Теперь ты меня слышишь? Вслух подтверждать не нужно, достаточно мысли.
Что? Кто это со мной говорит? Где я?
Ну, вот и откликнулся. Уже кое что. Как себя чувствуешь?
Чувствую? А… Не знаю.
Есть объективные показания. В пределах нормы. Необходимые ощущения постепенно будут подключены.
Не понимаю. Это на самом деле?
Вопрос не имеет смысла.
Это происходит в мозгу… так спросить можно? Я еще живу?
Один вопрос лучше другого. Ты мыслишь, это я подтвердить могу, попробуй сделать умозаключение. Не будем тратить времени на технические подробности, оно у нас ограничено. Суть ты ухватить сможешь. Мозг, правда, пока еще не вполне активен. Да ты и прежде не особенно его напрягал, никогда не использовал даже малой доли его возможностей. Как и другие, впрочем. Так система устроена, ничего не поделаешь. Выявить, пустить в дело все заложенное в программу никто сам не может. И, наверно, не зря. Подключения, так сказать, на все сто в обычной жизни мозг бы не выдержал, перегорел. Оглядываешься однажды: жил ли, не жил? Это у всех так, но некоторым еще мерещится возможность ухватить что-то фатально ускользающее, недостижимое. Как будто прожитое еще не пережито до конца. Найти бы способы пробудить непроявленное, неразвернутое. Улавливаешь, о чем речь? Есть уже некоторые разработки, программы. Надо опробовать на материале. Предварительное согласие объекта не всегда спросишь. Но ты, будем считать, не отказался бы. Если бы успели спросить. Завещают же для эксперимента свои органы.
Вспомнил. У меня была такая идея. Откуда вы знаете? Литературный замысел. Я этого нигде не записывал.
Что значит не записывал? Не взял ручку, бумагу? Но вот, возникло же, всплыло что то. Откуда? Есть технологии, которых ты представить не можешь.
Сон. Это был сон. Кто то громадный, уродливый (нижняя губа распухла, черная) преследует меня на тяжелом устройстве, вроде грубо сделанной катапульты. Оно переваливает через нагромождения из камней, бетона, хватает по пути глыбы, швыряет в меня. Я успеваю уворачиваться, только однажды, наклонясь, сам стукаюсь носом об отлетевший осколок. Урод хохочет, довольный: «Ну, не обижайся, друг, значит, попал». Это похоже на игру, но я не знаю, что будет, если перестану увертываться. Наконец, с трудом (во сне двигаться трудно) взбираюсь на высокое нагромождение и с облегчением сознаю: сюда он не вкатит. Он действительно останавливается у подножья, но почему-то не раздосадован. С тихим торжеством отворачивает лежащую на тележке рогожу — я раньше ее не заметил: «Ты мне больше не нужен, ты у меня уже здесь». И под рогожей я с ужасом вижу — себя! Действительно себя, свое лицо, еще молодое, красивое, волосы слиплись прядями, потные, в глазах, обращенных ко мне, страдание, недоумение. Значит, я там, в его власти? Я понимаю, конечно, что это мой двойник, не я. Я же — вот! Но что теперь станут делать с ним, с моим двойником? Как его выручить? Ка кие у него — у меня! — страдальческие глаза! И что, если там — я? От невозможности найти разрешение я проснулся. Но долго еще не мог понять, сон ли был это.
Ну, различать нам как раз не надо. Реальностью будем считать то, что создается в мозгу. Этого урода ведь сам сочинил. Сам, кто же еще? Сны бывают гениальными даже у бездарностей. Проснешься, сам себе удивляешься: откуда что взялось? Интересно, ка кой тут сработал предохранитель, заставил проснуться?
Не знаю. Померещилось что-то еще, особенно важное. Таяло невозвратимо. Сердце колотилось по-настоящему. Посмотрел на часы: без пяти шесть. Еще темно. Решил, что лучше уже встать, все равно не засну. Сделал обычную гимнастику, побрился, позавтракал, покормил кошку, принял лекарство, собрался работать. Стал надевать часы — и обнаружил, что смотрел на них вверх ногами. Было всего без пяти двенадцать. От сбоя ли времени, от неизбежной ли долгой бессонницы — возникло чувство, что сейчас я все же смогу ухватить уже привидевшееся. Бессонный мозг — как воспаленная лампа, высвечивает все ясно.
Нет, вот этого не надо, на режим бессонницы переключаться не стоит. Что высвечивается, а что от яркого света гаснет, сам знаешь. Проворачиваешь в мозгу недодуманное, не так сделанное, перебираешь, сколько упустил непоправимо, как бездарно потратил лучшие годы. Увы, увы! Вспоминаешь незавершенный спор, задним числом наконец-то приходят убедительные, неопровержимые доводы. Почему не подоспели вовремя? Так все очевидно, логично. Мысли цепляются одна за другую, словно фарш прокрученный лезет из мясорубки. Переигрываешь сценарий, расправляешься с противниками, как подросток, воображающий себя героем боевика. Пробираешься по лабиринту, цель вроде рядом, а до нее все дальше. Держишься за логику, как за стенку — когда нибудь куда нибудь, может быть, доберешься. Только времени, глядишь, не хватит. Вот если бы стенку пробить! Бывает же: последовательное, долгое, правильное усилие не дает результатов, но угадаешь нечаянно точку — и все перевернется, откроется. Боязно, конечно, ушибиться. Да и за стенкой может оказаться вовсе не то, чего ждешь, вывалишься неизвестно куда. Ладно, что тратить время? Надо искать способы. Попробуем ввести музыку — так сказать, для настройки.
Ну? Почему перестал думать?
Разве я перестал? Я слушаю музыку.
Без слов нет отчетливой мысли. Это собака слушает и подвывает, а что у нее там, внутри, между поступлением звука и откликом? Но твое дело находить слова, без этого ничего у нас не проявится. Давай, вслушайся еще. Возникают какие-то ощущения, картины?
Не знаю. В незнакомую музыку трудно сразу входить. Что-то должно возникнуть? Может, подрегулируете?.. Неразборчивый общий гул, внутри переливы. Так смотришь на облака: они кажутся неподвижными, но внутри, если вглядеться… меняется, тает, вновь возникает. Тень облака на облаке. Мелодия куда-то уходит, сближается с другой… идущие рядом пути… вагон против вагона. Мы в открытых дверях друг против друга, не ощущая скорости, вровень, лицом к лицу, все ближе, совсем близко. Волосы ее растрепаны встречным воздухом, она убирает их с лица пальцами… невесомо, не прикасаясь… с улыбкой протягивает ко мне руку, другой держится за поручень, я тоже… еще немного, и соприкоснулись бы, дотронулись… Что это?.. почему вдруг заухало, заскрежетало? Я, кажется, отвлекся от музыки, перестал слышать.
Н-да. Как говорится, слова отдельно, музыка отдельно. Или, как сказал папаша, узнав, что вышло из его отпрыска: не об этом думал композитор. Тут есть авторская аннотация. «Столкновение лирической медитации с неумолимой реальностью… вариативные аллитерации первоначальных мотивов растворяются в фоновых фигурациях». А ты: заухало, заскрежетало. Одно, впрочем, стоит другого. Если бы про музыку можно было рассказать музыкой, про движение облаков облаками, про жизнь жизнью! Попробуем обойтись, чем есть. Тебе что-то вспомнилось или начал опять сочинять? Одно вообще не отделишь от другого, тем более у таких, как ты.
Не могу сказать. Этот скрежет все сбил. Если бы повторить? Музыку по другому слышишь, когда заранее знаешь целое.
При повторении не всегда получается то же. Методика не до конца отработана. Будем корректировать на ходу. Подключим другие возможности, наполним слова плотью, введем вкус, запахи, чтобы натекала слюна, трепетали ноздри.
Запах отработанного пара, локомотивной смазки, угольной гари. Запах вокзала, ожидания, многодневного дорожного пота, а может, прокисшего кваса: из резинового шланга от бочки у выхода на перрон натекала всегдашняя лужица. «Рупь пара!» — покрикивает торговка пирожками. Лицо распаренное, красное, как будто в ней самой не остывал пирожковый жар, черные усики над губой в бисеринках пота. Поддевает вилкой золотистое, в жирных пузырьках, тельце, в другой руке наготове оберточный обрывок…
Почему остановился?
Засомневался, какую употреблять форму времени. Запахи эти, отработанный пар, гарь угольная — когда это было? Рупь пара! Пирожки с какой-то склизкой требухой вместо мяса. Я однажды побрезговал… побрезгую их в рот взять — но тогда? сейчас? Они ведь вкусны… они были вкусны… от одного предвкушения натекала слюна, и зубы вдавливались, обрывали, сминали эту горячую, смешанную со слюной мякоть. И квас этот из тяжелых кружек, едва сполоснутых после чужих ртов, разбавленный той же водичкой, что натекала в лужицу — в жару хотелось вливать в себя кружку за кружкой, да еще истомившись в долгой очереди, сначала взахлеб, потом задерживая, освежая запыленное нёбо, горло, без мысли о какой-то там гигиене.
Ну вот, а говорил: повторить бы, заранее все зная. Возникает смазанность, как от совмещенных изображений. Настоящее время вообще условно. В нем пожить то реально не успеваешь, ожидание перетекает в воспоминание, не задерживаясь, а там все тает, переиначивается, перемешивается, сам знаешь. Посмотрим. Пользуйся, когда удобно. Чего ты сей час ждешь?
Вспомнил. Спохватился в последний миг. На светофоре уже светился зеленый. Успел добежать, вскочить на ходу. Хорошо, что двери в этой электричке не закрывались. Можно было постоять у открытого проема, подставив лицо встречному воздуху, выравнивая дыхание, наблюдать, высунувшись, как оживают рельсы, расходятся, снова сходятся, отражая небо, а поезд медленно, осторожно принюхиваясь, распутывает неразбериху привокзальных путей, и ведь не сбивается, выбирает единственный. С детских лет удивление: почему-то именно этот. Другие убегают в сторону, теряются где-то там, где тебя не будет. Из промасленного щебня между путями, среди мусорной мелочи, окурков, оберток от мороженого, пачек от сигарет или от папирос («Беломор» с голубой полоской, «Север», болгарское «Солнце»), пробивается пыльная лебеда, полынь, пастушья сумка, одуванчики, небесного цвета цикорий. Скорость смазывает подробности в обобщенную полосу. По соседнему пути уже догоняет нас электричка. Поравнялись, пошли рядом. Вот… опять та же музыка? Спасибо… Она стоит в двери напротив, держась одной рукой за поручень, другой укрощая у колен непослушный подол. Пути совсем сблизились, мы мчимся друг против друга. Волосы золотисто светятся вокруг ее головы, она убрала с лица прядь, потом, улыбнувшись, протянула ко мне руку. Я потянулся навстречу. Пространство между нами исчезло… можно удержать еще вот так, отчетливо, укрупненно? Она… да, это была она. Крапинки на серо-зеленой радужине, белая засохшая корочка на губе. Ничего не стоило перескочить из двери в дверь, как сделал бы в кино каскадер. А за ее спиной… кто это?.. Что снова за звуки? Их стало вдруг относить назад и в сторону, ее электричка замедляла ход у платформы, где надо было сходить мне, а моя почему-то разгонялась быстрей, быстрей, платформа ухнула, пересчитывая вагоны. Что же это такое, черт побери?
Постой, постой, тут давай проясним. Вскочил, надо понимать, не в ту электричку? Не успел на бегу уточнить, не посмотрел на табло? Всего только? И так из-за этого разволновался?
Я опять увидел ее. Отчетливо. Сейчас узнал отчетливо. Это была она.
Она?
Моя жена, будущая. Я ее, значит, видел раньше, такую, только не был знаком. Могли бы еще тогда встретиться, сойти на одной платформе. Вот когда он меня, значит, опередил.
Кто это он?
Я разве не говорил? Этот… возник за ее спиной. Наклонился к ее уху, что-то сказал. Она улыбнулась в ответ.
Может, просто спросил, сходит ли она. Запоздалая ревность, что ли?
Что значит запоздалая? Я уже знаю, что буду ее ревновать. Ведь все уже было. И это, оказывается, было, где-то запечатлелось, хранилось. Перепутанная электричка, девушка в вагоне напротив, они оба. Но прежде так не соединялось, я так не помнил, не понимал и переживать так не мог. Лучше б я их не видел.
Вот те на! Только начал по-настоящему ощущать, прикоснулся к чему-то — уже замигал предохранитель. Проще бы сочинительствовать, да? Ладно, попробуем переключить режим, с поправкой на личные особенности… Куда идет этот поезд?
Понятия не имею.
Ну, вот и хорошо. Так уже лучше.
Я, наверное, знаю… то есть, узнаю потом, просто забыл. Вышла ошибка, чего тут хорошего. Мне надо будет вернуться, это я помню.
К себе, да? Куда же еще? Если не заблудишься. Шутка. Минуточку…
расширение в пределах селекции эрекции проекции видений видимого на виденное внутри известного неожиданность подключение переключение отключение осторожно не спускать с горки бездна ограничена количеством знаков по умолчанию
Что это? Эй! Какой еще режим? Не понимаю. Вы слышите? Эй! Почему вы замолчали? Я перестал вас слышать. А вы меня? Что у вас там случилось? Или не хотите отвечать? Эй!
Репродуктор повторил объявление на невнятном языке хрипунов. Без остановок, неизвестно куда. Мне, что ли, теперь так и ехать? Что-то не сработало, да? Я, знаете, вспомнил еще пивную пробку в той лужице, на вокзале. Прилив из шланга покачивал ее, словно кораблик с гофрированными бортами. На дне размокала обертка от карамели «Раковая шейка». Может, вставить, как вам кажется? Без последовательности?.. Нет, все таки не получается. Вот вот, казалось, готово было ожить счастливое детское чувство, когда больше хотелось ехать, чем приезжать. Вжимался носом в окно, провожал взглядом пустыри, перелески, заборы, поля, огороды, закопченные заводы, свалки, полные сказочных богатств, луга, домики путевых обходчиков, женщин с жезлами свернутых желтых флажков в руке, терпеливую очередь у шлагбаума, грузовики, телеги, автобусы, убегающие под мост реки, удильщиков на берегу, купальщиков по грудь в воде, белых уток. Вдруг свет заслоняла быстрая туча, диагонали дождя задерживались на стекле, а потом из просвета ослепляло омытое солнце, заставляло щурить глаза. Простор поворачивался вслед движению, долго не отставал, предлагал вглядеться в себя, оставаясь до конца не исчерпанным, как жизненное событие, столбы отсчитывали расстояние, между ними приплясывали провода, вверх, вниз на волнах перестука, и ритм этой музыки не казался однообразным. Было жаль, когда дорога кончалась. Уже? — спрашивал. — Уже приехали? А дальше нельзя? — оглядывался с завистью на тех, кому повезло ехать дальше. Все равно куда. Повторить бы опять, досмотреть сполна! Ну вот, за окном вроде уже виденное. Макет воспоминания. Так собрание драгоценностей, подобранных по дороге, камней, шишек, стекляшек, гаек, из которых фантазия уже создавала нечто одухотворенное, оказывалось время спустя кучкой мусора. Смотришь в стекло, заляпанное оспинами прежних дождей, не сквозь него — на свое полупрозрачное отражение, ощупываешь неприятный прыщик на подбородке. По стеклу ползет муха, останавливается, отупело ползет снова, не способная даже понять, как сюда угодила. В противоположном конце вагона несколько женщин покачиваются в такт колесному перестуку, кто-то вяжет, кто-то читает книгу. Знакомое промежуточное состояние. Сколько же еще ехать? Скорей бы пропустить время, из которого — мы это, в отличие от мухи, можем сказать — состоит жизнь. Вычитай еще одну пустоту, не заполненную ничем, кроме убаюкивающего ритма и ожидания. Так, что ли? Эй! Может, вы меня все таки слышите? Я вас не слышу, а вы слышите? По телефону такое бывает. Что у нас с вами не получается? Расползается, ускользает. Только неясное чувство тревоги. Проверьте, как там с питанием? Батарейки не сели?
Что этот зануда бормочет про батарейки? Осторожнее в выражениях.
От нас в его сторону не доходит.
Ничего, что подключились без спросу?
Раз так нечаянно получилось. Пока шеф там налаживает. Мы же не вмешиваемся. Сам-то он всегда искал способ заглянуть в чью-то жизнь.
Еще бы и сны подсмотреть!
А почему бы нет? Не наяву, конечно.
Во сне, что ли?
Есть другие состояния.
Это какие?
Не знаю терминов. Другая специальность.
Что то литературное.
Может, литературное.
Он все еще в неопределенности.
Вроде клонит в сон, но еще не спит.
Тревога мешает.
А тревога-то отчего?
От неизвестности.
Уже все-таки живое чувство. Неизвестность, неожиданность, новизна.
Как только что, когда увидел ее.
Вроде бы и так видел.
Так, говорит, не видел.
И опять отчего-то не по себе.
Билет-то его здесь уже не действителен, про контролера подумал.
Неосторожная мысль. Не надо было ее допускать. Теперь уже не исправишь.
Она вошла, раздвинув неслышно дверь, в светло-синем жакете без форменных знаков, с согнутого локтя свисала матерчатая кошелка. Словно дуновение беспокойства прошло от скамьи к скамье. Откладывали книжки, убирали вязанье, ставили на колени сумки, пакеты, извлекали кошельки, раскрывали. Кто-то, приподнявшись на цыпочки, снимал с багажной полки застрявшую кладь, высвобождал из-под чужой тяжести. Вошедшая медленно двигалась по проходу, смотрела с расстояния, что ей показывают, иногда брала в руки; от кого-то отмахнулась с улыбкой: да знаю я тебя, знаю. Только одна продолжала встревоженно рыться во внутренностях сумочки, вынимала то носовой платок, то записную книжку, что-то уронила на пол, подняла, раскрасневшаяся, растрепанная. Контролерша некоторое время терпеливо ждала. Я прикрыл глаза. Лучше не обращать на себя внимания, изобразить спящего. Между нами оставалось пространство пустых скамеек. Авось там и задержится, не дойдет. Есть ли у меня деньги на штраф? А на обратный билет? Ни сил, ни желания проверить карманы. Даже напрягать память. Нашла ли та встрепанная женщина то, что искала?.. Слегка приоткрыл глаза: контролерша теперь стояла спиной ко мне, держала перед собой круглое зеркальце на ручке, подкрашивала губы. Укрупненный глаз в черном обводе глянул на меня из отражения. Я поспешно опустил веки снова. Не уберегся, встретился взглядом. Она как будто задержалась на мне. Разглядеть бы получше лицо. Так красится на работе… Но эта ее улыбка…
Он ее, что ли, узнал?
Еще не решил. Не хочется узнавать.
Почему?
Еще не прояснил.
Надо будет напрячься.
Не хочется прояснять.
Лучше бы без напряжения.
Без проверки.
Насколько от него зависит.
Надеется проскочить.
Это в его характере.
Он это умеет.
Нет, что-то все-таки оживает.
Что то, значит, осталось.
Прикосновение паутинки к коже лица — прикосновение взгляда. Она сидела против меня на скамейке, разглядывала, наверно, уже долго.
— Глаза, может, откроешь? — наконец, сказала с ус меткой в голосе. — Без билета, что ли?
— Почему без билета? — я выпрямился на сиденье, словно в самом деле сейчас только проснулся и не могу разлепить сразу ресниц. Что это за тыканье — повадка человека, ощутившего власть? Принять его безропотно или самому ответить ей «ты»? — Билет то у меня есть, — продолжал я пока нейтрально, все еще как бы спросонья, — вот.
Рука нащупала ткань, не сразу нашла карман. Забыл. Я в легкой старой курточке без подкладки. Вынул на ощупь маленькую картонку, протянул, тут же сознавая, что делаю это напрасно.
— Что ты мне показываешь? — сказала она.
Завалялся, наверное, старый, выправлял я неуверенно мысль. Таких теперь нет. Надо поискать новый, бумажный. Хотя ведь и он не годится. Теперь — это когда? Стоило все таки отвечать покладисто, не возмущаться, я мог не так сориентироваться, допустить ошибку, худшую, чем безбилетный проезд.
Наконец все-таки открыл глаза. В вагоне включилось тусклое освещение, воздух за окном сразу сгустился. Замедляли ход силуэты зданий, закат просвечивал сквозь квадраты окон. Тени огней пробегали по желтым планкам скамеек, по лицу женщины, делая его молодым и как будто вправду знакомым — если бы оно не было нарисовано поверх настоящего.
— Рассеянность, — признал, пожимая плечами. — Билет-то я взял, но перепутал в спешке платформу, сел не на тот поезд, проехал свою станцию. Надо теперь возвращаться.
— Это куда еще возвращаться?
— К себе, — вспомнил я.
— Остришь, — усмешка дрогнула на губах, накрашенных до черноты. — Все. Считай, приехал.
Я пожал плечами: как скажет. Она встала и, не оборачиваясь, пошла. Я, помедлив, двинулся вслед за ней.
Поезд, вздрогнув, остановился, из переходной гармошки дохнуло блевотиной. Лишь в следующем вагоне я сообразил, что могу выскочить в открытую дверь, никто бы не удержал, женщина даже не оглядывалась. Вагон освещен был лишь фонарями заоконной платформы. Она успела на ходу снять жакет, светлая блузка в неверном свете переливалась муаровым узором. На крайней скамье кто-то спал, прикинувшись кучей тряпья. Слышалась музыка из приемника, компания теней продолжала пировать, хотя остановка была, похоже, конечная.
— Эй, дорогой, присядь с нами, — кто-то придержал меня за рукав. Пахло нарезанным луком, холодной курицей и огурцом.
— Не могу, — я сглотнул невольно слюну и тут же подумал: а почему не могу?
— Почему не могу? — подтвердил голос. Рука уже протягивала мне стаканчик — бумажный, но запах хорошего коньяка был неопровержим. — Когда у друзей праздник — не обижай.
Кавказский акцент обладает необъяснимой способностью сделать обращение дружелюбным, но едва уловимый полутон отделял интонацию от угрожающе оскорбленной. Почему, в самом деле, нельзя было за держаться, утолить голод, выпить, захмелеть вместе с людьми, способными жить легко, как хотелось бы самому, но все время не удавалось, с ними запеть, растроганно лобызаться, не думая ни о чем, хотя бы на время — а там, словно переключив стрелку, свернуть, может, на какой то другой путь, в края неизвестных возможностей, несостоявшихся встреч, неосуществленных желаний?
— Женщина, понимаешь, ждет, — невольно подладился я под акцент и показал движением головы. Она уже исчезала за выходной дверью, вовсе не дожидаясь меня. Но не найти было объяснения более убедительного.
— А, женщина, извини, — кавказец понимающе ослабил хватку. Упущена была возможность (который раз? не первый и не последний) приобщиться к беззаботности праздника, к жизни, скрытой в полутьме, но понятной больше, чем необходимость следовать за этой женщиной. Дальше, минуя чье-то копошенье, пыхтенье (высветилось пятно оголенной белизны), в черноту очередного перехода.
Вагон за ним имел вид служебный, половина его была отделена перегородкой, к стенам с двух боков жались скамьи без спинок. На одной сидел понурый чело век, щеки в седой щетине, потные пряди прилипли к лысине. Она сделала знак, чтобы я подождал здесь, прошла за перегородку. Открывшаяся дверь отозвалась немазанным визгом, похожим на болезненный крик.
Небритый на противоположной скамье вздрогнул, поднял голову.
Затяжной, мутный взгляд сфокусировался, прояснел. Мятые губы шевельнулись вначале беззвучно, пробно.
— Ты?! — выговорил, наконец. — Тебя-то зачем притащили? Они не имеют права, срок давности уже истек. — Смотрел, напрягая на лбу морщины. Седые пучки из ноздрей, краснота слезящихся, воспаленных глаз. — О господи!.. Возможно ль, что опять я сам не свой? — В голосе неожиданно проявилась актерская дрожь. Испачканный мятый пиджак, черная тряпица, бывшая когда-то артистическим бантом, размякнув, свисала с несвежего воротничка. — Почему ты так смотришь? Помнишь, я читал здесь с эстрады, в парке? «А поворотись-ка, сын! Экий ты смешной какой!»… Конечно, время всех изменило. Но в тебе осталось… я, как сейчас, вижу, — расширенные зрачки снова расслабились, он смотрел сквозь меня. — Сидел вот так же на скамейке и плел венок из одуванчиков. Из одуванчиков. Как девочка. Нет, лучше, нежней девочки. Нежная кожа, припухлые, яркие губы…
Дрожащие пальцы потянулись ко мне. Запах немытого тела коснулся ноздрей. Тошнота, похожая на детский испуг, поднялась из живота. Я невольно отстранился.
— Извините, но я не понимаю, о чем вы говорите. Я вас не помню.
Проехавший мимо состав отозвался в вагоне дрожью расслабленных сочленений. Рука опустилась.
— Это правильно, — он пожевал губами. — Не понимал, значит, не могу помнить. Так и держись. Доказать ничего нельзя. Только бы нас не мучили. Позволяли жить хоть тайком в своем мире. В мире чистой любви, искусства, поэзии, красоты. — Он поднял подбородок: — От низшего, земного, к высшим сферам влечет меня моя любовь во сне. Нет, говорят, признавай правду! Ты не хочешь признать правду? Надеешься спрятаться где-то у себя там? Чтец-декламатор, актеришка долбанный. Мы тебя оттуда достанем. Мы тебя вылечим. Мы тебя заставим признать правду. Покажем, кто ты на самом деле такой. Когда превратят тебя в кучу мяса, в помоечную собаку, в грязь, в дерьмо. Прости, что я перед тобой так выражаюсь. И тронут брезгливо носком сапога: понял, падаль, кто ты? Избавился от галлюцинаций? Теперь признаешься? Ужас в том, что реальности отрицать нельзя. Реальность — вот она, ты сам видишь. Но отказаться от своего — значит стать тем, что они хотят из тебя сделать. Они не могут, не должны знать, что это такое: жизнь, в которой присутствовал ты, мое чувство, безнадежность, невыразимость. Ты сам мог об этом не подозревать…
— Простите, — сказал я, подбирая слова, которые могли бы подействовать на сумасшедшего, — не обижайтесь, но, пожалуйста, хватит. Я не хочу вас обидеть. Меня тошнит, может, от пирожка, который я время назад съел. Это что-то физиологическое. Но я не могу ничего поделать. Вы говорите как будто обо мне, но я этого не знаю. Со мной этого не было, понимаете? Тот, о ком вы говорите — это не я.
— Как ты сказал? — сумасшедший на миг замер. — Обо мне, но не я? Это идея! Это можно считать решением. Ничего не оспаривать, не отрицать. Захотят тебя ткнуть носом: но вот, здесь же написано, это о тебе, ты сам подтверждаешь, от своего имени? Пусть, скажи, обо мне, но это не я. Это их озадачит. Как это о тебе, но не ты?.. ха-ха-ха…
Он снова вздрогнул, оборвал смех. Дверь на этот раз открылась неслышно. В проеме, для устойчивости расставив ноги, стоял человек в милицейском расстегнутом кителе. Фуражка сдвинулась косо, на груди белой нательной рубашки открывалось пятно цвета пива или мочи.
— Что, встреча старых знакомых? — удовлетворенно прокомментировал молчание. — Вечер приятных воспоминаний? Давно его знаешь? — обратился он ко мне.
И этот на ты. Актер посмотрел на меня испуганно, умоляюще.
— Я его не знаю, — пришлось сглотнуть невольный комок, чтобы высвободить голос. — И попрошу вас…
— Незнакомы, значит, — не стал меня дослушивать милиционер. — Ну конечно. Он с тобой знаком, а ты с ним нет. А может, постараемся, вспомним? Подсел кто-то однажды на скамеечке в парке? Да? Расстегни, покажи, мальчик, что у тебя? Или как-нибудь по-другому? Да не стесняйся, интересно же послушать, с подробностями. Ну? Будем молчать? Документы! — рявкнул вдруг изменившимся тоном.
— Какие тебе документы? Что ты дурь порешь? Он со мной пришел, — женщина показалась за его спиной, поправляя волосы, блузку. Краска с лица была стерта, она улыбнулась мне. Я готов был узнать — еще не ее, но эту улыбку. — Пропусти, — попробовала протиснуться мимо него, держа перед собой кошелку. Он боком прижал ее к косяку двери. Она охнула.
— Нашел время, козел! Моя смена кончилась. Ты же на службе.
— Именно что на службе. — Снова навалился на нее, не давая пройти. Она посмотрела на меня беспомощным взглядом.
— Не распускайтесь так при нем! — неожиданно при шел на помощь актер. Голос его был готов сорваться. — Вы не знаете, с кем имеете дело. Он еще про все это напишет.
Милиционер перевел осоловелый взгляд с него на меня.
— Что напишет? Журналист, что ли?
— Вам этого не понять. Мы у него все в мозгу.
— Ну…., — милиционер начинал закипать, — кой чьи мозги мы сейчас прочистим. Давай ка ты первый сюда…
Теперь сумасшедший обратил ко мне затравленный взгляд. Что он в самом деле вообразил, чего от меня ждал? Я посмотрел на женщину. Она высвободилась, наконец, вернула на лицо улыбку, сделала мне глазами знак: не вмешивайся.
— Пошли, пошли, — ухватила меня под руку. — Дорогу еще не забыл?
Ускользнул все-таки. Не стал вмешиваться.
А что он мог? Успел все-таки пожить, научен. Мысленно мог бы. В воображении. Воображение тоже ограничено.
Это чем?
Реальностью.
Смотря какое воображение.
Но способ-то уже сработал.
Какой способ?
Вот этот: о тебе, но не ты.
Практичный режим.
Глядишь, так честнее получится.
Прямо о себе не все вспомнишь.
Может, понемногу начнет узнавать.
В каком смысле? Знакомое или еще неизвестное?
Не понятое, забытое, не воспринятое. Других, себя.
Неизвестное в знакомом, да?
Открывать словно впервые.
Это конечно. Без неожиданности нет чувства жизни.
Хотя конец то известен заранее.
После станционных фонарей близлежащие здания совсем растворились в чернильном воздухе. Редкие окна слабо окрашены в цвета занавесок или апельсиновых абажуров, готовых терпеливо дожидаться возвращения моды. Ярко освещен лишь фасад на другой стороне площади — железнодорожный клуб, измененный временем или памятью. Монументальный портик с колоннами странно уменьшился, как бывает с усохшими стариками. Даже с расстояния видно, как облезли на нем былые белила; пятнистого цвета краска на стенах последний раз была, кажется, охрой. Если подойти поближе, можно бы различить слои, выглядывающие один из-под другого, как обрывки газет по краям стенда, на который они наклеивались годами, и по сохранившимся клочкам текста определить хотя бы приблизительно дату. Но туда нам незачем, дата все равно значила бы не больше, чем координаты, нарисованные в ночном воздухе, сквозь который идешь сейчас, с уверенностью старожила минуя переходной мост, узнавая тепло рук, обхвативших твой локоть, щекой чувствуя ее взгляд, но сам к ней не оборачиваясь, чтобы не смутить, не спугнуть что-то, уже начавшее возникать. Мы шли с ней со станции. Мы идем со станции. По рельсам расползаются огни светофоров, красные, желтые, синие. «Подаю на пятый цистерны!» — распоряжается женский голос. С сортировочной горки спускаются по одному самостоятельные вагоны. Черная фигурка на путях коротким, быстрым движением подсовывает под разогнавшиеся колеса тормозные железные башмаки — вагон, взвизгнув, замедляет движение и уже мягко стукается буферами о буфера, поджидающие его. Всегда хотелось подолгу наблюдать эту непростую, рискованную работу, здесь нужны умение и осторожность: башмак может выстрелить из-под колеса, ушибить не на шутку. Дальше ведет она. Последний фонарь на стене завода делает темноту вокруг ослепительной, закопченные окна не пропускают наружу света, лишь струйка мутного пара выбивается от куда-то сверху, как свидетельство ночной жизнедеятельности, влажный потек на кирпичах отблескивает черной смолой. «На четвертый перевожу, на четвертый!» — предупреждает бессонный громыхающий голос, он не умолкает всю ночь, проникает сквозь стены, пахнущие холодной сырой плесенью. Летом не топится печка, тепло только под одеялом. Темнота, как на улице, еще непрогляднее, чем на улице.
— Вспомнил все-таки?..
Да. Оттаивает, проявляется. Запах керосина из кухни, старой картошки из погреба и как будто помойного ведра. Глаза открывать незачем, все равно ничего не увидеть. За стеной кто-то спит или еще не вернулся с ночной смены, это я тоже помню, надо сдерживать голос, свет зажигать нельзя.
— Ну, отдыхай пока.
— Я улыбку твою вспомнил. Ты говорила не со мной, но мне показалось, что улыбаешься мне. Я сразу в улыбку влюбился.
— Улыбка… ой, какой ты… Улыбка — это же так просто. Сокращение мышц, наработанное, перед зеркалом. Ты даже не сознавал, до чего был смешной. Ходил вокруг да около, не знал, как подступиться. Танцевал и не прижимался, боялся обидеть. Воспитанный неразбуженный дурачок. Тебе даже в голову не приходило, как я хочу этого сама. Как этого можно хотеть. Я ведь с ума по тебе сходила, прямо текла. Ты даже слов таких не знал.
— Почему же не знал? Знал.
— Ладно, не обижайся. Покраснел, небось? Не вижу. У тебя были другие слова. Говорить ты умел. И сам себе верил, сам от своих слов зажигался. Но я от твоих слов таяла. Думала, ты какой-то особенный, с тобой надо не как с другими. Если б, наконец, не постаралась сама… Ты, наверно, даже не понял, как все вышло.
— Почему же не понял? Это в лесу, когда мы упали с велосипеда? Прямо в траву, я на тебя… что ты смеешься?
— Не на меня. С кем ты меня путаешь? А говоришь, вспомнил. Кто у тебя еще был? Раньше, потом? Перемешались, не различишь? А как меня зовут?.. Подожди… имя вспомнил?
— Причем тут имя, если я тебя вот так помню, на ощупь… вот же ты… тут… и вот тут. Как же не узнал?
— Ух ты, снова какой! Подожди, …опять не туда… давай я тебе помогу. Это хоть вспомнил.
Всплеск импульсов, однако!
Когда запахи вспомнил, тоже был всплеск. Картошка из погреба, керосин.
Оживает, значит. Не просто воспоминание.
Необъяснимо все-таки.
Что?
Вот это. Положил руку, дотронулся пальцами — и оживает. Как будто подключился к аккумулятору.
Чего тут необъяснимого? Давно все объяснено.
Если бы! Отросточек тела входит в углубление другого — и это все? А какого, все равно? Почему он по имени ее не назовет?
Не уверен. Вдруг ошибется. В темноте Лию не отличишь от Рахили — пока не узнаешь.
Вот-вот! Думал, что любит ее, а ему, оказывается, другую подсунули. Эту, оказывается, не любит. Что значит узнать?
Прибор не покажет.
Вот и тычутся, наугад, на пробу. Пока не найдут.
Если найдут. Случается не то, что ищут, а то, что случается.
У кого как. Он ведь уже увидел ту самую, только еще не знает. Может, где-то в памяти держит, пусть пока непроявленно.
Это из романтической литературы.
Не поймешь, он все-таки ее любит?
Ему сейчас кажется, что любит.
Расплывчатое слово.
Не научный термин, что говорить.
Кто-то заворочался за стенкой, совсем близко.
— Это хозяйка. Не бойся. Он еще не скоро вернется.
— Не скоро?
— Повторяешь, чтобы выиграть время. Полгода еще досиживать… Ну вот, сразу сник. И не спрашиваешь, кто он? Да ты его и так знаешь. Его по бабской части тут все знали. Ты, помню, передергивался брезгливо: как он такой раздутой губой может целовать, кто с ним целоваться захочет? Губа! Что губа! Он так бабу ухватит — уже не вырвешься. Ты этого не умел. Или не хотел. Смотрел уже куда-то мимо меня, только изображал чувства. Или воображал. Вместо чувств у тебя воображение. Думал, можно устроить вокруг себя жизнь, как она видится. А он брал жизнь такой, какая она есть. Только вспомнить, как ты мне стал предлагать пятьдесят рублей на аборт… меня чуть не стошнило. Или ты и это забыл?
— На аборт? Но ты же потом сказала… ведь этого не было. То есть, выяснилось, что это была ошибка.
— Было, не было. Так растерялся, просто тебя жалко стало. И сразу слинял в Москву.
— Так совпало… сложилось. Я думал сразу вернуться. Ты что, хочешь сказать…
— О, встревожился! Не пугайся так, не пугайся. Ты же не хочешь знать, что со мной будет потом. После тебя.
— Будет?
— Будет, было. Все равно тебе знать незачем. Это уже не твоя жизнь. Если что дальше и будет, то не у нас. У каждого по отдельности…
— Эй, на пятом, — не унимается голос, — ты что там, заснул? Принимай последние!
Направляют, сцепляют, составляют заново.
— Когда-нибудь вспомнишь, как мы однажды еще встретимся. Я увижу тебя в поезде, подумаю: подойти к нему, не подойти? Решу подождать: захочет ли меня узнать? Ты ведь меня увидел. Отвел взгляд.
— Вот ты о чем… Я не был уверен. Ты так изменилась.
— Ты испугался узнавать, вот и все. Молчи лучше, молчи, все будет вранье. И зачем правда? Правда никому не нужна. Правду знать — жить станет невозможно. Проще потом досочинить, ты это умеешь, вот, как сейчас. Удобнее.
Все, погасло.
И уже не оживишь.
Было, не было?
Сношения без отношений.
Нет, что то вроде наметилось, проявилось. Неубедительно. По настоящему не получается. В каком смысле?
Соединяются, а остаются отдельными.
Это ведь у всех так. И то если удается.
У кого как.
Каждый думает, что у других по-другому.
Про других никто знать не может.
Разве что из литературы.
Причем тут опять литература?
Она, может, как раз для этого. Чтобы успокаивать: не терзайся, у других то же.
Это верно.
Еще чтобы запечатлеть, удержать. В жизни-то все проходит.
Даже воспоминание тает.
Но что-нибудь остается?
Пока неясно.
Густой предрассветный туман, не видно дальше вытянутой руки. Не тишина — беззвучие. Пахнет дымом. Из тумана возникла собака неопределенной по роды и масти, засеменила за спиной, обнюхивая след. Узнала, что ли? — я обернулся к ней. Она отпрянула, зарычала, оскалив клыки. Ну, ну, сделал я успокой тельный знак. Показалась похожей на мою. Я, знаешь, не совсем ориентируюсь во времени, но место — его мне и узнавать не надо, его я ощущаю, как воздух, который остался внутри, которым снова дышу. Моего пса звали когда-то Султан. Султан? Собака неожиданно завиляла хвостом, задом — откликнулась. Как немного, оказывается надо — назвать по имени. Я выкупил своего Султана за трешку у живодеров, он уже скулил, трепыхался у них в сетке. Так и остался на всю жизнь испуганным, от встречных собак убегал, позоря меня, когда я с ним шел по улице, зато был нежен и любвеобилен. От любви и пропал: увязался за пахучей сучкой, которую привезла с собой группа проезжих кинематографистов, вскочил вслед за ней в автобус, назад не вернулся. Было ли это, будет ли? А, Султан? Это, что ли, ты или твой потомок? Я при сел на корточки, протянул руку, пес с наслаждением доверчивой покорности подставил ухо. Эк сколько на тебе репьев. Поделись, нацеплю их себе, как ордена, сюда и вот сюда. Простые радости детства. На хорошую звезду, жаль, не хватит. Стоит вдруг осознать, что где то, кто-то помнит тебя, продолжает о тебе думать — как будто продолжаешь жить в других, через чью жизнь прошел, в ком-то что-то оставил, даже не зная этого. И в тебе остаются, продолжают жить все, с кем соприкоснулся душой, как будто ты — это еще все они. Оживают пробужденные запахи придорожных трав, еще не сожженной картофельной ботвы в огородах. Прохладна увлажненная пыль под босыми пятками. По сторонам дороги темнеют сгустки домов — непроявленные воспоминания. Мир прекрасен, когда видишь его, словно сквозь запотевшее стекло. Туман, как память, прикрывает убожество обветшалых построек, серых сарайчиков, покосившихся заборов — с волнением продвигаешься дальше, начинает яснеть.
От бурьяна свободен голый утоптанный пятачок, на нем очерчен круг, разделенный чертой пополам. Нож, воткнутый в землю, лишь слегка заржавел — заточка из пилки, рукоятка обмотана черной изолентой, еще липкой в ладони. Нож втыкается с лету, отрезаешь себе чужую территорию, прежнюю границу стираешь. Если он не воткнется или наклонится так, что не просунуть между концом рукоятки и землей два пальца, все у тебя могут отрезать обратно. Ускоренная модель завоевательной истории. Но особой виртуозности требует другая игра, там нож надо втыкать, бросая разными способами: за рукоятку, за лезвие, с пальца, с локтя. Самое сложное: раскачать нож двумя пальцами за лезвие и подкинуть, чтобы он воткнулся, перевернувшись сначала в воздухе. Это называлось «слону яйца качать». Проявляются, наливаются темнотой очертания стен, почернелые бревна. Рисунок кривой звезды на одном выжжен стеклом, которое называлось не увеличительным, а зажигательным. Окошки на покосившейся веранде тоже покосились, стали не прямоугольными — параллелограммами, иногда ромбами. Перекосились рамы, это понятно, но как такое могло произойти со стеклами? Нижняя ступенька крыльца провалилась, из щели поднялась высокая лебеда. В прихожей держится холод, настоянный на запахах давних времен, пыльного хлама, который сваливали сюда, медля вы бросить окончательно — вдруг еще пригодится, лыжа, оставшаяся без пары, дождется такой же, когда сломается следующая, прохудившуюся кастрюлю удастся когда нибудь залудить или использовать для других надобностей, школьные учебники, игрушки, почти целые, перейдут по наследству. Корзина с оборванной ручкой заполнена бумажными листками, прихотливо, по разному сложенными: непонятные отцовские изделия, что-то значившие для его смущенного ума. Дверь в комнату приоткрыта, я заглядываю, стараясь не пробудить звон стеклярусной за навески, осторожно ее раздвигаю — сдержать бы еще биение сердца.
На столе тяжелый плюшевый альбом. Мама переворачивает твердую страницу со вставленными в прорези фотографиями, вглядывается поверх очков, сдвинутых к кончику носа.
— Он тут совсем на себя не похож, — покачивает головой и переводит взгляд — не на меня, в мою сторону. — Мы с тобой похожи, а он — посмотри. Если б не знала, засомневалась бы.
— Фотографии! — хмыкает отец. Он сидит боком ко мне, дрожащие пальцы с трудом, замедленно складывают поперек лист бумаги, вырванный из школьной тетради. — Фотографии становятся похожи, когда человека уже нет.
— Значит, и хорошо, что его пока не узнать, — соглашается мама. Умиротворенная добрая улыбка задерживается на ее губах… Боже, эта ее улыбка!
— Твоя логика! — мотает он головой. Ногтем проутюжил складку, стал загибать угол. Так он начинал делать кораблик, обучая меня, получался по желанию с трубами или без, кошелек с четырьмя отделениями, голубь, способный летать, и самое восхитительное — надувной чертик с вылезающими рожками. Настоящие изделия, я уже строил фантазии, как налажу производство, начну продавать раскрашенные игрушки — зарабатывать, не дожидаясь возраста. Теперь он складывал что то по-новому. — А, ничего не выходит, — с досадой отбросил смятый листок. — Не складывается объем. Забыл. Теперь не восстановишь.
Недоуменные морщины на лбу, бескровный рот приоткрыт. Прозрачная слезинка вытекла из-под века у переносицы, задержалась на дряблой щеке.
— И жизнь не поправишь. Если бы я мог ему показать, объяснить, он, может быть, продолжил бы. Даже не поинтересовался, выбросил, как мусор.
— Что выбросил? Эти твои раскладушки бумажные?
— Раскладушки! Там написано было, внутри и снаружи. На разных сторонах, разных гранях. С пояснениями, правилами соединения. Модели жизненных ситуаций, объемные. С примерами из нашей жизни, из истории, из политики, правильные решения. Аналогии, анализ ошибок.
— Ты опять все свое. Думаешь, мир можно правильно расположить в своей голове?
— Как будто я этого не понимал! Что ты про меня думаешь! Я знаю, поддакивала из жалости, а вникнуть-то даже не пробовала. Конечно, в голове мир не расположить. Он просто там не уместится. Сколько было таких сумасшедших идей! Гениальные люди на этом сходили с ума. Но если вынести идею наружу, чтобы она сама, без вреда для головы, могла разрастаться. Составить систему, которая будет держаться, не разрушаясь — это уже докажет ее истинность. Я вводил все новые составляющие — и ведь получалось вначале. Не хватило только времени, чтобы со единить. Если бы ему объяснить, передать, чтобы до делал.
— Так жизнь устроена, чего ты хочешь? Мы свое от жили, у него свое. Дом этот снесут, новый поставят. Слышишь, уже машина разогревается?
— Какая машина?
Какая машина? Подождите!., я, кажется, опоздал, но еще можно остановить, спасти, что осталось. Подождите, я им скажу! Нарастающий рокот перекрывает голос, не слышно себя самого, отзываются дрожью стены, со стеклярусным перезвоном раскалывается голова, из расползающихся щелей сыпется чердачный песок, мусор и пыль прожитых лет, кусками отваливается штукатурка, накренилась, повисла балка потолочного перекрытия. Механическое чудовище мотает суставчатой шеей, приближаются челюсти, а голос все не может прорваться, бессильный, беззвучный. Поздно…
Что это?
Я ничего не трогал.
Это не мы.
Отключаемся.
Мы ни при чем.
Сматывай удочки.
Спуталась леска.
Бред.
Замыкание.
Боль имеет форму взрыва.
Непроглядность. Иллюзия движения, без ориентиров. Из темноты в темноту. Словно бы гул с заунывными перебоями, натужное усилие на невидимых подъемах. Меня, что ли, везут? Куда? Знаете этот анекдот?.. Эй, послушайте! Не знаю, как к вам обращаться. Допустим, вы меня все-таки слышите. Почему я к вам обращаюсь на вы? Вы со мной на ты, а я, как подчиненный с начальством. Со мной что-то произошло?.. что-то еще происходит? Оставил меня одного — зачем? Тебе для чего то было так нужно? Чего то от меня ждал? Я для тебя то ли объект, то ли инструмент изысканий? Сам без меня не можешь?.. А?.. Ждите ответа, ждите ответа. Что-то начало возникать, высвечиваться — оборвалось. Расползается, исчезает. Куча обломков и мусора вместо дома, в котором жил. Успел застать напоследок. Механические челюсти догрызают остатки. Неузнаваемая местность вокруг. Бетонные надолбы в развороченных глинистых котлованах. Звон высокого синего неба в ушах. Чья-то ладонь похлопывает меня по щеке: эй, папаша! Папаша… Это ко мне?.. Можно ли помнить беспамятство? Я видел… видел опять родителей. Они были на себя не похожи, и все же я знал, что это они. Во сне так бывает. Хочу им сказать что-то важное, действительно важное. И не могу вспомнить слова. И они не знают, что я тут. Опоздал. Опять опоздал. Мы так и не сказали друг другу, что хотели. Как будто стеснялись. Все люди друг перед другом не могут раскрыться, не договаривают, что-то узнают запоздало. Но близкие, родные особенно. Удаляются, исчезают — остается лишь чувство потери, вины, недосказанности… невыразимой, невыразимой нежности. Ты, конечно, опять скажешь, что сны — то же запоздалое сочинительство. Относись к этому, как угодно, я не отказываюсь. Таким, как я, совсем без этого не обойтись. Я, может, и тебя сейчас продолжаю выдумывать. А?.. И тут никакой реакции. Что ж. Скрыт значит неуязвим. Не хватит голоса докричаться. Эй!
Да слышу я тебя, слышу.
Извините, не ожидал.
Неважно. Так получилось. Техническая накладка. Нет, впрочем, худа без добра. Нельзя же все время вмешиваться. Мысль может быть только твоя. Или ты ждешь, чтоб она снизошла откуда то? Ладно. Обращаться можешь, как тебе удобней, это не проблема. А что за анекдот ты упомянул, не договорил?
А… Человек в санитарной машине спрашивает: куда меня везут? В морг, ему отвечают. Но я, говорит, еще не умер. А мы, говорят, еще не доехали.
Ха-ха… юмор — это неплохо. Тем более напоследок. Сеанс, ничего не поделаешь, пора кончать.
Как это кончать? Какой сеанс? Так сразу, без предупреждения?
Что значит без предупреждения? Предупрежден был с самого начала. Всякое время ограничено, это входит в условие. Можно было, конечно, ожидать от тебя большего, но что успел, то успел.
Да я еще ничего не успел… подождите! Какие-то клочки, обрывки, они даже ни во что не соединились. Только начало проявляться. Мне надо восстановить еще так много… бесконечно много! Подождите… обступает так беспорядочно, невозможно вместить сразу. Ощущение дряблой кожи на губах, когда я прощался с папой… морщинистые складки на сгибах его пальцев, белые лунки на ногтях, совсем такие же, как у меня. Подождите. Запах маминых волос, запах сена и трав… о!., еще столько запахов, без них же ничего не почувствовать, не оживить. Запах талой подснежной воды. Холодный арбузный запах свежестираного белья, когда его занесешь с мороза. Запах картофельной ботвы, дождя, свежераскопанной земли. Запах антоновских яблок, наваленных на полу в прихожей, запах псины после дождя. Запах дыма, когда вернешься в дом, подбросишь в печку пару полешек, смотришь, как вырастает пламя, синее снизу, лицу сладко от печного тепла, которого не станет в городских домах, чай ник зеленый подрагивает на раскаленной конфорке…
Ну, ну, ну. Стоп. Занесло. Уже перегрузка. Ты что, на безразмерную эпопею замахиваешься? Всего ни в какой объем не вместишь, и не в объеме дело. Зависит от способностей. В иной рассказец, несколько строк поэтических, да что там! — в единственное мгновение может вместиться столько!.. Проваливаешься в него, а оно разрастается, растягивается. Жизнь, как ты знаешь, вообще не бывает сплошной. Невнятная текучка, без ясных чувств, вспомнить нечего — иногда лишь вдруг вспышки.
Да, да, это я уже понял. Удавалось изредка ощутить, ненадолго… еще бы только выразить…
Счастье зрения, счастье дыхания,
Счастье слов, наделивших способностью
Пережить все заново и сполна.
Ты что, заговорил как будто стихами? Чьи это?
Стихи? Не знаю. Мне кажется, это мои слова.
Однако! Неожиданно для тебя.
Если бы удалось передать. Я ведь по сравнению с другими ничего не умею, только искать слова. Но, может, это зачем-то не только мне нужно. Вдруг оживет и для них… как детское сновидение… трепет, словно подуешь на волосы ребенка… Подождите, вот:
Дрогнул краешек лепестка — улыбка,
Готовая распуститься…
Нет, все, хватит. Ишь как тебя заносит. Никак не уяснишь: уходит, уходит время. Хочешь, что ли, на стишки тратить остаток?
Про детей я уже не успею? Это же еще целая жизнь.
Сыпется песочек, сыпется. Соображай быстрей.
Но хотя бы напоследок что-то соединить, осмыслить. Нужна ведь какая-то закономерность. Как в музыке разрешение или кода, не помню сейчас, как у них это называется. Чтобы подвести к какому-то осмысленному завершению.
Всякая выстроенность условна. Музыкальное развитие сочиняется, а в обычном-то, реальном времени, как в детской игре — где вдруг застанет тебя команда: замри, там и замрешь. Ты все-таки до конца не можешь обойтись без сочинительства. Нет, это тебе не в укор. Сказано было сразу: для таких, как ты, прожитое не вполне пережито, пока не преобразится в мозгу, в душе, не проявится в словах, как скрытый, поначалу нераспознанный негатив. Может, это для чего то и нужно. Может, упорядоченность, завершенность сочиняются не просто для удобства, для приятного утешения. Может, вообще нет никакого природного чувства жизни вне искусства.
Как это нет? А любовь?
И ее, если хочешь, можно считать одним из порождений искусства. В отличие от секса.
Нет, а животные? Они ведь тоже могут умереть от любовной тоски.
Может, эта способность делает их больше, чем просто животными, кто знает. Люди ведь тоже не сразу стали собой. Ладно, хватит теоретизировать. Струйка-то иссякает, уже совсем тоненькая.
Как это иссякает? Подождите… подожди. Я как-то совсем растерялся… Господи! Все держу в уме главное-до главного еще не дошел. Я ведь… как же это сказать словами… был не совсем целым, пока не соединился с ней. Мне надо еще соединиться с ней. С ней ведь была еще целая жизнь.
С ней, ну конечно. Опомнился! Целая жизнь! Нет, самое большее — несколько мгновений, уже не минут, напоследок, если хочешь, на выбор.
Что значит на выбор? Как я могу выбрать?
Тоже верно, сам ты не можешь. Да и какой тут выбор? Наугад, как соединится.
Это?.. Не вижу, но чувствую прикосновение. Это она?
А кто же? Держит тебя на одной ладони.
Меня? На одной ладони?
Купает тебя в ванне, приподняла в воде. Весу то в тебе, как в ребенке, усох. Хорошо, что теперь уже не можешь себя видеть. И двигаться сам не можешь. Но что-то, значит, чувствуешь?
Чувствую. Еще как чувствую! Прикосновение ее руки… музыка счастья. И как же она прекрасна! Крапинки на серо-зеленой радужине, белая засохшая корочка на губе…
Ну, это не сочиняй. Ты же не видишь?
Ее вижу. Не знаю как, но вижу. Наверное, еще с тех пор, как мы мчались по соседним путям, друг против друга. Надо было только ее найти, встретить. Всего уже не повторишь, это невозможно, что ж… Главное, я с ней. И опять ее так хочу. Она это может видеть?
Стариковская эротика, этого еще не хватало! Чего у тебя видеть то?
И слышать меня сейчас не может? Мне так хочется бормотать ей на ухо всегдашние свои глупости.
Ну, бормочи, как сейчас, найдем способ ей передать.
Не через тебя же.
Меня то чего стесняться?
Все таки. Этого так просто не повторишь. Ты лучше мне объясни, как это возможно сейчас? Такая полнота… чувство счастья?
Знаешь, лучше без объяснений. И понять не старайся. Ты не был бы счастлив, если бы понимал. Все. Пора кончать.
Еще немного… совсем немного. Она мне говорила: не сдерживайся… Нет, еще хоть мгновение…
Теперь действительно все. От тебя бы зависело — никогда бы не кончил.
Я понимаю, я понимаю. Что делать? Без конца ничего не бывает. Не задержать. И запечатлеть почти ничего не успел. Да ведь и это исчезнет. От моей памяти, от меня самого не останется ничего, я понимаю. Но вдруг исчезнет все-таки не совсем? Я слышал, есть предположение: что-то все-таки остается.
А, вот о чем ты! Есть, в самом деле, о чем горевать. И чем тебя утешить, не знаю. Вроде бы со всем можно смириться. Собственная смерть неизбежна, к этому приходится привыкнуть. Тем более есть шанс, что это еще не конец, некоторые действительно утверждают, что после смерти можно как то продолжить существование, пусть хотя бы в виде неопределенной энергии. Этакого неясного облачка, растворенного среди прочих. Какой то смысл в этом можно вообразить. Что-то, как ты мечтаешь, все-таки остается. О твоих сочинениях помолчим, но хоть что то. Хорошо, пусть и самой на шей планете рано или поздно придет конец, она осты нет. Останутся другие — потомки догадаются, приду мают, как куда нибудь перебраться. Да? Но есть, оказывается, угроза нешуточная: недавно ученые, говорят, установили, что через двадцать три миллиарда лет прекратит существование сама Вселенная. Как возникла она однажды в результате Большого взрыва, так и кончится. Лопнет. Совсем исчезнет. Всего через двадцать три миллиарда, представь себе. Это уже совсем непонятно как вынести. Зачем же тогда все?
Пристыдил. Умолкаю.
И то хорошо. Считай, нет в жизни результата большего, чем ее содержание, все, чем она была наполнена. И смысла в ней нет, кроме того, что удается породить, если постараешься. До последних мгновений. Может, под самый конец что-то еще и откроется.
Да, да… Иногда как будто возникало. На мгновение.
Ну, тоже, считай, уже что-то. Давай на этом и завершим.
Подожди. Я хочу сказать… я тебе благодарен.
Да ладно, не за что, это все ты. Это тебя надо благодарить.
Подожди, я еще хочу спросить…
Нет, хватит. Времени больше нет. Отключаем.
Ощущение света на оболочке, еще не развившейся в глаз. Глаз, как посторонний пузырь, проплывает отдельно, болтаясь на кровавом оборванном стебле, в зрачке перевернутое небо с растущими вниз деревьями, крохотный зародыш вещества увеличивается, наращивает вокруг себя плоть, мягкую, нежную, с кожей, пропитанной белым молоком и пахнущей им, возникшее из ниоткуда тело колышется, разрастается и тут же теряет очертания, обвисает, мертвеет, морщится, пропадает среди других таких же, но все вместе продолжает существовать непонятно где, вне времени и пространства, младенец и старуха, глаза, руки, прах смешанных с землей жизней, плевки, окурки, пивные пробки, голоса и стоны, полет бабочки, прихотливый, как движение мысли, буквы и цифры, слова стихов, где все еще бушует восхитительный свежий ливень и с отяжелевших листьев падают драгоценные капли, невидимые дыхания сгущаются в пустоте, роятся, как пыль, светлые насекомые, жизнь каждого от рождения до смерти длится мгновения, но каждое вмещает бесконечность, как сонм ангелов вмещается на острие иглы, они мерцают, точно слабые звезды, чтобы тут же, на глазах, исчезнуть, взамен рождаются новые, все больше, больше, сгущаются, как небесная туманность, и вот сияние разрастается, вытесняя и заменяя мрак.
Сеанс окончен.