Появилась лошадь

Ничего не было бы прекрасней комедии, но не старинной, это должна быть современная комедия, по мне пусть обряженная в костюмы, комедия о наших проблемах.

Макс Фриш


Гаснет последний луч вечернего заката, и в город Посошанск входит ночь. Она течет среди домов, как река, несет с собой звезды и заполняет ими просветы между крышами. Ночь пахнет степной травой и яблоками, а на асфальте стоит лужами и искрится.

Когда стрелки часов, установленных на площади в здании исполкома, соединяются у римских цифр XXIV, из-за сквера, из-за углового одноэтажного здания, где помещается краевой музей, слышится нестройный топот. Ломая ряды и толкая друг друга, на площадь выходят стрельцы. Они идут молча, на них островерхие шапки, кафтаны расстегнуты у ворота, в руках — бердыши. Стрельцы бредут, задирая бороды, роняя шапки, со страхом всматриваясь в незнакомый, непонятный огромный каменный город, в непривычно большие двухэтажные дома, доходят до здания исполкома, поворачивают за угол и исчезают, словно проваливаются в невидимую глазом щель.

Редкие жители, страдающие бессонницей, чьи окна выходят на площадь, привыкли к ним, они давно уже знают, что это не киносъемки, что стрельцы настоящие и что идут они на Дон из подмосковного села Косово, чтобы присоединиться к полкам, брошенным на подавление восстания Степана Разина.

Когда ночь иссякнет, начинается заря — край неба над Посошанском окрашивается в кирпичный цвет, звезды меркнут и только созвездие Андромеды — огромный крест с центральной зеленоватой звездой, раскинув крылья, как ястреб, продолжает парить над городом, словно напоминая о событиях, которые недавно здесь разыгрались.

Примерно в это же время в гараже мелиорации с грохотом заводится трактор, звеня отвалившимся бампером, по площади проезжает пикап с утренней почтой, первый трамвай бесшумно выкатывается из парка. Начинается день.


Когда ко мне обратился мой товарищ по годам, проведенным в институте, с просьбой найти в истории живописи картину, сюжет которой включал бы лошадь, изображенную в столь неестественном для нее состоянии — летящей по воздуху, я не мог предположить, что эта просьба перевернет всю мою жизнь.

Совершенно отчетливо помню день, когда пришло письмо, и мою досаду, что, откликаясь на него, я должен забросить свои дела и прежде всего статью о живописи Кватроченто. День был летний, дождливый, по краскам — ранняя весна. Помню мокрый асфальт проспекта, полукруглую площадь, повисшую в воздухе коричневую колонну и задумчивого, покрытого патиной ангела, в другом окне — реку, по ней ползли чешуйчатые волны с редкими мазками желтой пены. Глядя из окна на эту хмурую невеселую картину, я вдруг как-то особенно остро ощутил сквозящую в каждой строке письма пронзительную любовь моего друга к своему степному малоизвестному городку. Но письмо было получено, надо было готовить ответ, и я с головой погрузился в груды каталогов, монографий и справочников, присланных из разных музеев мира.

Конечно, фантастические детали на картинах старых мастеров всегда интересовали меня, однако я знал, что чаще всего это условность, что тут в действительный мир вторгается легенда, в реальность которой люди уже давно привыкли верить, как мы сейчас привыкли верить числам со знаком плюс или минус. Но лошадь — существо низкое, заурядное, она имеет тот же знак, что и дерево, камень, кувшин с вином.

Странной показалась мне тогда просьба...

Разбросанность всегда была чертой моего характера, а нелюбовь к точным наукам сыграла когда-то главную роль в выборе жизненного пути. Тем более удивительно, что первое, что я сделал тогда, — выписал на карточку слово «шишак», которое встречалось в письме.


ШИШАК — древнерусский железный, вытянутый вверх шлем с наушниками и наносником.


Да, все было именно так. Погас последний луч вечернего заката, и в город вошла ночь. Она текла среди домов, как река, несла с собой звезды и заполняла ими просветы между крышами, пахла степной травой и яблоками, стояла лужами и искрилась. Затем тем же порядком началась заря, но когда из гаража треста мелиорации уехал трактор, промчались почтовый пикап и первый трамвай, а на рынке пронесли первые корзины с зеленым луком и первые весы с искусно подточенными гирями, на улице показался мужчина. Был он лет тридцати, одет в серые, мятые, грязные в коленках брюки и рубашку неопределенного цвета, шел быстро, оглядываясь, вскочил на ходу в трамвай номер семь и покатил в направлении городской окраины. Это был слесарь-сантехник Петр Виноградов, бросивший год назад в деревне жену с двумя малолетними детьми и переселившийся в город. Оправдывая свой поступок, Петр обычно упирал на необходимость для человека, имеющего руки, крупного заработка и на наличие в городе кинотеатров. О жене и детях он умалчивал.

Если бы в прицепном вагоне, где ехал Виноградов, был, как в старые времена, кондуктор, он бы мог заметить, что Виноградов костью тяжел, рус, выражение лица имеет такое же неопределенное, как цвет его рубашки, но он, конечно, не догадался бы о причине, которая заставила слесаря встать так рано и помчаться на край города. А причина эта была проста, как разводной ключ: начальница участка, на котором работал сантехник, женщина крутого армейского нрава, пообещала с утра пройти с ним по домам, пока не ушли на работу квартиросъемщики, и выяснить, куда делись двадцать новеньких чешских смесителей для горячей и холодной воды, которые получил месяц назад Петр.

Доехав до кольца, которое располагалось около полураскопанного половецкого, а может быть и скифского, кургана, а также невдалеке от хутора Балочного, Виноградов слез и уже не спеша, пройдя новостройку и неширокое поле, достиг леска. Леском этим очень гордился Посошанск. Вырос он вокруг мелкого, зеленого, пересыхавшего когда-то Щучьего озера; озеро под защитой деревьев перестало высыхать, и посошане не знали теперь большей радости, чем воскресный отдых на его берегу.

Слесарь углубился в лес, воздух в нем был чист и прозрачен, непуганые птицы пели в полный голос, а облака в голубом небе были похожи на лебедей.

Петр шел по тропинке, жуя вырванный из земли зеленый стебелек и рассеянно глядя себе под ноги. Ночью прошел дождь, песок на тропинке был влажен и девственно чист.

Внезапно Петр увидел на песке отпечаток женской туфли, туфля была небольшого размера, на каблучке-шпильке, и давала начало непрерывному ряду следов; удивительное заключалось в том, что первый отпечаток появлялся на тропинке неожиданно, как если бы женщина спрыгнула с дерева или появилась сотканная из воздуха.

Виноградов, который в глубине души женщин любил, выплюнул стебелек и, ускорив шаг, последовал за таинственной незнакомкой, но не успел пройти и ста шагов, как отпечаток туфельки превратился в отпечаток мужского башмака, ботинок этот был велик, сорок четвертого — сорок пятого размера, такой размер носил и сам Виноградов.

«Что за черт?» — спросил сам себя слесарь. Мокрый песок свидетельствовал, что около ольхового куста женщина, носившая туфельки, переобула их на ходу в мужские ботинки и продолжала шагать далее, оставляя на песке грубые большие отпечатки. «Может быть, она сперва несла на руках мужика, а потом мужик понес ее?» — подумал было сантехник, и, хотя такое объяснение выглядело правдоподобным, он все-таки его отбросил, глубоко заинтересованный, ускорил шаги, прошел еще добрых две сотни, и тут глаза у него вовсе полезли на лоб: отпечатки мужских башмаков превратились в следы босых детских ног. «Вот это да!» — прошептал сантехник и, ускорив движение до бега, кинулся догонять загадочное существо. Он бежал до тех пор, пока тропинка не уперлась в густую гряду кустов. Здесь следы исчезли, но в просвете между кустами что-то мерцало, затаив дыхание, слесарь раздвинул руками ветки и задохнулся от ужаса: посреди лесной поляны, не касаясь земли, колыхалось что-то темное и бесформенное, похожее на медузу, которую Виноградов видел однажды в аквариуме в Севастополе, куда приезжал с экскурсией, когда отдыхал по профсоюзной путевке в доме отдыха под Бахчисараем. Это нечто покачивалось, приседало, поднималось и выпускало во все стороны темные и студенистые отростки, которые, впрочем, тут же укорачивались и исчезали. Присмотревшись, слесарь понял, что это медузообразное тело к тому же еще и полупрозрачно, сквозь него можно было различать кусты и деревья на противоположной стороне поляны. В какой-то момент оно показалось ему просто шапкой дыма, которую вот-вот унесет ветер, и тогда можно будет, отерев ладонью лоб, сплюнуть и сказать: «Ведь надо же, чего испугался!» Но тут непонятный предмет, продолжая покачиваться, испытал новое превращение, от которого Виноградова окончательно прошиб холодный пот: тело уплотнилось, стало похожим на гриб, потеряло прозрачность, превратилось в металлическую тарелку на трех ногах, но, тут же осев и раздавшись в ширину, стало светлеть, края его залохматились, поползли дымными кусками, и таинственный гриб исчез вовсе, вместо него на поляне осталось несколько полупрозрачных белых предметов правильной формы словно бы из пленки, из которой мастеровитые люди делают дачникам теплицы. Если бы Виноградов лучше помнил то, что проходил в средней школе, он узнал бы в этих предметах призмы, наподобие тех кристаллов, что образует в сосудах раствор соли. Были они — какая совершенно прямая, какая со скошенным верхом, некоторые раздуты в ширину, но все на ножках, чем еще очень смахивали на газовые плиты. Зыбкие и легкие, они плавно двигались по кругу, поблескивая и покачиваясь от ветра. Потом круг разорвался, призмы расселись кружком, легкий порыв ветра снова поднял их, и они поплыли по воздуху в разные стороны. Странным было то, что, уплывая, они не уменьшались в размерах, и, чем дальше удалялись от Виноградова, тем становились больше. Если бы сантехник был знаком с работами мастеров японской и китайской графики, он объяснил бы этот парадокс законом обратной перспективы, но Виноградов из всего сделанного в Японии знал только наручные часы «Сейко», оттого ему стало невыразимо страшно, он повернулся и, не оглядываясь, бросился бежать. На трамвайной остановке еле дождался вагона — облака, плывшие над городом, уже казались не лебедями, а умывальниками, готовыми упасть ему на голову и разлететься вдребезги. Доехав до жилищной конторы, он поразил всех, написав заявление о немедленном увольнении, забрал трудовую книжку и первым же автобусом укатил в родное село. Там ему удивилась жена, не чаявшая увидеть мужа, и обрадовались дети, но особенно ликовал председатель колхоза, который тут же забрал у Петра трудовую книжку и определил его дояром на ферму.

Рассказ об этом дне не будет полным, если не сказать, что в ожидании автобуса слесарь заходил в расположенную рядом с автобусной станцией пивную, где, после трех кружек жигулевского, поделился со случайным соседом по столику своим открытием.

— Бывает, Вася, — сказал сосед. — Инопланетяне — они и есть инопланетяне. Ты, например, снежного человека видел? Нет. А я видел. Ты кто?

— Слесарь.

— Ну, значит, по-нашему, плотник. А я — столяр, по-вашему — инструментальщик. Так что тебе этот неопознанный летающий объект не понять. Ну, дрогнули?.. Еще пива возьмем?

Но тут диспетчер объявила посадку, и беседа неинтеллигентного слесаря с интеллигентным столяром закончилась.

Что касается снежного человека, о котором говорил столяр, то это было так: возвращаясь как-то с работы в восьмом часу вечера, он обратил внимание на женщину, которая шла впереди по дороге. Дело было за городом, строили они тогда в чьем-то подсобном хозяйстве коровник, женщина шла широким размашистым шагом, но не по асфальту, а как-то сбоку, и, несмотря на июнь и жару, была одета в комбинезон из коричневого меха. На голове у нее был капюшон, на ногах тоже что-то меховое и коричневое. Поднажав, столяр нагнал незнакомку и заглянул под капюшон. То, что он увидел, заставило его содрогнуться: у женщины был низкий исчезающий лоб, широкий нос с вывернутыми ноздрями, тяжелая выступающая вперед челюсть, глаза ее горели зеленым пламенем. Испуганный до колики в животе, столяр охнул и отстал, а женщина, закинув руку себе за спину, почесала между лопатками и, свернув с дороги в лес, исчезла между деревьями. Начитанный столяр, придя в себя, вспомнил, что делают в подобных случаях, и приехал на следующий день на это место со складным деревянным метром. Найдя след, оставленный женщиной, он измерил его, след оказался в длину сорок пять сантиметров, и столяр, еще раз ужаснувшись, решил о нем никуда не сообщать.

Неудивительно, что и о разговоре с Виноградовым он никому не рассказал, и, таким образом, единственная ниточка, по которой могла распространяться весть о появлении в окрестностях города таинственного аппарата с непонятными обитателями, оказалась оборванной. Так это известие не достигло посошанской милиции, которой по самой должности положено заниматься всем таинственным и непонятным.


Начальник посошанской милиции Павел Илларионович Пухов был человеком незаурядным: среднюю школу он закончил в возрасте четырнадцати лет, это объясняется как его выдающимися способностями к точным и гуманитарным наукам, так и необыкновенной усидчивостью. Затем он три года изучал учение хатха-йога, в конце третьего года постиг его трансцендентный характер, но одновременно убедился в том, что занятия физкультурой и бег трусцой приводят к тем же результатам, оставил йогу, отбросив заодно мысль посвятить себя медицине, и пошел в училище, готовившее милиционеров. Получив назначение в город Посошанск, быстро прошел ступени служебной лестницы, на которых теснятся, мешая друг другу, участковые уполномоченные и инспекторы, и в возрасте тридцати лет возглавил городской отдел. Дальнейшему продвижению его помешали занятия физикой, которым он стал отдаваться во внеслужебное время. Проштудировав общую теорию относительности, он написал статью, где убедительно показал ограниченный характер основной формулы, выведенной Эйнштейном, но статью послал не в «Успехи физических наук», а в «Вестник милиции», откуда ему ее вернули, как не соответствующую профилю издания. Одновременно ему было прислано письмо, где давался совет заниматься вопросами, более тесно связанными с его практической деятельностью. Тогда Пухов все свободное время стал отдавать созданию прибора для распознавания загримированных преступников.

— Дело простое, — объяснил он, — достаточно использовать для этой цели гравитационные волны.

На возражение учителя математики, что гравитационные волны еще не открыты и что они всего лишь гипотеза, Пухов отвечал:

— История знает много приборов, которые работали раньше, чем были открыты силы, приводившие их в действие. Колесо Гиерона крутилось, хотя о силе реакции ничего не было известно. Костры и печи горели, хотя о кислороде никто не догадывался. Если искусственные бороды и носы весят больше или меньше, чем естественные, произрастающие на лицах, значит, можно на экране телевизора увидеть человека без накладной бороды или без приклеенного носа. Как это сделать? Вот вопрос, над ним я и работаю...

День Пухова начался как обычно: сперва доложили дежурные по районам, затем стали приводить задержанных. Первой в кабинет ввели перепоясанную поверх мужского пиджака потертым ситцевым платком бабу лет пятидесяти, остроглазую, остроносую, которая продавала на базаре шапки. Шапок было две, они лежали на столе перед Пуховым и, как собаки, шевелили ушами.

— Звать как? — обратился Павел Илларионович к задержанной.

— Пелагеей Карповной.

— Так что ты говоришь, — откуда шапки?

— В магазине купила. Одна мужу, вторая сыну, обе малы, вот и решила продать, — ловко начала та. — Без похода, за что купила, за то и продаю. А тут ваши — ручишшами так и хватают, так и хватают.

— Ну, положим, никто тебя ручищами не хватал, — возразил начальник милиции, — народ у меня вежливый. Мужа и сына у тебя нет, я знаю, а шапки интересные, — Пухов взял одну за ухо и потрепал. — Лисица?

— Лисица, — не сморгнув, подтвердила баба.

— Из магазина?

— Из магазина.

— Странная у тебя лисица, — Пухов выдернул из шапки волосинку и понюхал, а затем даже попробовал на зуб. — А она в конуре у тебя не жила? Собакой пахнет. Колли это, несознательная ты женщина, дорогая и умная собака колли. И ответишь ты за нее, и тот, кто эти шапки делал, а тебе поручил продать. По всей строгости закона ответите. Работаешь-то где?

— В универмаге, уборщицы мы.

— В универмаге? Сейчас я Брониславе Адольфовне, вашему директору, позвоню, узнаю, часто ли ты интересуешься шапками.

— У нас их второй год нет, синтетика одна, стала бы я синтетику брать.

— А что, бывает и синтетика хороша. Сейчас позвоню. Можешь идти, следователь вызовет. Дело на эти шапки откроем. Иди, Пелагея Карповна, и помни...

Баба, как-то странно и хитро посмотрев, удалилась, а Пухов почему-то директору универмага звонить не стал, а приказал ввести следующего.

Им был мужчина в морском кителе без шевронов и без погон. В том, как он смотрел на Пухова, сквозили неприязнь и настороженность.

— Ночевал на скамейке в городском сквере, — доложил дежурный и положил на стол смятый, засаленный паспорт. — Проезжий, насчет профессии объясняет темно, почему сошел с поезда — не добиться, говорит, ехал на юг.

— Да, славно сейчас на юге, — сказал Пухов и заглянул в паспорт, — Гарусов Федор.

— Ну, заснул на скамейке, гражданин начальник, — нехотя стал объяснять задержанный. — С кем не бывает. Все равно ведь отпустите.

— Конечно, отпущу. Держать не имею права. Только в городских скверах больше не спать. И все же — зачем сошли с поезда?

— Город хороший показался.

— Хороший — верно. А почему не захотели назвать профессию?

Задержанный усмехнулся, достал из кармана карандаш, положил его на стол, потом, сделав в воздухе несколько медленных пассов, повел, загребая воздух к себе, — карандаш послушно пополз.

— Любопытно, — сказал Пухов. — А потяжелее?

Человек в кителе сделал пасс в сторону перекидного календаря, тот пошевелил листиками, как птица крыльями, и, пискнув, отодвинулся от края стола.

— Экстрасенс? — догадался начальник отдела.

— Есть немножко.

— Ну, календарь — это пустяк, а, скажем, что-нибудь килограммов на двести, — предложил Пухов. — Например, стол. Или нет, стол нельзя — оборвете телефон.

Федя внимательно оглядел кабинет, остановился взглядом на сейфе, пожевал губами, подошел, уперся в его стальной бок, сейф стоял неподвижно, как скала.

— Конечно, попробовать можно, — став подальше от сейфа, он напрягся, на лбу вздулась жила, ладони рук, направленные на сейф, покраснели.

— Ах ты, совсем забыл, он же привинчен к полу, — сказал Пухов. — Извините, ошибка. Ну, а что-нибудь еще?

Задержанный пожал плечами, подошел к столу, нехотя поднял на четверть наполненный графин, поморщился и стесняясь сказал:

— Если можно, чайнички с водой — три и пополнее.

— Один у нас, — сказал дежурный и сбегал за большим алюминиевым чайником, в котором по ночам, перед выездом на задержание, сотрудники отдела грели кипяток.

Человек в кителе поддел чайник ладонью, поднял его на манер гири, запрокинул голову, нажал во рту что-то пальцем, должно быть придавил язык, и, сунув носик чайника в рот, вылил. Чайник принесли еще два раза.

— Девять литров! — восхитился Пухов. — Вот это да!.. Ну что ж, не смею задерживать артиста, поезжайте дальше. Только осторожнее там на юге с ночевками и фокусами. Надеюсь, во второй раз не увидимся?

— Как знать, — загадочно ответил Федя, забрал паспорт и, щелкнув по-военному каблуками, вышел, а Павел Илларионович, заметив, что дежурный с восхищением смотрит на оставленный на столе чайник, сказал:

— Да, чайник — это серьезно. Это вам не карандаши катать. Чайник мне понравился.

Он хотел было добавить еще что-то, но тут снова распахнулась дверь и вошедший делопроизводитель положил перед ним пакет, запечатанный сургучной печатью, с пометкой «Вскрыть лично», а распечатав его, начальник милиции увидел казенную бумагу с номером и грифом, в которой было:

«Товарищу Пухову П. И.

По достоверным данным в ваш город поездом номер 245 из города Москвы вчера выехал. Желудков Виктор Афанасьевич человек без определенных занятий двадцати восьми лет рост средний волосы русые замечен фарцовке цель похищение произведения искусства особой ценности установите наблюдение выявите возможных сообщников арестуйте».

— Так, — сказал Павел Илларионович и забарабанил пальцами по столу. — Значит, особой ценности? Интересно!

Перечитав грозный документ и отпустив делопроизводителя, он стал вспоминать, где в городе имеются произведения искусства, но вспомнил только краеведческий музей. Потом на память пришел стоящий на вокзальной площади отлитый из бронзы памятник знаменитому почвоведу Докучаеву, который еще в 1882 году в книге «Наши степи прежде и теперь» учил, что засуху можно победить. Впрочем, Пухов тут же резонно решил, что памятник похитить один человек не в состоянии.

— Соедините меня со Степаном Петровичем Матушкиным, — сказал он телефонисту. В трубке послышалось пчелиное жужжание. — Что ж, займемся, у нас и не такое бывало!

Последние слова к телефонисту не относились. Начальник отдела вслух подумал об истории города.


История Посошанска уходила корнями в глубь веков и была полна прекурьезнейших событий. Был город основан среди буйных степных трав на краю Дикого Поля, которое веками отгораживало поселение славян от сумрачных желтых просторов, где роились, как тучи мух, кочевники и откуда столетиями накатывались на Русь густые волны нашествий.

Одни говорили, что имя городу дал посох, забытый в степи неизвестным странником. Странник шел то ли на богомолье, то ли с него, шел, предводительствуя горсткой таких же, как он, горемык; опираясь на посох и умирая от жажды, обессилев, потерял посох, а когда вернулся за ним, то увидел, что посох лежит подле камня, из-под которого по капле сочится вода. Спасенные оградили родник, поставили вокруг посоха плетенную из сухого бурьяна стену от ветра, затем вырыли колодец. Со временем у колодца появились дома.

Другие говорили, что город основал изгнанный братьями Борисом и Глебом из отчего дома воевода Соха. Во время ночлега в степи к нему явился во сне человек, одетый в козлиную шкуру, с огнем, бьющим изо рта. Человек присел, выплюнул изо рта огонь, откашлялся, спросил: «Здесь, что ли?» — и исчез. Проснувшись, Соха оглядел окрестность и понял, что лучше места для нового городища не найти.

Правда, завистники говорили, что древность города невелика и что основан он всего полтораста лет назад во время войны с Наполеоном. Вели колонну пленных французов, и один из них, присев, сказал «chausser», имея в виду, что ему надо переобуть сапог.

— Ишь чего захотел англичанин! — добродушно ответил конвойный. От этого слова родился город, название которого ловкие на язык жители быстро переделали в Посошанск.

Город до революции был малоизвестен и не посещался знаменитостями. Правда, великий почвовед, проезжая эти края, хотел было остановиться в гостинице, но, заглянув на кухню, где на противнях шипели синие тушки степных зайцев, сказал:

— И это, батюшка, трапеза? — сел в карету и проследовал далее на Воронеж закладывать полезащитные полосы.

Из других связанных с городом историй известно было, что славился он некогда нечистью, которая заселяла в нем каждый угол: в домах жили домовые, подлавочники и запечники, во дворах — каретники и колодезники, в амбарах вместе с крысами шуршали мохнатые анчутки и шныри, в небольшом леску, что когда-то рос рядом с городом, обитали лесовики и лешие, в городском водоеме видели однажды омутщика, беседующего с русалкой. Впрочем, уже в конце века, после постройки железной дороги и издания первой газеты, нечисть дрогнула, переселилась на хутора и отрубы, а когда и там провели электрическое освещение, подалась на юг, в теплые благодатные края, где зреет оранжевая хурма и висят на деревьях зеленые мандарины.

Место пустым не осталось, его заняли существа, более сложные для понимания: так, в окрестностях города, как было уже сказано, видели снежного человека, а если говорить совершенно точно — снежную женщину, пролетали над городом и неопознанные объекты наподобие перевернутых тарелок, нет-нет да появлялся проездом столичный йог, и долго потрясенные посошанцы вспоминали визиты к нему в гостиничный номер, где проезжий с помощью биополя извлекал у детей из желудка проглоченные гвозди, узнавал имя-отчество взрослых, отгадывал, какими болезнями страдали они в юности и давал советы относительно частоты супружеских отношений и удаления камней из печени. Был в городе и свой треугольник, наподобие Бермудского, причем располагался он между вокзалом, городским рынком и оптовым складом Горторга, а пропадали в нем люди, отдельные вещи, а как-то даже пропал контейнер с радиоаппаратурой рижского завода.

Но вернемся назад к истории. Город рос, на смену первым глиняным мазанкам пришли кирпичные дома, там, где змеились плетни, поднялись строгие дощатые заборы, а непролазную по весне и осени грязь на улицах посошанцы закрыли красноватым булыжником. После золотоордынских нашествий других бедствий не помнилось, хотя и в нашем веке приключилась однажды большая беда: в четырнадцатом году во время проводов мобилизованных возник от уроненной в трактире Семенова керосиновой трехлинейной лампы пожар, от которого в городе сгорела половина домов. После этого степной ветер еще долго засыпал окрестные дороги жирным пеплом, а по улицам бродили, тряся лапами и выгибая спины, черные и блестящие, как угри, кошки. И захиреть бы Посошанску совсем, и превратился бы он в степное разбросанное вдоль шляха село, если бы не революция. После нее в городе снова задымили заводики, выросли одна за другой школы. Глядишь, Посошанск постепенно отстроился, в нем появились стеклянные магазины, проектное учреждение «Новоканал», призванное прокладывать в степи пути для артезианской и речной воды, и трамвай, который постепенно сменил дребезжащие вагоны на бесшумные. Город обзавелся вокзалом, гостиницей «Щучье озеро» и зданием исполкома с бетонными колоннами, выкрашенными под мрамор. Дымя и разбрасывая черные брызги, по главной улице прополз асфальтоукладчик, в домах засветились экраны телевизоров, загудели холодильники, а на заводе «Ремонт бытовых приборов» защелкал, задвигался первый однорукий робот. Впрочем, прошлое города постоянно напоминало о себе: то татарским стременем, найденным в степи, то черным глиняным черепком, то медной пуговицей с непонятной французской надписью, обнаруженной при ремонте дома. И все это жители Посошанска бережно сносили в музей.


———

В день, когда начались описанные события, директору городского краеведческого музея Степану Петровичу Матушкину приснился сон. Обычно ему снились сны, связанные с экспонатами музея; то он, задремав, видел скифский шлем, выкопанный при строительстве водопровода, то черный камень-метеорит, залетевший из космоса и упавший во дворе городского Управления торговли (управление долго лихорадило, поскольку распространился слух, что метеорит, унесенный в музей, был из чистого золота). Снились ему и сноп «Ивановская кустистая» — первый урожай, снятый в колхозе «Верный путь», и шариковая авторучка, подаренная музею проезжавшим через Посошанск космонавтом.

Но на этот раз директору почему-то приснилась Сикстинская мадонна, которая, как известно, хранится в далеком Дрездене. Сон развивался пугающе правдоподобно: приснилось Степану, будто едет он в переполненном городском трамвае и вдруг на остановке «Колхозный рынок» в вагон входит Божья матерь, прелестная девушка в синем плаще с голым младенцем на руках. Трамвай переполнен, но едут в нем почему-то исключительно одни мужчины, и вот все они начинают вскакивать, уступать место и делать ребенку «агу-агу», и только он один, Степан Петрович, человек вежливый и застенчивый, почему-то остается сидеть, и тогда мадонна, ласково кивая мужчинам, проходит и садится рядом с ним. Она сидит, перебирая рукой синий бархат плаща, прикрывая им срам младенца, и ласково смотрит на Степана. Когда же Степан совсем было собрался с силами и открыл рот, чтобы объяснить ей странное свое поведение, как назло, трамвай дернуло, затрясло, отчаянно зазвонил вагоновожатый... Проснулся Степан и понял, что звенит не трамвай, а будильник, и трясет его за плечо маленькая крепкая рука супруги.

— А что, уже восемь? — спросил он, усаживаясь, но Нина Павловна на этот пустой вопрос ничего не ответила и ушла на кухню греть чай.

Нина Павловна была энергичной женщиной. Мало того, перелистывая как-то «Иллюстрированную историю Франции», Степан обнаружил, что его супруга очень похожа на Жанну д’Арк. В книге великая девственница была изображена со шпагой в одной руке и со знаменем в другой. В свои сорок пять лет Нина Павловна сохранила подтянутость и выправку секретарши (должность, на которой она проработала в «Новоканале» без малого четверть века). Там ее тихо боялись машинистки, инженеры, уборщицы и даже грубые бульдозеристы, приезжавшие в райцентр искать управу на бухгалтерию. Ее маленькую грудь, скрытую под шерстяной кофточкой, переполняла жажда борьбы. Именно она заставила Нину Павловну трижды подводить мужчин к порогу городского загса. Первый раз она появилась здесь совсем юной, в ситцевом дешевом платьице, ведя за руку выпускника Лесотехнической академии по фамилии Тыжных, присланного в Посошанск по недоразумению. В дипломе его значилось «специалист по механической обработке древесины хвойных», а ближайший хвойный лес находился от города в тысяче пятистах километрах за Волгой. Тем не менее выпускника зачислили в штат. Был он простоват, любил поесть, поиграть в городки и выпить после бани пива, а потому легко попал в сеть, расставленную секретаршей. Когда они вышли из загса, Ниночка сказала:

— Через три года — зачем целоваться еще раз? — ты будешь кандидатом наук.

— Нинуля, — отшутился новобрачный, — я не собираюсь становиться ученым. Какие тут хвойные? Какая лесная наука?

— А вот это тебя не должно волновать. Пиши о чем хочешь, хоть о пальмах.

Вскоре на дружеских вечеринках специалист по сосне, взяв за пуговицу собеседника, жаловался:

— Жизни нет — поверишь? — вечером приду с собрания, под тарелкой записка: «Начал писать?» А как я ее напишу, если нет проблем? Она обещает меня на цепь посадить. Как изобретателя фарфора Виноградова...

Собеседник не знал, кто такой Виноградов, и вообще плохо представлял нравы тех времен, когда был изобретен русский фарфор. Разговор угасал.

Между тем в семье Тыжных родились два сына, причем в них загадочно совместились лень и предприимчивость, унаследованные от отца и матери. Отмучившись с Ниной Павловной без малого двадцать лет, Глеб Прохорович однажды вечером не пришел домой. Понадобился месяц для того, чтобы Нина Павловна поняла: муж сбежал.

Вторым ее избранником был местный литератор. Начав со стихов в стенной печати, он пробился постепенно в городскую и областную, хотя и писал преимущественно о явлениях природы и о том волнении, которое охватывает его при виде детей и птиц.

Разговор, решивший судьбу брака, произошел по пути в загс.

— Я сделаю из тебя большого человека, Лаврик! — говорила, шагая рядом с ним, Нина Павловна. — Я повезу тебя в областной центр, мы издадим там книгу. Только никаких сосулек и голубей. Ты должен писать стихи, читая которые редакторы вставали бы из-за стола.

— Но я люблю сосульки! Они прозрачны, и солнце так весело просвечивает сквозь них. А голуби?.. Вот послушай, что я написал сегодня ночью.

— Никаких сосулек. Стой здесь, я пойду посмотрю очередь.

Когда она вернулась, на том месте, где только что стоял поэт, растекалась печальная весенняя лужица, торжествовал март, в голубом небе треугольником тянули на север гуси, звенели трамваи, по карнизу исполкома озабоченно бегали, переругиваясь, серые птицы.

Степан был третьим. Они познакомились сырой ветреной осенью. Ломали дом. Степан стоял около развороченной стены, сложенной полвека назад из глиняного кирпича-сырца, и смотрел, как, скрежеща гусеницами, разворачивается бульдозер. Из груды кирпичей, которые только что были печкой, торчали, как разведенные в удивлении ладони, железные листы духовки. Степану показалось, что в коричневой пыли что-то блеснуло. Он нагнулся. Это была новая пятикопеечная монета. Он поднял ее и положил на кирпич.

— И много собрали? — раздался позади него игривый женский голос.

Он обернулся. Позади стояла блондинка. Светлая прядь летала над головой, дул ветер, кофточка обтягивала грудь. Степан смутился.

Когда дом сломали, блондинка сказала:

— Хотя бы до моего добрались! — и показала на соседний, такой же старый, беленный известью, спрятанный за кустами барбариса. В нем Нина Павловна снимала с сыновьями комнаты. Она попросила Степана проводить ее до трамвая. Шли мимо дощатых заборов. Через шаткие, со щелями, доски свешивала головы темно-зеленая сирень. За калитками кашляли куры.

— Если бы вы знали, как мне тут надоело, — сказала Нина Павловна.

Расставаясь, она взяла у Степана номер телефона, а через два дня зашла после работы.

В пустых — родители умерли, Степан жил один — комнатах с высокими старыми потолками и огромными длинными книжными шкафами вдоль стен, откуда из них, прячась за золотые корешки, смотрели Чехов и Одоевский, оба они показались друг другу маленькими и беспомощными. Нина Павловна стояла, сжав маленькие ручки, глядя широко открытыми глазами Степану в лицо, и рассказывала свою жизнь. Степану стало ее жалко, когда они вышли на улицу, он взял ее под руку, через месяц сделал предложение.

На этот раз Нина Павловна была осторожнее и не оставила его перед загсом, а узнавать про очередь повела с собой. Кроме того, все разговоры о будущем стала вести только после того, как переехала к нему.

Сжимая крепкие кулачки и вышагивая по квартире, она говорила:

— Перед тобой два пути, Степа. Давай выберем. Или ты крупный администратор, директор областного музея, потом — Ленинград или Москва, Эрмитаж или Пушкинский музей — все равно. Или ты ученый, академик. Для этого надо найти в запасниках неизвестную картину. Картину великого мастера. Например — Пиросмани.

— Что ты говоришь, Нина? Откуда в Посошанске картина Пиросмани? Ты думаешь?

— Думаю. В каждом музее в запасниках есть картины. Другие же находят! Не хочешь картину — найди рукопись. На худой конец — шпагу Суворова...

— Шпага Суворова уже найдена.

— Ну и что? У него была не одна шпага, он прожил большую сложную жизнь...

Покладистый Степан отмалчивался.

...Когда в этот день он вышел из дому, часы на здании исполкома показывали без двадцати девять. Лето было в разгаре, около домов сидели старухи в мужских пиджаках и женщины с колясками, похожими на кабины планеров, из колясок торчали краешки голубых одеял — в городе последние два месяца рождались одни мальчики.

Подошел трамвай и, вздыхая на остановках автоматическими дверями, покатил к центру. Все места были заняты. Степану повезло — он сел рядом с какой-то толстухой. Все шло обычным чередом, когда около городского базара трамвай остановился и в вагон вошла молодая женщина... На юной незнакомке был синий бархатный плащ, из-под которого мелькали босые ножки, на руках она несла голого младенца, ребенок пускал пузыри и радостно смотрел вверх на пластмассовые светильники. У Степана потемнело в глазах. Сомнений не было: по трамваю шла юная мать с картины Рафаэля. При виде вошедшей сидевшие женщины покривили рты, а мужчины раскрыли газеты. Только один Степан привстал. Девушка благодарно улыбнулась и села на его место. И сразу поднялась и улетела прочь крыша вагона, показалось небо, а в нем ласковое солнце. Солнце осветило девушку, ребенок у нее на коленях загукал. Степан рассмотрел: она была действительно прекрасна, но синий плащ уже стал плохоньким дождевиком, а на ногах оказались тряпочные босоножки, впрочем, сходство с мадонной осталось и даже усилилось. Крыша вагона медленно вернулась на место, свет приобрел прежнюю яркость.

— Оторвите мне билет, — ласково попросила незнакомка.

Степан бросился к кассе.

— Небось для меня бы так не бегал, — сказала ему вслед толстуха. — Ошалел мужик от радости! На ноги хоть не наступай!

Трамвай бежал, постукивая и качаясь, земля вращалась все быстрее, до остановки, где надо было выходить Степану, оставалось два перегона.

— Придержите, пожалуйста, сумку, чтобы не упала, — попросила девушка.

— Да, да, конечно, — пробормотал Степан.

Дома за трамвайным стеклом мелькали, как бильярдные шары, деревья сквозили и сливались. И вдруг улица остановилась.

— Вот, — сказал он и почувствовал, что летит в пропасть. Сердце пробило грудную клетку насквозь. — Это моя остановка.

Девушка растерянно поднялась, Степан подхватил сумку, набитую пеленками, баночками и мисочками, и они вышли.

От ветра, который приходил в город из степи, перехватывало дыхание, ветер пах календулой и мятой, двери магазинов, открываясь, метали молнии. В сквере между баней и музеем пенсионеры играли в шахматы, они ходили, отдергивая руки от фигур, как от раскаленных углей: Девушка шла, придерживая рукой полу бархатного плаща, осторожно ставя босые ноги на сырой песок. Безмолвные старцы с картины Рафаэля, тоже босые, с седыми бородами, брели следом. Сзади них тащил сумку Степан. Девушка села на скамейку. Старцы исчезли, бархатный плащ снова стал дождевиком. Степан увидел, что у девушки лицо человека, который безмерно устал и не может больше бороться.

— Что с вами? — спросил он. — Вы можете мне довериться. Расскажите о себе.

— Что рассказывать? Я приезжая. Мне даже негде теперь жить, — печально сказала девушка.

— А отец? Неужели у ребенка нет отца?

Она промолчала.

— Откуда вы?

Не ответила.

Степан задумался, а потом мучительно неловко спросил:

— Вы... Простите за нелепый вопрос — вы умеете мыть полы?

Незнакомка горько усмехнулась.

— У меня в музее есть место уборщицы. И каморка для нее. Уборщица при музее. Это все, что я могу предложить. Я понимаю, это так мало... Но на несколько дней, пока...

Девушка печально кивнула. Он поднял ее сумку и понес через сквер. Они перешли улицу и вошли в музей. Посетителей еще не было, золотые пылинки плавали между стеклянными призмами витрин, скифская каменная баба, сложив на животе руки, неодобрительно посмотрела в глаза Степану. Он внес сумку в кабинет, сотрудники, стоявшие в ожидании директорских распоряжений, изумленно переглянулись. Степан нахмурил лоб. Все вышли.

Девушка положила ребенка на стол, и он, лежа на спине среди репродукций с картин малых голландцев и циркулярных указаний Областного управления культуры, пустил вверх желтую струйку.

— Сейчас я подпишу приказ, — сказал Степан. — Как вас зовут?

— Мария.

— Значит, Марьюшка.

Малые голландцы облегченно заулыбались. Начинался день: на улицы выплеснулись первые ручейки желающих отовариться посошанцев, с базара потянулись распродавшие раннюю картошку колхозники, ударяя резиновыми копытами в асфальт, быстро промчался троллейбус, звеня прошел мимо здания музея трамвай, точно такой, в котором ехали Степан и Марьюшка, стрелки на исполкомовских часах соединились.


Замечательный все-таки музей в Посошанске! Стоят в его комнатах, сложив руки на животах, каменные бабы, в витринах белеют снопы невиданных урожаев, рядом с ними стоят шишаки и лежат бронзовые фигурки львов из раскопанных курганов и турецкие ятаганы, добытые при штурме Ясс и Измаила. В запасниках лежат неразобранные книги, поступившие из бывших помещичьих усадеб, и стоит сундук с книгами, на котором мелом написано: «Из библиотеки Ивана Грозного». Висят на стенах картины, начало собранию которых положил некий купец, разбогатевший раньше, чем успел научиться грамоте. Совершая свой первый в жизни заморский вояж, он очутился в Италии, зашел там в картинную галерею и, выслушав объяснения экскурсовода относительно мраморного юноши, задумчиво облокотившегося на льва, спросил, сколько стоит эта фигура, экскурсовод ответил, что она бесценна. «Ну, положим, цена всему есть!» — заявил купец и тут же высказал желание купить что-нибудь. Когда ему было в этом отказано, он вернулся в Россию и стал скупать у нищавших дворян картины в золотых рамах, среди которых потом оказалось несколько таких, которые пришлось передать в центральные музеи, и таких, над происхождением которых до сих пор ломает голову директор. Что касается последних, то причиной их загадочности была страсть степных помещиков иметь работы мастеров, которую удовлетворял местный богомаз, за скромную мзду всегда соглашавшийся счистить фамилию автора и написать поверх нее имя, взятое из справочника факсимильных подписей, неосторожно изданного в прошлом веке в Париже. Так получилось, что в запасниках посошанского музея до сих пор лежат фальшивые полотна Пинтуриккьо, Франса Гальса младшего и даже четыре картины русского художника Шишкина, правда без медведей, но с соснами. Еще целый стенд в музее отведен набедренным повязкам, отравленным стрелам и кривобоким глиняным горшкам, привезенным почтовым пароходом в двадцатом году из Южной Америки. На каждом ящике тогда была надпись «пункт отправления Парагвай, пункт назначения Посошанск». Дело прошлое. Несколько лет служащие музея не могли взять в толк: кому в Южной Америке вздумалось посылать эти аккуратно упакованные, переложенные сухой травой и шерстью лам гуанако черепки, бусы и кости пресноводных рыб? Они ломали головы до тех пор, пока кто-то из старожилов не вспомнил, что незадолго до первой мировой войны трое студентов, посланных из Посошанска обучаться в Петербургском университете, скопив за год и сложив свои стипендии и взяв академический отпуск, купили три билета на почтово-пассажирский пароход и отправились, сообщив об этом письмами родственникам, в Южную Америку. Там они без гроша в кармане пересекли весь континент, то работая погонщиками скота, то почтальонами, ветеринарами, а однажды даже прослужив неделю преподавателями математики, химии и пения в пансионе для девиц при католическом монастыре в Рио-Плате. Последний год они жили в сельве, питаясь змеями и пауками, спали в подвесных гамаках и принимали ежедневно по сто граммов хинина, отчего кожа у них сделалась желтой и сухой, как горчичный пластырь. Здесь они узнали о начале войны и, будучи военнообязанными, упаковали коллекции, собранные за три года, в три ящика и, отправив багаж в Посошанск малой скоростью по реке, сами пересекли верхом пампу, совершили переход через Анды и, нанявшись в Чили матросами на пароход, добрались до Японии, где были арестованы, так как паспорта их за время жизни в сыром тропическом лесу превратились в липкие лепешки. Их освободили только в девятнадцатом году, и они, вернувшись в Россию, были мобилизованы и приняли участие в гражданской войне, чтобы погибнуть, один на стороне красных, второй — на стороне белых, а третий попал в руки батьки Махно и был расстрелян как парагвайский шпион.

Да, отличный был музей, и именно за это любил его Степан. Проходя по залам, он каждый раз слышал, как кряхтит, мучаясь над лаптем, переселенец (муляж), как скребет каменным пальцем по спине скифская баба и как шелестят на картине накрахмаленные юбки помещичьих дочек, собирающихся первый раз на бал. Однажды он даже остановился около мужика и, нагнувшись, предложил ему помочь затянуть веревку, на что тот, не поднимая головы, ответил: «Ладно, барин, уж как-нибудь сам...» А то обнаружил, что пулемет «Максим», стоящий в центральном зале, повернут стволом не как обычно, но, вспомнив календарь, понял, что и тут все правильно: была годовщина вооруженного восстания и изгнания из города белых ротою ивановских ткачей, которые направлялись на Урал и в городе оказались проездом. Дело в том, что, работая директором музея, Степан понял, что время неделимо и что прошлое вплетено в настоящее и прорастает в будущее. Поэтому он не удивлялся, если ему сообщали, что в его кабинете сидит и ждет с утра какая-то пахнущая нафталином старушка, а старушка оказывалась курсисткой, которая после окончания в прошлом веке института в Петербурге работала в глухой деревне учительницей, причем случалось ей быть и врачом, и адвокатом, и которая с опозданием на сто лет принесла ему свои дневники, дневники юной девушки, решившейся бросить столичный город и обеспеченную семью ради чарующей степной деревни. Она принесла ему эти свои дневники и свои дневники пожилой женщины, которая прожила двадцать лет снимая комнату в крестьянской избе, жила при керосиновой лампе вечером и при непрерывных заботах, которой так и не довелось, да и не могло довестись, встретить в этой глухомани суженого, и дневники старухи, у которой в конце концов уже не было сил выбраться из этой ненавистной деревни. Он брал дневники, относил их в канцелярию, потому что каждая тетрадка представляла собой документ, который должен быть тщательно оприходован, а возвращаясь, не находил посетительницу в кабинете.

Не удивлялся он и обнаружив у себя на столе письмо, присланное из сибирского города с почтовым штемпелем «2221 год», а вскрывал, читал, покачивая головой и кривясь, если смысл фразы, например: «Ввиду дальнейшего поднятия города литосферной плитой и разрушения музея, выделяем вам площадь...» — был ему непонятен.

Не удивился он и когда из столицы приехала комиссия экспертов, вытащила из запасника картину с нарисованными соснами и фальшивой подписью «Шишкин». Эксперты долго колдовали над ней, скребли краску в уголке, лили кислоту на раму, нюхали и просвечивали холст портативным рентгеновским аппаратом. Потом объявили, что картина подлинная, составили акт и, потребовав двух милиционеров в охрану, уехали, увозя с собой раму, сосны и подпись Шишкина.

Когда черный автомобиль с опечатанной картиной проезжал мимо квартиры Матушкиных, у распахнутого окна стояла Нина Павловна и, рыдая, кусала острые кулачки: разве не говорила она мужу, что в каждом запаснике есть творение гения?


Знаменательный день, о котором идет рассказ, начался в «Новоканале» как все остальные. Жидкая струйка служащих, возникшая у входа в половине девятого, около девяти часов стремительно разбухла и превратилась в ручей, который быстро набрал силу и образовал около дверей водоворот. Однако как только стрелки электрических часов, подпрыгнув в последний раз, образовали прямой угол, указывая на 12 и 9, ручей иссяк, и только испуганные капли — опоздавшие сотрудники — продолжали проскакивать мимо седоусого вахтера, который уже восемь лет осуждающе наблюдал из-за застекленной перегородки эту картину.

Рабочий день в учреждении начался: задвигались, как руки, кульманы, застучали пишущие машинки, на микрокалькуляторах забегали зеленые, похожие на богомолов, цифры.

Стороннему наблюдателю, человеку, который случайно забрел сюда, могло показаться, что здесь все обстоит как нельзя лучше: у него не возникло бы никакого сомнения, что из-под черных рук кульманов выходят на белых тяжелых листах поворот за поворотом новые арыки и канавы, что страницы, которые машинистки с треском выдергивают из-под машинных валиков, содержат смелые проекты углубления и расширения уже существующих каналов и что похожие на зеленых насекомых цифры, которые девушки старательно переписывают в тетради, — это кубические метры и — страшно подумать! — километры воды, которую посошанская степь получит от сооружения новых магистралей.

Увы, все это не так.

История «Новоканала» поучительна, и ее следует рассказать подробно. При своем появлении он назывался просто «Степьканал» и возник в те далекие годы, когда было решено обводнить и распахать посошанскую степь. Дело торопило, и едва внесли канцелярские столы в две полуподвальные комнаты углового здания на базарной площади, и едва за этими столами расселись машинистка и две девочки, вооруженные канцелярскими скрепками и цыганскими иглами для сшивания бумаг, немногочисленные инженеры и техники, набранные в штат нового учреждения, ринулись в поля, чтобы лично забивать колышки на трассах будущих канав и арыков. Гудели первые слабые колесные тракторы, голубые лемехи вспарывали землю, ковши редких экскаваторов перебрасывали ее с места на место, тысячи землекопов вручную делали главную работу. Считанные месяцы — и первые весело журчавшие коричневые ручейки устремились в свои русла, а голубая сетка, до того существовавшая только на чертежах, стала реальностью. Но очень скоро выяснилось, что учреждению мало одной машинистки, что кроме инженеров необходимы еще завхоз, уборщицы, электрики и слесарь. Принятых свели в профсоюз, и в углу одной из комнат появился новый стол с табличкой «Профком». Как-то почта принесла присланное «Степьканалу» письмо с четырьмя сургучными печатями и лиловой пугающей надписью «подлежит возврату». Для письма купили сейф, и, отвоевав от соседней квартиры комнату, оборудовали ее решетками и железной дверью. Возникла спецчасть. Сотрудники в те годы были все людьми молодыми, выезжая коллективно за город, они играли в волейбол и городки. Появился освобожденный физорг. Когда число служащих превысило сотню и они перестали помещаться в двух комнатах, выселили соседей.

Прошло время, каналы кончили рыть, и веселые, загорелые инженеры вернулись в город. Но рост учреждения остановить уже было невозможно: в нем появлялись все новые и новые люди — те, кто ведал летними лагерями для детей и путевками для их родителей, кто руководил хором и танцевальными кружками, число машинисток выросло так, что пришлось брать заведующую бюро и мастера по ремонту машинок, появились вахтеры и ночные сторожа, за ними — люди, которые руководили сторожами и проверяли их по ночам. На каждую бумагу, отпечатанную в «Степьканале» и посланную по почте, приходило три-четыре ответа, и канцелярия скоро заняла обе комнаты, в которых когда-то помещался весь «Степьканал». Когда учреждению стало тесно под крышей кирпичного дома на базарной площади, начали строить новое здание из стекла и бетона. Для руководства строительством организовали отдел, обзавелись автомашинами, краном и ремонтной мастерской. Когда здание закончили и стали переезжать, оказалось, что отделы уже едва размещаются и в новом доме.

Между тем каналы, вырытые в степи, продолжали исправно доставлять в нее влагу, новые не понадобились, и степьканальцев охватило тягостное раздумье: что делать дальше? Впрочем, тревога скоро забылась: зданию каждый год требовался ремонт, у ремонтников-строителей не хватало сил, им надо было помогать, еще каждый год весной и осенью нужно было участвовать в волейбольных соревнованиях, летом выезжать в подшефный колхоз на картошку, а зимой отвозить детей в оздоровительные лагеря, еще нужно было выбивать резину для автомашин, составлять финансовые планы на будущие кварталы и отчитываться за прошлые. А тут в одном из отделов молодой и наивный сотрудник, только что прибывший в «Степьканал», предложил построить в посошанской степи самый длинный в Европе арык. Хотя назначение его он объяснить толком не мог, идея понравилась, возникли споры, степьканальцы разделились на ее сторонников и противников. В областной центр полетели анонимные и неанонимные письма, не успевали принимать комиссии, присылаемые для их проверки. Когда накапливалось сразу несколько комиссий, учреждение работало круглые сутки. По ночам загулявшие жители, возвращаясь после именин или свадьбы домой, видели горящий в здании свет. «Вот работают, так работают!» — с уважением говорили обыватели.

Между тем изменилось и название учреждения. Возглавить его приехал новый начальник, человек редкой энергии, который успел прославить свое имя тем, что уже руководил детским книжным издательством, поднимался во главе экспедиции на вершину Казбека и даже достиг на лыжах во главе другой экспедиции точки, лежащей всего в трех километрах от Северного полюса. Ознакомившись с состоянием дел, он забраковал все, что делалось его предшественниками. «Проектировать и строить каналы нужно по-новому», — сказал он, и учреждение тут же было переименовано в «Новоканал». Это совпало по времени с окончанием строительства бетонного здания, штаты расширили, в новые кабинеты завезли сверкающие никелем чертежные и множительные аппараты, а в гимнастическом зале установили выкрашенную в суровый серый цвет и похожую на комплект хирургических шкафов электронно-вычислительную машину, которую инженеры между собой тут же стали называть на иноземный лад «компьютером». Не успели это сделать, как начальник уехал возглавлять сверхглубокое бурение на острове Мелихан в Каспийском море, и жизнь в «Новоканале», побушевав, как бушуют волны от прошедшего по узкому речному каналу морского лайнера, снова вернулась в прежнее русло.

Увы, рожденный для блага посошанских полей «Новоканал» давно уже спроектировал и построил все нужные им водные артерии. О тех, кто до глубокой ночи чертил их линии, разбивая степь на шахматные прямоугольники, крутил ручки стареньких арифмометров и считывал с неровного ряда бледненьких цифр будущие квадратные километры зеленых полей и ожидаемые тонны зерна, о тех, кто выезжал на месяцы в степь, бродил по ней с теодолитами, ночевал в палатках, шел следом за грейдерами и бульдозерами, спускался в выложенные тонкими бетонными плитами канавы, придирчиво на ощупь проверяя швы, — о них вспоминали за столом, рассказывали легенды вновь принятым молодым сотрудникам.

Случайный посетитель, не подходи к столам, заваленным исходящими и входящими, не вникай в чертежи! Давно уже новоканальцы пробавляются случайными работами. На белых ватманах можно увидеть и замысловатые изгибы шоссейной дороги, и кокетливое здание колхозного гастронома, а цифры, которые бесшумно мелькают на микрокалькуляторах, могут оказаться чем угодно — и средней успеваемостью по школам области, и годовыми колебаниями атмосферного давления, и рождаемостью телят в могучем комплексе, недавно выстроенном за городом. Это снимаются копии чужих чертежей, делаются срочно нужные кому-то чужие подсчеты, кипит работа, на которую у кого-то другого не хватило или сил, или времени.

Все реже стали выезжать сотрудники в поле, все чаще стали меняться в «Новоканале» директора. Как-то в Посошанск проездом заглянул академик, которого главным образом интересовала проблема пуховых паразитов птиц, но, как всякий академик, он был эрудит, и, когда заведующий сектором Бронислав Адольфович Браун-Згуриди на банкете в честь пухопаразитолога пожаловался на обилие сотрудников, которых надо загружать работой, академик сказал:

— Дорогуша, почему вы ищете связь между числом прорытых каналов и размерами учреждения? Чем меньше дел, тем больше сотрудников... Если у входа в вашу контору нет швейцара, а в кабинете у начальника узбекского ковра, можете быть уверенным, учреждение работает хорошо. У вас их нет? — можете не волноваться. Между прочим, занятная история, каждый раз, куда бы я ни летел за границу, приходится пролетать Копенгаген. Так вот, в Дании признаком хорошего тона считается, когда в рюмки подливают не спрашивая...

Академик уехал, а очередной директор, который пришел в «Новоканал» из системы, которая снабжает больницы и морги хлористой известью и столами-каталками, и который не знал о мрачных предсказаниях академика, добился введения в штат швейцарской должности и выписал из Узбекистана для своего кабинета ковер особо художественной работы. После этого даже самые активные новоканальцы, к числу которых относился неутомимый Браун-Згуриди, остановили движение своих авторучек и рейсфедеров и обратили силы на дела, прямого отношения к строительству каналов не имеющие.

Браун-Згуриди обратил свое внимание на Шурочку.


Боги, которые, если верить древним грекам, все время внимательно наблюдают за людьми, особенно пристально должны смотреть за красивыми мужчинами. Бронислав Адольфович был жгучий брюнет с профилем киноактера, отличный рассказчик и тамада. Родители его, скромный портной и предприимчивая администратор кинотеатра, с детства внушили ему мысль, что человек — это не то, каким он знает самого себя, а то, каким он кажется окружающим. В школе он играл в баскетбол, в институте собирал профсоюзные взносы, придя в «Степьканал» сразу же взял на себя по совместительству с должностью инженера необременительные обязанности культорга. Его звездным часом стала рыбалка, большим охотником до которой оказался тот самый директор, который покорил Казбек и переименовал учреждение. В первый же выезд, а коллектив выехал на воскресенье на Щучье озеро, выяснилось, что никому в голову не пришло захватить с собой ни червей, ни лопаты.

— Да что же это такое, товарищи? — озадаченно спросил руководитель. — Ну не на хлеб же ловить? Карась — он вредина, ему толстого червя подавай. Неужели никто...

И тогда из шеренги смущенных новоканальцев вышел Бронислав Адольфович. В руке он нес раскрытую банку из-под желудевого напитка «Кофе натуральный», на дне ее шевелились вперемешку с комочками земли розовые колечки и спиральки.

— Вот, — скромно сказал он, отдал банку и сделал шаг назад.

Через неделю он стал заведующим отделом, а еще через месяц возглавил сектор.

Но область, где Бронислав Адольфович чувствовал себя наиболее уверенно, все-таки были женщины. В обращении с ними он был вдохновенно настойчив. Кроткие пышнотелые блондинки, рыжеволосые — с зелеными глазами и вздорным характером, брюнетки с тонкими усиками — все отвечали ему взаимностью. К тридцати годам побед накопилось так много, что боги решили мстить. Ткущие полотна наших судеб не чуждаются злых шуток: когда пришло время связать нить жизни Бронислава Адольфовича с нитью какой-нибудь нимфы, они соединили его судьбу с судьбой директора посошанского универмага. Ирония богов простиралась так далеко, что имя-отчество невесты тоже оказалось Бронислава Адольфовна, а при регистрации брака она потребовала, чтобы муж принял и ее фамилию. Бронислава Адольфовна была старше мужа на десять лет, красила волосы в сиреневый цвет и носила очки в роговой оправе. Бронислав Адольфович стал Браун-Згуриди и переехал из общежития холостяков в трехкомнатную квартиру с глеками, полированным гарнитуром «Магнолия», хрустальными вазочками, зеленым фаянсовым умывальником и унитазом с ручкой не наверху на цепочке, как привык в общежитии жених, а внизу справа. Мужа Бронислава Адольфовна держала в ежовых рукавицах. Вот почему единственным местом, где он мог позволить себе некоторые вольности, остался «Новоканал».

Когда в отделе появилась новая чертежница, Бронислав Адольфович на правах заведующего сектором помог ей войти в курс дел.

— В ваши обязанности, уважаемая, первое время будет входить только оформление готовых чертежей, их регистрация, заполнение табличек и прочее, — говорил завсектором, вдыхая аромат духов «Белая сирень». Чертежница сидела напротив на стуле, скромно сжав и отведя в сторону загорелые ножки. — Вас как зовут?

— Александрой Федоровной.

— Значит, Шурочка, — Бронислав Адольфович еще раз покосился на коричневые коленки, — без меня никаких работ не брать и в копировальную не отдавать. Вы замужем?

— Нет, — еле слышно пролепетала Шурочка, и ее громадные голубые, как озера, глаза наполнились слезами.

— Это хорошо, — Бронислав Адольфович спохватился: — Я хочу сказать, что это тоже неплохо. — Чувствуя, что вконец запутался, он закончил: — Я хотел предупредить, что у нас часто бывает сверхурочная работа, приходится задерживаться.

Суровость, с которой Згуриди беседовал в первый день с чертежницей, спустя месяц уступила место милым шуточкам, он острил, Шурочка краснела, и к тому времени, когда в городе готовы были начаться описанные ниже события, Бронислав Адольфович понял — настало время переходить к решительным действиям.

— Ах, Шурочка, — стал говорить он, заглядывая в голубые глаза, — если бы вы знали, как стучит мое сердце, когда я вижу вас утром.

— Вы опасный человек, — отвечала потупясь Шурочка. — Все мужчины говорят так. Я слышала про вас такое...

— Вам надо бояться не меня, а этого лопоухого Карцева, — возражал Згуриди. — Что он вечно ходит за вами? Зачем нашептывает? Что он может бросить к вашим ногам? Комнату подселенца? Книжную полку со справочниками? «Запорожец» с мотором, который, когда его заводят, стучит так, что соседи пишут жалобы?.. Поедемте завтра на Щучье озеро. Я покажу вам такое место — никакое Черное море не сравнить.

— Бронислав Адольфович, а это правда, что у вас на Черном море свой дом?

— Много будете знать, изумительная... Разрешите поцеловать вам ручку. Итак, едем или мы все еще боимся?.. Впрочем, что я, какое завтра! Завтра улетает в область, в центр, наш директор.

Хотя от Посошанска до областного центра Паратова летали всего лишь одномоторные, тупоносые, дребезжащие в полете машины, а аэродром представлял собой всего лишь покрытую побитой травой полосу, на одном конце которой приютился щитовой домик, а над ним лениво раскачивался на мачте полосатый конус, — провожать и встречать директора каждый раз приезжали все руководящие новоканальцы.

Ежась на полуденном свежем ветру (солнце закрыла случайная, похожая на гору зеленоватой мыльной пены туча), начальники секторов и отделов, образовав около директора почтительный полукруг, выслушивали последние указания.

— И еще, — говорил директор, — пустяк, а важно: все-таки с просьбой обратилось Госкино. Не так уж часто мы выполняем просьбы столичных организаций, — чертежи чтобы были готовы через день-два. Проектировать там нечего, работы на день.

— Странный, очень странный заказ, — с неудовольствием ответил ему Неустроев, которому вместе со Згуриди было поручено выполнить работу. — Зачем воздвигать посреди степи прозрачный куб высотой четыре метра, да еще с водой. Что у нас — Бразилия?

— Не нам с вами критиковать искусство. Это по их части, наше дело сконструировать и пронаблюдать, когда подрядчик будет строить, — чтобы никаких отклонений. Надо так надо...

Не убежденный его словами, Неустроев хотел снова возразить, но подумал, что все это напрасно, и пожал плечами. Промолчал и Згуриди. Оба хорошо знали директора: тот был человек твердый, но осторожный, властный, но уклончивый, демократ, но одновременно сторонник единоначалия, и уж, во всяком случае, особо чуткий ко всему, что приходило в «Новоканал» в виде приказания или просьбы сверху.

Тут, кстати, по полю забегали люди в голубой летной форме, послышалось комариное жужжание, из-под зеленоватой тучи, поблескивая крыльями, вынырнуло металлическое насекомое, оно приблизилось, стало самолетом, резко снизилось, коснулось земли, выбросив из-под колес две коричневые струи пыли, пробежало по ней и замерло посреди посадочной полосы. Летчики уже с громом раскрывали дверь в салон, выбрасывали какие-то мешки, надо было срочно садиться, директор сделал прощальный жест и скрылся в брюхе металлической птицы.

Придерживая шляпы и отворачиваясь от пыльного смерча, новоканальцы проводили взглядами воздушный экипаж.

— Лучше ему на поезде ездить, и нам провожать его проще, и ему спокойнее, — сказал, идя к служебному автобусу и наклоняясь от ветра к самому уху Бронислава Адольфовича, Неустроев.

— Да, на вокзал было бы проще, — осторожно согласился тот. — Я за прямые дороги.


Железные дороги... Густой сетью покрыли они равнины страны, стальными иглами проткнули горы, легкими ажурными мостами перемахнули реки. Давно ли, каких-то сто лет назад, чудом выглядело шипящее паром, изрыгающее дым чудовище — паровоз. Под медные звуки военного оркестра отправлялся очередной поезд, рядами выстраивались вдоль полотна жители сел, с недоумением смотрели на свистящее и ухающее животное четвероногие и рогатые его братья. Паровоз и железная дорога были символом прогресса, свидетельством высокого развития страны. Но пролетели всего каких-то сто лет — и гуще железной покрыла землю асфальтовая сеть, помчались сломя голову густым потоком по ней автомобили, а в небе белыми птицами, непрерывной чередой, как улетающие гуси, потянулись самолеты. Отошла, уступила им «железка», и уже какая-то самонадеянная страна в Африке, только начав строить первые фабрики и университеты, объявляет, что, кроме автомобильных и небесных дорог, никаких иных ей не нужно.

Но Посошанск верность своей дороге сохранил. Прямая, как стрела, возникает она на краю степи, несется к городу, задерживается на пять минут у старого, с высоченными окнами и белыми колоннами, вокзала и уносится дальше.

Когда автобус с руководящими новоканальцами проезжал мимо здания городского вокзала, на железнодорожную станцию «Посошанск» как раз пришел в это время поезд № 245 «Москва — Минеральные Воды». Отпускники в синих тренировочных костюмах побежали за журналами. Когда они, вернувшись в свои купе, развернули журналы, с глянцевой обложки «Советского экрана» на них уставились карие глаза молодого певца Эдуарда Гогуа. Писали, что певец впервые и с успехом снялся в картине, в которой ему пришлось тушить пожар на танкере, жениться на женщине с двумя детьми, петь в джазе, а в финале узнать, что эти дети — дети его родного брата-журналиста, погибшего несколько лет назад во время аварии самолета в Бельгии.

Поезд отошел, город сначала медленно, потом все быстрее замелькал за окнами и наконец исчез, пропал, не оставив у пассажиров никаких воспоминаний.

Не обратили внимание на поезд и новоканальцы, сидевшие в автобусе, и другие жители города, оказавшиеся по случаю тут, а напрасно, потому что именно в этот час из купейного вагона поезда на перрон сошел пассажир на вид лет двадцати восьми, роста среднего, который волосы имел русые, был одет в синий костюм в полоску и имел на шее синий же галстук. В руке он держал чемодан и по всем статьям попадал под ориентировку, полученную Пуховым.

Действительно, в кармане у человека лежал паспорт на имя Желудкова. Но это был не Желудков.


Поезд № 245 «Москва — Минеральные Воды» отошел от Казанского вокзала точно в назначенное время. В нем, в третьем купе седьмого вагона, ехало четверо: два старичка-кишечника, которые в Москве жили рядом и которым врачи прописали лечение на одних и тех же водах; женщина, которая вошла в купе раньше всех, переоделась и легла, натянув одеяло на голову; и Желудков, имевший билет, как уже знала проводница, до Минеральных Вод, но собиравшийся выйти, чего знать проводница, естественно, не могла, — в Посошанске.

Ночь прошла спокойно, разноцветные огни проносились за оконным стеклом, временами с тихим ревом включалась вентиляция, она работала несколько минут и так же внезапно замолкала. Из соседнего купе, где ехали после успешной защиты диссертации четверо молодых уроженцев Кавказа (защитился, понятное дело, один, а трое ездили за компанию), доносились смех и осторожный звон стаканов. Желудков лежал на спине, прикасаясь ухом к перегородке, и слушал отдельные загадочные для простого человека фразы:

— Второго оппонента надо было бить цитатой из Понтрягина.

— Какой цитатой? Зачем цитатой? Марковские цепи надо было ему в нос...

— А я думаю, что все-таки его надо было бить...

Пассажир скорого поезда Желудков простым человеком не был. Он был человеком без определенных занятий. Запись в его трудовой книжке —«Коопгалантерея, артель № 8» — ровно ничего не значила. С таким же успехом там могло стоять: «Академия наук». Ни к кооперации, ни к галантерее, ни тем более к артели № 8, которая изготавливала сувенирные авторучки из эпоксидной смолы, никакого отношения он не имел, занимался фарцовкой, имел в определенных кругах кличку Федька Шканец, и его поездка в Посошанск была вызвана встречей с одним иностранцем («Для вас я мистер Смит, иностранный турист, скажем, из Парагвая»). Этот иностранец уже не раз просил Желудкова оказать ему мелкую услугу — продать, например, лишние почти новые рубашки, достать не очень дорогую икону, смотаться в Ленинград, встретиться со старушкой, внучкой генерала царской армии (у нее есть письма отца — героя Перемышля), и вдруг — просьба еще об одной встрече.

Она состоялась утром на углу Мало-Черкасского переулка и Летнего бульвара, посреди которого стоит бронзовый бюст почвоведа Докучаева, точная копия того, что установлен на площади перед вокзалом в Посошанске. Возникновение двух совершенно похожих бюстов объясняется не какими-то особыми заслугами почвоведа перед Москвой и Посошанском, а всего лишь желанием завода «Монументскульптура» уменьшить расходы и увеличить валовый выход знаменитостей (скульптуру отливали в конце квартала). Кафе на бульваре только что открылось, они с иностранцем заняли столик у входа, так, чтобы видеть всех проходящих, заказали легкий завтрак. Официантка принесла два стакана с кипятком, два пакетика азербайджанского чая на ниточках и по пирожку. Из пирожков зелеными язычками свешивалось повидло, кипяток в стаканах медленно принимал цвет меди. Помешивая чай ложечкой, иностранец объяснил Желудкову, какого рода услугу он хотел бы от него получить.

— Сложно. Опасно. Уголовщина, — возразил Желудков, внимательно выслушав его, и слизнул зеленый язычок.

— Но вы не спросили, сколько это вам даст, — и тут мнимый мистер Смит назвал такую цифру, что у Желудкова, как у водолаза, стремительно поднятого на поверхность, зазвенело в ушах.

— Ну, разве что так... А вы это серьезно?

Здесь мистер Смит щелкнул замками, открыл прямоугольный чемодан-«дипломат» и показал конверт, в котором виднелся уголок пухленькой зеленой пачки иностранных купюр.

— Задаток.

— Сколько? — задыхаясь, спросил его собеседник.

— Хватит на автомобиль и на два-три костюма. Вам следует быть элегантным, мистер Желудков... При вашей работе...

«В конце концов, что такое музей в каком-то Посошанске? Хорошо, если там есть один ночной сторож. А может быть, и того нет? Пятнадцать минут работы...» Федька Шканец победил осторожного кооператора, и тот, вздохнув, сказал:

— Хорошо, я согласен.

Пачка перекочевала под столом в руки служащего «галантереи», оба собеседника встали, пожали друг другу руки и разошлись. Когда Желудков проходил мимо бюста великого почвоведа, ему показалось, что тот поощрительно подмигнул ему, как бы советуя срочно брать билет.

Желудков не ошибся: создатель полезащитных полос действительно подмигнул, но это было предостережением, даже призывом: «Остановись, что ты делаешь? Понимаешь ли, дурья голова, на какой путь становишься? Это тебе не мелкая спекуляция — ограбление государственного музея с целью наживы... И еще — валюта! Опомнись!» Бронзовый Докучаев не только слышал весь их разговор, но и видел, что один человек, сидевший в глубине кафе, все время внимательно наблюдал за столиком Желудкова, а в тот момент, когда конверт переходил из рук в руки, незаметно, прикрываясь газетой, снимал и его, и мнимого мистера Смита портативной кинокамерой «Киев-5».

Впрочем, ученый, как мы знаем, был в Посошанске лишь проездом, и, может быть, то, что Желудков принял за подмигивание, было просто усмешкой при воспоминании о поездке.

Настало утро. Поезд шел прихотливой равниной, зелень трав сменялась то черными квадратами отдыхающей под паром земли, то золотистыми прямоугольниками пшеничных полей. В вагоне стучали, открываясь со щелканьем орудийных замков, двери, уже слышался голос проводника «пятое, берите четыре стакана», в коридоре около дверей туалетов выстраивались нетерпеливые очереди.

Встало и третье купе. Желудков открыл глаза, потянулся. Старички-кишечники уже разворачивали пакеты с диетической едой, дамы не было. Послышался стук в дверь.

— Мне уже можно?

Она вошла, свежая, благоухающая ароматной жидкостью «Варс», подвижная, немного громоздкая. «Брюнетка, а ничего!» — отметил про себя Желудков (брюнеток он не любил), быстро натянул брюки, перекинул через плечо полотенце и побежал умываться. Когда вернулся, на столике уже стояли четыре стакана с чаем.

— Я вам уже и сахар бросила, — кокетливо проговорила, слегка кося, соседка. — Бросила и подумала — может, вы сладкое не любите?

— Отчего же, люблю, кто не любит сладкое! — ответил Желудков, и они с соседкой, поняв намек, рассмеялись. От этого возникло взаимное доверие, она села напротив, завязался разговор, легкий, дорожный, пересыпанный намеками, стенки купе раздались, старички со своими кишечными болями исчезли, Желудков почувствовал, что его уже обступают горы, поднялись белые колонны курзала, в ушах заиграл ансамбль цыганских гитар, запела низким сопрано певица. Официант начал расставлять на столике перед ним и перед брюнеткой подносики и тарелочки с шашлыком, посыпанным луком, и отдельно — тарелочки с молочной фасолью лобио.

Но тут в ушах Желудкова на самом деле раздался звон, дневной свет мигнул, погас и снова стал ярким, перед глазами замелькала бульварная зелень, покатились такси и троллейбусы, забелели простенькими скатертями столики — и увидел Желудков, что он опять сидит в кафе на углу Мало-Черкасского, а мистер Смит сует ему в руки конверт с проклятыми зелененькими бумажками. Не сознавая, что делает, принял Желудков от иностранца конверт, и, встав, направился к выходу. И снова подмигнул ему бронзовый Докучаев, снова в кассе № 27 «для военнослужащих» взял он у знакомой кассирши Галочки билет до Минвод, дождался вечера, занял последнее место в третьем купе седьмого вагона, переждал ночь, умылся, пококетничал с брюнеткой, дождался ее «может, вы сладкое не любите», ответил, вновь увидел Кавказ, услыхал звон и вслед за миганием дневного света с ужасом обнаружил себя опять в кафе на бульваре, рядом с мерзким мистером Смитом.

«Боже ты мой, да что же это делается, товарищи?» — хотел было воскликнуть, обращаясь к посетителям кафе, Желудков, но почувствовал, что уже сами ноги несут его по тротуару к метро «Дзержинская», откуда, как известно, до «Курской» и до железнодорожных касс южного направления рукой подать.

Несколько раз пытался он остановиться, цеплялся за поручни в вестибюле метро, но какая-то неведомая сила отрывала от них руки, пробовал обратиться к милиционерам с призывом задержать себя, язык немел, и только совершив эту похожую на игру в «рич-рач», где можно бесконечное число раз возвращаться к исходному месту, поездку в восьмой или десятый раз, Желудков отчаялся, и уже совершенно тупо день за днем брал иностранцевы деньги, и поздно вечером влезал в вагон поезда № 245, которому, как он понял, уже никогда не прийти в столь нужные желудочным больным Минеральные Воды. Правда, имей он высшее образование в объеме Бауманки или читай романы Лема и Брэдбери, понял бы готовый с отчаяния выть галантерейщик, что попал в петлю Времени, откуда ему самому, как ни крути, не выбраться.

Но это было с ним, а что же увидели и ощутили его спутники по купе? Что произошло там?

А произошли вещи донельзя странные. Соседке, которая сидела напротив, тоже показалось, что свет мигнул, она тоже услыхала тихий звон, но для нее он был еле слышим, будто где-то за стенкой дернули струну, лицо и вся фигура сидевшего напротив нее молодого человека как-то странно покачнулись, но тут же успокоились. «До чего странно, — подумала она, — не началась бы опять мигрень!» Но мигрень не началась. Женщина помешала ложечкой в стакане, спросила: бывал ли он раньше в Минводах? — но молодой сосед посмотрел теперь как-то отрешенно и не ответил. Чай пить он перестал, а откинулся, уперся головой в линкрустовую стенку и сидел так, не опуская век. Глаза у него сделались острыми, прозрачными, и понесло из них холодом.

Ничего не понимая, брюнетка попробовала продолжить разговор:

— Может, мне пересесть к вам, а то мы наших соседей совсем от окна отодвинули?

Старички запротестовали, но тот, что сидел теперь неподвижно и имел облик Желудкова, не ответил, молча поднялся и вышел в коридор. Трое оставшиеся в купе успели заметить только, что щеки у их соседа стали вдруг суше, ввалились, скулы обтянулись, подбородок выпятился. Страшно им стало, а пуще всего женщине. И уж совсем ничего не поняли они, когда сосед, вернувшись, собрал чемодан, молча дождался станции — мимо окна проплыл вокзал с вывеской «Посошанск», поднял чемодан и, не попрощавшись, вышел.

— Странный какой, — сказал один старичок, — я думал, он до Минвод.

— Так и говорил, — объяснила женщина. — Жутко мне, а отчего — не пойму.

— За чай не заплатил, — сказал второй кишечник.

Но тут вагон дернуло, и поезд, набирая скорость, покатил мимо вокзала, мимо складов, мимо желтой, похожей на кеглю, водокачки, мимо больших домов, мимо домов поменьше, мимо открытой до горизонта рыжей колючей степи.


Сойдя с поезда, человек с обликом Желудкова, неся в руке его чемодан, а в кармане имея его паспорт, направился прямо в гостиницу. Гостиница в Посошанске была одна и называлась по традиции всех гостиниц в честь самого большого (и единственного) местного водоема — «Шучье озеро». Трудно сказать, какие мысли, выхваченные перед происшествием в купе из черепной коробки несчастного Желудкова, вели его, но действовал этот человек уверенно. Протянув администратору паспорт, в который его предшественник предусмотрительно вложил двадцатипятирублевую бумажку, он получил анкету, заполнил ее и, взяв ключи, ушел в номер. Администратор ловко переложила лиловую бумажку в сумочку, но, прежде чем поставить анкету в фанерный ящичек, бегло взглянула в нее. Уже вторая строчка могла поразить: в графе год рождения постоялец написал «3542», а в графе «цель приезда», где все без исключения, даже смуглые люди в мохнатых кепках, пишут «служебная командировка», разборчиво вывел: «похищение».

— Должно быть, «посещение», — сказала сама себе администратор, — и год напутал, — зевнула и, вытащив из ящика стола роман Жапризо «Ловушка для Золушки», продолжила чтение.

В номере, куда вошел новый постоялец, две постели из трех были уже заняты, одеяла на них смяты, под кроватями стояли разноцветные мужские тапочки, на умывальнике лежали тюбики «Поморина», а в граненом стакане торчали красная и зеленая зубные щетки.

Весь день лже-Желудков пролежал на кровати не раздеваясь, вытянув руки вдоль тела и полузакрыв глаза. Можно было подумать, что он спит, но это было не так: он привыкал к своей новой оболочке, учился жить в ней.

Полежав, он поднялся и стал разбирать чемодан. Едва он разложил на тумбочке зубную пасту, электрическую бритву «Эра» и журнал «Крокодил», на обложке которого механизатор вручную доил корову, как дверь распахнулась и в номер вошли, оживленно беседуя, его соседи.

Оба они были молоды, одеты в одинаковые блеклые джинсы и потертые кожаные куртки, оба честолюбивы, и если сфера занятий одного ограничивалась ископаемыми животными (в анкете приезжего он написал — «аспирант-палеонтолог»), интересы второго включали все разнообразие мира — он был кинорежиссером. Обоим не было тридцати, молодость — лучшая пора жизни, и оба считали, что именно затерянный в глухой степи Посошанск должен стать местом их триумфа.

— Понимаешь, старик, — говорил деятель кино, — если через эти земли столетиями шли орды кочевников, а навстречу им двигались дружины русских князей, то где как не здесь должен я воскресить события, о которые сломали зубы мои предшественники? Взять, например, историю Степана Разина, какой простор для творческой мысли!

— Нет, нет, — возражал палеонтолог, — ты не прав, лежащее на поверхности исчезает быстро. А вот глубь веков... — он мечтательно заулыбался. — Что ты знаешь, например, о музыкальных инструментах из костей мамонта?

— Наплевать мне на мамонтов, — горячился режиссер. — Я сниму здесь фильм, подобный которому не снимал еще никто, — глаза его светились, как глаза рыси. — Представь себе: восстание Степана Разина, буйное половодье Дона, народный гнев, казачья вольница, чубатые головы, толстые животы — стихия средневекового юмора. После сражения окровавленные тела, как маки, покрывают поле битвы. И везде сдвиг временных пластов: брошенную в воду персидскую княжну спасают аквалангисты, процессию, которая везет в Москву плененного атамана, снимает из толпы смердов современный кинооператор. Он ведет объективом вслед за движением клетки со Степаном, а под ногами у него ползает, подбирая втоптанные в грязь ржаные сухари, юродивый. А стрельцы? Я выведу на съемки целый полк мотопехоты, солдат, переодетых в кафтаны шестнадцатого века, этот полк в начале фильма пройдет по засыпающему городу, цепляя бердышами за трамвайные рельсы, а в конце, сменив бердыши на автоматы Калашникова, даст в память о казненном атамане залп в залитое кровью небо...

— Ух, как интересно, — сказал аспирант, — пожалуй, и верно пора, давно пора тряхануть наше кино, создать что-то такое... Масштабное, смелое, неожиданное. Ты давно кончил ВГИК?

— Год назад, — признался режиссер.

— И уже дали снимать картину?

— Повезло.

Он умолчал, что обещал жениться на дочери директора киностудии.

— О, да у нас новый сосед! — сказал палеонтолог. — Мы вам не мешаем? У нас разговоры, а вы устали с дороги.

— Ничуть, мне очень интересно вас слушать, — ответил мнимый Желудков.

— Когда я работаю над сценарием, — продолжал режиссер (перед ними на тумбочке уже стояли три стакана и светилась бутылка «Солнечной долины», сидели они на кроватях, стульев в номере почему-то не оказалось), — я часто мечтаю. Увидеть бы своими глазами опричнину! Представь, старик: всадники на низеньких калмыцких лошадках с факелами в руках окружают двор ненавистного боярина. Или стрелецкий полк по приказу царя идет на усмирение донской вольницы. Полжизни отдам, чтобы увидеть!

— Да, да, — подхватил его собеседник, — мне порой кажется, войду в лес, раздвинутся кусты, и покажется голова динозавра. Или заберусь в глухие дебри, а там в болотах, на островках, отрезанных от всего мира, обнаружу млекопитающих. Маленькие, похожие на крыс — это они победили закованных в костяную броню ящеров. А вы, сосед, простите, вы мечтаете о чем?

Вопрос застал Желудкова врасплох, он порылся в памяти, но не нашел там ничего, кроме толстой пачки долларов, дюжины икон и отдыха на теплоходе вдвоем с какой-то незнакомой ему женщиной. Благоразумно отведя глаза, он сказал:

— О возвращении.

— Ну, командировочные все хотят поскорее вернуться домой, — сказал режиссер. — Но не мы! Для меня тут начнется, например, я чувствую, новая полоса в жизни.

— И я хочу новую полосу, — подхватил палеонтолог. — А то последний год... — он даже махнул рукой, настолько плох был у него этот последний год.

— Жена ушла? — спросил догадливый режиссер.

— И она тоже... Ну, за встречу. Подсаживайтесь, сосед!

Желудков подсел, поднялись стаканы, жидкость в них засияла электрическим светом, пыльное стекло окна сделалось прозрачным, замигали первые робкие звезды, в коридоре — было слышно — какие-то люди разговаривают о пропавшем контейнере.

— Человек — вот единственный объект искусства, — сказал режиссер, не закусывая. — Вылепить из поступков характер, а из характеров — эпоху. Брать реалии из прошлого, а идеи из наших дней — вот путь, по которому идет большинство, моя точка зрения — обратна. Пусть реалии сегодняшнего дня ворвутся в быт ушедшего: скажем, действие фильма в эпоху Ивана IV, голод, разгром Новгорода, над всем этим зловещая фигура царя, по ночам царь бродит с электрическим фонарем по Александровской слободе. Закопченная стена избы, на ней согбенная фигура, шубейка на голое тело, коптящая свеча в иконе, красные блики на стене. И видения, ночные видения...

— Кровавые мальчики?

— Нет, нет, совсем не то. Скоморох с дудой и красные сполохи пожара... Не пожар, уничтоживший Москву во времена Ивана, а московский пожар двенадцатого года. Кремль, фигура Наполеона на фоне белого храма, голубые штыки французских солдат, ладья Степана Разина...

— Прости, а ладья откуда в Кремле? — испугался палеонтолог.

— Я уже говорил: смещение времен, бред больного человека, историческое предвидение. Здесь, в Посошанске, у меня будет проще: Степан Разин, водная гладь, далекий берег. Может быть, Жигули, не знаю. Степан полулежит на восточном ковре в позе, запечатленной Суриковым, приподнимается, в кадре только его лицо, рук не видно, и вдруг всплеск, в воду падает женское тело...

— Все-таки решил топить?

— Самая главная находка. — Режиссер по-детски жестоко улыбнулся. — Представь себе: камера установлена под водой. Княжну снимают методом подводной съемки. Она, медленно размахивая шалью, как птица крыльями, опускается на дно. Крупно — ее бесстрастное лицо. Потеряна грань, неясно, где реальность, где вымысел, что происходит на самом деле, а что вспоминается Степану. Уже заказан бассейн. В Посошанске — все сцены в степи: Разин на коне, еще раньше эта сцена — бассейн с прозрачными стенами, борт ладьи — несколько дублей, падение в воду, тонущая персиянка, остальное в Ялте. Ну как?

— Потрясно, — отозвался аспирант, который так и не понял, зачем нужно сцену на Волге снимать в степном городе. «В Волге, должно быть, вода мутная», — наивно решил он.

А режиссер продолжал:

— И все-таки главное, мужики, не это. После падения персиянки в воду (представляете — она медленно опускается на дно?) — отъезд. Камера отступает, постепенно виден общий план съемок, степь, огромный бассейн с водой, киногруппа, я с мегафоном и актриса, играющая княжну. Она медленно всплывает, ей подают руку. Усталая, сидит на краю бассейна, отжимает воду из волос. Ну как?

— А зачем это — общий план?.. И киногруппа... И волосы?

— Театр. Жизнь — сцена, мы все играем роли. Над нами только Искусство с большой буквы. Гамлет, бедный Йорик. Балаган.

— А не слишком ли это сложно?

— Хорошо бы ввести в сцену горниста или скрипача, — не слушая его, мечтательно продолжал режиссер. — Все расходятся, он один остается около пустого бассейна с водой. Стоит на фоне прозрачной стены, играет на скрипке, любовно прижимая ее к груди. Или — все то же, но печальные звуки трубы.

Ошеломленный аспирант промолчал, а режиссер вдруг скис.

— Заедает текучка. Оргвопросы. И конечно — бабы. С ними только свяжись. Знаете Люкину? Кинозвезда. Так вот, пригласил я ее на главную роль. Ну, как водится, покочевряжилась, попросила прислать на дом сценарий. Долго читала, сперва отказалась, потом согласилась — у нее какая-то роль сорвалась. Подходит время ехать нам в Посошанск, у меня и в мыслях не было ее беспокоить: зачем брать, если в воду вместо нее любая дублерша может прыгнуть? Вдруг — звонок. До меня дошли слухи, говорит, что вы едете в экспедицию? Так, пустяки, отвечаю, не стоит разговора, неделя в степном городишке. Я, говорит, с вами. Ну, раз тебе так хочется — поезжай. Сказал директору картины включить ее в список, вдруг перед самым выездом снова звонок: почему не включили в списки моего аккомпаниатора? Какого еще аккомпаниатора? А он всегда ездит со мной. Простите, говорю, там всего работы на пять минут — посидеть на краю бассейна, где он вам будет там аккомпанировать? А это, говорит, наше дело. Может, у нас с ним будут совместные выступления...

— Да, да, конечно, я видел ее по телевизору, — обрадовался палеонтолог. — Пела и танцевала. Правда, не скажу, чтобы очень. Во всяком случае, шевелила ногами и раскрывала рот.

— Господи, — вздохнул режиссер, — и отчего это их всех потянуло петь и танцевать? И еще — писать книги... Да, так вот, самое ужасное я еще не сказал. Билеты все уже заказаны, поздно. Говорю директору — будет звонить, скажи, лимит выбран, фондов нет, сняли деньги со статьи, в общем, сам знаешь, что сказать. Хорошо. Приезжаем сюда, узнаю — приедет и привезет с собой аккомпаниатора: молодой человек с завивкой, душится духами «Кристиан Диор».

Режиссер в отчаянии даже махнул рукой.

— Да, писать книги все научились, — осторожно поддержал его мысль палеонтолог, которому не хотелось прерывать интересный разговор. — У меня на глазах был случай: ходил я в бассейн, оздоровительная группа. И был в ней один шустрый критик — все в газетах статьи писал о театре. Так вот, один раз в нашу группу пришел академик, знаете — операции на сердце, меняет клапаны? Он в командировке был, а бассейн у него в ежедневном распорядке дня. Так вот, проплыли мы: я по первой дорожке, академик по второй, а этот критик по третьей. Всё, больше они не встречались. Два слова друг другу сказали: «Как сегодня вода?» Академик умер, так этот умелец теперь выступает с лекциями — их встречи и беседы. Статьи опубликовал, заканчивает книгу воспоминаний. Обалдеть!

Он тоже печально замолчал, а не способный хмелеть Желудков тронул режиссерово колено.

— Какого зверя вы хотели бы увидеть? — спросил он с неподдельным интересом.

— Это не я, это он, — режиссер покачнулся и обнял палеонтолога.

— Сте-го-завр, — нежно, по слогам, выговорил тот, — понимаете, если и было в истории Земли что-то фантастическое, то это, конечно, он. Я вам сейчас нарисую, — и он набросал шариковой ручкой на обложке «Крокодила» уродливого гада.

— Скоморохи! — бормотал захмелевший режиссер. — Сколь сильна должна была быть... быть должна... была быть... в народе смеховая стихия. Пронести ее через века! Не разучиться смеяться ни в голодные, ни в чумные годы... Однако до чего я устал. Избегал весь город, пожалуй, прилягу...

Когда летняя ночь залила окно в гостинице лиловой краской и геральдические созвездия засияли на небосклоне, все три собеседника уже спали. Аспирант и режиссер — на животе, подогнув ноги и подложив под щеку ладони, их странный сосед — на спине, вытянувшись и полуприкрыв глаза. А за окном гримасничала луна и светились ее отраженным зеленым светом окна «Новоканала». Состояние, в котором находился Желудков, нельзя было назвать сном: он видел себя не здесь, в гостиничном номере, где поскрипывают чужие койки и где за окном, на улице, шаркает щетками и вздыхает поздняя мусороуборочная машина, он видел себя в комнате с тусклыми, выкрашенными казенной масляной краской стенами, наедине с человеком, одетым в темно-серую форменную тужурку, которому он объясняет трудноуловимый смысл того, что уже начало происходить в Посошанске.


Если бы Брониславу Адольфовичу показали фотографию входа в кносский лабиринт и предложили на основании этой фотографии восстановить чертеж самого лабиринта, он не задумался бы ни на минуту. Легкость мыслей всегда отличала его, но тут он вертел в руках фирменный бланк и, недоуменно подняв черные брови, пытался понять: что же все-таки от него требуется? А бумага была самая простая и казенным языком предписывала институту «Новоканал» спроектировать и построить в месте, которое будет указано заказчиком, бассейн, не погруженный в грунт, с высотой стенок четыре метра и общей вместимостью 64 кубических метра воды. Далее оговаривалось, что все четыре стены бассейна должны быть прозрачными, в качестве заказчика было указано «Госкино», а ниже стояло что-то и вовсе непонятное: «Персидская княжна».

Не откладывая дела в долгий ящик, Бронислав Адольфович набрал по междугородному телефону номер киностудии, но девица на противоположном конце провода, которая назвалась секретаршей, сухо ответила: «Княжна должна быть у вас». Тогда Бронислав Адольфович решил больше справок не наводить, а вызвал двух молодых сотрудников, прочитал им письмо и решительно сказал:

— Вот вам задание, срок два дня, отложить все, — после чего сунул загадочное письмо в папку «исполнено». Сотрудники вышли, и дело можно было считать закрытым. Мало того, он еще неосторожно решил, что ближайшие два дня будут предельно спокойными, и, кто знает, может быть, именно их лучше всего выбрать для решающего разговора с Шурочкой. Однако Бронислав Адольфович глубоко ошибался, а понял он это уже ночью, когда его подбросил с постели пронзительный телефонный звонок. Ежась и пугливо переступая босыми ногами по холодному линолеуму, сонный заведующий сектором долго пытался понять, чей это голос старается издалека пробиться к нему через шорох и треск атмосферных разрядов.

— Я слушаю вас, товарищ директор, — выдавил из себя Бронислав Адольфович, поняв наконец, с кем имеет дело, и сбрасывая с себя последние путы сна.

— Вы что — спите? — директорский фальцет пищал и звенел, заведующий сектором сразу понял, что дело неотложное и скандальное: во-первых, директор ночью никогда ему не звонил, а во-вторых, когда звонил днем, то был предельно вежлив и говорил неестественно добрым голосом.

— Я слушаю вас, — повторил Бронислав Адольфович.

— Броня, кто это? Что они, с ума посходили звонить в два часа ночи? — донесся из спальни голос супруги.

Бронислав Адольфович пяткой лягнул дверь.

— Я спрашиваю вас, вы поручили искать в старых отчетах воду? Источники воды в районе города? Я приказал вам сделать это уже три недели назад.

«Забыл, совершенно забыл, из головы вылетело... Будь оно все проклято», — с ужасом подумал завсектором, мысли которого всю неделю были заняты ремонтом автомобиля и поездкой за город.

— Я повторяю: выполнили или нет вы мое распоряжение? — металлом зазвенел директорский голос. — К нам едет комиссия народного контроля — будут проверять всю нашу работу. Комиссия!

«Здорово его там припугнули», — подумал Бронислав Адольфович и, чувствуя, что отрицательного ответа начальник не простит, торопливо сказал:

— Поручил, товарищ директор, ищут. Все сделал, как вы...

— Кому поручили?

«Вот привязался. И не говорить теперь нельзя».

— Иванову — из второго отдела, — соврал завсектором.

— Ага, ладно. Пускай хорошенько ищет. Обстановка, уважаемый, хуже некуда. Не найдем новых источников воды, закроют институт... Позвольте, — телефонная трубка снова загремела железом, — но ведь Иванов из второго отдела месяц назад как уволился... В чем дело? Почему вы молчите?

«Влип!» — в голове у Згуриди покатились разноцветные шары, и вдруг один из них спасительно бело-красного цвета, похожий на круги, которыми оснащают места, опасные для купания, остановился.

— Это новый Иванов, только что принят на работу, — пробормотал Бронислав Адольфович, чувствуя, что идет ко дну. «Боже, что я несу!» — Молодой, недавно окончил институт... Лицо такое кривое, перебит нос, — окончательно запутавшись, брякнул он.

Как ни странно, услыхав про перебитый нос, директор успокоился.

— Напрасно вы молодого на это поставили. Ну, да, впрочем, если он энергичный... Как думаете, потянет?

— Потянет, — совсем упавшим голосом ответил Згуриди, погружаясь в зеленую тину вранья, в трубке послышался щелчок, и на этом разговор окончился.

— Послушай, Роня, где у тебя таблетки, мне надо успокоиться, — сказал Бронислав Адольфович супруге, входя в спальню и дрожа всем телом. — Трех хватит? Много? Почему не запиваю? Сейчас схожу на кухню. Нет, нет, ты спи, я там посижу, покурю.

Забыться ему удалось только под самое утро, да и то сны, которые ему снились, развивались пугающе быстро и все почему-то заканчивались сценами оживления утопленников.


Каждый раз, когда в мечтах Нина Павловна видела Степана сидящим в огромном уставленном старинной мебелью кабинете (за окном Москва-река или Дворцовая площадь с Александровской колонной и ангелом, благословляющим дерзких), или на трибуне международного конгресса, или во главе делегации, идущей по мосту через Тибр около Башни Ангелов (она сама скромно сидит в приемной рядом со старухой секретаршей, которая помнит еще Репина и Рериха, или сидит в ложе для гостей в зале заседаний конгресса, или скромно идет одной из последних через мост, построенный еще римскими камнетесами), она с горечью понимала — нет, повсюду, всегда будет провал. Не примут всерьез сотрудники знаменитого музея человека с таким выражением лица, отвернут от трибуны телевизионные камеры шустрые операторы ЦТВ в джинсах и клетчатых ковбойских рубахах с закатанными рукавами, не напечатают римские газеты портрет такого главы делегации.

Где это видано, чтобы у директора было настолько простецкое лицо? Крупный нос, плоский подбородок, вечно растянутые в улыбке губы... А жидкие волосы? А брови?

Надо что-то делать. И долгие вечера просиживала Нина Павловна, морща лоб и мучительно перебирая: где, что?

Муза истории Клио добра: тасуя карты или доставая из черного мешочка счастливые фишки, она рано или поздно всегда замечает тех, кто стоит с протянутой рукой. Сидя в парикмахерской на базарной площади и поджидая, когда подойдет ее очередь нырнуть под колпак, скопированный со шлема космонавта, Нина Павловна взяла в руки областную газету «Вечерний Паратов». Она нехотя открыла ее на четвертой полосе, лениво пробежала глазами название заметки «Критика помогла», прочитала две строчки и задохнулась от восторга. В заметке писалось, что после неоднократных выступлений газеты в городе закончено строительство косметической клиники. Там под руководством профессора Краснощекова, сменившего неблагодарную столицу на отзывчивую периферию, коллектив молодых хирургов приступает к делу, которое несомненно вызовет большой интерес жителей: клиника специализируется на пластических операциях. Далее корреспондент задавал несколько вопросов уважаемому профессору, и тот совершенно резонно объяснял, что при современном состоянии микрохирургии, томографии и иммунологии возможны любые изменения внешности. Да, да, любые изменения. Никаких словесных пожеланий — фотография или рисунок (предпочтение будет отдаваться фотографии) — и через неделю-две вы становитесь неотличимы от оригинала. Первые операции прошли успешно.

Скомкав драгоценную газету и тайно затолкав ее в сумочку, Нина Павловна выскочила из парикмахерской. Домой, скорее домой! Степана еще нет, как томительно идут оставшиеся часы, вот остался всего один оборот стрелки, вот полчаса, надо позвонить: ты будешь дома вовремя? Нет, не задерживайся. В чем дело? — узнаешь.

Но кроткий и послушный Степан, когда Нина Павловна прочитала ему заметку, неожиданно взбунтовался.

— Я, в эту дурацкую клинику? Да почему, что за вздор? Тебя что-то во мне не устраивает? Твое дело, мирилась и продолжай мириться.

— Ты не желаешь себе добра! — спорила супруга. — Посмотри на свой подбородок. Разве это подбородок директора музея?

— Нормальный подбородок. У моего отца был такой же.

— Твой отец был бухгалтером.

— Отличная профессия. Шаляпин, Екатерина Вторая, Шолом-Алейхем — все считали деньги.

— Он умер с окладом сто рублей.

— Сто рублей тоже неплохо.

— В наше-то время!.. А нос? Что ты скажешь про свой нос?

— Нос как нос. У Мейерхольда он был еще хуже.

Нина Павловна забегала по комнате. Мелко затряслись стекла книжного шкафа. Вздрогнули Чехов и Одоевский.

— Не забывай, ты не один, у нас семья, у нас мальчики.

— Мальчики!.. Они давно уже взрослые. Твоя слепая любовь губит их. Одного выгнали с первого курса института, второй даже не кончил среднюю школу. А кем они работают? Эти должности никогда не были мужскими. Старший — медицинской сестрой в кабинете физиотерапии. Подумать только! Прикладывает старухам к животам электроды и готовит радоновые ванны.

— Радон — очень опасное вещество.

— Ты путаешь его с радием. А младший? Курьер в «Новоканале». До него там работала девочка, не поступившая в техникум. И это ему ты купила «Москвич»!

— Подержанный.

— Курьер с окладом 80 рэ развозит пакеты по городу в собственной машине. Тебя это не пугает?

— Я купила машину им на двоих.

— И они по воскресеньям ездят в ней на базар! Надо было изобретать двигатель внутреннего сгорания, чтобы возить квашеную капусту.

— Капуста помогает пищеварению. Прекратим этот разговор. Ты не смотришь вперед. Неужели тебе не хочется выбраться из этого городишка? Жить в центре, руководить большим учреждением культуры, председательствовать на симпозиумах, открывать Всесоюзные дни на родине художника Павлова?

— Павлов — физиолог.

— Ну и что? Принимать живописцев из Англии и Франции, косторезов из Новой Зеландии.

— В Новой Зеландии нет косторезов. Они живут в Гренландии и на Чукотке. А потом — я люблю наш город, люблю свой музей. У меня свои планы. Пускай скромные, но они мои.

— Ты ничего не хочешь. У тебя нет никаких планов. Если хочешь знать, сейчас внешность — это тоже профессия. С такой внешностью, как у тебя, дальше областного совещания не пошлют.

— И не надо.

— Ты хочешь моей смерти!..

Тут Нина Павловна разрыдалась, а Степан, проклиная все на свете, побежал на кухню за водой.

Тихо и мрачно было в этот вечер в квартире Матушкиных, до поздней ночи что-то неприятно бормотал телевизор, неловко суетились на экране перепуганные дикторши, молча, не разговаривая друг с другом, сидя в разных углах комнаты, смотрели ненужную им передачу учебной программы «Нахождение степени комплексного числа» Степан и Нина.

— Увы, увы! — говорил на другой день Степан, бродя вместе с Марьюшкой по залам музея. — И раньше людям было невесело. Суховеи, татарская конница, скифы, половцы, что только не донимало, не опрокидывало, не унижало...

— Ой, какой вы нерадостный! — отвечала Марьюшка и весело заглядывала ему в глаза. — А это что за подвесочки?

— Это не подвесочки, а застежки — фибулы. Пустяк, и распространены широко, их находят почти во всех погребениях, а, как ни странно, именно они говорят исследователю больше всего... Так часто бывает — великолепные, баснословной цены, украшения безмолвствуют, а скромная застежка с плаща открывает археологу глаза на то время, когда обнаруженные в кургане вещи попали в землю. Курганы... Вы видели их когда-нибудь?

— Не знаю, кажется — нет.

— Видели... Вот что не может не волновать. Ведь каждый могильный холм — это всегда драма. Только представьте: запряженная сухими поджарыми конями, тащится к свежевырытой огромной могиле колесница. В ней, в боевой кольчуге, в шлеме, который сполз на лоб, со щитом на груди и коротким мечом у бедра, лежит тот, кто водил в жестокие набеги воинов. Следом идут бледные от ужаса женщины, у них нет сил больше кричать, это жена умершего и ее рабыни-служанки. Идут такие же безмолвные, потерявшие волю, без сил передвигать ноги или видеть что-либо вокруг, слуги. Вождя снимают с колесницы и укладывают на древесное ложе, покрытое греческой тканиной. Мрачные люди...

— Что за мрачные люди?

— Не знаю сам. Хорошо представляю их себе, но — кто они? Не знаю. Может быть, жрецы. Может быть, просто соратники умершего. Они окружают обреченных, густая толпа прибывших на похороны угрюмо, со страхом наблюдает за происходящим. Приведенных душат руками, тела укладывают в строгом порядке: жена в ногах у вождя, ее служанки поодаль, еще дальше, отдельно, слуги. Приносят привезенные издалека, с берегов Днепра, бревна и кладут накаты над убитыми и надо всей могилой...

— Вы так страшно рассказываете.

— История вообще не очень веселая наука... О чем это я? Да, в степи уже стемнело, солнечный свет ал, свежеразрытая земля, ей еще предстоит подняться курганом, кровоточит, как рана. Начинается пир. Кубки с вином, длинные пресные лепешки, куски жирного жареного мяса. Их передают из рук в руки, воины поют что-то хриплыми грубыми голосами, пленный грек играет на кифаре, вспоминают вождя, его похороны, необыкновенную жестокость и спокойствие в бою. Потом кубки бросают в могилу, около мертвых женщин кладут благовония, привезенные из Херсонеса, а тела убитых коней посыпают овсом.

— Неужели люди всегда были так злы? — Марьюшка смотрела на Степана широко открытыми от ужаса глазами, и тот не ответил.

От витрины с позеленевшими от времени медными подвесками и кольцами, глиняными сосудами и обрывками истлевшей конской сбруи, держась за руки, перешли к громоздким, скрипучим шкафам.

— А здесь хранятся книги, — продолжал Степан, — вот трактаты о древних захоронениях, вот рассказы о Диком поле, которое веками отгораживало Русь от кочевников, — те, как тучи, накапливались в междуречье. Вот отчеты о движении торговых караванов, с севера — к берегам Каспия и на север — к Москве и Новгороду. Вот французские и немецкие книги, библиотеки были гордостью помещиков. Люди, которые знали по два-три языка, разорились, со временем спились, потеряли крепостных, не умели хозяйствовать. Они не умели приспосабливаться к переменам. Но интереснее романов хозяйственные книги, которые вели их жены. Над страницами этих книг можно сидеть часами... А письма? Что может быть увлекательнее слов, которые через века принеслись прямо к нам? Они звучат так, будто человек, написавший письмо, оставил его на столе и только что вышел за дверь. Вот они, эти письма...

Сказав это, Степан хотел было достать из шкафа наугад одну из коробок, и Марьюшка уже протянула было к ней слабую руку, но он поднял глаза и увидел ее лицо — бесконечно усталое, с голубыми тенями от бессонных ночей под глазами.

— Ну что я, в самом деле, — смутился он, — у вас ребенок, идите к нему.

Вернувшись в каморку (Степан, не думая, машинально шел следом), она села, взяла ребенка на руки и, уже доставая из халатика белую, полную, вспухающую в руке грудь, нашла в себе только силы пробормотать — не смотрите, пожалуйста, — привалилась спиной к стулу, а когда ребенок, насытившись, закрыл глаза и тяжело вздохнул, чтобы заснуть, Степан увидел, что никнет и Марьюшка — голова вот-вот упадет.

— Еще пеленки, пеленок-то сколько! — пробормотала она.

Уложив их на кровать, он с недоумением уставился на груду замаранных пеленок, потом решился, вздохнул, сгреб их и понес в кухню. Там, разогрев на плите воду и напустив полный таз, нашел черное хозяйственное мыло и стал, неумело шаркая, стирать. Над тазом выросла радужная гора пены. Степан прополоскал пеленки и, повесив на шею низку прищепок, понес детское во двор.

Вечерний слабый ветерок пришел из степи, принес запах душицы и чебреца, раздул пеленки, и они в сумерках зашевелились, залетали, как серые ночные беспокойные птицы.


Телефон звонил пронзительно, требовательно. Пухов, подняв трубку, начал отвечать:

— Да, я... Прибыл... Остановился в «Щучьем озере»... Нет, это такая гостиница... Будет время — переименуем... Вас понял, будет исполнено сегодня же ночью.

«Та-ак, — подумал он, — какие-то новые грехи. Требуют арестовать!»

— Начальников отделений ко мне! — приказал он и стал чертить в блокноте схему гостиницы. К моменту, когда начальники отделений собрались в кабинете, план операции был готов. Изложил он его, как говорил всегда, — просто и веско.

— Итак, товарищи, Желудков в город прибыл. Остановился в гостинице. Никаких сообщников не выявлено. Будем сегодня брать. Соседи по номеру — люди честные. Время операции — два часа ночи. Начальник первого отделения и два сотрудника открывают ключом дверь (ключ берете внизу у администратора), сразу же — к койке преступника. Один включает свет, один — у окна. Вы, лично, его будите. На всякий случай за дверью поставьте еще одного милиционера.

— Вариант, — сказал начальник отделения, — преступник, оттолкнув меня, бросается к окну.

— Внизу, на тротуаре, пост.

— Предлагаю поставить еще вооруженного наблюдателя на крыше дома, напротив.

— Принято.

— Вариант: преступник захватил автомашину и начал на ней удирать.

— Предупредите ГАИ, пусть перекроют улицу... Итак, кажется, все, вопросов нет. С полуночи готовность всех групп — номер один. Сколько наших людей в гостинице?

— Двое дежурят с утра.

— Хорошенько всем отдохнуть. Проверить оружие.

Так закончился этот день, а затем настала и полночь, пришла та странная пора, когда для части людей сладкий сон, в который погрузились они, уже предвещает пробуждение и радостное завтра, а для другой половины — это еще сегодня, время томительной суеты не пришедших к финишу суток. Еще не загнаны в парк и не поставлены в стойла все трамваи, не все автомобили заправлены бензином, еще не дописана статья, не прочитаны бумаги, без которых нельзя утром идти на работу. Кто-то не доссорился, кто-то не сказал самых главных, самых нежных слов. Кто-то не принял лекарств, без которых не будет сна. Многоликое и противоречивое время — полночь!

Не успели стрелки часов в вестибюле «Шучьего озера» соединиться в верхней части циферблата, как к дверям гостиницы стали подходить скромно одетые молодые люди в одинаковых рубашках и галстуках. Можно было подумать, что универмаг, в котором директорствовала Бронислава Адольфовна, перестал предлагать посошанцам разнообразные фасоны галантереи, но нет, это был шахматный ход Пухова, с помощью которого преступника, если он выйдет в коридор или вестибюль, следовало озадачить, а может быть, даже сразу поселить в нем панику.

Две машины ГАИ, желтые и полосатые, как тыквы, выкатились, перекрыв дорогу. Занял место на крыше дома человек с биноклем на шее. Двое случайных прохожих в одинаковых скрипучих ботинках остановились под окнами гостиницы. Все было готово, оставалось только ждать.

Наконец часы пробили два раза. Дверь в вестибюле, на которой белела дощечка «Администратор», распахнулась, и из нее вышла группа, которую в плохих кинофильмах именуют группой захвата. Ключи от номера были в руках того, кто шел первым. Лифт вознес их на четвертый этаж, бесшумно ступая по ковру, молодые люди, провожаемые испуганными взглядами дежурной и горничной, подошли к номеру. Не щелкнув, сдался замок, дверь приоткрылась, трое проскользнули внутрь. Быстро и ловко заняли они места в комнате, сработала кнопка выключателя, желтый электрический свет, вспыхнув под потолком, залил номер.

— А? Что такое? — выкрикнул спросонок, пряча лицо в подушку и вздрагивая, палеонтолог. Режиссер привскочил и стал шарить на тумбочке очки. И только человек, лежавший на третьей койке, оставался недвижим. Он лежал и смотрел на стоящих в комнате широко открытыми ледяными глазами.

«Ждал нас!» — промелькнуло в голове у начальника группы.

— Мы к вам, гражданин. Вставайте, пройдете с нами... Вы, товарищи, можете оставаться в постелях. С вами побеседуют потом... Поднимайтесь, поднимайтесь! — последние слова были снова обращены к лежавшему. Но тут начальник группы заметил, что рука мужчины под одеялом шевельнулась, и он сам опустил руку в карман, чтобы найти ладонью прохладную сталь пистолета. Но то, что произошло затем, повергло начальника отделения в такое изумление, что он сразу перестал понимать, что творится. Тело, лежавшее под одеялом, приподнялось и, оставаясь горизонтальным, всплыло, повиснув в воздухе. Одеяло соскользнуло, закрытая милиционером на задвижку оконная рама сама собой распахнулась, и мужчина в одном белье ногами вперед выплыл из номера. Следом, шелестя, поднялись и потянулись к окну брюки, пиджак, трикотажная рубашка, в которой ходил приезжий: пощелкивая замочками и ремнями, проследовал чемодан.

Далее начальник отделения увидел, как тело, покачиваясь, словно надутый легким газом шар, пересекло на высоте четвертого этажа улицу и, пролетев над самой головой изумленного милиционера с биноклем, скрылось за крышей горисполкома. За ним, размахивая рукавами и брючинами, унеслась одежда, и, наконец, последней, торопясь, с тонким свистом промчалась, помахивая электрическим шнуром, бритва «Эра».

«Бог мой, да что это? — с ужасом подумал начальник группы, оглядывая застывшие гипсовые лица милиционеров и лица двух сидящих на кроватях с отвисшими челюстями соседей сбежавшего, — кому сказать — преступник улетел по воздуху! Демобилизуют, как пить дать, демобилизуют».

Еле передвигая налитые железом ноги, он вышел из номера. Сопровождаемый недоумевающими взглядами дежурной, постового милиционера и горничной, забыв про лифт, спустился вниз в вестибюль по лестнице, заикаясь, спросил у администратора:

— Где товарищ Пухов?

— Они на улице, — ничего не подозревая, с готовностью ответил тот.

Павел Илларионович стоял посреди мостовой, смотрел вверх, и выражение лица у него было совершенно необычное. Начальник группы, став по стойке «смирно», обреченно доложил:

— Товарищ начальник милиции, преступник улетел.

И вдруг он понял, что выражает лицо Пухова: оно было ласковым. И еще оно выражало глубокий интерес. Подъехал и, скрипнув тормозами, остановился послушный газик. Павел Илларионович направился к нему.

— Всех, кто был в номере, ко мне, соседей тоже. Все посты снять.

«Он летел не как птица, он летел, как клуб дыма, вот что загадочно, — сказал сам себе Пухов, садясь в нетерпеливо вздрагивающую машину. — Человек так летать не может. Следовательно, кто он? Вот вопрос!»


Помню, я познакомился с высказанной еще в 1912 году Вегенером гипотезой. Даже если все его свидетельства в пользу движения материков не были тогда достаточно строгими, все равно, сама мысль приложить друг к другу вырезанные из географической карты Африку и Южную Америку и увидеть, что берега их совпадают всеми выступами и впадинами, не могла не ошеломить современников.


ВЕГЕНЕР АЛЬФРЕД ЛОТАР (1880—1930) — немецкий геофизик, автор теории дрейфа материков, первой гипотезы мобилизма, участник экспедиции в Гренландию (1912 — 1913) и руководитель второй экспедиции (1929 — 1930). Во время второй — погиб, пытаясь оказать помощь товарищам, терпевшим бедствие на ледяном куполе.


В детстве я увлекался минералогией, приносил из походов за город полные карманы камней, чаще всего окатанные кремни коричневой или молочно-белой окраски. В моей комнате этими камнями был завален подоконник, а между рамами жил уж, принесенный тоже из похода за город. Однажды, убирая за ним, я забыл поставить на место кусок фанеры, который давал ужу тень. Солнце раскалило воздух между рамами, и змея погибла. Животные... Почему не они стали моим главным увлечением? Кто знает, может быть, неудачи преследуют меня всю жизнь оттого, что среди этих увлечений я не смог выбрать главное?

В юности я много читал, но как-то сумбурно, в библиотечке моей соседствовали Вейнингер и Конан Дойл, Аксаков и Иоффе, Дмитрий Кедрин и книга Обера де ла Рю «Два года на островах отчаяния».

Был влюблен. Мне было десять лет, она стояла на лестничной клетке, позади светилось окно из разноцветного стекла. Через стекло било солнце. Шел конец мая, девочка плавала в синем, желтом, красном, малиновом.


НОВАЯ ГЛОБАЛЬНАЯ ТЕКТОНИКА — тот же вегенеровский дрейф, только принимается, что плавают не материки, а литосферные плиты. Напоминает ледоход, льдины наползают друг на друга или ныряют одна под другую.

Если бы я писал историю гибели города, я начал бы так: «Земля перед окном дрогнула...»


Земля перед окном дрогнула, и по ней пробежала прихотливая трещина. Трещина была глубокая и черная.

Часы показывали утро.

В небе двумя огромными красными жуками бродили спутники, долина пестрела, словно выложенная серыми и розовыми плитами: серыми были тени, а розовой залитая светом спутников пыль.

Тоник проснулся оттого, что свет упал ему на лицо. Поморщился и потерся лицом о подушку. Над головой зашуршало (включился репродуктор), и Мария позвала к столу.

— У тебя мокрая голова, — сказала она. — Ты опять умывался под душем? В этом месяце ты уже лежал с простудой.

Тоник промолчал.

Они завтракали одни.

За окном беззвучно взметнулась пыль. Неслышно запел мотор. В узком иллюминаторе вездехода дрожала чья-то спина.

— Почему ты не рассказываешь мне ничего про отца? — спросил Тоник. — Ты давно обещала рассказать мне про него. Я жду.

Мария встала и, подойдя к окну, опустила звонкую штору. Заходил спутник, и резкий свет его воспламенил долину.

— Неудачно поставлен дом, — сказала она. — Теперь все станции строят окнами внутрь. Дом — кольцо. Ты мог бы в нем бегать без остановки. Не беспокойся, настанет время, я расскажу тебе про него.

Она невесело засмеялась, и Тоник подумал, что мать чем-то встревожена.

— Мы уезжаем завтра? — спросил он.

— Да. Но ненадолго. Мы вернемся опять. Как только закончат строительство Большого Поля.

Она прошлась по комнате, ее босые ноги примяли красный беспокойный ворс ковра.

— Не хочу возвращаться сюда, — сказал Тоник, — я хочу остаться внизу, там, где много воздуха и где растут трава и деревья. Человек должен жить среди деревьев, ты говорила это сама.

— Но тут моя работа. Скоро внизу построят Большое Поле.

— И тогда приедет Бугров? Ты хочешь быть опять с ним. Кто он? Мой отец? Обещай, что на этот раз ты покажешь мне все: и реки, и море, и города.

— Конечно, все, на что хватит времени... Собирайся, тебе надо походить вокруг станции, ходить надо каждый день, ты знаешь.

Тоник сидел в своей комнате — маленькой, увешанной фотографиями животных, и готовил костюм.

Мария пришла и помогла одеться (она всегда это делала), проводила до дверей шлюза и открыла входной люк.

Люк отпал, и Тоник ступил губчатой резиновой подошвой на розовую землю. Легкое облачко выплеснулось из-под ноги, в ноздреватой поверхности земли появилась вмятина. Жидкий разреженный воздух не смог удержать пыль, и та бессильно упала.

Он шел к Старым холмам, где много больших нор и трещин и где раньше в степи, говорят, стоял город. Когда Плоскогорье было степью, там водились змеи (водились — так говорили и начальник станции, и механик, а они жили здесь еще двадцать лет назад, когда и самой станции не было, — и можно найти в камнях невесомый, словно составленный из обрезков бумаги скелет змеи).

Над ухом ворочался автомат. Он менял воздух и поддерживал связь со станцией. Он стрекотал, как большое доброе насекомое, которое забралось в шлем и примостилось над самым ухом. Оттого что он работал, казалось, что ты идешь не один, что идут двое.

Земля дрогнула, и по ней пробежала прихотливая трещина. Камни распадались, не выдержав бесконечных нагреваний и охлаждений. Трещина была неглубокая. Тоник обошел ее. По долине, исполосованной черными и розовыми тенями, он достиг подножья Старых холмов.

Тоник любил смотреть на них из окна станции. Были еще и Новые холмы. Они лежали у самого горизонта и напоминали волны — плавно изгибаясь и раскачиваясь, текли за горизонт. О них ничего нельзя было подумать, кроме того, что это холмы и что, может быть, они движутся.

За ними поднимались решетчатые мачты, огромные решетчатые мачты и отсвечивающие сталью наклоненные чаши антенн — там строили Большое Поле.

Старые холмы — другое дело. Изломанные и исковерканные, они боролись и тщились сохранить черты того, чем были или могли быть когда-то. Один холм был похож на кита. У него была большая голова, бессильно упавший плоский хвост и торчащий в спине, расщепленный надвое гарпун. Кита Тоник увидел сам, а Садовника, Ослика с тележкой и Жабу показала ему мать.

Тоник заглянул под первый, лежащий у самого подножья холма, валун. Потом побрел от камня к камню (бурые и бугристые, они громоздились друг на друге), заглядывая в норы и отваливая глыбы полегче.

Камни поднимались легко; пористые, они поднимались как огромные куски декораций и беззвучно катились вниз, не высекая искр и выбрасывая вверх струи пыли.

Добравшись до вершины холма, Тоник сел на круглую лобастую глыбу. Он сидел и слушал, как стрекочет над ухом автомат и как дрожат руки и ноги. Камень, наверно, был горячий — автомат угрожающе загудел, торопясь менять воздух.

Тоник встал и повернулся, чтобы начать спускаться вниз, он сделал уже первый шаг, как вдруг увидел Нечто. Оно было живым. Он никогда не видел здесь среди камней ничего живого, только на картинках в книгах или в телевизионных передачах, но он сразу понял, что это Животное, такое, о котором он мечтал. Он даже понял на что оно похоже. Оно было похоже на Черепаху. На Черепаху, когда она подберет голову и хвост и втянет под панцирь голову. Он наклонился и осторожно двумя руками вытащил ее из трещины. Черепаха не успела изменить форму, она была согнута под углом — так, как лежала: половина тела в трещине, половина наружу.

Он провел ладонью по ее пыльной спине, и та сразу заблестела.

Прижав черепаху двумя руками к груди, он понес ее, осторожно ставя башмаки между камнями, сильно отклоняясь назад. Склон холма был крутой, Тоник долго петлял по нему.

Потом он шел по долине к станции и думал о том, что завтра возьмет черепаху с собой и что она будет жить у него там, внизу, в городе. В книгах должно быть написано, что едят в неволе черепахи, в телевизионных передачах люди только ласкали черепах, но никогда не кормили их.

Когда последний замок костюма был расстегнут, Мария сказала:

— Удивительно! Мы живем здесь три года, а ты первый поймал здесь живое существо. И совершенно непонятное. По-моему, это даже не черепаха. Нужно показать ее всем.

Черепаха лежала на полу, на ворсистом упругом ковре, постепенно меняя форму. Она не была больше согнута под углом, она выпрямилась. Мать потерла ее тряпкой, и Тоник, присев, смотрел, как под прозрачной броней плавают оранжевые глаза и красно-синие внутренности и как, медленно изменяя форму, черепаха движется в тень. Она текла по ковру, как кусок жидкого стекла, обтекая ножки стула, никуда не торопясь и ничего не пугаясь.

Мария ушла. Тоник раздобыл картонный ящик и посадил в него черепаху. Очутившись в ящике, она тотчас начала медленное неотвратимое движение вверх по стенке.

— Нельзя, — сказал Тоник. Он осторожно толкнул черепаху вниз и почувствовал в ответ холодную прочность камня. — Я говорю тебе — нельзя!

Черепаха опустилась на дно и, образовав там кольцо, замерла.

Тоник сбегал в лабораторию, там лежали пробы почвы, и принес кусок оранжевой пористой глины. Он бросил кусок на дно, черепаха тотчас дрогнула и потекла к нему. Дыра посередине ее вытянулась, уменьшилась, превратилась в щель, а затем исчезла. Черепаха наползла на глину, накрыв ее своим телом. Кусок глины проник в тело черепахи и начал медленное движение по нему, теряя очертания и рассыпаясь.

Когда черепаха отползла, на том месте, где она только что лежала, осталось пятно тонкой коричневой пыли.

Он положил на дно ящика игрушку — подзорную трубу, и черепаха, окружив ее, снова образовала кольцо.

— Как ловко это ты делаешь! — сказал Тоник. — Ты умная и спокойная.

Он положил в ящик три кубика, и черепаха, соглашаясь на условия игры, проникла между ними — на дне получился узор.

Тогда он отбросил крышку и, наклонившись над ящиком, уперся в дно рукой. Он растопырил пальцы, и черепаха, окружив руку, повторила пятиугольный знак, описанный вокруг ладони и пальцев.

— Ты что делаешь? — спросила мать, заглянув в комнату.

— Мы играем. Ты знаешь, как хорошо с ней играть. Я все-таки зову ее Черепаха!

— Конечно. Черепаха с большой буквы. Ведь это Самая Удивительная из Черепах. Поиграешь, посмотри цветные картины. Я задержусь: сегодня мы едем к Дальним холмам.

Мария вернулась поздно и стала расспрашивать, что Тоник делал без нее, но говорила только о Черепахе.

— Ее надо вынести за дверь. Здесь чересчур много воздуха, — сказала она.

— Хорошо, я вынесу, — согласился Тоник. — А где она будет жить там, внизу, у нас в городе?

— В городе? А разве она сможет там жить? Там тепло, она погибнет. Боюсь, что ее придется оставить здесь.

Тоник почувствовал, как темнеет у него в глазах и как чья-то мягкая рука сжимает ему горло.

— Как оставить?

— Ты ведь не хочешь, чтобы она умерла? Ты вернешься к ней. Даже увезенные отсюда микробы погибают. А ведь они в миллион раз проще и выносливее. Это пишется во всех книгах.

Тоник заплакал. Он плакал оттого, что все, что так чудесно устроилось, что изменило жизнь и сделало ее непохожей на то, что было, когда он был просто один, совсем один, — рушилось.

Она ушла, а он наклонился над ящиком и осторожно погладил холодное блестящее тело, совершенное, замкнутое в себе. Легкое покалывание пронзило пальцы и заставило сердце биться быстрее.

Черепаха перестала ползать по дну и лежала посреди ящика, собранная в правильную полусферу, казалось, она слушает.

— Мы уезжаем завтра на рассвете, время не изменили, — сказала Мария.

Они сидели в креслах друг против друга, и Тоник подумал, что у матери сильнее обычного горят глаза и нахмурен лоб.

— Сколько лет мы жили здесь, в горах? — спросил он.

— Пять.

— Мама, — Тоник пересел на ковер. — Расскажи еще раз о том, как живут люди внизу? Неужели там сколько угодно воздуха, много тепла и света и растут трава и деревья?

— Да, зеленая трава и над ней небо. А главное — воздух. Много воздуха. Здесь, у нас на Плоскогорье, его так мало. Он превосходно пахнет деревьями, не нужно никаких костюмов, выходишь в одной рубашке и бежишь ему навстречу. Ложишься, а кругом дома и зеленая трава. Она касается неба...

— Расскажи что-нибудь еще. Что ты любишь?

— Морской песок и камни на берегу. Утром они холодные, а днем их нагревает солнце, и они обжигают ноги. По ним ходишь босиком. Перетирает песок и делает круглыми камни — море... Ты понял меня: Черепаху придется оставить здесь.

— Да.

— И не сердись. Я понимаю — это первое животное, с которым ты подружился. Вы так славно играете.

— А звери? Там, внизу, много зверей?

Мария поежилась.

— Нет, мало. Кое-кто остался в океане. А было время — птицы над землей летали тучами, стада оленей бродили по тундре. К островам подплывали киты и терлись боками о скалы. На берегу лежали тюлени, у них были усатые морды и собачьи глаза навыкате... Впрочем, ты не видел и собак. Когда степь, которая была на этом месте, поднялась на заоблачную высоту, у входа в норы лежали тысячи зверьков. Они не успели уйти. Спи, завтра у нас трудный день...

Когда Мария проснулась, на часах еще не было пяти. За выпуклым оконным стеклом по-прежнему дрожала лиловая чернота. Она оделась и по бесшумным ворсистым дорожкам прошла к выходной шахте. Медленно повернулся на оси массивный люк, женщина вышла из дома. У ее ног начинались и убегали вдаль пробитые человеческими подошвами тропинки. Дымилась ночная долина. Черные зубцы холмов наступали на станцию. Мария подняла лицо: прямо над ней, круто выгибаясь, уходило вверх покрытое геральдическими созвездиями небо.

— Ничего, — подумала она. — Я скоро вернусь.

Край неба начал светлеть. Восход разгорался над холмами. Пожар метался по камням. Зеленая тень станции кружила по долине. Небо дрогнуло. Из-за горизонта вырвался изумрудный луч и расколол долину на две неравные части. Звезды исчезали. Зеленое в дымных полосах солнце стремительно поднялось над Плоскогорьем. Внутри станции послышался ноющий звук мотора: просыпались люди.

Начиналось последнее утро.

Мария постояла, тряхнула головой, задела волосами стекло шлема и шагнула внутрь дома. В комнате Черепахи не было, коробка пустая, мальчик спал, разметав руки, волосы упали на лицо. Мария вышла в коридор и столкнулась с Главным инженером.

— В чем дело? — спросил он, а выслушав, сказал: — Ты прекрасно знала, что это запрещено: приносить на станцию что бы то ни было, все принесенное хранится вне дома в контейнерах... Что значит пропала? Надо искать.

Ее не нашли нигде. Обыскали всё, черепаха исчезла, исчезла из герметически запертого стального дома.

— Плохо, — сказал Главный инженер. — Иди, буди сына, скоро за вами прилетят... Странно все это, все, что случилось, странно... Может, это было вовсе и не животное, а?

— Да, — сказала Мария. — Это был соглядатай. Мне все время казалось, что она подслушивает и смотрит на меня своими ужасными глазами.


Они лежали на вершине горы, дул ветер, внизу от подножья до горизонта тянулось море, полоски волн шевелились и медленно ползли к берегу.

— Хорошо, что ты приехала, — сказал Бугров. — Мне кажется, мы не виделись сто тысяч лет.

Она не ответила. Он приподнялся на локте и заглянул ей в лицо. Комья облачной ваты лежали на коричневых изрезанных дождями склонах.

Мария сказала:

— Хорошо, что нет ветра, мы бы здесь замерзли.

Он осторожно повернулся, стараясь не задеть ее, зашуршали и с глухим стуком понеслись вниз камни. Мария села. Плечи ее были выпачканы в пыли.

— Я, наверное, люблю тебя, — сказал Бугров. — Почему ты ничего не говоришь?

— Это не любовь. Я слишком долго ждала, ведь мы знакомы целую вечность. Прости меня. Я, вероятно, устала ждать... Но идем, ты обещал показать мне вашу пещеру.

— Ее открыл отец, — сказал Бугров, поднимаясь, — однажды он привел меня сюда. В глубине пещеры есть родник. Его вода освещена слабым светом, который рождается на дне.

— Я устала, пожалуй, я подожду. Сходи сам.

Бугров отошел и скрылся в черном провале. Его долго не было. Солнце зашло за мыс, и косые тени легли у скалы. Мария поднялась и, подойдя к устью пещеры, крикнула, сложив ладони рупором:

— Бу-уу-гро-ов!

Вернулся отраженный звук.

— Ну что ты, — сказал голос Бугрова, и шершавая, перепачканная землей рука легла на ее плечо. — Куда я мог пропасть?

— Мне стало так одиноко, — сказала она, — мне показалось, что я уже потеряла тебя. Как родник?

— Его уже нет. Только сухая щель. Я нашел ее на ощупь. Отец всегда успевал показать мне вещи, которым грозило исчезновение. У него было обостренное чувство времени. Я бесконечно благодарен отцу, он научил меня мере возможностей, дал знания и объяснил цель. Я всего лишь его наследник. Жаль, что Тоник не любит меня.

— Да, жаль.

Она обхватила руками колени и нагнулась, внизу по-прежнему едва заметно двигались черные волны и белые туманные испарения ползли вниз по склону.

— Любовь — это боль, — сказала она. — Она всегда была болью, во всяком случае, у нас, женщин. Помнишь нашу первую встречу?

— Да.

Они стояли с Бугровым в лаборатории, она должна была показать ему новый прибор. Он провел пальцем по металлической коробочке, и на серой вулканической краске остался тающий след.

— Для чего он вам? — спросила Мария. — Вы физик, а мы имеем дело с человеком.

— Видите ли, — неторопливо сказал он, — у нас произошло несколько трагических случаев: перепады энергии при наших опытах столь быстры, что человек не успевает почувствовать боль. Мы решили подстеречь ее у самого порога.

— Вы вспомнили, что боль существует?

Ладонь Марии легла на маленький стальной браслет. К разрезанному кольцу была приделана черная коробочка, она сидела на кольце, обхватив ее лапками, как жук. Возник осторожный свист. Свистел приближающийся поезд подвесной дороги.

— И что?

— Если надеть браслет вот здесь, выше локтя, дно коробочки плотно прижмется к руке. Через дно выведены два электрода...

Она повернула выключатель на щите, на приборах вразнобой качнулись тонкие красные стрелки.

— Этот приемник настроен на частоту передатчика, вмонтированного в браслет. Если сигналы излучить в эфир...

Она приблизила палец к выпуклому белому экрану.

— Видите — три горизонтальные черты? Три уровня. Нижняя — отсутствие боли, средняя — слабая боль, верхняя — сильная. Представьте себе: человек надел браслет. Он в воздухе, под водой, у вашей башни. Человек начинает чувствовать приближение боли — даже если он потерял сознание, прибор сработает, помощь придет. Вы это хотели?

— Да.

Она протянула руку, чтобы выключить сеть.

— Постойте, — сказал он, — давайте наденем браслет. Я хочу посмотреть.

От прикосновения его пальцев Мария вздрогнула. Она стояла, по-прежнему чуть касаясь его плечом... Руки у груди, узкие, прохладные руки. На левой поблескивал браслет.

Бугров наклонился и поцеловал ее в губы.

Приемник оставался включенным. Свист поезда возник снова, усилился и затих.

На зеленоватом экране появилась голубая отметка сигнала. Светящаяся линия поднялась, пересекла первую черту, вторую и остановилась у верхней...


А потом пришло лето. На Плоскогорье никогда не было такого трудного лета. Планету лихорадило. Дремавшие в ее недрах силы пробуждались, и литосферные плиты снова начинали двигаться. Земля шевелила ими, как зверь, которому узка надетая на него каменная шкура. Рушились горы, степи пересекали трещины, со дна их поднимались ядовитые испарения. Если что-то происходило на морском дне, то тогда на поверхность всплывали огромные коричневые дурно пахнущие пузыри и мертвые тела осьминогов и рыб.

Это было тяжелое время, и люди с тоской всматривались в приборы, слушающие недра. Они ждали, когда извилистая линия на лентах, где записывалось значение внутренних напряжений, достигнет красной черты. Ею был отмечен предел, достигнув которого линия должна была резко пойти на спад. Это означало конец подвижек и спокойную осень.

В эти дни проект Бугрова был принят и началась работа по созданию Большого Поля. В эти же дни он впервые рассказал ей о смерти своего отца.


Он лежал навзничь перед громоздким телевизором, какие можно встретить только в домах, где дети увлекаются самоделками под старину и тащат к себе в комнаты провода и разноцветные кристаллы сопротивлений и всякую чепуху, которую взрослые выбрасывают в утилизационные ямы.

У него были пробиты затылок и лоб. Пуля прошла сзади через кость, пронзила мозг и, выйдя чуть выше переносицы, ударилась в экран. Она разнесла его на куски, разметав внутренность приемника, и исчезла. Люди, которые ворвались в комнату — их было четверо, — так и не смогли ее найти. Они стояли над телом, мучительно вспоминая, с чего должно начинаться расследование.

— Надо описать все в том порядке, какой мы нашли, — сказал Первый.

— Лучше всего завидеографировать, — добавил Второй. — Тело не трогали?

Двое других переглянулись.

— Человек, который обнаружил его, кажется, пытался делать искусственное дыхание. Он так растерялся...

— Где этот человек?

— За дверью.

— Позовите его.

В комнату, морщась и тяжело передвигая ноги, вошел пожилой мужчина в плаще, с непокрытой головой. Густые волосы спутаны, на лбу — капли пота.

— Это вы обнаружили его? — обратился к нему Первый.

— Да. Я пришел... Мы должны были поговорить о моей последней работе...

— Так. И что, он лежал здесь?

— Здесь. Я так растерялся, что не сразу понял, что он мертв. Я стал приводить его в чувство.

— Тело переносили вы?

— Нет. Повторяю, я только трогал его. Он так и лежал — вот здесь.

— Но вам неудобно было делать это у самого телевизора. Значит, вы все-таки его двигали.

Человек промолчал.

— Вы его друг?

— У него не было товарищей. Просто я работал вместе с ним.

— Об этом вам придется рассказать подробнее потом. А пока помогите восстановить все, как было в комнате. Сначала давайте перетащим тело на место.

Они завидеографировали труп, комнату, свидетеля и принялись описывать обстановку, наговаривая ее в диктофоны. Они делали это неумело — биолог, два инженера, врач, — потому что на планете уже давно не было преступлений, но как вести всякое исследование, они знали, исследование есть исследование, и с делом они справились.

Были осмотрены подоконник, дверь — нигде никаких следов. Правда, на стене, напротив экрана телевизора, нашлось странное пятно — краска здесь была снята вместе с частицами штукатурки, а на полу среди осколков экрана они наткнулись на чешуйки этой же краски, перемешанные со стеклом.

Поздно вечером тело увезли, комнату тщательно закрыли, все разошлись, унося с собой беспокойное чувство необычности того, что случилось.

На другой день четверо — они все работали в Центре Жизнеобеспечения городов — попытались восстановить картину убийства, но рассуждения их были шатки.

— Предположим, что это произошло так, — сказал Первый. — Бугров сидел у телевизора спиной к двери. Некто — вопрос о том, кто мог быть убийцей, мы рассмотрим отдельно, — отворил дверь и незаметно вошел. Выстрел был сделан с большого расстояния — на голове убитого не обожжены волосы и нет следов пороха. Пуля пробила голову и разрушила телевизор. Какие возражения?

— Совершенно непонятно, откуда можно взять в наше время пистолет, — сказал Второй. — Из музея? Нет музеев, где хранилось бы оружие, пригодное для выстрела.

— Неважно, выстрел — это факт. Значит, был и пистолет. Я повторяю, какие есть возражения: стрелявший стоял у двери?

— Телевизор стоит так, что его оптическая ось направлена не на дверь, а значительно левее, на стену. Значит, стрелявший, войдя в комнату, сделал несколько шагов в сторону. Он должен был стать точно позади убитого, а сделать несколько шагов по небольшой комнате так, чтобы человек, который сидит в ней, не заметил тебя, невозможно. Кроме того, я возвращаюсь к пистолету, — мы не нашли ни гильзы, ни пули.

— Убийца мог поднять их и унести с собой.

— Поднять гильзы — ладно, но как найти пулю в корпусе телевизора, среди обломков?

— Тогда рассмотрим другой вариант. — Первый не хотел сдаваться. — Вошедший был хорошо знаком Бугрову. Бугров обернулся, узнал его и продолжал сидеть спокойно, спиной к нему.

— Это уже лучше.

— Давайте вернемся к вопросу: кто мог быть убийцей? Составим список — на кого должны пасть наши подозрения. Номер один — свидетель. Он был в плохих отношениях с Бугровым — все сослуживцы помнят их частые ссоры. В итоге — конфликт. Кроме того, под ногтями у него обнаружена кровь.

— Он возился с телом.

— Номера второй и третий — соседи по дому. Вторую половину этажа занимают молодой инженер и женщина. В день убийства оба заходили к Бугрову.

— Принято.

— Номер четыре — тоже женщина. Я напишу ее с большой буквы — Женщина. У Бугрова она была, правда, вместе они не жили уже много лет. У нее остался от него ребенок — мальчик. Бугров очень любил сына. Тут возможно все — ревность, месть, поступок в состоянии аффекта.

— Принято... Итак, это все?

— Нет, я бы ввел и пятый номер. Назовем его Икс. Случайный человек. Он мог ни разу в жизни не видеть убитого. Он делает нашу схему подозреваемых совершенной. Итак, пять номеров.

Первый встал из-за стола и прошелся по комнате.

— Теперь давайте определим степень их подозрительности. Номер один — Свидетель. Является врагом Бугрова в науке, был в комнате в час убийства, утверждает, что, когда вошел в комнату, Бугров уже был мертв, но подтвердить это, естественно, ничем не может. Очень подозрителен. Молодой инженер и женщина. Особых причин желать смерти погибшего не имели, подозрительны лишь потому, что всегда могли легко проникнуть в комнату, хорошо знали привычки убитого, а их появление не вызвало бы у Бугрова подозрений. Но здесь отсутствует главное — мотив преступления. Мало подозрительны. Номер четыре — женщина, любившая когда-то Бугрова. По отношению к ней может быть принята только одна версия — сведение каких-то счетов. Подозрительна. И, наконец, номер пять — Икс. Его участие, равно как и неучастие в преступлении, равновероятны...

Следующий день для говорившего (им был Первый) прошел напряженно. Логическая схема, выстроенная ночью, дала пять ячеек, куда он мог складывать факты — доказательства вины и алиби.

Встречи он решил начать с Женщины. Они встретились в Институте Вещества, где работал Бугров.

Сухая, высокая, с глубоко запавшими глазами, она приняла его в лаборатории, за столом, уставленным сосудами с разноцветной жидкостью и плавающими в воздухе легкими пузырями реторт.

— Я уже знаю об убийстве, — просто сказала она. — Вы можете в какой-то степени подозревать меня, и поэтому я откровенно отвечу на все ваши вопросы. Начнем с того, что я ненавидела его.

Первый кивнул.

— Он был жестоким человеком. У него была своя система доказательств и своя символика; его мышление напоминало реакцию с заданным исходом. Какие бы вещества мы ни вводили в процесс — конечный продукт всегда один и тот же. Все дело во внутренней направленности. А он хотел отнять у меня сына.

— Он нуждался в нем.

— Он хотел сделать из него продолжение своего Я. Хотел передать ему не только мысли, но и цель, и характер, отношение к людям. Если бы он этого добился, он погубил бы его.

— Чем он занимался последнее время?

— Что-то имеющее отношение к Пространству. Вот ленты с записью наших бесед, прослушайте их на досуге... А теперь обо мне. Я так ненавидела его, что, пожалуй, могла бы убить. Когда произошло убийство?

— Между семью и восьмью часами вечера.

— Увы, найдутся люди, которые видели меня в это время. С мальчиком вы, конечно, не будете говорить?

— Нет.

Он ушел с ощущением смутного недовольства тем, что разговор властно с самого начала вела она, и тем, что сразу избавила себя от подозрений.

Следующим был визит к Свидетелю. Тот лежал дома. После случая в квартире Бугрова он слег — острые боли в сердце. У постели сидел врач, беседу он разрешил, поморщившись.

Свидетель говорил тихо, преодолевая боль.

— Я буду краток, — сказал Первый. — Вы продолжаете утверждать, что когда вошли, он был уже мертв?

—Да.

— Он сидел на стуле?

— Нет.

— Лежал?

— Да.

— Вы не заметили в комнате следов пребывания другого человека?

— Нет.

— Можете ли вы утверждать, что другого человека в этот вечер в комнате не было совсем?

— Да.

— Почему?

Свидетель помолчал, собираясь с силами.

— Поднимаясь по лестнице, я слышал звук падения, дверь была закрыта, и никто не попадался мне навстречу.

— Звук выстрела вы слышали?

— Нет.

— Не слышали и звука открываемого окна?

— Вы осматривали окно — рама не открывается вообще.

— Бугров имел основания считать вас своим врагом?

—Да.

— Не можете ли сказать, над чем вы работали?

— Виды надпространств.

— А яснее?

— Вы биолог?

— Да.

— Жаль, я не смогу ничего объяснить.

— О чем вы спорили с Бугровым?

Больной, сделав усилие, приподнялся, глаза его недобро заблестели.

— Бугров был шарлатаном, — хрипло сказал он. — Он водил за нос тысячи людей. Сотни из нас могли бы стать крупными учеными, реализовать себя. Бугров испортил нам жизнь. Он высосал наши мозги, не дав взамен ничего. Я вовремя ушел от него.

— Но все-таки хоть как-нибудь — объясните сущность ваших споров.

Свидетель покачал головой.

— Это не так сложно, — проговорил он, — но ничего не поделаешь, ведь у вас, биологов, свой язык, у нас — свой. Были термины, которые понимали только мы с Бугровым. Вернее, когда-то мы понимали друг друга. Но последний год...

Он откинулся на подушку, дрожащие пальцы сжали край одеяла, щеки залила бледность.

— Вам надо немедленно уйти, — сказал врач.

Первый кивнул и вышел.

Он возвратился в Центр. Ощущение смутного недовольства, которое испытал он, покидая женщину, усилилось.

В дверях его встретил Второй.

— Я был у соседей Бугрова, — сказал он. — Вечером их не было дома. Они были за городом, их алиби бесспорно.

— Вычеркните их.

Раздался гудок сигнального устройства, и молочный диск — индикатор городского вызова — угрожающе вспыхнул. Первый снял трубку.

— Слушаю вас... Вот как?

Он положил трубку на рычаг, болезненно поморщился, прошелся по комнате, подойдя ко Второму, взял у него из пальцев карандаш и жирной чертой вычеркнул в списке Свидетеля.

— Умер полчаса назад. Вскоре после моего ухода, а главное, он не лгал.

Он немного поколебался и решительно вычеркнул также Женщину.

На листе бумаги под четырьмя карандашными горизонтальными чертами осталась только цифра «5» и написанное четко и легко «ИКС».

— Сейчас принесут результаты медицинской и технической экспертиз, — сказал Второй.

Первый сказал «да», но это он отвечал своим мыслям, и его собеседник понял, что говорить с ним сейчас бесполезно.

Они просидели молча друг против друга, слушая самих себя и отвечая самим себе, до тех пор, пока раструб почты не выплюнул на стол голубой со штампом конверт.

Первый вскрыл пакет, безучастно прочел, закрыл глаза и, не глядя, положил желтоватый листок бумаги перед товарищем.

В последних строках общего заключения было сказано:

«...Смерть последовала от сквозного ранения мозга при отсутствии движения металлического предмета, вызвавшего смерть. В сквозной ране обнаружены частицы краски и осколки стекла...»

— Я прав, никакого пистолета не было.

— Какая-то чушь, — сказал, не открывая глаз, Первый.

Эту ночь он спал тяжелым сном человека, которому назавтра предстоит много думать.

Утром он вышел на улицу. Движущиеся панели унесли его за город. Он пошел без дороги по полю к линии горизонта, к маленькому поселку, держа путь на осколки прозрачных стен, которые начинали возводить, — там строили новое здание. Он шел размеренно, в такт шагам складывая кубики предположений в затейливые версии убийства и беспощадно тут же разрушая их.

Он любил эту игру и теперь досадовал, что позволил сутки назад увлечь себя простотой схемы четырех прямых убийц. Искали злоумышленника. И все пути оказались ложными.

Чем дальше он уходил из города, тем отчетливее проступала из подсознания пока еще смутная и тревожная догадка.

Дойдя до поселка, он повернул назад, недостроенное здание оказалось больницей. В ней пробовали механизмы, здание поворачивалось, солнечные круги разгорались и гасли в изогнутых, прихотливо разрезанных стенах.

Была вторая половина дня, когда он вернулся в город. По воспаленным глазам Второго было видно, что ночь далась ему тоже нелегко. Он вопросительно посмотрел на товарища.

— Я ухожу домой, — сказал тот. — Слушать ленты выступлений Бугрова и его беседы с Женщиной. Я буду слушать их до тех пор, пока не пойму — в чем суть дела.

Он вернулся через день. Для планеты, где преступление — редкость, это не было столь большой платой.

— Узнал что-нибудь стоящее? — спросил Второй. — Признаться, я тоже много читал и слушал. И ничего не понял. Чего хотел достичь этот сумасброд? Зачем ему нужны были эти таинственные надпространства?

Первый засмеялся. Он смеялся легко и обещающе.

— Я тоже ничего не понял, — сказал он. — Впрочем, нет: я понял, где надо искать убийцу. Его надо искать в лаборатории, где последнее время работал Бугров.

Они выехали в маленький, расположенный на окраине города филиал Института Вещества.

У входа в небольшое здание их встретил человек громадного роста, с тяжелым торсом и грубым лицом спортсмена.

— Мне звонили из Центра. Вы по поводу убийства, — сказал он. — Входите. Я ждал вас.

Они прошли в конец коридора. Опечатанная дверь.

— Здесь он работал, — сказал гигант. — Видите? Это замок. Его раньше не было. Замков ведь нигде нет. А он повесил его — за месяц до смерти.

— Ключ?

Человек развел руками.

— Попробуем так. — Он принес металлический прут и, просунув конец под дужку замка, нажал. Вскрикнув, замок упал.

— Он не был закрыт, — сказал Второй.

Гигант густо покраснел.

— Подождите входить, — сказал Первый. — Я хочу задать вам один вопрос. Вы тоже не любили его?

В лице великана что-то переменилось. Он перестал походить на добродушного спортсмена.

— Я проработал с ним шесть лет и перестал что-либо понимать, — сказал он. — У меня нет причин быть благодарным ему. Я ушел от него последним.

— Давно это было?

— Год назад.

— И этот последний год Бугров работал один?

— Да. Если не считать техников.

— Открывайте.

Дверь медленно, без скрипа, отворилась. Они вошли в комнату.

Сначала в ней трудно было что-нибудь понять, так плотно она была забита проводами, разноцветными трубами, с потолка свисали длинные, похожие на сталактиты, катушки, в стеклянных колбах стыли искровые разрядники. В углу комнаты, как валун, как огромная черепаха, чернела залитая стекловидной непрозрачной массой какая-то машина.

— Что это? — спросил Первый, пробираясь через лес проводов и шлангов.

Гигант помедлил.

— Вероятно, сердечник. Техники, которые работали с ним, говорили о каком-то сердечнике. Последние дни они изолировали его стекломассой.

Первый кивнул. Он подошел вплотную к залитой в стекло машине, движением пальца подозвал к себе спутников и, положив на машину руку, сказал:

— Вот кто убил Бугрова.

В лабораторию вошла тишина.

— Значит, это было самоубийство? — спросил наконец Второй.

— Да. Но не простое. Вчера я виделся с врачом, у которого лечился Бугров. Он был безнадежно болен, озлоблен одиночеством, непониманием. Я думаю, что он решил уйти из жизни, оставив неопровержимое доказательство своего открытия. Вероятно, он решил задачу, над которой долго бился, но объяснить и даже до конца понять ее решение не сумел. Уходя таким образом из жизни, он поставил всех перед фактом.

— Но что он открыл? К чему этот трюк — выстрел В самого себя?

Первый покачал головой.

— Никакого выстрела не было. Все дело именно в этом. Сквозное ранение — это не рана. Или — рана, но нанесена она совершенно необычным образом. Что вы слышали об искривлении пространства? ..

— Этим занимался Бугров?

— Да. Ему удалось экспериментально найти решение. Он сумел сблизить две точки, лежащие на расстоянии. Это легко показать. Вот, например, двухмерный мир — лист бумаги. Рисую две точки. Складываю лист, точки соприкасаются... Бугров сделал то же самое в трехмерном пространстве: экран и стена соприкоснулись, линия, проходящая от экрана через его голову до поверхности стены, мгновенно превратилась в точку. Так возникла рана, вот почему перемешаны стекла и краска...

— Жестокий способ доказательства.

— Он был трагически одинок и болен. Впрочем, возможна и случайность — тогда никакого самоубийства нет.

В комнате наступила тишина. Где-то за дверью в конце коридора щелкал прибор, его стук был похож на стук падающей воды.

— Но почему вы сказали про это, — второй показал на машину, — «вот убийца»?

— Здесь генерировалась энергия, необходимая для эксперимента. Затем она транспортировалась по воздуху или по проводам, это еще надо выяснить... Кстати, прибор, который мы приняли за телевизор, никакого отношения к телевидению не имел. Он был просто смонтирован в старом корпусе.


Пройдет несколько лет, и Бугров с Марией будут брести дорогой, проложенной у подножья Плоскогорья. От решетчатых башен Большого Поля в спины им будет дуть ветер. Он будет клонить огромные голубые мхи, которыми поросла здесь земля, те будут гнуться, а квадратные коробочки на их стеблях угрожающе подрагивать.

Они переберут в памяти каждое мгновение этого дня. Утром они приехали сюда в маленьком экипаже по узкой, только что проложенной желобчатой дороге. Впереди над цепью коричневых холмов поднимались башни. Диски, которые венчали их, светились. У подножья башен корчилась земля.

Около бетонной стены, окружавшей Поле, они оставили экипаж.

— Когда мы начинали, это никому и не снилось, — сказал Бугров. — Мне и теперь порою кажется, что все это мираж. Однажды придем — и он исчез.

— Мне тревожно, — сказала Мария, — мы все словно стоим на краю пропасти. Не только мы, все люди планеты. Ты не боишься?

— Нет. Все получится. Может быть, даже сегодня.

— Ты говорил так и в прошлый раз, и до этого много дней, и каждый раз была неудача.

— Что поделать, нужно быть терпеливыми.

Пройдя через вход в стене в Главное здание, они вошли в лифт, и тот опустил их в каземат, откуда начинался залитый густым электрическим светом туннель.

— Самое страшное, что приходится сидеть здесь, ничего не видя, — сказала Мария.

— Сейчас пойдем осматривать дом.

— Приборы в порядке, они в большой комнате, — сказал человек с нагрудным знаком дежурного, когда лифт снова вынес их на поверхность.

Плоская равнина, на которой построили Большое Поле, была когда-то городом. Его чертеж выдавали едва заметные вытянутые цепочками возвышения, — тут стояли дома, наискосок равнину пересекал след железной дороги, он был похож на отпечаток, который оставила шина на асфальте, угадывались даже прямоугольники перронов. От всего города уцелела одна руина: рядом с небольшим насыпным холмом, окруженный щебнем, стоял длинный одноэтажный без крыши дом. Серый рустованный камень давал начало зубчатой линии стен. Пустыми глазницами окон дом смотрел на Поле и на идущих по нему людей.

Они подошли к двери. Она висела на почерневших петлях и легко уступила нажиму. В освещенном переносными лампами коридоре их ждал ассистент.

— Сигналы уже прошли, — сказал он, — можно начинать.

Вошли в комнату, Мария зябко повела плечами, когда-то это был большой зал, она подошла к стене и провела по ней пальцем, тысячелетний прах посыпался ей на ладонь. В углу, припав боком, стоял сломанный стул.

— Ему не меньше четырех сотен лет, — сказал ассистент, — подумать только.

— Вон отпечаток человека, который последним си дел на нем, — сказал Бугров.

— Какой отпечаток? Ты что?

— Ты не видишь его?.. Неужели нас и сегодня ждет неудача? — он невесело рассмеялся.

Мария обошла датчики, они стояли вдоль стен, рядами, раскинув проволочки-щупальца, в прозрачных коробках самописцев медленно вращались мотки чувствительных лент.

— Подумать только, когда-то здесь был город, а в этом здании его музей, висели картины и стояли каменные бабы со сложенными на животах руками, — сказал Бугров. — Ходили, удивляясь, люди. Если присмотреться, их можно увидеть: человек, двигаясь во времени, оставляет за собой цепочку неизменных состояний, свои прошлые образы, он идет и множится. Это и есть Память.

Он нетерпеливо посмотрел на часы.

— Нам пора.

Они вышли из дома. Группами по нескольку человек, лифтами, испытывая провалы и падения, останавливаясь, смещаясь, люди из разных концов Поля собирались в убежище. Они брели по равнине, как водолазы бредут по дну моря.

Все собрались в камере, погребенной в глубине бетонного массива. Над ними нависал пульт. Стекла приборов блестели, как чешуя; лампы — красные глаза рыб — светились усталостью.

Бугров сел, ожидание стало невыносимым, приборы включались один за другим, красные лампы медленно гасли, вместо них зажигались зеленые огни. Чем больше их становилось на пульте, тем напряженнее делалась тишина... Мария прижала руки к груди и услышала стук своего сердца. Липкая слюна во рту, забито горло, скорее сглотнуть слюну... Бесстрастные часы отсчитывали секунды... Стало трудно дышать. «Сейчас СЛУЧИТСЯ», — подумала она. И ничего не случилось. Кто-то вздохнул. Счет времени оборвался. Огни на пульте погасли.

И ожидание. Долгое ожидание — три часа. Наконец команда по трансляции:

— Можете выходить.

Бугров, не глядя ни на кого, тяжело переставляя ноги, пошел к выходу.

И снова — лифт, бесконечный подъем, бормотание репродукторов: всемоставатьсянаместахгруппамосмотретьполе...

— Видимых изменений нет, — доложил при выходе из лифта дежурный.

Они стояли у подножья холма. Дневной свет бушевал и звенел, он стекал с холма рекой, Бугров покачнулся.

— Ты болен, — негромко сказала Мария, — еще один такой день, и ты упадешь.

Бугров разглядывал в бинокль дом. Руина не изменилась: все такая же, стоит как иззубренная скала, не тронут и песок на холме рядом с домом, целы даже кучи щебня.

— Опять неудача, — пробормотал ассистент.

Бугров посмотрел на него с ненавистью.

И снова лестница, коридор, обширная комната с черным пятном на полу. Они переходили от прибора к прибору, снимая ленты самописцев и разглядывая их на свет.

— Ничего, — бормотал Бугров. — И здесь ничего... Как же так?

Мария взглянула в угол комнаты и ощутила смутное беспокойство — там что-то изменилось, в стене появилась зыбкость, в углу брезжил едва заметно свет.

Бугров присел на корточки перед последним прибором, посмотрел на него и скрипнул зубами:

— Ничего не понимаю, — он сделал шаг назад и, приблизив к лицу ассистента погасшие глаза, просительно сказал:

— Попробуйте сходить сами, туда, на холм...

Ассистент ушел.

Через окно был виден песчаный бугор, весь залитый ярким полуденным светом, выпуклое, светло-желтое пятно с полосами пыли, все, как прежде. Впрочем, нет — теперь и там что-то изменилось... Бугров подошел к оптической трубе, установленной у окна, и, припав к ней холодным лбом, стал вращать окуляры. Светло-желтая поверхность холма приблизилась, зыбкие полосы приобрели четкость. Одна стала гребнем холма, а остальные — фигурами на песке. И еще — через холм тянулась теперь цепочка следов какого-то животного, а на самом гребне наклонно, боком, вспоров песок, лежал камень, суженный у основания. Розовый гранит, четыре грани тщательно обработаны. Бугров снова крутанул окуляры, из розового сумрака всплыли: надпись на камне, цифры — 1687 и рисунок — птица, сидящая на носу корабля.

За его спиной послышались осторожные шаги — вернулся ассистент. Он нес в руке металлический прут. Мария увидела — дальний угол комнаты теперь совсем потерял четкость, очертания стен стали расплывчатыми, полосы на обоях дрожали. Там, где раньше соединялись стены, теперь в воздухе висело зыбкое серое ПЯТНО.

Она, как от толчка, шагнула вперед, стала на колени, зажмурив глаза, протянула руку и ощутила рукой пустоту.

Бугров подошел, грубо отстранил ее и ткнул в угол прутом. Тот утонул в зыбком пространстве. Когда Бугров вытащил прут, конец его был облеплен песком.

— Вот, — свистящим шепотом сказал Бугров, — видите, я дотронулся до него. До холма почти полсотни метров, а я трогаю его. Песок... Все удалось! Понимаете, все удалось!

Они оставались в этой странной комнате долго, уже разошлись все, кто обслуживал поле, все, кто обслуживал систему башен и подземные хранилища, наступила ночь, а они все сидели вдвоем на опрокинутых колченогих стульях, принадлежавших когда-то людям, увлеченно служившим старине, памяти, прошлому, сидели, перебрасываясь односложными фразами, глядя то в туманный светящийся угол, то в окно на холм, на освещенный прожектором розовый гранитный камень, который возник из ниоткуда и очутился здесь, на Плоскогорье.

«Вот и еще одна наша комната, — подумала она. — Сколько их было? Они, как картонные коробки, вложенные одна в другую, их можно извлекать по очереди. Наши комнаты. Они образуют уже бесконечный ряд...»

И тогда появилась серая лошадь. Она появилась в воздухе над холмами, приблизилась, вошла в проем в дальнем углу комнаты, сделала несколько робких шагов и остановилась. Копыта ее разъезжались, она заржала, уронила изо рта клок пены, дрогнула спиной и вновь побежала, гремя копытами. Она бежала, ступая, как по льду, и от нее шел запах навоза и дыма. На середине комнаты она исчезла.

— Что это? — воскликнула Мария. — Откуда она взялась? Ты видел? Что ты молчишь?

— Не понимаю, — ответил Бугров. — Лошадей на Поле не может быть. И потом она пришла по воздуху.

— Это была живая лошадь. Куда она делась? Я боюсь. Не молчи, скажи: откуда она могла взяться здесь — эта лошадь?

Небо зеленело, начиналась вечерняя заря. Они возвращались домой. Позади над решетчатыми башнями Поля выл ветер.

— Я все время думаю о твоем отце, — сказала Мария. — Я поняла, почему мать так боялась вашего сближения, она боялась, что ты со временем станешь таким же несчастным и озлобленным, как он, и тоже начнешь причинять окружающим боль... Смотри — они начали лопаться!

Над коробочками мхов появились синие дымы, ветер перемешал их и обрушил на долину голубой поток семян. Летящие по ветру струи изгибались и образовывали пучки. Мир был рассечен ими на части.

— Какое тревожное зрелище! — сказала Мария. — Да, пожалуй, ты прав — все удалось, если не считать лошади.


Это случилось через неделю.

Она возвращалась на Поле после поездки к подножью гор к Тонику в город, сошла с резиновой ленты транспортера и брела босиком по обочине, сняв туфли, загребая босыми ногами, расставленными розовыми пальцами, теплую красноватую пыль. Среди бледно-зеленых мхов в разреженном воздухе двигались золотистые пылинки — они с трудом всплывали и быстро, словно с облегчением, опускались вниз. Небо было бледным, лиловым, чистым. Над холмами уже поднимали головы решетчатые башни. Они были увенчаны серебряными параболическими антеннами. И вдруг там, впереди, на Поле, что-то случилось — воспламенилась одна из башен. Она вспыхнула как свеча. Узкий столб дыма взметнулся над холмом. Вспышка — и все погасло. И тотчас послышались сигналы, закричала сирена, раздались далекие, слабые, частые гудки, пугающе завыл мотор.

Она вспрыгнула на резиновую ленту и помчалась навстречу тревоге, звону, печальным крикам, которые издавали машины.

Около ворот к ней кинулся ассистент в белом халате, с бледным испуганным лицом. В глазах его стыл ужас.

Мария, все поняв, тяжело опустилась на землю.

— Что с ним? — еле выдохнула она.

— Никто не мог предполагать, — забормотал ассистент. Он избегал смотреть ей в глаза. — Случайный сбой, выброс, взрыв.

— Он был в этой башне?

— Рядом.

Она не заплакала. Она смотрела на него без слез, чуть подрагивая щекой. Потом тонко закричала.

Волосы рассыпались и закрыли лицо.

Она не знала, что в эти минуты он был еще жив. Его увезли в больницу.


Он умер ночью, и его хоронила вся планета.

В огромном посадочном зале Главного аэропорта ослепительно ярко горели лампы, табло устало мигали цветными огнями.

В воздухе показался поезд. Один вагон в нем был черного цвета. Люди в белых халатах выкатили узкий длинный катафалк с маленькой хрупкой урной.

В толпе зашептались. Диспетчер включил автоматы. Желтое пятнышко на экране дрогнуло и ушло за кромку планшета. Оно вернулось и прочертило пологую кривую, которая в пределе касалась окружности — там должен был произойти захват.

В небе показался лифт. Он приближался, увеличиваясь в размерах. Три ноги его, широко расставленные, покачивались. В центре блестела круглая плита магнита.

Урну поместили в капсулу. Сотни тысяч людей видели на своих экранах, как капсула сиротливо стояла одна посреди поля, как лифт, поддерживаемый силовыми линиями, остановился в воздухе, повис, а затем, удлинив ноги, коснулся ими шершавой поверхности бетона, невидимые механизмы привели в движение захваты, они разошлись, потом, словно руки, вобрав в ладони капсулу, сомкнулись и бережно подняли ее, затем, освобожденные, упали, повисли, укоротились, скрылись внутри лифта, телескопические ноги втянулись, аппарат стремительно взмыл вверх.

Все дальнейшее каждый видел по-своему. Диспетчер видел, как на экране сблизились, соединились две отметки — желтая точка корабля и лифт. Как одна из точек — лифт — осталась на месте, а другая — корабль с капсулой — начала движение, сходя с орбиты и удаляясь. Видел, как точка погасла на одном экране и вспыхнула на другом и как, достигнув отметки нужной дистанции, исчезла; она только что светилась, приближаясь к тонко намеченной на выпуклой поверхности экрана отметке взрыва, и вдруг погасла, растворилась в слабом блеске стекла, не оставив после себя даже крошечных золотых пылинок послесвечения.

А на экране самого большого телевизора в зале бледный, освещенный слабым светом корабль все еще удалялся, постепенно уменьшаясь в размерах. Потом изображение увеличилось, — переключали диапазон, — вдруг яркая вспышка, желтые струи испаряющегося металла — брызги, короной во все стороны, — медленное угасание, только черное небо и четкие, расположенные в виде геральдических гербов, звезды.

Это же видели сотни тысяч жителей планеты. Все люди планеты, кроме тех, кто не нашел в себе сил смотреть на последние минуты человека, с чьим именем связывали будущее.

Он умер в полдень, и друзья, те, кто работал вместе с ним, решили похоронить его так, как хоронили в старину. Они пришли все одетые в черное, и простой деревянный гроб был тоже покрыт черным, подняли тяжелое нелепое сооружение на плечи и понесли за город. Случайные прохожие, люди на резиновых бешено мчащихся лентах, дети, гуляющие около изогнутой, прозрачной, припорошенной пылью стены города, с удивлением смотрели на невиданное зрелище. Они вынесли гроб за пределы города, отошли от прозрачной стены и начали рыть яму. Им никогда не приходилось в жизни рыть ямы, и желтые комья земли, осыпаясь то и дело, уничтожали сделанное. Но им удалось все-таки вырыть яму, и они стали долго опускать в нее деревянный ящик, а когда он лег на дно, стали бросать туда желтые комья земли и бросали до тех пор, пока последний черный островок — пятно материи на гробе — не исчез. Потом они забросали яму доверху, сровняли ее, и каждый подумал, что после первого же весеннего ливня вся равнина превратится в озеро коричневой жидкой грязи и никто уже никогда не сможет отыскать могилу. Они ушли только тогда, когда багровое дымное солнце коснулось горизонта и в прозрачной стене, окружающей город, вспыхнули радужные голубые вечерние круги.

Это был единственный день, когда ими не было произнесено его имя.

Он умер на рассвете, и урну с пеплом унесла Мария. Она повторила путь, которым они однажды уже прошли. Вагон подвесной дороги остановился на берегу моря. Прижимая урну к груди, она начала подъем. Она снова шла к вершине горы, все к той же вершине, — тропинка над обрывом, внизу неподвижные ватные комочки облаков... Подул ветер. Волосы били в лицо, они сыпались в глаза, она, боясь выпустить урну из рук, поднималась все выше и выше, пока наконец не достигла устья пещеры. Тонкий, доносящийся из нее шум — звук падающей воды, — на этот раз она услыхала его совсем отчетливо. Вошла в пещеру, ноги вязли в песке. Пока глаза не привыкли, шла на ощупь, несколько раз ударилась о стену, затем шум воды стал совсем рядом — в темноте показалось голубое облачко: родник снова жил — падающая вода светилась. Внизу, на дне ямы, которую вода выдолбила в камне, кружились и расходились в стороны белые прозрачные пузыри. Она нашла рукой на уровне груди выбоину в стене, высыпала пепел в воду и осторожно поставила урну. Она долго сидела около воды — они вновь были одни, — сидела до тех пор, пока в тишине не послышались шаги. Это ходил отец. Она встала и тихо, чтобы не мешать ему, удалилась.

Люди умирают много раз, и каждого умершего все хоронят по-своему...


И снова стальная камера, снова пульт, тяжелой глыбой нависающий над людьми, слепые глаза экранов и безумные огоньки ламп...

«Как странно, как будто за эти годы ничего не изменилось, — подумала Мария. — Только за главным пультом уже не он. Он верил, что счет пошел на недели... А прошли годы... Все было: и пустая комната в музее, и могильный камень, и дымящаяся лошадь...»

Тишина и холод медленно заполняли зал, гул голосов замолк, Мария почувствовала тошноту.

Пол качнулся и стал стремительно уходить из-под ног. Острая боль вошла в уши, в обнаженный мозг уперся острием гвоздь. «Мы тонем», — подумала она.

— Можно, я выйду?

Человек, сидевший на месте Бугрова, не поворачиваясь, кивнул и показал рукой на дверь, окрашенную в красный цвет, — дверь в его кабинет, — последние годы он уходил туда и сидел там один.

За дверью — тяжелой и холодной — мягкие, упавшие назад кресла и громадный, во всю стену, экран. Он вспыхнул, из его молочной голубизны выступила картина поля, руины дома, холм.

Холм уменьшился, уплыл в угол, поднялись окружающие поле башни и острые пламенные иглы света на них.

Кто-то забыл выключить звук. На экране было мертвенно тихо и ничего не происходило. Шли минуты. Мария посмотрела на часы — вдруг изображение поля качнулось, стало резким до боли в глазах и приблизилось. Теперь она могла различить каждый камень, и ветровые фигуры на песке, и колючие мертвые мхи на склоне. Что-то случилось, это почувствовала даже она: дрогнула листва, трещины в почве стали вытягиваться и шевелиться как черви, закурился песок, рассыпался на куски гранитный валун. Красная пыль поднялась в воздух и, унесенная ветром, исчезла. Покачнулась бетонная стена, ограждавшая поле, песчаная шапка холма потекла, пыльные вихри стрелами вытянулись вдоль невидимой оси, рухнула одна из силовых башен; багровея и наливаясь чернотой, над полем поднялось клубящееся дымное грибовидное облако. Опрокидывая деревья и пригибая траву, по полю теперь шла слепящая огненная полоса. Она шла, сметая на своем пути редкие холмы и испепеляя скалы. Она шла неотвратимо.

Экран погас, и Мария очутилась в темноте. «Так обрывается трос, — подумала она, — и глубоководный снаряд бесшумно падает в бездну. Сейчас будет хруст металла, тонкий визг раздираемых на части перегородок, последний, все подавляющий тупой удар воды.. Кажется, я брежу. Света больше не будет...»

Но экран вспыхнул, медленно и молочно, и на потолке над ее головой зажглась красноватая лампа. На экране снова было Поле, искореженное и смятое, оплывший холм с огромным черным пятном — все, что осталось от руины музея, опрокинутые навзничь и расплавленные стальные мачты. С горизонта исчезли горы. Но теперь над полем дрожало черное, с редкими серебристыми нитями облаков небо, а там, куда был устремлен глаз телекамеры, в небе появилась промоина. Она была правильной формы, круглая, как корабельное окно. Осыпанный солнечными блестками, сиял в ней город и голубело море.

Мария охнула, судорожно сглотнула слюну, привстала и, вытянув перед собой руки, медленно, как слепая, двинулась к экрану. В полутьме на ее руке светилось золотое кольцо: девичья кисть, на ладони — расстегнутая пряжка от пояса и сердце. По мере того, как она шла, город и море приближались, провал увеличивался. Он был как туннель, как труба с разноцветным круглым вставленным стеклышком. Тонким пером на стеклышке были нарисованы дома, изогнутые, поднятые мосты и корабли, плывущие по волнам. Теряя сознание, она коснулась жадными пальцами голубой воды, и чуткий экран, не вынеся прикосновения, вздрогнув, погас.

Распахнулась дверь, чей-то радостный возглас достиг ее ушей. Лежа на ковре, Мария плакала. Но плач ее был неслышен.

В городе поднимались в воздухе корабли. Плоские и сияющие, они устремлялись к тому, что казалось входом в туннель, мчались, чтобы через несколько минут, содрогаясь от нетерпения, сесть на землю Плоскогорья.

— Вы все видели, Мария?

В салон вошел тот, кто заменил Бугрова. Он стоял в дверях. Лицо его осунулось и почернело.

«Он совсем уже старик, — подумала она, — а начинали они юношами».

Шелестел воздух, вдуваемый вентиляторами; оттого что изображение на экране то и дело переключали, он то вспыхивал ярко, то тускнел, все, что находилось в комнате, качалось, казалось призрачным и зыбким.

— Где вы, Мария? — сказал вошедший. — Я не вижу вас.


Мои первые воспоминания относятся к полутора годам. Они цветные и неподвижные, как фотографии. Их всего два. Первое: освещенное солнцем пространство перед верандой (мы жили тогда на берегу Азовского моря, и у нас был собственный дом). Перед верандой стоит корыто, наполненное водой. В корыте сижу я сам. (Как я мог со стороны увидеть самого себя?) Второе: затененная дорожка в саду, она присыпана песком, на дорожке лежит убитая иволга. Кто убил птицу? Песок был красноват и напоминал соль.


КОМПЬЮТЕР — (англ. computer от латинского computo — считаю) — принятое в науч.-попул. и научн. (преимущественно в англоязычной) литературе название электронно-вычислительной машины.


Когда-то я видел кинофильм, он был снят еще до войны по пьесе чешского писателя. В финале фильма железные люди едва не уничтожили целый город. В последнюю минуту по радио им удалось передать приказание. На фоне горящих домов силуэты роботов останавливаются, неторопливо поворачиваются и начинают медленно отступать. Они уходят с рокотом моторов, как бомбардировщики.


ПАМЯТЬ — часть цифровой вычислительной машины, предназначенная для записи, хранения и выдачи информации.


В начале XIX века (не позднее 1836 года) на гастроли в Северную Америку приехал из Европы некто Мельцель. Он демонстрировал шахматный автомат — механическую куклу в виде сидящего за столиком человека, способного передвигать фигуры. Эдгар По в статье пробовал объяснить широкой публике, что игра без вмешательства человека невозможна (По учился в военно-морском училище и был знаком с математикой). Окончательно обман был разоблачен во время пожара, когда механический шахматист, заслышав крики «горим!», стал дергать головой и руками, а затем из коробчатого столика, за которым он сидел, вывалился сморщенный крошечный человечек. Любители сенсации усматривают в положениях статьи По намеки на теорию игр, которая появилась полстолетием (столетием?) позже.

О возможностях машин состязаться с человеком спорили очень давно. Последняя вспышка интереса к ним возникла в 50-х годах (книга «Сигнал»). Почему-то я пропустил ее, что, впрочем, неудивительно, я был увлечен тогда идеей всеобщей истории искусств.

Яркий луч света заливал для меня груды пыльных картин, скульптур, рукописей со стихами и романами — все, что люди веками стаскивали в кладовую муз. Гюго и Лермонтов, Моцарт, Пушкин и Брюллов. Мазки Ренуара и звуки Дебюсси. Стремительный взлет готических соборов и взволнованная речь персонажей «Разбойников». Хлебников, Татлин и Шёнберг. Целый вечер я ходил взволнованный по улицам. В громадах домов таились музыка Скрябина и чеканные блоковские строки.

Умная и образованная Клеопатра была любовницей Юлия Цезаря.


Цезарь впервые увидел Клеопатру в момент, когда раб, принесший в подарок ему ковер, кончил разматывать его, и на полу у ног сурового римлянина очутилась прелестная смуглая девочка. Наполеон встретился с Александром на плоту посреди Вислы, дрожащий оранжевый свет факелов отражался в воде и освещал гирлянды цветов, которыми был украшен плот. И, наконец, жестокий завоеватель Пиззаро для того, чтобы увидеть царя инков Атагуальпу, поднялся в Анды и при встрече прижал к груди человека, с которого он вскоре прикажет содрать живьем кожу.

Встреча начальника посошанской милиции Пухова с директором музея Матушкиным произошла в городском сквере.

Июньское солнце заливало улицу ласковым рассеянным светом, прозрачные облака, закрывшие на время солнце, стояли неподвижно, на дорожках голуби по-собачьи вырывали друг у друга корки. Павел Илларионович и Степан Петрович крепко пожали друг другу руки и уселись рядышком на скамью.

Странное дело, обычно людям нужно несколько дней, даже месяцев для того, чтобы понять друг друга; эти двое почувствовали доверие с первого взгляда.

Рассказав о письме, о таинственном пассажире, прибывшем на посошанский вокзал, и о его бегстве из номера гостиницы, Павел Илларионович закончил:

— Вот такое дело. И вот почему я вас беспокою. Как думаете, что в ваших коллекциях могло бы привлечь такого изощренного, опасного преступника?

— Изощренного и опасного, — охотно откликнулся Степан. — Смотря кто что ищет. Сейчас в мире вспышка интереса к старине. Может статься, мы сами не знаем ценности того, что храним. Ведь у нас есть предметы, найденные в раскопанных курганах. Золотые и серебряные вещи из них отправлены в центр, но бронза... И она порой бесценна. Еще в запасниках есть старые рукописи из бывших помещичьих усадеб. И их мы до сих пор не считали особой редкостью, но сейчас — кто может поручиться?.. Есть картины... — Тут он сделал паузу, которая не укрылась от внимания начальника милиции. — Нет, шедевров мы не имеем.

Выслушав ответ директора, Пухов ласково кивнул.

— Другими словами, можно предполагать неожиданную ценность, — сказал он. — Неожиданную для вас, для меня, но не для похитителя. А что, если подумать: как будет действовать он?

— Очень просто, прежде всего ему надо прийти в музей, смешаться с толпой посетителей, походить, запомнить расположение комнат, найти тот предмет, который его интересует. А потом... Честно говоря, никогда не задумывался над тем, как украсть что-нибудь из музея. Наверное, это не так сложно. Хотя, конечно, мы следим, и есть дневные сторожа.

— Ну что же, все логично, красть он, скорее всего, будет ночью, это тоже ясно. Наблюдение надо будет установить немедленно, а арестовывать его будем в момент кражи, с похищенным предметом в руках. И, кроме того, я в некотором роде заинтересован... — начальник милиции видимым образом смутился, чем немало удивил Степана. — Хотелось бы проверить одну идею. Так, пустяк, изобретение любительского характера. Я говорю о приборе...

Прибор, который имел в виду Пухов, был тем самым, над созданием которого начальник милиции бился уже несколько лет. Дело в том, что, когда год назад он теоретически доказал возможность создания прибора, работающего на принципе гравитации, ему пришлось на свои средства строить опытный образец. Собирали прибор по просьбе Пухова и по разрешению предупредительного Бронислава Адольфовича в мастерских «Новоканала». Угрюмые слесари в кирзовых сапогах и веселые электрики в полуботинках всматривались в коричневые жилки чертежей, водили заскорузлыми пальцами по значкам, с недоумением читали примечания.

Вроде бы собираем, мужики, телевизор. Вон написано: «Экран».

Какой телевизор? Разуй глаза. «Ось вращения». Откуда у телека ось? Должно быть, мопед.

— Сам ты мопед. Колеса где? Нет колес. А тут что? Бронированный кабель. Куда он идет? Никуда. А около него надпись: «Луч света». Киноаппарат!

Поспорив, умельцы сошлись на том, что таинственный прибор, когда его построят, окажется игровым автоматом, наподобие того, что недавно установлен в городском кинотеатре, с помощью которого можно топить вражеские корабли, забивать гол в чужие ворота и попадать пулей в «яблочко».

Убедиться в своей правоте ни слесари, ни электрики не смогли. Как только прибор был готов, за ним приехала служебная машина с вращающимся синим фонарем на крыше, прибор завернули в черную материю, уложили на заднее сиденье, машина завыла сиреной, завертела фонарем и умчалась. Удивляясь небывалому заказу и обижаясь, что работу им оплатили по твердой шкале, умельцы разошлись.

Прибор испытывали в кабинете у Пухова. Установив его на столе и направив глазком на дверь, начальник милиции вызвал сотрудника, который занимался учетом квартирных краж.

— Слушаю вас, — сотрудник появился в дверях и застыл там, вежливо наклонив голову.

Пухов припал к экрану, внимательно рассматривая его изображение.

— А ну, повяжи повязку, будто зубы болят.

Сотрудник послушно достал носовой платок.

— Та-ак... — протянул Пухов. — Повязки нет. Позови Марию Кузьминичну да скажи, чтобы перед тем как входить ко мне, пусть тоже лицо чем-нибудь закроет.

Завхоз Мария Кузьминична была неподалеку. Прежде чем постучать в дверь, она послушно набросила на голову черный узорчатый платок, который обычно носила наброшенным на плечи.

— Да, да, войдите!.. Отлично, — сказал Пухов. — Поздравляю. У вас новая золотая коронка. Дорого взяли?

Не ожидавшая такого поворота событий, бедная Мария Кузьминична чуть не упала в обморок. Она привалилась спиной к двери, сдернула платок и, ничего не понимая, уставилась на Пухова. Тот засмеялся, довольно щелкнул пальцами и предложил ей самой посмотреть в аппарат. Поменялись местами, но завхоз была так ошеломлена, что, посмотрев на экран, увидела там вместо начальника милиции зубного протезиста, который поставил ей коронку на дому частным, можно даже сказать незаконным, образом, испугалась и тут же согласилась написать об этом факте чистосердечное заявление...

Так прибор прошел испытание и теперь ждал своего часа в одной из комнат городского отдела; дверь ее была заперта на ключ, а ключ Пухов отнес домой и положил в книгу «Драма океана», написанную дочерью известного писателя Томаса Манна, и в которой Пухову больше всего нравилась фотография — три удивленных дельфина внутри прозрачной волны мчатся к берегу, хватая на лету оглушенную штормом рыбу.


Расставшись с начальником милиции, Степан вернулся в музей и в глубокой задумчивости обошел все его комнаты. Что может здесь привлечь злоумышленника? Чем могут интересоваться неизвестные, стоящие за его спиной, пославшие его сюда люди? Музейные шкафы тянулись шеренгами вдоль стен. Почерневшие, сгорбленные, с дверцами, покрытыми морщинами, они казались стариками, каждый молчал, но за их молчанием крылось знание прошлого, в бесчисленных книгах и рукописях, сваленных грудами на полки, хранились пугающие рассказы о веках, которые как ветры пронеслись над городом.

Были здесь истории про татар, которые в тучах красной пыли промчались на север под стены Рязани и Ельца, чтобы после многодневной осады спалить городки дотла. Про дружину киевского князя, что спешила на выручку окруженным в верховьях Дона, но, притомившись, остановилась лагерем, сон сморил дружинников, и коварные половцы, которые уже несколько дней наблюдали за их движением, ночью перебили всех до одного.

Лежали здесь пожелтевшие листы челобитных и прошений, в одном монах испрашивал у настоятеля шубенку взамен прохудившейся, в другом обедневший дворянин жаловался на богатого соседа, что тот «со гости своя и блудные жены» истоптал у него во время охоты на степных лис клин ячменя. Учитель математики реального училища предлагал проект «железки» наподобие той, что связала столицу Петербург с летнею резиденцией царя, «что, — утверждал он, — к великому благоденствию города и округи послужит, поскольку привлечет немалое количество товаров и будет способствовать, как всякий прогресс технический, прогрессу нравственному». Поскольку проект учителя предусматривал протяжение «железки» в одну сторону до Москвы, а во вторую до Кавказа, то, попадись проект мужчине с техническим образом мышления (например, Неустроеву или Карцеву), тот несомненно воскликнул бы: «А ведь все угадал, Пифагорова штанина!»

Молча стоял Степан перед бронзовыми, добытыми из курганов Приазовья скифскими чашами, перед выложенными на полку застежками-фибулами с изображением оскаленных звериных морд, рассматривал миниатюры, украшавшие некогда стены кабинетов степных помещиков, и тканые обветшавшие гобелены из спален их жен. Бледно-желтые пастушки, кокетливо выставив босые ножки и разведя, словно удивляясь чему-то, ручки в стороны, с вымученной улыбкой смотрели на него со стен. Оружие: татарские кривые мечи, наконечники пик, поднятые из вековой пыли, французские штыки, немецкая каска с высоким шпилем и помятым бронзовым орлом. Нет, уж старое, ржавое оружие не могло интересовать похитителя! Картины... Степан Петрович снова и снова обходил комнаты, пристально всматриваясь в почерневшие холсты в золоченых облупленных рамах, ходил до тех пор, пока смутное чувство беспокойства не заставило его остановиться перед картиной неизвестного мастера, которая уже не раз привлекала его внимание. Узенькая табличка на стене сообщала, что картина «Утро помещика» была написана предположительно в начале девятнадцатого века и доставлена в музей из сожженной в 1918 году усадьбы. Спасенный из огня небольшой холст был заключен в раму с лепниной, позолота облетела,. кто-то пытался закрыть побуревшее дерево бронзовой краской, но и она осыпалась. На холсте был изображен мужчина лет сорока, без сюртука, в белой рубашке с кружевным воротом, только что вышедший во двор, руки опущены, лицо коричневое, не то чтобы испитое, но в морщинах, вислые усы, жидкие, седые, прилипшие к вискам волосы.

На втором плане, проступая сквозь черноту, виднелась веранда помещичьего дома, с деревянными, крашенными белой краской колоннами, с крышей, на которой плотно уложены вязки соломы, как крыли свои дома в этом степном безлесом краю и крестьяне, и баре.

Но не это удивляло Степана Петровича, не дом, не веранда, не помещик, а изображенная слева от него повисшая в воздухе лошадь, низкая в холке, серая с черными подпалинами, вытянувшая вперед ноги, но не в прыжке, а словно бы от испуга, когда ее подняли над землей. Не один раз и прежде задерживался Степан перед картиной и всегда отходил недоумевая.

Кому, зачем понадобилось рисовать летящую по воздуху скотину, что за странная причуда?

Было и еще одно обстоятельство, которое и прежде смущало Степана: там, где нарисована лошадь, краски были глаже и положены в иной манере, но это уже могло и казаться — поверхность холста от времени стала неровной. «На экспертизу бы, в Ленинград», — вздыхал не раз директор, но всегда отходил, понимая, что у прославленных искусствоведов на берегах Невы полно и своих дел.

На этот раз, постояв перед картиной, он не пошел к себе в кабинет, а открыл шкаф, вытащил из дальнего угла пачку дел с прорыжевшими этикетками, нашел стенографический отчет юбилейной конференции, проведенной по случаю десятилетия основания музея, полистал его, отыскал фразу, которая когда-то озадачила, и, прочтя, удивился ей еще раз.

«Наибольшие споры вызвало предположение искусствоведа Риггерта Л. Ф. о том, что название картины инв. № 544 произвольно присвоено произведению неизвестного художника уже в наше время, что картина принадлежит кисти, по крайней мере, двух живописцев и что летящая по воздуху лошадь написана намного ранее, чем портрет степняка-помещика...»

Инвентарный номер у картины давно сменился, но сомнений не было — речь шла именно об этой картине.

Несколько раз перечитал Степан эту фразу, прежде чем уйти к себе в кабинет, где, достав из ящика стола лист чистой скрипящей бумаги, приготовился писать письмо. Но и его не написал он, прежде чем не перечитал чужое, полученное давно из Ленинграда, о чем свидетельствовал лиловой датой штемпель на конверте. Это письмо, на которое он так безобразно долго не отвечал, было письмом от друга. Написано было оно небрежным и размашистым почерком, колючим и твердым, отчего сразу делалось ясным, что писал его мужчина злой, самоуверенный и умный.

«Привет, Степан!

Ну вот, как ни предсказывал ты мне, что никогда не соберусь написать, все-таки ухитрился и это, несмотря на то, что за окном августовский осенний дождь, со времени твоего отъезда уже седьмой год, а я до сих пор не женат, выставку мексиканского золота в Эрмитаже пропустил и продвижения по службе не имею.

Работая в архиве, встретил название твоего города, прочитал брошюрку и так восхитился, что не могу отказать себе в удовольствии поделиться с тобой этой историей. Пишется там, что где-то около 1720 года произошел следующий казус. На одном из двух, известных каждому добросовестному историку кораблей, которые наш император Петр собирался послать в Индийский океан, чтобы завязать отношения с обитателями Мадагаскара (не столько с туземцами, сколько с белыми, впрочем, это неважно), были среди прочих диковинок, предназначенных в дар тамошнему царьку, несколько животных. Подарки эти Петр приказал собрать разным городам, и вашему Посошанску выпало отправить в далекий путь козу. Коза была отослана в клетке почтовой связью с фельдъегерем и сопровождающими в Ревель, где в строжайшей тайне готовилась экспедиция.

Тут надо сказать, что приготовления недопустимо затянулись и только в начале декабря корабли, подняв якоря и распустив паруса, покинули порт.

Это был для твоих посошанцев великий момент. Действительно, если бы успех сопутствовал царскому начинанию и эскадра благополучно достигла бы далекого южного острова, странное животное с бородой и рогами несомненно потрясло бы короля и его подданных, между Посошанском и далеким королевством возникли бы международные связи, факт этот нашел бы отражение в дальнейших работах историков, а в наше время объяснил появление коз в Индийском океане.

Увы! Не успев уйти далеко от берега, корабли попали в шторм, один из них сел на мель, вследствие чего оба вернулись. Царь Петр вскоре заболел и умер, слава, осенив твоих посошанцев розовым отблеском своих крыльев, упорхнула к более счастливым.

Пишу это для того, чтобы ты помнил: успех всегда рядом. Трудись, обогащай свой провинциальный Лувр, не вешай носа. Дела мои, как ты уже понял, кислые, закопался с головой в живопись XIV века, в основном Испания и Италия, часто слышу себя, «дурака», но не грущу. Вспоминаю наши горячие споры у Румянцевской колонны и у львов, тех, что до сих пор не перестают катать чугунные шары у Невы. Ты, вероятно, тогда был прав, и признайся, сейчас бродя ночами по своему музею, где черепки битых сосудов (Греция-то у тебя хоть есть?) соседствуют с планками разбитых бандур и лютней, а картины висят рядом со стихами, подаренными городу бездарными поэтами, разве ты не чувствуешь еще раз, что нет разных искусств, а есть одно искусство, в котором сливаются живопись и археология, музыка и архитектура, поэзия и кино? Что можно написать историю, в которой бы обратная перспектива объяснялась изобретением пороха, а появление вальсов в Вене открытием русскими Антарктиды? И знаешь, мне порой начинает казаться, что это одни и те же люди бродили по свету, меняя мольберты на гусиные перья, а резцы на дирижерские палочки, то сооружали шпили над соборами, то заставляли автомобили удлиняться, приседать, почти касаясь брюхом асфальта и задирая багажники. В этом году поздно вскрылась Ладога, льдины плыли мимо набережных, неся на голубых спинах тополиный пух и отпечатки велосипедных шин...»

Перечитав письмо, Степан вытащил чистый лист, переставил на стол пишущую машинку «Эрика», которую держал в чехле на полу, и написал ответное письмо В Ленинград. Оно содержало, кроме сомнений по поводу загадочной картины с летящей по воздуху лошадью, просьбу покопаться в архивной пыли и, если можно, посоветовать, что делать с ней.

«Что касается истории искусств, то мысль эта давно стала расхожей, — зло заканчивал Степан письмо. — Не продают ли у вас, случайно, индийский сок «Манго»? Люблю с квасом».

Лизнув языком марку, он заклеил конверт, и в тот же день Марьюшка отнесла его на почту.


Второй звонок директора тоже был ночным и также застал Бронислава Адольфовича врасплох. Шаркая войлочными туфлями и потирая ладонью горло, которое разболелось после посещения вместе с Шурочкой вечернего кафе «Снежинка», заведующий сектором тоскливо вслушивался в непривычно повизгивающий и заглушаемый электрическими шорохами директорский голос.

«И что за мода звонить посреди ночи», — обреченно думал Згуриди, с трудом разбирая слова и машинально, лишь бы что-то сказать, поддакивая. И вдруг в трубке щелкнуло, голос директора стал ясен и разборчив.

— Я в третий раз спрашиваю, что нашел этот ваш... Иванов? Тот, что с перебитым носом. У него была почти неделя. Если только вы с ним ничего не нашли...

— Отчего же, — испуганно пробормотал Бронислав Адольфович. — Нашли... Нашел... Кое-что есть.

— Большая глубина? — уже спокойнее спросил директор.

— Не очень.

— Ну вот, это другой разговор. Так утром и доложу. Считайте — на время мы спасены. Приеду во вторник, сразу же вместе с этим кривоносым и чертежами ко мне в кабинет.

Трубка на том конце провода брякнулась о рычаг.

«Все... Погиб... Уволен. В лучшем случае, переведут с понижением», — обреченно думал Бронислав Адольфович, наливая себе на кухне стакан воды. Выпив воду, он вернулся в спальню и сел на кровать рядом с беспокойно ворочающейся супругой. Его знобило.

— Ну что ты стучишь зубами? — с неудовольствием пробормотала жена, окончательно просыпаясь и усаживаясь на постели. — Что он тебе сказал?

— Не дают доработать до пенсии, — хрипло (горло сдавило петлей) пожаловался Згуриди, — валидол у тебя далеко?

— В правом ящике.

Директор зевнула, показав одетые в литое золото синеватые бугристые десны.

— Пойду, опущу ноги в теплую воду, — выдавил окончательно раскисший муж и ушел в ванную комнату. Скоро оттуда послышалось гудение, плеск воды, щелкание всплывающих пузырей, а затем и стук в потолок соседа, разбуженного этими звуками посреди ночи.

Придя в «Новоканал», Бронислав Адольфович, не медля ни минуты, приказал собраться у него сотрудникам, которым по забывчивости всего лишь день назад поручил обшарить архивы.

— Удалось? Ну, ну, не тяните, — зло, с места в карьер потребовал он. — Вот вы. И вы? Хорошо искали?

В кабинет вошла испуганная тишина.

— Та-ак, — протянул завсектором, — неужели никто из вас не нашел ничего стоящего? А к Машине вы обращались?

Сотрудники отвели глаза.

— Даже оправданий не придумали, — свистящим шепотом продолжил Бронислав Адольфович. — Какой дурак взял вас когда-то в сектор? Останется ли кто-нибудь из вас в этих стенах через год? Э, да что там!.. — взгляд его упал на бледное лицо Шурочки, и, не в силах продолжать, он обреченно махнул рукой.

Истолковав этот жест отчаяния как разрешение уйти, сотрудники, стараясь не устраивать в дверях толчею, табунком покинули кабинет.

Когда дверь за последним из них закрылась, Брослав Адольфович упал в кресло. Рассчитывать было больше не на что, через два дня приезжает директор, все пропало... Но тут дверь скрипнула, и в проеме показалось бледное девичье лицо. Большие голубые глаза все еще были полны испуга.

— Бронислав Адольфович, — робко сообщила Шуочка, — к вам пришел один человек.

— Не нужен мне никто, — обреченно ответил он. — Не хочу. Скажите, занят, принять не может.

Шурочка на минуту исчезла. За дверью раздался шепот. Она появилась вновь.

— Говорит — из института по распределению.

— У нас нет мест.

— Говорит, была телеграмма.

— Как его фамилия?

— Иванов.

Если бы белый бетонный потолок рухнул в это мгновение вместе с чешской люстрой или если бы Шуочка, вытащив из-за двери метлу, верхом на ней описала бы круг над столом начальника, Бронислав Адольович испугался бы намного меньше. Челюсть его отвисла, колени разошлись, заведующий сектором вцепился в кресло и свистящим голосом сказал:

— Пусть войдет.

Сказав это, он опустил глаза и настороженно вперил их в пол, словно ожидая, что из углов кабинета сейчас станут выползать змеи и другая ядовитая нечисть, он услыхал, как открылась и закрылась дверь, как к столу кто-то подошел, увидел узкие джинсовые брюки и туфли-кроссовки, и только после этого медленно медленно начал поднимать глаза, пока не увидел лица стоящего перед ним молодого человека.

— Что у вас с носом? — хрипло спросил перепуганный завсектором.

— В детстве, клюшкой, — весело ответил вошедший и протянул Згуриди документы, в которых говорилось о том, что их податель Иванов Иван Иванович только что закончил Геологический институт по профилю «разведка водных ресурсов» и направляется для прохождения службы в город Посошанск в учреждение «Новоканал» в качестве молодого специалиста.

— Х-хорошо, идите, мы с вами еще побеседуем, — сказал совершенно ошарашенный Бронислав Адольфович и остался неподвижно сидеть. Он сидел так до тех пор, пока понемногу к нему не вернулись силы, после чего осторожно протянул руку к телефону, переговорил с Шурочкой, и та вновь привела к нему загадочного молодого человека.

«..Нет, это какая-то мистика, никаких потусторонних сил ведь нет, это совершенно ясно», — лихорадочно думал завсектором, собирая последние крохи мужества.

— М-м... — начал он, смотря куда-то мимо, чтобы не видеть ивановский нос. — Для начала — небольшое задание. Попробуйте отправиться в архив и там поискать среди старых отчетов... Было время, мы разведывали воду... Так вот, нет ли такого отчета, где говорится о воде в нашем районе. Или хотя бы не очень далеко. На худой конец, пусть будет в соседней области. Шансов мало, но... Как искать — вам объяснят. Есть Машина, у нее есть память... Короче говоря, разберетесь.


Да, помочь в этом необычном деле могла только Машина. Она была гордостью «Новоканала». Компьютер и библиотека — эти два слова новоканальцы не отделяли друг от друга.

Началось с библиотеки. Когда-то это были всего лишь пять пустых полуподвальных комнат, в которых хранились чертежи и отчеты, над которыми, этажами выше, корпели сотрудники.

Но со временем чертежей и отчетов накопилось так много (их стало тысячи), что разобраться в них мог только человек удивительный. Удивительного человека звали Ерофеичем, и работал он в библиотеке с момента ее создания. Это он бережно хранил каждую бумажку, рожденную за столом или за кульманом, и отвергал все попытки уничтожить их по акту. Попивая в прохладном полуподвале чай, он любил рассказывать молодым техникам, как пришел сюда в первый день, как был отдан приказ о создании библиотеки и как он положил на полку первую тоненькую папочку. С тех пор поверх нее и рядом с ней легли пухлые тома отчетов, кипы чертежей, относящихся и не относящихся к степным каналам. На просьбу найти документ пятилетней давности Ерофеич безошибочно извлекал из-под груды пыльных желтых бумаг искомый лист и, сдвинув железные очки на нос, не торопясь записывал его в журнал выдачи.

Ему можно было сказать: «А не помнишь, Ерофеич, в каком году начали разрабатывать схему арыков для колхоза «Ударник»?» И он отвечал: «В 69-м; дело № 89 лист 345». Или: «А вот, помнится, бурили мы под Непахотной артезианские. Посмотреть бы», — на что он говорил: «А как же, бурили. Скважины первая, третья и пятая вот в этом деле, а по второй и четвертой и отчета нет — не приступали. Потом по первой большая переписка возникла. Да вот и она...»— и он протягивал изумленному просителю пухлый том исходящих.

Увы! Все течет и все изменяется. Могучее поветрие оснащения учреждений электронной техникой коснулось и «Новоканала».

Когда в нем начали устанавливать компьютер, все, включая тогдашнего директора, радовались. Всем казалось, что возникший в самом центре здания электронный мозг вдохнет новую жизнь в ослабевшие мышцы отделов и секторов, что снова столкнутся на заседаниях технического совета бурные потоки встречных мнений, что голубые каналы невиданных профилей и дерзкой крутизны снова начнут пересекать поля окрестных колхозов. Что, покоренные размахом строительства, инженерной смелостью и точностью расчетов, станут съезжаться в Посошанск заказчики, сначала из соседних областей, потом из знойных, алчущих воды среднеазиатских республик, и наконец, чем черт не шутит, из не менее знойных и алчущих африканских стран и, может быть, даже из далекой Австралии.

Машину привезли и установили в самом просторном помещении, которое легкомысленный и нечетко представлявший себе специфику работы учреждения архитектор задумал как гимнастический зал и который использовали не чаще двух раз в году для общих собраний. Машина стояла, сияя серыми, выкрашенными под мороз металлическими панелями, похожая на сборище уменьшенных в сотню раз небоскребов, — прямоугольные сверкающие шкафы с бесчисленными окошечками. Стояла, тихо перемигиваясь красными и зелеными, крошечными, с дамский ноготь, огоньками, грозно щетинясь сотнями рычажных переключателей, которые приехавшие вместе с машиной электронщики небрежно называли «тумблерами» и «джеками».

Шкафы стояли в несколько рядов, и в узкие щели между ними, как мыши, протискивались лаборанты в синих халатах. Внутри шкафов мерно гудело, вентиляция безостановочно гнала от шкафа к шкафу потоки горячего воздуха, и те, соединяясь наверху в полых металлических трубах, уносились из зала. Сверхъестественной силой веяло от машины. Она могла запомнить миллионы чисел: например, какие каналы, на какую глубину, сколько дней и часов рыли в полях машины, ведомые сотрудниками «Новоканала», какая погода стояла над Дикой Степью день за днем со времени появления здесь голубых заборчиков метеостанций и ящиков с термометрами, дождемерами, барометрами и вертушкой на мачте, которую моряки по старой памяти все еще называют «крестом Робинзона». Машина могла многое: могла по заказу исполкома рассчитать, по каким маршрутам и с какими интервалами нужно пустить по посошанским улицам наличные трамваи, автобусы и троллейбусы, чтобы наилучшим образом в самое напряженное время дня перевезти спешащих на работу и домой пассажиров (такую работу она для пробы сделала, правда, ничего после этого в городе не изменилось). Другой раз, складывая и вычитая углы и дуги, приписываемые астрономами каждой из бесчисленных звезд, она получила целую корзину чисел — положение этих звезд на небе в каждый из предстоящих годов. Рассчитала — и на свет появился изданный в далекой Москве толстый том, переплетенный в синий коленкор и с надписью золотым тиснением. От компьютера «Новоканал» вправе был ждать чуда.

Увы! Чуда не произошло. Машина сама не сумела, да и не должна была уметь придумывать себе работу. И тогда на помощь был вызван крупный теоретик компьютерного дела, загрузивший в подобных же условиях работой не одну машину. Теоретик прибыл в Посошанск в сопровождении юркого ассистента. Наутро теоретик отправился по комиссионным магазинам искать старинную бронзу, а ассистент бойкой рысью побежал в «Новоканал».

— Как дела, мужики? — спросил он, когда молодые инженеры и программисты окружили его. — Заказы есть?

— Мало, — стыдливо признались новоканальцы и рассказали про троллейбус и звезды. — Если честно говорить, нет.

Ассистент был одного возраста с собеседниками, был одет, как и они, в джинсовый костюм и кроссовки, и поэтому, как все обладатели униформы, собравшиеся вели себя доверительно.

— И считать нечего?

— Меню-раскладку, — попробовал пошутить программист.

Приезжий шутку понял.

— Не густо. А чего у вас, други, в этих стенах много?

Вопрос был поставлен в лоб и загнал молодых новоканальцев в тупик. На счастье, кто-то простодушный (во всех учреждениях во все времена есть один простодушный сотрудник) сказал:

— У нас много старых чертежей.

— Вот и прекрасно, парни! — сказал ассистент. — Машина будет хранить в своей памяти их названия сообщать по запросу, где лежит требуемый номер, на какой полке, в какой папке. Возражений нет? Шеф одобрит. Все. Прошу отметить командировочные...

Так у «Новоканала» появилась библиотека, оборудованная как в лучших научно-фантастических романах. Для нее открыли штат — шесть человек, и она заработала. В этой суете как-то забыли про Ерофеича, а когда вспомнили, оказалось, что старик исчез.

— Должно быть, ушел на пенсию, — решили новоканальцы и начали понемногу привыкать к машине.

Когда на вокзале провожали теоретика компьютерного дела, Бронислав Адольфович доверительно спросил:

— А как насчет ошибок, профессор? Все-таки раньше со стариком мы горя не знали. А тут?

— Какой старик? Боря, в чем дело? — окликнул теоретик своего помощника. — Разъясни, пожалуйста, товарищам.

— Не волнуйтесь, — заверил ассистент. — У машин этого класса допускается всего один сбой на миллион обращений. Одна ошибка раз в сто лет. Вас это устраивает?

— Устраивает, — испуганно сказал Згуриди и, переложив в другую руку профессорский чемодан со старинной бронзой, потащил его к вагону.

Вот почему Иванов, получив задание и расспросив товарищей по отделу, как войти в деловые отношения с компьютером, прошел в бывший гимнастический зал и, обратившись к дежурному программисту, попросил узнать у машины, не помнит ли она что-нибудь о разведке воды в самом Посошанске.

Программист отложил в сторону две книги, которые он читал одновременно: рассказы Ивана Алексеевича Бунина и брошюру «Аэробика», отстучал на перфоленте запрос и вставил его в машину. Машина проглотила ленту, подумала, погудела и точно так же, на перфоленте дырочками, ответила, что искомый чертеж хранится на 27-й полке под номером 78 542.

Программист снова постучал по клавишам, набрал номер, теперь загудело в другом металлическом шкафу, что-то залязгало, уползло куда-то вниз, а когда вернулось, распахнулась дверка и шкаф выбросил из своего чрева металлический поднос, на котором лежал свернутый в трубку чертеж.

Ровно через час Иванов появился в кабинете Згуриди и сообщил, что прямо под городом на глубине две тысячи метров расположено целое море пресной воды. С Брониславом Адольфовичем сделалось дурно. С ужасом глядя в прозрачные глаза нового сотрудника, он пролепетал: — Да? — и слабо пошевелил в воздухе пальцами. Это должно было означать: уйдите, я хочу остаться один.


Тихий вечер опустился на степь, окружавшую город, густо потянуло из нее клевером и полынью, стихло бормотание перепелов, уселись на телеграфные столбы ястребы. В домах засветились окна, все реже стали проноситься мимо них трамваи и троллейбусы, квартиры наполнились запахом борщей и котлет. Наступило время ужинов.

— Славно, славно, вижу — все в сборе, — бодро сказал Степан, входя в столовую (он только что закрыл за собой дверь и чисто вымыл в ванной комнате руки зеленоватым с запахом резины мылом «Таврия»). — А у меня на работе, знаете, опять клад.

Сидевшие за столом Нина Павловна и ее два сына хмуро приготовились слушать. Стол был накрыт, в кастрюле призывно дымился суп, опрокинутая навзничь курица обреченно высовывала из золотого бульона ножки.

— Понимаете, приходит молодой парень, рассказывает — ломали дом, разворотили стену, а там в пазухе, между двумя кирпичами, — сверток. Вытаскивать побоялся. Трогать, говорит, не трогал, приглашает завтра смотреть. А мне эти находки вот так: развернешь, там старье. Прятали что угодно, были годы — даже газеты становились редкостью.

— Сева, Семен, ваши тарелки? — и Нина Павловна опустив половник в суп, оттолкнула им курицу. Та, вращаясь, отплыла к стенке.

Разговор, начатый Степаном, никто не поддержал, ели молча, плотная тишина плавала в комнате, как плавают в индуистском храме голубые кольца жертвенного дыма.

Покончили с супом, Нина Павловна извлекла вилкой из кастрюли желтую резиновую тушку, ловким движением ножа развалила ее на две части, положила в тарелки сыновей тугие ножки, тяжело вздохнув, отрезала себе крылышки. Степан ткнул вилкой наугад и подцепил шею, в которой из-под тонкой пленки мяса просвечивали белые катушечки позвонков.

— Только что на улице встретил Карцева, — сказал старший. — Директор вернулся, ждут народный контроль из области.

— Эти вывернутся, — сказал младший, обсасывая косточку. — Им не в первый раз.

— Напрасно вы так, дети, — Нина Павловна вздохнула, — народный контроль — это всегда опасно. Сколько лет я работала, мы всегда боялись контроля.

— Журнал «За рулем», отчим, выпиши, — попросил Всеволод.

— А у нас новую ванну установили, — сказал Семен. — Импортная, Кабаяси, голубой фаянс, никелированные ручки — блеск!

— Неужели радоновые ванны нельзя принимать, лежа в обыкновенной ванне? — Степану стал неприятен разговор.

— Ты ничего не понимаешь, — примиряюще сказала Нина Павловна. — Фаянс — это престижно. Ты говорил, что японцы к ней пришлют еще электронику?

— Пришлют, — ответил ей сын, ковыряя вилкой в зубах. — Куда они денутся?

Поели фаршированные рисом кабачки, и Нина Павловна унесла со стола тарелки.

— Что-то произошло, ребята? — спросил Степан, как только мужчины остались одни, но великовозрастные Семен и Всеволод в ответ неопределенно промолчали.

Когда Нина Павловна вернулась, одну руку она держала за спиной. По её лицу было видно, что она на что-то решилась. Первое же слово прозвучало, как звучит сигнал торпедной атаки в отсеке подводной лодки.

— Степан! — сказала Нина Павловна, и на душе у ее супруга стало тоскливо. Захотелось встать и уйти на улицу в теплый, ненавязчивый, полный ласковых ночных шорохов вечер.

— Вот, — торжественно произнесла она и, достав из-за спины тонкий журнал, положила его перед мужем.

С глянцевой обложки «Советского экрана» смотрел молодой брюнет в небрежно расстегнутом у горла стальном полувере.

— Кто это? — ничего не понимая, спросил Степан.

— Это ты, — Нина Павловна молитвенно сложила руки на груди. — Пока это Эдуард Гогуа, он только что снялся в своем первом фильме. Ты должен стать таким.

Сыновья с интересом посмотрели сперва в журнал, потом на Степана и одновременно произнесли:

— А что?

Певец глядел на Степана с лакированной обложки, как песчаный удавчик смотрит на посаженную к нему в стеклянный ящик крысу.

— Но я не хочу, — с надрывом произнес супруг. — Я уже говорил, мне не нужно никакого лица.

Если бы он ограничился этим, решительно встал, отшвырнул в сторону стул и твердым шагом вышел из квартиры, скорее всего, на том бы все дело и кончилось, но Степан боялся обидеть Нину Павловну и поэтому пустился в объяснения.

— Ну посуди сама, Нина, для чего рисковать, подвергаться какой-то дурацкой операции. Тысячи людей ходят по улицам, и никому в голову не приходит, что им надо что-то менять в своей внешности... Взять хотя бы твоего знакомого — Карцева: одно ухо больше другого в два раза — и ничего! Молодой перспективный инженер. А отрежь ему уши — что получится? Неизвестно. Ну, Нина, прошу тебя...

Момент был упущен, в голосе директора музея появились извинительные нотки, Нина Павловна уронила голову на стол и зарыдала. Слезы лились по ее щекам, плечи вздрагивали, волосы бессильно рассыпались.

И это говорит человек, которого она боготворила? Отдать ему столько лет, посвятить жизнь дому, его счастью... Обмануть ее доверие. Даже детям — простят ли они ее? — даже детям она не смогла уделять столько внимания, сколько было нужно... Думать только о себе, что может быть ужаснее?.. И как она не могла разгадать его раньше?..

— Ничего, ничего, маман, мы с тобой, он согласится, не расстраивайся. Жалко ему, что ли, успокойся. Да согласится, вон, уже согласился, — дружно заговорили ее сыновья.

«Пропади оно все пропадом, ну не зарежут же там меня, только бы не слышать ее стонов, не видеть слез, не ощущать ладонями, как сотрясается стол...»

— Ну, хорошо, хорошо, я сделаю так, как ты хочешь...

— Это ты... серьезно?

— Д-да...

— Пойми, так надо, Степан!

— Говорю еще раз, я согласен..

В молчании стали покидать столовую. Нина Павловна, пробормотав: «Нет, я не могу, мне надо пройтись!» — ушла с сыновьями в кино смотреть арабский фильм, а Степан сел у окна, раскрыл новый журнал «За рулем», оставленный кем-то из сыновей, и принялся печально его рассматривать. У него никогда не было машины, он не собирался ее иметь и журнал разглядывал, как разглядывают проспект путешествия на остров Бали жители Нарьян-Мара.


Едва только Бронислав Адольфович появился утром «Новоканале», его предупредили: директор вернулся и ждет.

Набрав номер отдела и услыхав бесстрастный ответ Иванова: «Слушаю вас», — завсектором упавшим голосом сказал:

— Берите чертеж — и ко мне.

И снова испытание — тягостное, наводящее черт знает на какие размышления: видеть, как появляется в дверях этот непонятно откуда взявшийся человек, как подходит к столу, испытующе смотрит тебе в глаза, делает вид, что ждет указаний. Тоскливо и жутко было в эти минуты на душе у заслуженного новоканальца, вспомнился ему почему-то рассказ Гоголя «Вий» и заграничный фильм, где в бутылке делали человека из глины... А ведь протяни руку, коснись этого субъекта, провалится рука, ощутят пальцы пустоту, а может быть, даже взвизгнет и вовсе пропадет, сукин сын... «С него станется!» — лихорадочно думал, собирая остатки мужества, Бронислав Адольфович, но, улыбнувшись через силу, все же сказал:

— Что же, посмотрим еще раз, что вы вчера нашли.

Иванов исчезать не собирался, а потоптался, очень по-настоящему поскрипел паркетом, взял карандаш, расправил чертеж и, тыча в него острием грифеля, стал рассказывать:

— Вот отсюда и до сих пор — это результат разведки 1957 года. Прямо под городом вода, огромная линза воды. Правда, глубина порядочная, я говорил — два километра. Вероятно, поэтому находка была признана неперспективной и отчет отправлен в архив.

— Да, да, вероятно, — согласился Згуриди, мало-помалу теряя страх. Боком вышел он из-за стола, стал рядом с новым сотрудником и даже начал рассматривать чертеж. Линза — точно два километра — верно, все сходится.

— Только что приехал директор, я хочу, чтобы об этой линзе мы доложили ему вместе.

Иванов кивнул, скатал чертеж в трубку и стал ждать, а Бронислав Адольфович, чувствуя, что где-то на донышке души все-таки копошится холодный червяк и сосет, сосет, стал готовиться к докладу, раздумывая: нет ли тут во всей этой истории подвоха и не обыкновенный ли жулик новый инженер? Но как он ни прикидывал, получалось — подвоха нет, чертеж отыскала машина, которая жульничать не умеет. Последнее соображение убедило Бронислава Адольфовича, и он, вздохнув, сказал:

— Ну что ж, идемте!

День, обычный день, тащил, как вериги, свои часы по коридорам «Новоканала». Но вот в тихом его течении мелькнул водоворот. Пробежал по коридору, держа наперевес рейсшину, как римский легионер копье, тихий незаметный сотрудник. В комнате, в которой он скрылся, послышался сдавленный возглас, что-то зашуршало, стукнуло, упало на пол. Эти звуки обычно сопровождают в кинофильмах убийство, но на этот раз не убили никого: кабинет, куда вбежал он, был кабинетом второго завсектором Неустроева. Возглас издал заведующий сектором, а зашуршала и упала папка с документами «На доклад», которую уже держал в руках Неустроев, собираясь идти к директору.

— Нет, это вы серьезно? Ничего не путаете? — спросил он незаметного сотрудника. — Линза? Но почему о ней никто никогда ничего не знал? Понимаете ли вы, что все это значит?..

И тут вдалеке раздался крик.

— Неустроева, к начальству!

Не договорив и не успев до конца поразиться, второй завсектором рысью побежал по коридору. То, что он увидел в кабинете директора, не оставило от сомнений камня на камне: на столе лежал какой-то чертеж, над ним стояли наклонившись директор и Згуриди, а какой-то незнакомый Неустроеву молодой человек с бледным лицом и неправильной формы носом объяснял, водя пальцем.

— Тут совершенно ясно... Вот верхняя граница... Вот — нижняя. Два слоя глины, а между ними вода. Запасы огромны.

На деревянных панелях под дуб бродили неясные тени, нежно шелестел и навевал мысли об отдыхе в Сочи или, на худой конец, в Дагомысе вентилятор, мраморный чернильный прибор на директорском столе, в который со времени появления в Посошанске шариковых ручек никто не наливал чернила, высился солидно и располагал к осторожным выводам.

— Итак, что вы думаете по этому поводу? — обратился директор к Неустроеву.

Тот, на лету сообразив, в чем дело и какие оно сулит выгоды «Новоканалу», тем не менее решил, что лучшая тактика — выжидание.

— Интересно, — сказал он, — но надо изучить, посмотреть поглубже... Згуриди ядовито усмехнулся.

— Прошу поручить моему сектору составить предэскизный проект, — с размаху, как рубят лозу, предложил он.

— Да, да, посмотреть глубже, это правильно. Но предэскизный... Не слишком ли это смело?.. Лучше скромнее — подготовьте предложения, рассмотрим их в тесном кругу... М-да, вот именно — предложения.

Бронислав Адольфович с видом победителя посмотрел на Неустроева.

Местный астроном-любитель, который в эти минуты наблюдал через закопченное стекло солнце, с изумлением увидел, что светило неожиданно увеличило свою яркость, ликуя выбросило протуберанец, похожий на саблю, и только потом, успокоившись, принялось светить с прежней силой.

— Пожалуй, даже так: пусть это будет доклад «Наши перспективы», — осторожничал директор. — Только вдумчиво. Прикиньте, кого привлечь к работе. Надежные люди. И посмотрим... Ну что ж — молодцы, молодцы!..

Когда Згуриди вышел из кабинета, он почувствовал, что к нему вернулась молодость. В груди снова упруго и уверенно бьется сердце, в рукавах сорочки перекатываются тугие бицепсы. Вспомнилось золотое детство: вагонетка в парке, промчавшись по нижней части петли, наконец стремительно идет вверх, опускается горизонт, уходят куда-то вниз дома, деревья поворачиваются кронами кверху, уже видны только одни их острые, как пики, макушки. Люди, крошечные козявки, копошатся где-то внизу под ногами. Как хорошо!

Он ворвался в отдел, небрежно бросил Шурочке: «Зайдите, пожалуйста!» — не доходя до кабинета, остановился у окна, подождал и, залитый солнцем, неотразимый и уверенный, сказал, наклоняясь к милому личику:

— Завтра в десять утра. Щучье озеро. У меня большая радость. За вами я заеду. Ваш адрес?

— Улица Костандова, — пролепетала, не в силах сопротивляться, Шурочка.

А когда она уходила, стыдливо придерживая под мышкой ненужный чертеж, Бронислав Адольфович решился: черт с ней, с бутылкой тридцатилетней выдержки! В виду имелась бутылка армянского коньяка, которую завсектором привез из командировки в Ереван и уже давно хранил для события чрезвычайного.

В этот же день, когда в «Новоканале» происходили описанные события, в город поездом приехала наконец кинозвезда, которую так ждал режиссер. Корреспонденту местной газеты (он по совместительству представлял в Посошанске и центральное телевидение) она на перроне, глядя на окна медленно катившегося поезда, сказала, что сценарий захватил ее целиком, что она рада работать с таким молодым и интересным постановщиком и что ее всегда волновала судьба брошенной в реку княжны. На вопрос, правда ли, что ей придется нырять на глубину двадцать метров, и будут ли привлечены для съемки этого эпизода каскадеры, звезда ответила:

— Я никогда не пользуюсь услугами дублеров.

Ответом ей стали аплодисменты встречавших.


Ничего не скажешь, любят у нас переименовывать улицы! Кому мешают трогательные: Сапожная, Торговая, Марьина, Капитанская? Мешают. И появляются вместо них две Черемуховых, три Счастливых, одна Профсоюзная. Веками высилась над холодной северной губой Жироварка, стояли здесь когда-то котлы, и суровые китобои сволакивали сюда туши добытых в океане-море белых китов. Нет больше Жироварки, висят на домах таблички «Сиреневый бульвар». Сроду не росла в заполярных краях нежная сирень... А Заволочь? Давно подбирался к этому поселку хмурый человек в металлических очках, призванный следить за наименованием деревень в области. Очень подозрительным казалось ему созвучие «заволочь» и «сволочь», и вот нет уже никакой Заволочи, а гордо красуется на районных картах и автомобильных схемах — Передовое. И не хочет ведать ничего человек в очках про трудный волок, по которому на катках да с воротом веками тащили здесь из одной, текущей на север, реки в другую, текущую на юг, свои пузатые, полные заморских товаров суденышки отважные кормщики и их команды. А что до сволочей, конечно, полно было тут на перекате, на временной остановке, кабатчиков, игроков в карты и кости, жуликов и просто ночных татей. Историю не поправишь...

И уже вовсе мелочи — те неприятности, которые доставляет каждое переименование. Держа в руках записки с адресами, едут не туда любимые к любимым, ветераны к однополчанам, престарелые родители к детям, у которых появились внуки. Не туда идут письма с поцелуями, посылки с нежными абрикосами, вызовы для сдачи экзаменов в вуз, бандероли с книгами Булгакова и математика Маркова. И мучительно размышляют потом работники почт: почему никто не признает эти пакеты и ящики своими, остывают и становятся ненужными поцелуи, превращаются в дурно пахнущую массу ароматные абрикосы, никогда не узнают книголюбы, чем кончился бал у сатаны и как математически описать случайный процесс распада атома. Будут обижаться родители на забывчивых бабушек, а их дети не проходить по конкурсу в вузы и путать протозоолога Маркова с математиком.

Долго блуждал по городу Бронислав Адольфович, разыскивая Шурочку: еще месяц назад называлась ее улица Перепелиной, и по вечерам жителям чудилось, что пробивается к ним через затихающий шум города из степи задушевное «пить-полоть». Но хотя в городе уже были и улица Константинова, и Константиновская, и даже улица имени прогрессивного греческого скрипача Константидиса, улицу переименовали, и, только объехав безрезультатно все три упомянутые, нашел Згуриди улицу Костандова и на ней нужный ему дом.

Шурочка уже стояла у подъезда, нервно топая ножкой, легонькое серое платьице, скромный вырез на груди, почти незаметная серебряная цепочка, волосы собраны на затылке в узел и заколоты простым гребнем, туфельки обнимают загорелые ступни, а глаза — сколько доверчивой простоты, сколько восторга и детского нетерпения!

И поездка началась. Лучась стеклами на солнце, только что вымытая красная машина промчалась главной улицей, благоразумно обошла стороной «Новоканал», вырвалась на шоссе и понеслась мимо утопающих в зелени беленьких, с разноцветными крышами, домиков окраины. Потом промелькнули многоэтажные дома новостройки с неподвижно застывшими по случаю воскресенья кранами. А вот и степь, на горизонте лиловые зубчики леса, в глубине его — цель поездки, Шучье озеро.

Свернув с асфальта, Бронислав Адольфович повел машину напрямик, грунтовкой, алые «Жигули», качаясь, переваливали через кочки, скрипели шинами о сухую глину, потом пошел песок, наконец впереди поднялся белый частокол березок. Проложив в песке глубокий след, машина выкатила на поляну. Разожгли маленький костерок. Шурочка сидела, подвернув ноги, плотно закрыв колени юбкой, доверчиво глядя Згуриди в глаза. Над их головами, по-разбойничьи свистя, пролетела, разыскивая озеро, утка. В костерке дымилась сухая трава, от эмалированного высокого чайника тянуло нерастворимым кофе, Згуриди почувствовал подъем, его сердце замерло в радостном ожидании.

И тогда Бронислав Адольфович включил японский магнитофон. В черной коробочке завертелись бобины, надтреснутый голос певца сказал: «Друг, посмотри вокруг, голова кружится».

— А ведь и верно, кружится голова, — подхватил Згуриди и подвинулся к Шурочкиным коленям. — Вы только посмотрите, дорогая, какая сегодня погода. Какое небо!

— А правда ли, Бронислав Адольфович, — простодушно возразила Шурочка, — что у вас в Гагре дом на берегу моря и что из окон видна Турция?

— Так уж и видна! — весело возразил Згуриди, хотя вопрос ему не понравился. — Между прочим, нигде мужчина не чувствует себя таким одиноким, как на берегу, — изменив тон на печальный, добавил он. — Я думаю, это оттого, что нам, мужчинам, часто приходится уплывать, надолго оставляя любимых (сам он только один раз плыл морем из Сухуми в Одессу, укачался, кроме того, плохо знал морские реалии и поэтому развивать тему о частых плаваниях мужчин не стал).

— А у меня к кофе что-то есть! — сказал он и достал из багажника заветную бутылку. — Три капли? Мне и самому больше нельзя — ведь я за рулем.

Нежаркое солнце тускло светило сквозь прозрачную пленку облаков, медленно желто ползло по небу, на горизонте, сквозя через березовые стволы, как кристаллы соли поднималась новостройка, из степи несло сладким запахом сухого сена, розовые головки клевера подступали к ногам, Згуриди почувствовал близость счастья.

— Ах, Шурочка, Шурочка, — сказал он, — если бы вы знали, как трудно любить молча.

Шурочка отвела глаза и отодвинулась. Бронислав Адольфович понял, что судьба пикника висит на волоске. Он посмотрел в чистые голубые глаза, на доверчивый изгиб девичьих губ, успел заметить, как беспомощны и беззащитны тонкие с острыми локотками руки.

— Я подневольный человек, — горячо начал он, — я прикованный к галере раб. Каждый вечер я должен сидеть около этой торговки. Подумать только — она начинала с лотка! Должен сидеть и выслушивать: «Ко мне придет завтра за импортными джинсами товарищ такой-то», — это ее гордость. «Мне удалось выполнить план без дефицита», — ее радость. Растительное существование. Ложиться спать с женщиной, которая весит сто пять килограммов, простите, Шурочка, я мужчина, все мужчины немножко циники...

В голубых глазах, как показалось Брониславу Адольфовичу, блеснула жалость.

— Ах, если бы нашлась женщина, молодая, прекрасная, которая бы сказала... — Тут чувствительный заведующий сектором накрыл Шурочкину ладонь своею ладонью и крепко сжал. Он уже было хотел мягко привлечь Шурочку к себе, как вдруг увидел, что глаза молодой чертежницы округлились от ужаса — она смотрела не на него, а мимо. Он обернулся, и челюсть его отвисла: стена кустов в дальнем конце поляны раздвинулась, и из нее высунулась голова, столь мерзкая, что у Бронислава Адольфовича от ужаса что-то повернулось в желудке. Голова была серо-зеленая, похожая на голову пожилого носорога с вислой и грубой кожей, да еще и с клювом. Два наклонных торчащих вперед рога окончательно безобразили лоб, сразу же за покатым черепом, спускаясь на идущую волной вверх шею, висели, как крылья, две огромные покрытые грязью и палой листвой костяные пластины. Животное оглядело поляну подслеповатыми красными глазками и не торопясь стало выходить из кустов. Сперва полностью показалась длинная с отвратительными висящими до земли складками шея, потом передние кривые когтистые лапы, затем спина, она была крутая, как холм, увенчана такими же торчащими во все стороны пластинами и напоминала черепашью спину, так как вся была покрыта, наподобие брони, костяными бляхами. За задними, еще более низкими и кривыми, лапами показался хвост, он волочился следом за чудовищем. В оглушительной тишине, которая обрушилась на заведующего сектором и Шурочку как обвал, как водопад, были слышны и смрадное, тяжелое дыхание животного, и чавканье, с которым земля уступала когтистым лапам, — лапы словно тонули в ней. Хруст ломаемых кустов смолк, и следом за чудовищем из кустов высунулась голова молодого человека. Это сделало всю сцену окончательным бредом, Шурочка завизжала, вывала руку и, вскочив, с криком бросилась прочь. Згуриди, не понимая, что делает, кинулся следом.

Молодой человек, чью голову увидели завсектором чертежница, был аспирант-палеонтолог, который наконец-то выбрался в «поле», как говорят обычно его коллеги. Намерения его были самые скромные — пошарить по оврагам, посмотреть, нет ли костей в местах, где ручьи, текущие краткой, но половодной посошанской весной, обнажают слои глины, пролежавшей здесь долгие века. Но в оврагах ничего, кроме газет и консервных банок, не нашлось. «Далеко же они забираются!» — грустно подумал аспирант, имея в виду любителей провести воскресный отдых за городом. Оставив овраги, он углубился под сень лесной посадки и там шел наугад, грустно размышляя о том, как сужаются островки необследованных наукой земель. Именно в этот момент до его слуха и донесся непонятный шум. Его производил кто-то продиравшийся сквозь шиповник и молодую акацию. Это несомненно было живое существо, до ушей аспиранта доносились шумное дыхание и даже нечто вроде повизгивания. «Уж не свиней ли кто пригнал сюда?» — подумал аспирант и вдруг увидел над зеленой куртиной акации медленно плывущую, увенчанную серо-зелеными костяными пластинами, спину. «Мон дьё!» — прошептал палеонтолог, который только что сдал кандидатский экзамен по французскому. Первым побуждением его было бежать прочь, но невероятная догадка, что сейчас он станет свидетелем чуда, взяла верх, и он, бросившись на траву животом, пополз как уж следом за гигантской тварью. Та выломилась из кустов, вошла в молодую светлую дубовую посадку, отчего сразу стала видна вся целиком. «Стегозавр!» — окончательно тупея от неправдоподобности увиденного, сказал сам себе палеонтолог. Сомнений быть не могло: перед ним, медленно волоча шипастый хвост, брела доисторическая рептилия длиной и весом с железнодорожный вагон, шипы и пластины на ее спине покачивались, а изо рта капала слюна гадкого зеленого цвета. В этот момент он увидел стоящие под дубом красные «Жигули» и парочку, возлежащую на расстеленном на земле плаще. Осанистый мужчина с интуристовской бородкой сперва что-то говорил девушке в сером платье, а потом, наклонившись, попытался поцеловать ее. Поцелуя не получилось — оба вскочили и с необыкновенным проворством бросились наутек.

Стегозавр медленно пересек поляну, подошел к «Жигулям», склонив увенчанную рогами голову, понюхал шину, выдавил из себя «Кх-х!» и, пройдя травою, снова скрылся за стеной акаций.

И тут аспирант сплоховал. Боясь, что чудовище повернет ему навстречу, он обежал поляну кругом, попробовал было пробиться через колючие кусты, повис на них, зацепившись рубашкой, кое-как выбрался и, обойдя колючую рощицу, очутился на берегу Щучьего озера. Стегозавра здесь уже не было. Легкий, едва ощутимый ветерок морщил водную гладь, на заболоченных берегах тихо покачивались голубые тычки осоки. Аспирант помчался обратно — и на поляне зверя нет, обежал куртины акации — тоже, вернулся — только придавленный песок и сорванные когтями лепешки дерна говорили о том, что все это ему не приснилось. «Неужели спрятался в озере? Но стегозавры не жили в воде. А откуда мы знаем, где и как они жили?» — мысли одна противоречивее другой завертелись вихрем в голове бедного аспиранта.

Ощеломленный случившимся, он долго стоял около машины, пока, пригибаясь и озираясь по сторонам, из кустов не вышел и не стал приближаться к нему мужчина с бородкой, за ним, отстав и дрожа, показалась девушка.

— В-вы, вы тоже видели? — спросил, приблизясь, мужчина. — Ч-что это было?

— Ст-тегозавр, — восторженно и тоже заикаясь, ответил аспирант. — Древнее пресмыкающееся. Динозавр из отряда птицетазовых.

Уже совсем придя в себя, он объяснил разницу в строении основных групп динозавров, подчеркнув, что наука до сих пор не отвергла возможность того, что некоторые виды их дожили до наших дней.

— Где оно? Оно ушло? — спросила, дрожа всем телом, девушка. — Какой ужас! Я чуть не умерла от страха.

— Должно быть, скрылся в озере. Но это надо проверить. Я иду туда, — заявил окончательно пришедший в себя аспирант. — Идемте со мной.

— Нет уж, спасибо. — И мужчина с интуристовской бородкой проворно полез в машину.

— Секундочку! — палеонтологу пришла в голову мысль, что для подтверждения открытия ему могут понадобиться свидетели. Объяснив, что их всех могут пригласить на международный конгресс, аспирант попросил у Браун-Згуриди адрес. Сбитый с толка происшедшим и торопясь покинуть злополучное место, Згуриди адрес дал, девушка, поминутно оглядываясь по сторонам, тоже залезла в машину. «Жигули», по-собачьи скребнув шинами по песку, рванули с места и, подпрыгивая на кочках, унеслись.

Постепенно волна восторга накатила на будущего ученого и сменила страх; напевая «Арлекино», он вернулся на берег озера, сел там на камень и просидел до вечера, ожидая появления животного, но вода оставалась неподвижной. Постепенно из зелено-голубой она превратилась в лиловую, потом на озеро легла оранжевая полоса, солнце утонуло в осоке, аспирант нехотя поднялся и побрел, натыкаясь в темноте на корни, по лесной тропинке домой.

Утром он дал в Ленинград своему научному руководителю телеграмму. В ней он извещал институт, что им близ озера Щучье в окрестностях города Посошанска обнаружено живое доисторическое чудовище, не уступающее размерами известному монстру из Лох-Несса. «Мною оно классифицировано как «Stegosaurus Ornith», — заканчивалась телеграмма.


Съемка эпизода с утоплением персидской княжны началась с опозданием. Когда режиссер утром позвонил в номер кинозвезды, номер не ответил. Тогда он попросил соединить его с дежурной по этажу. Дежурная сказала, что артистка у себя, но, должно быть, занята, так как к ней давно уже прошел какой-то молодой человек. На вопрос, какими духами от него пахло, наивная дежурная ответила: «Шипром».

— Черт бы его побрал, — вскипел режиссер, — постучите и скажите, чтобы они взяли трубку.

Это не помогло: дежурная объяснила, что просьбу выполнила, но в ответ из-под двери выползла записка, которую она может прочитать вслух.

— Читайте, — простонал режиссер.

— «Мы занимаемся вокалом», — сообщила телефонная трубка.

— Они что там — поют?

— Нет, у них тихо.

Швырнув трубку на рычаг, режиссер заскрипел зубами и обреченно направился к лифту.

На съемочной площадке все было готово. Окруженный юпитерами и опутанный проводами, как космический корабль перед стартом, стоял налитый водою бассейн. Стоял, вздымая над вытоптанной пыльной площадкой хрустальные бока, в которых отражались облака и автофургоны с надписями «Экспедиция». Толпа, окружившая бассейн и состоявшая главным образом из школьников и девиц торгового техникума, нетерпеливо гудела. Сотрудники «Новоканала» во главе с Брониславом Адольфовичем в последний раз внимательно осматривали свое детище. Оно было великолепно: куб высотой с двухэтажный дом, пазы в плексигласовых стенах промазаны красной, как кровь, замазкой, замазка пахла грушевой эссенцией и поэтому, когда ветер дул в сторону толпы, до зрителей доносился тревожный аромат фруктов. Молодые люди в беретах набекрень и потертых голубых джинсах бегали вокруг бассейна, подтягивая и ослабляя провода, переносили с места на место аппаратуру и обменивались фразами из лексикона Феллини и Чарли Чаплина. Кучка пожарников, приехавших в последний момент, раздвинула лестницу, достав ею до края бассейна.

Дублерша начала подъем. Она карабкалась по узенькой лестнице вверх, как по канату, следом лезли помощник режиссера и оператор в акваланге. Баллоны на спине оператора угрожающе позвякивали, маска со стеклом была сбита на лоб. К этому времени толпу уже оттеснили от бассейна, и второй оператор, установив внизу камеру, приготовился снимать общий план. Режиссер поднес к губам мегафон.

— Посторонним отойти. Съемочной группе приготовиться!

Он снова крикнул что-то в мегафон, аквалангист бросился в воду, дублерша застыла на самом верху бассейна. Она стояла на узкой дощечке, покачиваясь. Аквалангист выпустил тучу пузырей и показал рукой из-под воды, что готов. Персидская княжна солдатиком прыгнула в воду. Она медленно погружалась, окруженная пузырями и размахивая шалью, как тропическая рыба хвостом. Вдруг оператор, который плавал вокруг нее, задел металлическим баллоном стенку, прогнувшийся от многотонной тяжести воды плексиглас не выдержал. С печальным «кряк!» он разлетелся на части, шесть десятков тонн воды блестящим потоком хлынули а землю. Толпа с воплями бросилась прочь. В пенных ручьях завертелись береты киношников и кепки посошанцев. Персидская княжна, ошеломленная, оказалась на дне бассейна. Рядом с ней лежал на спине, как рак шевеля ногами, аквалангист-оператор.

Заурчал мотор, автобус с новоканальцами начал разворачиваться — это покидал поле сражения не любивший неприятных объяснений с заказчиками Браун-Згуриди. За машиной бежал, потрясая кулаками, директор картины. Группа операторов, на всякий случай, продолжала снимать общий план.

Теперь толпа разделилась на две части. Самые любопытные сгрудились около осколков бассейна, самые равнодушные уже уходили. Над степью, высматривая последних сусликов, висели соколы. В голубых лужах озадаченно шевелилось солнце.

Вечером на вокзале, провожая соседа по номеру, палеонтолог сочувственно спросил:

— Как же вы теперь без этой сцены, без аквалангистов и княжны? Что будет с пересечением временных пластов?

— Главное для меня — сверхзадача, — туманно ответил режиссер и обреченно поднял с земли чемодан кинозвезды.

К перрону подходил поезд. На лобовом стекле локомотива вспыхнула и погасла закатная молния. Заскрипели тормоза. С пушечным грохотом откинулись крышки вагонных площадок. Толпа, скопившаяся на перроне, стала разваливаться, пассажиры бежали за своими вагонами, прижимая к груди, как детей, портфели корзинки с едой. Кинозвезда, на ходу скандаля с аккомпаниатором, давала последнее интервью:

— В планах у меня — этот год — еще две картины и совместный советско-норвежский фильм, — быстро говорила она. — Замолчи, ты мне противен... Здесь все нормально. Город мне очень понравился... Главное в нашей профессии — самоотдача, раскрытие своего «я»... Не капай кровью — в пакете курица! Эти чемоданы сюда... Всё!


———

Стучат, стучат вагонные колеса, тонко позвякивает в пустом стакане забытая ложечка, мчит скорый поезд «Минеральные Воды — Москва», не только киногруппу увозит состав из Посошанска, везет он Степана Петровича и Нину Павловну, — все ближе областной город Паратов.

Когда поезд ранним утром подошел к паратовской платформе, в туманном небе еще тлел белый умирающий месяц, воробьи еще не вылезли из-под крыш, а последняя заблудившаяся летучая мышь еще носилась между привокзальными тополями, разыскивая свой чердак.

Первым же трамваем супруги доехали до клиники. Сверкая белым бетоном и светя загадочным голубым стеклом, ее здание стояло рядом с городским моргом, и, хотя это справедливо напоминало о тщетности и ненужности красоты физической, у закрытых по случаю раннего часа дверей клиники уже змеилась и вскипала очередь.

— Нина, а может, не надо? — шепнул Степан. — Поедем обратно. Ну что ты, право. Зачем?

Но супруга так взглянула на него и так сжала его ладонь, что директор музея понурился, обмяк и даже спросил: «Кто крайний?»

Ему ответили, потянулись томительные минуты, наконец эти минуты сложились в час, и дверь клиники распахнулась.

Да, умеют-таки у нас в отдельных случаях строить! Клиника профессора Краснощекова была не чета Посошанскому музею. Кафельные плиты, сталь, огненные транспаранты над кабинетами... Быстро разбросала электронная регистратура очередь, а суровые алебастровые сестры стремительно развели прибывших по кабинетам.

— На что жалуетесь, больной? — спросил мрачного вида специалист, который сидел за дверью с пугающей табличкой «Лицо».

— Я не больной, — вздрогнув, ответил Степан.

Но врач был стреляный воробей. Не первый пациент пытался на приеме у него отказаться от операции, поэтому он, сказав: «Да, да, ну конечно, вы не больной и вы ничего не хотите», — вышел в коридор и привел оттуда супругу.

— Ну-те-с, — снова начал он. — На что мы все-таки жалуемся?

— На лицо, — быстро проговорила Нина Павловна. — Подбородок и нос. Нос особенно.

— М-да... Конечно, вы правы, — глубокомысленно согласился с ней специалист. А что мы предпочитаем? — И они с Ниной Павловной погрузились в рассматривание цветного фото из журнала, который Нина Павловна предусмотрительно достала из сумочки.

— Такой нос? Может быть. Покороче? Вряд ли. И насчет подбородка вы правы. Вот тут мы снимем, — и он поскреб себя пальцем под нижней губой.

Степан хотел было спросить специалиста: почему у него самого нос похож на банан. В голову ему полезли неприличные сравнения, но он понял, что никто здесь его слушать не будет, и промолчал.

— Я буду вам очень благодарна, доктор, — со значением проговорила Нина Павловна.

— Это вы совершенно напрасно, — твердо сказал специалист. — Мы новаторы, для нас главное открыть новые пути.

Сказав это, он предложил Нине Павловне попрощаться с супругом, объяснил, что послеоперационный период продлится всего неделю — и что успех гарантирован.

— Двадцать второго числа можете встречать мужа у себя на вокзале, — сказал он, посмотрев на календарь. — Приезжать за ним сюда нет смысла. Ну, а вас, — продолжил он, обращаясь к Степану, — теперь проводят в палату, привыкайте, готовьтесь, — и он нажатием кнопки вызвал в кабинет медицинскую сестру, белую и бесшумную, как полярная сова.

Да, в удивительное заведение попал Степан! В белом корпусе, который поднялся посреди областного центра, работали мастера. Ученики Краснощекова меняли у пациентов цвет глаз, закругляли квадратные уши, отрезали поросячьи хвостики, которыми природа метит рожденных от ослабевших родителей, выпрямляли искривленную стопу, уменьшали животы и даже надставляли шеи.

Не обходилось и без курьезов. Так, однажды в клинику привезли артистку, которая играла Дездемону еще с великим Мочаловым и помнила обед в «Славянском базаре», положивший начало знаменитому театру. Артистка была сморщена как печеное яблоко, сгорблена и, разговаривая, все время теряла челюсть. Лечил ее сам профессор, начал он с народных средств: неделю поил отваром из степных трав, затем перешел на засушенные корни тибетских растений и тертый верблюжий кал, а в конце срока сделал подряд четырнадцать пластических операций, причем во время последней снял всю кожу и заменил ее лоскутками, которые добровольно отдали артистке курсанты местного общевойскового училища. Когда делегация театра пришла встречать своего старшего друга, навстречу им из приемного покоя выпорхнула молоденькая девушка с пухлыми губками и огромными васильковыми глазами.

Кто знает, каких новых высот достигла бы артистка на сцене, начав вторую жизнь, если бы, торопясь испытать неиспытанное, не заняла деньги, не купила «Жигули» и не врезалась бы вместе с инструктором, обучавшим ее вождению машины, в фонарный столб. Смерть ее причинила немало хлопот театру — местком так и не смог решить, что должно украшать могилу: бронзовое изображение величавой, во весь рост, старухи или мраморный — с обнаженной грудью — бюст юной девушки?

Соседом Степана по палате оказался человек, который тоже решил расстаться со старым лицом, но если Степан действовал по чужому настоянию, то к этой же мысли соседа привели собственные убеждения. Был он младшим научным сотрудником, кандидатом наук и подвизался в области высокомолекулярных соединений. Однажды, отмечая в ресторане день рождения, он встретил своего школьного товарища.

— Часто здесь бываешь? — спросил тот, кивнув на столик, уставленный тарелками с остатками ромштекса и рюмками, на донышке которых теплились лужицы «Дагестанского юбилейного».

— С чего часто? — грустно вздохнув, ответствовал молодой ученый, имея в виду свою зарплату. — А ты?

— Посещаю через день, учти.

— Ты что, в автосервисе?

— Вахтер. Но собираюсь уходить. Раз в три дня дежурить в проходной — чересчур круто, не остается времени для основной работы... Петя, — окликнул он официанта. Нам с приятелем на четверть часа отдельный кабинет.

Последующие пятнадцать минут изменили всю жизнь молодого ученого. Неделю спустя он, мучительно краснея и стыдясь своих роговых очков, тащил по лестнице за другом рулон моющихся обоев. Им открыла хозяйка квартиры, на газовой плите уже кипела в ведре вода, вещи были отодвинуты хозяином («между прочим, — шепнул приятель, — доктор наук, не тебе чета»), пол застелен газетами «Советская культура» и оттисками авторефератов. Приятель измерил высоту стены, разрезал обои, пачкой расстелил их на полу, достал из чемодана-«дипломат» особо мягкую флейцевую кисть и принялся уверенно крыть обои клейстером. Кисть чавкала, обои жирно блестели. Вскоре Петр Николаевич (так звали Степанова соседа) стоял на лесенке-стремянке и ждал, когда приятель подаст ему очередную полосу. Стремянку подобострастно держал доктор наук. Получив полосу, Петр Николаевич прикладывал ее к стене и торопливо разглаживал тряпкой.

— Ничего, толк из тебя получится, только не надо так усердствовать, тише едешь — дальше будешь, — поучал его школьный друг, когда они спускались по лестнице. Выйдя из подъезда и завернув за угол, он начал делить бакшиш.

— Слушай, а почему так много? — удивился Петр Николаевич.

— Наш материал импорт. Попробуй достать. Себе беру три четверти, понимаешь сам, обои не печатаю, из Финляндии их не получаю. Послезавтра, есть адресок, идем опять.

Ошеломленный Петр Николаевич посмотрел на пачку красненьких в руке, заработанных за три часа, и сообразил, что это половина его месячной зарплаты.

Трагедия случилась, когда он, мучимый совестью, сказал своему другу:

— Хватит! Тут не только левый приработок. Садиться я не хочу, да и людей совестно. Вчера мы клеили квартиру, хозяйка на меня — ты не заметил? — посматривала. Так вот мы с ней летом в доме отдыха ученых отдыхали. На Азовском море. Я ей еще стихи про Венеру читал. «На Венере, ах, на Венере; на деревьях синие листья». С меня хватит, я завязал.

— Дело твое. Как знаешь...

Но кончить оказалось непросто. Теперь его узнавали на улице, подходили и, просительно заглядывая в глаза, уговаривали заглянуть: новая квартира, а обои черт знает какие... Вечером незнакомые люди звонили по телефону и упрашивали встретиться, поговорить: произвели обмен, а у прежних хозяев...

И наконец он решил жениться. Пришел с будущей женой в театр, заняли места. Приходят, садятся соседи.

— Вижу, что-то больно пристально соседка на меня смотрит. Наклоняется, шепчет: «Это не вы в прошлом году приходили к нам?» — «Вы знакомы?» — удивляется будущая супруга. «Не волнуйся, — отвечаю, — это мои сослуживцы, билеты через местком. Давай поменяемся, я с твоей стороны сяду. Дай платок — у лица буду держать, зуб болит». И так, куда бы ни пошел... Вот какая грустная история. Я теперь понял, кто я: человек, потерявший лицо.


В тот день, когда из купе скорого поезда исчез жулик Желудков, а место его занял человек, как две капли воды на него похожий, в день, когда Нине Павловне удалось вырвать у мужа согласие на поездку к Краснощекову, далеко от Посошанска, в Восточной Сибири, в небольшом поселке строителей в тайге, где рев оленей мешается по весне с ревом бульдозеров, в бараке, приспособленном под кинотеатр, сидел человек. Он был невысок ростом, полноват, гладко выбритое лицо с мягким ртом и слабым подбородком выказывало добродушный характер, а печальные под белесыми негустыми бровями глаза говорили о том, что владельца их что-то гнетет. Человек сидел и смотрел мексиканский фильм. Справа и слева от него располагалась молодежь. Шумно дышали, хрустели кедровыми орехами, мяли кого-то и тихонько охали сами. На цветном экране сменяли друг друга картины одна неправдоподобнее другой: синие кактусы на красно-голой земле, белые без окон дома, улочки, похожие на русла пересохших горных ручьев, низкие, прикрепленные друг к другу крыши. А лошади, которые мчатся прямо на зрителей и только в самый последний миг валятся, подвернув передние ноги? А выстрелы в упор? Когда прогремел последний и алая струйка потекла с экрана в зал, человек вздохнул, встал, вышел из кинотеатра, прошел просекой среди черных сосен, поднялся на второй этаж новенького, пахнущего краской и железом дома и открыл ключом дверь. В квартире он сбросил куртку и сапоги, повесил на гвоздь спортивную шапочку «World champ», выпил кружку крепкого чая, который сам же и заварил, взял с полочки книгу и лег на диван. Книга попалась, как ни странно, та же самая, которую любил Пухов, — «Драма Океана». Человеку из тайги тоже нравилось, что в ней была сцена — сам Океан, были актеры — рыбаки, моряки, нефтяники и даже архитекторы, и была собственно сама драма — наступающая смерть Океана. Дочитав до середины и подивившись беспечности испанцев, вооруживших свою «Непобедимую армаду» не теми пушками, какими следовало бы, отчего их самый большой в мире флот был разбит, а тела испанских моряков еще долго находили висящими на черных скалах Ирландии, он потушил свет, долго ворочался, вспоминая что-то, и только тяжело вздохнув, уснул.

А вспоминал он перед сном Посошанск, площадь с недостроенным в его годы зданием «Степьканала», сусличий пересвист в поле, Щучье озеро с робкими камышовыми торчками и двух мальчиков, упорно смотревших не в фотоаппарат (они с женой привели их в ателье сделать карточки), а в сторону. Посреди ночи он проснулся, принял какое-то решение, сказал сам себе: «Так и быть» — и тяжело, беспокойно вздрагивая, заснул.

Странно. И уже совсем странно, что в эту же ночь бессонница мучила и Нину Павловну. В далеком Посошанске она, вместо того чтобы радоваться по поводу вырванного у мужа согласия, долго ворочалась в постели, протянув руку к книжному столику, взяла было «Цемент» Гладкова, но читать не смогла, поскольку цементом никогда не интересовалась, полистала небрежно газету и только приняв таблетку, уснула.

А между прочим, газету ей надо было смотреть внимательно, особенно четвертую полосу, где среди объявлений такого рода: «Учреждение готово продать автомобиль „Москвич“» и «Продолжается прием иногородних в ПТУ строителей» — была помещена и заметка о предстоящих в Посошанске гастролях популярного певца Эдуарда Гогуа.


Летучая мышь, которая висела головой вниз под крышей сарая (в нем завхоз «Новоканала» хранил лопаты, с которыми сотрудники каждую осень выезжали на уборку картофеля), была наблюдательна. Она висела, уцепившись когтями за острый край балки, и, полуприкрыв глаза, упорно разглядывала светлую полоску в неплотно прикрытой двери. Если бы мышь разбиралась во времени, она бы отметила, что ровно в девять утра эта полоска неожиданно расширилась, скрипнула дверь и в дверном проеме возникла человеческая фигура. Человек внес в сарай чемодан, закрыл за собой дверь и огляделся. После этого он неожиданно стал уменьшаться, вянуть, свернулся в жгут и, осев, превратился в горстку праха, в нечто напоминающее просыпанную горсть табака. Чемодан же его остался стоять и стоял так до десяти часов, когда снова скрипнула дверь, расширилась светлая полоса и в сарай поочередно, заслоняя плечистыми фигурами свет, вошли три человека.

— Он тут, — сказал один. — Мы шли по его следам, он никуда не мог уйти. Вот его чемодан.

— И вот отпечатки его ног, — сказал второй.

— А ну, выходи! — скомандовал третий, щелкнув чем-то металлическим. — Хватит дурака валять.

Однако угроза повисла в воздухе, никто не откликнулся.

Обшарили все углы, переложили с места на место лопаты, выбросили из сарая ящики с песком и использованные огнетушители.

— Удрал! Но как он сумел это сделать? У сарая стоял наш человек, — сказал первый. — Вызовите Акбара!

Некоторое время спустя около сарая заурчала машина и через распахнутую дверь в сарай вбежал, волоча за собой проводника, рыжий зверь с острыми ушами, такой величины, что летучая мышь вздрогнула. Капая слюной на землю, он обежал сарай, наткнулся на кучку праха, втянул в себя воздух над ним, тоскливо, похоронно завыл и, подняв морду, бросился из сарая вон.

— Что за черт? — удивился один из пришедших. — Чего он испугался. Воет, как по покойнику. Может, раскопать пол?

— Тоже сказал, — удивился его товарищ. — Он же целый, не копаный. Человек-то вошел перед нами вот-вот. Если бы его убили и закопали, было бы сразу видно, факт.

Они унесли чемодан и, судя по звукам, уехали в машине.

Мышь осталась висеть под потолком. Она висела, размышляя о странностях людей и поглядывая на коричневую кучку праха на полу. Когда настал вечер, эта кучка шевельнулась, собралась снова в жгут, тот приподнялся, стал, как змея, на хвост, разбух и превратился в человека. Человек с недоумением посмотрел на то место, где еще утром стоял чемодан, затем пробормотал несколько слов в металлическую трубку, которую достал из грудного кармана, и стал дожидаться ответа. Наконец воздух в сарае качнулся, легкая голубая полоса пробежала от стены до стены, и, когда слабое свечение, вызванное ею, померкло, чемодан снова стоял на месте. Человек поднял его и удалился, не забыв аккуратно притворить дверь.

Летучей мыши, раз ей уже пришлось в этот день столько наблюдать за людьми, вероятно, интересно было бы и увидеть немую сцену, которая разыгралась в это время в отделе милиции, где трое оперативных сотрудников, положив чемодан на стол и раскрыв его, начали составлять подробную опись вещей. Не успел один из них сказать: «Сорочка мужская, сорок второй размер, ненадеванная, розовая», — как и сорочка и сам чемодан исчезли.

Напрасно сотрудники лазали под стол и заглядывали за шкаф — чемодан провалился словно сквозь землю.


Ночные звуки... Как много могут открыть они человеку чуткому и вдумчивому! Только поверхностный и нелюбопытный слышит в ночи одни звонки трамваев, крик электрических поездов, шуршание автомобилей да свист запоздалых троллейбусов.

Прислушайтесь, и место засыпающего, безразличного ко всему города займет для вас город невидимый, полный событий, стремлений и желаний. Жизнь продолжается! Вот, бормоча что-то, прошел запоздалый прохожий, робко, как тени, проскользнули двое влюбленных, с грохотом тронулся лифт, кто-то выкрикнул удалую песню, заверещал и удовлетворенно замолк милицейский свисток... Именно в такой час в палате клиники профессора Краснощекова раздался еле слышный шорох. Смутная фигура, прижимаясь к стенам, крадется по коридору. С шелестом приоткрылась рама, стукнула упавшая задвижка, вспыхнула и покатилась вверх луна — это поднялась фрамуга. Что-то забелело, забрезжило под ней, повозилось, зашуршало, протиснулось. Показались руки. Самым неестественным образом, головой вниз, придерживаясь ногами за раму, съехал человек, скатился на землю, вскочил, прижался спиной к стене. И долго будут потом рассказывать женам запоздавшие водители междугородных автобусов, будто видели они на дороге близ Паратова в лучах фар человеческую фигуру в больничном халате, перебегающую шоссе. Не поверит им никто, потому что нет в Паратове сумасшедшего дома, а значит, кто бы мог, убежав в больничном халате, рыскать в ночи? Странным показался бы и рассказ местных механизаторов, будто, объезжая на следующий день на своих могучих комбайнах поле, выгоняли они не раз из жнивья утром и среди бела дня серое, большое, похожее на зайца существо, которое прыжками скрывалось от них за золотой стеной нескошенной пшеницы. Нет в области снежного человека, ищут его пытливые молодые бородатые кандидаты наук на Памире и Алтае, да и там не находят. Значит, все это почудилось уставшим труженикам колхозной нивы. И уж вовсе неправдоподобным было свидетельство дежурного милиционера у здания горисполкома в Посошанске, будто видел он, как через два дня в полночь возник на фоне стены городского музея, освещенной тусклым электрическим фонарем, силуэт мужчины, роста выше среднего, голова всклокочена, руки и ноги торчат из короткой пижамы. Возник силуэт и исчез, войдя в тень. Никому не сказал о нелепом видении дежурный милиционер, и правильно сделал — не поверил бы ему никто: не разгуливают жители города по ночам в пижамах. А вот если бы сошел милиционер со своего поста и подошел ближе, то мог бы заметить, как, задержавшись в густой тени, фигура подошла к узенькому, в одну створку, окну, приподнялась на цыпочки, и еще один звук присоединился к звукам полуночи — робкий умоляющий стук. Дрогнула, отодвинулась занавеска в окне, и громадные прекрасные испуганные глаза молодой женщины показались за оконным стеклом. Два лица, разделенные прозрачным стеклянным прямоугольником, с тревогой замерли друг против друга, две пары глаз с волнением уставились одна в другую. Но люди, видно, были знакомы, щелкнула и тут задвижка, и тут с шелестом отошла рама, тихий шепот возник и угас. Ухватившись руками за раму, человек в пижаме приподнялся, лег животом на подоконник, перевалился в глубь комнаты, закрылось окно, задернулась занавеска... Нет, не вспыхнул в комнате свет, и больше никакие звуки не проникли из здания музея на улицу.

Напрасно люди, которым довелось все это видеть и слышать, не были ни вдумчивыми, ни наблюдательными.


Время имеет свойство уплотняться и растягиваться. Физики почему-то связывают это со скоростью, с которой движется человек с часами в руках, Нина Павловна твердо знала, что вся причина в деньгах. Уезжая в клинику, Степан Петрович забыл оформить на нее доверенность на получение отпускных (поездка его была представлена сослуживцам как отпуск), и поэтому дни, которые надо было прождать до назначенного врачом срока, показались ей невероятно длинными. Но наконец этот час настал, и вместе с ним к Посошанску со стороны Паратова, километр за километром, стал приближаться долгожданный поезд. Это был все тот же скорый, доставлявший москвичей к чудодейственным кавказским водам, и именно на нем всегда возвращались домой посошанцы, сподобившиеся быть командированными в область. Но необычно много собралось в этот прохладный летний день народу на перроне. Странно было и присутствие группки руководителей посошанской культуры (отдел исполкома) и еще бо́льшей группы, даже, можно сказать, небольшой толпы — совсем юных особ женского пола (судя по сумкам и портфелям у большинства — учащихся средней школы и местного техникума). И если руководители культуры вполголоса разговаривали между собой и делали вид, что поезд их не очень интересует, а пришли они просто из вежливости, то девицы с сумками и портфелями стояли все, как одна, молча, молитвенно прижимая побелевшие пальцы к груди, а у многих под мышкой или в сумке были даже цветы.

Нина Павловна с сыновьями пришла едва ли не первой. Они не стояли, а прогуливались — Нина Павловна впереди, сыновья сзади — расположение, которое у военных моряков называется строем «клин» и каким когда-то ходили в атаку миноносцы.

Странное дело, приход поезда очень интересовал посошанцев.

Как только состав, влекомый электровозом, показался у дальнего светофора, толпа на перроне шумно, как один человек, выдохнула и подалась вперед. Поезд подкатил, зашипели тормоза, лязгнули чугунные тарелки, вокзальное радио жиденько заиграло марш. Ежась на утреннем веселом ветру, встречающие нетерпеливо наблюдали, как медленно проплывают мимо них, замедляя скорость, зеленые, сверкающие зеркальными стеклами вагоны. Но вот наконец состав, в последний раз ударив тарелками, замер, проводники откинули крышки, закрывающие подножки, протерли тряпками поручни, и из вагонов на посошанский перрон стали выходить командированные, транзитные и простые пассажиры, прибывшие в город по своим, никого не интересующим делам.

Толпа тихо охнула, когда на ступеньках мягкого вагона показался молодой человек. Был он приятной наружности, в белом расстегнутом на груди бархатном пиджаке, узких замшевых брюках, ветер свободно развевал черные волосы. Кучки встречавших качнулись, распались, люди устремились к прибывшему, перебежали девицы, степенно перешли служащие отдела культуры, набирая скорость, проследовал отряд миноносцев во главе с Ниной Павловной.

Все, кто хоть раз видели Эдика Гогуа по телевидению или в кино, узнали певца. Шумный вздох исторгся из десятков молодых грудей, работники культуры привычно заулыбались, певец замер на перроне, заведующий отделом культуры пожал ему руку, были вручены первые букеты. И в этот миг толпу, словно нож, разрезал клин, выстроенный Ниной Павловной. Она упала артисту на грудь. — Чудо! Нет, это настоящее чудо, — захлебываясь, говорила она, молитвенно сжимая ладонями щеки певца и приподнимаясь на носки, чтобы прикоснуться к ним губами. — Ты именно такой, как я мечтала, прекраснее тебя нет. Если бы ты знал, какое счастье. Едем скорее домой!

— Па-пазвольте, — пролепетал артист, не понимая, что все это значит.

— Товарища встречает делегация, — вежливо объяснил кто-то из культуры. — Гражданка, отойдите, пожалуйста, в сторону.

— То есть как в сторону? — спросила Нина Павловна, которая уже справилась с первым волнением и начала понимать, что к ее супругу проявляется необъяснимо большое внимание и что его приезд почему-то превращен в общегородской праздник. — Уберите руки, это мой муж.

— Как муж? — теперь смешались работники культуры.

— Я не муж! — привычно крикнул артист, в жизни которого не раз были похожие ситуации.

— Самозванка! — завопили девицы, кинулись вперед, оттеснили культуру, смяли семейный клин и, вцепившись в Гогуа, поволокли его к зданию вокзала.

— Мой чемодан! — дискантом завопил певец. Поезд уже тронулся, радио продолжало играть марш, проводница поспешно выбросила чемодан, под крики Нины Павловны: «Степа, вернись! Немедленно мой!» — девицы вытащили Гогуа на привокзальную площадь, но там культуре удалось его отбить и погрузить в приготовленный автомобиль. Автомобиль выстрелил струей синего дыма и умчался по направлению к гостинице.

Сопровождаемая презрительными выкриками девиц и не понимая, что произошло, Нина Павловна под охраной сыновей отступила.

— Я поняла, мальчики, — сказала она уже у самых дверей квартиры, — его приняли за настоящего артиста. Ему не дали даже раскрыть рта. — Тут она погрешила перед истиной. — Раньше он не был нужен никому, теперь за него надо бороться.


У меня был знакомый инженер. Однажды он выбрался по делам в Харьков. В одном вагоне с ним ехала молчаливая грустная женщина. В гостинице они оказались в соседних номерах. Ночью он услышал, как кто-то, осторожно нажимая на дверь, пытается к ней войти. Женщина не открывала, но и не поднимала тревоги. Мой друг сделал вывод, что она знает ночного гостя. Потом она плакала, а он, подойдя к стене, разделяющей их номера, беспомощно слушал. Он слышал каждый звук, даже ее дыхание, и вдруг понял, что стена, которая разделяет их, — фикция; в переборке воздушные пазухи, между ним и женщиной всего лишь два тонких слоя бумаги. Он не смог заснуть до утра, весь день бегал по городу, сделал все дела, решил объясниться с незнакомкой. Надо сказать, что он никогда еще не ухаживал за женщиной и тем более не делал предложений. Когда он постучал в дверь, женский голос сказал: «Войдите!» На кровати сидели обнявшись мужчина и женщина. Женщина была старая с испитым, вульгарным лицом. Незнакомка днем уехала... Эта встреча потрясла моего друга, на всю жизнь он остался холостым. Когда я думаю над этим случаем, я вижу не его, а эту женщину. Мне кажется, я мог бы ее нарисовать. У нее должна быть усталая улыбка Моны Лизы.


ЖАННА Д’АРК — Орлеанская дева (ок. 1412 — 1431), народная героиня Франции, из крест. семьи. В ходе Столетней войны 1337 — 1453 возглавила борьбу франц. народа против англичан. В 1429 освободила Орлеан от осады. В 1430 попала в плен к бургундцам, передавшим ее англичанам. Обвинена в ереси, сожжена на костре.

ЕКАТЕРИНА II АЛЕКСЕЕВНА (1729 — 1796) — росс. императрица с 1862. Пришла к власти, свергнув с помощью гвардии своего мужа Петра III. При Е. II значительно окрепло абсолют. гос-во, усилилось угнетение крестьян, произошло крестьянское восстание под руководством Пугачева. Велись успешные войны, присоединены Сев. Причерноморье с Крымом, Сев. Кавказ, Западные украинские и белорусские и литовские земли.

ЦЫСИ (ЦЫ СИ) (1835 —1908) — манчжурская императрица, фактически стояла у власти в Китае с 1861 по 1908. Прославилась как мастер дворцовых интриг: отравила свою сорегентшу Цыань, ускорила смерть сына и мужа, уничтожила всех сановников, пытавшихся проводить прогрессивные реформы. Утопила в крови несколько народных восстаний.

МАРИЯ СКЛОДОВСКАЯ-КЮРИ (1867— 1934) — физик и химик, нац. полька. С 1891 работала во Франции. Почетн. член АН СССР с 1926. Обнаружила радиоактивность тория. Совместно с мужем Кюри открыла полоний и радий. Нобелевские премии 1903 и 1911.

ДЖОКОНДА, или МОНА ЛИЗА — Почему улыбка делает картину такой странной?

ЖЕНСКОЙ ПСИХОЛОГИИ ОСОБЕННОСТИ — подробно изучить.


На картинах мастеров Возрождения женское нагое тело всегда окружено сиянием. Тела мужчин написаны в иной манере, с использованием тусклых кирпичных кроваво-красных тонов.

Он вошел в кабинет, когда Марьюшка, забравшись на стул, начала протирать бумагой стекло шкафа. По стеклу радужной пленкой разбегалась вода, бумага поизгивала. Незнакомец (он был очень молод) направился прямо к письменному столу, где стопкой на краю лежали новые журналы.

— Ой, куда это вы? — воскликнула Марьюшка, неловко поворачиваясь и наклоняясь, чтобы не упасть. Молодой человек вытащил из пачки журнал, на обложке которого было автомобильное колесо, и, переломив, сунул его в карман.

— Степан Петрович ничего не разрешает тут без него брать, — быстро проговорила Марьюшка и спрыгнула на пол.

— Кадрик, я его сын, — объяснил юноша и с любоытством оглядел молодую, одних лет с ним, уборщицу. — Что-то я тебя тут раньше не видел. Давно здесь вкалываешь?

— Месяц, — Марьющка не знала, куда девать грязные руки. Заметив, что глаза собеседника нехорошо бегают, она стыдливо запахнула на груди халатик.

— Зовут как? Чего молчишь, имя-то есть?

— Вам оно ни к чему.

«А девочка фирменная. Если одеть или, наоборот, раздеть», — подумал молодой Тыжных и на всякий случай спросил:

— Как насчет фильмика? Вечером что делаешь?

— Занята.

— А завтра?

— У меня все вечера заняты, — вздохнув, ответила Марьюшка, думая о ребенке. — Положили бы журнал, а?

«Странно, что отчим про нее ничего не сказал... Стоп, а ведь, кажется, я его засек. Надо сегодня же капнуть матери!»

— Чао, детка! — весело сказал он и направился выходу. В дверях остановился, подумал еще раз: «Что-то тут не то, иначе чего бы ей выламываться?» — только тогда вышел, а Марьюшка побежала в каморку рассказывать про журнал Степану.

Трудным, ох каким трудным временем суток стал теперь для Степана Петровича день. Дверь заперта на два оборота ключа, ребенок спит, Марьюшка убирается в залах, окно каморки плотно занавешено, через двойное стекло и застиранную желтоватую ткань доносятся звуки: вот, шлепая шинами по асфальту, промчался троллейбус, вот, скрипнув тормозами, остановился под окном автобус, принадлежащий «Новоканалу»...

— Теодолиты два, рейки две, рюкзак... Где рюкзак? — спрашивает молодой задорный девичий голос.

— Сидишь на рюкзаке, — отвечает усталый пожилой женский.

— Згуриди с нами едет?

— Поедет он — жди! К ним должен прийти телевизионщик. «Темп» вышел из строя... Говорят, у дикторши в Паратове опять новый муж, — говорит женщина. — А наш кобель все вокруг новенькой так и вьется, так и вьется.

— Подумаешь, — стараясь не показать вида, что завидует Шурочке, отвечает молодая. — Я схожу, куплю батон в дорогу?

— Не ходи, — вмешивается мужской бас, наверное, шофер, — мне тоже нужно. По дороге все купим.

Заводится мотор, через стекло в комнату проникает запах бензина, скрипнув и пробормотав шинами, автобус с командированными уезжает.

За дверью раздается слабый шум — в музей впустили посетителей. Голос экскурсовода, долетая в каморку через залы и коридор, бубнит:

— Диким Полем называли степь, на периферии которой расположен наш город. Волны кочевников столетие за столетием накатывались на него, но город устоял, и здесь вы видите...

Долго, нескончаемо долго тянется день! Степан сидит около ребенка, испуганно ожидая, когда тот заплачет, замирая, едва в коридоре послышатся шаги. Вот они приблизились, перед дверью прекратились, кто-то стоит, сейчас толкнет дверь... Дверь открывалась, и озабоченная Марьюшка, подскочив к ребенку, брала на руки теплый узел, прижимала к груди, ласково что-то шептала в розовое, блестящее от капелек пота личико. Сейчас, сейчас будем сухонькие. И тут присыпем... И тут... А теперь посмотрите, чтобы не упал со стола... Она уходила. Ребенок засыпал, Степан замечал на стуле принесенную Марьюшкой газету, однако едва только разворачивал ее, как испуганный шорохом бумаги ребенок заливался снова. О, дети, дети!..

Но вот, кажется, заснул крепко. Через дверь снова носится голос экскурсовода:

— ...Выпуск роликовых коньков увеличился в два половиной раза. И эта продукция, которая производится в нашем городе...

Дребезжа пружиной, пробили полдень старинные часы. За окном на улице кто-то затевает скандал:

— Ты куда положил цемент?

— Не брал я твоего цемента.

— А трубу с плашками? Я их, что ли, унес?

— Откуда я знаю, может, и ты!

Ремонтируют фонтан в сквере.

Время растянулось, стало вязким и текучим, его можно черпать пригоршнями и резать ножом, как масло. Никогда не замечал этого Степан, а оказывается, оно может быть тяжелым и неподвижным, может лежать, как забытая на дороге бетонная плита, и его можно трогать на ощупь. Стрелки на часах вре́зались циферблат и стоят неподвижно. Вот опять послышались шаги... Нет, на этот раз мимо. Шаги удалились. Не Марьюшка, нет.

Но вот и приходит наконец долгожданный вечер, благословенный срок, когда затихают комнаты, закрывается входная дверь, нет посетителей, ушли последние сотрудники. Можно выйти, размять ноги, пройти по залам, постоять около витрин, потрогать чуть дребезжащие стекла, взглянуть в пустые глазницы скифскому воину и ратнику князя Всеволода, дружески стоящим у одной стены рука об руку в главном зале. А главное, можно забраться в свой кабинет, усесться за столом и, раскрыв «Исторический вестник», читать и делать пометки.

Как-то, засидевшись допоздна (часы пробили полночь), Степан возвратился на кухоньку и увидел, что Марьюшка, ползая на коленях, моет дверь. Прижавись к косяку, он смотрел, как ловко движутся над коричневым в трещинах линолеумом узкие белые руки, как наклоняется спина и как сыплются на плечи милые каштановые волосы. Смотрел и вдруг, не отдавая себе отчета в том, что делает, опустился на колени, ласково отнял тряпку, окунул ее в черное ведро, отжал и принялся сам тереть дверь.

— Что вы! — испуганно сказала Марьюшка, но Степан уже не слушал, ползая, цепляясь подошвами туфель за отставший линолеум, тер плинтусы, пол, а когда одна туфля упала, сбросил обе, скинул носки и продолжал мыть босиком.

— Зачем же это делаете, Степан Петрович, разве можно? — Марьюшка поднялась, но, оттесненная, села усталая в сторонке на табурет. Когда Степан домыл углы, соскочила, ловко выхватила ведро и, изогнувшись, понесла выливать.

Вернувшись (руки грязные по локоть), поставила ведро в кладовку, посмотрела на Степана (щеки от стыда красные — глаза испуганные), убежала к себе в каморку. Звякнуло — накинула крючок.


Нет, все-таки странные вещи еще происходят порой в нашем мире! Неспроста от века живет в нас тяга к рассказам очевидцев. Это они, очевидцы, вылезая на рассвете из спальных мешков и отправившись умываться к горной реке, увидели на противоположном берегу волосатое существо, стоящее на кривых ногах, руки до земли, во рту перепачканный землей корень дикого сельдерея. Существо, заметив спешащих к воде приезжих (у каждого полотенце обмотано вокруг голого торса, в руке зубная щетка и тюбик), перестало жевать, повернулось и вразвалку скрылось в окружающем реку подлеске... А с каким восторгом читаем мы перепечатанную в молодежной газете статью из французского журнала о том, что в пещере близ колумбийского города Букараманга местным дантистом найдены камни, на которых техникой неандертальского отщепа выгравированы изображения космического аппарата в виде яйца с ножками, а рядом запряженный в повозку бронтозавр...

Нет, неспроста... Даже наша неторопливая и мало приметная с космических высот провинциальная жизнь нет-нет да и преподнесет сюрприз.

Бронислав Адольфович после очередного безрезультатного похода в кино на последний сеанс с Шурочкой, торопясь домой и проходя в первом часу ночи мимо музея, увидел в окошке свет, а на занавеске две тени — мужскую и женскую. Тени о чем-то взволнованно беседовали, а временами даже протягивали друг к другу руки и соприкасались головами.

«Странно, очень странно! — подумал завсектором. — О чем можно говорить ночью при включенном свете? Кто эти двое? Зачем они забрались в музей, когда у каждого в городе есть квартира?»

Но тут до его ушей донесся вкрадчивый звук приближающегося мотора, вынырнув из темноты, к музею подъехала желтая с красной полосой милицейская машина.

«Ага, будут все-таки брать голубчиков!» — с удивлением и даже испугом подумал Бронислав Адольфович и отошел в тень. Но то, что он оттуда увидел, повергло его в состояние недоумения.

Дверь музея как по мановению волшебного жезла отворилась, и на пороге показалась тоненькая женщина, с которой наметанный глаз Бронислава Адольфовича тут же соотнес виденный в окне силуэт. Из машины выскочили четыре милиционера, в одном из них завсектором узнал начальника городской милиции товарища Пухова. Затем рядовые ловко и уверенно вытащили через заднюю дверь машины нечто, напоминающее одновременно и зубоврачебное кресло и космический аппарат, отправленный к комете Галлея. Аппарат сперва поставили на тротуар, а потом втащили в музей.

После этого милицейская машина тихо ретировалась, а Бронислав Адольфович, резонно сказав себе: «Не вляпаться бы мне еще в одну историю!» — быстро зашагал к дому. Его опасения были основательны: Бронислава Адольфовна уже давно с подозрением смотрела на его поздние отлучки и упорно не хотела верить, что все они связаны с проектом нового канала.

Между тем в музее кипела работа. Милиционеры отнесли аппарат в чулан рядом с большим залом, туда, где Марьюшка до сих пор хранила веники и ведра. Выбросив ведра и веники и козырнув начальнику, милиционеры ушли. Затем как из-под земли появились новые, мастерового вида люди, которые вытащили из чемоданчиков молотки, дрели, отвертки, ловко пробили в стене дыру и стали извлекать теперь из тех же чемоданчиков пассатижи с ручками, облитыми голубым пластиком, мотки липкой изоляционной ленты и электропаяльники. Застучали о пол, заскрипели белые электрические провода. И вскоре прибор был укреплен и даже подсоединен к сети.

Тем временем Пухов задумчиво прохаживался по музею. Мысли его занимал исчезнувший Желудков. Где он скрывается? Как далеко продвинулись его загадочные приготовления? А может быть, он и вовсе покинул город и все, что делается в музее, уже лишено смысла?

Размышляя так, он вышел в коридор, прошел мимо Марьюшкиной комнатки, нажал для чего-то на ручку двери, заглянул в кабинет директора, черным ходом вышел во двор. Результаты осмотра настроили его на благодушный и даже немного игривый лад. Во всяком случае, вернувшись в музей и отыскав юную уборщицу, он попросил ее:

— Если не трудно, повесьте плотный занавес на окно в кабинете директора и приготовьте нам две чашки. Мне, пожалуйста, — чай, Степан Петрович на ночь что пьет? Кофе?

— Тоже чай, — пролепетала перепуганная Марьюшка, поняв, что директор разоблачен.

Но Пухов ласково потрепал ее по руке, сказав: «А вы прелесть! Кольцо у вас на пальце золотое, и форма странная — женская кисть. Откуда оно у вас? Ну, не говорите, не надо...» — и ушел.

Так случилось, что через полчаса оба они, Степан и Пухов, сидели в кабинете, в шатких музейных креслах, неторопливо беседуя. Пили чай вприкуску, на окне висел побитый молью тяжелый гобелен из запасника, а Марьюшка то входила, то выходила, принося поджаренные на масле кусочки булки, которые даже в Посошанске с некоторых пор стали называть тостами.

— Как же вам удалось обнаружить меня? — весело допытывался Степан. — Я ведь ни разу не выходил днем на улицу и вообще все время сидел взаперти.

— Вы читали «Рамаяну?»

— Не только читал, но даже сдавал по ней зачет.

— Помните, что там сказано о следах? Их не оставляют только бессмертные боги и коварные демоны. Закрытая на ключ дверь в комнате уборщицы, причем в комнате лежит ребенок, а в музее никого, кроме нее, нет, это — раз. Вчерашняя газета на столе в вашем кабинете, где подчеркнуты результаты футбольных матчей, это — два. В сарае на земле тяжелый топор и свеженаколотые поленья для печки, — таким топором мог орудовать только крепкий мужчина, — это три. А теперь к делу. Узнали что-нибудь новое о картине?

Степан кивнул.

— О да, вчера пришел ответ из Ленинграда. Картина, как я вам уже говорил, интересовала меня давно. Так вот, — разрешите, я отвлекусь, — меня всегда озадачивала на ней одна вещь...

— Плывущая по воздуху лошадь? — быстро спросил Пухов.

— Да. Во-первых, для чего она? Что значит ее полет? Во- вторых, краска, которой она написана, отлична, а может быть, даже и очень сильно отлична от остальной краски, которой написана картина. Правда, тут нужен специалист, нужен анализ. В-третьих, и техника нанесения мазка тоже подозрительна. Она мне сразу показалась иной. Художник клал мазок, кроя его лаком, снимая ту резкость, которую можно обнаружить в остальной картине. Но все это домыслы, а было еще одно обстоятельство. Мне все время казалось, что про подобное — плывущая по воздуху лошадь — я где-то уже читал. Репродукции запоминаю хорошо, значит — читал. Фантастический персонаж... Немцы и испанцы всегда любили такое. Их гротески и мрачные фантазии разгадывают до сих пор. О, они любили дурачить современников.

— Да, это наука постепенна, — согласился Пухов, — в развалинах Баальбека не нашли ни одного мотора внутреннего сгорания, построенного древними римлянами, а вот искусство... Раскрашенные быки Альтамиры. Раненый олень Фон де Гом, пронзенный стрелами. Их выцарапали на камне и нарисовали тысячи лет тому назад. Только творение художника способно оседлать волну Времени... Что вы предприняли?

— Решил написать своему приятелю в Ленинград, его интерес — как раз живопись Возрождения. Просил помочь. Первые его попытки были безуспешными, но он человек настойчивый, и, когда я неделю назад дал телеграмму — «Спасай!» — он поторопился — и вот наконец вчерашний пакет. История, связанная с этой картиной, оказалась необыкновенной. О ней знают все, кто имел дело с испанской живописью шестнадцатого века. Летящая по воздуху серая лошадь была написана именно тогда, а картина, на которой ее можно было видеть, называлась «Дочь судьи Кеведо».

Степан достал из ящика стола толстый конверт грубой бумаги, а из него письмо, фотографию и брошюру.

— Здесь излагается история картины, а это ее фото с книжной репродукции... «Картина неизвестного художника «Дочь судьи Кеведо» — написана ориентировочно в конце XVI — начале XVII века, на картине изображен пейзаж, характерный для юго-западной части Испании. Судья Кеведо — реальное историческое лицо, упоминается в ряде королевских хроник. О наличии у него детей, в том числе дочери, ничего не известно. Загадкой всегда считалось изображение летящей по воздуху лошади. Картина неоднократно переходила из рук в руки, пока не стала собственностью королевской семьи. Полтораста лет спустя, когда Наполеон вторгся в Испанию, она стала добычей французского офицера, в его багаже пересекла Европу и очутилась в России».

— Он возил ее с собой?

— О да, ценность картины была ему ясна. А затем, она ведь небольшая, квадрат — локоть на локоть. Офицер был ранен, попал в плен, картина исчезла... Вот и все, что смог узнать мой приятель. Но самое главное было в конце письма. Мой друг написал, что картина имела дефект — была при неизвестных обстоятельствах пробита острым предметом: «Порез в левом нижнем углу длиной около 3-х сантиметров».

Нечего и говорить, в ту же ночь, захватив с собой в помощницы Марьюшку, я направился к картине. Стояла глухая тишина, даже с улицы не доносилось ни одного звука. Марьюшка плотно задернула шторы, а я зажег свет. Картина висела на своем месте, я подошел, снял ее, Марьюшка расстелила на полу приготовленную портьеру. Я перевернул картину обратной стороной к свету и положил на пол. В левом нижнем углу отчетливо был виден след от удара острым орудием. Порез был аккуратно зашит. «Та самая картина!..» Я опустился на пол и, кажется, потерял сознание. Очнулся оттого, что Марьюшка гладила мне лицо, моя голова лежала у нее на коленях, свеча стояла на полу, и стеариновый дымок затекал мне в ноздри. Пропавшая картина, розыски которой велись полтора столетия! Конечно, возможны всякие неожиданности: тот, кто, скрывая холст, написал поверх дочери судьи русского помещика, мог сильно повредить краски, мог смыть их, кто знает! Но картину-то мы нашли.

— Пойдемте, посмотрим.

Они вошли в зал, шторы на окнах были везде задернуты, электрический свет лежал на потолке квадратами, от картин по стенам тянулись черные тени, влажный пол светился. Они остановились перед картиной — желто-коричневое лицо мужчины поднималось над белым отложным воротником, но казалось маской, оно было непроницаемо, серые облупленные колонны дома стояли как души часовых. Пухов и Степан смотрели мимо них: от колонны, распластав серое тело, летело по воздуху ликующее четвероногое. — Дорого бы я дал, чтобы узнать, почему художнику в шестнадцатом веке понадобилось писать парящую в воздухе лошадь, — сказал Пухов. — Да, такую картину стоит украсть. Вот только как они узнали о ней? Впрочем, если заниматься этим делом всерьез... В ваших залах странное ощущение — чувствуешь себя где-то не здесь, а бесконечно далеко.

— Еще бы! Вы знаете, я часто думаю, что время — это вода, предметы не исчезают, а погружаются на дно. Они только кажутся нам неподвижными, они тонут. Эти залы — склад извлеченных из-под воды вещей, зелень и ржавчина — следы окисления и тлена. Ведь вы знаете, поднятые со дна старинные якоря рассыпаются в прах. Когда я хожу здесь, я ощущаю себя водолазом.

Скрипнула дверь, и вошла Марьюшка.

— Полуночники какие, — сказала она, — уже и первый трамвай прозвенел. Я сейчас воду мыться сделаю и завтрак поставлю.

— Вы такая заботливая, — сказал Пухов. — Что делать, не наговорились. Пусть и вода будет, и завтрак. Не откажусь сегодня от кофе. А мы со Степаном Петровичем тут обсуждали: что за девушка была написана первой на картине? Дочь судьи Кеведо...

— Много кофе-то вредно, — сказала Марьюшка. — Пейте оба чай. — И ушла, скрипнув половицами в коридоре.

— Расскажите мне все, что вы знаете об этой девушке, — как только она удалилась, сказал Пухов.


Одной из достопримечательностей «Новоканала» были коридоры: они были выкрашены в разные цвета. Эта мысль в свое время пришла в голову одному из директоров, в прошлом начальнику реставрационных мастерских. Оттуда он принес в суровую атмосферу строителей водных артерий дух неожиданного артистизма. Коридоры первого этажа, где в кабинетах сидели бухгалтеры и машинистки, завхозы и руководители технического контроля, были выкрашены в казенную зелень. На втором этаже, где поскрипывали над чертежными досками кульманы, шелестели кальки инженеров-мелиораторов и обсуждались соединения водохранилищ и арыков, стены впитали в себя цвет голубой воды. И, наконец, на третьем этаже, где располагались тихие кабинеты директора и заведующих секторами, почему-то для стен цвет был выбран игриво-розовый...

Мягкий рассеянный свет лился сегодня по розовым стенам коридоров. Он играл на дубовых панелях директорского кабинета, ласкал узбекский ковер, вспыхивая желтыми огоньками в графинах, которые стояли на столе. За столом собрались все руководящие новоканальцы.

Совещание, на котором рассматривались долгожданные предложения, шло уже второй час. У стены, где были развешаны чертежи, стоял Иванов, его осторожный Згуриди послал докладывать вместо себя. Уже по тому, какой скромной точкой в углу одной из схем казался Посошанск, были ясны размах и смелость проекта. Держа в руке указку как шпагу, докладчик отбивался от оппонентов. Он рассекал шпагой зеленые поля и желтые пустоши, указывал, куда течь каналам и где расплываться водохранилищам... Рукотворные озера и реки — есть из чего выбирать, чем загружать отделы, чем гордиться в недалеком будущем.

А первые два этажа гудели. С той самой минуты, когда в директорском кабинете началось совещание, там никто не работал. Все понимали: решается судьба. В зеленых коридорах ходили самые фантастические слухи: оптимисты говорили, что Карцев поставил вопрос о строительстве канала параллельно Суэцкому и что по этому поводу два правительства уже вошли между собой в контакт. Пессимисты, наоборот, предполагали наступление черных дней, сокращение штатов и даже переселение обратно в старое здание на базарной площади. Голубые коридоры были информированы лучше: спорили только о том, на сколько штатных единиц при очередном полете в областной центр замахнется директор.

Обеденный перерыв сбил накал страстей, но после полудня в голубых коридорах снова возник шум. Совещание не кончилось, но слухи обрели новую и твердую почву. Инженеры и техники собирались группами, оживленно обсуждая, покачивали головами, восклицая: «Ну, этого надо было ждать!», «Неужели такая температура воды?..», «А соленость?», «И соленость тоже...», «Тогда, знаете ли...», «А что директор?», «Что ваш директор!..»

Стало известно, что вода в линзе под городом оказалась горячей, как кипяток, и соленой, как волны Красного моря. Что разнюхал это тот же неугомонный Карцев, усмотрев в углу чертежа примечание, написанное малюсенькими буковками. Что на его вопрос — что делать? — Згуриди не нашел ответа и что Неустроев, демонстративно поднявшись и достав сигарету, сказал: «А предложения-то не продуманы...» И что выручил все тот же Иванов, который сказал: «Что особенного? Выведем воду из скважины в водохранилище — остынет. И опресним». И что директор, немного успокоившись, на возражение Неустроева: «А испарения, а температура? А как опреснять? Да тут такие субтропики будут — крокодилов впору разводить», — даже попробовал печально пошутить: «Будет указание, разведем и крокодилов!»

Действительно, все было так, но когда, гремя стульями, совещание стало покидать кабинет, директор задержал в дверях Згуриди, Неустроева и Карцева.

— Товарищи, — сказал он, — придется собраться еще раз, вопрос важный, главное — вода есть, и мы не можем допустить, чтобы комиссия, которую мы ожидаем, не увидела перспектив. Надо объединить усилия. Вместе, только вместе, — и пожал всем троим руки.

Оставшись один, он устало опустился в кресло и протянул руку, чтобы налить воды из графина. В графине отразилось зеленое сукно, но директору показалось, что из-за выпуклого стекла на него смотрит и усмехается кто-то зеленый, покрытый шишковатой броней. Директор вздрогнул, пить воду не стал, а те трое, чьи усилия должны были объединиться, не попрощавшись, уже шагали в разные стороны по розовым коридорам.


Рано утром позвонил Пухов, извинился, спросил: не может ли Степан поехать с ним в район, случилось подозрительное, кто-то начал копать старый курган. Надо определить, тронули или нет воры захоронение, разобраться, что за подкоп. Ехать неблизко, туда-обратно день. Предупредил: заедет во двор. В музее никого нет? Вот и хорошо.

Они умчались, а Мария, погуляв с ребенком, принялась убирать, прошла мокрой тряпкой и шваброй залы, подмела коридор, к полудню добралась до кабинетов.

Заканчивала, как всегда, кабинетом Степана, уже протерла от пыли книжные полки, стол и хотела поставить на место деревянный бокал, в котором Степан Петрович держал карандаши и фломастеры, когда дверь распахнулась и на пороге возникла фигура сухонькой остролицей женщины. Тоскливое предчувствие беды сжало сердце Марии.

— Вот как, здесь кто-то есть? — вошедшая нахмурила брови и окинула Марию с головы до ног недобрым, придирчивым взглядом. — Что вы здесь делаете?

Мария смутилась, ответила невнятно, поставила бокал на стол, попробовала уйти, но для этого надо было обойти незнакомку, а та загораживала дверь.

— Нет уж, вы не торопитесь, не убегайте, — сказала неприятная женщина. — А почему на столе бумаги? Что — уезжая, директор не убрал их? Или это вы их вытащили?

Письмо из Ленинграда, фотографии и брошюра лежат так, как их утром оставил Степан...

— Я не понимаю, о чем вы.

— А я понимаю, слишком хорошо понимаю. Кто вы такая?

Нина Павловна уже убедилась, что Степан действительно почему-то скрыл от нее появление в музее новой уборщицы.

— Так вот какую он подобрал... Старух здесь больше не держат. Это вы распечатали письмо?

В кабинете неожиданно стало душно, раздался угрожающий, давящий на уши звон, он не давал возможности слышать и отвечать.

— Я вижу, вы чувствуете себя здесь хозяйкой. А не слишком ли рано?

Нина Павловна прошлась по кабинету, и Мария, пользуясь этим, торопливо выбежала. Скорее, скорее к себе... Но не успела она войти в каморку и, наклонясь над кроваткой ребенка, начать поправлять его, как и эта дверь распахнулась и снова послышался голос Нины Павловны:

— Ребенок?.. Прекрасно, только этого здесь не хватало! Так вот, дорогая, чтобы вас здесь больше не было. Вы слышите? Понимаете, чем это может для вас кончиться? Вам здесь не место.

Дверь с громом захлопнулась, ребенок сморщил личико и заплакал, Мария подхватила его на руки. Что делать, что делать, стыд-то какой. Только бы не слышать больше этих ужасных слов...

Звон в ушах исчез, наступила пронзительная, ранящая сердце ясность.


Тревога оказалась ложной, подкоп не представлял опасности для кургана, прорытая неизвестными (Пухов, подумав, сказал: «Это мальчишки!») нора уперлась внутри холма в каменную кладку, которая окружала скрытое погребение. («Если только оно там есть, а коли есть, то еще неизвестно, представляет ли собой ценность», — объяснил Степан.) Возвратились в конце дня. Павел Илларионович довез до музея, опять предумотрительно заехали во двор, шофер закрыл ворота, сотрудники уже разошлись, в музее должна быть одна Марьюшка, Степан открыл своим ключом дверь, весело крикнул:

— Вернулся! Не заждались?

Никто не ответил. «Должно быть, не услыхала», прошел к себе в кабинет, подивился отсутствию почты, посидел с минуту, поднялся и направился искать.

Дверь каморки притворена, за ней — тишина. Поучал — никакого ответа, легко толкнул, дверь с жалобным скрипом отворилась. Замер на пороге: кровать аккуратно застелена, посуда чисто вымыта, в комнатке никого нет, распахнул дверцу шкафа: все вещи — пеленки, белье, пакеты, коробочки — все исчезло.

— Ушла!

Не думая больше ни о чем, забыв осторожность, выскочил на улицу, увидел проезжавший грузовик, кился к нему. «С ума сошел?» — крикнул, затормозив, шофер. Степан посмотрел на него как безумный, влез кабину. «Куда тебе, ошалелый?» Степан смотрел на него, ничего не понимая. «Случилось что?» И только тут он понял, что не знает, куда ехать.

Шофер попался разбитной, выслушав сбивчивый рассказ, деловито сказал:

— Баба сбежала? Бывает. Договоримся? У меня час, поехали: вокзал, автовокзал — куда ей еще бежать.

На железнодорожном вокзале было пустынно, дул ветер, он нес между рельсов пустые белые бумажки, позвякивал вывеской над продуктовым киоском, на втором пути четверо парней в промасленных черных ватниках катили вагон, они вели его, упираясь плечами, похлопывая по бокам, как ведут усталого коня.

Степан обежал все залы, на плоских длинных скамьях спали какие-то люди, в углу, спиной ко входу, сидела, низко наклонясь, женщина, сердце Степана забилось, он понял — женщина качает ребенка.

— Марьюшка, — сказал Степан, но она подняла лицо — чужое, белое, безразличное, измятое от бессонной ночи.

— Простите, — пробормотал, отступая.

В ресторане ремонтировали плиты, комната матери и ребенка на замке, Марьюшки нигде нет.

Помчались на автовокзал, там было много народу, ждали посадки на автобус — он стоял в стороне пустой; в небольшом полутемном зале (окна запорошила степная, принесенная ветром пыль) сидели на чемоданах, на разостланных на полу газетах, переговаривались, жаловались, давали в дорогу советы; пахло вареными яйцами, хлебом, чесночной колбасой.

Расталкивая людей, с трудом пробираясь, Степан обошел зал, снова оказался на улице. Выбросив черный клуб дыма, со звуком лопнувшей гранаты завелся автобус, качнулся и, кренясь, надвигаясь на Степана, стал описывать полукруг; из дверей вокзала повалил народ.

— Ой, задавили! Можешь, красная рожа, не так толкаться! Ребенка-то маленького хоть пожалейте!

Среди красных, разгоряченных потных лиц, чемоданов, узлов, поднятых на плечи, вспыхнуло и исчезло лицо Марьюшки. Он кинулся в толпу, Марьюшку уносило, он протянул руку, ухватил ее за плечо, она тоже оглянулась, в глазах — выстрелом — испуг и облегчение.

— Что ты... Как могла... Я через весь город. Ищу, ищу. Думал с ума сойду. Такое выкинуть. Садись — я в кузове... Ну, спасибо, — это он сказал шоферу, — нашли их. Давай теперь с ветерком.

— Куда ей сбежать, не Москва, — рассудительно ответил шофер. — Слушай, парень, рассчитаемся сразу?

Обхватив руками кабину, спрятав от ветра лицо — щека бьется о локоть, Степан несся по городу, мелькали положенные на бок дома, текло повернутое одним концом горизонта вверх небо, машину то и дело ударяло о поребрик, наконец тряхнуло, шофер, распахнув дверцу, сказал:

— Приехали, слезай, девочка!

Степан шел по музею, нес на руках ребенка, позади оставались потрясенные, распахнутые настежь двери, — Мария покорно, тихо шла рядом, — говорил: — Как же так, как ты могла? С чего бы это, как только такое могло прийти в голову? До сих пор ноги трясутся. Но что, что заставило тебя?

У дверей каморки Мария приняла ребенка на руки, Степан поставил на пол сумку, торопливо, неумело стал ее разбирать, боясь, чтобы не передумала, не совершила чего-то еще более ужасного... Чего? Сам не знал. Так и не сказала, не объяснила, оставила в душе испуг и щемящее чувство непрочности пребывания ее здесь, рядом с ним, в городе...


Эдуард Гогуа боялся, первый раз в жизни он боялся женщины: гастрольная поездка, такая обычная и безоблачная, неожиданно обернулась какой-то тревожной, непонятной стороной. После безобразной сцены на вокзале женщина продолжала преследовать его повсюду, вечером он видел ее на концертах и старался, принимая цветы, не подходить к краю рампы, проклиная яркий свет, бродил по сцене, раскланивался, нагибаясь и подбирая летящие из полутемного зала букеты, косился на кулисы. Выходя из театра, видел ее, оттесненную толпой визжащих девиц, женщина делала знаки, приглашая, а когда он отворачивался, что-то угрожающе кричала.

Утром, выглянув из окна гостиницы, видел расхаживающей по тротуару.

Как-то он рискнул принять приглашение одной очаровательной кассирши и отправился к ней (вечер в тесном кругу, будет хорошая подруга, но она скоро уйдет), но как только такси, в которое он сел, двинулось по улице, с места сорвалась вторая машина — зеленого цвета, в ней — он разглядел — сидели два полных, похожих друг на друга краснощеких молодца (один — за рулем), а на заднем сидении, откинувшись и пряча лицо, его преследовательница.

«Гангстеры, мафия, не дадут провести вечер!» — в отчаянии подумал Эдуард и приказал шоферу, сделав круг по площади, везти обратно в «Щучье озеро». Там он заказал себе в номер пять бутербродов и бутылку «Петровской горькой», напился до безобразия, стучал в стену соседям, отказался открыть, когда пришла горничная, и даже сказал ей через замочную скважину что-то нехорошее про всех баб. Наутро он долго бродил по коридорам, искал горничную, чтобы извиниться, его мутило, во рту стоял вкус медной проволоки, голова трещала, хотелось назад в тихую Тбилисскую филармонию, на берег странноприимной Куры, к шашлыкам, к восхитительно пахнущей клопами вкусной траве — кинзе, к друзьям и знакомым. Окончательно напугала его ночь, когда под окно гостиницы подъехала машина для ремонта электрических фонарей. От кузова отделился и начал подниматься, словно быстро растущий фантастический гриб, механизм, увенчанный круглой площадкой, на площадке, как на капитанском мостике, стояла, вцепившись в стальные поручни, она. Холодный пот прошиб певца, площадка остановилась вровень с окном, и женщина чем-то металлическим вроде отвертки начала поддевать снизу раму. Увидев это, певец пискнул, как придавленная сапогом мышь, бросился к дверям и, прежде чем окно распахнулось, успел выскочить из номера. Приведенный им с первого этажа дежурный администратор осмотрел открытую раму (машины внизу след простыл) и сказал:

— Странно, а мы ее весной никак открыть не могли, забухла, что ли? Это ветер нажал — и открылась. Спокойной ночи!

Впрочем, слесаря — укрепить задвижки — он прислал, и тот, получив от певца пятерку, забил раму пятидюймовыми гвоздями. Кроме того, Эдуард передвинул кровать к самой двери, чтобы легче было бежать, а на окно поставил графин, все стаканы и пустую бутылку из-под «горькой», чтобы в случае нового покушения его разбудил звон стекла.

Да, трудными оказались гастроли, и, если бы не безденежье, плюнул бы Гогуа на степняков-посошанцев, сказался бы больным и уехал скорым поездом в Минеральные Воды, откуда, как известно, до Тбилиси подать рукой.


Они сидели у нее в комнатке, Павел Илларионович Пухов и уборщица музея, на столе стояли два стакана с чаем, от бутерброда Пухов отказался.

— Я напросился к вам, конечно, недаром, — говорил он, — не оттого, что мне приятно лишний разок поболтать, посмотреть на ваше удивительное лицо, тонкие руки... Дайте-ка мне их. Ах ты, уже пальцы трескаться и краснеть начали! Пришлю-ка я вам пару резиновых перчаток... Нет, не оттого, а беспокоит меня наш общий друг. Последние дни я заметил на его лице печаль, а с чего бы печали быть? Вы рядом, ребенка он любит, нет, печали быть не должно, а она есть... Значит, что-то случилось.

Он внимательно посмотрел на нее. Мария потупилась.

— Вот видите: и вы говорите всем своим видом, своим молчанием — что-то случилось. Но я был бы последний обманщик, если бы начал уверять вас, что ничего не знаю. Я спросил Степана Петровича, но он, мучаясь, стесняясь, не признался ни в чем. Так может быть, мне, вашему искреннему другу, причину захотите открыть вы?.. Молчите — значит, нет. Тогда попытаюсь догадаться сам... Итак. Молодая женщина встретила достойного человека и ответила на его чувство. Они находятся все время бок о бок, впереди у них, кроме некоторых неприятных, но необходимых формальностей, ничего сложного нет. Кроме того, неприятности эти — дело мужчины и женщины касаться не должны. И тем не менее женщина бежит. Бежит опрометью среди бела дня, схватив сумку с вещами в одну руку, ребенка другую. Какой вывод должен сделать я? Ее кто-то напугал.

Мария продолжала хранить молчание.

— Но кто мог напугать ее? Круг таких людей чрезвычайно узок. Не будем перебирать их. В этом кругу, как ни сужай его, всегда останется одна и та же... Простите, дорогая, я не спрашиваю вас ни о чем. Я рассуждаю сам с собой... Возвращаясь к Степану Петровичу, — что гнетет его? Возможность повторения угроз.

Павел Илларионович замолчал, допил коричневую сладкую жидкость, поставил стакан и закончил:

— Но тут, на счастье, я кое-что предвижу: угроз больше не будет. Не смотрите на меня так недоверчиво и не спрашивайте ничего. Может быть, у меня такое предчувствие. Может быть, мне так кажется. Вообще, у меня страсть заглядывать в будущее. А для Вас оно будет хорошим. Вечером, ждите, приду как всегда…


———

Случай правит миром. Порой одного-двух совпадений достаточно, чтобы направить течение человеческой жизни в нужное твердое русло.

Предчувствия Павла Илларионовича оказались не беспочвенными: он, видимо, знал, что в кабинете физиотерапии, где обретался Семен, плохо поставлены учет и хранение приборов, а там, где учет и хранение хромают, неотвратимо следует ждать беды.

Что касается младшего сына Нины Павловны, то и тут было известно, что за машиной он следит небрежно, экзамен на право вождения сдал еле-еле, водит «Москвич» невнимательно, а от невнимательности до дорожного происшествия, как известно, один шаг. Другими словами, у Павла Илларионовича были все основания мрачно оценивать будущее двух братьев.

Но самое удивительное, что эти предчувствия сбылись гораздо раньше, чем он предполагал. Подвели, ох как подвели Нину Павловну сыновья! Не прошло и дня, как у Семена из кабинета физиотерапии была похищена та самая импортная японская ванна небесно-голубого цвета, о которой он говорил. Стоимость ее оказалась баснословно высокой, так как за ванной числилась еще какая-то автоматика, которую в Посошанске никто не видел: ванну привезли опломбированной в контейнере, а когда контейнер вскрыли, то никакой автоматики там не нашли. Подозрения на коварных японцев отпали после того, как выяснилось, что вагон простоял месяц на железнодорожной станции Пенза-товарная, где как раз судили группу расхитителей. Кроме того, установить, кто вскрыл контейнер, кто принимал ванну и за нее расписывался, оказалось невозможным. Что касается Всеволода, то он, совершая левый поворот на базарной площади, наехал на старушку. Старушка оказалась бывшим работником прокуратуры и докой по части уголовных, связанных с автомобилями дел. Грозило условное тюремное заключение на два года с лишением водительских прав.

Нине Павловне стало не до Марьюшки, и ту часть сил, которую она уже была готова истратить на борьбу с подозрительной уборщицей, ей пришлось бросить на спасение сыновей.

Воистину прав был математик Гаусс, который в одиночестве месяцами метал на пустой стол игральные кости и потом тщательно записывал выигрыши и проигрыши. Цифры говорили неопровержимо: случай правит миром.


Наконец приехала и комиссия, которую целую неделю, изнывая от нетерпения, ждал молодой палеонтолог. Возглавлять комиссию было поручено уже знакомому посошанцам пухопаразитологу, которому в жизни доводилось руководить множеством комиссий, не имевших никакого отношения ни к пуху, ни к паразитам. С ним прибыли толстуха-профессорша, большой специалист по ископаемым рыбам, и тощий лаборант-татарин, задачей которого было носить чемоданы академика.

— А ведь я, кажется, в этом городе уже был! — радостно произнес председатель, наблюдая, как муравьями снуют по привокзальной площади посошанцы. — Ну-с, интересно, что тут у вас новенького? Отказавшись от автомашины, он дошел до гостиницы пешком, по пути увидел сияющее стеклом здание «Новоканала», увидел сквер, в котором охаживали кур неугомонные петухи, попросил провести его и по другим улицам, причем сказал:

— Пржеж цекавощ! [1]!

Встречавшие приняли его слова за латынь и, заулышись, согласились:

— Да, да, нельзя дважды войти в одну реку. Увы! Все течет, все изменяется!

В гостинице комиссия разбрелась по номерам, профессор занял полулюкс, толстуха номер на двоих (без соседа), а лаборант отправился в комнату для командированных заготкооператоров.

На следующий день утром они в полном составе уже были в лесу и с любопытством рассматривали сперва березовую рощицу, а затем тронутое ряской зеленое блюдце Щучьего озера.

— И что же это он, по-вашему, тут живет: стегозавр — в озере? А почему не показывается? — с укоризной обратился к молодому аспиранту после некоторого ожидания академик, он стоял у самой воды, уперев палку в песок и навалившись на нее узким животиком. — Нехорошо, молодой человек, нехорошо — рептилиям дышать надо.

— Может быть, Никандр Сергеевич, у реликта растянутый дыхательный цикл? — предположила толстуха, которой, как только она увидела озеро, сразу почему-то стало жаль аспиранта.

— Посидим, подождем, торопиться некуда. Между прочим, каждый раз, когда я пролетаю Копенгаген, там тоже приходится ждать...

Сели на траву, закусили слоистыми розовыми бутербродами с кетой, рассказали десяток академических анекдотов, и тогда стало ясно, что доисторическая тварь, если она и есть в озере, сама не покажется.

— Вот что, голубчик, — сказал добрый пухопаразитолог, — последний ваш шанс, достаньте-ка его сетью. Озеро небольшое. Сбегайте, голубчик, в ближайший дом, попросите особ мужского пола пошарить. Браконьеры ведь тут должны быть? Должны. Вот к ним и идите.

Через час два машиниста башенных кранов, которые божились и уверяли, что они не рыбаки и что сеть у них случайная и давно прогнила (хотя на вид она была как новенькая), забрались в озеро, растянули невод, поправили на нем поплавки и шагом, по пояс в воде, протащили сеть по дну. Скоро она лежала на берегу, набитая дурно пахнущей коричневой растительной массой, в которой копошились кольчатые черные пиявки и лениво вскидывали хвостами бронзовые караси.

Академик, иронически посмотрев на них, сказал:

— Не забудьте, голубчик, отблагодарить товарищей! — И, помахивая палочкой, двинулся к стоящей поодаль исполкомовской «Волге», на которой привезли комиссию.

— У меня свидетели есть, — бормотал бледный растерянный аспирант, забегая то с одного бока, то с другого. — Я вас уверяю. Я представлю доказательства, сегодня же!

— Никандр Сергеевич будет в гостинице до утра, сказала профессорша (ей все еще было жаль юношу). — Мы едем утром на машине в область, у нас там работают две экспедиции по мамонтовой фауне.

«Волга» умчалась, а аспирант, бормоча: «Я докажу, у меня есть свидетели» — отправился рассчитываться с бравыми механизаторами.

Рассчитавшись с ними (причем машинисты, из которых каждый годился аспиранту в отцы, говорили: «Не жмись, папаша»), палеонтолог добрался на трамвае до города, а вечером отправился разыскивать по адресу, данному Брониславом Адольфовичем, квартиру Браун-Згуриди.

Дверь открыла громоздкая женщина с седой львиной гривой, двойным подбородком и ртом, испачканным лиловой губной помадой.

— Вы к Броне? — спросила она басом.

— Мне товарища Браун-Згуриди.

— Бронислав, к тебе! — зычно сказала женщина и удалилась.

Вместо нее в переднюю вышел в пижаме осоловевший от непрерывных обсуждений и совещаний заведущий сектором.

— Умоляю, вот здесь все изложено, вашу подпись, — взмолился аспирант и протянул только что отпечатанный им в гостинице на машинке акт, в котором подробно рассказывалось о появлении доисторического монстра.

— Какую подпись? Кто вы такой?.. — по лицу ответственного новоканальца пробежала тень нетерпения.

— Мне нужен свидетель. Поймите: это потрясающее открытие — доисторическое животное. В наши дни! Черты, общие для двух видов динозавров!

— Какие динозавры? При чем тут динозавры? — с неудовольствием прервал хозяин. — Видите, я в пижаме.

— Вы единственный человек, который кроме меня видел животное. Вы и ваша дама...

— Какая дама? — испуганно, понизив голос, прервал его Браун-Згуриди. — Я не видел никакого животного! Помилуйте, я и вас-то вижу впервые.

Под ногами аспиранта зашатался пол.

— Как впервые? Вы же стояли с ней рядом... А ваши «Жигули»...

— У меня есть «Жигули», но я на них давно никуда ездил. И вообще сто лет не был за городом. Еще раз повторяю...

— О чем это ты, Броня? — раздалось из соседней комнаты.

— Так, пустяки, товарищ из месткома. Мы говорим — хорошо бы съездить куда-нибудь за город... Говорю вам, — голос Згуриди снизился до могильного шепота, — я не видел никакого змея. И идите, идите отсюда скорее.

— Вы утверждаете, что не были в прошлый четверг на озере? — аспирант чуть не плакал.

— Не был... Прощайте, уважаемый, прощайте!.. И передайте в месткоме... — последние слова он сказал громко, в закрытую дверь.

Потрясенный палеонтолог очутился за порогом, как сомнамбула спустился по лестнице, вышел на улицу и, увидев там трамвайный путь, подумал: «Хорошо бы положить голову на рельсу». Пошатываясь, взошел на шпалы, но голову на рельсу не положил, а, перейдя улицу, побрел к себе в номер.

Едва дверь за аспирантом закрылась, Бронислава Адольфовна, которая во время разговора стояла за дверью, приложив ухо к замочной скважине, медленно направилась к мужу.

— Так что это за прогулки за город? И кто эта дама? — грозно спросила она. — Опять вы за старое, — директор универмага поднесла к мужниному носу кулак. Покрытые красным лаком ногти горели на нем брызгами крови. Рукой метателя она взяла супруга за ворот. Если Бронислава Адольфовна переходила в разговоре с мужем на «вы», это предвещало грозу.

— Какая дама? Какое озеро, — забормотал он. — Этот мальчик все напутал...

Бронислава Адольфовна рассмеялась. Сначала это был смех артиста, исполняющего в опере роль демона, потом он стал истерическим.

— Вон сейчас же из моей квартиры! — неожиданно спокойно проговорила она.

Обычно после такой угрозы ее супруг прекращал сопротивление и сдавался, но на этот раз в груди заведующего сектором вспыхнуло мужское самолюбие. «Ну вот и хорошо, всему конец, не надо лгать и притворяться», — мелькнула у него мысль, и, сказав: «Ах, так! Больше ты меня не увидишь», — он вышел, хлопнув изо всех сил дверью.

Доехав на трамвае до улицы Костандова (ключ от «Жигулей» он в спешке забыл), Бронислав Адольфович перебежал улицу, одним духом взлетел на второй этаж и очутился перед Шурочкиной дверью.

— Вы? — почему-то удивилась она, но в квартиру впустила.

— Шурочка, послушайте, — начал Згуриди. — Я ушел от жены. Мосты все сожжены. Мы созданы друг для друга. Только представьте, как нам будет хорошо. Вы — нежная, кроткая, непрактичная, а я — жизнь кое-чему научила меня, я буду для вас надежной опо рой. Дайте вашу руку! Если не можете сказать сразу «да», не говорите. Только, умоляю, не прогоняйте. Мне негде ночевать.

Но тут красноречивый завсектором увидел, что голубые глаза больше не лучатся, а нежные припухлые губы сжаты.

— Бронислав Адольфович, можно задать вам один вопрос? — медовым голоском спросила Шурочка.

— О чем говорить, милая, хоть сто!

— Так это правда, что дом в Гаграх записан на ваше имя?

— Д-да... Конечно... Но почему вы спрашиваете это именно сейчас?

— А потому, что я звонила в Гагры и в исполкоме мне ответили, что никакого дома на имя Браун-Згуриди в городе нет. На имя Браун есть. Это кто такие — просто Браун?

— Родители жены, то есть бывшей жены, то есть... — Бронислав Адольфович почувствовал, что корабль, который он пытался провести через рифы, наткнулся на скалу, не обозначенную на карте. — И еше я звонила в ГАИ, — за мной пытается ухаживать один лейтенант, — так вот, он сказал, что «Жигули» тоже не на ваше имя, а пользуетесь вы ими по доверенности. А я верила вам.

Неизвестно, что ответил бы ей ошеломленный Бронислав Адольфович, если бы не раздался еще один звонок. Шурочка открыла дверь, и на пороге возник Карцев. Ухо его весело светилось.

— Салют! Кого я вижу, Бронислав Адольфович, и вы здесь?.. Королева, ваше приказание выполнено, цветы достал, — и он, выхватив из-за спины букет астр, помахал ими в воздухе.

— Право, вы какой! — прощебетала Шурочка. Карцев выразительно взглянул на Згуриди, и тот, поняв все, понурив голову вышел на лестницу. Щелкнул замок, за дверью послышался Шурочкин смех и даже, быть может, звук поцелуя. Тишина, наступившая потом, придавила Бронислава Адольфовича как селевой обвал, он выкарабкался из-под него в грязи с головы до ног.

По улице он шел сгорбившись, опустив руки. Следом за ним шла тень обезьяны. Трамваи катили по улице, отвратительно скрежеща, автомобили рвали в клочья шины, а только что вышедшая на небо луна лила на город мертвый кладбищенский свет. Впереди Бронислава Адольфовича ждала унизительная сцена: надо было вымаливать прощение у жены, ползать на коленях и давать клятвы.

Когда этот разговор произошел, Бронислава Адольфовна сказала:

— И забудьте о доме в Гаграх. Для моих родителей вы больше не существуете. Вы беспринципный человек. Как права. была моя бедная мама! «Роня, ты делаешь ошибку, — говорила она, — этот человек недостоин тебя».

— Недостоин, — покорно согласился Бронислав Адольфович. — Мама была права. А про дом ты напрасно, я никогда... — он замолчал, вспомнив, что не далее как месяц назад в очередной раз уговаривал Брониславу Адольфовну перевести дом на его имя.

Что касается Брониславы Адольфовны, то она про себя решила, что надо прекратить поездки уличенного в грехе супруга и на всякий случай снять и спрятать с «Жигулей» номер.


Папиросный дым, плававший в зале, к концу заседания приобрел плотность снега, лег по углам, и его можно было сгребать лопатой. Лица заседавших казались зелеными, галстуки у мужчин свешивались на грудь, как языки повешенных. Обсуждали последний вариант новой организации «Новоканала» и возможные проекты использования обнаруженной воды. Когда зал проветрили, на стенах, которые были увешаны чертежами, проявились, как на фотопластинке, белые тонкие трубы и огромный бетонный куб главного корпуса. Один бок у него был нарисован с дырой, через дыру виднелся черный цилиндр атомного реактора. Цилиндр внушал уважение. По обе стороны от завода художник нарисовал кудрявые аллеи. Деревья разбегались от реактора, как бегут на черном рынке продавцы книг от подъехавшей милицейской машины. На втором плане, в карандашном мареве виднелись веселые дома — город, устремленный в будущее.

— Ну вот и отлично. Но надо назвать проект, — и директор, ожидая предложений, довольный откинулся на спинку кресла.

— Комплекс! — быстро предложил Карцев, и все радостно зашумели.

Слово понравилось, это было модное слово, настолько модное, что им не задумываясь называют сотыкованные в космосе корабли, учреждения, где откармливают свиноматок, и даже сведенные вместе детские сады и ясли.

— И поскорее его протолкнуть, — сказал многопытный Неустроев. — Главное — проскочить область, Москва оценит.

Выйти на товарища Н.? — спросил директор, и все понимающе закивали: товарищ Н. пользовался в Паратове весом. Хотя выражение «выйти на кого-то» родилось в среде лиц, имеющих дело со шпионажем, оно с удивительной легкостью проникло даже в такие мирные учреждения, как «Новоканал», где кроме артиста Тихонова в роли Штирлица никаких шпионов в глаза не видели. — Задействуем и его.

Видя, что обсуждение подошло к концу, Згуриди шепнул на ухо директору:

— Обратите внимание — даже Неустроев и Карцев замолчали. Что значит масштаб. И какой успех! Если не возражаете, надо бы отметить..

— Да, масштаб — это очень важно... — ответил директор. — Как вы сказали — отметить? Что отметить?

— Видите ли, у меня через два дня круглая дата, полсотни лет на этой планете. Если хотите — юбилей, я не напоминал, считал, не вовремя, но тут очень резонно — совместить. Небольшой ужин в гостинице, ресторан, цветы.

— Нет-нет, зачем же ресторан? Скромнее надо быть. И не забывайте — к нам едет народный контроль. Может быть, просто в номере? Чай и лимонад. И, как правильно сказали, только ваш юбилей.

Довольный тем, что будущее института наконец перестало вызывать сомнения, директор пожал руки сотрудникам и отпустил их, а появившийся неизвестно куда Иванов стал снимать чертежи и таблицы. И только покидая здание новоканальцы обнаружили, что уже двенадцатый час ночи.

— Черт его знает, наваждение какое-то, — говорил, шагая по дороге, тучный Неустроев поджарому Карцеву, — ведь еще месяц тому назад всем было ясно, что это чепуха, реникса. Ну зачем качать из-под земли с такой глубины горячую воду и поливать ею поля? А теперь обросло, пустило корни, ветки какие пошли: реактор, опреснитель, водохранилище, целый город! Чем черт не шутит, глядишь, действительно построят и мне квартиру дадут — восемь лет в двух комнатах маюсь!

— М-да, сложно все это, — поддержал его собеседник. Они подходили уже к зданию музея, — и мне сперва было ясно — чепуха. А теперь словно в голове таракан поселился, шевелит лапками, ничего против сообразить не могу. Столько открывается заманчивых перспектив, ведь я четвертый год простым инженером...

— Да, уж новые штаты как пить дать откроют. Не будете спорить, вас еще и заведующим сектором сделают. Все-таки вы их и прошлый раз и сегодня попугали, значит — не дурак, с вами лучше не ссориться. А как звучало предложение: построить самый большой канал в Европе!

— И длина какова: два раза вокруг Скандинавии, — с завистью, словно его лишили круизного путешествия, подхватил Карцев, таракан в его голове зашевелился снова.

В этот момент оба поравнялись с музеем, и тогда из его двери вышла способная поразить кого угодно фигура: голый по пояс мужчина с топором в руках и веревкой на шее. При виде Неустроева и Карцева фигура сделала солдатский поворот кругом — и снова скрылась в дверях.

— Что это? — спросил пораженный Карцев, останавливаясь, и его уши зашевелились, как у хорошей лягавой. — Мне показалось, что этот человек похож на нашего Степана Петровича, на директора музея. Но он — здесь, в полночь, полуголый, с топором? Ерунда какая-то! Ущипните меня. Не приходит же он, в самом деле, из дома сюда ночью колоть дрова? Или убивать? Может, сообщить в милицию?

— А ну его к свиньям! — отсоветовал добродушный Неустроев. — Может, они ночного сторожа взяли, а у того семья. Ключ от двери, во всяком случае, у него был.

— Ну, если так...

Но, придя домой и поразмыслив, Карцев все-таки решил позвонить. К его удивлению, дежурный по милиции к сообщению отнесся спокойно, спросил, кто передал, сказал — принято! — и повесил трубку.

Карцев не знал, что Пуховым давно было дано приказание всем дежурным: что бы ни происходило в музее, шума не поднимать, в книгу не записывать, утром докладывать лично.


Бородач появился под вечер. И Пухов, и Степан в это время находились в каморке, где мастер-электронщик объяснял Павлу Илларионовичу, почему каждый современный аппарат любит ремонт.

— Ему от этого хорошо, — туманно настаивал мастер. — Что чинить, хороший специалист всегда найдет. Это только на первый взгляд он исправен. А если его разобрать...

— Стоп! Это — он! неожиданно прошептал Степан, который смотрел через глазок в зал. — Сейчас подойдет к картине. Марьюшка несколько раз говорила, ходит тут один — с бородой. Скорее всего, это — он.

Плотный мужчина среднего роста с окладистой черной бородой, одетый в мешковатый темный костюм, неторопливо двигался по залу мимо витрин с черепами печенегов и полок со штампованными коробочками из пластмассы, продукцией местного завода. В музее было уже пусто, последние посетители покинули зал, оттого звуки, которые доносились через открытую форточку и через полузашторенные окна, были отчетливы и тревожны: испуганно вскрикивали пролетавшие автомобили, обеспокоенно урчал застрявший на остановке троллейбус, под крышей по-кошачьи шипели друг на друга, устраиваясь на ночлег, голуби.

Бородач, описав по залу круг, направился к картине.

Дорога была каждая секунда.

— Нашел время ремонт делать. Голову сниму, включай немедленно! — прошипел прямо в ухо мастеру Павел Илларионович. Тот заметался, воткнул на место какую- то лампу, ввернул винт, согнул крючком и прицепил оторванный проводок.

Еле слышно щелкнуло, накаляясь, засветилось красным в окошечке, серый безжизненный экран налился голубизной. Пухов включил в каморке ночник, они втроем, тесно прижатые друг к другу, остались перед огромным голубым глазом, в зрачке которого уже был виден зал, две стены и несколько искаженная, повернутая боком картина. Человек стоял прямо перед ней, внимательно рассматривая, борода лежала на груди слитком чугуна. Пухов повернул ручку, включил гравитационные волны, и цвет экрана переменился, — теперь зал был освещен красным, а стены, картина и сам человек казались резко и грубо нарисованными угольным карандашом. Борода при этом у человека исчезла.

— Нет, — радостно шепнул Пухов. — Нет бороды — фальшивая. Великолепно сработало. Ждать нечего, будем брать его прямо сейчас.

— Да, да, — подхватил Степан. Вон руку протянул, сейчас будет снимать картину. Скорей!

Распахнув дверь и отбросив штору, они выскочили в зал.

Чернобородый тронуть картину не успел, а стоял перед ней, заломив руку к шее, словно пальцами поправляя тесный ворот.

— Сопротивление бесполезно, придется пройти со мной, — сказал, быстро подходя к нему, Пухов. — Оружия нет? Имя и фамилия? — И он ловко провел рукой по карманам бородача.

— Какое оружие? — испуганно отозвался тот. — При чем тут фамилия? — Бормоча: «Ничего я вам не скажу», — он позволил вывести себя из музея, посадить в желто-синий газик, и тот, взблескивая и вскрикивая, умчался, увозя Пухова, Степана и арестованного.

В милиции задержанному тотчас учинили допрос, однако результат его Пухова разочаровал: бородач вел себя тихо, ни в какие окна уплывать ногами вперед не собирался и упрямо отказывался назвать себя. Скоро Пухову стало казаться, что он вообще имеет смутное представление о картине, около которой был задержан.

— А почему около нее останавливались?

— Потому что понравилась.

— Что понравилось?

Молчание...

— Да, вы не разговорчивы. Любите загадывать ребусы? — недовольно сказал Пухов. — Вас в городе кто-нибудь знает?

При этих словах задержанный вздрогнул.

— Давно брились? Я имею в виду бороду. Она вам не мешает?

— Ах, борода? Могу снять, — и задержанный сорвал ее, став сразу человеком средних лет, причем лицо его, к большому удивлению Степана, показалось почему-то до удивления ему знакомым.

Побившись с ним еще некоторое время и снова услышав категорический отказ назвать фамилию и адрес, по которому бородач остановился в городе, Пухов приказал отвести арестованного в камеру и стал оформлять протокол.

— А знаете, — сказал Степан, когда они остались наедине, — ведь это лицо я где-то видел. Причем не один раз. Ужасно знакомое лицо! Только оно было еще моложе. Какая-то загадка. С ним мы не встречались — это точно. Фигуру, походку не знаю. Только лицо. Такое может быть?

Пухов развел руками.

— А вы не ошиблись? — спросил он. — Тип подозрительный, конечно, но боюсь, что это не тот, кого мы ловим. Такой не провалится сквозь землю и не вылетит в окно. Обыкновенный человек, как вы и я... Что-то тут не так!


День не принес ясности. Бородач упорно отказывался отвечать на вопросы, попытка выяснить, не останавливался ли он в эти дни в какой-нибудь из трех посошанских гостиниц, потерпела неудачу: вызванные в милицию администраторы задержанного не опознали.

Когда тени на бульварах удлинились, а нижний край солнца коснулся ребра исполкомовской крыши, Павел Илларионович вздохнул, собрал со стола бумаги, положил их в сейф и, перемазав палец зеленым пластилином, опечатал его. Но тут зазвонил телефон, и голос дежурного глухо, как из-под земли, произнес: — К вам гражданин. Говорит, что вы его хорошо знаете. Пропустить?

— Раз говорит, что знаю, делать нечего. Пускай пройдет!

Через минуту дверь осторожно приоткрылась, и кабинет боком пролез одетый все в тот же морской китель экстрасенс Федя.

— Ну что же, рад видеть! — очищая от пластилина палец бумажкой, свернутой в кулечек, сказал Пухов. — Что так быстро назад? Не понравилось на юге? Конфликт с властями?

— Не нашел контакта с публикой. Мани-мани... — неопределенно ответил фокусник. — А ведь у меня к вам серьезное дело, начальник.

Пухов открыл ящик стола.

— Сигарету?

— Забыли, не курю.

— Здоровье? — поинтересовался Павел Илларионович.

— Надо бы подлечиться, да все некогда. — Федя сел на стул, откинулся на спинку, вытянул устало ноги и начал рассказывать... — Прибыл я в ваш город вчера. Естественно, перед сном забрел в сквер... Не волнуйтесь, никаких скамеек, дал слово. Остановился в колхозной гостинице, у базара. Очень администратору понравилось, как я животом разговариваю. Так вот, сижу я в сквере, вижу — идет человек. Такой, лет под тридцать, гражданин. Садится рядом. Ну, мы, конечно, разговорились, тут как раз первая звезда на небе прорезалась... Она всегда, я заметил, первой появляется.

— Это Венера, — объяснил Пухов. — Венера, которая никогда, уважаемый, звездой не была. К точным наукам, признайтесь, всегда питали отвращение?

— Нам, экстрасенсам, это ни к чему, мы логарифмы понимаем печенью, — убежденно ответил Федя. — Так вот, — продолжил он, — смотрит этот гражданин на вашу Венеру и вдруг начинает спрашивать, знаю ли я здешний музей. А сидим мы как раз так, что музей перед нами. Я говорю, вот он...

— Когда же это вы успели там побывать?

— Прошлый раз, только вы меня выпустили. До поезда время было. Тогда он начинает расспрашивать меня про картины — где там какая висит. Темно стало. Ну, думаю, пора домой. Ноги в руки, и иду в гостиницу...

В это время в дверь робко стукнули, дверь тут же приоткрылась, и в проеме соткалась из воздуха чеширская улыбка Бронислава Адольфовича. Новоканалец извинился, сделал вид, что не смеет войти, но Пухов, понимая, что до конца Фединого рассказа еще далеко, окликнул:

— Бронислав Адольфович, что у вас?

— К вам, к вам, простите за беспокойство, — пробормотал Згуриди, приближаясь к столу и неприязненно поглядывая на потрепанную фигуру фокусника.

— Что-нибудь срочное?

— Да, понимаете, случилось. Ерунда — небольшое недоразумение с автомобилем, номер кто-то снял. Заявление я принес. Надо бы восстановить, если можно, номерок, а?

— Так-так, положите, рассмотрим, окажем содействие... Между прочим, могу познакомить. Маг и чародей, ловкость рук, чтение мыслей. Угадывает предметы, спрятанные в соседней комнате, может предсказать вам судьбу, может — всему «Новоканалу». Не желаете?

— Чепуха, никакой магии нет и чтения мыслей тоже, — желчно откликнулся Згуриди. — Перспективы у нас блестящие, а магия — это мелкое жульничество, журнал «Наука и жизнь» читаю.

Вместо ответа экстрасенс недобро вздохнул, прилизился к Брониславу Адольфовичу, взял его левую уку (заведующий сектором брезгливо скривил рот), помял пульс, посмотрел в потолок, пошевелил бескровыми губами и равнодушно произнес:

— Завтра вам исполняется пятьдесят лет. Вы женаты, но жену не любите. У вас будет еще две жены, всех вы пропишете на своей жилплощади и со всеми разведетесь. Менять комнаты они откажутся, и вы всю жизнь будете жить с ними под одной крышей...

Ничего больше сказать он не успел. Згуриди возмущенно вырвал ладонь, сказав: «Это все неправда, разменять комнаты всегда можно!»› — низко поклонился Пухову и, продолжая кривить рот, стремительно вышел

из комнаты.

— АЙ, ай, ай! — по-отечески пожурил Павел Илларионович фокусника. — Ведь надо аккуратно, исподволь, а вы ему сразу всю правду — бух!.. Ну так что — пошли вы в гостиницу, а дальше?

— А дальше так. Человек-то этот тоже со мной пошел. Вернее, рядом, на параллельных курсах. Иду и думаю: во всяком музее барахло есть? Есть. Картины, вазы, медали — присмотреть вещицу всегда можно. Недаром, думаю, он интересовался. Доходим до какого-то дома, дом темный, стена без окон, склад какой-нибудь, этот хмырь поворачивается, подходит к стене и исчезает в ней, понимаете: проходит сквозь стену!

— А вот это уже интересно, — оживился Пухов. — Так прямо и прошел?

— Как гвоздь в масло. Я даже ахнул. Да при таком умении, думаю, тебе грабануть музей — раз плюнуть. Короче говоря, надо предупредить Павла Илларионовича. На Западе, вон, уже мраморные статуи с вертолетами уводят.

— Ну, Запад нам не указ, у нас своих умельцев хватает, — сказал Пухов. — А за рассказ спасибо, Федя. Очень дельный рассказ. И мой совет — первым же поездом домой, по месту прописки. Десятки на билет нет? Держи, когда-нибудь отдашь.

— Точно формулируете, товарищ начальник! — экстрасенс благодарно засопел, взял десятку и откланялся.

Если бы начальник милиции не остался у себя в кабинете, а вышел на улицу вместе со своим посетителем и они направились не в сторону вокзала, куда, держа слово, уже шел Федя, а прошли бы всего квартал по направлению к городскому рынку, то встретили бы человека, который, стоя у витрины магазина «Канцтовары», с интересом рассматривал детскую игру «Эрудит». В нем Пухов узнал бы постояльца из гостиницы «Щучье озеро», а экстрасенс своего недавнего собеседника.


Моя единственная попытка управлять автомобилем относится к посещению деревенского аэродрома. Аэродром принадлежал колхозу, то есть был всего-навсего посадочной площадкой. Мне разрешили сесть за руль, включили зажигание, и я начал ездить. Никуда уехать за пределы огромного — до горизонта — поля я не мог, а если бы не сумел остановить машину, мотор в конце концов сам бы заглох. Я ехал, трясясь как на верблюде, и ощущал себя кочевником посреди бескрайней степи, где нет расстояний, а время, не образуя ни недель, ни месяцев, ни лет, делится только на части от восхода до захода солнца.


БЕНЗИН — смесь легких углеводородов.

ОКТАНОВОЕ ЧИСЛО — условная колич. характеристика стойкости к детонации моторных топлив, применяемых в карбюраторных двигателях внутреннего сгорания.

ОНДАТРА (мускусная крыса) — полуводное млекопитающее семейства полевок. Дл. тела до 35 см, хвоста до 28 см. Родина — Сев. Америка. Акклиматизирована в ряде стран Евразии, в том числе очень широко в СССР. Важный объект промысла (мех). Может быть переносчиком возбудителей туляремии и паратифа.


Хорошую главу может написать каждый. Самое трудное удерживаться, глава за главой, в одном и том же мировосприятии, ощущении слов, говорить все время одним и тем же языком, видеть перед собой одного и того же слушателя.

Нашел конспект, который вел в студенческие годы. На бумаге отпечатались пальцы — пирожок в студенческой столовой.


РЕАЛИЗМ — объективное отображение действительности. Начало: либо от Возрождения (ренессансный реализм), либо от Просвещения (просветительский реализм). Различают — собственно реализм, критический реализм.

ИМПРЕССИОНИЗМ — (от фр. impression — впечатление) — стремление наиболее естественно и непредвзято запечатлеть реальный мир в его подвижности и изменчивости... Мгновенные, как бы случайные движения и ситуации.

ЭКСПРЕССИОНИЗМ (от латин. expressio — выражение) — напряженность эмоций, гротесковая изломанность, иррациональность образов.

СЮРРЕАЛИЗМ (от франц. surrealisme — букв. сверхреализм) — странное сочетание предметов и явлений, которым придается видимая достоверность. Замена логических связей ассоциациями.

КОНСТРУКТИВИЗМ — определение, относящееся только к архитектуре?


У моей пишущей машинки рычаги сделаны из мягкой стали. Когда по ошибке нажимаешь сразу две клавиши, рычаги перекрещиваются и верхний изгибается. Это незаметно для глаза, но при следующем ударе головка рычага с буквой застревает, буква остается прижатой к ленте и каретка останавливается.

Между тем загадочные происшествия в городе не прекращались. Распространился слух, что некий землеустроитель, получив от начальства указание проверить молодые лесопосадки около Щучьего озера, выехал туда и, уже заканчивая обход березовой рощицы, видел сидящую на пне женщину. Надо сказать, что все мысли землеустроителя в тот момент были заняты его женой, которая еще не ушла от него к знакомому таксисту, но о своем решении уйти уже объявила. Сидящая на пне показалась устроителю похожей на жену. Желая спросить: «Что ты тут делаешь?» — он подошел и тогда увидел, что женщина не сидит на пне, а вырастает из него, наподобие цветка, растущего из горшка. Увидев незнакомого мужчину, женщина-растение задумчиво сказала: «Нет дождя...» Отчего устроитель, по его словам, кинулся прочь йз леса, а когда вернулся домой, то оказалось, что исчезла и жена.

Также стало известно о письме, написанном заведующей бензоколонкой, что расположена при въезде в Посошанск со стороны Паратова. В нем она сообщала, что поздно вечером к ее автозаправочной станции подъехала машина, в которой сидели два человека. По утверждению женщины, сидевшие в машине люди были черные с черными же волосами, зубы в золотых коронках, говорили они на неизвестном ей европейском языке. Из их речи она поняла только одно слово — «Кабулетти». Протянув ей талон на пятьдесят литров бензина, приехавшие вставили в бак машины пистолет, после чего на заведующую, как она пишет, нашло затмение, а когда она опомнилась, то стрелка бензомера кружилась по кругу как сумасшедшая, а машина уже уехала.

Произведенная на следующий день внезапная проверка обнаружила недостачу двенадцати тонн бензина. Письмо свое заведующая писала, находясь в заключении, а в постскриптуме умоляла прокуратуру подтвердить факт посещения ее инопланетянами.

В эти же дни в исполком и в загс поступило несколько писем от девушек, которые жаловались на молодых людей, обещавших жениться на них и неожиданно исчезнувших.

Однако самая большая неприятность произошла в посошанском универмаге, где директорствовала Бронислава Адольфовна.


Слух о том, что в секции верхней одежды универмага будут продавать уцененные ондатровые шапки, с быстротой электрического тока распространился по городу. Тонкие ручейки покупателей зазмеились по улицам, стекаясь к трехэтажному стеклянному зданию магазина.

Теперь можно догадываться, что стремление обладать заветной шапкой было у каждого из идущих столь велико, что эти стремления собрались в сгустки, поверхность которых морщили волны. Возбудившись около универмага, волны разбегались кругами, как бегут по воде морщины от брошенного в нее камня, добегали до леса и там попадали в частую гребенку инопланетных антенн.

Что происходило в таинственной глубине похожего и на клуб дыма, и на тарелку аппарата, мы не узнаем никогда. Что за ответные сигналы срывались с антенных копий и, разрезая воздух, уносились к городу, не знаем тоже. А может быть, не сигналы, а сами невидимые обитатели тарелки уплывали туда?

Увы, этого нам знать не дано, а вот что происходило универмаге, известно доподлинно.

Бронислава Адольфовна, прежде чем пустить шапки в продажу, собрала у себя в кабинете совет. Рослые, красивые, черноволосые, все, как один, смахивающие ровыми лицами на генерала Багратиона, стояли перед ней продавцы.

— Сделаем так, — говорила, расхаживая перед ними и и звеня кутузовскими орденами, Бронислава Адольовна. — В секции бросим пустяк, пусть не устраивают в помещении давки, главное — в четырех лотках — на улице. Около каждого кроме продавца подсобник и милиционер. Давать по одной шапке в руки. Продали и сдали выручку. Никаких сопливых разговоров. Кто там лезет в дверь? Приучили всяких входить без стука...

— Ах так, это я «всякая»? — пробормотала, отходя от двери, Пелагея Карповна, по-прежнему работавшая в универмаге уборщицей. — Ну хорошо, посмотрим, как ты прибежишь ко мне.

Молоденькая секретарь директора, девочка, не поступившая по конкурсу в Паратове в институт на факультет психологии, слушая уборщицу, фыркнула — пророчество показалось ей чудовищным. Но девочка плохо знала жизнь. Не успело совещание закончиться, как Бронислава Адольфовна вспомнила, что не отложила сотню шапок для нужных людей.

— Позовите ко мне Карповну! — распорядилась она.

И секретарша, начав уже удивляться — зачем директору в такой момент понадобилась уборщица? — побежала ее разыскивать.

— Уж ты не сердись, Пелагея, — начала директор, когда на пороге кабинета появилась фигура в черном рабочем халате.

— Что мне сердиться, — уверенно начала Пелагея. — Я не сержусь.

— Просьба у меня будет.

— Дело ваше.

— Положи в подсобке, как всегда, под ведерки да под метлы, коробку.

— Вам нужно, вы и кладите. Мне это ни к чему. Ключ вон на стенке висит.

Сказав это, она сделала широкий жест в сторону коридора.

Ключ на стенке был изобретением самой Брониславы Адольфовны. По своей простоте и безотказности это изобретение могло стоять в одном ряду с колесом древних шумеров или алфавитом Кирилла и Мефодия. Что бы ни лежало под ведрами — коробка с детским автомобилем стоимостью полтора рубля или пятитысячная норковая шуба, ключ оставался на виду у всех прямо на стене. Следовательно, установить, кто его брал и кто положил норковую шубу, было, в случае прихода народного контроля, делом безнадежным, и даже Пелагея, которая, как ястреб, издалека не спускала весь день с ключа глаз, отвечать за спрятанное не могла.

— И чего ты осерчала?

— Не осерчала. Если я «всякая»...

Бронислава Адольфовна поняла, что допустила в отношениях с подчиненной промашку.

— Ну, не сердись, Пелагея. Придешь потом, возьмешь две шапки. Вот я — самому начальнику торга одну оставляю, а тебе — две.

— Отгул мне положен. И к зубному врачу сходить надо, зуб, он уже вон какой, весь черный, — уклончиво начала Пелагея, обнажая десну.

— Ну ладно, ладно, не показывай, верю. Дам отгул, и к врачу пойдешь... Так, значит, отнеси к себе коробку, вон она, в углу. Ты ее на тележке, незаметно. Спасибо, Пелагея, всегда ты меня выручишь.

И директор, ласково положив на плечо уборщицы пухлую генеральскую руку, вышла вместе с ней в приемную, к великому удивлению молоденькой секретарши, которая работала всего вторую неделю и не разбиралась еще в настоящей иерархии должностей.

У Брониславы Адольфовны был довольный вид.

Сто шапок было увезено в кладовку, еще сто оказались без накладных. И за порядок можно было не беспокоиться. Четыре милиционера, присланных для этого чрезвычайного случая, стояли наготове, так же в ряд с ними стояли подсобники, шапки, плотно вставленные одна в другую, как снаряды в гильзы, столбиками лежали на тележках, лотки были расставлены, чековые книжки шуршали.

Директор взмахнула рукой (жест, каким отправляли из средиземноморских гаваней в поход корабли с крестоносцами), колесики тележек завращались, и четыре продавца, сопровождаемые милиционерами и рабочими, торжественно покатили свои голубые колесницы из дверей универмага. Быстро сбежались четыре очереди, в них уже слышалось обычное «ты здесь не стоял», «как же не стоял, если вы за мною», и вдруг произошло нечто непредвиденное.

Со стороны Главной улицы появился гражданин. Кто он был такой и почему в этот не ранний час очутился именно около универмага — неизвестно. Доподлинно известно только то, что, подойдя к очереди, он спросил: «За чем стоим?» — а услышав в ответ: «За ондатровыми шапками», — переменился в лице. Должно быть, мечта о такой шапке томила гражданина давно. Не исключена возможность, что уже несколько лет подряд он становился в подобные очереди и, выстояв их до конца, слышал от продавщицы: «Граждане, больше не стойте». Может быть, шапка нужна была ему самому, а может — хотя мода у женщин носить мужские шапки уже прошла — хотел осчастливить свою любимую.

Так или иначе, услыхав слово «ондатровая», гражданин вздрогнул, кровь бросилась ему в лицо. Несомненно также, что, прежде чем он успел выкрикнуть «я последний», в нем родился и ушел в атмосферу импульс желания такой силы, что он должен был повергнуть в изумление безликих и бесплотных инопланетян, которые до сих пор бесстрастно наблюдали, сидя у своих антенн, возню у универмага, но теперь решили вмешаться. То, что произошло, описывают по-разному. Говорят, сначала в воздух поднялась и направилась к подошедшему гражданину шапка, деньги за которую были уже заплачены и которую продавец уже собирался вручить своему знакомому зубному технику. Видя это, в шапку вцепились одновременно и продавец и техник. Совместными усилиями им удалось прижать шапку к прилавку. Тогда шевельнулся и пополз, направляясь к неизвестному гражданину, картонный, еще не распечатанный ящик. Но тут на высоте оказалась милиция — ящик схватили и притиснули к стене. И тогда-то случилось главное: с грохотом, сломав замок, рухнула дверь подсобки, и оттуда, опрокидывая метлы и совки, стал вылезать боком ящик, припрятанный Пелагеей. Метлы, стоявшие в дверном проеме, остановили его, внутри ящика что-то завозилось, зашуршало, картонный верх вспух, лопнул, и из ящика вырвался десяток шапок, которые, подпрыгивая как собаки, кинулись через главный ход на улицу. Ловко уклоняясь от милиционеров и продавцов, они пронеслись вдоль очереди, и первая из них сама прыгнула на голову неизвестному гражданину. Не успел грянуть милицейский свисток, как сами собой заработали кассовые аппараты, выбивая чеки на припрятанную сотню, все четыре очереди рассыпались, и испуганные горожане, преследуемые шапками, бросились кто куда. Исполкомовского кассира, который ушел с работы в магазин, сказавшись больным, шапка настигла, когда он уже вбежал в свою обитую железом комнатку и успел накинуть на дверь крючок. Найдя дверь закрытой, шапка вылетела на улицу, описала, присматриваясь, в воздухе петлю и, найдя окно кассы, со звоном пробила стекло и решетку, свернула с места бронированный сейф и исчезла, как потом уверял кассир, совершив недостачу в сейфе на сумму 47 рублей 58 копеек.

Другая шапка, потеряв во время преследования своего будущего хозяина, плутала весь день до вечера по городу. Ее видели и пролетающей над крышами домов, и садящейся вечером в прицепной вагон последнего трамвая, и только ночью, когда ослабевший от погони и пережитых волнений посошанец — им был бармен из гостиницы — лег со своей женой в постель, она, непостижимым образом открыв два замка, проникла в квартиру, нашла спальню и, нырнув под одеяло, улеглась бедняге на грудь.

— Ну, Люсенька, какая ты, право, настойчивая... Сегодня я устал, — сказал бармен и, уже просыпаясь, с ужасом понял, что лежит в постели не у Люсеньки, а у собственной жены.

Соседи, разбуженные грохотом в их квартире, потом уверяли, что кроме брюк и сорочек бармена, выброшенных женой из окна, в ночном воздухе летал и круглый пушистый предмет, похожий на зимнюю шапку.

Но самое удивительное произошло в самом универмаге, причем не в день этого погрома, а на следующий, когда пришла вызванная Брониславой Адольфовной комиссия для переучета оставшихся шапок. К удивлению директора, все шапки оказались на месте, а в подсобке нашлась даже та злополучная «левая» сотня, которая была привезена в магазин без накладной.

— Ну, то, что произошло в очереди, можно объяснить с помощью потусторонней силы, так сказать, козни дьявола, — задумчиво сказала председатель комиссии, женщина начитанная и широко мыслящая, — а вот откуда, уважаемая, сто лишних шапок?

Этот вопрос она записала шариковой ручкой в акт и, положив акт в коричневый венгерский портфель, уехала.

Всю неделю испуганные посошанцы обходили стороной секцию верхней одежды, где лежал на полках дефицит, и только потом, когда все стало на место, скандал забылся, — шапки раскупили.

Однако эпизод этот имел неожиданное продолжение. Когда на следующий день начальник милиции города сидел в своем кабинете и внимательно читал статью в местной газете о происшествии в универмаге, в голубом прямоугольнике двери возникла фигура.

— А, старая знакомая, с чем пожаловала? — Павел Илларионович вышел из-за стола. — Садись, садись, честная труженица. Как выполняем план, Пелагея Карповна?

— Шутите все, — пронырливая уборщица шмыгнула носом. — Обидеть старого человека ничего не стоит. А если уйду?

— Что, что ты! Это я так, мы ведь теперь друзья. Давай, выкладывай, с чем пришла.

— Ну, у тебя времени, я ведь вижу, на меня нет. Нет так нет. — Но Пухов уже каким-то загадочным шестым чувством понял, что если старуха уйдет, с ней исчезнет нечто важное, известное ей одной.

— Я пошутил, пошутил. И пошутить нельзя. Рассказывай, Пелагея Карповна, слушаю тебя со всем вниманием.

— Значитца так, — старуха по-прежнему не садилась, а стояла, придерживаясь рукой за стул, плутовски отводя глаза в сторону и рассказывая бы словно сама себе. — Аккурат через день, как мы свиделись здеся у тебя, возвращаюсь я домой после работы, спину ломит — ох как ломит! две секции за полдня умыла, — вижу около дома, дом-то у меня старенький, развалюха, а не домишко, квартиру обещали, да все не дают.

— А ты и не поедешь, какой ни есть, а свой, каждая досочка знакома. Огородик небось держишь?

— Что держу, все мое... Так вот, прихожу, а около дома человек. «Говорят, вы комнату сдаете? Соседи подсказали. Мне на несколько дней, пожить в вашем городе хочу». Я страсть как не люблю сдавать, ну не люблю и все, а приходится, сдаю, коли хороший человек попадется. Я так ему и сказала. Принес он свои вещички — один чемодан. Стал жить. Ничего не скажу, тихий, никого к себе из нашего полу не водит, пить не пьет, курить из комнаты во двор выходит. Дыма этого я и на работе у себя наглотаюсь. Жил, жил и вдруг — пропал, не пришел. Нет его и нет. А тут вся эта история с шапками. Он исчез, и шапки разлетелись. И тут я, товарищ начальник, поняла: не он ли, постоялец мой, здесь замешан? Ведь, как нарошно, все сходится, тихий, не пьет, не курит, баб, говорю, не водил, а чем еще мужику заниматься? В отпуске он, сказывал, а исчез, и тут эти шапки. Словно его и не было. Чемодан до сих пор стоит. С чего бы мужику исчезать? Я — к вам.

— А ты баба тонкая, Карповна. Ох и тонкая! Государственный ум. Знаешь, что древнеримский писатель Светоний говорил: «Мудрость богов сосредоточена в женщине».

— Ничего я про Светониев не знаю, и про Цезарей тоже. Мне что десять их было, что двадцать. Все это — ни к чему: две секции у меня есть — и хватит.

Пухов с интересом посмотрел на старуху.

— В торговлю откуда подалась? Говорят, в Москве раньше жила? Последнее место работы?

— Институт мировой литературы... Филологический мы кончали.

— Диплом на какую тему?

— «Преступление и наказание»... Да что ты ко мне пристал? Я ему про дело, а он...

— Ну ладно, сейчас вызову машину, поедем, посмотрим чемодан.

— Тут он, принесла я его. И ездить не надо.

Приговаривая: «Ай, баба-молодец, ай, баба!» — Пухов вышел в приемную. Там на полу около столика дежурного стоял потрепанный коричневый чемодан.

Его внесли в кабинет и, сломав замок, открыли. Поверх белья лежала книга Ман-Боргезе «Драма океана», а на дне под трикотажной рубахой паспорт.

— «Тыжных Глеб Прохорович, год рождения 1935-й, — прочитал Пухов. — Родился в селе Никитовка Херсонской области. Ну, это нам ничего не говорит... Полистаем дальше... Состоит в браке с гражданкой Тыжных Ниной Павловной. Брак зарегистрирован в городе Посошанске. О, вот это уже любопытно... Ниной Павловной? Ну, спасибо тебе, Пелагея Карповна. Озадачила ты меня. А фотография-то на паспорте какая интересная. Знакомое лицо, подумать только! Вот уж выручила! Должник я теперь твой, вечный должник...

— Можно идти? Я что, ко мне по-человечески, и я по-человечески. Нам чужого не надо. Мы хотим не как лучше, а как правильно, — туманно добавила уборщица с высшим образованием и с достоинством покинула кабинет.

Когда она ушла, Павел Илларионович снова раскрыл паспорт. С фотографии, наклеенной на голубой листок, на него смотрело лицо человека, который в это время находился в этом же здании на первом этаже, в камере для подследственных, и который упорно отказывался назвать себя. Это был пропавший без вести много лет тому назад первый муж Нины Павловны.

Пухов снял телефонную трубку и набрал номер музея.

— Степан Петрович, — сказал он, — у меня для вас есть новость. Объявился муж Нины Павловны. Как какой? Первый и единственный — она с ним не разводилась. Нет, и не умирал. А если умер, то это была очень странная смерть.

В ответ трубка издала звук, какой издает человек, которого душат за горло, и, запинаясь, произнесла:

— Боже мой, я вспомнил, где я видел это лицо — в нашем семейном альбоме. Это действительно ее муж.


Ночь, глубокая ночь опустилась на Посошанск. Снова потекли над его крышами звездные реки, на окраинах степенно забрехали собаки, раньше времени прокричал и умолк, поняв свою ошибку, петух. И едва только погас в ночи его предвещающий появление всякой нечисти крик, на главной улице невдалеке от гостиницы показалась неясная человеческая фигура. Слышалось легкое повизгивание, словно человек ехал на плохо смазанном велосипеде, а когда фигура приблизилась к подъезду гостиницы, она уменьшилась в размерах и распалась на собственно человеческую (даже стало видно, что она принадлежит женщине маленького роста) и на большой четырехугольный предмет, который женщина тащила за поводок. По асфальтированной дорожке, предназначенной для автомобилей, раздвоившаяся фигура подкатила к дверям, и в свете ламп окончательно стало видно, что женщина эта — Нина Павловна, а четырехугольный предмет — большой чемодан на колесиках, какие изобрели, должно быть, японцы, потому что именно они разъезжают по всему миру с такими чемоданами.

Нина Павловна с трудом открыла дверь, вкатила чемодан в вестибюль и, пройдя мимо дежурного (тот почему-то сделал вид, что читал газету, даже отвернулся и, посмотрев на часы, зевнул), вошла с чемоданом в лифт, дверь его тут же бесшумно закрылась, а сам лифт плавно вознесся на четвертый этаж.

Было два часа ночи.


Было два часа ночи, а в тихих комнатах музея люди напряженно ждали: в каморке, направив через пробитое отверстие в стене глазок аппарата на картину и касаясь друг друга коленями и локтями, тихо дыша, сидели на табуреточках и ждали похитителя Павел Илларионович и Степан; рассыпанные по залам, спрятанные за портьеры, притаившиеся за дверями, стояли наготове, сжимая в карманах пистолеты и свистки, одетые в форму и в штатское милиционеры. Тишина плыла по комнатам. Она плыла, образуя бесшумные струи и водовороты, только слышно было, как на улице ветер позванивает дорожным знаком «Стоянка запрещена» и как за углом автолюбитель, которому не хватило дня, пытается завести от севшего аккумулятора мотор.

— Неужели и сегодня не придет? — шепнул Степан, но в ответ начальник милиции неожиданно и резко приложил к его губам теплую ладонь. И тогда услышал Степан, как в дальнем углу зала скрипнула половица, и увидел на экране прибора силуэт мужчины. «Странно, как же он сумел войти, не открыв ни двери, ни окна?» — подумал Степан Петрович, но размышлять — было уже поздно, незнакомец вошел в фокус, фигура его стала четкой, отчего легко можно было разглядеть, что это тот самый человек, что жил в гостинице. Он был в желудковском костюме, без оружия и без инструментов, уверенно подошел к картине и, хотя в комнате было темно, а свет погашен, спокойно и внимательно стал рассматривать ее. «Значит, и верно, есть такие люди, которые видят в темноте, как кошки», — подумал Степан Петрович, но подумал он так, чтобы не пугать самого себя, а мнимый Желудков, протянув руки и приподнявшись на цыпочки, ловко снял картину. Он не стал заворачивать ее в принесенную с собой тряпку, как это делают обычно похитители, и это тоже показалось странным и начальнику милиции и директору музея.

— Ну, теперь он в наших руках! — шепнул Павел Илларионович и нажал сразу две кнопки. От одной во всех комнатах вспыхнул свет, а от второй защелкнулись на дверях и на окнах автоматические запоры и раздались звонки. Спрятанные милиционеры только и ждали их, они выпрыгнули из своих убежищ и, грохоча ботинами, кинулись на похитителя со всех сторон.

К их крайнему удивлению, тот не сопротивлялся, позволил взять у себя картину из рук и безропотно вышел на улицу, где его уже ждала автомашина типа фургон, серая с синей полосой на борту. Заурчав, фуртон двинулся, и тотчас изо всех переулков впереди и следом выскочили желто-синие с мигалками легковые машины, и кортеж, завывая и слепя ночных дворников синими и малиновыми вспышками, умчался, растаял в ночи. Он снова стал видимым только у здания милиции, где задержанного быстро провели в отдельную камеру, соседнюю с той, где уже сидел Тыжных, и, тщательно проверив запоры и решетку, оставили до утра одного.

Когда дежурный среди ночи подошел к двери камеры и заглянул в глазок, задержанный сидел совершенно неподвижно и смотрел немигающим взглядом на зарешеченную лампу. Страшно стало почему-то дежурному, и он поспешил глазок закрыть.


———

Ужин в гостинице начался с небольшим опозданием — ждали шампанское. Стол ломился от тяжести снеди: рядами стояли блюдечки с пупырчатыми огурцами, лежала зелень, облитая на кавказский манер водой и небрежно брошенная на блюдо, зеленью были укроп, петрушка, салат, рябила лиловая мелко нарезанная свекла, рядом с ней томился перец двух сортов — красный, броский, фригийскими колпачками, и зеленый, невзрачный, но про который все знали, он тот самый, от которого хочется бежать на улицу, раскрыв рот и жадно глотая воздух. А бутерброды! Каких только бутербродов здесь не было: лежали на длинных блюдах овальные хлебные кружки с влажной килькой и бело-желтыми яичными шапочками, с сыром дырчатым и с сыром литым, с рыбой холодного янтарного копчения и горячего — бледно-розового, и, наконец, были здесь бутерброды с икрой — удлиненные, наискосок вырезанные из белейшего батона, на котором поверх желтого слоя масла небрежным мазком рассыпались кораллового цвета икринки лососевые и черные — с поволокой, как глаза цыганки, — паюсные. Между тарелками светились фужеры и стояли наготове бутылки с вынутыми пробками, стояли, сияя подобно драгоценным камням. Были тут рубиновые настойки, изумрудные ликеры (охотников до которых на Руси, признаться, всегда мало), разнообразные, как яшмы, вина и, наконец, царская семья прозрачных, как алмаз, столичных, сибирских и русских горьких. Но вот дверь распахнулась, два ловких официанта, с талиями адъютантов и высокими лбами математиков, вкатили на колесах столик; на нем стояли три серебряных, запотевших ото льда жбана, и из каждого торчала, как приготовленная к старту ракета, бутылка зеленого стекла с серебряной боевой головкой.

Новоканальцы облегченно вздохнули, кто еще не сидел, занял место за столом, Браун-Згуриди посмотрел на директора, поймал на лету его едва заметный кивок и, хотя чувствовал себя последние дни отвратительно, встал, поправил на груди клетчатый галстук и проникновенно сказал:

— Дорогие друзья, — он медленно поднял на уровень глаза пустой фужер, — сегодня у нас знаменательный день. Наполним бокалы...

Пушечные выстрелы шампанского были ему ответом.

— За процветание «Новоканала»! — преданно воскликнул Неустроев, с которым директор уже успел поговорить о квартире.

— За канал! За воду!

И полились тосты, зазвенели рюмки, тонким светом засветились играющие пузырчатой водой «Ессентуки», фужеры, поплыли над столом, свешиваясь с острия вилок, оранжевые и красные кусочки балыка, кто-то толкнул тарелку, кровавый ручеек свекольного сока выкатился на белую скатерть. Лица запунцовели, шум голосов стал сильнее, включили телевизор, и из него, под мелькание красно-зеленых арбузных физиономий оркестрантов, полилась музыка. Пошли разговоры, образовались группки, отдельные выкрики утонули в общем гуле.

— ...А я никогда-никогда не согласился бы переехать в малогабаритную...

— Вон тот со шпротинкой. Ничего, давайте пальцами...

— Вчера прихожу домой, и что, вы думаете, что выкинул мой лоботряс? Дома свет, а его нет. Спрашиваю жену, дура — в рев. Кинулся звонить, сидит у товарища, слышна музычка, по-моему, даже звенели рюмки, мы, говорит, отмечаем. Нет, каково — в четырнадцать лет! И слышно — девочки!..

— Можно мне тост?

— Если не хотите пить, советую незаметно выливать под стол...

— Нет, как ни говорите, а все-таки в этой идее самого большого канала что-то есть... Вокруг Скандинавии!..

— В городе слух, из Москвы три жулика приехали, летающие карманники, двое себя за ученых выдают, один — за татарина.

— Теперь все ученые... И что с ними?

— По всему городу ищут... Палеонтологи, ха-ха!..

В этот момент раздался стук. Стучали из соседнего номера.

— Неужели первый час? — с удивлением спросил Неустроев. — А ведь и верно, поздно, я обещал жене быть не позже двенадцати.

— Кто здесь сосед? — шепотом поинтересовался директор у Згуриди.

Тот пожал плечами.

— Не знаю. Какой-то старичок. Только сегодня вселили.

Ничто беспокойно не кольнуло в сердце заведующего сектором, пугаться было нечего, и он предложил:

— Споемте, друзья?

— Вполголоса, вполголоса, — предупредил директор, но сам уже расстегнул пиджак и приспустил галстук. В низком номере сперва тихо, потом все громче зазвучали проникновенные слова о баргузине, который пошевеливает вал, и о Шилке с Нерчинском, которые, как казалось поющим, им никогда не будут страшны. В стену опять умоляюще застучали, но стук этот уже никто не услышал: зашевелились стулья, поехали, застолье стало распадаться; разойдясь по номеру, новоканальцы, те, что не пели, начали обсуждать неудачи местной футбольной команды, энергетический кризис в Европе и преимущества кульмана с двойным балансиром перед обычным...

Пробовали танцевать, но без дам это не получилось, а танцевать вприсядку директор запретил, постепенно шум стал стихать, темы себя исчерпали, стулья снова двинулись к столу.

— Бронислав Адольфович, тост! — закричали все, обратив взгляды к Згуриди.

Бронислав Адольфович притворно вздохнул, встал и, постучав вилкой по горлышку «Алазанской», потребовал тишину.

— По дороге шел слон, — негромко произнес он, и даже самые шумные мгновенно стихли, заинтригованные необычным началом. — Шел, — повторил завсектором, — и приближался к нашему городу. Дело было двести лет тому назад, и причина его появления была необычна. Говорят, что один посошанский купец вызвался доставить слона из Ирана — из Персиды, как писали тогдашние газеты, — в Петербург. Делалось это, вероятно, на предмет устройства в столице зоопарка или цирка. Слона купили, перевезли через Каспийское море на барже и отправили пешком. В пути не торопили, позади все время ехала телега, груженная сеном и отрубями, а когда купец заметил, что слон сбил ноги, то для животного сшили из воловьей кожи калоши...

— Великолепно! — выкрикнул Карцев. — Калоши — это блеск!

— Да... Можете представить себе ликование наших земляков, когда на улицах Посошанска показался этакий пешеход. Шум, крики. Слона — на постой. Но тут-то купца и подстерегала беда. Градоначальник, впрочем, может быть, глава городской власти назывался тогда как-то по-другому, увидев слона, тотчас представил себе, какой эффект будет иметь появление его в столице. И решил сделать на этом карьеру. Поднять, так сказать, частное коммерческое предприятие до уровня государственного дела. Сообщил депешей, что он направляет в столицу слона, окружил животное нарядом полиции и сам выехал следом, рассчитывая в момент вступления зверя в столичный град быть во главе процессии.

— Очень современно, — снова подал голос Карцев, — пока там поймут, чья заслуга. Главное мелькнуть в нужный момент перед телекамерой. Говорят, один писатель во время съездов так и высматривает...

— И все шло как задумано, и быть бы этому чиновнику во дворцах и славе, как вдруг, не доходя десяти верст до Петербурга, слон съедает гнилое яблоко и умирает... Я хочу сказать только одно, — неожиданно закончил Бронислав Адольфович, — история коварна обычно именно в тот момент, когда человек готовился праздновать победу, она подставляет ему ножку.

— Ну нет, это не тост! — зашумели новоканальцы. — Тост должен быть веселым. За победу!

— Ура! Ура! Ура!

Крикнув три раза, они продолжили поглощение вин и закусок, и тогда Згуриди решил, что настало время вытащить заветную бутылку.

— Армянский, тридцатилетней выдержки! — провозгласил он и встал, покачиваясь. Электрический свет в глубине бутылки вспыхнул солнечным огнем. Легкий стон был ему ответом.

— По капле, по капле! — все не опустошенные еще рюмки вмиг опустели. Стали искать пробочник, но оказалось, что все пробочники унесли официанты-математики.

— Я сейчас, — пробормотал Згуриди и, шатаясь, вышел в коридор. Идти искать ресторан было делом долгим, и он постучал в дверь соседнего номера. Дверь немедленно и резко открылась. В проеме стоял сухонький старичок в пижаме, со страдальческим выражением лица. Забыв, что из этого номера стучали, Згуриди показал старичку заветную бутылку.

— Не найдется ли у вас... — и он сделал рукой жест так, словно выдергивал из нее пробку.

— Зачем вы не даете мне спать? — простонал старичок, горько поморщился, но вынес нож, в котором кроме двух лезвий, пилок и шила был еще и пробочник.

— Разве можно так шуметь, ведь ночь, — с прежней болью сказал он, наблюдая, как Згуриди ловко тянет пробку из прозрачного бутылочного горла.

— Не сердись, дед. Сегодня у нас такой день. Можем же мы один раз в жизни. Нет? Ведь что в ней видишь хорошего? — В голове у завсектором плыло и пылало, несся какой-то мусор — брошенная когда-то в Баку подруга юности, алчная дура Бронислава Адольфовна, коварная Шурочка, с которой, конечно, надо было держаться совсем не так... Он вытащил пробку, свинтил ее со стального винта, отдал нож старичку и, почему-то решив называть его на «вы» и «мальчиком», закончил:

— Мальчик, что вы понимаете в жизни, мальчик. Дайте мне точку опоры, и я переверну всю отрасль. Ждем народный контроль. Если копнет... У-уу! Ни слова, — он приложил палец к губам, довольно твердо повернулся, двинулся по коридору к директорскому номеру, и вдруг, еще не войдя в него, удивился тишине, царившей теперь за дверью. Толкнув ее, он вошел.

То, что увидел завсектором, заставило его сразу же протрезветь. Он увидел немую сцену, которую можно было целиком перенести в бессмертную гоголевскую комедию: за столом, открыв рты и разведя руки, сидели новоканальцы, сидел, высоко подняв руководящие брови, директор, правая рука его была в воздухе, пальцы держали вилку с кусочком балыка, посреди комнаты стоял Иванов и, беззвучно шевеля губами, пытался что-то добавить к уже сказанному.

— Ч-что т-тут случилось? — проговорил пораженный завсектором.

— Случилось... А ну, повторите, — мертвым голосом сказал директор и только теперь нашел в себе силы опустить балычок.

— Это не наш город. Чертежи не наши... — внятно вымолвил Иванов.

— Какие чертежи?

— Вся папка, которую мы получили из библиотеки. Это не Посошанск. Компьютер ошибся. Это Борисолебск, линза с водой обнаружена под ним. Про это писали даже газеты. Только что пришла новая папка — под нами одна глина...

В минуту больших несчастий люди ведут себя по-разному. Суровые сыны Скандинавии часами сидят, соблюдая молчание, экзальтированные жители Ближнего Востока бьют себя в грудь и выкрикивают проклятия; в Тибете, чтобы уйти от горя, когда-то занимались самосожжением; в древности скифы, опустив в могилу вождя и насыпав над могилой курган, предавались буйному веселью.

Новоканальцы повели себя иначе: пряча глаза разговаривая шепотом, они, один за другим, стали одниматься и выходить в коридор.

Но не успели они образовать там смущенную толпу, как одна из дверей в коридоре распахнулась и оттуда, пятясь спиной вперед и с усилием таща за собой огромный чемодан, вышла Нина Павловна. Пораженные новоканальцы расступились, давая ей дорогу.

— Нина Павловна, это вы? Здесь? В такой час? — растерянно произнес Неустроев, который сам когда-то ухаживал за бойкой секретаршей.

Нина Павловна, увидев знакомых и побледнев, еле вымолвила:

— А что?

— Но почему чемодан?

— Купила... У иностранца... Вот, пришла забрать.

— В два часа ночи? — продолжал, ничего не понимая, Неустроев.

— Не ваше дело, — Нина Павловна понемногу начинала приходить в себя.

Чемодан снова поплыл вперед, но тут из него, как на грех, донесся слабый человеческий стон.

— Там кто-то есть! — сказал жестокосердный Иванов. — Ему нечем дышать.

Кто-то нагнулся к чемодану, кто-то его толкнул. — Оставьте мой чемодан! — выкрикнула Нина Павловна.

Но было уже поздно, чемодан покачнулся, колесики жалобно взвизгнули, и японское изобретение рухнуло набок. Из глубин его донесся глухой крик:

— Спасите!

— В чем дело, товарищи? — Из-за поворота, который делал у лестницы коридор, показался дежурный милиционер, один из тех, кому предусмотрительный Пухов после случая с улетевшим постояльцем велел дежурить по ночам в гостинице.

— Там кто-то стонет, — повторил Иванов.

— Сейчас разберемся. Минуточку. Вас, гражданочка, попрошу отойти.

Милиционер вежливо, но твердо раздвинул столпившихся и, присев на корточки, вставил лезвие складного ножа под замок.

— Вы не смеете! Там мой муж, — взвизгнула Нина Павловна, но было уже поздно, чемодан раскрылся, и артист Эдуард Гогуа выкатился на желтую ковровую дорожку.

Милиционер помог ему встать на ноги.

— Это... Ваш... Муж?.. — ничего не понимая, выдавил из себя Неустроев. — Вы сказали, Нина Павловна, что в чемодане ваш муж? Но это не Степан Петрович.

— Это он.

— Да нет же, товарищи, я его знаю, — воскликнул кто-то из новоканальцев, — это артист Гогуа. Я видел его в фильме!

— А я — в концерте.

— Если муж, то зачем держите его в чемодане? — резонно спросил милиционер и, увидев, что Гогуа пытается что-то сказать, задал ему вопрос:

— Это ваша жена?

В глазах у артиста появилось выражение ужаса.

— Нет, нет и нет! — воскликнул он. — Я ее боюсь! Она давно хотела меня украсть! Еще на вокзале. Спасите!

Милиционер, несмотря на молодость, был человеком опытным.

— Чем вы, гражданка, докажете, что он ваш?

Тут Нина Павловна стала кричать что-то про профессора Краснощекова, про журнал «Советский экран» и про детей, ждущих дома отца.

— Хорошо, раз такое дело — разберемся. Вас, товарищ, — обратился он к Згуриди, — я попрошу вызвать машину, а вы, — он адресовался к остальным, — будете свидетелями. Попрошу также помочь мне спустить чемодан и этого товарища в холл. Вы, гражданочка, пройдите со мной.

Услышав «гражданочка», Нина Павловна снова побледнела, но, тряхнув волосами и бросив презрительный взгляд на Неустроева, первой пошла к лестнице.

Следом потянулись, восклицая и договаривая, новоканальцы.

Когда часы в холле пробили три, машина, на которой везли Нину Павловну, певца и чемодан, как раз проезжала мимо памятника великому почвоведу. Бронзовый Василий Васильевич посмотрел вслед ей и усмехнулся: уж он-то знал цену человеческому тщеславию!

В это же время на главной улице Посошанска в мертвой могильной тишине послышались странные, от которых город уже успел отвыкнуть, звуки. Это было цоканье копыт. Из лиловой и синей тьмы возникла, словно бы ниоткуда, серая лошадь, очумело мотая головой, иноходью проследовала мимо памятника и исчезла, растворилась, оставив почвоведа недоумевать: что бы могло значить ее появление?

Близилось утро, время, когда исчезают ночные тени и многое, скрытое до поры, становится явным.


... eo ipso авторство указанного живописца можно считать окончательно установленным. Мастер, прочно связанный с национальными традициями своей родины, он, перебравшись в Испанию, сохранил особенности живописной манеры, свойственной наследникам Кватроченто, и введение в сюжет фантастического животного не противоречит ей. Кроме того, будучи придворным живописцем, он чрезвычайно неохотно выходил в своих портретах за пределы круга придворных, а судья к этому кругу принадлежал. За его авторство говорят и некоторые колористические особенности «Дочери судьи Кеведо»: действительно, на орнаментальном плоском фоне представлена фигура девушки, внутренняя сосредоточенность которой, собранность подчеркнуты резкой отчетливостью силуэта, обособленностью от стен патио от условного проема в левой стене, через который видна степь. Странное ощущение пустоты, прорыва в мир усиливается интенсивностью яркого полуденного света, контрастирующего с полутьмой дома. Все это свойственно живописцу. Безрезультатны были бы попытки приписать авторство художнику, жившему в более позднее время, ибо, допуская введение в картину фантастического элемента, они оставляют открытым вопрос о скрупулезной точности деталей одежды и предметов, разбросанных по полу. Интересно мнение крупного специалиста, историка коневодства (37), который идентифицировал изображение как лошадь редкой баскской породы (упоминается в трудах хронистов, описывающих осаду Малаги и Теруеля).


ФРАНСИСКО РИБАЛЬТА (1551 — 1628) — монументальность композиции, жизненная характерность типажа, ситуаций, в «Видении св. Франциска» даже элемент мистики.

ХУСЕПЕ РИБЕРА (1591 — 1652) — учился в Италии, огромное влияние Караваджо. Выразительность индивидуального, темные фоны, красноватые тени. Драматизм — сцены мученичества.

ЭЛЬ ГРЕКО (собств. Теотокопули Доменико, 1541 — 1614) — грек по происхожд. Повышенная одухотворенность образов, мистическая экзальтация — сближение с маньеризмом. Деформация тел, как выражение внутр. отношения художника. Религиозн.-миф. жанровые картины, портреты, пейзажи. Много жил в Толедо. Узнаваемость пейзажей.

МАНЬЕРИЗМ — неустойчивость, трагизм, диссонансы бытия, власть иррациональных сил. Усложненность образов, манерность, изощренность, острота художественных решений (Пармиджанино. Бронзино, скульпт. Челлини).


Груда бумаг на моем столе угрожающе растет. Письма Степана занимают целую полку. В них воспоминания очевидцев, копии статей, рассказы, записанные школьниками (почему-то именно они особенно охотно откликнулись на призыв музея собирать все, что имеет отношение к событиям в городе). Лежат присланные Пуховым записки, странные откровения его загадочного собеседника. Стоит фотография подруги Степана. Глядя на нее, я вижу, как непрестанно меняется ее облик...


———

В пятнадцать лет, на пороге прощания со школой, я вдруг начал рисовать. Рисовал дни напролет, самоучка, вскоре изобрел контурный рисунок, открыл пересечение объемов, додумался до деформации предметов.


Испанская живопись своеобразна, как сама Испания.

Странно, что маньеризм родился не здесь.


Я помню этот день весь до последнего часа. Тяжелый удар большого соборного колокола, пугая заснувших птиц, прокатился в темноте над городом, и люди стали испуганно поднимать головы с подушек, спрашивая у слуг или у таких же испуганных домочадцев: не почудилось ли им это? Но нет, не почудилось, и тогда они, зная, что означает этот печальный звук, начали вскакивать с кроватей и лежанок, дрожащими от страха и любопытства руками натягивать на себя панталоны‚ юбки, штаны, камзолы и, крадучись, выходить из домов, чтобы из их торопливо передвигающихся в утреннем сумраке тел образовались ручейки, которые по узким кривым улочкам рекой устремились бы к Пласа Майор — главной площади нашего города. Там уже стоял облитый жирной черной смолой столб, у подножья которого высилась квадратная поленница буковых дров, обложенная по бокам вязанками хвороста. Какие-то люди в серых балахонах, поправляя поленницу и вязанки, бесшумно, как мыши, шныряли вокруг. Человеческих тел на площади становилось все больше, они накапливались, как черная вода. Мы стояли в дальнем углу, у закрытой на засовы и решетки аптеки, мой спутник в бархатном коричневом плаще — воротник поднят, такой же, надвинутый на глаза, берет. Мое лицо закрыто пестрой паньолой, на плечах накидка, наброшенная второпях, чужая накидка, которую я взяла у служанки. Мы старались говорить между собой тихо, так тихо, чтобы никто из стоящих рядом не мог разобрать ни слова.

Между тем толпа уже заполнила всю площадь, но когда над головами тех, кто стоял в дальних рядах, блеснули алебарды стражников, она качнулась, отхлынула, послышались крики раздавленных, расчищая дорогу, на площадь вступила стража во главе с офицером.

Черные африканские мыши с перепончатыми крыльями, которые жили под черепичной кровлей собора, в последний раз пронеслись над площадью и укрылись в своих щелях. Крыши домов уже начинала красить в перечный цвет тусклая заря. Впереди процессии шли три доминиканских монаха, первый из них нес крест, по бокам его тяжело ступали стражники. И наконец показался исхудалый человек, босиком, в санбенито, желтом от серы, которой было пропитано полотно, в санбенито с красными, небрежно намалеванными по низу языками пламени. На голове его был бумажный, большой, падающий на глаза колпак, а в руке потухшая свеча. Один из стражников установил рядом с крестом шест и дощечку с именем осужденного, но было так далеко, что прочитать его смогли только стоявшие в первом ряду.

Мой спутник торопливо оглядывался. Он оглядывался все время, чтобы как можно точнее запомнить окружающее. Его острый глаз не мог не выхватить из толпы старика в сером ночном халате, накинутом на голое тело, в домашних растоптанных туфлях, и толстуху в красной кофте и узкой сморщенной на бедрах юбке. Она была такая низенькая, что ей все время приходилось подниматься на цыпочки и вытягивать короткую жирную шею. Старик дожевывал кусок захваченной из дому лепешки, изо рта его сыпались крошки и текла слюна. В это время я заметила еще одного человека: из боковой улочки вышел и остановился, устало вглядываясь в толпу, высокий мужчина, на плечах его был темный плащ, а на голове шляпа с поникшим черным пером. Он держал на руках ребенка — мальчика лет четырех, который спал, свеся голову и откинув во сне руку.

— Смотрите, Мария, — обратился ко мне художник, — вам не кажется странным прийти на площадь в такой момент, захватив с собой ребенка? Кого только не приводит сюда желание увидеть смерть.

— Вы не правы, — возразила я, — этот человек здесь случайно, видите, одежда его в пыли, а шляпа смята так, словно он недавно, отдыхая, подкладывал ее под голову. И еще: у него вид не праздного зеваки, а человека случайного. Он обеспокоен чем-то своим.

— Пожалуй, вы правы... Постойте, постойте, а ведь у него совершенно необычное лицо. Не правда ли, на нем печать твердости и печали? Такого человека не могло сюда привести простое любопытство.

— Я думаю, он только что пришел в наш город.

Мой друг не успел мне ответить, монах с распятием подскочил к приведенному под стражей и, обращаясь к нему, что-то проговорил, толпа тотчас притихла, но ни слова монаха, ни ответ не долетели до нас.

— Подумать только, они опять это затеяли, — бледнея, сказала толстуха и невольно прижалась к старику.

— Одно утешение, это конец мучений, на которые обрекли его, — шепнул мой спутник и незаметно сжал мне кисть руки. Но на нас не смотрел никто, глаза всех собравшихся были прикованы к столбу, около которого люди в сером уже заканчивали привязывать осужденного. Ему вставили в рот кляп, завязали за ушами тесемки, затем один поднял высоко над головой факел, помахал им, раздувая слабое пламя, и прикоснулся факелом к основанию поленницы. Ночью прошел слабый дождь, а костер сложили с вечера, жидкий смоляной дымок слабой змейкой взвился вверх, и тотчас помощники палача забегали, разнося огонь по кругу. Дрова занимались плохо, густой дым то закрывал тонкую фигуру осужденного, то она вновь становилась видимой. Пламя, набрав силу, поднялось и коснулось края желтого балахона, вспыхнуло пропитанное серой полотно, свалился с головы и вспыхнул на лету колпак.

В огонь бросили вязанки хвороста, пламя как выстрел взвилось кверху, его изогнутый язык охватил столб и желтую человеческую фигуру, она извивалась, привязанный к столбу в последний раз рванулся и уронил голову. Толпа свистела и выла, я заткнула уши, старик рядом с нами весь вытянулся вперед, тощая куриная шея его удлинилась, маленькая головка дрожала, он задыхался, взмахивал руками и что-то кричал, но то был не крик, а петушиный клекот. Прогоревшие дрова рухнули, сноп искр взвился в белое рассветное небо. Толстуха опустилась на колени, ее рвало. Помощники палача уже ворошили железными крючьями уголья, стражники и монахи выстраивались в каре, снова вынесли крест.

— Как это ужасно, — помню, что я почти лежала на руках у моего спутника, — зачем я попросила вас взять меня сюда?.. Кто он? Разве можно отнимать жизнь за слова? Что он говорил?

— Он утверждал, что мир не таков, каким кажется, — что земля шарообразна, а луна вытянута, как дыня. Что солнце не огонь, а жидкость. Отвергал пришедшего и уповал на того, кто не придет никогда, — рот художника скривился в усмешке. — Надо полоть семена, пока из них не выросли побеги раздоров. Слава богу, святая церковь стоит на страже. Забудьте все, что видели сегодня. Идемте, пока вас не хватились дома.

Мы взялись за руки и начали пробираться сквозь толпу, часть людей уже ушла, часть старалась приблизиться к столбу, чтобы потрогать уголья, потому что прикосновение к ним утоляет боль в сердце и вылечивает болезни кожи.

Солнце вставало над крышами домов, крыши загорались красным и зеленым — это светилась в солнечных лучах толедская черепица, покрытая плесенью, все последние дни ночью шел дождь.

Входя в узенькую, изогнутую, как мавританская сабля, улочку, мы снова увидели впереди себя незнакомца с мальчиком. Он шел неторопливо, глубоко задумавшись, происшедшее на площади словно не коснулось его, мальчик на его руках продолжал спать.

Час сиесты в этот день в нашем доме, в доме дона Кеведо, остался незамеченным: отец провел его на хозяйственном дворе, отдавая распоряжения слугам, — крестьяне привезли на ослах запас нового вина в бурдюках, и его надо было принять и разместить. В патио работал художник, ведь он был приглашен на время для того, чтобы написать мой портрет. По дому разносились выкрики слуг, помогавших разгружать поклажу, мерные вздохи животных, шарканье ног — в подвал сносили бурдюки.

На этот раз ему удалось уговорить меня надеть темно-зеленую юбку с широким поясом и бледно-желтый глубоко вырезанный лиф со шнуровкой, убрать волосы под сетку и надеть на руку обруч-браслет. Я сидела на жестком стуле с прямой спинкой, остроконечные носки туфель шевелили ворс брошенного под ноги баскского двухцветного ковра, в левой руке я вертела веер.

Художник морщился — что-то ему не удавалось.

— Не надо было нам ходить на площадь, — сказала я‚ — не думала, что это будет так ужасно. Особенно эта толстая баба, которую вырвало совсем рядом. Я так и не смогла уснуть. Недавно мы ходили с отцом в порт, там прибыл корабль, на котором привезли выкупленных из магрибского плена. У всех такой вид, какой был у того несчастного, когда его вели на площадь. Их взяли в плен, когда король пытался отбить у мавров крепость. Вообразите: сперва они тонули на кораблях, а потом — тюрьма и колодки. Я чувствую, что заболею. Неужели людям мало земли и они должны плавать по этому ужасному морю?

Художник пожал плечами, я догадалась, что он хотел сказать. Он хотел сказать, что в плен людей, которых я видела, привело не море, а жадность — на корабли, отправляющиеся в набеги на Магриб, нанимаются те, кто хочет разбогатеть, грабя мавританские селения или пуская ко дну корабли купцов, плывущих вдоль африканского побережья. Но он сказал другое. Он сказал, что вчера вечером, чтобы не уснуть и встретить меня в городе в назначенное время, вышел за городские ворота. О том, что там произошло, он рассказывал так подробно, что я представляла себе каждый его шаг. Он умел рассказывать так же ярко, как писал картины. Горячее оранжевое солнце шло на закат, оно заливало перечным светом степь с выгоревшей травой и бурьяны, которыми зарос ров у стены. В нем между пыльных серых камней бегали, отбрасывая длинные тени, ящерицы с закрученными, как у собак, хвостами. Я представила себе этих ящериц. Внезапно ему показалось, что легкое облачко закрыло небо, он поднял глаза и увидел, что там летит, приближаясь к городу, темный предмет, клуб дыма шарообразной формы. Не долетев до городской стены, он вспыхнул изнутри лиловым пламенем, померк, стал прозрачным и исчез, растаяв в воздухе. «Что бы это могло быть? — подумал он. — Или это мне все показалось?» Перекрестившись, он торопливо ушел, а дома, при последних оранжевых лучах, падающих во двор из окна, набросал на запасном холсте степь, холмы, коричневые и безлесые, яркое вечернее небо, два белых пятнышка — хижины пастухов, их он успел заметить в степи и запомнить, — но тут свет, падавший из окна, стал недостаточным для работы, он оставил картину незаконченной и, дождавшись полуночи, вышел на улицу. Я задержалась, он ждал меняпочти два часа, а остаток ночи, вплоть до этого злосчастного рассвета, мы гуляли по безлюдной Пласа Майор. Собаки сопровождали нас.

— Итак, вы не ответили мне, — спросила я, когда он кончил, — что вы думаете о безумцах, которые пускаются, бросив родной дом, в рискованное плавание?

— Я думаю, что их ведет или порок, или высокая страсть.

Скрипнула дверь, и из внутреннего покоя во дворик вошли мой отец дон Антонио Кеведо и высокий сутулый человек в плаще, в котором мы оба сразу узнали незнакомца, что утром стоял невдалеке от нас на площади.

— Познакомьтесь, — сказал отец, обращаясь к незнакомцу, — это моя дочь, а это художник, который любезно согласился прервать работу во дворце над портретами трех придворных и пишет ее. — Затем он добавил, обращаясь уже к нам: — А это мой гость, он путешественник, пришел в наш город издалека, чтобы просить содействия в задуманном предприятии.

— Содействие — это чересчур слабо сказано, — хмуро добавил гость и поклонился, — заступничество — будет вернее. Я не совершил ничего противозаконного, но из двух королевских дворов Европы меня уже изгнали с позором. Мы вступили в такое время, когда даже предложение открыть к славе государства новый материк можно истолковать как злой умысел.

— Что же за материк вы хотите подарить нам? — улыбнувшись, спросила я.

— Материков, насколько мне известно, четыре, и все они уже открыты, — сказал художник.

— Благословенную землю, где круглый год произрастают злаки, а песок в ручьях большей частью золото. Где люди ходят нагими и только по несчастью не знают истинной веры. Я служил на кораблях их величеств королей Испании и Португалии двадцать лет.

— Вашего сына согласилась взять на год хорошая семья, он не почувствует отсутствия отца и матери... Мой дом будет пока вашим домом. Думаю, король занят, и он поручит ваше дело Совету по делам Индий. Вам нужно будет сейчас выйти со мной в город, я покажу, где находятся учреждения, которые будут последовательно рассматривать ваше ходатайство... Государство не любит торопиться... Кстати, где похоронена ваша жена?

— Она умерла в Марселе, когда мы всей семьей направлялись сюда. Последние деньги пошли на ее похороны. Настало время, когда мне все чаще приходится посещать места, где делают последние остановки мои товарищи по плаваниям. Вот и здесь я хотел бы посетить городское кладбище, тут лежат двое из команды нашего корабля, пересекшего Тихий океан.

— Мария не откажется сопровождать вас. Не будем мешать, мы оторвали их от работы над портретом. До свиданья, сеньор художник!


Она сидела на жестком деревянном сиденье — скамья с прямой спинкой, ладони на коленях, пальцы сжаты. В церкви стоял полумрак и плавал дым тонких свечей. Через витраж в дальней стене под своды вливался разорванный на квадраты свет. По каменным плитам бесшумно бродил сине-, желто-, черный священник. Он приблизился к дону Кеведо и, опустив к его лицу свою чисто обритую голову, что-то забормотал. Дон Кеведо кивнул, встал, они удалились.

Мария сидела напряженно, неловко, чувствуя лотками жесткость дерева. Отец вернулся, священник прежнему шел рядом, что-то бормоча и перебирая юркие белые четки. Отраженный свет над его головой круглился, как нимб.

— Вчера мы были у короля. Он согласился принять нас только потому, что за нас ходатайствовал настоятель монастыря Святого Яго, — сказал Кеведо. — Он был духовником их величеств.

Было жарко и душно, они шли по узкой улочке, из открытых настежь дверей жалких домов с облупленными стенами несло смрадным дымом шипящего на огне мяса. Остатки скудных трапез гнили на камнях под ногами. Волоча копья, прошел патруль. Копья солдат, задевая за камни, гремели.

— Я пройду к себе, отдохну, — проговорил Кеведо, когда они вернулись домой.

«Он не сказал, чем кончилась аудиенция у короля, — подумала Мария. — Радостью он бы поделился».

Она прошла прохладным обеденным залом, толчком распахнула низкую дверь и вышла в патио. Головокружение и боль в глазах, которые беспокоили ее на улице, исчезли. Художника еще не было, картина, закрытая тряпкой, ждала в углу.

Она начала движение по дворику, прячась в тень и обходя короткие низкие колонны, поддерживающие галерею. Ее движения были беспокойными, хотя причина оставалась неясной ей самой. Она кружила до тех пор, пока не распахнулась дверь и в ней в сумраке не возник Путешественник. Заметив Марию, он поклонился.

— Хорошо, что вы зашли, — проговорила она, приближаясь и протягивая руку. — О, какие у вас пальцы! Почему так вздуты суставы?

Она спохватилась, но было поздно, он ответил просто:

— Сырость, вода. Сначала набухают кисти рук, потом ноги делаются такими, будто в них воткнули тысячи железных иголок. Затем начинают кровоточить десны, зубы вытаскиваешь изо рта безо всякой боли. Никто не знает, что это за болезнь. Когда плаваешь только у берегов Испании и Магриба, ее нет, она приходит на третий месяц, если кругом океан, а ты ешь одни сухари.

— Отец проговорился: вас вчера принимал король?

— О да, он был любезен — даже сказал две фразы: «Вот как?» — сказал, когда я протянул ему рекомендательные письма и свой проект. Еще он сказал секретарю: «Эти бумаги пусть рассмотрит Совет». Обычная фраза, которой он в последние годы отделывается от посетителей. Впрочем, еще он спросил, беру ли я обычно с собой на корабль цепи и орудия пыток? Я ответил, что брал клещи и гарроту, чтобы душить непокорных.

— Ужасно. Это ему, должно быть, понравилось?

— Весьма. Он даже разрешил мне на прощание поцеловать руку.

Они помолчали. Тишина в доме Кеведо стала невыносимой.

— Вчера я подслушала — вы с отцом весь вечер говорили о способах определения долготы. Это так важно?

Он засмеялся.

— Важно, но слишком сложно для такой прелестной головки.

— Меня интересует все.

— Извольте. Земля, как вы уже слышали, шар, и, следовательно, полдень наступает на ней в разных местах в различное время. Он наступает тем позже, чем дальше на западе находится корабль. Если не терять счет часам и уловить момент, когда солнце замрет, достигнув высшей точки своего дневного пути, можно судить, как далеко на запад или на восток проплыл корабль. Простите, это скучно.

— Это интересно, — она тронула кончиками пальцев кружева на рукаве его камзола. — Все, что касается плавания... А если путь затягивается и вы остаетесь без еды?

— Сухарная пыль на дне мешков и тухлая дождевая вода... Если повезет, может попасться остров с черепахами. Тогда мы свозим их сотнями на корабль и, перевернув, как сковородки, укладываем одну на другую на палубе штабелями. Я видел черепах, которые оставались живыми без пищи и воды по три месяца.

— Как ужасно! Они лежат и, высунув шеи, шевелят ими, как змеи. Да?

— По-вашему, лучше, если люди начинают есть друг друга? Случается и такое, но чаще не на кораблях, а в шлюпках после кораблекрушения. Или на необитаемых островах, куда мы высаживаем бунтовщиков.

— Все это бесчеловечно. А правда, что каждый третий корабль разбивается на подводных камнях? Они ведь невидимы.

— Если не уметь смотреть вперед, — в глазах его появился блеск. — Если камни у самой поверхности, на них опрокидываются волны, видны белые буруны. Если скрыты под водой, вода над ними меняет цвет, вместо синей или зеленой становится темно-фиолетовой или коричневой. Темные пятна на синей воде... Но это днем, ночью надо уповать на милосердие божие.

Они надолго замолчали. Оба видели ночь и темный корабль с приспущенными парусами, который как прирак движется по черной воде. Кто-то тронул ее за руку.

— О чем вы так задумались? Я около вас уже давно.

Вздрогнув, она очнулась, перед ней стоял художник.

— Где он? — пробормотала она.

— Вы о старом моряке? Он откланялся и ушел. Садитесь на стул и повернитесь лицом к свету, так, как вы сидели в прошлый раз.

Он принялся промывать кисти.

— О чем вы можете говорить с ним? — пробормотал он, не поднимая глаз. — Почему вы стали интересоваться вещами, до которых нет дела ни одной девушке в Севилье? Этот человек безумен. Люди его сорта не умеют ни пахать, ни корчевать лес, они даже не станут искать золото, если для этого надо копать землю... Вы спрашивали у отца, как живут на корабле? Скотская жизнь. Даже по большой и малой нужде ходят на глазах у всех за борт.

— Как вам не стыдно! Не смейте так говорить... Зачем вы начинаете переписывать мои руки? Вы же сами сказали прошлый раз: «Наконец-то удались».

— Простите, я задумался, вы правы.

С улицы в дом проник низкий, тоскливый, ослабленный стенами крик.

— Что это? — спросила, вздрогнув, Мария. — ...Это не животное.

— Алгвазил и его корчете, — пробормотал художник. — Опять волокут какого-то несчастного в тюрьму... У меня сегодня не идет работа, я не чувствую красок, сегодня мне они все кажутся серыми.


В тот год полуостров дважды сотрясали подземные толчки, ураганы стали обычны, и никто поэтому не обратил внимание на легкий удар, покачнувший дома Севильи, на порыв ветра, пронесшийся над городом, и на вспышку, которую все приняли за вспышку дневной молнии.

Серая с подпалинами лошадь бродила по окраине города, где за ручьем уже пять столетий располагалось кладбище. Оно неоднократно перекапывалось, уничтожалось и возобновлялось вновь, на нем хоронили раньше мавров, а теперь здесь были могилы благородных идальго, конкистадоров, чьи тела дважды пересекли океан. Сперва они отправлялись, полные жизни, в плавание из Палоса или из Сан-Лукар де Баррамеда на каравеллах, битком набитых солдатами, свиньями, шлюхами, курами, пересекали океан и много лет бродили по влажным, душным лесам Новой Испании и Юкатана, преследуя индейцев и призраки — богатство и спокойную сытую старость. Они умирали от лихорадки, или от стрелы индейца кечуа, или от укуса ядовитой змеи, или от поноса. Прах, заключенный в свинцовые гробы, несли в обратный путь носилками от подножья Анд, везли океаном в трюмах галеонов и только тогда вверяли родной земле.

Серая лошадь бродила между могилами, пока не Поравнялась с плитой розового гранита с надписью — фамилией похороненного — и изображением фамильного герба (птица, сидящая на носу корабля). Это была могила штурмана, умершего в 1578 году от рождества Христова в Акапулько.

Около могилы стояли Мария и Путешественник. Он держал руку на эфесе шпаги, а Мария — ладонь на прохладном камне.

— Это случилось на пятидесятый день нашего плавания, — печально сказал Путешественник. Он говорил для того, кто лежал под камнем, он напоминал ему о пережитом. — Бог забыл нас и ни разу не наполнил наши паруса ветром, даже на четверть. Солонина и сухари давно кончились, мы собирали пыль от сухарей, вытрясая мешки, а когда съели ее, принялись за крыс. Последнюю на моих глазах матрос продал за два золотых дуката. Каждый день мы привязывали к доске очередного покойника и бросали его за борт. Нас спас он. Он пришел ко мне, он был старше и опытнее всех нас, еще плавал на первых кораблях, ходивших из Палоса в Западные Индии во времена вражды Колумба и Веласкеса, пришел и уговорил срезать с рея обшивку из бычьей кожи. Срезав, мы разделили ее на длинные полосы, матросы долго били ее, чтобы смягчить, а потом бросили в котел и налили в него собранную со дна бочек протухшую воду. Когда кожа разварилась, каждому выдали по строгому счету его часть. А вода!.. Она протухла, но хуже было другое: когда в бочках ее стало мало, крысы, которые тогда были еще живы и страдали от жажды не меньше нас, стали прогрызать по ночам дыры в крышках и спускаться по клепкам. При этом они срывались, падали, мочились в воду от страха, если не удавалось выбраться, тонули... Посмотрели бы вы, сеньорита, с каким нетерпением ждали мы, когда боцман разольет по кружкам эту желтую жидкость отвратительного вида и запаха и выдаст каждому его порцию...

— То, что вы рассказываете, ужасно.

— Ничуть. Такие испытания подстерегают каждого, кто плывет открывать неведомые земли. А посмотрели бы вы на наших матросов и солдат! Их жизнь хуже жизни несчастных, осужденных к заключению. Для сна такая же, как в тюрьме, подстилка из соломы, только не на каменном полу, а на палубе. То и дело крик офицера — это их поднимают и сонных гонят на мачты переставлять паруса. Там они стоят, не видя над собой ничего, кроме черного неба, а внизу бушующее море и крошечная, оттого что на нее глядят сверху, палуба. А попробуйте завязать или развязать мокрый узел, если ваши пальцы свело от холода и напряжения!

— Это бесчеловечно. Неужели нельзя жизнь на кораблях сделать легче?

— Как? Способов нет. Вот отчего порядочные люди редко нанимаются на суда, которые плывут в неизведанное. Команда чаще всего сброд... И все-таки, признаюсь, все забываешь, когда видишь, как открывается новая земля. Сладостный миг! В этом плавании меня разбудил голос матроса. Был рассвет. Всю ночь, сидя на передней мачте, матрос, чтобы не уснуть, распевал молитвы. Но теперь он кричал так громко, что, услыхав его, я выбежал на палубу. Прямо из воды перед кораблем поднимался берег. Можно было различить зеленые леса на склонах гор и белый песок у воды. «Что ты кричишь? — спросил я матроса. — Разве ты не видишь, что я уже здесь и все вижу сам». Он не замолчал — он сошел с ума... А я смотрел на берег, на огромные горы, которые могут быть только на материке... Новый материк! Но не успели наш капитан и маэстро поднять команду и поставить судно на якорь, как налетел шквал. Сильный ветер отнес нас в открытое море, и как мы потом ни старались найти берег — увы! — он нам больше не открылся.

— Тот самый материк, который вы обещаете королю?

— Да.

— Почему же вы утверждаете, что знаете туда путь? Ведь вы потеряли его.

— Карты нашего плавания. Несколько недель я по ночам снимал с них копии. Стоит повторить маршрут, которым плыл корабль в том злополучном плавании, и мы снова окажемся там. О нем грезят несколько веков. Завтрашний день... Все зависит от него: в Совете по делам Индий будет разбираться мое прошение.

— Я верю в вашу удачу, отец сделает все, чтобы помочь вам, — сказала Мария. Она убрала руку с камня и, неся ее по воздуху, случайно коснулась коричневой, загорелой, огрубевшей руки Путешественника.

В этот момент земля содрогнулась, небо у горизонта озарилось неверным светом, какой-то не зависимой от солнца вспышкой. Пыльная полоса пробежала по кладбищу. Серая лошадь, которая бродила, пощипывая траву между могил, приподнялась в воздух, испуганно и коротко заржала, некоторое время двигалась над землей и исчезла. Она отсутствовала несколько минут, а когда вернулась, возникнув словно бы из ничего, то, пронзительно крича, роняя изо рта пену и бросая копытами куски дерна, умчалась прочь.

Поразительно то, что, как свидетельствует хронист, в этот же момент с кладбища исчез и могильный камень с изображением герба.


Зал, в котором проходило слушание дел, решать которые король поручал Совету, был высок, но узок, и, хотя окна с одной стороны освещали его, вогнутые глубокие своды даже в полдень сохраняли в своей глубине сумрак. Длинный стол, доски для которого привезли из лесов Панамы, не был застелен, но это всегда делалось для того, чтобы ничто не мешало членам Совета разворачивать, смотреть и передавать друг другу карты, которые приносили в зал капитаны, испрашивающие разрешения на экспедицию. Посреди стола стояли два глобуса, каждый — локоть в поперечнике, один изображал сферу небесную со всеми видимыми созвездиями, меридианным кольцом, небесным экватором и солнечной эклиптикой, на которой значками было показано годовое перемещение светила. Второй был заказан всего полстолетия назад, когда даже самые упрямые из членов Совета согласились, что судить о заморских экспедициях теперь можно только с помощью тщательных проекций материков на поверхность шара. Глядя на его тускло поблескивающую выпуклость, каждый мог с печалью убедиться, что мир не таков, каким видит его святая церковь, и даже не таков, каким он изображен на глобусе ученым-немцем, ибо количество вновь открываемых земель растет, и теперь время, потребное на изготовление нового глобуса, больше времени, которое проходит между открытиями. Так одна из Америк, именно Южная, была похожа на глобусе на свиной окорок, лишь немного свисающий ниже тропика Козерога, в то время как плавания уже сделали ясным едва ли не полярное расположение пролива, которым прошел в свое время Магеллан. А сегодня совсем неуместно выглядели пятна, которыми мудрец, чертивший глобус, обозначил берега того самого Южного материка, в существовании которого должен бы убеждать Совет очередной проситель.

Впрочем, члены Совета привыкли к появлению этих людей, снедаемых честолюбием и нетерпением. Они знали, что король, отсылая сюда их проекты, вряд ли хочет знать правду о том, насколько истинны их доводы и осуществимы их предложения. Время, прошедшее с тех пор, когда их величества Фердинанд и Изабелла милостиво согласились предоставить корабли в распоряжение нищего генуэзца, прошли, многое изменилось.

Вот о чем думали члены Совета, рассаживаясь вокруг стола. Легкий ветерок ворвался через приоткрытое окно в зал, надул шаром светло-зеленую астурийского полотна портьеру и принес слабый шум и запах порта. И хотя никто из присутствующих не мог бы поклясться, что различил в них скрип корабельных канатов и вонь и аромат сгружаемых на берег рыбы и корицы, члены Совета переглянулись. Многие еще недавно сами приводили в порт корабли и выгружали на грязную, засыпанную соломой и залитую конской мочой набережную бочки, пахнущие именно так, а невысокая волна, которую разводил в реке долетающий с океана ветер, водила взад-вперед и их корабли. Старые, перетертые, перегнившие за время плавания канаты, готовые вот-вот лопнуть, — вот кто они такие теперь, эти бывшие капитаны и штурманы... Больное сердце, боли в низу живота, дома, полные съехавшихся изо всех провинций родственников. Каждому из сидевших за столом нужно было дорожить своим местом, и вот почему обсуждение очередного проекта — это испытание, в котором не столько надо правильно оценить испрашиваемое и обещанное (в конце концов все решается голосованием), сколько показать себя, а главное, не допустить ошибки, которая могла бы вызвать недовольство короля.

Заседание Совета началось.

Встав, председатель зачитал составленное в почтительных выражениях обращение Путешественника, сообщил решение его величества направить проект для рассмотрения и попросил гостя ознакомить присутствующих с подробностями проекта. А когда тот закончил говорить, обратился с просьбой к членам Совета высказать свое мнение: «Постараемся вникнуть в соображения уважаемого сеньора капитана по поводу предполагаемого плавания...»

Сказав это, председатель старческой узловатой рукой погладил сверток карт, врученный ему перед началом заседания Путешественником. Отодвинув их так, чтобы они лежали теперь посреди стола и каждый мог бы дотянуться до них, он наклонил в поклоне голову — это означало начало обсуждения — и тяжело сел. День обещал быть жарким, а прием во дворце, о котором его уже предупредили, еще и тяжелым. Кто знает, что предпринять, чтобы поправить дела в колониях, которые столь удалены, что порой не хватает года, чтобы запросить объяснения или вмешаться и исправить самовольные действия вице-королей, идущие в ущерб короне? Сам председатель вот уже десяток лет, как вернулся оттуда, там разбогател, но потерял жену и приобрел тяжелую болезнь, от которой кожа собирается складки и становится желтой, как лимон, а в кишках поселяется юркий зверь с острыми зубами. Плохо, все плохо.

Между тем члены Совета уже начали выступления, но председатель их не слушал, потому что знал, что каждый говорит, адресуясь вслух к Путешественнику и Совету, а молчаливо к самому себе и опять же к Совету, но с другими словами, которые вслух не произносятся. Смысл этих слов взывает к единственному решению, которое Совет вот уже несколько лет принимал по всем рассматриваемым проектам.

— Нельзя не согласиться с уважаемым сеньором капитаном, что путь, предлагаемый им для путешествия, наилучший изо всех известных. Еще со времен Меданьи было замечено, что корабли, которые отправляются на запад от берегов Новой Испании, стараясь держаться экватора, вынуждены проводить в дрейфе долгие недели, едва продвигаясь вперед. Зато спустившись к югу, они без труда ловят парусами пассат поразительной силы и постоянства, а значит, то, что предлагает сеньор капитан, позволит эскадре проделать путь до берегов, на открытие которых он надеется, в два — два с половиной месяца, после чего, взяв курс на северо-запад, он сможет достигнуть Манилы, где корабли надо отремонтировать и снарядить для обратного путешествия через океан... (Казна государства пуста, а поступления из Индий едва покрывают расходы на организацию новых плаваний, кроме того страна обезлюдела, тысячи идальго и простолюдинов срываются с места и устремляются за океан, чая там разбогатеть, но остаются там, не имея ни средств, ни сил для возвращения. Всякие новые открытия отвлекают население, а надежды на людей, которых, как сперва казалось, можно привозить из-за океана, — химера. Людей и денег не хватает, и надо положить конец этой гонке за новыми землями.)

— Говоря о том, что ожидает он встретить на Южном материке, сеньор капитан не без оснований утверждает, что обитающие там племена не могут сильно отличаться от тех, что были открыты во время плаваний Легаспи, Урданеты и Кироса. Не может, говорит он, разниться и земля, она должна быть плодородной, а жаркое солнце и постоянные дожди позволят снимать в год несколько урожаев. С ним можно согласиться и в том, что тамошние жители не должны знать огнестрельного оружия, что не может быть на предполагаемом материке больших государств и сильных армий. Это так, ибо повсюду, где высаживались наши солдаты, в тропиках живут лишь язычники, недружелюбно относящиеся друг к другу, которым противна даже сама мысль о соединении в большое государство, а значит, и привести их силой к покорности будет не сложно... (Но что дали все приобретенные земли, если по нашим стопам в Новый свет кинулись французы, англичане, голландцы! Даже если их корабли и не несут государственных флагов, а поднимают вместо них на мачтах мерзкие черные полотнища с черепами и скрещенными саблями, все равно они захватывают острова, строят на них поселки и входят в союз с местными вождями, помогая им бороться против нас. И раз так, то открыть еще один новый материк — значит открыть его не для нас, страна не так уже сильна, как прежде, шторм, который выбросил на скалы Ирландии Непобедимую Армаду, открыл всему миру глаза на простую вещь: мы не прежние, а то, что страна продолжает владеть половиной мира, всего лишь миф...)

— Доказательство существования материка, которое привел в своей речи сеньор капитан, заслуживает самого серьезного внимания. Действительно, кроме соображений, высказанных еще Колумбом по поводу грушевидности Земли, вследствие чего путь в Индию занимает больше времени, чем указывают карты, составленные из предположения, что она правильный шар, можно еще вспомнить рассуждения тех, кто изготовлял первые глобусы. Они показали, что суша и вода распределены по поверхности неравномерно, и, следовательно, для того, чтобы шар был уравновешен, в южной части Тихого океана должна быть расположена большая Земля, каковую с тех пор условно обозначают на всех картах... (Главное, ни в коем случае не допустить, чтобы рассуждения этого знатока дошли до ушей англичан и французов, их корабли и так стали уже чересчур часто появляться в Тихом океане у беретов Новой Испании, надо проверить, где хранятся путевые записки и карты плаваний Колумба, Магеллана и Кироса, которые все время вспоминает этот чересчур настойчивый и осведомленный проситель.)

Не скрою, выступление сеньора капитана произвело на меня большое впечатление, карта плавания, которую он показал нам, велась со всем тщанием, отметки на ней говорят о том, что тот, кто наносил их, хорошо владеет искусством определения места корабля в море, а уважаемым членам Совета известно, как трудно определить долготу во время плавания. Сеньор капитан сказал, что он пользовался вместо одних двумя песочными часами, а момент полудня определял с помощью квадранта, деля пополам время, в течение которого солнечный диск кажется неподвижным... (Запереть его в темницу! Неплохая уверенность, что рассказы его не станут достоянием врага. Сейчас все интересуются открытиями в южных морях, говорят, в Голландии вот-вот организуют торговую компанию, которой даже подыскали название Астральная, сиречь Южная. Вот отчего даже тюрьма не подходит, подошлют в камеру лазутчика. Надежнее послать его за океан с письмом, в котором вице-королю предписывается снарядить просимую экспедицию, а одновременно послать с гонцом второй, совершенно секретный, пакет, в котором будет прямо противоположное указание — корабли этому безумцу не давать, а держать его около себя, препятствуя возвращению...)

В зале уже несколько минут стояла тишина, и только тогда до председателя дошло, что обсуждение кончилось, и тогда он, приняв из рук писца, сидевшего сзади, бумагу, в которой заранее было записано решение, начал читать:

— «...И поскольку он, вернувшись из плавания, сообщил, что кораблем, на котором он был, открыта Земля, которая, хотя и не обследована, богата должна быть чрезмерно, поскольку имеет обширные размеры, лежит в теплом климате, покрыта густыми лесами и способна производить злаки и иные ценные растения, и, соглашаясь с представленными им Совету соображениями о нахождении в тех местах именно того материка, который еще со времен древних именуют Астральным, или Южным, Совет почтительно предлагает королевскому величеству считать впредь предложенное упомянутым капитаном делом государственной важности, в котором надо действовать наверняка, а для этого представленные им карты и записки передать для тщательного хранения в Тайный архив и предпринять в дальнейшем все необходимые действия, чтобы снарядить просимую экспедицию в удобное на то время и в удобном составе».

Окончив читать, он поклонился снова, что означало конец заседания, и, шаркая ногами, тяжело, не оборачиваясь, пошел к выходу. Разошлись и остальные члены Совета.

За столом остался один Путешественник. Он сидел неподвижно, глядя перед собой невидящими, пустыми, полными отчаяния глазами, так как что иное кроме отказа могли означать слова «действовать наверняка» и «в удобное время».

Кто-то тронул его за плечо, это был сеньор Кеведо.

— Увы, мой друг, повторяю: времена Магеллана прошли, — сказал он, — многое изменилось, отношение к заморским экспедициям сейчас другое.

— Самое удобное время — это никогда, — сказал Путешественник. — Через сколько месяцев я могу снова обратиться к королю и Совету?

— Года через три. Раньше они не станут вас слушать. Колумб ждал семь лет. Наберитесь терпения, может, что-то изменится, государственная политика все время испытывает приливы и отливы.

— Нищий, живущий в чужом доме из милости, богач, у которого сегодня же отберут его сокровище — карты... Не этого я ожидал, выходя утром на улицу. И это после того, как я странствовал столько лет, переходя от одного королевского дома к другому? Англия, Франция... Моя бедная жена умерла оттого, что не вынесла ожидания. У моего сына теперь нет даже крыши над головой.

— Мой дом по-прежнему к вашим услугам.

В зал вошли двое служителей и бережно сняли со стола глобусы. Когда их несли мимо сеньора Кеведо, он попросил слугу остановиться, шар был обращен к ним той стороной, где посреди синего океанского пятна желто и красно светился робко нарисованный картографом, разорванный на отдельные части, не имеющий названия, берег.


На этот раз она оделась мальчишкой — легкие сапоги, короткая куртка, короткий же плащ, мягкий, опущенный на глаза берет с пером. К поясу прицепила кинжал, ножны отсвечивали серебром. «Не стоило брать такой дорогой», — подумала, но было уже поздно, выскользнула на улицу через калитку в заднем дворе. Улица была пустынна, Мария оглянулась — их дом тоже казался безжизненным. Она быстро зашагала, стараясь поскорее скрыться за поворотом. Улица, изгибаясь‚ вела к северному предместью, туда, где дома, вырастая до трех этажей, делали ее похожей на ущелье. На дне его отсвечивали зеленью дурно пахнущие лужи. Ущелье кончилось, дома стали ниже, между ними возникли разрывы, засквозили пустыри, а на них лачуги, крытые слежавшейся грязной соломой. Двери их были распахнуты, на пороге сидели неопрятные женщины в черном, их землистые потные лица блестели, у розовых грудей сучили ногами младенцы. Возникла кибитка, она стояла на обочине, у колеса играли в пыли красные, зеленые, серые цыганские дети, их грязные животы торчали как шары, руки были искусаны слепнями.

Мария поравнялась с лавочкой, на пороге которой сидела девочка в желтом. Когда она проходила мимо, из глубины возникла и замерла в дверном проеме неясная фигура, на свет вышел чернобородый, приземистый, как видно большой силы, человек. Спутанные падающие на глаза волосы закрывали его лицо. Он постукивал деревянной, короткой, приделанной ниже колена ногой. Мария испуганно отшатнулась, плащ распахнулся, под ним блеснул серебряный оклад кинжала.

— Эй, парень, поди-ка сюда! — тотчас крикнул хромой.

Мария не ответила. После лавочки дорога пошла под уклон, лачуги стали попадаться еще реже. По сторонам дороги заголубели пыльные виноградники, их разделяли на полоски кусты дрока и ежевики. Под кустами сновали рыжие птицы.

Позади ее снова окликнули. Мария испуганно поняла, что это хромой, и ускорила шаги. Впереди блеснул ручей, за коротким низеньким деревянным мостиком поднялось, забелело кладбище. Она решилась посмотреть назад — хромой, припадая на деревянную ногу, дергаясь как паяц, бежал следом. Рядом с ним широко шагал кто-то высокий, в распахнутой на груди рубахе, голова его была повязана тряпкой. Мария почувствовала, как часто забилось сердце. Она побежала. Пыльная неровная дорога, редкие с лепешками грязи камни, из голубого куста ежевики по-женски пугливо выглянула коза, сверкнула вода, под ногой завертелись, задвигались бревна, мост остался позади. И тотчас бревна загремели снова — преследователи нагоняли. «Теперь ему не уйти, бери правее!» — крикнул один. «Это кричит хромой», — торопливо, испуганно подумала Мария. Она вбежала в кладбищенские ворота, по сторонам замелькали надгробия, поднимались и падали покосившиеся каменные кресты, надвинулся и отскочил склеп, все та же серая лошадь испуганно мотнула головой и, всхрапнув, бросилась в сторону. Позади залязгала о камень железная оковка — уже слышно тяжелое дыхание, справа замелькала между крестами белая повязка. Еще один склеп. Мария забежала за него. На оплывшем могильном холмике, на покосившейся плите сидел Путешественник. При виде Марии он поднялся.

— Я пришел, как вы назначили, ровно в полдень, — сказал он.

Стук деревянной ноги позади прервался. Повязка остановилась в воздухе.

— Я так торопилась, — сказала Мария. — Предложите мне руку.

Мимо склепа за оградой проехала, мягко приминая колесами пыль, повозка. В ней в беспорядке были навалены поверх сухой травы апельсины. Они были неподвижны. Волновалась коричневая спина мула. Из разоренной стены склепа вылетела ласточка. Хромой и его товарищ уже были по ту сторону ручья. Повозка въехала на мост. Апельсины запрыгали.

— Вот вам моя рука, — сказал Путешественник. — Давайте погуляем среди могил. О чем вы хотели расспросить меня сегодня?


Он родился на одном из тысяч островов, которые как пшеничные зерна рассеяны по поверхности моря на восток от Тенара. Остров был похож на подкову — плоская изогнутая гора, стены которой отвесно обрываются в воду. Пятьсот ступеней, вырубленных в камне, вели от маленькой пристани наверх, где белели стены низеньких домов, похожих на каменные ящики, да торчали, как рыбьи зубы, шпили четырех церквушек. Узенькие извилистые тесные улочки, такие тесные, что два навьюченных мула, встретившись, не могли разойтись. Сразу за последним каменным забором — зеленое поле. Но на самом деле это было не поле, а виноградники, вся вершина горы — от обрыва до обрыва — голубые пыльные листья на скрюченных, как старческие пальцы, коричневых лозах. Лежащие на дорогах камни — красные и черные, обожженные неведомым, должно быть упавшим с неба, огнем, а пыль — светло-серая, текучая и жирная на ощупь. Она была чудовищно плодородна. Круглый год в безоблачном небе, скрываясь только на короткие ночные часы, сверкало солнце. Рано утром, едва его лучи достигали глубины бухты, с ее поверхности начинали подниматься густые облака. Извиваясь белыми змеями, они поднимались вверх по утесам к плоской вершине горы и там каплями оседали на листьях виноградных лоз. Так попадала сюда живительная влага, без которой ничто не могло бы расти на этой безводной почве.

Этот странный остров, необычные его краски и то, то отсюда можно было смотреть на мир сверху, видя море и окружающие острова без тайн, сделали его художником...

Арбуз лежал на чистой тряпке на полу рядом мольбертом. Он присел на корточки и, отстегнув от пояса короткий нож, провел им по черно-зеленой узорчатой корке. Опережая лезвие, арбуз расселся, корка, скрипнув, разошлась, арбуз, ало блеснув, развалился.

— Никак не могу привыкнуть к вашей воде, — извиняясь, сказал художник, — мне все время кажется, что она скрипит на зубах. На севере в Кастилии вода незаметна, как воздух.

— Очень странно, — сказала Мария, — вчера я была на кладбище и снова видела лошадь, ту самую, что летела тогда по воздуху.

— Повторяю, я знал человека, который мог силой убеждения подняться над полом на локоть. Такие чудеса неоднократно описаны в Священном писании. Как вы снова попали на кладбище?

— Гуляла. Понимаете, она стоит у меня перед глазами: пролетела шагов десять, потом опустилась на землю и побежала. Мне даже показалось, что от ее шкуры шел дым.

— Велики чудеса твои, господи, — пробормотал художник. — Девушке не пристало ходить на кладбище, даже днем. Вы были там не одна?

Мария не ответила. Художник обиженно бросил обгрызенную корку в угол и, макнув кончик кисти в кармин, тронул цветок, нарисованный в углу холста.

— А я вчера снова вышел за городские ворота и опять до темноты смотрел на закат. Для того, чтобы писать днем ваши пейзажи, достаточно двух цветов — желтого и голубого. Самое прекрасное время — вечер. Прежде чем налиться тьмой, небо становится зеленым... Кто-то стучит в калитку, должно быть, пришел ваш отец.

— Это бренчит щеколдой нищий, в городе развелось слишком много нищих, — она вспомнила хромого и зябко передернула плечами. — Вы сегодня так долго пишете меня. Я устала.

— Раньше вы не замечали времени, — художник печально усмехнулся, — часы у мольберта пролетали незаметно. Картина вас больше не интересует. Как вы отважились пойти со мной тогда ночью? Что толкнуло вас, любопытно? Жестокость, свойственная юности?

— Вы забываетесь.

Он замолчал. В углу патио запела цикада, она оборвала скрип так же неожиданно, как начала. Тогда художник отошел в сторону и, оглядев оттуда картину, сказал:

— Что-то не так... Чего-то нет... Этот дворик... Вы плохо вяжетесь с ним. Вас что-то гнетет. Пойдете еще раз на кладбище, возьмите меня с собой... Лошадь?.. Это знамение. В ее полете должно быть что-то грозное.

Слуга пронес через дворик ковригу хлеба, близился час трапезы, с кухни потянуло дымком, загремели ножи.

— Это отец настаивал на дворике, — устало сказала Мария, — я поговорю с ним. Он очень любит наш дом.

Прошел еще один слуга, он нес охапку сосновых веток для очага. Вновь пронзительно запела цикада. Художнику показалось, что стена дома, как арбуз, со скрипом, разделяется. Открылись холмы, под ногами засновали ящерицы, степь, рыжая как ослиная шкура, вытянулась до горизонта. На ее краю голубел город, по которому ездили люди в разноцветных экипажах. В экипажи не был запряжен никто. Это было видение. Город исчез.


Из нашего дома я слышала, как нарастает шум на набережной. Я никогда не предполагала, что он может так волновать, — в плавание снаряжалась целая флотилия. Всю неделю отец приходил оттуда с горящими глазами и рассказывал, как это происходит. Центральную стенку, говорил он, очистили от рыбаков и купцов и поставили у нее три каравеллы. Восхищенный, он подробно до мелочей перечислял мне все, что грузили на них. Как катили бочки с солониной, тащили клетки с курами, несли запечатанные кувшины с вином и мешки сухарей. Тут же на причале, зная, что никто не отпустит матросов в город поесть, шныряли продавцы жареного мяса и суетились продавцы сладостей. На корабли заводили по сходням лошадей, лошади шли, осторожно переставляя ноги, тех, что уже были на палубе, подвешивали, говорил отец. Они висели, черпая копытами и недоуменно глядя по сторонам печальными глазами. Потом начали грузить солдат. Шли стрелки с мушкетами и алебардами, благородные идальго в кирасах и шлемах, со шпагами на перевязи. Черные монахи пронесли походные алтари, чтобы каждый раз после открытия нового острова вознести на его берегу молитву милосердному Господу. Проволокли пушки, мешки с порохом, пронесли ящики с каменными ядрами.

Теперь это все увидела и я. Закрывая лицо, я прошла мимо галдящих продавцов, миновала солдат и только у самого корабля укоротила шаг.

Путешественник был здесь на пристани, он стоял у мешка с порохом и пересыпал его с ладони на ладонь, очевидно, стараясь понять — не подмочен ли он? Кто-то из матросов отпустил по моему адресу грубую шутку, кругом загоготали, он услышал и поднял голову. Я приподняла край мантильи, и наши глаза встретились. Не говоря ни слова, он взял меня за руку и повел по узким шатающимся доскам на корабль. Острый запах смолы, свежей пеньки, куриного помета и волнующий запах человеческого пота ударил мне в нос.

— Пройдемте на корму, в мою каюту, — сказал он.

Он толкнул низенькую узкую дверь, и мы вошли в каюту. Посередине ее под потолком висел перевернутый компас, его невесомая стрелка тихо покачивалась. На столе лежали карта и журнал, раскрытый на чистой странице.

— В городе жарко. Хотите фруктов? — спросил он и достал из шкафа апельсин.

Я вонзила ногти в оранжевый плод, светлая жидкость брызнула на платье.

— Если богу будет угодно и мы не разобьемся, огибая Огненную Землю, — сказал он, — через полгода будем есть тропические фрукты. На Суматре вам предлагают плод размером с огурец и, как огурец, зеленого цвета. Будучи спел, он становится желтым, а кожура его сходит лоскутами. Мякоть не тверже масла и тает во рту... Первому же острову, который мы откроем, я дам имя вашего отца. Если бы не сеньор Кеведо, флотилия никогда не была бы снаряжена. Это он уговорил богатых купцов рискнуть деньгами. И это после того, как королевский двор не проявил к плаванию интереса... Вы, я вижу, не слушаете?

У меня кружилась голова, в каюте было душно, через приоткрытое окно доносились проклятия, которыми матросы и погонщики награждали ослов и лошадей.

— Привезите мне этот плод, — сказала я.

Он усмехнулся.

— Увы! Он нежен, а сгнив, превращается в липкую дурно пахнущую массу, над ним всегда собираются тучи мух.

Я вобрала в рот мякоть апельсина, и сок потек в горло.

— Я заметила на палубе несколько женщин, — сказала я.

— Они поплывут с нами. Но это женщины особого сорта. Вам не следует думать о них. Лучше посмотрите на мои карты. Когда мы сменим второй десяток их, можно будет сказать матросам: «Тому, кто увидит землю, — двойной золотой дукат». И тогда я прибью его к мачте!

Желая развлечь меня, он взял со стола астролябию и, распахнув окно настежь, направил прибор, держа за кольцо так, чтобы сила земной тяжести удерживала его вертикально, на плохо видное из-за высоких облаков и полуденной дымки солнце. А когда солнечный огонь, пройдя через оба диоптра, уколол его в глаз, сказал:

— Широта места подтверждает, что мы находимся вами в Севилье!

И тогда я впервые за этот день засмеялась. Я смеялась, не думая о том, что этот смех он может неправильно истолковать. И, действительно, потом он говорил, что я смеялась тогда тихим спокойным смехом, каким смеются самки воробьев в разгар лета, когда им приходит в голову второй раз забраться в гнезда. Он нахмурился и, подойдя, обнял меня, но обнял, не выпуская из рук астролябию, и от этого металл врезался мне в спину. Я застонала. Помню, как пылало солнце в трехцветном окне.

— Что за странное кольцо! — сказал он, ловя мою руку, а поймав, повернул его надписью вовнутрь. Окно наклонилось, и медный светильник под потолком оказался там, где раньше была стена. Потом был скрип корабельных досок — корабль водило вдоль набережной, и, когда канаты останавливали его, борта и палуба терлись друг о друга.

Кольцо мне подарил дон Кеведо в тот день, когда назвал меня своей дочерью. Фамильное золотое кольцо... Его заказала для жениха моя названая бабка. На кольце искусный ювелир выточил узкую девичью кисть, держащую в ладони сердце и пряжку расстегнутого пояса, на обратной стороне кольца было вырезано: «Мне нечего тебе больше дать». Надев его на палец, жених уплыл штурманом на адмиральском корабле в Западные Индии. Когда настало время обратного плавания, их корабль стал на рейде Матансаса. Рассказывают, что в тот день с утра по небу неслись когтистые прозрачные облачка. Самый старый и опытный из капитанов прислал шлюпку, умоляя адмирала сняться с якорей и выйти в открытое море. Адмирал был определен во флот сразу же после рождения и адмиральского чина достиг, не покидая Севильи, плавание для него было первым, и он вдоволь посмеялся над старым трусом и приказал созвать вечером к нему на корабль всех офицеров, чтобы отметить день рождения наследного принца. Пришли на шлюпках все, кроме старого сумасброда и его подчиненных.

— Где они? — вне себя от ярости спросил адмирал.

— Каравелла самовольно снялась с якоря и уже выходит из гавани!

— Немедленно вернуть! Дать боевой выстрел ядром! — распорядился он.

И он пригласил всех присутствующих на палубу, чтобы на глазах у всех отобрать шпагу у упрямца и заковать его в кандалы до суда по возвращении в Испанию. Но не успело ядро, выпущенное но каравелле, упасть в воду, как в дальнем углу гавани родилась черная полоса, она шла по воде, раздвигая ее, обнажая спины испуганных рыб и верхушки камней на мелководье. Это был ветер столь чудовищной силы, что когда он достиг флагманской каравеллы, то поднял корабль, накренил и перевернул, как перевернул затем все остальные суда эскадры. Ураган бушевал всего полчаса, а когда умчался на север, то вся гавань была покрыта телами утопленников, которые плавали среди обрывков якорных канатов и рыб, убитых о камни. Тело молодого штурмана нашли на берегу, его запаяли в цинковый гроб и вместе со снятым с пальца кольцом отправили в Испанию невесте.


В доме Кеведо было необычно тихо, не доносилось ни звука, ни шагов, ни стука ножей на кухне. Дом словно вымер. Слабая струйка воды из фонтана, приподнявшись над устьем бронзовой трубки, бессильно изгибалась и падала без шума. Художник опустил руку, коснулся ею воды и потер влажными пальцами лоб. Сегодня надо закончить портрет. Он подошел к мольберту и, откинув тряпку, закрывающую холст, стал прописывать фон, усилил цветом колоннаду, поддерживающую балкон второго этажа, нанес несколько синих жил на черный гвадаррамский мрамор и оставил так, как они были написаны, красные кусты роз.

Он удивился, как правильно сделал, переписав ранее всю левую половину, сломав одну из стен дома, уничтожив ее и написав вместо нее вид на окружающую город степь — перечные холмы, белесое, опустошенное солнцем небо, два белых пятнышка — беленные известью хижины пастухов — больше ничего. Эти пятнышки подчеркнут зной... Теперь ее лицо. Лицо, которое, казалось, он так хорошо знал и которое начал писать безмятежно спокойным, но в котором — в последние дни он вдруг увидел, — ласковое любопытство сменилось непонятно откуда возникшей решительностью.

— Вы пугаете меня, — сказал он ей во время последней встречи. — Что случилось? О чем вы все время думаете? Вас беспокоит что-то?

—Вы готовы молиться за меня? — спросила она. — Молитесь, прошу вас.

«Какие грехи он должен замаливать?»

Скрипнула дверь, и из внутреннего покоя во дворик вошел дон Кеведо.

— Почему вы один? — с беспокойством спросил он. — Где Мария?

— Она еще не выходила. Я жду ее больше часа.

— Странно, — Кеведо приказал слуге обойти весь дом, но тот вернулся и доложил, что молодой хозяйки нет.

— Кухарка говорит, что сеньорита вышла еще утром. В руках у нее была дорожная сумка. Кухарка говорит, что сумка была тяжелой, и она удивилась, что ее несет не слуга.

Сеньор Кеведо забормотал, он бормотал быстро и непонятно, это испугало художника. Наконец старик замолчал, спина его согнулась, седые волосы рассыпались по воротнику, он постарел сразу на несколько лет.

— Проводите меня в порт, — глухо проговорил он. — Идемте скорее, пусть господь бог не позволит нам опоздать.

Поддерживая старика под руку, он повел его извилистыми улочками к реке, встречные толкали их, проезжавшая телега с бойни заставила прижаться к стенке. В телеге при каждом повороте колеса шевелились шкуры, от них разило шерстью и кровью убитых коров.

На кричащую, грохочущую набережную они вышли в тот момент, когда последний из кораблей флотилии отходил от стенки. Флагманская каравелла уже стояла посреди реки, несильное течение медленно смещало ее вдоль берега. На всех трех кораблях были подняты флаги, толпа вопила, на крышах домов, как голуби, прыгали растрепанные мальчишки, гремели барабаны и бубны, какие-то оборванцы танцевали у самой воды чакону.

— Слава деве Марии! Слава Святому Яго! — провозглашал толстый монах в черной рясе, размахивая крестом.

При имени Марии дон Кеведо вздрогнул. Старческими дальнозоркими глазами он уже разглядел на корме каравеллы рядом с офицерами в ярких многоцветных мундирах белое легкое платье. Мария стояла рядом с Путешественником, подняв руки, то ли прощаясь с городом, то ли отдавая себя ветру.

— Но как... как решилась... как могла она так поступить! — бормотал Кеведо.

«Что нашла она в этом старом безумце, который старше ее на 20 лет? — подумал художник и почувствовал в горле ком. — Бросить все — дом, старика отца, пуститься в плавание, в неизвестность, за океан, откуда возвращаются лишь единицы».

На носу капитаны подняли парус, он белым зубом вонзился в синеву неба и повернул корабль носом от набережной. Влекомая течением и ветром капитана начала удаляться. Белая точка на корме слилась с парусом и растаяла.

Кеведо опустился на колени, плечи его вздрагивали.

— У меня нет слов, чтобы утешать вас, — сказал художник, — могу только сказать, что для меня это тоже горе. Впрочем, вряд ли это известие обрадует вас.

Старик, не понимая, кивал. Они начали движение по набережной, возвращаясь домой, рядом с ними продолжали греметь бубны, визжали волынки, толпа праздновала начало плавания, рядом дико вскрикнула скабуча, художник закрыл ладонями уши. Толпа растекалась, образовывая водовороты, бранясь, пьяно выкрикивая скабрезности, засыпая улицу огрызками яблок и кожурой орехов.

— Ее портрет, вот все, что осталось нам. Я не мог бы любить больше собственную дочь. Кто закроет теперь мои глаза? — пробормотал Кеведо, взор его блуждал. — Может быть, небо смилостивится надо мной, на них нападут французы, и она вернется?!

Толпа качнулась и отбросила их снова к воде. Корабли уже казались тремя коричневыми пятнышками.

Художник перевел взгляд с них на берег, и ему показалось, что он отчетливо видит у самой воды, там, где лежат разбитые лодки и остатки сгнивших мешков, странные предметы. Каждый в рост человека, полупрозрачные, похожие на большие кристаллы соли, они медленно смещались по ветру, то молочно светясь, то вытягиваясь. Мерцая, странные сооружения медленно перемещались по кругу словно бы в танце.

— Что бы это могло быть? — подумал он.

Старик снова ухватил его за рукав, что-то забормотал, толпа всосала их в себя и понесла по улице.

Придя домой и передав сеньора Кеведо на попечение слуг, он направился в патио. Картина стояла на мольберте, закрытая куском материи. Он сорвал ее. В лице Марии он увидел испуг. В последние дни она без конца возвращалась к странному исчезновению могильного камня и к серой, повисшей на мгновение воздухе лошади. «Жалкие фантазии!» — зло подумал он, усмехнулся, взял кисть и нарисовал рядом с Марией, чуть выше ее, парящую в воздухе лошадь.

В порту глухо ударила пушка, это был сигнал, что флотилия прошла аванпорт и уже находится в океане.

«Это значит, что она не вернется никогда...»

Он достал из-за пояса узкий кинжал и наотмашь нанес им по холсту удар.

Жирные чайки расхаживают по парапету набережной, гранит освещен полуденным солнцем, в нем вспыхивают блестки слюды. Я вижу их отсюда, из окна с противоположной стороны улицы. Белые статуи стоят над окном. Они стоят как часовые. Время пока не властно над этим зданием, над этим гранитом, над этой рекой. Скоро девушка из канцелярии начнет разносить почту. Она положит передо мной конверт с крошечной красной маркой — еще одно письмо от Степана. Все эти годы мы с ним так и не виделись. Мое представление о том, что случилось в Посошанске, — это знания, извлеченные из бумажной пыли.

Стремление к перемене мест я попытался удовлетворить, занявшись историей живописи, это было ошибкой — пространство можно постичь лишь путешествуя. Странствуя, начинаешь замечать часовые пояса.


ВРЕМЯ — форма последовательной смены явлений и состояния материи.

ПРОСТРАНСТВО (математич.) — эвклидово, многомерное, векторное, Гильбертово.


Наши города лежат в одном часовом поясе. Если ничего не произошло в те секунды, когда я ударяю по клавишам, нанося на бумагу начало этой строки, то сейчас в музее перерыв, Степан выходит из кабинета и, прежде чем залы снова заполнят посетители, обходит их, идет мимо скифской каменной, придерживающей руками тяжелый живот, бабы, мимо нанесенных торопливой кистью на холст торжествующих новоканальцев, мимо лежащего на стеклянной полке коричневого половецкого черепа. Височная часть у черепа пробита русской стрелой.

От Степана пришло письмо. Пишет после долгого перерыва и излагает городские новости. «Новоканал» переехал в старое помещение и вернул себе прежнее название. Народный контроль, которого так боялся директор, поработал на славу. Тихий старичок, одолживший Брониславу Адольфовичу пробочник, оказался большим докой, быстро разобрался в делах, отмел вину инопланетян в нарушении финансовой и штатной дисциплины, обнаружил приписки и незаконные работы. После его отъезда штаты института сократили в четыре раза, и оттого Бронислав Адольфович снова простой чертежник, а его кульман стоит бок о бок с кульманом коварной Шурочки. Была ли ошибка, допущенная Машиной, той самой — один раз в сто лет, — о которой предупреждали инструкции, или она объясняется вмешательством загадочных внеземных сил? Не знает никто. Сотрудники «Степьканала» склонны объяснять ее кознями инопланетян, а Карцев даже придумал объяснение, построенное на том, что, двигаясь невидимо по коридорам и комнатам, загадочные существа не могли не возбуждать в электрических проводах наведенные токи, подобно тем, что возбуждаются в проволочной рамке, которую проносят около магнита. Но Бронислав Адольфович, пишет Степан, подозревает во всем супругу, которая вошла в контакт с неземными существами и подговорила их, в отместку за роман с Шурочкой, испортить карьеру мужа... А еще в письме есть постскриптум: стосковавшийся по семейному уюту Глеб Прохорович Тыжных сдан Пуховым на руки Нине Павловне, вернулся в «Степьканал» и занял там место заведующего библиотекой.

История коварна, и выигрыши, которые подсовывает она людям, непредсказуемы.


Они сидели на жестких металлических стульях в освещенной тусклым электрическим светом камере для задержанных, начальник милиции города и существо, принявшее облик обреченного вечно томиться в третьем вагоне поезда № 245 Желудкова. Они беседовали, полные радости взаимного понимания.

— Не так-то легко открыть гравитационные волны, — объяснял пришелец из космоса, — мы сами сделали это только в десятом тысячелетии существования той науки, которую вы называете физикой. Несовершенство вашего прибора не позволит вам пока приблизиться к их разгадке: гравитационные волны прихотливы, свой характер они случайно меняют, и, может статься, через какое-то время ваш прибор перестанет работать.

— На какой, примерно, срок? — спросил Пухов. — Кто знает — на год, на десять, на сто лет... Что касается нашего прилета на Землю, то история его связана с событиями, которые принадлежат будущему.

Пристально наблюдая за Универсумом, мы обнаружили на крошечном каменном шарике, на планете, вращающейся вокруг оранжевой звезды, которую вы называете Солнцем, жизнь. Так мы открыли Землю.

Понимая, что всякое вмешательство опасно, опасно и для людей и для нас, и неизвестно для кого больше, мы не предпринимали никаких шагов для того, чтобы узнать что-то о вас или сообщить вам о себе. И вдруг случилось событие, которое заставило нас встревожиться. Во время... — не заставляйте меня искать синонимов, для этого события в вашем обиходе нет слова — при собрании всех жителей нашей Вселенной появилось неизвестно откуда невиданное существо серого цвета с четырьмя ногами и хвостом, разделенным на тысячи волосков.

Оно появилось, быстро перемещаясь в воздухе над нами, и тут же исчезло. Мы быстро установили, что причиной были эксперименты над пространством и временем, предпринятые на Земле. Не скрою, от прежнего нашего благодушия не осталось и следа. Наша изоляция оказалась нарушенной, наша безопасность под вопросом, тревога охватила тех, кто отвечал за существование нашего планетарного дома. Что за существа вы — люди, в чьих руках оказались средства и способы пробиться к нам через бездны пространства и пласты времени? Чего можно ожидать от вас? Чем руководствуетесь вы в своей деятельности и чего собираетесь достичь?

По вашим земным меркам, это был XXX век, эксперимент, который встревожил нас, люди связывали с именем какого-то Бугрова.

Во Вселенной много форм жизни, и разумным существам трудно понять друг друга. Первые же сведения, полученные с Земли, поразили нас. В действиях людей кроме достижения пользы присутствовали еще какие-то мотивы, нам непонятные. И тогда мы стали пристально наблюдать за вами. Мы направили к вам соглядатаев, наши посланцы принимали облик животных, людей, предметов, мы старались проникнуть в таинственный мир ваших привязанностей, страстей и готовности к самопожертвованию. Ведь именно они так отличали жителей Земли от нас. Больше всего нас удивляло, когда люди жертвовали жизнью во имя идей и чувств. Таким было, например, самоубийство одного изобретателя: человек ушел из жизни, чтобы мысли его, до того ненужные, непонятные, а потому пугающие, стали достоянием всех. Его сын — изнуряя себя непосильной работой, отказываясь ото всего, даже от любви женщины, довел до конца дело отца и дал людям то, чем сам воспользоваться уже не смог. А женщина, любившая его, не стала на пути его безумств, а терпеливо ждала их завершения, ни на что не надеясь, а когда он умер, сказала: «Его торжество. Для этого стоило ждать так долго».

И вот тогда мы начали искать разгадку. Что за сила, подумали мы, неодолимо влечет человека к островку камней или песка, на котором он родился, к городу, от которого уплыли его предки, отчего мужчины и женщины порой не могут жить друг без друга и предпочитают разлуке смерть?

— Увы! — подтвердил Павел Илларионович.

— Такое поведение не могло возникнуть случайно, у него должны быть очень глубокие корни. Мы поняли, что искать их надо там, где возникли люди, в глуби времен.

Можно попытаться использовать свет, решили мы. Ведь это только кажется вам, что следы, оставленные человеком на песке или в воде, исчезают бесследно, что исторгнутый звук умирает, а пепел сожженных книг не говорит. Мы стали искать световые волны, отраженные Землей и ушедшие без следа за пределы вашей галактики. И мы обнаружили их.

Заблудившиеся в туннелях времени, ушедшие от Земли в незапамятные времена, спрессованные в пакеты, они стали попадать в наши ловушки. И тогда мы увидели то, что происходило с Землей на протяжении миллионов лет. Увидели, как создавались на вашей планете и перекраивались океаны и материки, как, плавая подобно льдинам, континенты надвигались друг на друга, а в местах их столкновения вырастали остроконечные горы. Миллионы лет прошли перед нами. Мы увидели сверхконтинент, который раскололся пополам — он напоминал в этот момент раскрытую раковину моллюска. Мы знаем теперь, как вы называете части своей суши, и поэтому я могу рассказывать в доступных вам именах. Мы увидели, как Атлантический океан соединился с Мексиканским заливом, который был отдельным морем, и как те части, что вы называете теперь Северной Америкой и Африкой, стали удаляться друг от друга. От Африки откололись соединенные до поры Антарктида и Австралия, а от них в свою очередь отделился огромный треугольник Индостанского полуострова. Он предпринял плавание на север и двигался так до тех пор, пока не уперся в Азию. Затаив дыхание, мы следили, как в месте столкновения поднялись к небу высочайшие на Земле горы, вы назвали их потом Гималаями.

Мы стали искать истоки человеческого рода и нашли их на равнинах — то зеленых и полных зверей, то желто-бурых и безжизненных. Мы увидели, как кочевали по планете кучки странных существ, низкорослых, одетых в звериные шкуры, как потом целые народы на лошадях и в повозках хлынули, подобно рекам, на просторы степей. Они двигались как воды, снося на своем пути селения и города. Потом начались войны, в которых кроме людей начали участвовать ползающие, плавающие, летающие звери из железа. Но мы уже поняли, что никакая общая картина не даст нам ответ, почему люди ведут себя так, а не иначе, что нужно понять скрытое в самом человеке, ибо скрытое в одном принадлежит всем, а то, что обще всему человечеству, не обязательно встречается в одиночке.

Желания — вот что могли мы легко обнаруживать, а раз так, решили мы, именно они обнажат для нас глубинное в людях.

И мы прилетели, следопыты страстей, охотники за желаниями.

— А вы сами, — перебил его Пухов. — Кто такие вы, я хотел бы сначала узнать больше о вас и вашей планете.

— У нас нет планеты, область Универсума, в которой мы обитаем, не может быть описана как небесное тело. Для вас, если наблюдать со стороны Земли, это пауза в промежутке между туманностью Андромеды и созвездием Пегаса.

— А ваш внешний облик, ваш вид? Ведь сейчас вы человек, но это случайно?

— Да. Боюсь, что мне нечего вам показать. Вы не увидите меня.

— А ваши знания?

— Ими я поделюсь... Итак, мы прилетели, вооруженные приборами, которые позволяли обнаруживать нетерпеливое стремление обладать и знать, делать явным непонятное для нас, высвечивать форму желаний, потому что существо их от нас далеко. Их силу, только их силу, мы определяли легко.

— Вот почему, например, Желудков?..

— Да. Он и его два соседа по номеру. И жена директора музея. Много случайных людей, воспламененных по случайным причинам.

— Теперь понятно. Мы, люди, — странные существа, я и сам часто думаю над этим. Честолюбие, которое заставляет маленького чиновника мечтать о должности такого же маленького начальника, порой несравненно больше силы, заставляющей философа биться над разгадкой великого закона мироздания, или упорства, с которым полководец руководит грандиозной битвой. Страсть, которую возбуждает недостойная, часто не идет ни в какое сравнение с робкой любовью, которой пользуется прекрасная во всех отношениях женщина. Ондатровые шапки! Парадокс! Кто мог подумать, что желание горожан, направленное на такую мелочь, сможет с такой яркостью высветиться на ваших приборах?

— О да! Оно оставило далеко позади все — даже стремление палеонтолога увидеть динозавра или историка присутствовать при шествии стрелецких полков. Что ж, может быть, мы не поймем этого никогда. Куда проще нам с вами растолковать друг другу устройство корабля, машины или законы, по которым сообщаются вложенные друг в друга миры разных измерений. Я теперь думаю: может быть, наш прилет был ошибкой? Нам всегда казалось, что наш мир самый сложный, уж что-что, а понять тех, кто стоит ниже нас в познании Вселенной, мы сможем легко. Увы!.. Завтра на рассвете мы улетаем. Не знаю, будут ли когда-нибудь еще направлены экспедиции на Землю, но теперь вам известно: пройдут столетия, и люди, собрав весь свой технический гений, смогут впервые прикоснуться к Незыблемому — тронуть основу основ, поколебать Пространство и Время, сделать в них первые трещины, первые вмятины, первые дыры и искусственные пики. А их предкам останется удивляться странным последствиям первых опытов, вроде исчезнувшего могильного камня или заблудившейся во Времени лошади. Но может быть, врожденное желание обезопасить свой ум от преждевременного знания сотрет из памяти человечества и эти тревожные факты? Кто знает...

— Кто знает, — сказал Павел Илларионович. — Представить только, мы сидим с вами вот здесь, в этой комнате, в двадцатом веке нашего летосчисления и обсуждаем события, которым еще предстоит разыграться.

— Что делать, будет, все будет. Повторяю, так и будет: планета не раз еще изменит свой лик, человек, открывший тайну Пространства — Времени, заплатит за это своей жизнью, его сын начнет свои опыты, а мы, встревоженные ими, пошлем к вам разведчиков. И, наконец, на свет появлюсь я сам и, прожив долгую жизнь, сяду в корабль, чтобы прилететь на Землю и встретиться с вами. Два момента — момент будущего и момент настоящего — соединятся, и мы очутимся снова в этой комнате.

Каждое время — это время открытий и преодолений. Разве не казалось то, на что отважился Путешественник, делом, превышающим возможности человека? Таким оно и было, и страшную цену заплатил он за то, что одни назвали заблуждением, другие — успехом. Южный материк — кто может сказать, найден был он или нет?

— Да, можно спорить, Австралию или нечто совсем иное предполагали древние карты, — согласился начальник милиции.

— Что успели мы, чего добились, познакомившись с обитателями Земли? Очень многого — конечно, но тот, кто скажет — ничего, тоже окажется прав, потому что ваши страсти и желания так и останутся для нас всегда непереводимыми.

— Что делать, знание — это воронка, по скользкой поверхности которой изнутри поднимается человек-муравей.

— Не только человек...

Они еще долго беседовали, доверительно сблизив головы и стараясь, чтобы их голоса не мешали тому, кто носил фамилию Тыжных и, растерянный, не зная, что делать, бродил по соседней камере, а когда время, которое они сами назначили себе, истекло, оба поднялись.

— Вам нельзя уходить в таком виде, переоденьтесь в мою тужурку, а мне отдайте ваш костюм, — сказал Пухов. — Мимо дежурного пройдите отвернув лицо.

— Пустяки, не стоит беспокоиться, — возразил гость. Он замер, потом облик его как-то потускнел, уплотнился, подернулся голубой дымкой, стал вновь яснее, и Пухов увидел, что перед ним стоит его двойник, одетый как он, даже волосы на голове так же всклокочены, стоит и усмехается его усмешкой.

— Будьте счастливы во всех ваших начинаниях, — сказал гость, постучал в дверь, сказал пуховским голосом: — Откройте! — И не оглядываясь, пуховской же походкой проследовал мимо дежурного.

Дверь закрылась, щелкнул замок, ошеломленный Пухов снова присел на стул, просидел так, глядя на часы, ровно половину часа, давая возможность гостю отойти от здания милиции, потом подумал, что при удивительных возможностях того все предосторожности излишни, встал, постучал в дверь и, когда она приоткрылась, вышел из камеры.

Дежурный, который второй раз увидел выходящим начальника милиции, уверял потом, что почувствовал ногами в этот момент нечто вроде толчка, какой бывает при землетрясениях. Именно этим он объяснял, что не сразу заглянул в камеру, а когда заглянул и обнаружил исчезновение арестованного, не сразу кинулся наверх.

Пухов уже сидел в своем кабинете и читал входящие бумаги.

— Сбежал! В камере никого! — с ужасом выдавил из себя дежурный. — Нету его! Нет...

— Кого нет? — ласково спросил Пухов.

— З-задержанного. Т-того, что привели вторым.

— Вот как? — удивился Пухов. — Вы ведь никогда не заикались... А из камеры кто-нибудь выходил?

— В-вы.

— Знаю. Потому и сижу здесь. А еще кто-нибудь?

— Оп-пять вы.

— Что же, по-вашему, получается?

Дежурный понял, что несет ерунду, у него даже мелькнула безумная мысль дотронуться рукой до сидящего за столом — не восковая ли тот персона, не робот ли? — но Пухов опередил, подошел, положив руку на плечо, заглянул в глаза и сказал:

— Переутомились. Нельзя быть таким старательным. Идите-ка, дорогуша, домой, я побуду в отделе сам. Ведь в городе все спокойно?

— С-спокойно.

Пугаясь, что на его вопрос: «А что делать с задержанным?» — он услышит: «С каким задержанным? Разве у нас были задержанные?» — и тогда станет ясно, что он, дежурный, сошел с ума, милиционер вышел из кабинета спиной вперед и скатился по лестнице, а Пухов остался один. Он сидел в кресле, сидел и повторял про себя слова, которыми закончил свой рассказ пришелец:

— Не только человек...


Моя работа затянулась оттого, что появились новые точки зрения, публикуются все новые и новые свидетельства очевидцев, вышло даже несколько книг. В них авторы, в зависимости от того, являются они по духу художниками или людьми рационального мышления, излагают свои версии того, что произошло в Посошанске, в не скованной обязанностью строго следовать фактам форме, либо наоборот, дают их в виде обнаженной, без комментариев, хроники.

Мой настольный календарь теперь весь испещрен пометками. Увы, я приобрел привычку писать в него все, что мне следует сделать.

Ящик моего стола забит выписками и вырезками.


ГИНКО — род листопадных голосеменных деревьев. Восточная Азия. Разводятся, как декоративные деревья.

ГИНЬОЛЬ — персонаж франц. театра кукол. Пьесы, спектакли, сценические приемы, основанные на изображении злодейств.


Ледяным тоскливым утром в Болдино Пушкин ощутил себя молодой испанкой, которая, распахнув окно в напоенный ароматом цветов вечер, пожаловалась: «А далеко на севере, в Париже, холодный дождь идет и ветер воет!»


Незадачливый искусствовед, невольный летописец, я перебираю страницы рукописи. Наступил вечер, город зажег огни, желтые лампы, установленные в траве, вырвали из мрака стены, члененные белыми колоннами. Тонкий шпиль парит в воздухе, с залива дует ветер, по мостовой, гремя и подпрыгивая, как железные, мчатся сухие листья.


...Гаснет последний луч вечернего заката, и в город Посошанск входит ночь. Она течет среди домов, как река, несет с собой звезды и заполняет ими промежутки между крышами. Звезды пахнут степной травой и яблоками и искрятся на асфальте.

В домах одно за другим гаснут окна, и только в двух допоздна горит свет. Если заглянуть в них, то за одним можно увидеть сидящего за письменным столом человека, который, перелистывая записную книжку, читает из нее фразы и торопливо переносит их на чистые листы бумаги. Он покрывает эти листы формулами и ссылками на труды ученых, неизвестных на нашей планете, в них доказывается существование гравитационных волн и возможность нарушить однородность пространства и времени. За вторым окном молодая прекрасная женщина кормит грудью младенца, а когда он насытится, начинает его укачивать.

Свет двух созвездий, Андромеды и Пегаса, ложится на листы бумаги, которые торопливо исписывает мужчина, и отражается в глазах ребенка.


Конец


Загрузка...