, успеет перерезать крепления шлюпок, чтобы они всплыли, когда корабль пойдет ко дну.

У «Патны» был длинный мостик, и все лодки находились возле него, четыре с одной стороны и три с другой. Самая маленькая – по левому борту, почти на уровне руля. Джим с жаром заверил меня, что он тщательно следил за тем, чтобы все они могли быть использованы при первой необходимости. Он, дескать, свои обязанности знает. Полагаю, в этом смысле парень и правда был хорошим помощником.

– Я считаю, что всегда нужно быть готовым к худшему, – сказал он, взволнованно глядя мне в лицо.

Я кивнул, одобряя это разумное правило и отводя глаза от легкого неразумия своего собеседника.

Итак, Джим побежал к шлюпкам, переступая через ноги и головы спящих. Внезапно кто-то схватил его за китель, снизу раздался испуганный голос. Свет лампы, которую Джим держал в правой руке, упал на темное лицо с умоляющими глазами. Он достаточно знал язык малайцев, чтобы разобрать слово «вода», настойчиво повторяемое молитвенным тоном, почти с отчаянием. Джим попытался высвободиться, но теперь его схватили за ногу.

– Этот несчастный вцепился в меня как утопающий, – выразительно сказал он мне. – «Вода! Вода!» – какую воду бедняга имел в виду? О чем мог догадаться? Настолько спокойно, насколько смог, я велел ему отцепиться. Он меня задерживал, а время шло. Другие паломники тоже зашевелились. Мне нужно было спешить: я боялся, что не успею перерезать крепления шлюпок. Теперь тот человек держал меня за руку и явно собирался закричать. Тогда началась бы паника. Чтобы ее предотвратить, я ударил его фонарем по лицу. Звякнуло стекло, свет погас, зато мне удалось высвободиться, и я побежал. Я хотел скорее подобраться к шлюпкам. Скорее к шлюпкам. Но тот человек набросился на меня со спины. Я развернулся и попытался унять его – он все никак не успокаивался. Я чуть не задушил беднягу, прежде чем понял, чего ему нужно. Он просил воды, питьевой воды. Им выдавали ее строго по норме, а у него был маленький сын, которого я несколько раз видел. Ребенок болел и хотел пить. Когда я проходил мимо, отец решил выпросить у меня немного воды, вот и все. Мы стояли под мостиком, в темноте. Он сжимал мои запястья. Поняв, что от него не отделаться, я сбегал в свою каюту, схватил флягу и сунул ему. Он испарился. Только тогда я заметил, как у меня самого пересохло в горле.

Джим облокотился о столик и прикрыл ладонью глаза. Мне стало не по себе, по спине пробежали мурашки. Во всем этом было нечто странное. Пальцы, отбрасывавшие тень на его лицо, слегка дрожали. После недолгого молчания он заговорил опять:

– Такое случается с человеком только раз в жизни, и… Ну так вот. Когда я наконец добрался до мостика, эти несчастные уже снимали одну шлюпку с колодок. Шлюпку! Пока я поднимался по лестнице, меня с силой ударили по плечу. Видимо, целились по голове, но промахнулись. Меня это не остановило, и тогда старший механик (его к тому времени подняли с койки), снова замахнулся на меня ножной упоркой из лодки. Я ничему не удивлялся. Все это казалось естественным, хотя и ужасным. Ужасным. Я увернулся от удара, схватил этого жалкого сумасшедшего и поднял над полом, как ребенка. Он зашептал: «Не надо! Не надо! Я принял вас за одного из черномазых». Я бросил его, он заскользил по доскам и сбил с ног коротышку, своего помощника. Шкипер, возившийся с лодкой, обернулся и бросился на меня, по-звериному рыча. Но я был как камень. – Джим постучал костяшками пальцев по стене возле своего кресла. – Мне казалось, будто я уже двадцать раз слышал, видел и делал все это. Они не могли меня напугать. Как только я поднял кулак, шкипер остановился и пробормотал: «А, это вы! Давайте скорее, помогайте». Вот так он и сказал: «Скорее». Как будто нам было куда спешить. «Вы хотите что-то сделать?» – спрашиваю я. «Да, – рявкает шкипер через плечо, – смыться». По-моему, тогда я не понял смысла его слов. А двое других уже поднялись на ноги и полезли в шлюпку. Они топали, пыхтели, толкались, ругали лодку и корабль, ругали друг друга и меня. Все вполголоса. Я не двигался и ничего не говорил. Только смотрел, как «Патна» накренилась. Она стояла неподвижно, будто в сухом доке, но не прямо, а вот так. – Джим поднял согнутую в локте руку ладонью вниз, опустил пальцы – повторил. – Вот так. – Впереди, над головой форштевня, четко вырисовывалась линия горизонта. Черная искрящаяся вода вдалеке была неподвижна, как в пруду. Мертвенно-неподвижна. Неподвижнее, чем когда-либо прежде. Я не мог смотреть на такое тихое море. Вы когда-нибудь наблюдали за тем, как корабль плавает головой вниз и не тонет только благодаря одному-единственному листу железа, слишком старого, чтобы можно было его чем-то укрепить? А? Доводилось ли вам? О да, об укреплении я, конечно, подумал. Я подумал обо всем на свете. Но разве можно укрепить переборку за пять минут? Или даже за пятьдесят? Где мне было взять людей, которые спустились бы туда? А материал? Материал! Если бы вы видели ту перегородку, разве отважились замахнуться на нее молотком? Не говорите, что да. Вы ее не видели. Никто бы не осмелился. Черт подери, чтобы решиться на такое, нужно верить в какой-то шанс, хотя бы один из тысячи! Но не было и тени шанса. За мое бездействие вы считаете меня трусливой дворнягой, ну а вы-то что сделали бы на моем месте? Что? Вы не можете мне этого сказать, и никто не может. Чтобы принять какие-то меры, нужно время. Чего бы вы от меня хотели? Какой от этого был бы толк, если бы я до умопомешательства перепугал толпу людей, которых не мог в одиночку спасти? Которых ничто не могло спасти?! Да поймите вы! Это такая же правда, как и то, что я сижу сейчас перед вами…

Через каждые несколько слов Джим делал быстрые вдохи и бросал быстрые взгляды на мое лицо, как будто ему было важно, какое впечатление производит на меня его боль. Однако он говорил не со мной, а передо мной. Это был спор человека с невидимым антагонистом и неизменным спутником – вторым обладателем его души. Речь шла о том, что лежало вне компетенции судебного расследования. Две стороны одного «я» вели сложный и важный диспут о сущности жизни, и судья им не требовался. Джим хотел получить союзника, помощника, сообщника. Я чувствовал, что меня могут окружить, завлечь в ловушку, ослепить, приманить. Может быть, даже попробуют напугать, лишь бы только я принял отведенную мне роль в споре, неспособном привести ни к какому решению, коль скоро человек должен быть честным со всеми своими иллюзиями – возвышенными, которые предъявляют к нему определенные требования, и низменными, которые заставляют испытывать определенные нужды. Вы не видели Джима и не слышали его слов, потому я не могу описать вам своих тогдашних смешанных чувств. Мне казалось, будто меня заставляют постичь непостижимое, и я даже не знаю, с чем сопоставить это неприятное ощущение. Передо мной обнажали условность, которая есть в любой правде, и искренность, которая есть в любой лжи. Джим взывал к обеим сторонам одновременно: к той, что вечно обращена к свету дня, и к той, что, подобно невидимому для нас полушарию луны, ведет тайное существование в постоянной темноте и лишь по краям бывает очерчена боязливым пепельным светом. Признаюсь, слова Джима меня всколыхнули. Повод был неясен, незначителен. Подумаешь, скажете вы, юнец, каких миллион, сбился с пути. Но ведь он один из нас. Казалось бы, его история должна быть для меня не важнее, чем затопление муравейника, но в том, как он преподнес ее мне, ощущалась тайна, настолько захватывающая, будто он один стоял впереди целой толпы и смутная правда его слов могла повлиять на мнение человечества о самом себе…

Марлоу останавливается, чтобы зажечь новую жизнь в своей чирутке, и как будто бы забывает про свой рассказ, но потом вдруг продолжает:

– Конечно, я сам виноват. Незачем было интересоваться тем, что меня не касается. Это моя слабость. Его слабость – другого рода. Мне следовало бы уделять больше внимания случайному и внешнему. Тщательнее смотреть, кто передо мной: клиент старьевщика или человек, носящий тонкое белье. Человек – вот в чем все дело. Я встречаю слишком многих людей. – Тут в словах Марлоу промелькнула грусть. – И слишком многие оказывают на меня определенное… определенное… воздействие, так сказать. Как тот парень. В каждом подобном случае я вижу перед собой только человека и больше ничего. Проклятый демократизм! Такой взгляд, пожалуй, лучше, чем слепота, но пользы от него мне, уверяю вас, никакой. Люди ждут, что тонкость их белья будет принята во внимание. Но я никак не могу пробудить у себя интерес к таким вещам, и это, конечно, плохо. Это мой недостаток. А потом наступает теплый вечер, и даже партия в вист становится для многих чересчур обременительным занятием. Тогда мне вспоминается история…

Он замолкает, ожидая, вероятно, что его попросят продолжать. Но все молчат. Только хозяин, с неохотой выполняя долг гостеприимства, бормочет:

– Ты так тонко устроен, Марлоу.

– Кто? Я? – отзывается Марлоу тихо. – Вовсе нет! Кто был тонким, так это Джим, и, как бы я ни старался, мне не передать всех тех оттенков, которыми изобиловал его рассказ. Они неуловимы для бесцветных слов. К тому же он все усложнял своей простотой. Бедный простодушный чертяка! Нет, право же! Он был удивителен. Сидел передо мной и, глядя мне в глаза, говорил, будто без страха встретил бы что угодно, если бы видел это так же отчетливо, как я вижу его. И ведь он сам в это верил. Чудесная наивность, скажу я вам! Я украдкой приглядывался к нему, спрашивая себя, уж не хочет ли он нарочно меня разозлить. Нет, парень искренне твердил, будто нет ничего такого, чему бы он не мог противостоять «в открытую» (заметьте, «в открытую»!). Дескать, с тех пор, как он был еще совсем мальчишкой («вот такого росточка»), он готовил себя к всевозможным трудностям, какие встречаются на суше и на море. С гордостью Джим рассказал мне о том, как он придумывал всяческие опасные положения и выходы из них, готовился к худшему, развивая в себе лучшее. Надо полагать, его юность была полна захватывающих переживаний. Только подумайте! Столько приключений, столько славы, столько побед! Он казался самому себе очень прозорливым, и это ощущение, пустившее глубокие корни, венчало каждый день его духовной жизни. Сейчас, говоря со мной, Джим обо всем забыл, глаза светились. Он будто обыскивал меня фонарем своей глупости, и с каждым словом, которое он произносил, мое сердце становилось тяжелее. Смеяться над ним я не хотел и, чтобы ненароком не улыбнуться, сделал безучастное лицо. Джим выказал раздражение.

– То, что происходит на самом деле, всегда оказывается неожиданным, – произнес я примиряюще.

Мое тупоумие вызвало у него презрительное «тьфу!». Видимо, он имел в виду, что неожиданное для него исключено. Только сама непостижимость могла быть ему опасна – так хорошо он себя ко всему подготовил. Однако это произошло: его застигли врасплох. Он шепотом проклинал воду и небо, корабль и людей – все его предали! Он был обманом ввергнут в состояние философского смирения, не позволявшее ему даже пальцем пошевелить, меж тем как четверо других (шкиперу и двум механикам помогал еще один) прекрасно понимали необходимость действий и потому отчаянно возились со шлюпкой, спотыкаясь друг о друга и обливаясь потом. В последний момент что-то у них пошло не так. Каким-то непостижимым образом заклинило передний блок, и трагическая суть этого происшествия тут же завладела остатками их умов. Занятное, наверное, было зрелище: трое несчастных выбиваются из сил на мостике судна, которое замерло в тишине спящего мира. Сражаясь с самим временем, они пытаются освободить шлюпку. То тянут, то толкают ее, злобно рыча, то ползают на четвереньках, то в отчаянии вскакивают. Они готовы зарыдать, готовы убить. Вцепиться в глотки друг другу им мешает только одно – страх смерти, которая молча стоит за ними, как хладнокровный и непреклонный надсмотрщик. Да, вот так зрелище! Джим был свидетелем этой сцены и теперь мог с презрением и горечью описать ее в мельчайших подробностях. Только, похоже, он знал эти подробности благодаря некоему шестому чувству, ведь, если верить его клятвенным заверениям, он держался на расстоянии и не бросил в сторону шлюпки ни единого взгляда. Ни единого! А я ему верю. Ему было не до этой возни: ощущая опасный крен корабля, он думал об угрозе, притаившейся в самом сердце абсолютной безмятежности, и завороженно созерцал меч, висящий над его впечатлительной головой.

Весь мир застыл у Джима перед глазами, и он без малейшего затруднения представлял себе, как взметнется темная линия горизонта, как опрокинется широкая равнина моря и как разверзнется пропасть. Он предчувствовал безнадежную борьбу и видел звездное небо, навсегда смыкающее над ним свой могильный свод. Вот его бунтующая молодая жизнь делает последнее движение, и вот черный тупик. Боже мой! Все это он мог себе вообразить. Да и кто не смог бы? А он – не забывайте – был в определенном смысле совершенный художник, обладающий даром быстрого предвосхищающего видения. Оно являло бедняге такие картины, от которых все его тело превращалось в холодный камень, зато в голове начинался огненный танец мыслей – хромых, слепых, немых – чудовищный вихрь калек. Не помню, говорил ли я вам, что он исповедовался передо мной, как будто я имел право связывать и освобождать. Он закапывался глубоко-глубоко в надежде получить от меня отпущение, от которого ему не было бы никакого проку. В его случае торжественно произнесенные обманные слова не могли облегчить боль. Никто не поможет грешнику, которому сам Создатель, как видно, назначил заботиться о себе самому.

Итак, Джим стоял на мостике у правого борта, стараясь держаться как можно дальше от шлюпки, над которой шкипер и механики бились с ожесточением безумцев и таинственностью заговорщиков. Два малайца тем временем не отходили от штурвала. Только представьте себе действующих лиц этой, слава богу, исключительной сцены морской жизни: четверо ополоумели от яростных и тайных усилий, а трое в полной неподвижности глядят вдаль поверх тента, укрывающего глубокое неведение сотен человеческих существ, чьи мечты, надежды и усталость удерживает на краю гибели невидимая рука. В том, что им действительно грозила смерть, я, учитывая состояние судна, нисколько не сомневаюсь. У тех несчастных, которые суетились возле шлюпки, действительно были основания сойти с ума от страха. Честно говоря, будь я сам тогда на борту «Патны», я не поставил бы и фальшивого фартинга на то, что она продержится дольше секунды. Но она держалась! Этим паломникам суждено было окончить свой горький путь как-то иначе. Казалось, то Всесилие, чьей милости они себя вверили, пока еще нуждалось в них как в скромных земных свидетелях своего существования, и потому, глянув вниз, оно сделало океану знак: «Не убий!» Я, вероятно, усмотрел бы в спасении этих людей что-то чудесное и пророческое, если бы не знал, каким крепким и выносливым бывает старое железо. Иногда оно не уступает людям, которых мы изредка встречаем, – тем, кто, изношенный как тень, продолжает принимать на себя тяжесть жизни. Что, на мой взгляд, действительно загадочно, так это поведение двух рулевых. Они были в разношерстной кучке азиатов, привезенных из Адена для дачи показаний на суде. Один из них оказался совсем молодым парнем, с трудом преодолевавшим крайнее смущение. Благодаря гладкости и живости желтого лица, он выглядел еще моложе своих лет. Я прекрасно помню, как Брайерли спросил его через переводчика, что он думал тогда, стоя у руля. Переводчик, обменявшись с ним короткими фразами, повернулся к суду и с важным видом ответил: «Он не думал ничего».

Второй рулевой был гораздо старше. Полинялый голубой платок, хитроумно завязанный, обхватывал седеющую косматую голову, во впадинах усохшего лица залегли мрачные тени, смуглая кожа казалась еще темнее от бесчисленных морщин. Часто моргая терпеливыми глазами, он объяснил: судно постигла беда, и он это видел, но приказа отойти от штурвала не было. Он такого приказа не помнит. Тогда с чего бы он вдруг ушел с места? Отвечая на следующий вопрос, рулевой выпятил узкую грудь и заявил: тогда ему даже в голову не пришло, будто белые люди собираются покинуть корабль только из страха смерти. Он и сейчас в это не верит. Должны быть какие-то другие причины – тайные. С видом человека, который знает, что говорит, он качнул старой головой. Да, вот так-то! Тайные причины. Опыта ему не занимать, и да будет туану, то есть господину, известно (рулевой кивком указал на Брайерли, который не поднял головы), что за долгие годы служения белым людям на море он много чего узнал. Тут он с дрожью волнения излил на наши зачарованные головы целый поток имен: фамилии давно умерших шкиперов, названия забытых кораблей. Одни казались знакомыми, а другие звучали странно, как будто их исказила рука бесчувственного времени. Наконец рулевого прервали. В зале суда по меньшей мере на минуту воцарилась тишина, которая затем плавно перешла в глубокий ропот. Этот эпизод сделался сенсацией второго дня слушаний. Все присутствовавшие были под впечатлением – кроме Джима. Тот угрюмо сидел на краю первой скамьи и даже ни разу не взглянул на удивительного свидетеля, который, казалось, упорно вел какую-то загадочную линию защиты.

Так вот. Те два азиата стояли у руля неподвижного судна, готовые умереть, если это будет угодно судьбе. Белые не удостаивали их даже полувзглядом, вероятно, вовсе позабыв о том, что они существуют. Джим, во всяком случае, ничего о них не помнил. Он помнил только свое бессилие: поскольку он был один, он ничего не мог сделать. Оставалось только утонуть вместе с кораблем. В таком случае имело ли смысл поднимать шум? Джим ждал, стоя неподвижно и безмолвно. Он словно оцепенел от сознания своей героической проницательности.

Загрузка...