Настолько разочаровалась в подругах, что теперь, когда возникает непреодолимое желание пожаловаться на супруга, то жалуюсь ему же.
Запись в дневнике панны Полеляевой.
Приглашение в ресторацию стало для панны Белялинской неприятным сюрпризом, поелику, превосходно зная характер своей давней подруги, она в том увидела недобрый знак. Панна Гуржакова была скуповата, если не сказать вовсе скаредна и гостей предпочитала принимать дома. Кухарка-то своя всяк дешевше обходится, нежель ресторации.
А тут вдруг…
Но отказать в такой малости было невежливо. И панна Белялинская, скрепя сердце, собралась. Облачилась в строгое платье из гишпанского бархату, купленное еще в незапамятные времена за вызывающую роскошность ткани, которая цвет имела глубокий винный и ко всему была расшита махонькими жемчужинами.
Жемчуга пришлось продать, как и золотые пуговицы с аметистами. Ломом пошли, будто бы не было в них никакой художественной ценности.
А вот само платье осталось.
И панна Белялинска, вспомнивши давние навыки, взяла в руки иглу с ниткой. Талию приподнять, по нынешней моде. Пустить по корсажу узкую ленту, споротую с другого наряду. Юбки спереди сделать прямыми, гладкими, благо, фигура позволяет носить такие, а сзади собрать в этакие складки, под ложный турнюр. В нынешнем «Модном доме» про такие писали.
И рукава.
Из остатков ткани с юбки манжеты вышли, узенькие и присобранные, самое оно, чтобы ладонь до середины прикрыть, как вновь же в «Зерцале модъ» писано.
Нет, платье обновленное было хорошо, очень даже хорошо, но…
…сама мысль о том, что она, Ганна Белялинска, вновь вынуждена носить перешитые наряды, вызывала глухое раздажение.
…шляпка… зонт.
И меховой капор, к счастью, купленный столь давно и надевавшийся мало, ибо после него были куплены иные капоры, из куда как приличных мехов, что навряд ли кто упомнит его. Брошь.
Колечко обручальное.
Скромность ныне в моде.
– Куда-то собралась? – с супругом она встретилась на пороге и нельзя сказать, чтобы эта встреча панну Белялинскую обрадовала. Она лишь отметила, что муж ее вдруг переменился, а вот в чем состояла эта перемена, уловить не смогла. Подтянулся? Помолодел? Порозовел? Бледность обыкновенная его исчезла?
С чего вдруг.
– Привез? – она облизала губы, уже не заботясь о помаде.
– Тебя только это интересует?
Держится он иначе. Куда подевалась привычная робость? И виноватое выражение лица исчезло… и в глазах появилось что-то такое, недоброе.
– Не только, – панна Белялинска взбила пальчиками лисий мех, который от долгого хранения слегка потускнел, да и пах, несмотря на мешочки с лавандой, которыми перекладывали одежу, пылью.
– Так куда ты собралась? – он поставил мокрый зонт, на котором таял снег, в стойку. Снял перчатки, шапку, которая делала его похожим на купчишку средней руки, которым он, в принципе, и являлся. Отряхнул бобровый воротник пальто. Расстегнул первую в ряду пуговицу, какую-то особенно крупную и вызывающе дешевую.
…она смотрела ему другое пальто, не из уродливого драпу, но кашемировое, в гусиную лапку. И с пуговицами посеребренными. А он же, упрямец, не пожелал. Мол, тонковато будет, замерзнет… какая разница?! Главное ведь, как сидит, но…
– В «Паньску ружу», – с неудовольствием вынуждена была сказать панна Белялинска. Муж не спешил робеть и оправдываться, и уж тем паче – а это вовсе было несвойственно ему прежнему – выкладывать перед ней золото. – Аделька приглашение прислала… я опаздываю.
– Тогда иди, – он посторонился, пропуская. – Опаздывать нехорошо…
Прозвучало…
Как-то неправильно прозвучало, будто он ее упрекает… в чем? Или не верит… или… ревнует? Смех какой… более чем за двадцать лет брака панна Белялинска супругу ни разу не изменила, не то, что телом, но и в мыслях. А он, бестолочь этакая, все еще ревнует…
На душе вдруг стало легко.
Спокойно.
И даже необходимость идти к кофейне пешком почти не расстроила. Благо, зимние ботинки были еще крепки, пусть и разношены.
Она все-таки опоздала.
Аделия устроилась у окошка. Пред нею, на скатерочке, расшитой серебряными и золотыми розами – вышивка была искусна, но мотив примитивно-уродлив, возвышался высокий кофейник.
Чашечки крохотные.
Найсвежайшие сливки. Сахар желтоватый, колотый крупно.
Профитроли с малиновым кремом. Махонькие корзиночки. И круассаны, политые шоколадным соусом… пироги горочкой…
…подозрения окрепли. Прежде за панной Гуржаковой не водилось этакой склонности к мотовству. И коль случалось ей заходить в кофейню, то кофием она себя и ограничивала. Разве что порой позволяла побаловать пирожком-другим.
– Прости, дорогая, – панна Белялинска кинула меха лакею и уселась за столик. – Феликс вернулся… я его раньше вечера и не ждала.
Панна Гуржакова покивала: мол, понимаю.
Муж, некстати вернувшийся, завсегда забот доставляет. Кофию налила собственноручно. Подала. И панна Белялинска, приняв чашечку, вдохнула умопомрачительный аромат. Ох, как давно она не пила кофию… а ведь прежде любила сиживать в «Панской руже». Здесь все-то было хорошо, даже этакая провинциальное вызывающее роскошество со всеми этими позолотами.
Кофий.
Пирожные.
Сплетни.
Случайные и неслучайные встречи, которые и нужны-то лишь затем, чтобы продемонстрировать новый наряд. Или на чужие поглядеть ревнивым взором, убеждаясь, что не столь они и хороши… а если и хороши, то запомнить, дабы после у модистки…
Панна Белялинска подавила тяжкий вздох. Ничего, скоро уже… все вернется. И кафе. И неторопливые прогулки в летнем парке. И наряды со шляпками, чулочки-сумочки-веера… посиделки долгие… гости и приемы…
– Ах, дорогая, – она сделала первый глоток и зажмурилась от сладковатой горечи. – Если бы ты знала, до чего порой я тебе завидую… муж – это так хлопотно…
– Вот-вот, – живо подхватила панна Гуржакова, отправляя в рот сырную корзиночку целиком. И проглотила не жуя. Отвратительные манеры! – От и мы с Гражинкой так же подумали.
– Что?
– Так куда ей замуж-то? Дите горькое, в голове одни книжки. Ни дому вести не умеет, ни хозяйством заниматься. Оно-то, конечне, моя вина… разбаловала я ее… как же, единая доченька… – панна Гуржакова испустила тяжкий вздох, который насквозь фальшивым был. – Так то, уж прости, Ганнушка, но… не можем мы предложение твоего сродственника принять.
Кофе стал горек.
И накатило.
Она почувствовала волну этого гнева, всесокрушающего, тяжелого, издали. И закрыла глаза, смиряясь с тем, что произойдет. Она вдруг увидела себя со стороны, моложавую, верней уже молодящуюся женщину в платье роскошного пурпурного цвета. И отметила, что пурпур очень даже к лицу… и кружевного воротника не хватает.
Потом увидела, как эта женщина раскрывает рот и…
…панна Гуржакова глядела на подруженьку, не узнавая ее.
Слушала.
И дивилась.
Этаких-то словесей она не слыхала, хотя ж не сказать, чтоб вовсе глухою уродилась. Случалось всякого… порой и муженек, уж на что тих был, а отпускал словечко-другое, попутавши дом родной с казармою. Или вот егоные подчиненные на язык невоздержанны были. А солдаты и вовсе народ простой, к манерам изящным не приученный.
Не то, что благородные дамы…
Из благородного на панне Белялинской одно платьюшко и было.
А так прям перекосило всю.
Физия белым бела. Глаза черны, что кротовы норы. Губы красные… страсть просто. А уж словами-то сыплет… и сыплет… от, и человек застыл с подносиком, на котором пирожочки свежие с грибами возвышались ароматною горой. Роту приоткрыл, глаза выпучил, а уши ажно огнем полыхают.
Знание, стало быть, входит.
Панна Гуржакова вздохнула и поднялась. Ей-то ничего, она в жизни и не такое слыхивала, да Ганне после самой стыдно будет… особенно, ежель в эту самую «Ружу» пущать перестанут за скандальность норову. Вона, в позапрошлым годе Соложухиной от ресторации отказали, так разговоров было на весь город. Вытеревши рученьки салфеткой, панна Гуржакова сделала то, что делала всегда, когда случалось ей становится свидетельницей чьей-то истерики, – отвесила пощечину.
Смачную такую.
Душевную.
Панна Белялинска, которую, несмотря на всю тяжесть ее бытия, по лицу прежде не били, рот раскрыла. И закрыла. И моргнула с немалым удивлением. Потрогала губы.
Села.
– Боги, – прошептала она, – ты меня… ты меня ударила?
– Нервы, – панна Гуржакова несколько торопливо – все ж отпечаток ладони на мраморной щечке панны Белялинской свидетельствовал, что ударила она сильней, нежели требовалось – запихнула в рот эклер. – Я вот настойку принимаю, на корне валерияны. И еще пустырник. Но не помогает.
– Валериана… пустырник…
– И тебе, дорогая, рекомендую, – почти от чистого сердца сказала панна Гуржакова. – А то ж этак вовсе ума лишиться недолго… ты уж извини, что я так… но ведь дочь родная, не могу кровиночку взять и отпустить.
Панна Белялинска лишь рукой махнула.
Вытащила платочек.
Прижала к вискам. Запахло мятою и еще лавандой, и еще чем-то неуловимым, но таким знакомым… от запаха этого закружилась голова. И недоеденный пирожок – с перепелиными яйцами и луком-шалот упал на скатерть, аккурат на желтую розу.
– Прости, дорогая, – панна Белялинска перегнулась и, дотянувшись, отерла лицо старой подруги тем самым платком. – Я действительно хотела решить все по-хорошему… а теперь, будь добра, послушай…
Она отмахнулась от лакея с его предупредительностью, за которой сквозило беспокойство – а ну как дама, которой подурнело вдруг, платить откажется? И придвинулась к панне Гуржаковой близко-близко.
– Сейчас ты сделаешь вот что…
…конечно, все это было не совсем законно, даже более того – совсем уж незаконно, но… но разве ей оставили выбор?
Нет.
И значит, сами виноваты… конечно, сами…
…Ольгерда знала, что ей надо делать.
Она почти успела, благо, подняли ее в несусветную рань. Она и в прошлой-то своей жизни на рассвете не подымалась, а уж в театре обосновавшись и вовсе взяла за привычку почивать до полудня. Сон надобен красоте.
Но ныне, как ни странно, раннее пробуждение не то, чтобы не разозлило, но напротив, придало решимости и сил. Она, в кои-то веки не озаботившись тем, как выглядит в чужих глазах, наскоро умылась, расчесала волосы, пощипала щеки для румянцу и уже, накинувши полушубок из голубой норки – ах, прощальный подарок одного премилого поклонника – покинула негостеприимный дом. И хозяйка его престарелая лишь хмыкнула, запирая за незваною гостьей дверь.
– Ишь ты… вырядилась, – донеслось незлое.
Вырядилась.
Вчера.
А нынешним утром платье из алой шерсти в узкую полоску гляделось, пожалуй, несколько вызывающим.
Шляпка с вуалеткой и брошью. Мушка на вуалетке. Перчатки горчичного оттенку с тремя медными пуговками. Аглицкие сапожки.
Сумочка.
Разве ж этакой красавице возможно ногами грязь утрешнюю топтать? Нет. И стоило руку поднять, как тотчас извозчик остановился подле. Не лихач, конечно, но с коляскою вида приличного да при лошаденке крепенькой, сытой. Этакая споро домчит. Мужик и руку подал, помогая подняться. Сам же бережно укрыл ноги теплою полстью.
…помчали.
…полетели по белым улочкам, которые еще были сонны и пусты.
…по площади, где возвышались стражею темные дерева. Мимо заиндевевшего памятника Миклошу Доброму, который и впрямь казался добрым.
Извозчик свернул на Померанцову, а после нее – на Шкидловский тракт, в народе больше известный как Висельников. Оттуда – на Забытово.
Разом посмурнело.
И потемнело будто бы. Эта часть города была неприглядна. И сию неприглядность не способен был исправить и снег. Ишь он, лег пеленою на низенькие крыши, затянул крохотные окна, а порой и вовсе глухие стены. Дворы укрыл, плетни… только то тут, то там в снегу прорехи виднеются. Да дышут чернотою печные трубы, добавляют небу угля.
Тетушка жила там же. Да и удивительно было бы, смени она этот захудалый жалкий домишко на ту же квартиру.
– Можешь не ждать, – Ольгерда кинула извозчику сребень за старание.
И себе на удачу.
Подобравши юбки, спрыгнула с пролетки, порадовалась лишь, что, будто предвидя этакий поворот, одела сапожки поплоше. Небось, новенькие из нубука этакой встречи не пережили бы.