Часть первая Черный август 199. года

День первый 14 августа

1

Москва, улица Грановского, Кремлевская больница.

11.15 по московскому времени.


— Подсудимый Батурин, встать! Признаете ли Вы, что 8-го августа, на заседании Съезда партии стреляли в товарища Горбачева?

— Да. Стрелял.

— Чей приказ Вы выполняли?

— Я стрелял от имени всей партии…

Горбачев мучительно поморщился. Но даже выругаться вслух у него еще не было сил. Он лежал на высокой больничной койке, чуть приподнятый на подушках, с хирургическим швом на груди, окутанный проводами датчиков и окруженный новейшим импортным медицинским оборудованием. Миниатюрные экранчики постоянно показывали частоту его пульса, кровяное давление, ритм сердца, заполняемость легких и т. д. Вся эта аппаратура дублировала приборы, стоящие в кабинете главврача Кремлевской больницы академика Вахтина, и была поставлена в палату по приказу самого Горбачева, как только его привезли в больницу. С простреленной грудью и кровью в плевре левого легкого, почти теряя сознание от боли и страха умереть, Горбачев еще по дороге из Кремлевского Дворца Съездов, где прозвучал этот страшный выстрел, успел подумать, что он не может доверять кремлевским врачам. Стрелявший не был уличным шизофреником, он был делегатом Съезда партии. И, значит, это покушение — результат заговора. Но кто заговорщики? Правые во главе с Лигуновым? Левые во главе с Бельциным? Демократы-экстремисты? Русские националисты из «Памяти»? Анархисты? Военные? Кто бы это ни был, они могли заранее сговориться с врачами «кремлевки» о том, что, если Горбачев не будет убит, а только ранен, то он должен умереть в больнице. Заговорщики должны были сговориться с врачами, иначе они полные идиоты! Потому что, если он выживет, то… Господи, если я выживу, то…

И весь короткий путь — всего три квартала от Кремля до улицы Грановского, где находится Кремлевская больница, — Горбачев думал только об этом, как НЕ отдать себя в руки кремлевских врачей, как НЕ допустить, чтобы его оперировали русские хирурги. Но только в операционной, когда анестезиолог уже нес к его лицу маску для общего наркоза, Горбачев, собрав все силы, сказал:

— Нет… Раису!..

Раиса почему-то не попала в машину «скорой помощи», которая везла Горбачева из Кремля в больницу. То ли о ней, жене Горбачева, забыли в сутолоке, то ли и с ней что-то случилось (арест? сердечный приступ?), — но, как бы то ни было, даже в этом ее отсутствии Горбачев видел еще один признак заговора.

— Некогда! — нетерпеливо ответил ему Вахтин, уже одетый в зеленый хирургический халат, с резиновыми перчатками на руках и со стерильной маской на лице. — Некогда, Михаил Сергеевич! Дорога каждая секунда!

Горбачев окинул взглядом их всех — Вахтина и еще двух кремлевских хирургов, их ассистентов и анестезиолога. Конечно, вряд ли все они вовлечены в заговор, это почти невероятно. И все же…

— Нет! — повторил он Вахтину. — Раису…

Вахтин засопел, сдерживая бешенство, и даже это показалось Горбачеву подозрительным. Но тут Раиса сама вбежала в операционную. За ней спешила медсестра, на ходу завязывая на спине у Раисы шнурки стерильного халата.

— Миша! Боже мой!..

Движением пальцев Горбачев приказал и врачам и медсестрам выйти из операционной.

— Вы с ума сош… — протестующе взревел Вахтин, но Горбачев только мучительно поморщился, и рука его вяло, но и властно велела им всем убраться немедленно.

— Полминуты! — процедил сквозь зубы Вахтин, и они вышли.

— Что, Миша? — наклонилась над Горбачевым Раиса.

Он чувствовал, что теряет сознание, что боль, горячая, как огненный шар, раскаленным комом распирает грудь и обжигает сердце, спину, мозг.

— Только… американский врач… из посольства… — произнес он сухими бескровными губами. И — утонул в своей боли, и последнее, что он видел — искру догадки в ее глазах…

Все, что было потом, он узнал с ее слов. Она загородила собой потерявшего сознание Горбачева, а Вахтин устроил ей скандал. «Идиотка! Он может умереть от пневмонии!» — кричал Вахтин, срывая с рук резиновые перчатки. Секретарь ЦК Виктор Лигунов уговаривал: «Раиса Максимовна, здесь наши лучшие врачи! Как мы будем выглядеть в глазах всего мира?!». Министр обороны Вязов орал по телефону американскому послу: «Да! Вашего врача, вашего! Я высылаю вертолет!». А шеф КГБ Митрохин сказал Раисе: «Если через три минуты американский врач не будет здесь, я арестую вас, и наши врачи начнут операцию!».

Именно в эти три минуты:

в Москве было объявлено военное положение, три танковых и шесть дивизий «спецназа» вошли в город, а вся армия, авиация, флот и ракетные части были подняты по боевой тревоге — отразить атаку извне, если покушение на Горбачева — это дебют иностранной агрессии;

лучшая гэбэшная дивизия имени Дзержинского блокировала Кремль — на случай, если вслед за устранением Горбачева планировался кремлевский переворот;

бастовавшие железнодорожники Кавказа, Сибири и Прибалтики добровольно прервали забастовку, Всесоюзный Стачечный Комитет строителей объявил об отмене всеобщей стачки, назначенной на завтра, а Координационный Центр Оппозиционных партий — об отмене всех митингов и демонстраций;

все телестанции мира прервали свои передачи и показывали момент покушения, безостановочно повторяя эти сенсационные кадры (на Съезде партии были операторы 43 крупнейших телестанций со всего света).

И только Московское телевидение, прервав, конечно, прямую передачу из Дворца Съездов, пыталось успокоить население: «Уважаемые товарищи! — говорил Кириллов, самый популярный диктор программы „Время“. — Правительство призывает вас сохранять спокойствие. Товарищ Горбачев доставлен в больницу, врачи принимают все меры…»

Но как раз в эти минуты врачи ничего не предпринимали, а ждали своего американского коллегу. Министерский вертолет маршала Вязова взял доктора Доввея прямо с крыши Американского посольства, полторы минуты занял полет от здания Посольства до Кремлевской больницы, и все это время Раиса держала оборону, не подпуская врачей к мужу, хотя он лежал на операционном столе без сознания. Наконец, Вахтин просто отшвырнул ее («грубо, как бык», говорила потом Раиса), подошел к Горбачеву и начал операцию, и в этот момент в операционную вбежал американский врач Майкл Доввей. «У меня не было выхода, Михаил Сергеевич, — объяснял потом Вахтин Горбачеву. — Вы могли умереть от пневмонии. Потому просить прощенья у Вашей жены я могу только за то, что не оттолкнул ее раньше. Мы бы не имели сейчас такого абсцесса!..»


— Батурин, не корчите из себя героя! Мы тоже члены партии, но мы же не давали Вам полномочий стрелять в товарища Горбачева, — произнес Марат Ясногоров, Председатель Партийного Трибунала. — А пронести оружие через шесть контрольных пунктов в Кремлевский Дворец одному человеку вообще невозможно. Значит, кто-то дал вам этот пистолет уже в зале. Кто? Назовите сообщников!..

Большой, в полтора квадратных метра, настенный японский телеэкран системы High Definition создавал почти полную иллюзию присутствия в палате Батурина и Партийного Трибунала. Батурин перевел взгляд своих светлых глаз с Ясногорова на других членов Трибунала и усмехнулся:

— Несколько лет назад немецкий мальчишка один пролетел над всей страной от Балтики до Красной площади. Я тоже пронес пистолет сам, в кармане…

— Как держится! Как спокойно держится, стервец! — подумал Горбачев. Так можно держаться только в том случае, если знаешь, что у тебя за спиной надежное прикрытие. Но кто же мог обещать убийце свое покровительство? Наверняка, только тот, кто и сейчас обладает значительной властью. Так неужели это Лигунов? Если бы Горбачев был убит, именно Лигунов, давний конкурент Горбачева в Политбюро, стал бы Генеральным. Никто другой. Так неужели он решился?..

— Повторяю, у меня нет сообщников и вообще тут нет заговора, — словно отвечая на мысли Горбачева, продолжал Батурин. — А вот единомышленники — вся наша партия. И потому я говорю: я стрелял по долгу коммуниста и от имени партии. Если разрешите, я объясню…

«Разреши ему! Пусть объяснит!» — чуть не сказал Горбачев в экран Председателю Трибунала Марату Ясногорову. Он не знал этого Ясногорова — кто такой? Откуда? Партийные Трибуналы были введены только в этом году, когда выяснилось, что 18 миллионов служащих советской партийно-бюрократической машины уже не только открыто саботируют перестройку, но и повсеместно наживаются на ней — берут гигантские взятки с кооперативов, рэкетиров, сельских арендаторов. Причем суммы взяток — чаще всего, в американских долларах — затмевали рекорды даже брежневской семейки в эпоху ее правления. И тогда Горбачев решился на чистку партии. Это была рискованная затея. В тридцатые годы Сталин проводил такие чистки террором, и тогда партия отдавала ему своих вождей и героев — лишь бы выжить самой. Но, выжив, партия научилась заранее убирать тех лидеров, у которых обнаруживались опасные для партократии замашки сталинизма. Так слетели и Маленков, и Жуков, и Хрущев, и Шепилов… Потому Горбачев повел чистку руками самой партии. Членов Трибунала подбирали из числа рядовых коммунистов, не занимающих административных постов, и они бестрепетно гнали из партии как старых, так и новых бюрократов. Несколько десятков крупных, показательных процессов над «скрытыми врагами перестройки» помогли Горбачеву восстановить свой авторитет в глазах народа, мечтающего о «сильной руке», и доказать публике, что тотальная нехватка продовольствия в стране вызвана врагами и саботажниками перестройки — партийными бюрократами. Таким образом, накануне самого критического лета 199. года — лета, на которое все предвещали общенародный бунт, взрыв, революцию, — Горбачев с помощью этих Трибуналов успел притушить страсти, переадресовать всеобщее возмущение положением в экономике и получить у Истории еще одну отсрочку.

Но сейчас он боялся, что этот неизвестный ему Председатель Трибунала Ясногоров как-нибудь грубо собьет Батурина, не даст ему высказаться…

Однако Ясногоров лишь покровительственно усмехнулся Батурину и произнес певуче:

— Да уж пожалуйста! Объясните…

Молодец, хорошо спросил, подумал Горбачев. Он даже забыл на несколько мгновений, что эти двое объясняются по поводу его жизни, по поводу той свинцовой пули, которая прошла в трех миллиметрах от его сердца. Он увлекся их словесной дуэлью, как игрой хороших актеров в телеспектакле. Батурину 34 года, он второй секретарь Волжского горкома партии, кряжистый русак, именно таких курносых русаков с голубыми глазами отбирал Горбачев во время своих поездок по стране и продвигал их на ключевые партийные и хозяйственные посты. А вот кто такой Ясногоров — черт его знает, скорей всего — никто, да и внешне он вовсе не из «горбачевской гвардии», а тщедушный какой-то, лицо худое, глаза базедовые, на вид лет тридцать. Но как красиво подсек Батурина, вежливо: «Да уж пожалуйста! Объясните…»

Стоя напротив семи членов Партийного Трибунала, Батурин чуть нахмурился, переступил с ноги на ногу, но при этом в светлых глазах его читалась ясность и несмятенность мысли.

— Что-ж! Я скажу. Что такое наша партия сегодня? Какова ее роль в обществе?

— Только без лекций, — перебил Ясногоров.

Да уж, действительно, усмехнулся про себя Горбачев. Кто ты такой, мерзавец, чтобы лекции нам читать? Я в твои годы был никем, провинциальной партийной «шестеркой», рядовым инструктором по сельскому хозяйству Ставропольского крайкома. Но я терпел, сгибался, выполнял идиотские указания брежневской мафии, интриговал и рисковал на каждом шагу, чтобы ты, сукин сын, сразу, в тридцать лет получил крупную партийную должность и полную свободу инициативы…

Батурин выпростал свой взгляд из пространства, к которому он уже собрался обратиться, посмотрел на Ясногорова и вдруг согласился совершенно по деловому:

— Хорошо. Без лекций. Я стрелял в Горбачева потому, что он отнял у меня жену, сына и родовое наследство…

Та-а-ак, разочарованно протянул в уме Горбачев, он просто шизофреник…

— Больше того, — продолжал Батурин, — Михаил Горбачев отнимает жен и детей у всех партийных работников. Возьмите статистику: сколько жен бросили своих партийных мужей десять лет назад и сколько — в этом году? В этом — в восемь раз больше! Почему? Кто поставил нас в положение презираемых и третьесортных?..

Все-таки без лекции не обойдется, мельком подумал Горбачев, но черт с ним, пусть говорит. Похоже, и Ясногоров решил так же — он откинулся к спинке стула и не перебил Батурина.

— …Россия всегда, испокон веку, была чиста от идей мелкой спекуляции и погони за наживой. Россия была отлична от всех остальных народов поиском Духовности и Высшего Смысла. И у нас, русских коммунистов, тоже был авторитет духовных лидеров мира, — говорил тем временем Батурин. — Да, духовных! Полмира открывали по утрам газету «Правда» и из нее узнавали, что МЫ назначили правдой на сегодня! Нищая, полуголодная страна была примером для народов самых сытых стран, и никто у нас не бастовал, не требовал автономии и даже в мыслях не посягал на власть нашей партии…

«Какая у него странно-знакомая манера рубить мысль на короткие предложения, — подумал Горбачев. — И так знакомо он наклоняет голову чуть вперед…»

— Но где все это теперь? Что свергло партию с пьедестала? Реформы Михаила Горбачева — вот что! — сказал Батурин так твердо, словно вбил гвоздь ударом кулака. — Сегодня совершенно очевидно, что перестройка, затеянная Горбачевым, с треском провалилась. Вот уже несколько лет народ задыхается от инфляции и тотального дефицита, государственный дефицит достиг астрономических цифр, экономикой уже невозможно управлять ни с помощью денег, ни приказами. Даже при Брежневе, которого так легко превратили в посмешище, даже при Брежневе положение было лучше! А Горбачев продолжает думать, что он демократизировал страну и ему за это памятник поставят. Но он не демократизировал — он развратил страну! Русский народ стал таким же, как все — как итальянцы, греки, евреи — только деньги, только валюта! А иначе никто не работает, вся страна митингует и все кричат «Долой коммунистов!». Бикфордов шнур гражданской войны уже горит повсюду, Запад закабаляет умы молодежи своей поп-культурой…

Все ясно, обозлился Горбачев, я раскачал лодку, я продался ЦРУ и международному сионизму и веду страну в сети капитализма. Но раньше об этом писали в ЦК только партийные старики-анонимщики. А теперь… «Перестройка провалилась»! А кто ее провалил — не вы ли сами? Черт возьми, до чего у этого мерзавца моя манера произносить речи! Последние годы все молодые партийные выдвиженцы подражают мне, некоторые даже очки носят — только, чтобы быть на меня похожими. Но чтобы мой же убийца!..

— Что же получается? — спросил тем временем Батурин у Трибунала. — Мой прадед штурмовал Зимний и проводил коллективизацию. Мой дед прошел замполитом от Волги до Берлина. Мой отец подавлял восстание в Венгрии и строил атомные электростанции. Я командовал ротой в Афганистане. Четыре поколения — за что мы воевали? Великая страна, супердержава рассыпается на глазах. Польша, Венгрия, Прибалтика, Грузия — все откалывается, выламывается из системы, которую построили наши отцы и деды. Не сегодня-завтра народ возьмет в руки колья и пойдет крушить все и вся! А моя семилетняя дочка смотрит на меня, как на убогого, и говорит по-английски: «Папа, let face it, ты неудачник, у нас нет даже своей машины!» И так — у всех партийных работников. Собственные дети презирают нас за то, что мы коммунисты. Мне очень жаль, что я не убил Горбачева, мой выстрел должен был упредить революцию и спасти партию. Но передайте Горбачеву: партия все равно его уничтожит…

Рядом с кроватью, на экранчике зачастила кривая сердечного ритма. Горбачев нажал кнопку «стоп» на пульте дистанционного управления видеомагнитофоном, откинулся головой на подушку и закрыл глаза. Нужно успокоиться, а то сейчас прибежит лечащий врач… Господи, что за страна! Император Александр Второй отменил крепостничество — убили! Петр Столыпин собирался ввести фермерство — убили! Как только в Кремле появляется не тиран, а нормальный человек, в него стреляют от имени какой-то Высшей Русской Духовности, партии, сверхидеи. «Выстрелом в Горбачева упредить революцию!..» Черт, как больно дышать… Нет, нужно успокоиться и на что-то решиться. Не с Батуриным — Батурин подождет, посидит в камере. А с батуринцами — срочно и без суеты. Итак, этот выстрел — это их ответ на чистку партии. А ведь еще вчера казалось, что именно такие молодые батуринцы, которых он недавно сам возвысил из низов партийной, военной и научной номенклатуры, — это и есть его личная гвардия внутри КПСС, новый костяк перерождения партии. А оказывается — нет!

Горбачев открыл глаза. Прямо напротив него, на стене, на громадном экране, лицо Батурина застыло на стоп-кадре последней реплики «партия его все равно уничтожит». И столько жесткой, остервенелой силы было в светлых глазах Батурина, что Горбачев вдруг пронзительно понял: а ведь уничтожат! За власть — уничтожат! Ведь точно такие глаза — захлестные — были когда-то и у парней в его деревне, когда они выходили на уличные, село на село, драки. С дубинами и стальными ломами в руках выходили, чтобы не бить — убить!..

Горбачев пошевелил пальцами, нажимая последовательно несколько кнопок на пульте правительственной видеосвязи. Эту последнюю американскую новинку, «видеотелефон» — систему из 142 телевизоров, принимающих закодированный сигнал кремлевского телекоммутатора, — всего за месяц до своей смерти подарил советскому правительству Арман Хаммер, «вечный друг» СССР. Горбачев сам провел распределение всех 142 видеофонов, и теперь легким нажатием кнопки убрал с огромного экрана лицо Батурина и, набрав четырехзначный номер, вызвал на тот же экран кабинет главного редактора «Правды» Матвея Розова. Розов, как всегда, был на месте — сидел над свежими полосами завтрашней газеты. Молодой, курносый, светлоглазый и широкоскулый, как Батурин.

Это сходство так неприятно поразило Горбачева, что он на несколько секунд задержал кнопку включения связи и просто рассматривал — что Розов делает. Конечно, через всю газету гигантский заголовок: «ЗДОРОВЬЕ М. С. ГОРБАЧЕВА — ВНЕ ОПАСЕНИЙ». Все-таки замечательное это изобретение — видеофон, особенно эта возможность скрыто наблюдать за подчиненными. Говорят, у Сталина была манера включаться в кремлевский коммутатор и часами подслушивать телефонные разговоры своих «соратников». Черт возьми, как хорошо он понимает теперь Сталина, который держал в страхе всех и в то же время всех боялся. А, может, только так и можно управлять Россией — доглядом, сыском и террором? Впрочем, говорят, что по заказу многих партийных боссов, которых Горбачев снабдил видеофоном, какие-то умельцы уже разработали системы оповещения о включении видеоканала, и стоило подключиться к любому видеофону, как у ее хозяина где-нибудь в потайном месте тут же загоралась сигнальная лампочка. Наверное, и Розов уже знает, что кто-то смотрит на него глазом видеокамеры, но еще не знает, кто именно — из КГБ, из ЦК партии?..

Нажатием кнопки Горбачев включил видеокамеру, торчащую на коротком штативе над пультом видеосвязи. И тут же напротив Розова, на телеэкране возникло лицо Горбачева.

— О, Михаил Сергеевич… — стал подниматься Розов.

— Сиди… сиди… — негромко, с затрудненным дыханием произнес Горбачев.

Розов опустился в кресло и спросил:

— Как Вы себя чувствуете?

— Слушай… сейчас тебе привезут кассету… с выступлением этого Батурина в Трибунале… — сказал Горбачев. — Вообще-то, это смесь шовинизма с правой фразеологией… Но завтра же… все его выступление… должно быть опубликовано…

— Что-о? — изумился Розов.

— Подожди… Это не все… — нетерпеливо поморщился Горбачев. Простреленная грудь отдавала болью при каждом вдохе и выдохе. Но Горбачев превозмог себя, сказал: — И в этом же номере… нужно объявить дискуссию: «Убивать или не убивать Горбачева за экономическую революцию?»

— То есть, как?!! Да это же будет кощунство! Нет, я не могу!..

Горбачев устало закрыл глаза, давая себе отдохнуть, но не выключая видеосвязи. Да, вот в чем ошибка! Этих молодых партийных волкодавов он хотел превратить в партию современных грамотных менеджеров. А они шли на партийную работу ради привилегий и сытой начальственной жизни. И в этом весь конфликт — не убывающий, а растущий! Гласность вскипятила болото русского общества, изменила страну, даже народ стал политически активным, и только они, батурины и розовы, не хотят перестраиваться ни на йоту, а лишь стервенеют и хотят власти — тотальной власти, сталинской, над всем миром! А все остальное, Россия, духовность — это старая демагогия, которая легко оправдывает любую руку, поднявшую пистолет. «Перестройка провалилась… Мой выстрел должен был упредить революцию!» Мерзавец! Нет, больше он с этой сволотой церемониться не будет — сначала они гробили его реформы, а теперь подняли руку и на него самого!..

Тем временем Розов, пользуясь паузой, демонстрировал верноподданический раж:

— Дискредитировать вас?! Такими словами?! И вообще!.. Мало того, что этот мерзавец в вас стрелял, мы еще дадим ему газетную трибуну?!?!..

Горбачев чуть-чуть, всего на долю миллиметра приоткрыл ресницы и подглядывал за Розовым. И чем больше он смотрел, тем лживей казалась ему розовская риторика и тем больше убеждался он в правильности своего решения. Да, именно так! В который раз судьба подает ему свой знак — жесткий, но ясный. Сначала был Чернобыль, потом этот немецкий летчик-мальчишка, потом — Сумгаит, Армения, Тбилиси, шахтерская забастовка… Но в том-то и секрет горбачевского таланта, что он умеет любую опасную ситуацию развернуть себе в прибыль. Чернобыль и немецкий летчик-мальчишка позволили избавиться от армейской мафии в Генштабе, от всех этих горе-маршалов, которые требовали бесконечного наращивания атомного оружия. Сумгаит, Армения, Тбилиси и шахтерская забастовка позволили растрясти партийно-брежневскую номенклатуру. А теперь — Батурин. Этот выстрел показал, что оттягивать решительный взмах ножа, как он всегда это делает, ожидая, что противник сам спелым яблоком упадет к ногам, — больше нельзя! Ведь Александра Второго когда-то тоже убили со второй попытки. Да, господа батурины, я принял решение. Это демократом быть трудно, добрым и терпеливым быть трудно, а быть диктатором…

Горбачев открыл глаза и, перебив Розова, произнес тихо, но жестко:

— Вечером… привезешь мне… сигнальный экземпляр газеты… Чтобы все в нем было так, как я сказал…

И — отключил видеосвязь.

День второй 15 августа

2

Поезд «Сибирский экспресс».

05.20 по московскому времени.


Поезд шел на восток. Безусловно, можно было лететь домой самолетом, но вчера вечером, в тот момент, когда делегатам съезда объявили, что состояние здоровья товарища Горбачева уже не вызывает опасений, и они могут разъехаться по домам, многие, не сговариваясь, предпочли отправиться поездом. Ссылались на аэрофобию и усталость, на грозы в атмосфере… Но каждый думал, что знает мысли остальных: в 1934 году Сталин уничтожил почти всех делегатов 17-го съезда партии — 1907 человек! — только за то, что кто-то из них симпатизировал его сопернику Кирову. А теперь? Достаточно ли громко они, делегаты съезда, выражали свое возмущение покушением на Горбачева? Да, еще вчера Хозяин строил из себя либерала. Его можно было критиковать и даже некрепко покусывать. Но как он поведет себя после того, как получил пулю в грудь?

Роман Стриж, первый секретарь Свердловского Обкома партии, лежал в двухместном купе мягкого вагона «СВ». Окно было зашторено плотной бархатной занавеской, но внизу сквозь узкую щель просачивался первый, еще даже не солнечный, а предутренний свет. Уже, наверняка, пять утра, подумал Стриж, а уснуть так и не удалось. Что бы я сделал на месте Горбачева, если бы какой-то Батурин прострелил мне грудь? Только честно — что бы я сделал?

И от того, ЧТО бы он, Стриж, сделал на месте Горбачева, ему стало не по себе; в пустом купе, наедине с самим собой, он громко крякнул и спустил ноги на пол, сел на полке. Был или не был этот Батурин в братстве «Патриоты России» — вот в чем вопрос!.. Конечно, уснуть уже не удастся. Сходить в туалет, а потом попросить у проводника чаю и покурить. Обычно Стриж не позволял себе курить натощак, но сейчас он и сам не заметил, как рука его потянулась к пачке болгарских сигарет, вытащила одну и чиркнула зажигалкой.

Пламя высветило пустую противоположную полку, треть которой занимала яркая коробка — самолет вертикального взлета с дистанционным управлением. Эту немецкую игрушку, мечту всех мальчишек, Стриж вез своему шестилетнему сыну, которого обожал, как все поздние отцы, — Стрижу было сорок, когда пацан родился. Но сейчас мысли Стрижа были далеко от второго купе и даже от сына. Он все возвращался памятью назад, к тому моменту, когда…

Стриж сидел в пятом ряду партера. Не то, чтобы он специально следил за Батуриным, а просто все случилось у него на глазах, в самом конце заседания, сразу за сообщением Парткомиссии о результатах выборов в Политбюро. Конечно, выбрали Горбачева, Яковлева, Лигунова, Вязова, Митрохина, Кольцова — короче, почти всех, кого захотел Сам. Затем делегаты стали передавать на сцену записки. Эти записки собирали специальные, с красной повязкой на рукавах, «дежурные по залу» — гэбэшники, конечно. Они ссыпали их в стоящую на авансцене вазу. Но кое-кто из делегатов, сидевших рядом с проходом или близко к сцене, нес свои записки сам, не дожидаясь «дежурных». Батурин был одним из таких. Стриж видел, как цепочка делегатов двигалась по проходу к сцене, и один из них — моложавый крепыш в сером костюме — даже облокотился грудью о бархатный обвод авансцены, протянул к вазе левую руку с запиской и вдруг его правая рука вынырнула с пистолетом из кармана пиджака, присоединилась к протянутой вперед левой и почти в тот же миг прозвучал выстрел!

Батурин стрелял как профессионал, держа пистолет двумя руками и еще используя край авансцены для упора.

Его мишень — Горбачев — сидел в Президиуме и, к своему счастью и к несчастью Батурина, именно в эту секунду наклонялся с каким-то замечанием или вопросом к Кольцову.

И одновременно с появлением пистолета в руке Батурина трое «дежурных по залу» уже вытянулись в прыжке к нему.

Сидя в пяти шагах, Стриж — сам бывший лейтенант, прошедший Афганистан еще в 1980 году и тогда же демобилизованный из армии после ранения — буквально почувствовал, как Батурин боковым зрением ловит эти летящие на него фигуры, как он использует последнюю долю секунды и нажимает курок, а в следующее мгновение его уже сшибают с ног на пол, выламывают руки…

А Горбачев медленно, почти удивленно, без вскрика продолжает клониться к Кольцову, как и наклонялся за миг до выстрела…

Да, в такой ситуации это был отличный выстрел, ничего не скажешь! Батурин стрелял по движущейся мишени, из пистолета, а пуля прошла в трех миллиметрах от сердца! Но зачем он стрелял?

Зачем?! Неужели нашлись нетерпеливые идиоты, которые решились на насильственный переворот? Это было первой же мыслью Стрижа после выстрела, и он невольно оглянулся, ожидая следующего хода заговорщиков — лавину войск, заполняющую зал, или объявление по радио об аресте Президиума Съезда и всех членов горбачевского Политбюро. Но ничего такого не произошло. Вокруг были только такие же, как у Стрижа, растерянно-недоумевающе-ожидающие лица делегатов съезда. Спрашивается: какого же черта ты стрелял, мать твою, если за тобой нет никаких сил? И как теперь быть? Как спасаться?

Стриж в сердцах замял сигарету в пепельнице, сунул босые ноги в сандалии и с силой откатил дверь. Волна света и свежего воздуха хлынула ему в лицо. Но не это заставило Стрижа удивленно застыть на месте.

В коридоре, у каждого окна и у открытых дверей своих купе стояли делегаты съезда. Здесь была чуть не вся партийная элита Сибири — руководители Тюменской, Омской, Новосибирской, Кемеровской и других областей, через которые шел на восток поезд «Москва — Владивосток». Их небритые, землистого цвета лица с воспаленными глазами свидетельствовали о том, что, как и Стриж, никто из них не спал в эту ночь. А некоторые, судя по тому, что были в костюмах и при галстуках, даже и не ложились. Ничего себе ночка, подумал Стриж. Конечно, пока они были в Москве, все вместе, в одной гостинице «Россия» — было не так страшно. Но теперь каждый сойдет в своем городе и останется один на один со своим КГБ…

Стриж взял из купе махровое полотенце, перебросил через плечо и направился в конец вагона, к туалету. Никто не поздоровался с ним по дороге, и он никому не сказал «Доброе утро!». Похоже, все знали мысли друг друга, и трудно было в таком случае назвать это утро «добрым». Но Боже! — какое единое выражение апатии в их лицах — как у овец, идущих на убой… И вдруг Стрижа осенило: неужто все тут не спали потому, что тоже гадали — был или не был Батурин «патриотом»? Но это значит…

Фокус «Патриотов России» состоял в том, что внешне это братство выглядело невинней общества филателистов — никакой организации, никакого устава, никаких членских списков! Любой русский, болеющий душой за свою национальную культуру, мог назвать себя «русским патриотом» — что в этом предосудительного?

Разве не имеют права русские болеть за свою нацию, за свою историю, культуру? Ведь все последние семьдесят лет кто диктовал нам, русским, какая у нас должна быть культура? Всякие Троцкие, Бродские, Кагановичи, Эйзенштейны, Мандельштамы, Мейерхольды, Пастернаки — вот кто! Они влезли во все русские дела и диктуют, пишут, строят, критикуют! А сейчас, вместе с горбачевскими реформами и договорами о разоружении, хлынула в Россию западная идеология, американские ритмы, моды и даже еда! Но «Патриоты» не проповедуют звериный антисемитизм и не призывают к погромам, как общество «Память». Мы размежевались с «Памятью», мы отказались от их фашистских лозунгов, мы вообще вышли из всех шумных обществ и перестали бывать на митингах, мы растворились в партии и даже сами не знаем сколько нас. Но если весь вагон не спал, гадая, был или не был Батурин членом или — не дай Бог! — офицером братства «Патриотов», то неужели все тут — «патриоты»?!

Пораженный своей догадкой, Стриж даже оглянулся. Черт возьми! Если такое же подавляющее большинство «патриотов» было среди делегатов съезда, то почему никто не дал нам сигнал голосовать против Горбачева?..

На двери туалета, в прорези, торчало табло «Занято», а из-под двери несло резким запахом хлорки. Говорят, по чистоте сортиров можно судить об уровне цивилизации народа. Стриж поморщился и прошел дальше, в тамбур. Здесь, у настежь открытой наружной двери, стояли двое. Секретарь Иркутского обкома партии Иван Турьяк — рыжий, стриженный бобриком 38-летний увалень с большими ушами — был похож на медведя, набросившего городской пиджак на волосатые плечи. Вторым был начальник Свердловского областного управления КГБ майор Федор Вагай — сорокалетний, по офицерски подтянутый малыш с крепким и сухим, словно вырезанным из ореха, лицом. Федор был шурином Стрижа или, как говорят на Западе, «брат в законе». Он молча протянул Стрижу пачку «Дуката». Стриж отмахнулся и сказал:

— Доброе утро…

— Н-да уж… — врастяжку ответил Турьяк, одним этим и выразив свое настроение. И тут же отвернулся к двери, подставил встречному ветру свое широкое лицо и рыжую волосатую грудь.

— Ты видал? — сказал Стрижу Федор Вагай. — Никто не спал! Всю ночь! Только ты железный…

— Я тоже не спал, — признался Стриж и вздохнул. Если про кого и можно сказать «братья в законе», то именно про них двоих — Стрижа и Вагая. Семь лет назад, когда рядового инструктора райкома Романа Стрижа вдруг внесли в список кандидатов на должность секретаря Свердловского райкома партии и он сам изумился такому высокому прыжку, Федя Вагай сказал ему как бы шутя: «Ты, Роман, теперь произведен из рядовых „патриотов“ в „патриот-лейтенанты“!» И тогда Стрижа, как молнией, пронзила догадка — так вот что такое братство «Патриотов»! Исподволь, без шума заполнить все партийные должности и мирно овладеть ЦК партии, подчинить его русско-патриотическому авангарду… Но теперь выстрел этого идиота Батурина смешал все карты! Этот Батурин был из «новогорбачевцев» самого последнего выдвижения, и, следовательно, не мог попасть на должность секретаря горкома без утверждения Административного отдела ЦК и в этом была вся загвоздка! Засветить «патриотов» в Административном отделе ЦК — это выдать всю идею братства, это подставить под арест всех партийных выдвиженцев последних лет! Стрижа, Турьяка, Вагая и, кажется, всех пассажиров в пяти вагонах «СВ» только в этом поезде. И когда! В самое решительное лето, когда все в стране висит на волоске: или — или…

Дальний звон церковного колокола вмешался в частый ритм вагонных колес. Все трое повернули головы на этот медово-тягучий звук. И только тут, кажется, впервые увидели, что уже утро, что огромное теплое солнце выкатывается навстречу поезду, и корона его лучей пронизывает белые гребни тумана, слежавшегося за ночь в прогалинах меж лесами. Волгу миновали ночью, Стриж слышал, как прогрохотал поезд через навесной трехкилометровый мост, и теперь европейская, индустриальная Россия все больше уступала место России исконной — с бегущим вдоль полей окоемом полевых ромашек, с березами и ивами над плавными речушками, с избами небольших вятских деревень, где в последние годы стала появляться жизнь. Эта новая жизнь была видна даже отсюда, издали — стада частного скота на пойменных лугах Вятки-реки, аккуратные квадраты полей арендаторов, строительство нескольких новых изб и даже колокольня новой церкви на взгорке.

Да, жизнь кое-где возвращается в деревни, никто этого не отрицает. Но — какой ценой? Русские люди превратились в израильских мошавников. Живут, как хотят! Даже церкви строят, никого не спрашивая! А партия, вышло, — сама по себе, никому не нужный на жопе бантик!..

И вдруг — словно подтверждая мысли Стрижа — за распахнутой дверью вагона, на откосе железнодорожной насыпи промелькнул гигантский, выложенный из побеленных камней призыв:

«ДОЛОЙ КПСС! ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ!»

— Тьфу! С-с-суки!.. — выругался Федор Вагай.

— Выпить надо, — сказал Стриж.

— Ресторан закрыт еще, — вяло бросил Турьяк.

— Да и там водки не получишь, — сказал Федор.

— Получу! Пошли! — Стриж повернулся и решительно направился в соседний вагон. Вагай и Турьяк без охоты двинулись за ним. Соседний вагон был некупейный, а просто плацкартный — с открытыми двухэтажными спальными полками, на которых еще спали пассажиры. По случаю августовской жары многие лишь едва прикрыты простынями, обнажая плечи, спины… Вдоль всего коридора торчали голые ноги с плохо остриженными ногтями, пахло потом, лежалой одеждой, чесночной колбасой. Где-то хныкал ребенок, кто-то сонно потягивался, проснувшись, еще дальше кто-то пьяно храпел во сне, чемоданы раскачивались в такт вагонной качке… Стриж, Вагай и Турьяк прошли через весь вагон вперед, в тамбур, к вагон-ресторану. Но дверь ресторана, конечно, оказалась запертой, а табличка за стеклом извещала, что:

Дорожный ресторан «МАДОННА»

Работает с 7 утра до 2-х ночи.

Перерыв: с 10 до 11 утра и с 5 до 6 дня.

Вино и пиво продаются с 11 утра, водка и др. крепкие спиртные напитки — с 4-х дня.

— Я ж сказал: еще час до открытия, — сказал Федор Вагай.

Стриж, не слушая его, заколотил в дверь открытой ладонью — сильно, громко, настойчиво.

Никто не открывал.

— Бесполезно… — снова начал Вагай.

— Откроют! — упрямо бросил Стриж. — Мы пока еще власть, етти их мать!.. — и застучал уже не ладонью, а кулаком.

Но на лицах Вагая и Турьяка был скепсис. Хотя железные дороги по-прежнему оставались государственной собственностью, последние пару лет вагоны-рестораны стали отдавать в аренду частникам. Конечно, это разом изменило и внешний облик этих ресторанов, и уровень обслуживания. Какая-нибудь семья из трех-четырех человек, взяв в аренду такой вагон-ресторан, тут же превращала его из стандартно-безвкусной «общепитовской точки» в модерновое кафе типа «Мадонны» или в древний трактир а-ля «Русский теремок». В поездах дальнего следования даже меню менялось в соответствии с тем, какую зону Союза пересекал поезд — на Украине подавали наваристый украинский борщ, галушки, заливного поросенка с хреном, гречневую кашу со шкварками; на Кавказе — шашлыки, цыплят-табака, сациви, бастурму и несколько видов плова; в средней полосе России — окрошку, пироги с грибами, ленивые вареники, картофельные деруны, карпа в сметане; а в Сибири — пельмени с медвежатиной, пироги с голубикой, шанежки с осетром, блины с икрой, с лососиной, с медом… Но сколько зарабатывают за один, скажем, рейс сами хозяева этих ресторанов? На каких процентах работают на них проводники, целыми днями разнося по вагонам корзины и тележки с вкуснейшей едой, от которой просто немыслимо отказаться при дорожном бездельи? Куш, наличные купюры, летят в карманы частников, как шпалы под рельсами, и никто, даже налоговые инспекторы, не могут тут ничего контролировать, и никто теперь не вправе ничего приказать владельцам этой «Мадонны»…

Однако Стриж все-таки достучался — за стеклянной дверью открылась вторая, внутренняя дверь и показался не то хозяин ресторана, не то официант — высокий голоплечий парень лет 26-ти с петушиной прической панка и в кухонном фартуке с надписью «Rembo-7».

— В чем дело? — крикнул он из-за двери, с аппетитом надкусывая огурец крепкими зубами и подергиваясь в такт музыке, вырвавшейся из глубины ресторана.

— Открой! — требовательно сказал Стриж.

Панк повернул изнутри защелку, но дверь отворил лишь на ширину ладони.

— Слушаю вас…

— Вы патриот? — с некоторым сомнением спросил у него Стриж, невольно отстраняясь от ударившего по ушам крика Мадонны.

— В каком смысле? — панк вопросительно наклонил рыжий гребень своей прически.

Стриж поморщился. Если бы этот олух был членом общества «Патриоты России», он бы не стал спрашивать «в каком смысле?»!

— Ладно, — отмахнулся Стриж. — Мы хотим выпить…

— Ресторан открывается в семь утра, — тут же сказал панк и уже собрался закрыть дверь, однако Стриж предусмотрительно вставил ногу в дверную щель.

Панк удивленно перевел взгляд с этой ноги на лицо Стрижа:

— Та-а-ак! Милицию позвать? — музыка за его спиной резко оборвалась.

— Я — секретарь Свердловского обкома! — сказал Стриж.

— А я греческий князь, ну и что? — насмешливо ответил панк и с веселым вызовом посмотрел Стрижу прямо в глаза.

Именно это веселье в его глазах в сочетании с насмешливым «греческим князем» и ярко-рыжим стоячим гребнем его прически взбесили Стрижа. Он враз забыл о своих ночных страхах и кровь ударила ему в голову, наливая мышцы сибирско-медвежьей силой. И уже не думая, теряя самоконтроль и даже наслаждаясь освобождением от этой постоянной удавки самоконтроля, Стриж мощным ударом плеча откинул внутрь ресторана и дверь, и этого панка. Панк упал на пол, а Стриж повернулся к изумленным Турьяку и Вагаю:

— Пошли!

И шагнул в ресторан.

И в ту же секунду получил от вскочившего панка оглушительный удар сникерсом в челюсть. Потрясенный не столько силой второго удара, сколько тем, что этот частник, этот сопляк поднял даже не руку — ногу! — на него, секретаря обкома! Стриж несколько мгновений стоял, пошатываясь, как в нокауте, а затем резко дернул головой, стряхивая головокружение и возвращая мышцам силу для настоящей драки.

Однако Турьяк и Вагай были уже между ним и панком. Причем Турьяк замком обхватил Стрижа за плечи, а Вагай уже направил свой «тэтэшник» на панка, застывшего в стойке дзюдо. При его прическе и наряде он был похож на африканского дикаря, готового к атаке.

— Стоп! Спокойно! — тоном укротителя говорил ему Вагай. — Мы делегаты съезда партии. Руки вверх…

И все бы, наверно, обошлось — под дулом пистолета парень нехотя расслабился, стал поднимать руки вверх. Но тут из глубины ресторана показалась фигура пожилой женщины в кухонном фартуке.

— Бандиты!!! — орала она на бегу, хватая по дороге стул.

Вагай непроизвольно повернулся в ее сторону вместе с пистолетом в руке, и в тот же момент панк бросился на него, заломил руку с пистолетом, а женщина опустила стул на медвежью голову Турьяка. Тем временем еще двое — молоденькая жена панка и его отец — бежали сюда из кухни с огромными кухонными ножами в руках. Грохнул выстрел. Как пистолет оказался в руках панка и каким чудом пуля никого не задела в этой кутерьме — об этом никто не думал, но всех отрезвил грохот выстрела.

— Папа, стой! — заорал панк своему отцу, сидя на полу и держа в руке пистолет, направленный теперь на Турьяка, Стрижа и Вагая.

— Паскуды! Документы!

Турьяк, голый до пояса, медленно поднял с пола свой пиджак и бросил его панку. Тот, держа одной рукой пистолет, другой рукой прощупал карманы турьяковского пиджака.

— На хер тебе их документы?! — в запале крикнул ему отец, все еще держа навскидку огромный нож. — Я счас милицию!.. Тут работаешь, как лошадь, а тут приходят вот такие — за кассой, бля!..

— Подожди… — сказал ему панк, доставая из кармана турьяковского пиджака красное кожаное удостоверение с золотым тиснением: «МАНДАТ ДЕЛЕГАТА СЪЕЗДА КПСС». Внутри мандата была фотография Турьяка и надпись типографским шрифтом: «КАНДИДАТ В ЧЛЕНЫ ЦК КПСС, ПЕРВЫЙ СЕКРЕТАРЬ ИРКУТСКОГО ОБЛАСТНОГО КОМИТЕТА КПСС». Панк захлопнул удостоверение и сказал отцу: — Не нужно милицию…

— Почему?!

— Потому что милиция им принадлежит.

— Вот твоя партия! — повернулась мать панка к своему мужу. — Сволочи! С пистолетом! Такие и в Горбачева стреляли! Банди…

— При чем тут Горбачев! — поспешно пробасил Турьяк как можно примирительней. — Я хотел чая, а ты меня стулом по голове…

Громкий стук в наружную дверь вагона заставил всех повернуться к тамбуру. Оказывается, поезд уже, наверное, с минуту стоял на станции Ежиха.

— Эй, тетери, заспались?! — весело кричали с платформы два молодых местных мужика. — Принимай товар-то, а то поезд пойдет!..

Панк презрительно швырнул Вагаю его пистолет, вышел в тамбур и открыл наружную дверь. За ней, впритык к платформе был припаркован маленький и запыленный грузовичок-«пикап», в его кузове тесно стояли высокие металлические бидоны с молоком и сметаной, плетеные корзины с головками сыра, укутанными в сырую марлю, ящики с крупной черникой, грибами, помидорами, огурцами. И ведра с еще живыми, вяло шевелящими усами волжскими раками.

Окинув цепким взглядом товар, панк вытащил из кармана джинсов толстую пачку денег, отсчитал 400 с чем-то рублей и отдал одному из мужиков. Рыжий гребень прически не помешал ему превратиться в делового бизнесмена. Мужики, не споря и не торгуясь, тут же стали затаскивать бидоны, ящики и корзины в тамбур вагона-ресторана. А в свой пикапчик бросили два ящика чешского пива, которые вынес им отец панка.

— Обратно по графику поедешь? — спросил панка один из ежихинских мужиков. — Через неделю?

Панк пожал плечами:

— Если забастовки на дороге не будет…

— Через неделю ежевика поспеет, — сказал мужик. — Будешь брать?

— Только расфасованную, в кульках.

— Само собой, — согласился мужик. — Дети расфасуют…

Тем временем жена панка, его мать и отец спешили внести продукты внутрь вагона, и Турьяк помог им тащить тяжелый бидон с молоком. Жена панка покосилась на него недружелюбно, но промолчала. Гудок электровоза подстегнул Вагая и Стрижа тоже включиться в работу. В открытой двери вагона ресторана возникло несколько парней — пассажиров из общих вагонов. На их голых плечах были наколки — у одного русалка, у другого надпись «НЕ ЗАБУДУ АФГАНИСТАН!»

— Эй, друг, пивка бы по бутылке! — попросили они панка с жаждой в глазах и в голосе.

— Не имею права, только с одиннадцати часов, — ответил им панк.

Поезд плавно тронулся. И уже на ходу, когда вагон проплывал мимо стоящего с желтым флажком дежурного по станции, тот бросил в тамбур перевязанную бечевкой толстую пачку свежих газет — местных и центральных. На изгибе верхней газеты можно было прочесть «ПРАВДА», а ниже был крупный заголовок «РЕЧЬ Н.БАТУРИНА…».


…Минут через десять Стриж, Турьяк и Вагай мирно сидели под яркими цветными портретами голоногой Мадонны в еще закрытом для посетителей вагоне-ресторане, пили чай и под громкую песню все той же Мадонны читали «Правду»:

— «…выстрел Батурина подтверждает успех перестройки. Она достигла того уровня необратимости, когда стала смертельно опасной для всего социального слоя антиреформы…»

И та же самая женщина, мать панка, которая разбила стул о голову Турьяка, теперь несла им с кухни огромную сковородку дышащей жаром яичницы-глазуньи и блюдо со свежими овощами. На краю блюда лежал кусок льда величиной с кулак. Поставив и сковородку и блюдо на стол, женщина взяла лед, завернула его в салфетку и молча положила на голову Турьяку. Турьяк поморщился от боли.

— Держи, держи! — приказала ему женщина. — И так уже синяк вспух!.. Ну, что вам еще? Раков с пивом?

— Да мы бы по беленькой согрешили, — сказал Турьяк, держа одной рукой лед на голове. — А то голова мерзнет…

Женщина молча ушла на кухню, где остальные члены ее семьи привычно готовились к открытию ресторана — здесь под песню Мадонны гремела посуда, стучали ножи и в огромном чане варились свежие волжские раки. Как и в самом ресторане, все стены кухни были тоже оклеены портретами Мадонны — на некоторых из них даже были ее автографы. А сама Мадонна металась с микрофоном по экрану портативного видеомагнитофона «AKAI», вибрировала телом в такт своей песне, а рядом с телевизором ее поклонник-панк в том же ритме стучал ножом по овощам…

Проводив взглядом хозяйку ресторана, Вагай вполголоса продолжил читать «Правду»:

— «Публикуя речь Батурина, редакция предлагает читателям провести на заводах, фабриках и в селах дискуссию на тему: „Убивать или не убивать товарища Горбачева за перестройку советской системы и экономики?“ Редакция надеется получить самый широкий отклик читателей и гарантирует, что все письма, даже анонимные, будут опубликованы».

Дочитав, Вагай поднял глаза на Турьяка и Стрижа.

— Это все? — спросил Турьяк.

— Все, — сказал Вагай.

Турьяк облегченно вздохнул:

— Слава Богу!

— Что «слава Богу»? — спросил Вагай.

— Можно спать, — объяснил Турьяк. — Ничего про «патриотов»…

— Мудак ты! — сказал Вагай с горечью. — Ты знаешь, что сейчас начнется? «Патриоты», не «патриоты» — это уже неважно! Горбач хочет весь народ на нас натравить! — и раздраженно выругался: — Блядь, эта музыка!..

Тут из кухни опять показалась пожилая хозяйка ресторана. На подносе она несла запотевший графинчик водки, рюмки и тарелку с солеными грибами. Турьяк, Стриж и Вагай враз оживились, стали освобождать на столе место:

— Вот спасибо!.. Это по-русски!.. Уважила!..

— Мой сын, между прочим, в Афганистане воевал, — сказала женщина.

— А это ты к чему? — удивился Турьяк.

— А это к тому, что нехер на народ с пистолетом лезть, — без вызова, а ровно, буднично произнесла женщина. — Пить — пейте. А с пистолетом хватит баловать, доигрались ужо! — И, привлеченная заголовком «Речь Н. Батурина в Партийном Трибунале», склонилась над плечом Вагая. — Чо тут про этого паразита пишут?

— Да так, речь его напечатали… — нехотя сказал Вагай, накрыв речь Батурина блюдом с овощами, и попросил: — Слушайте, вы можете убрать эту музыку?

— Еще речи его печатают! — сказала женщина. — Сталин бы ему напечатал речь! Горбачев, может, тоже не сахар, но кто хочет работать, тот может. Так ему пуля! Я неверующая, а каждое утро теперь молюсь за него, чтоб выжил. Даже цветы ему с рейса отнесла в больницу…

— Выживет, не боись, — сказал ей Стриж.

— Теперь выживет, — добавил Вагай. — Нам вчера на закрытии съезда объявили.

— Ну и Слава Богу! — сказала женщина, разливая водку по трем рюмкам. — За нас, за народ кровь пролил ваш Генеральный. А мог бы, как Сталин, гнуть нас и гнуть. Или воровать, как Брежнев. А он… Вот за его здоровье и выпейте, ага…

Стриж, Вагай и Турьяк переглянулись.

Женщина ждала, требовательно глядя на них.

Мадонна пела что-то американское.

Не сказав ни слова, они взяли рюмки и молча выпили.

— А он тоже в Афганистане был, — нюхнув свой кулак вместо закуски, Турьяк кивнул на Стрижа. — Первым входил, между прочим…

— Офицер, небось? — спросила у Стрижа женщина.

— Ну… — вместо Стрижа подтвердил Турьяк.

— Оно и видно… — сказала женщина скорей осуждающе, чем уважительно. И ушла на кухню. Там она уменьшила, было, звук в видеомагнитофоне, но ее сын тут же вернул Мадонне полное, на весь ресторан звучание.

Турьяк крякнул и налил всем по второй.

— Н-да… — сказал он. — Дожили! Они нам и ногой в морду, и стулом по голове, а потом еще нотации читают!

— Сволочь этот Батурин! — Вагай с досадой стукнул кулаком по столу. — Ты видишь, что он наделал! Они теперь Горбачеву цветы носят! Вчера еще про него анекдоты, а сегодня…

— Это только начало! — произнес Стриж, разглядывая графин с водкой так, словно видя в нем события ближайшего будущего.

— Начало чего? — трусливо спросил Турьяк.

— Культурной революции, чего! — вместо Стрижа ответил ему Вагай. — Мао Дзе-Дун оппозицию как уничтожил, не помнишь? — и не ожидая ответа Турьяка, повернулся к Стрижу: — Может, объявить этого Батурина агентом сионистов?

— А что?! — тут же воспрянул Турьяк. — Если выяснится, что он «патриот» — подсунуть версию, что он агент сионистов, а? Мол, стрелял в Горбачева, чтобы опорочить братство патриотов…

Вагай и Турьяк смотрели на Стрижа. Все-таки было в нем нечто, что заставляло их признавать в нем лидера.

Стриж выпил свою рюмку одним глотком, помолчал, глядя за окно на пролетающую там очередную деревню, и повернулся, наконец, к своим друзьям.

— Нет! — сказал он. — Горбачев пользуется ситуацией, чтобы стать в глазах народа святым и натравить страну против партии — вот для чего эта дискуссия, — Стриж кивнул на «Правду». — Так что — неужели мы, как бараны, пойдем под нож? А? Под суды Трибуналов? А? Я спрашиваю?

— А что ты предлагаешь? — осторожно спросил Вагай.

— Встряхнуть надо нашего брата, вот что! — уверенно сказал Стриж. — Не отсиживаться по купе и не ждать Трибуналов, а взять эту кампанию в свои руки — вот наша задача. Драка — так драка, еена мать!..

3

Вашингтон, Белый Дом.

08.25 по вашингтонскому времени (15.25 по московскому).


Старая «Вольво» с затемненными стеклами и дипломатическим номерным знаком, запыленным настолько, чтобы ни один журналист не смог вычислить, какому же посольству она принадлежит, на большой скорости прошла по Pansilvania Avenue и свернула к Белому Дому. Эта простая хитрость — импортная машина с запыленными номерами — должна была скрыть внеочередные визиты к Президенту руководителей CIA, Пентагона или других визитеров, о которых прессе знать совершенно ни к чему. Теперь водитель машины, приближаясь к заранее открытым для нее воротам Белого Дома, снизил скорость, и машина миновала невидимую биомикроволновую проверку на взрывчатку, отравляющие вещества и т. п… Эта тайная «Система А» опознания была создана год назад для защиты Дома и его сотрудников от террористических актов.

Сидя на заднем сиденьи «Вольво», Джон Риктон прислушался к самому себе — чувствует его организм эти биоволны или нет? Риктон был одним из тех немногих, которые знали всю систему охраны Белого Дома, но ни черта он, конечно, не чувствует, это как при рентгене! Однако, если бы в машине оказалась взрывчатка или еще какая-нибудь террористическая пакость, ворота успели бы автоматически закрыться. Но сейчас система опознания уже сообщила на Security пост, что «все в порядке, это действительно директор CIA адмирал Риктон, при нем нет пороха, пластикового или металлического оружия, отравляющих веществ и наркотиков, но зато в его левом кармане находится видеокассета фирмы „Кодак“, а кроме того он сменил свой обычный дезодорант от пота „Секрет“ на „Пьер Карден“, выпил за обедом полстакана пива „Ханикейн“ и выкурил с утра уже три сигары „Фидель Кастро“»… Черт его знает какие еще сведения о ваших запахах сообщает охранникам Белого Дома эта бионическая собака — «Система А»!..

Войдя в Овальный кабинет, адмирал увидел Президента за столом, начисто освобожденным от всех бумаг. Слева был пульт «ПСОВ» («Прямая Связь Особой Важности») с плоской коробкой видеомагнитофона. Рядом, на подсобном столике — принтер и бело-слепой экран персонального компьютера Президента. Месяц назад Президент втащил компьютер в Овальный офис, демонстративно нарушив консервативную традицию сохранности этого офиса в старинном стиле, и пресса тогда много шумела по этому поводу, тем более, что Президент по старинке все равно постоянно заваливал свой стол бумагами и дневниковыми записями — так старые бухгалтеры проверяют работу своих калькуляторов с помощью счетных машинок…

Сейчас отсутствие бумаг на столе Президента означало, что он встревожен просьбой адмирала принять его срочно и вне расписания, и, убирая свой стол, как бы отстранился от всех прочих дел. Джон Риктон решил, что зря он, пожалуй, просил Президента об аудиенции по «ПСОВ». Но таков уж у него характер — нетерпеливый…

— Добрый день, господин Президент! — сказал он как можно бодрее.

— Хэлло, адмирал, — Президент протянул Риктону руку. — Садитесь. Что будете пить?

— Ничего. Спасибо, — адмирал сел. — Я не хочу отнимать у вас время, сэр.

— Что у вас, адмирал?

Ощутив напряженность в голосе Президента, Риктон достал из кармана видеокассету, встал и кивнул на видеомагнитофон:

— Могу я?..

— Конечно, — сказал Президент.

Для человека высокого или даже среднего роста не представило бы труда перегнуться через стол Президента и дотянуться до видеомагнитофона. Но Риктон был ростом со знаменитого комика Джорджа Бернса. Поэтому ему пришлось обойти президентский стол, чтобы вставить кассету в видеомагнитофон. Морскому адмиралу Джону Риктону было 69 лет, он был самым старым в нынешней команде Белого Дома. Целый сонм советников отговаривал Президента назначать директором CIA этого «аутсайдера», приводя в пример чуть не всю историю Агентства — оно работало успешно только тогда, когда во главе его стояли профессиональные разведчики Аллан Даллес и Вильям Кейси. Но Джон Риктон был командиром того авианосца, с палубы которого в 1962 году взлетела для перехвата русских судов в Карибском море вертолетная эскадрилья Стива — старшего сына Президента. Тогда, с 24-го по 28-ое октября 1962 года, вертолет Стива провисел в общей сложности 49 часов в двух метрах над капитанским мостиком советского судна, блокированного на подходе к Кубе с грузом атомных боеголовок в трюмах. Именно в это время Роберт Кеннеди втолковывал Добрынину, что, если русские не уберут с Кубы свои ракетные установки, «мы их ликвидируем сами» и при этом «будут не только мертвые американцы, но и мертвые русские». Но двадцатилетний Стив не знал тогда, о чем Роберт Кеннеди говорил с Добрыниным. И он не видел этих проклятых русских атомных боеголовок. Зато он хорошо видел самих русских и даже снял их на кинопленку — 62 русских моряка, экипаж русского судна. Зажатые с четырех сторон военными кораблями, снизу — американской подводной лодкой, а сверху — сменяющими друг друга эскадрильями военных вертолетов, эти русские парни сидели на палубе в ожидании приказа Москвы и, чтобы не сойти с ума от смертельного напряжения, безостановочно рассказывали анекдоты. Четверо суток. Президент хорошо помнил ту пленку — белые хохочущие лица с удивительным преобладанием металлических зубов в каждом рте, разинутом от истерического смеха. И это впечатление навсегда определило отношение Президента к русским: в смертельных ситуациях они хохочут, обнажая металлические зубы. И столь же хорошо, на всю жизнь, он запомнил рассказ сына о том, как капитан Джон Риктон напутствовал тогда его и остальных летчиков в эти полеты-дежурства над русскими судами. «Мальчики, вот вам слово техасского ковбоя: если эти fucking русские начнут стрелять, я не буду ждать разрешения Мак Намары ответить! Пусть мне это стоит карьеры или жизни, но тот, кто вас, не дай Бог, собьет — тот догонит вас еще на подходе к морскому дну, клянусь! А теперь — летите! Помните — Риктон за вами!»

Тридцать лет спустя эти слова стоили адмиралу Риктону поста Министра Обороны, потому что Президент не мог отдать все военное ведомство такому рисковому «техасскому ковбою». Но он отдал ему CIA, потому что в годы новой разрядки напряженности с русскими сотрудники этого заклеванного прессой Агентства нуждались именно в нем — руководителе, за спиной которого они могли чувствовать себя спокойно. И до сей минуты Президент еще ни разу не пожалел о своем решении…

Вот и сейчас он терпеливо, без насмешки проследил, как маленький Риктон обошел его стол, вставил какую-то кассету в видеомагнитофон и нажал клавишу «Play». В тот же миг висящий на противоположной стене кристаллический экран, чуть вогнутый для создания стереоэффекта, вспыхнул, и Президент вдруг увидел крупно, во весь экран лицо Николая Батурина, идущего прямо на камеру. Неделю назад этого человека узнал весь мир, все телестанции старались выкроить, выкадровать и увеличить крохотное изображение мужчины в сером костюме, который в числе таких же неброских фигур шел к авансцене Кремлевского зала с поднятой в левой руке белой запиской. Но даже в момент выстрела ни один оператор не успел перебросить на Батурина телевик своей камеры — так неожиданно прозвучал этот выстрел в рутине работы Коммунистического съезда в Москве. И у всех телекомпаний было на экранах одно и то же — абрис серой фигуры Батурина с нечетким лицом — ДО покушения, и — свалка возле авансцены, разбитое гэбэшниками лицо Батурина — ПОСЛЕ выстрела.

Но теперь убийца шел прямо на зрителя, и лицо его было — во весь экран, и, как в лучших голливудских фильмах, вы могли прочесть в этих голубых глазах изумительную собранность, решительность, твердость. Вот он подходит к авансцене, левой рукой протягивает свою записку к вазе, разжимает пальцы и — в этот же миг его правая, с пистолетом рука возникает на уровне его лица, объединяется с левой, зрачки голубых глаз чуть скосились вправо, но тут же и вернулись на место, остановились прямо на вас и — грянул выстрел!

Президент даже чуть отшатнулся — таков был эффект.

— Потрясающе! Где вы это взяли? — сказал он, забыв на секунду о тревожном смысле внеочередного визита директора CIA.

— Это ерунда, — небрежно сказал адмирал, довольный произведенным эффектом. — Конечно, за один кадр любая телестанция заплатила бы миллион. Но я руковожу «нон-профит» организацией. Смотрите дальше, сэр. Теперь вы увидите лицо каждого, я повторяю — КАЖДОГО делегата этого съезда ДО, ВО ВРЕМЯ и ПОСЛЕ выстрела. Начнем с первого ряда…

Через минуту Президент понял, что принес ему адмирал Джон Риктон. Он принес ему живые, в движении и почти во плоти, портреты почти трех тысяч делегатов съезда Коммунистической партии Советского союза. Крупным планом, на идеальном японском экране «High Deffinition». И каждое лицо было сначала пустым, скучным и усталым, каким бывают лица в зале во время чрезмерно затянувшегося заседания. А затем, когда Батурин выбрасывал вперед руку с пистолетом, — лица делегатов взрывчато менялись. Они подавались вперед с глазами, расширенными от изумления и… ТОРЖЕСТВА. Такая вспышка торжества бывает в глазах дикого зверя при виде упавшей добычи. Да, не испуг, не страх, не гнев, а именно ТОРЖЕСТВО было в лицах делегатов съезда! И далее, после выстрела, когда Горбачев боком упал на Кольцова, упал без вскрика и тяжело, как падает убитый, — в их глазах были РАДОСТЬ и ОГЛЯДКА, ОЖИДАНИЕ… Пусть весь перепад этих простых эмоций продолжался не долее секунды или даже меньше, а затем люди брали себя в руки и диктовали свои лицам подобающее этому моменту выражение, — поразительно, до чего просто и ясно можно читать на человеческом лице, если застать его врасплох и многократно увеличить на киноэкране! Киноэкран выдает нюансы наших чувств и очень часто — даже мысли. Не было никаких сомнений в идентичности поведения первого десятка делегатов… второго… третьего… СКУКА — ИЗУМЛЕНИЕ — ТОРЖЕСТВО — ОГЛЯДКА и — ВЫЖИДАНИЕ, прикрытое фальшивым негодованием. Под многими лицами были впечатаны их фамилии и должности: «ИГНАТ ЦЫБУЛЯ, первый секретарь Полтавского обкома», «АЛЕКСЕЙ ЗОТОВ, первый секретарь Московского горкома»…

На тридцатом, наверно, телепортрете Президент остановил пленку. Он уже все понял.

— Итак? — сказал он адмиралу.

— Вы не хотите смотреть дальше? — произнес Риктон огорченно, уж очень ему нравился результат его работы.

— Я хочу знать ваши подсчеты, — сказал Президент. — Сколько делегатов Съезда хотели, чтобы Горбачев был убит?

Адмирал насупился. Опять Президент демонстрирует свой бесстрастно-компьютерный подход к делу. А вся эмоциональная оценка работы ребят из Агентства свелась лишь к тому, что Президент отпрянул от выстрела Батурина, как подросток в кинотеатре.

— Из 28 сотен делегатов — 2258, — сухо ответил адмирал.

— Сколько-о?! — Президент подался вперед от изумления.

Ага, проняло! — удовлетворенно подумал адмирал. Но вслух повторил без всякой окраски:

— 2258. То есть — восемьдесят и шесть десятых процентов.

— И вы знаете их пофамильно?

— На сегодня мы знаем пофамильно 72 процента делегатов, выразивших радость в момент покушения на Горбачева, — подчеркнуто протокольно сформулировал Риктон. — Остальные, я полагаю, будут идентифицированы в течение недели.

Но Президент не обращал внимания на его тон.

— Сколько соучастников покушения было в зале?

— Судя по выражению лиц — ни одного.

— А на сцене, в Президиуме?

— Сэр, я склонен думать, что Батурин действовал в одиночку. Это подтверждает и сегодняшняя публикация в «Правде» его речи в Трибунале. Просто он выразил их желание… — Риктон кивнул на экран.

— Вы думаете, Горбачев знает о такой тотальной оппозиции?

— Если бы он знал, что их уже 80 процентов, он не дал бы им собраться всем вместе. Но теперь, после покушения, я думаю, он поверил Батурину и с перепугу затеял эту дискуссию. Вы слыхали о ней, конечно? «Убивать или не убивать Горбачева за его реформы»…

— Та-ак… — протянул задумчиво Президент. — Что же мы будем делать с этой пленкой?

Адмирал молчал. Он сделал свое дело, он дал Президенту документ неоценимой важности. Но он не услышал даже единого слова — ладно, не благодарности, но хотя бы оценки его работы! Интересно, сколько раз в истории США Директор CIA не только ставил в известность Президента о том, что в России предстоит правительственный переворот, но и показал ему лица всех участников этого переворота?! А еще через две-три недели, на основании заключения специалистов по физиогномике, он, возможно, сможет назвать и вероятных лидеров этого переворота…

— Сколько военных в оппозиции? — спросил Президент.

— Не все представители армии были на этом съезде в форме, сэр. И тоже самое — КГБ. Но с армией, в общем, давно известно. После ухода их Афганистана и сокращений на вооружение, кадровые офицеры только ждут случая… Да это и в речи Батурина прозвучало.

— Та-ак… Ваши выводы?

— Мои выводы простые, — пожал плечами адмирал. — Исторически Горбачев проиграл: перестройка русской экономики провалилась. Теперь весь вопрос в том, кто на кого сумеет свалить вину — Горбачев на партийных бюрократов, или партократия на Горбачева. Сейчас у Горбачева хороший шанс: простой народ всегда на стороне раненых. «Кровь, пролитая за людей» — это публика любит. Но дискуссия, которую он затеял в прессе, — это только отсрочка переворота. Она заставит противников Горбачева громче всех петь ему дифирамбы и требовать смертной казни Батурину. А когда эта кампания кончится, переворот станет неизбежен. Если, конечно… — адмирал умолк, держал паузу.

— Если мы не пошлем ему эту пленку, вы хотите сказать.

— Это в вашей власти, сэр.

— И он их расстреляет?

— Я думаю, у него нет альтернативы. Или он их, или они его. То есть, они-то в него уже стреляли, — Риктон усмехнулся: — Теперь его черед…

«Вот оно! — подумал Президент. — Вот один из тех моментов, которые он ненавидел больше всего в своей президентской службе. Когда только он, он один должен принять решение, от которого может зависеть судьба страны. Говорят, что в такие моменты великих политиков спасает интуиция, сверхчутье на ход Истории. Но на него в такие моменты наваливается просто удушье. И мучает, и размазывает по стене, и кричит: на кой черт ты сел в это кресло?!!.. Боже, какой ужасный выбор: спасти Горбачева ценой жизни двадцати двух сотен русских коммунистов или сделать вид, что ты ничего не знаешь и пусть они угробят его при следующей попытке…»

Он враждебно взглянул на адмирала:

— Зачем вы мне это принесли?!

— Извините? — изумленно переспросил адмирал.

Президент наклонился вперед так, что грудью уперся в стол.

— Я не доносчик! Я не могу положить Горбачеву на стол расстрельный список! Я — Президент Соединенных Штатов! — почти выкрикнул он.

Изумление на лице адмирала и побелевшее лицо секретарши Кэтрин, испуганно заглянувшей в дверь, заставили Президента опомниться. Он жестом приказал Кэтрин закрыть дверь.

— Извините, адмирал…

Черт возьми, разве им объяснишь! После дела Оливера Норта уже никто в Белом Доме не берет на себя смелость сделать хоть что-то без ведома Президента! В конце концов, если бы аналогичная ситуация возникла лет пять назад, Вильям Кейси нашел бы возможность отправить эту пленку Горбачеву БЕЗ ВЕДОМА Президента Рейгана! Но теперь… Где-то там, на другой стороне земного шара, в больничной палате, лежит раненый Горбачев — ни брат, ни друг, а самовлюбленный коммунистический диктатор, болтливый, как большинство из них. И упрямый, как носорог. Но с одним положительным качеством — чувством реальности…

Президент даже не замечал, что он уже давно встал из-за стола и вышагивал по своему кабинету от стены до стены под удивленным взглядом адмирала. Когда Рональд Рейган объявил миру, что эпоха завоевания мира марксизмом закончилась, никто в мире не отнесся к этому так серьезно, как Горбачев. Горбачев первый понял, что это — правда. И повел себя соответственно: стал спасать хотя бы то, что имел — коммунистический режим в советском блоке. Правда, и это ему не удается…

— Почему я должен спасать Горбачева? — вдруг остановился Президент перед адмиралом. В его мыслях появились холодная ясность и ожесточение.

— Вы ничего не должны, сэр, — сказал адмирал. Он еще никогда не видел Президента таким возбужденным и не понимал, что с ним происходит. — Во всяком случае, сейчас не должны. Эти русские противники Горбачева… Сейчас они все попрячутся или, наоборот, будут громче всех кричать осанну Горбачеву. И только после этого… Впрочем, Горбачев, может быть, и потом вывернется. Вы же знаете — у него какая-то дьявольская способность к выживанию. Уже сколько раз…

— Вы не ответили на мой вопрос, — перебил Президент. Он тоже хорошо знал Джона Риктона и понимал, что старик только изображает служаку-простачка. — Почему CIA должен спасать Горбачева? Сейчас или когда-нибудь в будущем?

Адмирал ожесточился. Он молча подошел к видеомагнитофону и с силой нажал снова кнопку «Play». Черт возьми, как бы говорил он этим, если у тебя есть глаза — смотри! На экране вновь поплыли портреты коммунистической элиты СССР. «РОМАН СТРИЖ, Первый секретарь Свердловского обкома КПСС», «ФЕДОР ВАГАЙ, начальник Свердловского управления КГБ», «МАНСУР УСУМБАЛИЕВ, Первый секретарь Ташкентского горкома КПСС»…

— Вы видите эти лица, сэр? — почти сухо сказал адмирал. — А теперь я прочту вам первое, пробное заключение физиономистов моего Агентства. Подчеркиваю: это заключение лишь по первым трем сотням лиц, — адмирал достал из кармана сложенный втрое листок. — С завтрашнего дня я сажаю на эту работу целую бригаду независимых психиатров. Но слушайте пока то, что есть:

«Ознакомившись с представленными телепортретами… используя компьютерные методы физиогномики…»

— он бежал глазами по строчкам на своем листе. Нет, он вовсе не собирался читать это Президенту, когда просил о срочной аудиенции. Ведь эта работа еще не закончена. Но теперь… — Вот!

«Доминирующими чертами большинства предъявленных лиц являются комплекс социальной неполноценности и внутренняя агрессивность. Сравнение с социально-психологическими типами русского народа, разработанными на основе компьютерного анализа всей русской литературы от Пушкина до Солженицына, показывает, что данные лица относятся, говоря языком американских стандартов, к категории мафиози, наиболее точно представленными в фильме „Godfather“…»

— Стоп! — прервал Президент и поморщился. — Это ерунда, Джон! Половину таких лиц вы можете найти в любом штате Огайо. Но даже если бы они были Дракулами, это не значит, что он должен отправить их на расстрел! — и он снова заходил по кабинету.

— Вообще-то, я не за этим пришел, господин Президент, — сказал Риктон. — Но, с другой стороны, если они возьмут власть в России…

— То что? Что случится? Конкретно!

Адмирал вздохнул.

— Хорошо, — сказал он. — У меня есть еще одна пленка. Не здесь. В Агентстве. Но думаю, вы мне поверите на слово. Так вот. В мае 1987 года в Москве, на Красной площади было три гигантских демонстрации общества «Память». Вы, конечно, о них слышали. По сути, это русские шовинисты с лозунгами уничтожения всех евреев мира и создания Великой России от Сибири до Константинополя. Старая маньячная русская идея времен Достоевского. Вчера один из моих парней взял в архиве телестудии АВС пленку с теми демонстрациями. И мы стали крутить эти пленки на двух экранах одновременно. Вы не поверите, сэр — это те же лица! Не все, конечно, но — многие. Мы, конечно, не поверили сами себе и засунули обе пленки в опознающе-системный компьютер. За ночь он обработал первую сотню вот этих лиц, — адмирал вновь кивнул на экран. — И что же? Шестьдесят два из них принимали участие в той демонстрации! Вы понимаете? Эти русские шовинисты не стали создавать свою отдельную партию, три года назад это еще было невозможно в России. Но они просто овладели Коммунистической. Вы понимаете?

— Да, — усмехнулся Президент. — Ну и что? А Горбачев распустил колхозы, отдал землю крестьянам, и уже в этом году Россия вполовину сократила закупки нашего зерна. Так что, если русские шовинисты уберут Горбачева и восстановят колхозы, фермеры Огайо им только спасибо скажут!

Адмирал замолчал. При чем тут фермеры Огайо? Если Президент предпочитает не слышать то, что ему говорят, это уже его, Президента, проблема.

И вдруг Президент остановился перед адмиралом и сказал совсем иным тоном:

— А почему мы законспирировали SDI? Почему мы убрали ракеты из Европы?

— Я? — изумился Риктон.

— Да, вы! Я, вы, Конгресс — мы все! Вечно мы шли русским навстречу! Ленину нужны были деньги для строительства коммунизма — Хаммер тут как тут, концессии! Сталин захотел пол-Европы превратить в концлагерь — пожалуйста! Почему русские всегда получают все, что хотят и когда они этого хотят? В результате — лично под Горбачева законсервировали SDI и разоружили Европу. А теперь вы приходите ко мне и говорите: завтра в этой империи к власти придут фашисты! И что я должен делать? Что?

Адмирал молчал. Он всю жизнь прослужил в военном флоте, он воевал с немцами, с японцами, с корейскими и вьетнамскими коммунистами и, видит Бог, все, что тут кричит Президент, лично к нему не имеет никакого отношения, он никогда не высказывался за вывод ракет из Европы.

Но Президент не отступал:

— Отвечайте, Джон!

— Сэр… — Риктон кашлянул в кулак. — Через три недели я положу вам на стол список лиц, которые, судя по заключению физиономистов и психиатров, могут возглавить антигорбачевский заговор. А далее вы будете решать…

— Значит так! — сказал Президент и сел в свое кресло. — Всю эту работу не только засекретить самым жестким образом, но и отменить участие в ней всех, кто вне штата вашего Агентства. Никаких экспертов со стороны! Это раз. Второе. Передайте всем вашим парням, которые участвовали в этой операции, мою благодарность. Я думаю, им пришлось здорово попотеть, чтобы получить на пленке такое изображение. Наградите их месячным окладом или… Ну, сами решите, из своего фонда. И, наконец, третье. Скажите мне, адмирал, вот их было на этом съезде почти три тысячи делегатов. Из них двадцать две сотни — противники Горбачева. Так почему они не проголосовали против него? Почему все, как один, голосовали «за»?

Адмирал усмехнулся — конечно, Президенту США было бы куда легче жить, если бы русских, филиппинских, иранских, ливийских и прочих диктаторов отстраняли от власти простым голосованием! Но в этом случае они бы не назывались диктаторами…

— Сэр, — сказал адмирал. — Фокус коммунизма заключается в том, что там все голосуют «за». «Против» голосуют только мертвые. Я могу идти?

Президент молчал. Риктон потянулся к видеомагнитофону. Там все еще крутилась пленка, беззвучно посылая на огромный экран изображение русских коммунистов с глазами, вспыхивающими радостью в момент выстрела в Горбачева.

— Я думаю, у вас есть еще одна копия? — сказал Президент.

— О, конечно… — замер Риктон.

— Тогда эту оставьте мне.

— С удовольствием. Всего хорошего, господин Президент, — адмирал направился к двери.

— Минутку, — остановил его Президент. — А зачем вы вообще снимали этот съезд на свою пленку?

Адмирал повернулся от двери. Он не мог отказать себе в удовольствии хотя бы на прощанье сказать то, что собирался сказать Президенту с самого начала встречи.

— Мы не просто снимали этот съезд. Потому что с первого дня моей работы в Агентстве я мечтал о такой возможности — иметь полную картотеку этих типов, — адмирал кивнул на очередное лицо коммунистического деятеля, возникшее на экране. — Посмотрите на него! Ведь теперь я про каждого из них могу сказать, что они любят — женщин? деньги? водку?.. Правда, сначала у меня была другая идея. Я мечтал показать эти лица Конгрессу накануне очередного голосования по SDI. И заодно сравнить интеллектуальный уровень этих коммунистов с уровнем наших конгрессменов. Но боюсь, что счет будет не в нашу пользу, а Конгресс тут же срежет мне финансирование Агентства до нуля. Я могу идти?

— Вы куда-нибудь спешите, Джон? — грустно спросил Президент.

— Я? — удивился адмирал. — Нет, никуда… Просто я не хотел отнимать ваше время…

— Вы уже отняли у меня куда больше… — Президент вздохнул. — Вы знаете, в чем наша беда, Джон? Мы научились видеть каналы на Марсе и пыль на Юпитере. Мы умеем предсказывать погоду и экономические кризисы. Но мы никогда не могли предсказать хотя бы за день — что там произойдет у этих русских. Даже сам Горбачев свалился нам, как снег на голову…

— Сэр, я принес вам такой прогноз.

— Где гарантии, Джон? Вы знаете, сколько прогнозов ложится на этот стол каждый день?

Адмирал не ответил.

Президент усмехнулся:

— Н-да… Я вас понимаю. На то я и Президент… Ладно, можете идти, адмирал.

Риктон вышел, закрыл за собой дверь.

Но Президент уже не видел этого. Он сидел один, в тихом Овальном кабинете и смотрел на лица русских коммунистов, плывущие перед ним на экране. Какие-то у них действительно мафиозные лица. Поколение 30-40-летних. Одно лицо, второе, третье… СКУКА — ИЗУМЛЕНИЕ — ТОРЖЕСТВО — ОГЛЯДКА — ВЫЖИДАНИЕ… Боже, до чего они похожи на тех молодых русских матросов, которые во время Кубинского кризиса сидели тогда на открытой палубе своего корабля! Неужели в России действительно будет фашизм? Это страшно, но, Господи, сколько раз его уже пугали этим и сколько раз сам Горбачев пугал этим своих противников? А, с другой стороны, даже если бы все эти типы были морскими пиратами со стальными зубами — может ли он, Президент США, одним движением отправить Горбачеву их имена для расстрела?..

Какой-то посторонний звук, и даже не звук, а колебание воздуха отвлекло его от экрана. Он перевел взгляд на дверь кабинета.

В двери стояла его секретарша. Конечно, прежде, чем впустить следующего визитера, она хотела бы знать, не нужна ли Президенту хотя бы чашка кофе.

— Нет, Кэтрин, спасибо. Как зовут нашего врача, который неделю назад вынимал пулю у Горбачева?

— Операцию делали русские врачи, сэр. Наш врач только наблюдал. Его зовут Майкл Доввей. Он вам нужен?

4

Москва, ЦК КПСС на Старой площади.

16.30 по московскому времени.


В ПОЛИТБЮРО ЦК КПСС от М. Ясногорова, Председателя Партийного Трибунала ЦК КПСС


ЗАЯВЛЕНИЕ

Сегодня, 15 августа с.г. в газете «Правда», органе ЦК КПСС, без ведома членов Партийного Трибунала опубликована речь подсудимого Н. Батурина на закрытом заседании Трибунала и объявлена дискуссия на тему «Убивать или не убивать товарища Горбачева за его „перестройку“?».

Эта акция «Правды» является грубым нарушением «Положения о Партийном Трибунале», где сказано: «ни один партийный или советский орган не имеет права вмешиваться в работу Трибунала или оказывать давление на его членов.»

Как публикация речи Батурина, так и объявленная газетой дискуссия представляют собой открытую попытку оказания давления на наше решение со стороны руководства ЦК КПСС, которому подчинена газета «Правда». В связи с этим я не считаю для себя возможным выполнять обязанности Председателя Партийного трибунала, о чем и ставлю вас в известность.

Марат Ясногоров,

Москва, 15 августа с.г.

— А чем, собственно, мешает вам эта дискуссия? — спросил Кольцов раздраженно, упершись взглядом в заявление Ясногорова.

И тут же почувствовал, как Ясногоров изумленно вскинул на него свои огромные, болезненно расширенные глаза. Словно спрашивая: «Неужели вы сами не понимаете?».

Однако Кольцов не поднимал глаз от стола. Борису Кольцову было за шестьдесят — Горбачев, обновив практически все Политбюро, не ввел в его состав ни одного человека, моложе него самого. А поручив Кольцову контроль за прессой и идеологией, вынуждал его постоянно находиться между молотами ретивых и готовых все взорвать перестройщиков и наковальней консерваторов из партаппарата. И эта работа по принципу «и вашим, и нашим» все больше раздражала Кольцова, потому что все уступки настырным «демократизаторам», «плюралистам» и «либералам» — публикация ли Солженицына, разрешение ли на регистрацию новых партий и т. п. — Горбачев проводил, как бы преодолевая его, Кольцова, сопротивление. И только он, Кольцов, знал, что все разговоры Горбачева о «взвешенном подходе», «поступательном движении», «необходимости точного расчета» — это просто отражение жуткой, почти болезненной нерешительности самого Горбачева, его страха сделать очередной, даже самый маленький шажок. Но сколько же можно сидеть одним задом на двух стульях?!..

Не дождавшись ответного взгляда, Ясногоров откинулся в кресле.

— У этой дискуссии одна цель, — сказал он громко и уверенно. — Выявить противников товарища Горбачева и мобилизовать против них общественное мнение страны. При этом, даже если противники товарища Горбачева уклонятся от дискуссии, всенародная кампания восхваления Горбачева, организованная прессой, должна напугать их, показать, что народ их растерзает, если они захотят сместить Михаила Сергеевича…

Ничего себе формулировки! — подумал Кольцов. А он-то думал, что после неудачного покушения на Горбачева все, как улитки, спрячутся в панцири верноподданичества, чтобы переждать шторм. Во всяком случае, он, Кольцов, избрал эту тактику.

— Ну-ну… — произнес он. — Но даже если так — как это мешает работе Трибунала?

— Очень просто! — Ясногоров пожал плечами. — С завтрашнего дня в «Правде» и во всех других газетах начнут публиковать сотни писем трудящихся с требованием расстрелять не только Батурина, но и вообще всех, кто недоволен реформами Горбачева. Митинги народного гнева будут транслироваться по телевидению…

— Откуда вы знаете? — уязвленно перебил Кольцов. Весь день он как раз и занимался организацией таких митингов и потому не принял Ясногорова с утра, хотя тот явился со своим заявлением еще шесть часов назад и все шесть часов просидел внизу, в Приемной ЦК…

— Из истории. Покушение на Ленина в августе 18-го года было предлогом первой волны красного террора и моделью всех остальных сталинских репрессий. Они всегда были оформлены как «гневная отповедь народа врагам партийной линии». Сейчас начнется то же самое. В результате, если человек когда-нибудь позволил себе публично критиковать политику Горбачева — неважно, с какой стороны, слева или справа — его теперь заклеймят «батуринцем» и «врагом народа». И в такой обстановке члены Трибунала не могут вынести Батурину никакого иного приговора, кроме расстрельного. Но я не хочу в этом участвовать, извините!

— А вы считаете, что Батурина нужно оправдать? — осторожно спросил Кольцов.

— Видите ли, до тех пор пока Политбюро ЦК не освободит меня от поста Председателя Трибунала, я не имею права высказывать свое личное мнение о подсудимом, а тем более — о мере наказания, — ответил Ясногоров, глядя Кольцову прямо в глаза.

— Но я все-таки член Политбюро и Секретарь ЦК…

Интересно, думал Кольцов, разглядывая Ясногорова, как широко распространились антигорбачевские настроения среди партийной молодежи? Сначала этот Батурин, а теперь — вот и Ясногоров. Сколько ему? Тридцать? Тридцать три от силы…

Ясногоров тем временем тоже медлил с ответом. Кольцов просто физически ощущал, как он взвешивает его взглядом своих огромных пронзительных глаз. Но, похоже, живое любопытство на обычно замкнутом лице Кольцова поощрило Ясногорова к откровенности.

— Скажем так… — произнес он, наклонившись влево плечом и опять выпрямляясь, словно обходя какое-то не видимое Кольцову препятствие. — Батурин выбрал политическое убийство как средство упреждения антикоммунистической революции и спасения партии. Но тут возникает вопрос: имеет ли право партия судить своего члена за то, что сама практикует с первого дня своего прихода к власти? Ведь физическое уничтожение противников было для нас методом и захвата власти и удержания ее на протяжении всей нашей истории. Партократия ради своего выживания убила Берию, свергла Хрущева и так далее. А теперь — стреляла в Горбачева. Следовательно, Партийный Трибунал должен сначала определить, насколько Батурин является продуктом этого партийного воспитания, а уж затем думать о приговоре. Однако теперь, после этой публикации в «Правде», даже обсуждать такие вопросы нелепо! — Ясногоров сделал презрительный жест в сторону свежего номера «Правды», лежащего на столе у Кольцова.

Некоторое время Кольцов рассматривал Ясногорова в полной тишине изумления, как рассматривал бы полярный медведь, залетевшего на льдину жирафа. Вот те и раз — покушение Батурина это результат партийного воспитания!.. Значит, вот это и есть та новая партийная молодежь, которая открыто именует себя «неокоммунистами», как бы открещиваясь от всех прочих коммунистов — «ленинцев», «сталинцев», «брежневцев» и даже «горбачевцев»? Да он и одет по моде этих «новых коммунистов» — под разночинца XIX века: косоворотка под потертой вельветовой тужуркой, парусиновые брюки и парусиновые же туфли. Даже одеждой они демонстрируют возврат в доленинскую эпоху. И такого «неокоммуниста» Административный Отдел ЦК утвердил на пост Председателя Партийного Трибунала?! Они там что — с ума посходили? Сначала проморгали Батурина, а теперь…

Кольцов набрал на пульте видеосвязи код начальника картотеки ЦК. Тут же зажегся телеэкран, на нем возникло внимательное мужское лицо, готовое к выполнению любого задания:

— Слушаю вас, Борис Иванович.

— Личное дело Ясногорова, — сказал Кольцов и повернулся к Ясногорову: — Ваше имя-отчество?

— Марат Васильевич, — сказал Ясногоров.

— Марат Васильевич Ясногоров, — повторил Кольцов в глазок видеокамеры.

— Секундочку, — произнес начальник картотеки. Было видно, как он беглым движением пальцев набирает на терминале компьютера фамилию и имя-отчество Ясногорова. — Прошу вас…

Вслед за этим лицо начальника картотеки исчезло с экрана и вместо него возникла фотография Ясногорова семи-восьмилетней давности, сделанная, видимо, тогда, когда Ясногоров вступил в партию. Затем, как титры в кино, поплыли данные: дата и место рождения, национальность, образование, семейное положение, место работы, какими иностранными языками владеет…

И пока Кольцов считывал глазами сухую информацию — русский… закончил исторический факультет Куйбышевского университета… холост… работает учителем истории в Томске… владеет английским (хорошо), немецкий (слабо)… — он не переставал думать о том, как же быть? Послать этого Ясногорова к чертовой матери, а членом Трибунала объявить, что он заболел? И пусть они выберут себе нового председателя и быстрей выносят приговор без всяких этих историко-психологических выкрутасов. Батурина нужно казнить — это сразу утихомирит тысячи вот таких, как этот Ясногоров, и еще тысячи, которые и похлеще него, а, главное, это заставит Горбачева стать, наконец, той «жесткой рукой», которая так нужна сегодня России. Если бы Батурин убил Горбачева, эта жесткая рука стала бы носить другую фамилию — Лигунов, Рыжков, Бельцин, Митрохин или даже Кольцов, но теперь дело не в смене фамилии Генсека, а в смене всей внутренней политики. Жесткость и стремительность — вот что нужно! А то уже начались разговоры: кто выдвигал Батурина секретарем горкома партии? Почему Секретариат ЦК утвердил его делегатом съезда? И вообще — кто у нас курирует идеологию и моральный облик партийных кадров?..

Но с другой стороны: состав Трибунала был опубликован в «Правде» неделю назад, и если вслед за Ясногоровым еще кто-нибудь из членов Трибунала заявит самоотвод — это уже скандал!..

Досмотрев «файл» до конца, Кольцов выключил видеосвязь и опять взглянул на Ясногорова. Тот сидел в кресле по-прежнему прямо — даже неестественно прямо, как птица, застывшая на ветке. За его спиной было большое окно, выходящее на Старую Площадь, и щуплая фигура Ясногорова почти не заслоняла пыльно-зеленые верхушки деревьев и рыжие крыши Солянки. Поодаль, над Садовым кольцом, патрульные армейские вертолеты чертили зеленое небо — в Москве все еще было военное положение. И Кольцов вдруг почувствовал приступ раздражения и апатии — ведь ясно, теперь-то уж совершенно ясно, что спасти страну, власть, уберечь Россию от кровавого потопа можно только железной рукой. А он опять вынужден вилять, лавировать, дипломатничать с этим «новокоммунистом», мять его под себя, чтобы избежать еще одного скандала.

— Значит, вы считаете, что есть разница между политическим убийством и, скажем, убийством уголовным? — спросил Кольцов.

Ясногоров резко подался вперед всем своим худым телом и воскликнул обрадованно:

— Вы поняли? Вы поняли меня! Эт-т-то замечательно! Просто замечательно!!! Конечно! Огромная разница! У человечества есть тысячелетний опыт судов уголовных, но судам над террористами всего сто лет! И — никаких правил! Смотрите: самое первое политическое покушение было совершено в России 13-го июля 1877 года. Вера Засулич стреляла в петербургского градоначальника генерала Трепова — за то, что он приказал высечь плетьми политического заключенного. И суд присяжных оправдал Засулич! Понимаете? Суд наших, русских присяжных оправдал террор! С этого все началось и, может быть, именно в этой точке истории лежит ошибка. Потому что дальше пошло по нарастающей. Уже через четыре года убит Александр Второй, потом — Столыпин. И разве был в России хоть один район, где ленинская партия пришла к власти без террора, а простым и открытым голосованием? Никогда, нигде! Только оружием! Смотрите: Временное Правительство мы арестовали и свергли. Царя и его семью — расстреляли. Учредительное собрание — разогнали. Советами — овладели. Конкурирующие партии — уничтожили. Крестьян в колхозы — загоняли. Иными словами: мы сделали террор универсальным оружием на все случаи жизни. Даже против целых народов — поляков, венгров, афганцев… А теперь я хочу вас спросить: разве вы будете судить волчонка за то, что он вырос и хочет загрызть вожака стаи? Будете??

— Я-то не буду. Но волки… — улыбнулся Кольцов, поощряя Ясногорова на откровенность.

— Вот! Волки! — Ясногоров даже привстал торжествующе и поднял указательный палец, как школьный учитель, поймавший правильную мысль в ответе ученика. — В этом все дело! Конечно, несколько лет назад Батурина шлепнули бы без всяких разговоров! Как шлепнули лейтенанта Ильина, который стрелял в Брежнева. Но теперь дело Батурина ставит перед нами вопрос: кто мы? партия волков — все та же сталинско-брежневская? Или мы избавимся от репрессивной волчьей психологии и войдем в XXI век партией подлинного гуманизма?

— То есть, вы хотите судить партию, но оправдать Батурина, так? — вдруг резко, в упор спросил Кольцов.

Но Ясногоров даже не смутился. А лишь огорченно опустился в кресло и вздохнул от досады:

— Да при чем тут — «оправдать»! «осудить»! Я не адвокат и не судья! Я школьный учитель. Но я считаю: если партия ведет борьбу за искоренение сталинизма, то и Партийный Трибунал должен быть новым — не карательным органом, а Трибуналом от слова «ТРИБУНА». С этой трибуны мы должны выразить свое отношение к современному политическому террору во всем мире — раз, к нашей исторической партийной традиции физического устранения противников — два, и к Батурину как выразителю этой традиции — три.

— Так… Понятно… — Кольцов постучал пальцами по крышке стола. Вот то, о чем он предупреждал Горбачева с самого начала: рано или поздно гласность превратится в суд над партией. — Но я не думаю, что страна готова сейчас к таким откровениям…

Ясногоров покровительственно усмехнулся:

— В школе подростки говорят мне и не такое!

— То есть? — спросил Кольцов. У него вдруг мелькнула новая идея, и теперь ему нужно было время размять ее и оценить возможности. Что, если из рук этого «неокоммуниста» Горбачев получит оправдательный приговор Батурину и будет вынужден сам, собственноручно переписать его — обвинительный, смертельный? О, это было бы гениально!..

— Вы себе не представляете, какие вопросы задают подростки на уроках истории партии и как стыдно, как чудовищно стыдно подчас говорить им правду! — Ясногоров произнес это с такой страстью и болью, что Кольцов почти воочию увидел его в школьном классе, наедине с тремя десятками атакующих подростков. Так вот откуда эта риторика и манера проводить исторические параллели. — Я иногда думаю, — горячо продолжал Ясногоров, — что даже немцем быть легче, чем коммунистом! Ведь немцы открыто признали свою коллективную вину за уничтожение двадцати миллионов людей, и это раскаяние их очистило и обновило. А наша партия уничтожила шестьдесят миллионов людей СВОЕГО народа, но мы не признаем коллективной вины, а сваливаем все на Сталина, на Берию, на Мехлиса… Да все грузины, поляки и евреи вместе взятые не в состоянии убить шестьдесят миллионов русских! Мы, мы сами всегда истребляли себя, и Батурин — производное этого психоза. Именно поэтому партии надо покаяться и через это — очиститься! — закончил он с болью.

— Хорошо, — сказал Кольцов, ища новый подход к этому типу. Он уже принял решение. — Я обещаю: через год-два мы вернемся к теме террора. И вам не придется стрелять в меня или в Горбачева, чтобы высказать свою позицию…

Ясногоров устало поднялся. Саркастическая усмешка искривила его губы — мол, сколько раз мы уже слышали это «подождите», «еще не время», «народ не готов»!.. Но не это взорвало Кольцова. А то, что этот мальчишка, этот сопляк вдруг двинулся к выходу именно тогда, когда он, Кольцов, решил оставить его на посту Председателя Трибунала. Подал заявление, как клерку, и — пошел!

— Слушайте, вы! — почти крикнул Кольцов и пальцем показал Ясногорову обратно на кресло. — Сядьте! Это ЦК, а не школа! Садитесь! И скажите мне вот что. Если вы уж такие чистые и новые коммунисты, то как насчет того, чтобы отдать власть? Вообще! А? Ведь она добыта нечестно — террором! И держится на терроре, да? Так, может, коммунистам уйти от власти? Освободить Кремль? — он сам не понимал, что с ним такое, почему он так сорвался. Или вся эта неделя с момента выстрела в Горбачева была одной напряженной струной, и теперь эта струна лопнула на этом мальчишке? — Ну! Отвечайте?!

— Я думаю… — ответил Ясногоров стоя.

— И что же? — победно усмехнулся Кольцов, чуть остывая.

— Я думаю, это было бы самое правильное. Для партии. Но вы этого никогда не сделаете.

— А вы бы сделали — на моем месте, да? — уже успокаивался Кольцов. Да, такому, как Ясногоров, не прикажешь, его нужно обломать. — И кому бы вы отдали власть? «Памяти»? Национал-монархистам? — продолжал Кольцов насмешливо, но уже с почти отеческой укоризной и доверительностью. — Ведь при действительно свободном голосовании народ всегда выбирает националистов. А они вас первых повесят, именно вас — первых! Как евреи Христа…

— Может быть… Это может быть… — задумчиво произнес Ясногоров. — Но, с другой стороны, это так мучительно жить с чувством вины и не каяться! Не очиститься…

— Подождите, очистимся… — сказал Кольцов, уже забавляясь с этим Ясногоровым, как кот с мышью. Он смаковал про себя свое решение. Если этот Ясногоров его, Кольцова, довел до взрыва, то что же будет с Горбачевым?! Конечно, это не очень по-джентльменски подсовывать раненому такие «сердечные» пилюли, но, черт возьми, если Горбачев поставит свою подпись под смертным приговором Батурину, это будет началом новой эры!

Изобразив на лице предельную озабоченность, Кольцов спросил:

— Значит, вы считаете, что газетная дискуссия может отразиться на позиции членов Трибунала?

— Не «может», а наверняка отразится! — устало, как тупому ученику, объяснил Ясногоров. Он уже потерял веру в то, что Кольцов способен понять его.

Но Кольцов был терпелив. Теперь он был терпелив. Он вообще умел быть терпеливым, когда считал это необходимым.

— А долго еще вы будете разбирать это дело? — спросил он все тем же озабоченно-деловым тоном.

— Это зависит не от нас, а от КГБ. Я поручил товарищу Митрохину проверить не было ли все-таки за спиной у Батурина заговора или акции вражеской разведки.

Кольцов поймал себя на том, что даже не удивился. 32-летний школьный учитель «поручил» Председателю КГБ! Неужели в Сибири еще можно сохранить такую моральную девственность? Или это тоже отличительная черта нового поколения? Впрочем, разве не сказано в «Положении о Трибунале», что ВСЕ партийные и советские органы обязаны оказывать ему помощь в работе?

— И что сказал вам товарищ Митрохин? — без всякой улыбки спросил Кольцов.

— Пока ничего. Но у него есть еще неделя, — ответил Ясногоров.

— Вы что — дали ему срок?! — все-таки не выдержал Кольцов. Даже он, Кольцов, не рисковал назначать сроки Павлу Митрохину — члену Политбюро, Председателю КГБ и любимчику Горбачева.

— Нет, — сказал Ясногоров. — Просто я сказал товарищу Митрохину, что Трибунал не может ждать вечно и, если в течение двух недель у КГБ не будет данных о заговоре или иностранной акции, мы будем исходить из того, что Батурин действительно действовал в одиночку. Одна неделя уже прошла.

— Понятно. Хорошо! — Кольцов двумя руками уперся в край своего стола и чуть откатился на кресле, откинулся в нем и вытянул ноги. Так он всегда готовил себя к тому, что он называл «взять быка за рога». Тут был как раз такой случай. Молодой бычок с огромными базедовыми глазами должен вернуться в Трибунал и выполнить ту работу, которая нужна ему, Кольцову. — Для того, чтобы оградить Трибунал от какого-либо нажима, мы сейчас, в течение получаса вывезем вас и всех остальных членов Трибунала на подмосковную дачу ЦК. Там у вас не будет ни радио, ни газет, ни телевизора до тех пор, пока вы не вынесете приговор. То есть, вы будете отрезаны от любого давления извне. Согласны?

Ясногоров наклонил голову к левому плечу и рассматривал теперь Кольцова чуть сбоку и снизу вверх, явно обдумывая, какой тут может быть подвох.

— Безусловно, все материалы, всех свидетелей и обвиняемого вам будут доставлять по первому вашему требованию, — добавил Кольцов.

— Но ведь речь Батурина уже опубликована! — наконец, сказал Ясногоров.

— Виновные в этом понесут наказание, — с лукавой готовностью отпарировал Кольцов.

— То есть… То есть — как??! — изумился Ясногоров. — Разве это не Горбачев приказал напечатать?

— Он. Но без ведома Секретариата ЦК. И мы обсудим на Политбюро. Конечно, когда товарищ Горбачев выздоровеет. Вы напишете официальный протест от имени Трибунала.

— Я… я не к этому стремился… — смешался Ясногоров. — Вы… вы хотите сказать, что на Политбюро вы… вы можете обсуждать приказы самого Горбачева?!

Между прочим, ты далек от истины всего на несколько лет, подумал Кольцов. В начале горбачевского правления члены Политбюро действительно могли обсуждать решения Горбачева. Но после нескольких вояжей Горбачева на Запад и мировой славы, которая на него там свалилась, он быстро свернул голову демократии внутри Политбюро. Однако Ясногорову это знать ни к чему. Кольцов пожал плечами:

— А почему же нет? Вы знаете, чей это был кабинет? Жданова и Суслова. Если теперь вы можете говорить здесь все, что вы только что наговорили, то почему я не могу говорить все, что думаю, на заседании Политбюро? Или только вы смелые — молодые?

— Нет, я этого не сказал… — задумчиво произнес Ясногоров и уже по иному, с каким-то новым вниманием посмотрел на Кольцова. — Неужели?.. И вы считаете, что все, что я вам только что сказал, мы сможем изложить в Приговоре?

— Не только сможете, но обязаны! Если, конечно, члены Трибунала разделяют вашу позицию. Или если у вас хватит эрудиции убедить их… — откровенно дожимал Ясногорова Кольцов.

Но Ясногоров даже не почувствовал этого.

— Но, в таком случае, я… — сказал он еще не очень решительно. — Могу я забрать заявление и продолжить работу в Трибунале?


…Когда за Ясногоровым закрылась дверь, Кольцов налил себе из графина стакан минеральной воды и соединился по видеосвязи с главврачом кремлевской больницы. Кивнув на приветствие академика Вахтина, спросил:

— Как самочувствие Михаила Сергеевича?

— Идем на поправку… — сказал Вахтин.

— Очень хорошо. Спасибо!.. — энергично поблагодарил Кольцов.

И, выключив видеосвязь, долго смотрел в окно на летающие над городом военные вертолеты. Да, переворот, на который надеялся Батурин, переворот, который готовили, и, конечно, продолжают готовить силы антиреформы (интересно, почему они не выступили на Съезде?) — этот переворот произведет он один, сам — внутри Горбачева!

День третий 16 августа

5

Москва, Посольство США.

15.05 по московскому времени.


— Good afternoon, sir…

Посол, не ответив, жестом показал Майклу на дверь задней комнаты своего кабинета — эту комнату в Посольстве называли bag free. Черт возьми! — подумал Майкл, проходя туда впереди Посла. Он никогда не был в bagfree-room — что тут делать посольскому врачу?

Однако ничего необычного в этой комнате не было — несколько мягких кожаных кресел, стол, бар с выпивкой, мягкий свет ламп дневного света, книжные полки. Правда — ни окон, ни телефонов, а на столе какой-то небольшой пульт. Пульт биоволновой защиты, догадался Майкл.

Посол закрыл дверь, подошел к пульту и нажал несколько кнопок. Майкл огляделся, но никаких биоволн не почувствовал. Сиайэшники клянутся, что биоволновая защита экранирует любое подслушивание, но стоит эта чертовщина столько, что экранировать в Посольствах можно пока только одну-две комнаты.

— Майкл, через восемь часов Вы встречаетесь в Вашингтоне с нашим Президентом…

— Что-о?!..

— Но об этом не должна знать ни одна душа. Сейчас Вы вернетесь в свой кабинет, и ровно через двадцать минут Вам позвонит Ваша невеста из Брюсселя…

— У меня нет никакой невесты! Тем более, в Брюсселе, сэр! — Майкл изумленно заморгал ресницами.

— Это неважно. Это объяснит причину вашего неожиданного отъезда. Она скажет, что прилетела из Штатов всего на сутки и, если Вы хотите провести с ней ночь, то должны тут же лететь в Брюссель. Что вы и сделаете с большим энтузиазмом — прибежите ко мне за разрешением и — в аэропорт! Вы должны успеть на шестичасовой рейс «Люфтганзы» до Брюсселя. А больше я сам ничего не знаю. Но, думаю, в Брюсселе вас действительно будет ждать какая-нибудь красотка…

— Сэр, это по поводу Горбачева?

— Клянусь, Майкл, я сказал вам все, что знаю. Но не думаю, что господину Президенту вы нужны как врач. Конечно, вы теперь знаменитость, но, мне кажется, в Вашингтоне еще есть несколько врачей вашего уровня… — и Посол, довольный своей остротой, взглянул на часы. — Good luck, Майкл! У вас восемнадцать минут до звонка из Брюсселя. И переоденьтесь по дороге в аэропорт, вы все-таки летите к Президенту Соединенных Штатов…

Конечно, это по поводу Горбачева, думал Майкл, глядя из окна самолета на приближающиеся острые крыши и шпили Брюсселя. С той минуты, как восемь дней назад армейский вертолет маршала Вязова, словно морковку из грядки, выдернул Майкла из рутины его жизни в Посольстве и бросил к операционному столу Горбачева, все в жизни Майкла закрутилось так, что, черт возьми, уже не он управляет событиями, а они — им. И теперь эти события несут его в Вашингтон на встречу с Президентом США! А у этой «невесты», звонившей из Брюсселя, был такой грудной, с придыханием голос, что — ой-ей-ей! Конечно, в тот день русские врачи не дали Майклу даже прикоснуться к раненому Горбачеву, и только по тому, как они — явно демонстративно — открывали Майклу возможность видеть все, что они делают, он понял свою роль: кому-то было важно, чтобы он, американский врач, следил, правильно ли они оперируют Горбачева. После операции ему объяснили, что это был каприз Раисы Горбачевой, а уже назавтра на 32-летнего Майкла буквально обрушилась мировая слава. Его портреты замелькали в западной прессе, у него брали интервью программы «С добрым утром, Америка!» и «20/20», и он каждый день посещал Горбачева в Кремлевской больнице. Но при этом Майкл все время чувствовал какой-то дискомфорт, словно он присваивает чужую славу. Ведь русские никогда не показывают по телевизору своих врачей, лечащих кремлевскую элиту, не печатают их портреты и не берут у них интервью. А сколько Майкл не подчеркивал в своих интервью, что он только присутствовал при операции Горбачева, тележурналисты пропускали это мимо ушей, а газетчики это слово вообще выбрасывали. И получалось, что Майкл чуть ли не сам оперировал и спас Горбачева. Майкла это коробило — он вообще не был амбициозен. Вот уже четыре года он работает в Москве, получает всего-навсего 67 тысяч в год, в США для врача это вообще не деньги. У него маленькая «трехкомнатная», как говорят в России, квартира (спальня, гостиная, кухня), старенький спортивный «Мерседес» и семнадцатилетняя герлфренд, русская белоснежка, студентка и хористка. Но зато — до этой истории с Горбачевым — у него была масса свободного времени, никаких дежурств в госпиталях, никакой борьбы за клиентуру и никакой головной боли в конце года от того, что приходится платить жуткие налоги Дяде Сэму! Свобода!..

Неделю назад этой свободе наступил конец. «Майкл, вы видели неделю назад Горбачева? Как он себя чувствует?»… «Майкл, пришел телекс от ассоциации американских фармацевтов. Они предлагают для Горбачева какое-то суперновое лекарство»… «Майкл, фирма MedFurniture хочет прислать Горбачеву weelchear специального дизайна»… — «Пошлите их к черту!» И вообще, медицинского смысла в визитах Майкла к Горбачеву не было никакого, у Горбачева было обычное огнестрельное ранение с банальным абсцессом, который быстро рассасывался, и лечили его светила советской медицины. Но Посол настоял на этих визитах: «Майкл, вы теперь не столько врач, сколько дипломат с докторским пропуском к Горбачеву. Я, например, вижу Горбачева не больше пяти раз в год, а вы — каждый день!»

Русские тоже не возражали против этих визитов, поскольку Майкл ежедневно составлял для «Вашингтон Пост» бюллетени о здоровье Горбачева и, таким образом, подтверждал советские сообщения о том, что Горбачев выздоравливает…

— Майкл! Майкл! — нечто фантастическое, влюбленно раскинув тонкие руки, бежало навстречу Майклу в Брюссельском аэровокзале. Нечто из фильмов о Джеймсе Бонде или из рекламы духов «Obsession» — не старше двадцати лет, на длинных ногах, с потрясающей фигурой и стриженная по последней моде коротким бобриком, отчего темные глаза казались огромными, а губы… Господи, на виду у всего Брюссельского аэровокзала она так прильнула к Майклу губами, грудью, животом и ногами, словно исстрадалась от длительной разлуки с любимым и сейчас же умчит его в ближайший отель, в постель…

К сожалению, он даже не узнал ее имени. Она усадила его в арендованный «BMW» последней модели и молча, на предельной скорости вывела машину из аэровокзала, каждую секунду поглядывая в зеркальце заднего обзора. Только убедившись в том, что никто за ними не увязался, она резко свернула обратно и по боковой дорожке вернулась в аэропорт, на стоянку частных вертолетов. Здесь, сказав Майклу лишь «Бон вояж!», она сдала его какому-то пилоту вертолета, скорей всего — сиайэйшнику, а еще через семнадцать минут вертолет доставил Майкла прямо на летное поле НАТОвской базы, к «F-121» — новейшему американскому истребителю, крейсерская скорость которого в три с половиной раза превышает скорость звука. Скафандр, трехминутный инструктаж, как дышать и как выдернуть кольцо запасного парашюта в случае аварии, жесткое откидное сидение позади пилота, пристяжные ремни, приятная музыка битлов в наушниках шлемофона, короткий разбег самолета по ночному летному полю и… в следующую секунду Майкла с такой силой вжало в сидение, словно им выстрелили из пушки. Его легкие, желудок, сердце и печень сдвинулись к лопаткам и позвоночнику, а щеки поплыли с лица назад, к ушам… «Дышать! — услышал он в шлемофоне голос молоденького, не старше 22-х лет, пилота. — Дышать! Сейчас все пройдет!»

Такие мальчишки подают гамбургеры в Мак-Доналдс или играют на игорных автоматах, подумал Майкл о пилоте. Но через полминуты самолет, набрав высоту, лег на курс, изменил конфигурацию крыльев, и перегрузки действительно кончились, а вместо них Майкл впервые в жизни ощутил кайф невесомости. Черт возьми, жизнь прекрасна, господа! Особенно — с высоты полета в «F-121», когда, оторвавшись от звука своих двигателей и от вечерней старушки-Европы, вы в полнейшей тишине и с тройной звуковой скоростью мчитесь на Запад, вдогонку укатившему туда солнцу, и вот-вот уже его розово-желтый шар… Все-таки он поступил гениально, когда после резидентуры наплевал на возможность открыть свой офис в Лонг-Айленде и подписал вместо этого контракт с «International Service Agency», поставляющим обслуживающий персонал всем американским посольствам за границей. Конечно, он мечтал поехать в Японию — он с юности любил маленьких женщин, babywoomen, которых так приятно сгибать, выламывать и вращать на себе. Но, в конце концов, он и в Москве нашел себе не хуже. Он выучил русский, он научился пить водку, не разбавленную ни тоником, ни содовой, он понял вкус русской кухни, а самое главное — в Москве он получил то, что нельзя получить ни в Токио, ни Бонне и вообще нигде, кроме России. Даже без дохода в миллион долларов в год Майкл стал в Москве частью самой престижной элиты — он был ИНОСТРАНЦЕМ. И не каким-нибудь вьетнамцем или арабом, которых русские, как истинные расисты, и за людей не считают, — нет, он — АМЕРИКАНЕЦ!..

Откинувшись затылком к подголовнику сиденья, Майкл слушал битлзов и с высоты 12 000 метров смотрел, философствуя, на серебристую чешую Атлантического океана. В Америке к иностранцам совсем иное отношение, чем в России. Мы можем уважать французскую парфюмерию, но не французов, «Мерседесы», но не немцев. А в России само слово «иностранец» — уже капитал, как графский титул. И практически любая русская девушка — ваша. Конечно, такая элитарность разлагает. Она приучает тебя чувствовать себя Гулливером в стране лилипутов, арийцем, принцем крови и т. п. И когда ты приезжаешь из России домой даже в отпуск, ты уже сам не свой, ты категорически не хочешь становиться Гулливером в стране великанов или даже Гулливером в стране таких же Гулливеров. И ты рвешься обратно в Россию. Правда, сейчас в России происходит черт те что — это кипящий котел, который вот-вот взорвется. Но тем интересней, черт возьми!..

Впрочем, выскочить из этого котла на пару дней и прошвырнуться в Вашингтоне по Джоржтауну (да еще за счет американского Правительства!) — это тоже неплохо, в этом он себе, конечно, не откажет…

6

Урал, город Свердловск.

17.10 по уральскому времени (15.10 по московскому).


Клацая колесами на стыках рельс, слева от машины Вагая прошел трамвай, набитый и облепленный пассажирами. И вдруг остановился на перекрестке улицы Ленина и Свердлова, и водитель, молодая рыжая бабенка, высунувшись из кабины, издали замахала рукой подростку, торговавшему на улице газетами, листовками и брошюрами «Демократического Союза», «Партии анархо-синдикалистов», «Христианского возрождения» и прочей литературой подобного толка. «Чего вам?» — крикнул ей пацан. «Афганца» и «Уральскую женщину»! — отозвалась вагоновожатая, и мальчишка, схватив газеты и какие-то брошюры, побежал к ней через улицу, а потом, стоя под окном кабины трамвая, стал отсчитывать сдачу с ее трехрублевки, нарочно затягивая время, чтобы уговорить эту рыжую купить у него и брошюры…

А вокруг вопила гудками река частных машин, и Вагай тоже вскипел, сам нажал сигнал на руле водителя своей служебной «Волги». Но эта рыжая сволочь раскорячила свой двухвагонный трамвай прямо посреди улицы и хоть бы хны — никуда не торопится и еще смеется!

— Серафим, ну-ка быстро! Узнай фамилию этой суки! — приказал Вагай своему сотруднику Серафиму Круглому, сидевшему на заднем сиденьи.

Тот выскочил из машины, тяжелой трусцой побежал к трамваю.

— Распустился народ — плюет на законы! — в сердцах сказал Вагай.

— Богатые стали! — поддакнул шофер-сержант. Ему было не больше 25, на его гимнастерке отблескивали под солнцем две медали: «Воину-интернационалисту» и «За отвагу» — знак его участия в афганской войне. Эти две медали давали всем без исключения солдатам, служившим в Афганистане, но многие солдаты их не носили, а остальные носили только по праздникам, да и то — орденские колодки, а не сами ордена и медали, но шофер Вагая носил именно медали, ежедневно…

Круглый вернулся, запыхавшись.

— Стасова Ирина, — доложил он. — Первый трамвайный парк. Между прочим, послала меня матом…

Тут трамвай освободил перекресток, «Волга» тронулась, но Вагай все не мог остыть. Конечно, можно сейчас же позвонить в трамвайный парк и через директора врезать этой Стасовой Ирине, но с тех пор, как все перешли на хозрасчет, даже директор трамвайного парка вправе послать тебя — мол, с такой жалобой обращайтесь в милицию…

— Не улица Ленина, а какой-то Тель-Авив! — сказал Вагай хмуро.

Действительно, вся центральная улица города была запружена лотками газетчиков-неформалов, пирожковыми ларьками, пивными палатками, кафе «Мак-Доналдс», пиццерией, плакатами «Уральского сопротивления КПСС» и рекламными щитами с голыми бабами и панковатыми рок-звездами.

— Уже под Обком подкатывают со своей торговлей… — сказал шофер и кивнул на массивное четырехэтажное здание Обкома партии с большим красным флагом на стальном флагштоке и гигантским транспарантом по всему верхнему карнизу: «ПАРТИЯ И НАРОД ЕДИНЫ!» Свердловчане называют это здание «Большой дом». Под ним, в крохотном скверике, у памятника первому советскому президенту Якову Свердлову, тоже нагло, как на ярмарке, расположились торговки кедровыми орешками, семечками, издевательскими значками типа «Если это коммунизм, то что будет дальше?»

Здесь же старухи и дети кормили хлебными крошками голубей. Эти голуби каждый день засерают памятники так, что приходится держать специального мойщика, который по ночам брандспойтом смывает птичье дерьмо с голов Маркса, Ленина, Свердлова. И не только в Свердловске — по всей стране! Ладно, подумал Вагай, если мы вернем себе всю полноту власти, я наведу порядок. И с народом, и с голубями…

— Стоп! — приказал он шоферу на мосту через реку Исеть, которая протекала через центр города — желтая и обмелевшая, как всегда в середине августа. Тут, на углу Исетской набережной и улицы Ленина, был как бы центр города, самое оживленное место. И именно тут стояла яркая палатка-тент с гигантским портретом Горбачева и не менее броской надписью-призывом:

«ВСТРЕТИМ ВЫХОД ГОРБАЧЕВА ИЗ БОЛЬНИЦЫ ВСЕНАРОДНОЙ ДЕМОНСТРАЦИЕЙ! ЗАПИСЫВАЙТЕСЬ НА ДЕМОНСТРАЦИЮ В ЧЕСТЬ ВЫЗДОРОВЛЕНИЯ ТОВАРИЩА ГОРБАЧЕВА!»

Шофер остановил машину метрах в двадцати от тента, Вагай коротко кивнул Серафиму Круглому:

— Пошел.

Тот вышел из машины и, словно гуляючи, подошел к тенту. Перед тентом два молодых сотрудника КГБ — парень и девушка (одетые, конечно, в гражданское — футболки с надписью «УРАЛМАШ» и сникерсы «Адидас») — громко, на всю улицу выкрикивали в мегафон призывы записываться на демонстрацию и бойко раздавали прохожим цветные листовки-календари с портретами Горбачева, а детям бесплатно вручали шары и флажки. Третий — внутри тента — вел запись, к нему стояла большая очередь праздношатающейся публики. Люди довольно охотно жертвовали кто пять, а кто и десять рублей на цветы, гирлянды и оркестры в день демонстрации.

— Очередь даже… За Горбачева… — сказал шофер, словно читая мысли шефа. Прикидываясь простачком-солдатом, он часто говорил вслух то, что все остальные держали при себе. Вагай промолчал. Он знал, что самые большие пожертвования давали не здесь. Несколько сотрудников КГБ (тоже, конечно, одетые в гражданское) обходили в это время всю улицу Ленина, лоток за лотком и магазинчик за магазинчиком и тоже вели запись будущих демонстрантов. И уж там владельцы магазинов, обязанные Горбачеву своим бизнесом, отдавали на демонстрацию по сто и даже по двести рублей. Тем более, что агитаторы обещали: имена самых крупных жертвователей будут опубликованы в местной газете «Уральский рабочий». А частники любят выпендриваться друг перед другом…

Круглый вернулся от тента, доложил:

— Три тысячи двести семнадцать человек записались. Семь тысяч рублей пожертвовали…

— Ни хера себе! — воскликнул шофер, трогая машину. — На майскую демонстрацию их силой не загонишь, а тут!.. — и спросил Вагая: — Куда теперь?

— На «Уралмаш», — сказал Вагай. Это была уже девятая остановка в центре города, и всюду было одно и то же — активная, массовая готовность части населения пожелать здоровья «отцу родному, который за народ кровь пролил». Именно так и предполагал Стриж, когда вчера в поезде изложил Вагаю свою идею. Новая советская буржуазия — все эти лавочники, хозяева ресторанов, менеджеры кооперативных фабрик, учителя, журналисты, студенты — вся шумная пена, которая всегда на виду в любом городе, — всколыхнулись, и радостно, как и предполагал Стриж, откликнулись на призыв к демонстрации. Это будет их собственная демонстрация, буржуазная демонстрация, и уж теперь-то они выйдут на нее, не боясь ничего! Но как раз это и входит в расчет Стрижа. Пусть они выйдут, пусть покажут себя! А потом…

Взгляд Вагая переместился с исетского моста дальше и выше — как бы к будущему. Но поскольку заглянуть в будущее не дано даже майорам КГБ, его глаза остановились на городской панораме, открывающейся вдоль осыпающихся берегов Исети. Огромный город, индустриальный центр Урала, или, как говорят газеты, «сибирское Чикаго», стоял над желтоводной уральской рекой. И всюду, на десятки километров, торчали дымящие белым, желтым и серым дымом заводские трубы. Гигант советской индустрии «Уралмаш» — 75 тысяч рабочих, 27 процентов производства всех советских танков. Уральский сталелитейный, Уральский химический, Свердловский автомеханический…

Тут машина миновала мост, и городскую панораму заслонили старые, времен конструктивизма, здания — серповидная гостиница «Исеть», молотообразный корпус киностудии… Стройка плавательного бассейна на месте дома, в котором в 1918 году была расстреляна семья последнего русского царя Николая Второго. Этот дом купца Ипатьева пришлось уже давно, еще при Брежневе снести, потому что со всей России сюда стекались богомольцы, а теперь стали срочно строить тут бассейн, чтобы была причина огородить это место и не допускать здесь массовые молебны в честь «убиенных коммунистами святых», которые ежегодно стал устраивать тут «Христианско-демократический союз»…

Густой и серый поток рабочих двигался теперь навстречу машине Вагая от Центральной проходной «Уралмаша». Двадцать тысяч рабочих первой, утренней смены плюс несколько тысяч инженеров, конструкторов, учетчиков и т. п. покидали «Уралмаш», выходя из восьми проходных на севере, западе, востоке и юге гигантской территории завода. Когда они, одетые в серые и черные спецовки, шли, занимая не только оба тротуара, но и всю мостовую, казалось, что это идет та самая рабочая демонстрация, которую еще в 1905 году описал Максим Горький в своем пролетарском романе «Мать».

Сегодня у каждой проходной рабочих ждали такие же, как в центре города, палатки-тенты и плакаты с призывами записываться на демонстрацию в честь выздоровления Горбачева. И возле этих палаток рабочие потоки завихрялись, некоторые останавливались, кто-то выяснял, когда именно будет демонстрация, зачем собирают деньги. Но почти все проходили мимо, не задерживаясь у столика записи…

И это понравилось Вагаю больше всего.

Сидя в машине, он откинулся в кресле и любовался этим потоком. Точнее — тем контрастом, который был в поведении людей в центре города и здесь, в рабочем районе. Конечно! Что дала этим простым работягам горбачевская перестройка? Дикий рост цен, жуткую инфляцию, дефицит предметов даже самой первой необходимости, а также — потогонную сдельщину и угрозу безработицы в связи с переходом заводов на хозрасчет. Вот и все! Молодец Стриж, гений, все правильно вычислил!.. На заднем сиденьи Серафим Круглый достал из своей сумки-холодильничка бутылку холодного немецкого пива и услужливо протянул Вагаю…

Через час, объехав все восемь проходных «Уралмаша» и еще несколько палаток-тентов у заводских ворот Станкостроительного и Автомеханического заводов, Вагай снял в машине трубку радиотелефона и сказал телефонистке-оператору:

— Обком, кабинет Стрижа…

Слева и справа, в просветах меж многокилометровыми квадратами серых заводских территорий, тянулись кварталы стандартных пятиэтажных жилых домов и пыльные, без зелени, улицы. Рабочая зона — видно с первого взгляда, по бельевым веревкам на балконах…

Наконец, Вагая соединили.

— Стриж? — сказал он. — Докладываю. В центре города за первые три часа записались двадцать семь тысяч частников, учителей и студентов. И за это же время на «Уралмаше», Станкостроительном и Автомеханическом — всего пятьсот человек и почти все — инженеры… Да, рабочие не записываются… Ладно, еду дальше, в «Свердловск-2»… — он положил трубку и кивнул шоферу: — Поехали!

«Свердловск-2» был закрытым городом-спутником в двадцати километрах от основного Свердловска. Там было 130 000 жителей, и все они работали на «режимных» заводах по производству танковых снарядов и тактических ракет. Но уже и без проверки «Свердловска-2» ясно, что все эти телевизионные митинги рабочих в защиту Горбачева — чистая херня, как всегда — организованы. На самом же деле рабочему классу Горбачев уже поперек горла — со всеми его реформами, речами-обещаниями и с его женой Раисой, которую он таскает с собой по всему миру. Только исконно-русское долготерпение позволяло годами кормить этот народ обещаниями рая, но теперь волна летних забастовок строителей, железнодорожников, шахтеров и ткачих показали, что все — жданки у народа кончились! И прав Батурин — народ вот-вот пойдет крушить все и вся, и тогда уж сметет не только Горбачева, но и партию…

Шофер тормознул у железнодорожного переезда — полосатый шлагбаум преграждал путь. Вдали послышался паровозный гудок, затем с грохотом и стуком колес пронесся длинный грузовой состав. На его платформах стояли новенькие зачехленные танки «Т-90» или лежали длинные туловища межконтинентальных ракет.

— Наши, — с гордостью сказал шофер. — Свердловские.

Вагай закурил и сказал шоферу негромко, сквозь зубы:

— Ты вот что… Вечером сходишь в клуб «Памяти». Скажешь, чтоб готовились…

7

Вашингтон, военный аэропорт в Мерилэнде.

17.00 по вашингтонскому времени (24.00 по московскому).


Через 2 часа 18 минут после взлета в Брюсселе «F-121», обогнав солнце, вернул Майкла в тот вечер, который он покинул в России. Обжигающий вашингтонский закат слепил глаза, когда самолет приземлился и подрулил к новенькому «Боингу» с огромным гербом США на фюзеляже. Между трапом этого правительственного «Боинга» и замершим «F-121» стоял лимузин. Майкл хотел стащить с головы шлем скафандра, но пилот приказал: «Не снимайте! Прыгайте так!» В скафандре и шлеме Майкл спрыгнул на раскаленный асфальт летного поля, и лимузин оказался прямо перед ним — уже с открытой дверцей. Даже если за милю отсюда какой-нибудь охотник-журналист нацелил на этот «Боинг» свою фото или кинокамеру — что он увидит? Какого-то летчика в высотном скафандре и закрытом шлеме. «Господи, — думал меж тем Майкл, поднимаясь по трапу „Боинга“. — Неужели опять лететь?»

— Сюда, пожалуйста… — стюард ввел его в самолет, показал, где снять скафандр, а затем повел в глубь салона, открыл дверь.

— Господин Президент, — доложил он. — Доктор Майкл Доввей.

Президент сидел в глубине салона за письменным столом и оказался точно таким, каким Майкл десятки раз видел его по телевизору. Это даже разочаровывало. Он встал и через стол протянул Майклу руку:

— Рад вас видеть, Майкл. Как вам понравился полет? Что будете пить?..

А через минуту перешел к делу:

— Как себя чувствует мистер Горбачев? Когда он выйдет из больницы?

— Сэр, я не знаю, как решат русские врачи, но у нас его бы выписали через три дня. Я был у него сегодня утром — он уже в порядке.

— Вас пускают к нему каждый день?

— Да, мистер Президент.

— Кто-нибудь еще присутствует при ваших визитах к нему?

— Конечно, мистер Президент.

— Кто?

— Чаще всего — доктор Зинаида Талица, это его лечащий врач, мистер Президент.

— Можете не говорить мне каждый раз «мистер Президент», Майкл. Мне жаль, что нам пришлось вызвать вас из Москвы таким спешным и не очень комфортабельным образом. Но я оказался прав в своих предположениях: у нас есть только вот эти три дня на кое-какую работу, которую я хочу вам доверить. Можете ли вы остаться с Горбачевым один на один?

Майкл изумленно посмотрел на Президента. Он что — с ума сошел?!.

— Нет, — усмехнулся Президент. — Я не собираюсь просить вас убить Горбачева! Скорей — наоборот. Я хочу, чтобы вы передали ему мое личное послание. Вот это, — и Президент протянул Майклу свой фирменный президентский бланк с четким текстом. — Вы читаете по-русски или вам дать английский текст?

— Я читаю по-русски, сэр. Вы хотите, чтобы я прочел?

— Да…

PRESIDENT OF UNITED STATES OF AMERICA

WHITE HOUSE, WASHINGTON D.C., USA

16 августа 1990


Господину Михаилу Сергеевичу ГОРБАЧЕВУ

Генеральному секретарю ЦК КПСС,

Кремлевская больница, Москва, СССР.


Многоуважаемый Господин Горбачев,

От имени Американского народа и от себя лично выражаю Вам глубокое сочувствие с связи со случившимся на внеочередном Съезде КПСС инцидентом и желаю Вам скорейшего и полного выздоровления.

Ваше желание в критические для Вашей жизни минуты воспользоваться помощью американского врача воспринято Администрацией Белого Дома и мной лично, как знак Вашего глубокого доверия не только к американской медицине, но и ко всему американскому народу. Именно в связи с этим доверием, установившимся между нашими странами в последние годы, я решил с той же степенью доверительности поделиться с Вами совершенно конфиденциальной информацией, оказавшейся в моем распоряжении.

Не ссылаясь на источники, я осмелюсь поставить Вас в известность о том, что опубликованная Вами в «Правде» речь Н. Батурина представляет собой ДЕЙСТВИТЕЛЬНОЕ отражение настроений, как минимум, 80 % руководства Вашей партии и эти 80 % готовы к осуществлению самых радикальных действий, не исключающих и ту угрозу Вам лично, которая прозвучала в речи Н. Батурина. Я не сомневаюсь в том, что Вы, как опытный и мудрый политик, не дадите ввести себя в заблуждение той кампании восхваления Вашей личности, которая ведется сейчас на страницах советской печати и трезво оцените…

Пока Майкл читал, Президент терпеливо ждал, потом спросил:

— Вы сможете передать это письмо без свидетелей? Как видите, это очень важно.

— Я не могу ручаться, сэр. Меня еще никогда не оставляли с ним наедине…

— К сожалению, никакого другого пути передать это письмо срочно и без свидетелей у нас нет. Даже если я пошлю в Москву Государственного секретаря, Горбачев не примет его в больнице. А любой русский посредник, даже из ближайшего окружения Горбачева, может быть в числе этих 80 процентов. Вы попробуете это сделать, Майкл?

Когда в вам обращается с просьбой Президент Соединенных Штатов, и вы не частное лицо, а правительственный служащий, у вас почти нет выбора. Особенно, если ваше имя упоминается в его Послании чуть ли не как символ доверия Горбачева американскому народу! Майкл еще понятия не имел, как ему исхитриться остаться наедине с Горбачевым, но сказал:

— Да, сэр, я постараюсь.

— У вас есть какие-нибудь вопросы? — спросил Президент.

Майкл замялся. Конечно, у него был вопрос!

— Есть, — понял его Президент. — Вас интересует, откуда мы знаем, что думают 80 процентов руководителей русских коммунистов. Я, к сожалению, не могу вам это сказать, а Горбачеву этого знать тем более не нужно. Важно, чтобы он осознал реальность этой угрозы. Это максимум, что я могу для него сделать. Он, конечно, захочет узнать, не передал ли я ему еще что-нибудь на словах. Поэтому я и дал вам прочесть письмо. Попробуйте как-нибудь полушутя заметить, что, я надеюсь, он не расстреляет всех своих коммунистов, чтобы избавиться от этих восьмидесяти процентов. Он же не Сталин. Как вы думаете?

Майкл понял, что сам Президент не очень в этом уверен.

— Сэр, он еще не расстрелял даже Батурина. И потом — в Москве говорят, что уже не те времена…

— Спасибо, — с облегчением сказал Президент. — Я тоже так думаю. Сейчас Горбачеву нужно срочно расколоть эту оппозицию и перетянуть хотя бы часть ее на свою сторону. Впрочем, не мне ему советовать, он — хитрая лиса. Но нам важно помочь ему удержаться в Кремле. Хотя бы ради стабильности мировой экономики. Потому что если в России придут к власти какие-нибудь национальные экстремисты… Вы понимаете?

Это Майкл как раз понимал. Последнюю пару лет все Посольство только и говорит, что о росте в России русофильских и антизападных обществ, движений, клубов. Все чаще и чаще молодые русские bodybuilders, которых в Москве называют люберы, нарочно задирают иностранцев на улицах или в кафе, провоцируют на драку, прокалывают шины дипломатических машин. Правда, в Посольстве говорят, что это всего лишь «стихийный протест нижних слоев русского общества вторжению западной поп-культуры, и он отлично компенсируется расширением деловых и торговых связей Запада и Востока и политикой Горбачева на разоружение». Но все же…

Однако, пока Майкл соображал, — что Президент знает обо всем этом из посольских рапортов, а чего может и не знать, — Президент поднялся:

— Что ж, Майкл, Я рад с вами познакомиться. Желаю успеха, — он взглянул на ручные часы. — Думаю, к десяти утра вы будете в Москве. Не спешите передать это письмо в первый же день — у вас еще есть, как вы говорите, три дня в запасе…

8

Сибирь, станция Ишим.

24.00 по московскому времени (03.00 следующего дня по сибирскому).


В теплом ночном воздухе были видны освещенные луной покатые контуры лесов с острыми верхушками нефтяных вышек, торчащих над сибирским кедрачом и хвоей. Пахло дальними прогорклыми пожарами и прелью таежных болот. Следуя плавному изгибу железнодорожной колеи, поезд катил по пологому скату таежной сопки над пенистым потоком реки Ишим. При выходе из этого изгиба вдруг открылись высокие, освещенные пунктиром лампочек ректификационные колонны и трубы нефтеперерабатывающих заводов, гигантские нефтеналивные емкости, огни промышленного города Ишима.

Не выпуская из рук карт, Иван Турьяк затянулся сигаретой, дым тут же вытянуло в приоткрытое сверху окно. Карта не шла, и вообще Турьяк не был картежником, но что еще прикажете делать, если у всего поезда бессонница, а ресторан уже закрыт? Стриж, сука, надыбал какую-то идею, но что именно — не сказал, так и сошел вчера утром в Свердловске. «Сначала я у себя в городе проверю!» Вот и гадай, что он там надумал! Конечно, они, четверо преферансистов — Турьяк, первый секретарь Омского обкома Родион Пехота и еще двое партийных, но рангом поменьше, сибирских лидера — запаслись на ночь и коньяком, и закуской, как, впрочем, и все остальные пассажиры-делегаты съезда. Но после двух бессонных суток дороги никому как-то не пилось, не елось…

— Хо-оди, не тяни резину-то-о, — сказал Турьяку Родион Пехота. Сорокалетний, с острым крестьянским лицом, он был из породы тех, которых называют «хитрованы», и, как все омичи, раскатывал букву «о». — Ишим, что-о ли?

Поезд мягко тормозил у пустого ночного перрона. Турьяк с досадой бросил карты, Пехота тут же загреб весь банк и засмеялся, довольный. Но вдруг его лицо вытянулось так, словно он увидел привидение.

— Гля!.. Гля!.. — показал он за окно.

За окном, на перроне Стриж, Вагай и Серафим Круглый шли рядом с притормаживающим вагоном. Круглый нес два портфеля — Стрижа и Вагая.

— Роман! — высунулся в окно Турьяк. — Эй! Какими судьбами?

Из окон других купе тоже выглянули любопытные лица.

Вагон остановился, Круглый предъявил проводнику три билета.

— А вы же в Свердловске вышли! — удивленно сказал проводник Стрижу и Вагаю.

— Ну и что? Тут два часа лету, — ответил Вагай.

— Так вы нас самолетом догнали? — сообразил проводник.

— Братцы, что случилось? — выбежал в тамбур Турьяк.

— Ничего не случилось, — успокоил его Вагай. — Дело есть. Ко всем. Утром поговорим.

— Да не тяни душу! Все равно ж не спим!..

— Утром, утром, Иван, — веско сказал Стриж, проходя в свое старое, так никем и не занятое купе. — Утром все соберемся и потолкуем. У нас хорошие новости.

Поезд мягко тронулся.

День четвертый 17 августа

9

«Е-121», Вашингтон-Брюссель.

На рассвете (по московскому времени).


Лететь навстречу ночи это совсем не то, что лететь вдогонку солнцу. Внизу, над Атлантикой — полный мрак, над головой — россыпь звезд в темном небе, а вокруг — полнейшая тишина, потому что самолет опережает звук собственных турбин. И Майкл наверняка задремал бы под «Желтую лодку» битлов, если бы не это странное задание Президента. Черт возьми, как ему ухитриться остаться тет-а-тет с Горбачевым? И вообще, как ему протащить конверт с письмом Президента через таможенный контроль в Москве, в Шереметьевском аэропорту? Пока он положил этот конверт просто во внутренний карман пиджака — русские таможенники обычно не ощупывают карманы американцев и европейцев. Но Майкл не дипломат, а всего лишь врач, так сказать — обслуживающий персонал, у него нет дипломатического иммунитета, и черт их знает, этих русских таможенников, какое настроение у них сегодня! Иногда они устраивают жуткие шмоны в поисках наркотиков и антисоветской, как они говорят, литературы. Кроме того, полную проверку, вплоть до прощупывания карманов, приходится проходить в самой Кремлевской больнице перед входом к Горбачеву. Но там, правда, телохранители Горбачева ищут одно — оружие…

Интересно, будет ли встречать его в Брюсселе та же красотка? Ох, если бы! Впрочем, если будет, что это даст? Ведь ему тут же на пересадку, в Москву. Конечно, это не совсем честно — мечтать о брюссельской красотке, когда в Москве у него Полина, русская белоснежка. Но мыслям не прикажешь, и к тому же Полина пропала последнюю неделю. С тех пор, как он прославился и о нем каждый день забубнили по «Голосу Америки», который сейчас уже не глушат, Полина не появилась ни разу. Тактично, конечно, с ее стороны, но сам-то он не может с ней связаться — у нее же нет телефона. Все-таки варварская эта страна Россия — накануне XXI века в столице сверхдержавы у 70 процентов людей еще нет телефона!

Конечно, Майкл знал, что иностранным дипломатам, особенно молодым и холостым — КГБ пытается подсунуть в любовницы своих сотрудниц. А у половины, если не больше, западных журналистов смазливые русские секретарши — очевидные гэбэшные стукачки и даже не скрывают этого, смеются — наступил «век доверия». Но его Поля вне подозрений. По самой простой причине. Это он сделал ее женщиной — ровно через две недели после знакомства. Что ни говорите, но КГБ, при всей его легендарной мощи, неспособно подсунуть иностранцу пятнадцатилетнюю девственницу! Майкл сам, как говорят русские, закадрил ее, и произошло это совершенно случайно — никакое КГБ не способно такое подстроить, Полтора года назад кто-то из посольских заболел и отдал Майклу два билета в Концертный зал гостиницы «Советская» за сорок минут до начала там «сэшэн» звезд русского рока. Майкл не был большим любителем рока, тем более, что в России последнюю пару лет преобладало повальное увлечение не столько роком, сколько «heavy metal», и, как все экстремисты, русские доводили «хэви» до простого грохота молота по серпу (или наоборот). Но тут были обещаны самые знаменитые русские ансамбли — «Аквариум», «Машина времени», «Афганистан» и — самое главное! — во втором отделении должен был петь новый кумир советской молодежи Александр Розенбаум. Четыре года назад, когда Майкл только приехал в Москву, этот Розенбаум был уже знаменит в России, как Майкл Джексон в США. С той только разницей, что пластинки Джексона выходили миллионными тиражами, и он стал супермиллионером, а у этого Розенбаума не было тогда еще ни одной пластинки и он работал врачом «скорой помощи», хотя его песни в магнитофонных записях уже гремели по всей стране, даже в квартирах американских дипломатов были эти записи. Впрочем, тогда Майкл еще не знал русский язык и все равно не мог понимать этого Розенбаума. Но теперь…

Шел снег. Майкл подъехал к «Советской» за несколько минут до начала концерта и увидел, что, действительно, судьба послала ему билеты на нечто выдающееся — вся площадь перед гостиницей была забита машинами, гигантская толпа охотников за «лишним билетиком» атаковала счастливых обладателей билетов еще за два квартала до входа в зал. Майкл приткнул свой «Мерседес» на противоположной стороне Ленинградского проспекта, прямо под знаком «Стоянка запрещена» (он не соблюдал в Москве правила парковки — на его машине был дипломатический номер) и по подземному переходу направился к залу. Уже с первых шагов на Майкла набросились: «У вас нет лишнего билетика? У вас нет лишнего?..». Причем атаковали не только молодые, нет — среди охотников за билетами было много взрослых, даже пожилых людей…

Но Майкл не спешил избавиться от второго билета. Ему хотелось присмотреть себе какую-нибудь приятную соседку, а там будет видно — «чем черт не шутит», говорят русские.

Но ничего подходящего не попадалось. Точнее — никого, подходящего его вкусу. И он уже решил продать билет лишь бы кому, когда в стороне от ручейков счастливчиков с розовыми бумажками-билетами в руках он увидел под заснеженной тумбой с афишами концерта этого зеленоглазого ребенка, эту белоснежку с пушистыми заснеженными ресницами. «Стоп, Майкл! Куда ты?! Она еще ребенок!» — говорил он сам себе, идя к ней.

Она стояла одна в снежной пурге, оцепенело и безнадежно глядя в темное пространство, и безучастная к толпе, которая в поисках лишнего билета на концерт атаковала всех выходящих из троллейбусов пассажиров. Мимо нее, слепя глаза, проносились по Ленинградскому проспекту такси и частные «Самары». Некоторые из них останавливались, высаживая богатых, в мехах и длиннополых дубленках частников и бизнесменов — новую советскую элиту, узаконенную горбачевской перестройкой. Эти, конечно, были с билетами и на них тут же роем набрасывались страждущие. Но девочка никого не атаковала, не спрашивала лишний билет, а неподвижно стояла, видимо, давно потеряв надежду попасть на концерт. Во всяком случае, снега на ее плечах и шапке было столько, сколько могло набраться только, если она простояла здесь уже не меньше часа. Но больше всего Майкла тронули ее заснеженные реснички…

«Девушка, вы хотите пойти на концерт?»

Она перевела на него взгляд своих зеленых глаз с таким выражением недоверия и испуга, с каким, наверно, Золушка посмотрела на Фею, которая предложила ей поехать на бал. Только теперь, вблизи он разглядел как она одета. Чудовищно! Тяжелое темно-зеленое пальто с темным же, из какого-то старого меха, воротником висело на ней колоколом, на ногах — черные резиновые боты. Но глаза, но личико юной Ширли МакЛейн!

«Вы мне?» — почти неслышно спросила она своими губками.

«Да, вам. Держите,» — Майкл протянул ей билет, и в тот же миг к ним с разных сторон кинулись люди: «У вас лишний билет? Продайте мне! Вы продаете?». Майкл поспешно взял девочку за руку: «Пошли! Начало через три минуты!»

«Сейчас, деньги!..» — она торопливо открыла свою бордовую сумочку, но Майкл уже тянул ее к канатам, ведущим к входу в зал: «Потом, потом! Пошли!» Ему хотелось побыстрей уйти от всепонимающих взглядов этих людей вокруг…

Но и в зале, когда она сдала в гардероб свое ужасное пальто (русские во всех театрах и концертных залах сдают пальто в раздевалки) и они побежали на свои места в шестом ряду, ему показалось, что сейчас он провалится сквозь землю под взглядами разряженной московской концертной публики, которая заполнила здесь весь партер. Удивительно, подумал Майкл, рок-музыка, «heavy metal», Александр Розенбаум — это же все молодежные дела, это для 16—18-летних, но почти все шестнадцатилетние остались на улице, а в зале, во всяком случае, в партере — сплошная расфранченная московская элита, меха на голых женских плечах, перстни с сапфирами, тяжелые золотые цепи и запах густой смеси «Шанели» и пота. А она, его «избранница», шлепала за ним сквозь частокол их взглядов в своих чудовищных резиновых ботах и — она была в школьной форме! Темно-коричневое фланелевое платье с белым сатиновым фартуком и дешевым кружевным воротничком! Господи!..

Проклиная себя, Майкл плюхнулся в мягкое кресло в шестом ряду. Прямо перед ним, над сценой висел гигантский транспарант: «РЕШЕНИЯ ПАРТИИ — В ЖИЗНЬ!». Сзади и по бокам — бельэтаже и на высокой галерке — были видны лица молодых зрителей, одетых уже попроще — в свитера и куртки. Там, в проходах, расхаживали дюжие дружинники с красными повязками на рукавах и милиционеры. Девочка села рядом с Майклом и опять стала совать ему деньги за билет. «Потом, потом!» — отмахнулся он, и — слава Богу! — в этот момент на сцену вышел высокий блондин в сером костюме, бодро поздоровался с залом и тут же стал сыпать шутками о перестройке и гласности. Однако уже через полминуты галерка прервала его дикими криками:

— Кончай хохмить!

— Заткнись! Музыку давай!

— Давай рок!

Однако ведущий не сдавался, делал вид, что не слышит выкриков и только непроизвольно косил глазами в сторону галерки.

— Ну, козел! — в сердцах сказала рядом с Майклом его юная соседка.

— Итак, начинаем наш концерт! — словно услышав ее, сказал ведущий. — К сожалению, из-за нелетной погода группа «Аквариум» застряла в Сочи, а «Машина времени» уехала в Мюнхен…

По залу прошел разочарованный ропот, а соседка Майкла вздохнула с таким глубоким огорчением, что Майкл с удивлением покосился на нее.

— Однако не унывайте! — бодро сказал блондин. — В первом отделении вы услышите пять групп. Открывает программу группа «Колесо века», которая играет так называемый «белый фанк» — музыку, которая возникла в США еще в…

— Ладно, сами знаем! — опять закричала галерка. — Давай «Колесо»!..

Тут у блондина вдруг зафонил микрофон и он ушел, наконец, со сцены, крикнув в зал своим голосом, без микрофона:

— Итак, «Колесо века»! Композиция «Ночная атака в противогазах»…

Зал неистово зааплодировал, особенно — на галерке и в бельэтаже, а соседка Майкла вскочила с места и закричала «Ура!». Майкл даже опешил от такого перепада — еще несколько минут назад, на улице это была скромная Золушка с тихим голоском и наивно-пугливыми зелеными глазками, и вдруг — такая экзальтация по поводу белого фанка!..

Тем временем свет погас, и на темную сцену с жутким шумом и, действительно, в противогазах выскочили семь низкорослых музыкантов, одетых в эклектично подобранную солдатскую форму разных стран и времен — от американского морского пехотинца с мушкетерской саблей на боку до советского солдата в брюках-галифе и с рыцарским шлемом на голове. И зал и сцену тут же заполнил свет мятущихся узких цветных прожекторов, дым, похожий на пар от сухого льда, немыслимый рев электрогитар и еще каких-то клавишно-струнно-духовых инструментов, которые изображали вой сирены боевой тревоги, свист падающих снарядов и оглушительные взрывы. От всего этого могли запросто лопнуть барабанные перепонки. При этом музыканты в противогазах все время орали «В атаку! В атаку, еена мать!», лихо подпрыгивали от каждого взрыва почти до потолка, шмякались кто на спину, кто на живот, но тут же вскакивали и продолжали рвать струны своих электрогитар, идя в атаку на зрителей и, как слоны, размахивали хоботами своих противогазов…

Но Майкла поражал не рев электрогитар, не вид этих музыкантов (он видел в Нью-Йорке ансамбли и пошумней и поэффектней), и даже не то, что они орут и беснуются под транспарантом о выполнении решений партии. Майкла поразило поведение зала. И партер и юная галерка сидели без движения, как жюри на музыкальных фестивалях. Майкл вспомнил, как он и его сверстники орали и пели вместе с музыкантами на концертах рок-музыки в Медисон-сквер-гарден…

Правда, после «Атаки в противогазах» зрители наградили музыкантов аплодисментами, но и вторую группу — «Арктика» — зал слушал с тем же спокойствием верховных судей. Юная соседка Майкла тоже смотрела на сцену, не двигаясь, но лицо ее, как зеркало, отражала ее оценку каждого музыкального пассажа — оно то озарялось удовольствием, наслаждением, радостью, а то искажалось гримасой, словно от зубной боли…

— Что с вами? — спросил он, когда в первый раз увидел это выражение на ее лице. — Вам плохо?

— Ужасно! Вторая гитара все время фальшивит!..

Позже, вспоминая начало своего романа с Полей, Майкл думал, что увлекся ею, что fell in love with her не тогда, когда на Ленинградском проспекте увидел ее зеленые, в обрамлении заснеженных ресничек глазки, а именно в эти минуты на концерте, когда она так сосредоточенно, словно член профессионального жюри, слушала музыку этой «Арктики».

На Майкла эти русские джазмены не произвели впечатления. Он с трудом досидел первое отделение и в антракте тут же сбежал в буфет, чтобы его юная соседка не стала снова совать ему деньги за билет. Но во втором отделении пел Александр Розенбаум, и это действительно было нечто! Конечно, нужно прожить два года в Москве, переспать с двумя десятками русских девочек, выучить русский язык так, чтобы понимать соль русских анекдотов, — и вот только тогда вам открывается сила и подтекст песен современных русских бардов — Галича, Высоцкого, Розенбаума…

Метелью белою

сапогами

по морде нам —

Что ты делаешь с нами,

Родина, Родина, Родина?!!..

Сейчас, в самолете, вспоминая эти строки, Майкл уже не испытывал такого восторга и восхищения. То ли гласность в России выбросила теперь в эфир песни и посмелее, то ли всем там сейчас уже не до песен. Но тогда, полтора года назад, на том концерте Розенбаума Майкл впервые за все прожитое в Москве время вдруг почувствовал себя подключенным к единому электрическому полю этой страны, как парус, полный морским ветром. Он понимал, понимал, понимал и чувствовал не только подтекст, но и вкус этих песен, и наслаждался этим, как наслаждается уверенный в себе пловец вкусом океанской воды на больших глубинах… И после каждой песни Майкл уже вместе со всем залом (и со своей соседкой, конечно), стоя аплодировал, и кричал Розенбауму «Браво!» и «Бис!», и спрашивал у соседки:

— Ну как? Правда, здорово?

— Еще бы! — улыбалась она. — У него нет голоса, но музыкальность — шансонье! Классический французский шансонье…

Да, подумал тогда Майкл, как точно она определила, этот Розенбаум — первоклассный шансонье русской политической песни…

Неожиданно посреди не то пятой, не то шестой песни сзади послышался шум, крики, а затем в зал, прорывая милицейские заслоны, хлынула гигантская толпа безбилетных молодых парней и девиц — в заснеженных пальто и куртках, в лыжных вязанных шапочках. Они шумно и стремительно заполнили все проходы, а Розенбаум спокойно стоял на сцене с гитарой и терпеливо ждал — на его концертах такие эксцессы были не впервой. Конечно, разряженная партерная публика возмущенно зашумела, но безбилетники так плотно заполнили проходы и все пространство меж залом и сценой, что милиция не могла даже протиснуться в зал, а не то, что удалить нарушителей. На сцену к Розенбауму тут же выскочил кто-то из администрации, яростно зашептал что-то на ухо, но бард отрицательно покачал головой и сказал негромко:

— Я буду петь…

— Ур-р-ра! — ответили, ликуя, интервенты. — Давай, Сашок, жарь… Про Афганистан! Про инвалидов!..

Администратор взял барда под руку и снова что-то яростно зашептал ему в ухо. Зал засвистел, затопал ногами, кто-то запустил в администратора крепким русским матом, обещая оторвать ему определенные части тела. А Розенбаум упрямо стоял у микрофона, жестко расставив ноги и держа гитару на груди, как автомат. Администратор смылся под ликующий рев зала. Розенбаум провел пальцами по струнам гитары, и зал тут же затих, успокаивая сам себя строгими окриками.

— Мчатся кони по небу…

И листья медленно кружат,

И осени безумно жаль.

Она старалась, как могла,

Всю ночь в садах ковры плела —

Но Ромка этого уже не видит…

И вдруг — прямо посреди песни — микрофон онемел, а в зале вспыхнули высокие хрустальные люстры. И откуда-то сверху прозвучал жесткий голос радиодинамиков:

— В связи с переполнением зала и нарушением правил противопожарной безопасности концерт отменяется! Повторяем: в связи с переполнением…

Господи, что тут началось! Свист, рев, мат, безумие молодой толпы в амфитеатре, на галерке и в проходах партера, кто-то вырвал спинку кресла и колотил ею по сцене, его примеру тут же последовали остальные — рвали бархатные шторы над входными дверями, ломали стулья и кресла, свистели, орали, топали ногами, огрызком яблока запустили в хрустальную люстру. Зеленоглазая белоснежка рядом с Майклом возмущалась вместе с ними, кричала «Позор! Негодяи!» и даже свистнула, сунув в рот два пальца. А богатая партерная публика стала трусливо протискиваться к выходу, и молодые парни из числа безбилетников нагло хватали разряженных женщин за задницы. Розенбаум молча смотрел на это со сцены, сузив свои жесткие карие глаза. «Давай, Сашок, пой!» — орали ему из зала. Но он вдруг резко повернулся и ушел за кулисы. Зал взревел еще громче. «Все! — сказала Майклу соседка. — Раз он ушел — он петь не будет!» Майкл стал вслед за ней протискиваться к выходу, пытаясь прикрыть ее от давки и толкотни. Он почему-то чувствовал себя ответственным за ее безопасность, и когда чья-то чужая рука нагло прошлась по ее спине, Майкл тут же взревел по-русски:

— Отъебис!

Но еще нужно было получить пальто в гардеробе, и потому из зала они выбрались на улицу лишь минут через десять, когда милиция и дружинники с красными нарукавными повязками уже подогнали ко всем выходам из зала свои автобусы и запихивали в них почти всех выходящих, уверенно, по одежде отличая нарушителей порядка и хулиганов. Конечно, и здесь были крики, мат, локальные драки, сопротивление арестам, а какой-то милиционер, увидев, верно, плебейское пальто «белоснежки», тут же грубо схватил ее за руку. Но Майкл вмешался:

— I'm sorry, sir. She is with me…

Он уже хорошо усвоил, с кем в Москве нужно говорить по-русски, а кому — показать, что ты иностранец. Милиционер, хоть и не понял ни слова, тут же отпустил девушку, и они оказались, наконец, в стороне от давки, шума и — почти непомятые. И тут Майкл неожиданно для самого себя предложил этой девочке подвезти ее до дома.

В Москве, если девушка соглашается сесть к вам в машину, значит — она соглашается на все. И в тот момент, когда небрежное «Я имею машину. Хотите, я подброшу вас домой» почти автоматически слетело у Майкла с языка, он тут же и пожалел об этом, но подумал, что сейчас она откажется и ситуация будет исчерпана. Девочка согласилась, и, Майкл видел, согласилась без задних мыслей, без подтекста, а просто кивнула ему в знак согласия, сама еще находясь не здесь, на тротуаре Ленинградского проспекта, а среди шума и давки беснующегося концертного зала. Или — во власти суровых и горьких песен этого Розенбаума… И только когда они подошли к «Мерседесу» Майкла, в ее глазах появилось сомнение.

— Вы… Вы правда иностранец? Я думала — вы мусору просто так по-английски сказали, чтобы он отвязался…

— Да, — сказал Майкл жестко, словно мстя ей за то, что сам же ее стеснялся до начала концерта. — Я американец. Это плохо?

— Нет, что вы! — она снисходительно улыбнулась. — Просто я думала, что вы латыш или эстонец… У вас акцент… — И села в машину.

— Где вы живете? — спросил он.

— В Черемушках. Это далеко. Я, пожалуй, на метро поеду. Только вот… — и она опять полезла в сумочку за деньгами.

— Черемушки — это мне по дороге, — перебил он и тронул машину. — Но умоляю — закройте свою сумочку!

Черемушки — построенный еще при Хрущеве рабочий пригород Москвы с облупившимися теперь от старости пятиэтажными домами — были, говоря строго, куда дальше, чем дом на Ленинском проспекте, где жил Майкл, но в той же юго-западной стороне Москвы. По дороге Майкл выяснил, что девочку зовут Поля, что ей пятнадцать с половиной лет, что она учится в музыкальном училище на хоровом отделении, мечтает стать оперной певицей, знает всех американских и европейских звезд хард-рока, а в Москве живет всего третий месяц — папу, офицера связи, перевели сюда из Херсона, небольшого порта на Черном море…

Нужно ли говорить, что сочетание трогательной зеленоглазой юности с совершенно взрослой эрудицией и категоричными суждениями обо всем — музыке, поэзии, политике и даже погоде — увлекли Майкла уже всерьез, глубоко — так, что он сам себе удивлялся. Две недели они встречались почти каждый день, бродили, разговаривая часами, по заснеженной Москве, отогревались в ночной дискотеке гостиничного комплекса Армана Хаммера, дважды сходили в Лужники на концерты новых английских звезд софт-рока, а затем… «Сегодня я буду завтракать у тебя», — бросила ему Полина однажды вечером, явившись на их традиционное место свиданий у метро Маяковского. И тут же заговорила о чем-то другом, а Майкл… Он даже огорчился — черт возьми, вот и весь роман, а он-то, как говорят русские, тянул резину, бродил, как романтик, по холодной Москве, слушал лекции о Пастернаке и Высоцком… А она — такая же, как все, хоть ей и 15 с половиной лет…

Ночью оказалось, что она девственница. Майкл замер, оторопев, даже приподнялся на руках над ее полудетским телом. «Господи! — пронеслось у него в мозгу. — Что я делаю?! Она же русская, несовершеннолетняя, и…!» «Ты девушка?» — спросил он. «Ну и что? Я люблю тебя…» — сказала она.

С тех пор у Майкла не было других женщин и он не нуждался в них. Он знал, что Поля — это ЕГО тип, его size, его идеал. Полина и никто больше. Он сделал ее женщиной, он научил ее всему, что доставляло ЕМУ удовольствие, и в этом смысле она даже стала его гордостью, его скрипкой, которую он сам выточил из куска жесткого русского дерева, сам отполировал и обучил откликаться на самое беглое прикосновение его смычка…

И все-таки, когда в Брюсселе, на стоянке частных вертолетов Майкл снова увидел рядом с новеньким прокатным «BMW» высокую, стриженную коротким бобриком красотку на длинных ногах, он сам поразился, как радостно екнуло у него сердце. А красотка, как и несколько часов назад, опять не сказала Майклу ни слова на их коротком пути со стоянки вертолетов к Брюссельскому аэровокзалу. Но зато на вокзале, в пассажирском отсеке-накопителе она вдруг сама повисла на Майкле и стала целовать его с такой нежностью, с какой удовлетворенные любовницы целуют мужчин после страстной ночи. Он оторопел, инстинктивно попробовал оглянуться, но она жестко зажала его голову двумя прохладными ладонями и шепнула между поцелуями: «Не оглядывайся! За нами следят! Обними меня!..»

Эти объятия и эти нежнейшие поцелуи продолжались не минуту, и не две, а целых шестнадцать минут до посадки в самолет «Брюссель-Москва». И хотя Майкл чудовищно устал от своего челночного полета в Вашингтон и обратно, он почувствовал, что заводится, что его брюки уже неприлично топорщатся в ширинке. «Остынь, Майкл, — шепнула она ему, усмехнувшись. — Ты же ослаб от ночи любви… Стоп! Не оглядывайся! Иди на посадку!»

На вялых ногах он пошел на посадку, так и не узнав, кто же следил за ними в Брюссельском аэропорту — бельгийские журналисты или русские гэбэшники…

10

Поезд «Сибирский экспресс», вагон-ресторан.

10.50 по сибирскому времени (07.50 по московскому).


— Дорогие товарищи! — говорил Роман Стриж, держа в руке свежую «Правду». — Здоровье нашего дорогого Михаила Сергеевича идет на поправку. Надо ожидать, что через пару дней он выйдет из больницы…

Стриж стоял в глубине вагона-ресторана «Мадонна», на нем был деловой темный костюм с орденской колодкой — два полосатых ромбика боевых орденов «Красной звезды» и еще один — знак боевого ранения. Перед ним, под огромными цветными портретами голоногой певицы, тесно сидели и стояли сто сорок делегатов съезда КПСС, возвращавшихся из Москвы поездом «Москва-Владивосток». Секретари сибирских обкомов, парторги крупных строек, заводов, нефтепромыслов и алмазных приисков…

— Сегодня на трех страницах «Правды» опубликованы письма читателей с выражением любви к нашему вождю и требованием сурово наказать не только негодяя Батурина, но всех, кто явно или тайно мешает курсу, взятому партией, — продолжал Стриж. Поезд шел быстро, за окнами огромным карусельным колесом прокручивалось зеленое море тайги. На столиках перед собравшимися позванивали ложечки в пустых чайных стаканах. Мощные динамики в углах ресторана молчали, но на кухне по экрану видеомагнитофона беззвучно носилась Мадонна с радиомикрофоном в руке. Поглядывая на нее, панк разделывал свежего поросенка. Из тамбура слышался нетерпеливый стук в запертую дверь — там несколько пассажиров просились в ресторан…

— Я рад, что в этой подборке есть письма и от трудящихся нашей Сибири, — говорил тем временем Стриж. — А завтра таких писем должно быть еще больше. Каждый из нас по приезде домой должен посвятить все свое время организации заводских митингов и писем в «Правду», чтобы наш дорогой Михаил Сергеевич видел — Сибирь за него!..

Старательные, даже чрезмерно старательные аплодисменты и возгласы «Правильно!», «Верно!» прервали Стрижа. Стоя на широко и крепко расставленных ногах, чтобы не качаться от толчков вагона, Стриж переждал эти возгласы и продолжил:

— Но этого мало, товарищи! Вы прекрасно знаете, как важно для выздоравливающего человека увидеть своими глазами лица людей, которые любят его, верят в него и являются его полными сторонниками! Поэтому труженики нашего Свердловска предлагают: в день выхода товарища Горбачева из больницы провести по всем городам Сибири народные демонстрации под девизом: «Крепкого вам здоровья, дорогой Михаил Сергеевич!»… — Стриж поднял руку, предупреждая преждевременные аплодисменты: — Вчера только за один день на эту демонстрацию в нашем городе добровольно записались больше сорока тысяч человек! Кто за то, чтобы провести такую демонстрацию по всей Сибири, прошу поднять руку!

Лес рук разом поднялся в вагоне-ресторане, а одобрительные реплики выразили общий и уже искренний энтузиазм. Даже по лицам было видно, что идея провести такую демонстрацию освобождала многих от ночных страхов. Во всяком случае, это было действие, а не пассивное ожидание. Действие, которое может заставить кремлевского Хозяина сменить гнев на милость…

Стриж удовлетворенно повернулся к делегатке в строгом сером костюме, которая вела стенограмму собрания:

— Принято единогласно…

— То-то ж! — удовлетворенно произнесла на кухне мать панка, готовя на огромном противне уральские шанежки.

— Демонстрацию — это ты хорошо придумал, — с нажимом на букву «О» сказал Стрижу Родион Пехота, секретарь Омского обкома партии — тот самый, с которым Турьяк ночью играл в карты. — Можно сказать, камень с души снимаешь… Нет, правда! — повернулся он на смешки вокруг. — Я — человек откровенный. Только одно страшновато — не начнется ли хулиганство против партийных работников?

— Ага, дрожит очко… — с усмешкой прокомментировал на кухне панк, украшая поросенка каким-то соусом и таежными ягодами. Стук в тамбуре усилился, панк с досадой отложил соусницу и вышел в тамбур. За закрытой стеклянной дверью уже набралась довольно большая группа пассажиров, в основном — мужчины с однозначной жаждой в глазах.

— Еще одиннадцати нет! — крикнул им панк. — Закрыто! Партийное собрание! — и ткнул пальцем в табличку, извещавшую о расписании работы вагона-ресторана.

Между тем в ресторане продолжалась дискуссия.

— А это зависит от тебя, — ответил Стриж на вопрос Родиона Пехоты о возможности хулиганства во время демонстрации. — Как организуешь… — И вновь обратился ко всем присутствующим: — Теперь второй вопрос. Будем ли мы держать нашу инициативу в тайне от других районов страны или поделимся нашей идеей с товарищами на Украине, в Прибалтике и так далее?

Он обвел взглядом весь вагон-ресторан, явно радуясь разгорающемуся вокруг шуму и спорам делегатов. Черт возьми, подумал он, я все-таки сдвину этот ком, я покачу его, покачу по стране! А там — держись, Стриж! Но уж не промахнись, как тот мудак Батурин!..

— Товарищи! — повысил он голос и, пока все затихли, бросил короткий взгляд на сидевших в разных концах вагона Турьяка и Вагая. Круглое лицо Турьяка побледнело так, что с него слиняли все веснушки. И глаза его, округлившись, выражали огромную работу мысли — он явно не понимал, зачем Стриж затевает эту демонстрацию. Неужели это и есть его идея — перед Горбачевым выслужится? А говорил — драться так драться!..

Вагай тоже сидел напряженно, как заостренный гвоздь, пристально, словно рефери на ринге, следил за реакцией каждого на речь Стрижа. Даже глаза сузил, словно мысленно фиксировал в памяти каждое лицо и каждую реплику. Рядом с ним раздувал для солидности щеки его гладенький прихлебатель Серафим Круглый… Но, кажется, пока из всех делегатов только один Родион Пехота учуял, чем может обернуться эта демонстрация…

Стриж поднял руку, успокаивая последние споры делегатов:

— Товарищи! Конечно, я понимаю: есть большой соблазн удержать нашу сибирскую инициативу в тайне, чтобы, скажем прямо, утереть нос другим республикам. Это я хорошо понимаю! Но если вы посмотрите на дело со стороны, так сказать, здоровья нашего дорогого товарища Горбачева, то сами поймете: всесоюзная, общенародная демонстрация лучше одной сибирской. Иначе как-то однобоко получится и неправильно может быть истолковано: Сибирь вот демонстрирует свою поддержку товарищу Горбачеву, а остальные?..

— Ясно! — крикнули из глубины вагона. — Распространить идею!

— Вот и я так считаю. Будем голосовать?

— Да что там голосовать?! Все «за»!

— Нет, порядок есть порядок, товарищи! — сказал Стриж, хотя новый стук в тамбуре уже был слышен не только на кухне, но и в ресторане. — Ведь мы же протокол ведем…

Вот это было самое главное — протокол! Наверно, не меньше двадцати стукачей-доносчиков из числа присутствующих здесь сегодня же телеграфируют в ЦК об этом собрании. И именно из-за этого нельзя срывать «сибирскую инициативу», а нужно вести протокол и самим послать его в ЦК. А потом будет видно — если что-то сорвется, пойдет не так, как задумано, или кто-нибудь выдаст тайный умысел всей этой затеи — он, Стриж, к тайному умыслу отношения не имеет, вот протокол: он был инициатором широкой демонстрации всенародной поддержки Горбачеву, но — и только!

— Тише, товарищи! — сказал он. — Значит, запишем в протокол: собрание партийных руководителей Сибири постановило призвать все партийные организации страны в день выхода из больницы нашего дорогого Михаила Сергеевича продемонстрировать ему всенародную любовь и поддержку!..

— Все, правящая партия? Закончили? — весело крикнул панк из кухни. — Могу я людей пускать? — и, не ожидая ответа, врубил Мадонну на полную громкость и пошел открывать запертую дверь ресторана.

В вагон тут же хлынула толпа пассажиров. Они окружили бар-буфет, расхватывая бутылки с пивом. Многие бесцеремонно отталкивали партийцев, которые тоже поспешили к буфету за пивом. Партийцы молча сторонились…

— Да всем хватит, всем! — пыталась осадить толпу мать панка.

Какой-то парень, наваливаясь плечом на впередистоящих, лез к стойке явно без очереди, локтями пробивал себе путь.

Турьяк остановил его:

— Ты куда прешь?

Грубо оттолкнув Турьяка, парень полез дальше.

Турьяк схватил его за плечо своей ручищей.

— Для тебя что, очереди нет?

— Для меня — нет, — злобно рванулся парень. — Я инвалид войны!

— Покажи удостоверение, — сказал кто-то сбоку.

— Да что вы, блядь?! — тут же заорал-сорвался в истерику парень. — На бутылку пива не верите! — и изо всей силы рванул себе рубашку, крича: — Вот моя инвалидная книжка! Вот! — Под его разорванной рубахой обнажилась грудь, вся в хирургических шрамах — словно развороченная взрывом гранаты или мины. — За бутылку пива стриптиз?! Ну, кому еще показать?! — парень уродливо брызгал слюной — он явно был психически больной.

Стриж вдруг оказался рядом с этим парнем, тут же приобнял его одной рукой, прижал к себе, сказал негромко:

— Да верят тебе, верят. Я тоже «афганец». В Герате живот осколком пропороло. А тебя где угораздило?

— А что они, суки, людям на слово не верят? — плаксиво сказал парень.

— Пойдем со мной, сядем, — сказал ему Стриж и негромко приказал Турьяку: — Принеси нам по пиву…

Крепко обнимая парня, Стриж повел его к какому-то столику, занятому партийцами. Те тут же освободили им два места, и Стриж видел, с каким уважением они, да и остальные партийцы, смотрели как он спокойно, по-отечески управился с этим инвалидом…

11

Москва.

07.40 по московскому времени.


Проходя таможню в аэропорту «Шереметьево», Майкл ужасно мандражировал. Даже руки вспотели. Будь он на месте русских таможенников, он бы такого иностранца задержал и проверил до швов в нижнем белье.

Но его никто не проверял, и уже в 08.20 по московскому времени от прикатил на своем «Мерседесе» из аэропорта к дому номер 196 на Ленинском проспекте, мечтая лишь об одном: свалиться в постель и уснуть.

Он поднялся лифтом на восьмой этаж, вставил ключ в замочную скважину двери своей квартиры и с удивлением обнаружил, что дверь — открыта. Он толкнул ее, вошел в квартиру и первое что увидел — Полину, которая, по своей обычной манере, голяком сидела на подоконнике и, держа в руках ноты, разучивала какую-то очередную оперную арию.

— Ты? — изумился Майкл. — Как ты сюда попала?

— Ты оставил дверь открытой, — сказала она сухо. — Где ты был? Я жду тебя со вчерашнего вечера.

— Я оставил дверь открытой?! — Майкл попытался вспомнить, запирал ли он дверь квартиры перед поездкой в аэропорт. Но вчера была такая горячка, что черт его знает…

— Да, — говорила меж тем Полина. — Я пришла в девять вечера, звоню — никто не отвечает, толкнула дверь, а она открыта! Ну, думаю, ты выскочил на пару минут — за хлебом или еще за чем. Сижу, сижу, а тебя все нет! И уснула. А утром уйти не могу — у меня же нет ключа дверь закрыть. А вдруг воры?..

Майкл обвел взглядом квартиру. Полина, как всегда, навела у него идеальный порядок. То, что перед отлетом в Брюссель он оставил в квартире бардак, это он хорошо помнил: он наспех одевался, менял рубашки и галстуки, мучительно думая, в каком костюме и в каком галстуке предстать перед Президентом. И все, что он браковал, он отбрасывал на кровать, на кресло и просто на пол. Кроме того, за последние дни на кухне собралась гора немытой посуды — ему было не до уборки.

Еще в 1986 году в ответ на высылку из Вашингтона пятидесяти советских дипломатов-шпионов, советское правительство запретило своим гражданам обслуживать американский дипломатический корпус в Москве, и с тех пор все сотрудники Посольства лишились прислуги и постоянно жаловались на трудности ведения домашнего хозяйства в Москве, хотя и выписали из США посудомоечные и стиральные машины, «майкроовэны» и даже кухонные роботы. Но Майкла эта проблема не волновала. Он был холостяк и со студенческих пор привык обходиться один в своем нехитром домашнем быту. А кроме того — последние полтора года у него была Полина. Никто не вешал на нее обязанности домработницы, это она сама взяла их на себя, а Майклу было бы достаточно и того, что она была нежной, пикантной и веселой любовницей, прекрасной учительницей русского языка и заводной компаньонкой в походах по ресторанам и концертам. Конечно, за эти полтора года он постепенно сменил ее гардероб. Ничего дорогого, поскольку она не смогла бы объяснить своим родителям, откуда у нее дорогие вещи. Но нижнее белье, туфельки, сапожки, джинсики, пару платьицев — короче, она стала его полудочкой-полулюбовницей, а заодно, по собственной инициативе, и домработницей — приходя к нему, она под песни битлов или под собственные арии мыла пол, пылесосила коврики, перемывала посуду. Все было прекрасно, и лишь одна черта ее характера или, если хотите, привычка раздражала Майкла — каждый раз, наведя порядок в квартире и приняв душ, Полина совершенно голенькая усаживалась на подоконник и с высоты восьмого этажа взирала на многолюдный Ленинский проспект. Солнечным ли днем или зимним вечером — неважно. Голая на подоконнике, на виду у всей Москвы — точно так, как она сидела сейчас…

— Где ты был всю ночь? — она отложила ноты, спрыгнула с подоконника на пол и подошла к Майклу, глядя на него снизу вверх своими требовательными зелеными глазами. Вся ее нагая фигурка выражала сдержанное негодование ревнующей женщины — эти глаза, эти пушисто-колючие ресницы и даже торчащие сосочки ее груди.

Майклу стало смешно, и он протянул руку:

— Они сейчас лопнут от гнева…

Но она не дала дотронуться до себя, уклонила тело от его руки и одновременно вытянула к Майклу голову с острым, нюхающим воздух носиком.

— От тебя пахнет «Obsession». Ты стал знаменитым и завел себе другую, да?

— Глупая, никого я себе не завел… — он потянулся обнять ее, но она опять отстранилась.

— Где же ты был?

Никогда прежде она не задавала ему таких вопросов, но, правда, никогда прежде он и не давал ей повода для этого. Теперь это бешенство ревности в горящих зеленым огнем глазах и в худенькой, с торчащими сосочками фигурке даже возбудило Майкла.

— Я был у нашего Посла. Он заболел, и пришлось просидеть возле него всю ночь… — пытаясь обнять Полину, Майкл плел первое, что приходило в голову.

— А при чем здесь «Obsession»?

— Не знаю. Может быть, мой пиджак висел рядом с плащом его жены…

Но в глазах Полины не было полного доверия даже тогда, когда через несколько минут он уложил ее в постель.

— Ты правда не был с другой женщиной? — спросила она, сжимая свои ноги замком.

— Правда…

Он взял ее почти силой — с такой неохотой она разжала ноги. И тут же слезы брызнули из полининых глаз.

— В чем дело? — остановился он. Никогда до этого он не видел, чтобы она плакала.

— Я умру… — сказала она сквозь слезы. — Ты был с другой женщиной. И если у нее СПИД — я умру…

Майкл был потрясен. Русские называют СПИДом AIDS. Эта девочка, эта зеленоглазая русская Белоснежка любит его так, что отдается ему, даже полагая, что рискует при этом жизнью!

И как ни устал он за эту длинную, с челночным полетом в Вашингтон и обратно ночь, следующие двадцать минут прошли так бурно и нежно, что он почти забыл о той красотке-брюнетке, с которой еще два часа назад целовался в Брюссельском аэропорту. А спустя двадцать минут он упал на кровати лицом в подушку и — заснул мертвецким сном.

Полина лежала возле него еще минут пять — с открытыми глазами и совершенно неподвижно. Затем встала, вышла на кухню, выпила полстакана воды из крана, надорвала пакетик с парой новеньких резиновых кухонных перчаток и одела их на руки. Но вместо того, чтобы мыть посуду, открыла «дипломат» Майкла, с которым он прилетел из Брюсселя, порылась в бумагах. Однако того, что она искала, здесь не было. Она вернулась в спальню, мельком глянула на спящего Майкла, сунула руки в оба внутренних кармана его пиджака.

В одном из карманов был бумажник с американским паспортом Майкла, его автомобильными правами и кредитными карточками. Во втором — белый, длинный, плотный, импортный, запечатанный конверт без всякой надписи. Она понюхала конверт — от него не пахло. Похоже, это то, что нужно, но на всякий случай она подняла с пола брюки Майкла и ощупала карманы. В карманах были только деньги — рубли и доллары. Это ее не интересовало, она сунула деньги обратно. Набросила на себя рубашку Майкла, с конвертом в руках она вышла из спальни, тихо открыла входную дверь и протянула конверт женщине и мужчине, которые стояли за этой дверью на лестничной площадке.

— Две минуты… — беззвучно, только губами сказала ей женщина, принимая конверт руками, одетыми в тонкие перчатки. А мужчина тут же наклонился к небольшому чемоданчику, похожему на «кейс», в котором профессиональные фотографы носят дорогие фотокамеры.

Полина кивнула и, не интересуясь, что они делают с конвертом, но и не закрыв дверь, отошла к подоконнику, собрала ноты в большую черную папку и стала одеваться уже в свою одежду — трусики, джинсы, босоножки. У нее было совершенно бесстрастное лицо, словно у робота или манекена…

12

«Сибирский экспресс».

12.30 по сибирскому времени (09.30 по московскому времени).


По коридорам всех вагонов радио по-прежнему разносило громкий пульсирующий голос Мадонны. Казалось, даже колеса стучат в такт этой песни. У двери купе Стрижа дежурил Серафим Круглый, а Стриж, Вагай и Турьяк сидели в купе. Но, хотя дверь была закрыта, полностью от Мадонны она не изолировала.

— Никакой принудиловки, только добровольцы! — объяснил Вагай Турьяку. — И — со сбором денег: на плакаты, на оркестры и так далее. Нам нужны списки всех, кто за Горбачева. Когда они выйдут на демонстрацию, на улицах будут частные грузовики с выпивкой. И там их будут угощать водкой. За здоровье Горбачева, ну и… на обком и ГБ науськивать. Наши люди, как ты понимаешь. И они же для затравки начнут окна бить в райкомах партии и десятку милиционеров рожи расквасят. А публика их спьяну поддержит, конечно — охотники райкомы да милицию громить у нас всегда найдутся! И «Память», конечно, тут же ввяжется — бить жидов и частников. И вот тут-то мы армию и вызовем! И по спискам весь горбачевский пласт снимем. Как пенку на молоке! Дошло? — медальное лицо Вагая светилось, словно он воочию видел, что произойдет, когда толпа демонстрантов перепьется дармовой водкой, начнет громить здания райкомов партии и в дело вмешаются армейские части. — Дошло? Армия только счастлива будет насрать Горбачеву — она с ним еще за сокращение не рассчиталась…

Турьяк поглядел на молчащего Стрижа, потом снова на Вагая. Вздохнул и покрутил головой.

— Н-да, круто… Рисково, однако!

— Противника нужно бить его же оружием, — усмехнулся Вагай. — Ты помнишь, кто это сказал?

— Не знаю. Ленин, наверно.

— Сталин!

— Ну хорошо. Допустим… — сказал Турьяк. — Допустим, вы в Свердловске, а я в Иркутске это организуем. А как в других городах? Нельзя же эту идею вслух на люди вытащить. А сами-то многие и не поймут. Я вот не допер.

— А вот это и будет твоя работа, — сказал Вагай. — Подсказать недогадливым.

— Ну, нет!

— Подожди. Подсказать и сказать — это разные вещи. Слушай. Нужно пустить меж секретарей обкомов слух — только такой, шепотом: мол, Свердловск собирается Горбачеву настоящую здравницу устроить, сибирскую — с блинами и бесплатной стопкой водки. А когда этот слух пойдет, каждый секретарь обкома решит нас переплюнуть. И кому нужно, тот сообразит — стопку выставлять на брата, или пол-литра. Ночь проворочается, а к утру дотюхает. Сам! На то и расчет, понял?

— Нет, так не пойдет! — твердо сказал Турьяк Стрижу. — Ты и демонстрацию придумал и водку будешь первым раздавать. Этим ты сам себя выдашь…

— Ну, пусть водка будет твоей инициативой, иркутской, — легко и даже с удовольствием согласился Стриж.

— Тоже нет, — Турьяк покачал головой. — На хера нам выставляться? Лучше всего, если, например, Пехота почин положит…

— Пехота?! Он же первый трус… — удивился Вагай.

— Потому он и клюнет, — ответил Турьяк. — Он народа боится. Вот я ему и подскажу, что в старое-то время губернаторы при выздоровлении царя народу чарку выставляли. И народ пил и за царя и за губернатора. Пехота и клюнет. А на него никто не подумает, что он с умыслом. Он такой горбачевский жополиз — дальше некуда.

— С Пехотой — это хорошая идея, — задумчиво протянул Стриж.

— Зажжем, зажжем пожар! — твердо сказал Вагай.

— Н-да… — произнес Турьяк. — Самим бы не сгореть…

— Всех вчистую подметем! — Вагай сжал кулак. — Одним ударом! Партия должна снова у власти быть! Русская! И спасти страну!

— Затеял ты дело, Роман… Да!.. — уважительно сказал Турьяк и долгим оценивающим взглядом посмотрел на Стрижа. — А что? Нам такой и нужен в Генсеки… Сибирский мужик! А то все — Лигунов, Лигунов! А Лигунов уже старый бздун! Думаешь, сковырнешь Горба?

— Почему я? — ответил Стриж. — Я не один. Ты, он, и с нами вся партия. Не весь народ еще под Мадонну поет!

Осторожный стук в дверь прервал его. Он усмехнулся:

— Да вот, они уже и сами стучатся…

— Кто? — спросил Турьяк.

— А те, с кем Москву будем брать. Открой, Федор.

Вагай откинул дверную защелку. Громкий крик Мадонны ворвался из коридора в купе. В щели двери возникло лицо Серафима Круглого.

— Тут люди насчет демонстрации… Пускать?

— По одному, — сказал Стриж.

Круглый понятливо кивнул и впустил в купе Гавриила Уланова, секретарь Новосибирского обкома партии.

— А, вы заняты… — сказал 35-летний, с чеховской бородкой Уланов, увидев в купе не только Стрижа, но Турьяка и Вагая.

— Ничего, ничего, заходи, — ответил Стриж.

— Дак я это… Я посоветоваться насчет патриотической демонстрации, — Уланов пропустил слово «патриотической» так, вскользь, словно обмолвку. — Но, может, я после?

Стриж сделал знак Турьяку и Вагаю, чтоб вышли.

— А мы уходим, уходим, — поспешно поднялся Вагай. — Заходи.

Пропустив Уланова на свое место в купе, Турьяк и Вагай вышли. Серафим Круглый старательно и плотно закрыл за ними дверь. В конце коридора Турьяк и Вагай увидели еще целую группу молодых партийных лидеров Сибири.

— Эти тоже к Стрижу? — спросил Вагай у Круглого.

Круглый утвердительно кивнул. На его лице было то же выражение достоинства и услужливости, какое бывает у хорошо дрессированных породистых бульдогов.

— Понял?! — Вагай радостно ткнул локтем Турьяка и кивнул на группу, ожидавшую Стрижа: — А ведь пойдет дело, пойдет!

За окном, заглушая Мадонну, прогрохотал встречный поезд.

13

Москва.

13.00 по Московскому времени.


Только десятый, наверно, звонок выпростал Майкла из сна. Шеф московского бюро «Вашингтон пост» спрашивал, где же сегодняшний бюллетень о здоровье Горбачева, ведь уже час дня! Со сна Майкл выдумал себе какую-то простуду, но заверил, что бюллетень будет через два часа. Потом встал, обошел квартиру. Полины не было. На столе лежала записка: «КОГДА ПРОСНЕШЬСЯ, ЗАПРИ ДВЕРЬ. ЦЕЛУЮ. ТВОЯ ПОЛЯ». Одним движением руки Майкл автоматически повернул дверную защелку и только тут вспомнил о письме Президента. Обомлев, бросился в спальню, к своему пиджаку. Но конверт — чистый запечатанный белый конверт с письмом Президента — был на месте. Майкл облегченно перевел дух. Кажется, он тоже поддался всеобщей истерии по поводу сверхмогущества КГБ. Но подозревать Полю просто мерзко — особенно после ее слез по поводу AIDS… Через сорок минут Майкл был в Кремлевской больнице на тихой, закрытой для общего транспорта улице Грановского в самом центре Москвы, между улицами Горького и Калининским проспектом. Эта новая девятиэтажная больница, ближайшая к Кремлю, была, по сути, лишь одним из филиалов целого комплекса городских, загородных и курортных больниц, объединенных в IV (Кремлевское) Управление Министерства Здравоохранения СССР. Однажды в Посольстве Майклу показали стенограмму первого, в мае 1987 года, заседания Московского Дискуссионного клуба содружества наук. В стенограмме, в выступлении какого-то крупного советского историка, было подчеркнуто несколько строк. Говоря о необходимости отменить баснословные привилегии партийной элиты, он сказал: «В Минздраве СССР 17 Управлений, но одно лишь IV Управление забирает 50 процентов средств, отпущенных на здравоохранение народа…» Больше эта цифра никогда и нигде не упоминалась при всей их гласности, сказал Майклу сотрудник Посольства, занимающийся анализом советской прессы…

— Doctor Dowey, hello! How are you?! — генерал Митрохин, председатель КГБ, чуть не столкнулся с Майклом в парадной двери больницы.

Майкл пожал протянутую ему руку. Это была крепкая и дружеская рука.

— Спасибо, — ответил Майкл по-русски. — Как поживаете?

Первый раз они встретились 8-го августа, когда Майкла привезли спасать Горбачева. Второй — позавчера, здесь же, в коридоре Кремлевской больницы. И хотя они не сказали друг другу и десяти фраз, генерал Митрохин с первой минуты знакомства улыбается Майклу, как закадычному другу, и у них с самого начала возникла такая игра — генерал говорит по-английски, а Майкл отвечает по-русски.

— You are late today, I think, — Митрохин взглянул на свои ручные часы фирмы «Конкорд».

— Да, так получилось… — Майкл не нашелся, как объяснить свое опоздание, обычно он бывал у Горбачева между 11 и 12 утра.

— O'key! If you'e in harry — go! I don't want to hold you…

— Спасибо. Увидимся!

— О, sure! — Митрохин направился через больничный двор к Бюро пропусков и выходу на улицу, и Майкл невольно оглянулся ему вслед.

Лифт поднял Майкла на шестой, «горбачевский» этаж. Здесь, при выходе из кабины, была еще одна (после Бюро пропусков) проверка документов. Как всегда, один из телохранителей Горбачева, извинившись, быстро, но и тщательно прощупал карманы Майкла, провел ладонями у него подмышками и вдоль ног до самого паха. Затем, тоже как обычно, Майкл прошел в ординаторскую. Здесь лечащий Горбачева доктор Зинаида Талица тут же подала ему «Лечебный журнал М. С. Горбачева» с последними записями. Читая их, Майкл видел, что с Горбачевым уже все в порядке, ему даже назначили короткие прогулки по больничному коридору. Значит, его вот-вот увезут куда-нибудь на дачу, где эти прогулки будут уже на свежем воздухе. Но как, как же остаться с ним наедине — без этой Талицы, телохранителей, медсестер?!

— Что-нибудь не так? — спросила Талица, заметив, что он читает журнал куда дольше, чем обычно. Зинаиде Талице было лет сорок пять, она была миловидна, хотя и несколько полновата и приходилась не то племянницей, не то внучкой какого-то русского академика. Впрочем, в Кремлевке все врачи кому-то кем-то приходились, без высоких рекомендаций и поручительств сюда не принимали на работу даже уборщиц.

— Нет. Все в порядке, спасибо… — Майкл поспешил закрыть журнал. — Просто… Я бы хотел… если можно, конечно… осмотреть больного. Насколько я понимаю, вы его скоро выпишите. Надеюсь, не на работу, а сначала — куда-нибудь на дачу, на воздух…

— Да, мы хотим отправить его за город. Если вы не возражаете, — в ее голосе была плохо скрытая насмешка.

— О, я только за! Я как раз хотел это сказать! Но именно поэтому я хотел бы его внимательно осмотреть и послушать легкие…

— При одном условии, — сказала Талица, но тут же поправилась. — То есть, конечно, вы можете осмотреть товарища Горбачева без всяких условий. Но… Короче говоря, во время этого осмотра вы постараетесь уговорить его поехать на дачу не на два дня, а, как минимум, на две недели. Потому что нас он и слушать не хочет — рвется на работу. И ссылается на вашего бывшего президента Рейгана. Мол, Рейган после ранения прямо из госпиталя вернулся в Белый Дом на работу. Так что попробуйте подействовать на Михаила Сергеевича своим американским авторитетом. А чтобы он не думал, что я это подстроила, я даже не буду присутствовать при вашем осмотре…

Что-то кольнуло Майкла на миг, какая-то тень удивления — только что эта встреча с Митрохиным, а теперь доктор Талица (сама!) предлагает ему остаться тэт-а-тэт с Горбачевым! И именно сегодня! Но с другой стороны: если Горбачев не доверяет русским врачам, то кто же, как не Майкл, может внушить Горбачеву, что ему сейчас действительно нужен отдых и прогулки на чистом воздухе? А был ли Рейган всерьез работоспособен, когда врачи Вашингтонского госпиталя выписали его после ранения в Белый Дом, — это и по сей день не очень ясно, некоторые журналисты утверждают обратное…

Талица провела Майкла по светлому и уставленному цветами больничному коридору и открыла дверь в палату Горбачева. Горбачев полулежал в кровати, читая «Правду» и поглядывая на большой телеэкран на противоположной стене палаты. Пачки газет с его портретами, букеты цветов и груды открыток и писем от «простых советских людей» были в палате повсюду — на тумбочке, на столике, на подоконнике, даже на полу. По телевизору транслировали митинг рабочих, которые, конечно, рассказывали о замечательных результатах горбачевских реформ и желали «дорогому Михаилу Сергеевичу» долгих лет жизни и крепкого здоровья. «Убивать надо не Горбачева, а всех, кто против него!» — без всяких церемоний заявил какой-то рабочий…

Увидев вошедших, Горбачев выключил звук телевизора, а Талица сказала:

— Михаил Сергеевич, доктор Доввей хочет осмотреть вас перед выпиской. Вы не возражаете, если я не буду при этом присутствовать? У меня есть кой-какие дела в ординаторской…

Горбачев вздохнул с досадой и отложил «Правду» с крупным заголовком «ВПЕРЕД — КУРСОМ ГОРБАЧЕВА!».

— Меня сегодня уже три раза осматривали… — сказал он.

— Русские врачи! — с упором на слово «русские» сказала Талица. — А господин Доввей представляет передовую американскую науку.

— Ну и язва вы, Зина! — сказал Горбачев, продолжая заинтересованно поглядывать на большой телеэкран. Там продолжался рабочий митинг. А когда за Талицей закрылась дверь, усмехнулся Майклу: — Не могут простить, что моя жена вызвала вас на операцию, никак не могут!

— Они прекрасные врачи, Михаил Сергеевич, — сказал Майкл, помогая Горбачеву снять пижаму. Затем, освободив его грудь от пластырной наклейки, наклонился к нему и, делая вид, что рассматривает свежий, но хорошо заживающий хирургический шов, сказал негромко: — Я привез вам личное письмо от нашего Президента, сэр.

— Что? — изумленно переспросил Горбачев.

— Этой ночью я видел в Вашингтоне нашего Президента и привез вам его письмо. Вот, — и Майкл подал Горбачеву запечатанный конверт.

Горбачев вскрыл конверт, вытащил плотный, высшего качества лист бумаги — «стейшинари» Президента США и стал читать.

«…Не ссылаясь на источники, я осмелюсь поставить Вас в известность о том, что опубликованная Вами в „Правде“ речь Н. Батурина представляет собой ДЕЙСТВИТЕЛЬНОЕ отражение настроений, как минимум, 80 % руководства Вашей партии и эти 80 % готовы к осуществлению самых радикальных действий, не исключающих и ту угрозу Вам лично, которая прозвучала в речи Н. Батурина. Я не сомневаюсь в том, что Вы, как опытный и мудрый политик, не дадите ввести себя в заблуждение той кампании восхваления Вашей личности, которая ведется сейчас на страницах советской печати и трезво оцените возможные последствия, логически вытекающие из существования столь широкой оппозиции.

Поверьте, многоуважаемый господин Горбачев, что, передавая Вам эту информацию, я ни в коей мере не претендую на вмешательство во внутренние дела Вашей партии, но руководствуюсь целиком и полностью интересами наших стран и народов, желающих жить в мире и стабильности международных отношений. Я не сомневаюсь, что Вы именно так и расцените это письмо — как акт доверия и дружбы.

Позвольте еще раз пожелать Вам самого скорейшего выздоровления…»

По мере чтения лицо и лысина Горбачева стали наливаться кровью бешенства, а родимое пятно на черепе стало из бурого черным.

— Ваши космические спутники что — умеют в души заглядывать? — спросил он Майкла с таким гневом в глазах, что Майкл струсил, сказал с испугом:

— Этого я не знаю, сэр…

Но именно неподдельный испуг на лице Майкла и смягчил взрыв Горбачева. Он спросил:

— Вы летали в Вашингтон? Этой ночью?

— Да, сэр. Никто не знает об этом и, тем более, о письме. Это действительно очень конфиденциально…

— Ну, КГБ-то знает! — усмехнулся Горбачев, остывая.

— Я не думаю…

— Иначе вас не оставили бы наедине со мной.

— Я обещал доктору Талице уговорить вас поехать на длительный отдых. Вам это действительно нужно…

— Какой же отдых, когда восемьдесят процентов партии мечтает меня убить! — язвительно перебил Горбачев.

Майкл понял, что это как раз тот момент, когда можно ввернуть то, что Президент просил передать Горбачеву на словах. Знает КГБ об этом письме или не знает, подслушивают сейчас их разговор или нет — пока это неважно. А важно не упустить момент. И Майкл сказал поспешно:

— Главное в вашей ситуации это не проявлять overreaction. Я не знаю как это по-русски…

— Сверхреакцию, — подсказал Горбачев, снова начиная злиться. Сначала американский президент посылает ему письменные нотации, теперь еще этот мальчишка…

— Спасибо, — сказал Майкл. — Обычно, врачи не говорят об этом пациенту. Но ВАМ я скажу. После таких ранений, как ваше, раненые первое время находятся под действием шока, морального потрясения. И проявляют сверхреакцию…

— Я себя чувствую совершенно спокойным, — усмехнулся Горбачев.

— Правильно! ВЫ чувствуете. Но ваше ощущение необъективно. Больные очень часто не чувствуют, что у них повышенная температура. И то, что в «Правде» опубликована речь Батурина, это наверняка ваша overreaction…

— Значит, по-вашему, речь Батурина не нужно было печатать? Интересно! Вы же демократы! А ваш Президент тоже так считает?

— Он не обсуждал это со мной, сэр. Но, по-моему, он имел в виду, чтобы вы не обращали внимания на эту кампанию… — Майкл показал рукой на телеэкран и на пачки русских газет с портретами Горбачева и крупными заголовками: «ВПЕРЕД — КУРСОМ ГОРБАЧЕВА».

— В газетах работают идиоты! — нервно ответил Горбачев, уязвленный тем, что даже американцы разобрались: дискуссия, которую он затеял в «Правде», оборачивается потоком стандартного пустословия.

— Вы, конечно, лучше знаете своих журналистов… — улыбнулся Майкл. — Но я думаю, что это overreaction…

— А вы тоже язва, Майкл, — усмехнулся Горбачев.

И только теперь, заметив некоторое смягчение тона Горбачева, Майкл решился сказать то, ради чего, собственно, и тянул эту тему overreaction. И сказал, как прыгнул в горячую воду:

— Я не сомневаюсь: вы знаете, что делать с вашей оппозицией. Но я думаю, вам нужен отдых, чтобы не быть с ней overreaction, сэр…

Горбачев уставился на него сквозь спущенные на нос очки, а потом… расхохотался. Он смеялся так громко, освобожденно, весело, что встревоженный телохранитель заглянул в дверь палаты. Но Горбачев, придерживая одной рукой свежий хирургический шов на груди, второй рукой отмахнулся от телохранителя и тот закрыл дверь.

Майкл с недоумением ждал. Черт возьми, чем он так развеселил русского премьера?

Отсмеявшись, Горбачев хлопнул Майкла по колену:

— Замечательно! Империалисты боятся за жизнь коммунистов! Это замечательно! Ну, с такими империалистами еще можно жить! — и вдруг прервал свой смех, стал совершенно серьезным: — Передайте вашему Президенту, что я его понял. Я не расстреляю ни восемьдесят процентов, ни даже восемь процентов коммунистической партии. Но при одном условии: если он сообщит мне, откуда он взял эту цифру.

Майкл вспотел. Переходы Горбачева от мягкости и обаятельного смеха к стальному блеску в глазах были стремительны, как у дьявола.

— Сэр, я не есть официальный negotiator. Но я не думаю, что это будет работать таким путем… — от волнения Майкл старался выражаться как можно осторожней, и потому просто дословно переводил себя с английского на русский.

Но Горбачев его понял:

— Почему это не сработает? — спросил он пытливо.

Майкл, изображая непосредственность, пожал плечами:

— Well… Я знаю, вы не ангел, сэр. Нет ангелов среди политиков. But I want to belive… Я хочу верить, что вы не Сталин и не Гитлер. Вы не можете убить миллионы людей just like that. Или можете?

Теперь, глядя в стальные глаза Горбачева, Майкл вовсе не был так уверен в гуманности Горбачева, как пытался изобразить своим небрежным тоном полушутки.

Горбачев, не отвечая, смотрел ему в глаза. Наконец, после паузы, спросил сухо:

— Ваш президент просил вас сказать мне еще что-то?

— Нет, сэр…

— Что ж… Если вы закончили осмотр, можете идти. Только передайте вашему Президенту, что в политике нельзя и курицу ести, и целку спасти.

— Что это есть «целку», сэр? — не понял Майкл.

— Ничего, ему переведут. Идите.

Майкл встал, направился к двери, но обернулся.

— Извините, сэр… Уговорил ли я вас поехать из больницы на отдых? — спросил он, холодея от своей смелости.

Горбачев мрачно усмехнулся, с издевкой посмотрел Майклу в глаза:

— А что мне еще делать? Ты же не привез мне фамилии, кого расстреливать!


Когда Майкл Доввей вышел из палаты, Горбачев устало откинулся на подушку и закрыл глаза. Лицо его сразу обмякло и постарело. Черт возьми, даже американцы сигнализируют, что в партии полно батуринцев. Но 80 %?! Откуда они могли взять эту цифру?

День пятый 18 августа

14

Москва, Кремлевская больница.

10.20 по московскому времени.


Традиционное, по четвергам, заседание Политбюро подходило к концу. Когда-то точно так же, в больнице, проводил заседания Политбюро больной Юрий Андропов, но происходило это в другом филиале Кремлевки — в Кунцево, на бывшей подмосковной даче Сталина. При этом сам Андропов тогда лежал, его возили на заседания в кровати…

Теперь на девятом этаже Кремлевской больницы, в большом холле с окнами во всю стену, большим количеством зелени и даже с деревьями в красивых кадках выздоравливающий Горбачев уверенно, хотя и не очень прямо, сидел в кресле — сидячее положение отзывалось болью в груди. Члены Политбюро — Виктор Лигунов, маршал Вязов, генерал Митрохин, Борис Кольцов и остальные — сидели перед ним за большим столом для заседаний, а за их спинами, среди зелени, расположились заведующие отделами и секторами ЦК КПСС, которые имели отношение ко всем вопросам сегодняшней повестки дня. Уже были обсуждены все текущие внешнеполитические и внутренние дела. Венгрия вышла из Варшавского пакта и объявила себя нейтральной страной, Чехословакия и Польша собираются сделать то же самое. Постановили: повысить цены на газ, поставляемый в эти страны по газопроводу «Сибирь-Европа», и взымать плату за этот газ только в твердой валюте… Япония приступила к созданию индустриальной нейтрально-международной полосы на 39-ой параллели, рассчитывая на дешевую рабочую силу из Вьетнама и Китая. Но участвовать в индустриализации советского Дальнего Востока отказывается до возвращения ей Курильских островов. Постановили: с целью оказания давления на Японию предложить Южной Корее несколько выгодных концессий на нашем Дальнем Востоке… В Израиле, в Натании уже несколько лет идут интенсивные секретные разработки парапсихологического оружия, но все попытки КГБ и ГРУ получить хоть малейшую информацию оказались пока безуспешными. Постановили: подсунуть сведения об этих разработках в западные газеты, чтобы западные журналисты бросились в Натанию — авось найдут нового Вануно… Внутри страны: отмена военного положения и восстановление забастовки железных дорог Кавказа и Прибалтики может привести к гибели миллионов тонн овощей, фруктов и других продуктов, предназначенных для снабжения городов, и вызвать восстания городского населения. Постановили: продлить военное положение еще на две недели и одновременно передать армии весь контроль за работой железных дорог…

Последним вопросом повестки дня было сообщение Бориса Кольцова, секретаря ЦК по идеологии, об инициативе свердловского Обкома партии провести в день выхода Горбачева из больницы всенародную демонстрацию под лозунгом: «Крепкого вам здоровья, дорогой Михаил Сергеевич!» Большинство партийных организаций Сибири уже подхватили эту инициативу, сообщил Кольцов.

— Ну, а что вы об этом думаете? — спросил Горбачев у Виктора Лигунова. Лигунов был давним соперником Горбачева в Политбюро и представлял в нем самое правое крыло — партийный аппарат.

Но он сказал:

— Я — за эту демонстрацию. Это будет смотр популярности нашего правительства…

— Только выйдут ли люди на демонстрацию? Я имею в виду — добровольно, а не так, как обычно, — лукаво прищурился Горбачев.

— Не скромничайте, Михаил Сергеевич! — усмехнулся Лигунов. — Свердловск сообщает, что только за вчера и сегодня на демонстрацию записались 80 тысяч человек. То же самое — в Кемерово, Иркутске, Тюмени. Народ искренне радуется вашему выздоровлению…

То-то же, подумал Горбачев. 80 тысяч добровольцев в одном только городе! Молодец этот свердловский секретарь обкома!

Но внешне Горбачев не показал радости.

— Понятно… — произнес он задумчиво. — Ну, Стриж, конечно, из чистого подхалимажа это затеял… Но ничего… Мне нравится эта идея. Это покажет силам антиреформы, что народ нас поддерживает, несмотря на все трудности, — и повернулся к генералу Митрохину: — А ты что скажешь?

— Я — за демонстрацию двумя руками, — сказал Митрохин. — Но нужно иметь в виду: когда народ выходит на улицы, могут быть эксцессы. Поэтому мы должны принять меры…

Горбачев пытливо посмотрел ему в глаза. Казалось, какая-то мысль одновременно родилась в их умах и пробежала в этом взгляде между ними двумя. Но Горбачев тут же отвел глаза от шефа КГБ, сказал присутствующим:

— Хорошо. Голосуем. Я выхожу из больницы послезавтра, в субботу. Кто за демонстрацию?

Все члены Политбюро охотно подняли руки. Секретарь записал в протокол: составить резолюцию и сегодня же разослать всем партийным организациям страны. Общее руководство демонстрацией — Кольцов, ответственные за порядок — МВД и КГБ.

— Так, а что с Батуриным? — обратился Горбачев к Кольцову.

— Трибунал находится на Гостевой даче, — сказал Кольцов. — Должны вот-вот принять решение.

— Но учтите мою позицию: каторгу, строгий режим — все, кроме смертной казни, — сказал Горбачев. — Если за спиной у Батурина все же есть заговорщики, то, пока Батурин жив, они будут сидеть тихо и дрожать, чтоб он не проболтался. Понятно? — Горбачев повернулся к Митрохину. — И все-таки, каким образом этому мерзавцу удалось пронести пистолет в Кремль? Только не рассказывай, что у нас бардак в армии! Охрана Кремля — это по твоей части.

— Да. Но вы сами запретили обыскивать делегатов. Чтоб на Западе не смеялись…

Это было правдой. Митрохин с самого начала предлагал обыскивать делегатов съезда, но это было бы курам на смех! Делегаты съезда — это же сливки партии, отборные из отборных!

— А что касается армии, то… — маршал Вязов протянул паузу, ожидая, прервет его Горбачев или нет.

— С тех пор, как офицерам стали сокращать зарплату, — усмехаясь сказал за Вязова Митрохин, — даже у меня в КГБ люди смотрят по сторонам — не податься ли в бизнесмены…

Горбачев вяло отмахнулся: старая песня. Когда заседание кончилось, и члены Политбюро покидали холл, он сказал Митрохину:

— Павел, ты останься.

Все вышли, Горбачев и Митрохин остались вдвоем, но в холл тут же заглянула жена Горбачева.

— Вы закончили?

— Нет, но ты зайди, — сказал ей Горбачев.

Раиса вошла, тронула ладонью лоб мужа, сказала:

— Ты устал. Тебе нужно лечь…

— Сейчас… — Горбачев вытащил из кармана белый конверт с письмом американского Президента, протянул его Митрохину: — Ты видел это?

— Что это? — спросил Митрохин.

— Посмотри…

Митрохин взял конверт, достал из него письмо, развернул. Горбачев пристально вглядывался в его лицо. За всю историю советского правительства еще не было человека, который бы так стремительно взлетел в полные члены Политбюро, как этот Митрохин. Горбачев вытащил его из недр КГБ на самый верх, как в свое время он вытащил сюда Вязова, Кольцова и других, но покушение Батурина показало, что даже самое преданное, купленное высокими должностями и званиями окружение, ничего не может гарантировать. А с другой стороны, нельзя требовать, чтобы Митрохин или Кольцов влезли в душу каждого делегата съезда. И все же… Не дожидаясь, когда Митрохин прочтет письмо, Горбачев резким тоном повторил свой вопрос:

— Я спрашиваю — ты видел это?

Митрохин смотрел в письмо на долю секунды больше, чем нужно для ответа. Затем поднял на Горбачева глаза и сказал:

— Да, Михаил Сергеевич! Конечно, я видел это письмо.

— Значит, вчера ты просто подстроил этому американскому врачу нашу аудиенцию?

— Ну, он так или иначе попробовал бы остаться с вами наедине, — улыбнулся Митрохин. — Я ему просто помог.

— Может, ты и разговор наш слушал?

— Нет! Что вы, Михаил Сергеевич! — старательно возмутился Митрохин.

— Понятно, слушал, — сказал Горбачев. — Да я и не поверю, что ты оставил бы меня наедине с американцем! Я бы тебя выгнал с работы в ту же минуту! Ну хорошо, что ты скажешь? Откуда они взяли эти восемьдесят процентов?

— Вот этого я и вправду не знаю, Михаил Сергеевич, — опять посерьезнел Митрохин.

— А как думаешь — это реальная цифра?

— Вообще-то, за идеологию партии отвечает Кольцов…

— Пока я спрашиваю тебя! — жестко прервал Горбачев.

— Президент США не станет высасывать цифры из пальца! — вдруг вмешалась Раиса, показывая, что она в курсе всех дел. — Но если у него больше информации о нашей стране, чем у тебя, Паша, то… Ты сам понимаешь…

Митрохин повернулся к ней и улыбнулся с тем бесстрашием, какое может позволить себе только очень преданный слуга:

— То у меня есть два выхода, Раиса Максимовна, — сказал он. — Уступить свой кабинет американскому Президенту или…

— Выяснить, откуда он взял эту цифру, — снова жестко закончил за него Горбачев, пресекая фамильярность.

— Я бы предпочел первый вариант. Но вряд ли моя зарплата устроит американского Президента… — горестно вздохнул Митрохин, еще пытаясь вызвать у Горбачевых улыбку. Но увидев, что это бесполезно, перестроился на деловой тон: — Извините, это шутка. Но у меня есть одна идея…

— Ну? — сказала Раиса нетерпеливо.

— Видите ли, здесь названа цифра оппозиции — 80,6 процентов членов партии. И на сегодня примерно столько же партийных организаций Сибири подхватили свердловскую инициативу…

Он умолк, и несколько мгновений Горбачев и Митрохин молча смотрели друг другу в глаза.

— Конечно, это может быть только совпадением, — сказал Митрохин. — Остальные секретари обкомов еще просто не доехали до своих мест…

— Та-а-ак! Выходит, на воре шапка горит? — протянула Раиса. — Значит, что же — отменить демонстрацию?

— Это не все, Михаил Сергеевич, — продолжил Митрохин. — Самые трусливые из них — например, Родион Пехота в Иркутске — собираются угощать народ стопкой водки за ваше здоровье.

— Поэтому ты сказал насчет эксцессов? — прищурился Горбачев.

— Совершенно верно.

— А мне нравится эта идея! — вдруг сказала Раиса и деловито прошлась по холлу, ее кегельные, как у молодой, ноги уверенно процокали каблучками по мраморному полу. — Пусть! Пусть кое-где народ даже побьет окна в горкомах партии! Чтобы все батуринцы и лигуновцы увидели — народ за Горбачева!

— Ну, насчет окон — это можно организовать! — усмехнулся Митрохин.

Горбачев оценивающе посмотрел ему в глаза.

— Да… Я тоже об этом подумал… — сказал Горбачев негромко. — Но… — он вздохнул с явным сожалением. — Нельзя допускать, чтобы народ поднимал руку на партию. Шуметь — пусть шумят перед обкомами и райкомами, это мне нравится. Но руку поднимать…

— Так ведь не на партию, Михал Сергеич, — усмехнулся Митрохин. — На оппозицию…

— Вот именно, Миша, — сказала Раиса.

— Но это же по телевизору все будет! — сказал ей Горбачев. — Ты понимаешь? На весь мир: советский народ громит партийные комитеты. Нет… — он покачал головой.

— Жаль… — огорчилась Раиса.

— Ну, из тех мест, где будут небольшие эксцессы, мы можем телепередачи блокировать… — сказал Митрохин.

Горбачев снова посмотрел ему в глаза. Затем отвернулся к окну.

— Подумать надо… Подумать… — произнес он после паузы.

— А каким образом ты это письмо раньше Миши прочел? — спросила Раиса у Митрохина, переводя разговор на другую тему. Она хорошо знала, что на мужа нельзя давить, но важно дать ему пищу для размышлений.

— Ну, Раиса Максимовна! Не мог же я пустить американца к Михаилу Сергеевичу, не проверив, что у него в карманах! — сказал Митрохин и прямо посмотрел на нее своими честными светлыми глазами.

15

Москва, Гостевая дача ЦК КПСС.

13.30 по московскому времени.


Длинный черный «ЗИЛ» с правительственным флажком на носу стремительно миновал Триумфальные ворота и уже через минуту свернул на загородное, Рублевское шоссе. Впереди, на расстоянии трех метров, мчалась милицейская «Волга», на ее крыше ежеминутно взвывала сирена и постоянно вращались цветные огни, освобождая дорогу кремлевскому кортежу. В лимузине сидел Борис Кольцов, за ним на двух черных кремлевских «Волгах» ехали трое заведующих секторами ЦК.

Лицо Кольцова было непроницаемо, хотя никто не мог сейчас его увидеть — шофер и телохранитель сидели впереди, за перегородкой, а три цэкиста — сзади, в своих машинах. Вспоминая утреннее заседание Политбюро, Кольцов не мог успокоиться: если Горбачев открыто заявил, что он против смертного приговора Батурину, то он уже от этого не отступит, и, значит, вся игра Кольцова с Ясногоровым насмарку! Но плевать на Ясногорова, дело не в нем! А в том, что Горбачев — при всей его гениальности в закулисных интригах — не тянет в диктаторы. А только ледяной диктатурой можно сегодня остудить кипящий в стране котел. Что же делать? Сорок минут назад секретарь положил Кольцову на стол принятый с Гостевой дачи телекс — Приговор Партийного Трибунала по делу Батурина.

«Изучив доводы защиты и обвинения, Трибунал признал необходимым принять к сведению следующие обстоятельства:

а) традиция политического террора и физического уничтожения своих противников установилась в СССР с момента прихода нашей партии к власти;

б) тот факт, что Н. Батурин родился, воспитывался и сформировался как коммунист, в семье и окружении потомственных коммунистов, создателей вышеназванной традиции, обусловило психологическую установку Н. Батурина на радикальное (физическое) пресечение деятельности своих политических противников;

в) отказ Президиума Съезда дать Батурину возможность выступить на Съезде КПСС на основании того, что его выступление не было заранее согласовано с Президиумом. (См. документ № 26 — записку Н. Батурина в Президиум Съезда и резолюцию на ней члена Президиума тов. Б. Кольцова).

В связи с вышеизложенным Трибунал ПОСТАНОВЛЯЕТ:

1. Оценить покушение коммуниста Н. Батурина на Генерального Секретаря КПСС тов. М. С. Горбачева как традиционный в прошлом, но ПРЕДОСУДИТЕЛЬНЫЙ АКТ ПОЛИТИЧЕСКОЙ БОРЬБЫ И ПРИЗНАТЬ ВСЕ ФИЗИЧЕСКИЕ МЕРЫ РАСПРАВЫ С ПОЛИТИЧЕСКИМИ ОППОНЕНТАМИ АМОРАЛЬНЫМИ И КОМПРОМЕТИРУЮЩИМИ НАШУ ПАРТИЮ;

2. ИСКЛЮЧИТЬ Н. Батурина из КПСС;

3. Дело о нанесении гражданином Н. Батуриным ущерба физическому здоровью гражданина М. Горбачева передать в гражданский суд Октябрьского района г. Москвы, по месту жительства потерпевшего…»

Предупрежденные по радио, охранники Гостевой дачи распахнули ворота за десять секунд до появления кремлевского кортежа. Лимузин промчался через ворота в глубину соснового парка и остановился перед огромной двухэтажной дачей, на которой когда-то Брежнев принимал Киссинджера. За дачей был большой грибной лес и искусственное озеро с золотистыми карпами. С берега до середины озера лежала низкая эстакада-помост, чтобы Брежнев и его престарелые соратники могли рыбачить, не замочив своих подагрических ножек. А карпов в этом озере откармливали так старательно, что вода буквально кишела и мелкой, и крупной рыбой, карпы прыгали над водой, а порой выскакивали прямо в ведра кремлевских рыбаков…

Выйдя из машины у крыльца дачи, Кольцов увидел неподалеку две старенькие «Лады» и две «Самары». Все четыре машины покрыты пылью и, следовательно, не из Кремлевского гаража. Скорей всего — это машины членов Партийного Трибунала. Телохранитель распахнул парадную дверь дачи. Кольцов и три цэкиста, следовавшие за ним, пересекли по персидскому ковру большой холл со старинной мебелью и оказались на просторной тыльной веранде, которая нависала над озером. Здесь, в тени оформленной в деревенском стиле веранды, сейчас обедали члены Трибунала. На большом столе перед ними было вино, обильные закуски, приготовленные тремя поварихами Дачи, и, конечно, «коронка» гостевой дачи — огромное блюдо золотистых карпов, запеченых с шампиньонами в сметане. Выпивая и закусывая, все члены Трибунала были оживлены, веселы, и, входя на веранду, Кольцов уловил конец анекдота о чукче, ставшем бизнесменом.

Но при неожиданном появлении Кольцова и цэкистов все смолкло.

Кольцов окинул их коротким, но цепким взглядом. Трое женщин и шесть мужчин, всем от 30 до 45 и выглядят, как одна теплая компания на курорте — рубашки у мужчин распахнуты на груди, у женщин плечи оголены… Конечно, сегодня Кольцов уже знал, кто они и откуда — после разговора с Ясногоровым он затребовал из Орготдела ЦК их личные дела. Судя по анкетным данным, система жеребьевки выкинула на этот раз в состав Партийного Трибунала типичных «новогорбачевцев» — от молодого школьного учителя из Сибири Марата Ясногорова и космонавта-киргиза Кадыра Омуркулова до подмосковной журналистки Анны Ермоловой и ткачихи-ударницы Шумковой. Во всяком случае, именно по этому принципу их, видимо, и утвердил Орготдел ЦК в горячке первого дня после покушения на Горбачева, отсеяв остальных кандидатов постарше. Чтобы именно «новогорбачевцы» судили «новогорбачевца» Батурина.

Но теперь, когда Кольцов уже знал их приговор, он взглянул на них иными глазами. Неужели все они — ясногоровы, «неокоммунисты»? Что ж, бой так бой!..

Не удостоив их всех даже коротким «Здрасти», Кольцов швырнул на стол «Приговор» и сказал:

— Что это такое?!

Два листа, на которых был отпечатан «Приговор», разлетелись по столу, один из них попал в салатницу. Ясногоров вытащил его оттуда, оттер от майонеза, посмотрел на первые строки, затем сказал:

— Это наш «Приговор». Я знал, что вы придете в бешенство…

— Мне плевать на ваши провидческие способности! — отрезал Кольцов. — Я хочу знать, как принималось это решение? Кто формулировал?

Он прекрасно знал, кто формулировал, но три свидетеля из ЦК должны услышать это своими ушами. Однако члены Трибунала молчали.

— Наверное, товарищ Кольцов хочет знать, — сказал наконец Ясногоров своим коллегам, — как мы посмели обвинить его в отказе дать на съезде слово Батурину. Не так ли? — он повернулся к Кольцову, и в его огромных выпуклых эмалево-синих глазах не было даже тени иронии.

— Всю вину за покушение на Горбачева вы, практически, переложили с Батурина на партию. Больше того — на самого Горбачева! «Гласность направляется сверху только на критику оппонентов Горбачева»! Кто это все формулировал? — не сбавлял напора Кольцов, глядя сразу на них всех и словно заставляя их объединиться в самозащите.

— Я формулировала, — вдруг сказала невысокая, сероглазая женщина лет тридцати с толстой пшеничной косой и с оголенными сарафаном плечами. — Моя фамилия Ермолова. Анна Ермолова. А товарищ Ясногоров как раз пытался смягчить формулировки разными оговорками. Но я…

Анна Ермолова — журналистка из подмосковного города Шатура, тут же вспомнил Кольцов.

— Мы голосовали по каждому параграфу отдельно, — добавила сорокалетняя ткачиха-ударница Шумкова.

Кольцов резким жестом взял листы из рук Ясногорова.

— «Признать смягчающим вину Н.Батурина обстоятельством, — стал читать он вслух, — отказ Президиума Съезда дать Батурину возможность выступить…» Вы хотите сказать, что, не дав Батурину слово на Съезде, я спровоцировал его стрелять в Горбачева, да?

— Н-и-никто не знает… — чуть заикнувшись, сказал худощавый, высокий, в темных очках инженер-конструктор Дубровский.

— Никто не знает — что? — резко повернулся к нему Кольцов.

— Н-ну… М-может быть, если бы он мог и-и-изложить свою позицию, он не стал бы с-стрелять…

— А может быть, стал! — напористо сказал Кольцов. — Представьте себе: он произносит речь с трибуны Съезда — ту речь, которую мы напечатали в «Правде», — а затем, объявив Горбачева виновником всего, что происходит в стране, стреляет в него! Прямо с трибуны Съезда! И тогда — что? Вы обвинили бы меня в том, что я дал ему слово — не так ли?

Цэкисты, стоявшие за спиной Кольцова, сохраняли каменное выражение на лицах, но смущенные лица членов Трибунала показали, что такой логический трюк произвел на них впечатление. Это было хорошим знаком. Можно было продолжать атаку.

— Но это не все! Съезд партии это не Гайд-парк! Вы знаете, сколько делегатов Съезда не получили слова, хотя и записались в прения? Как по-вашему — сколько? Пять? Десять? Пятнадцать?..

Они молчали.

— Больше ста! — победно сказал Кольцов. — По-вашему, все они должны были стрелять в Президиум за то, что им не дали слова? Да? Возьмите этот «Приговор» и не позорьтесь! — он протянул листы Анне Ермоловой. — И давайте переделаем его так, как ему положено быть!

— Один не очень удачно сформулированный параграф еще не значит, что нужно переделывать все, — произнес киргиз-космонавт Омуркулов.

— Один?! — снова встрепенулся к бою Кольцов. И опять взял листы из руки Ермоловой, стал читать: — «Признать смягчающим вину Батурина тот факт, что он родился и воспитывался в семье потомственных коммунистов…» Значит, семьи потомственных коммунистов производят убийц? — Кольцов иронически наклонил голову и посмотрел на Омуркулова. — А я помню, что когда мы утверждали вас в команду космонавтов, немалую роль сыграло именно то, что вы, как и Батурин, коммунист в четвертом поколении. Но, оказывается, мы ошиблись. Нужно было вас не на космическую орбиту, а в тюрьму отправить. Или в психушку, как потенциального убийцу!..

Через десять минут, расхаживая по кабинету-библиотеке на втором этаже дачи и держа в руках листы с «Приговором» Трибунала, Кольцов диктовал:

— Приговор Партийного Трибунала ЦК КПСС по делу Николая Батурина. Точка. Абзац…

Анна Ермолова сидела за пишущей машинкой у распахнутого в парк окна, печатала вслед за Кольцовым.

— Первое: признать несостоятельными обвинения, выдвинутые Н. Батуриным в адрес товарища Михаила Сергеевича Горбачева. Определить, что падение авторитета партии вызвано в первую очередь теми партийными работниками, которые оказывают сопротивление генеральному курсу партии, направленному на дальнейшую перестройку и экономическое обновление нашей страны. Точка, — Кольцов остановился посреди библиотеки-кабинета и повернулся к членам Трибунала, сидящим вдоль стены на диване и в креслах: — Или это все-таки Горбачев виноват в том, что батурины ни хера не смыслят ни в технике, ни в экономике и поэтому народ с их мнением не считается? А?

Члены Трибунала молчали. Три цэкиста также молча наблюдали на этим поединком Кольцова и Трибунала.

— Значит, первый параграф принят, — сказал Кольцов и повернулся к Ермоловой. — Второе. Расценить покушение члена КПСС Н. Батурина на Генерального секретаря КПСС товарища М. С. Горбачева как реакционный акт и признать в связи с этим все физические методы расправы с политическими оппонентами аморальными и недозволенными в советской практике. Точка, — Кольцов опять повернулся к членам Трибунала: — Здесь я вас почти процитировал!

Члены Трибунала сохраняли отчужденность на лицах. Но Кольцов продолжил диктовать:

— Третье, исключить Н. Батурина из рядов КПСС, отстранить от должности секретаря Волжского горкома партии и выдвинуть против него обвинение по статье 98 Уголовного Кодекса — нанесение смертельно опасных ранений при попытке умышленного убийства. Дело Н. Батурина передать в гражданский суд для вынесения приговора, Партийному Трибуналу выступить в суде в качестве Обвинителя. Все! — И Кольцов обратился к членам Трибунала: — Итак: кто — за? Кто — против?

Ответом снова было всеобщее молчание.

— В таком случае решение Трибунала принято. — Кольцов вытащил из пишмашинки лист бумаги и протянул его членам Трибунала, начав с Ясногорова: — Прошу подписать!

— Я не думаю, что мы это подпишем, — сказал у него за спиной голос Анны Ермоловой.

Кольцов круто повернулся к ней, набычился.

— Вы выбросили весь наш текст… — объяснила она.

— Да, выбросил! Потому что никто не уполномочил вас судить партию и ее традиции политической борьбы! Вас выбрали Партийным Трибуналом по делу Батурина и только! Но вы-то хотите от этого уклониться! «В гражданский суд»! Хорошо, если вы хотите умыть руки, чтобы на партии не было новой крови, — пожалуйста, — Кольцов коротко взглянул на цэкистов. — Я тоже написал: в гражданский суд. Но позиция партии должна быть однозначной. Партия подает в суд на Батурина и вы, Партийный Трибунал, выступите как обвинитель… — Кольцов опять взглянул на цэкистов и пояснил: — Это будет означать демократизацию партийных решений…

— В-в-видите ли, т-т-товарищ Кольцов, — вдруг негромко перебил его инженер Дубровский, поправив очки на переносице. Не то это заикание было у него от природы, не то — от волнения. — Демократия это прежде всего р-равенство. А вы ведете себя с нами, как д-дворяне, которые дали свободу с-своим р-рабам. Мол, вы в ЦК все д-дворяне, а мы внизу — с-слегка освобожденные партийные рабы. И вы диктуете нам то р-решение, к-которое вам нужно. Если это и есть п-партийная демократия, то лично я в такие игры н-не играю. Извините, — он встал и вышел из кабинета. Просто вышел и все. Без хлопанья дверью, без всяческих аффектаций — спокойно. И следом поднялись все остальные — и киргиз-космонавт Омуркулов, и второй — не то киргиз, не то узбек из Средней Азии — директор хлопкозавода Закиров, и даже знатная ткачиха Шумкова.

— Подождите! — сказал Кольцов, глядя больше на цэкистов, чем на уходящих. И когда последний — Ясногоров — закрыл за собой дверь, Кольцов опустошенно сел в кресло, развел руками перед цэкистами: — Я не знаю, что делать… Стрелять их, что ли?

Со двора дачи послышался шум заводимых машин.

Кольцов снял телефонную трубку внутренней связи.

— Это Кольцов, — сказал он. — Закрыть ворота и никого не выпускать. Члены Трибунала еще не закончили работу.

— Они не подпишут то, что вы продиктовали, — сказал один из цэкистов, 40-летний «новогорбачевец» в отличном импортном костюме.

— Но мы не можем публиковать такой приговор! — пылко сказал Кольцов. — Как вы могли подобрать такую команду в Трибунал?

— Это не мы, это Административный отдел… — сказал один из цэкистов.

Но Кольцов сделал вид, что пропустил это мимо ушей:

— Это же типичные «неокоммунисты»! Вот что растет нам на смену! — Он нервно постучал пальцами по подоконнику распахнутого в парк окна. За окном, в воде озера ослепительно-золотистым карпом плавало августовское солнце, но вдруг в эту мирную картину сада, озера, покоя ворвался рев — три армейских вертолета низко, на бреющем полете пронеслись мимо дачи в сторону Москвы. А потом, когда рев удалился, за спиной Кольцова послышались шаги. Это вернулись члены Трибунала — и Дубровский, и Омуркулов, и все остальные. С ироническими улыбками на лицах они расселись по своим местам. «Ты можешь запереть нас на этой даче, но ты не можешь заставить нас подписать то, что мы не хотим подписывать», — было написано на их лицах.

Но Кольцов даже не повернулся к ним. Он сидел к ним спиной, словно не слышал их шагов и не видел их вызывающих усмешек. Тень от высокой сосны за окном закрывала лицо Кольцова от прямого света из окна. Он знал, что то, что он скажет сейчас — это его последний ход. И потому он начал спокойно, издалека.

— На Черном море есть такой город — Одесса. Прекрасный был город… — произнес он негромко и глухо, по-прежнему не поворачиваясь к членам Трибунала. — Солнечный вольный курорт, международный порт, колыбель остряков и музыкантов. Но во время войны не то наши, не то немцы потеряли схему городского водопровода и канализации. И вот уже полвека из городских кранов течет вода, смешанная с промышленными отходами и другим человеческим дерьмом. А никто не знает, где копать, чтобы починить прогнившие трубы. И весь город, миллион человек пьет отраву, мочой поят своих детей. Из-за этой грязи у них уже была холера и будет снова. Но даже в Одессе — вольном когда-то городе! — все ждут, когда кто-то — горсовет, горком партии, Горбачев или Бог — построят им новый водопровод, — Кольцов вдруг повернулся к членам Трибунала: — Вы понимаете? Город уже полвека гниет, дети болеют и умирают, а люди сами ни черта не делают! И даже когда им дали свободу, они поняли это как свободу кричать на митингах: «Горбачев, дай! Горбачев, построй! Горбачев, накорми!» Мыло, сахар, колготки, сигареты, даже воду — все им «дай, Горбачев!» Что это значит? Это значит, что нашего народа в полном смысле этого слова — как народ, нация — уже не существует! А есть инвалид, иждивенец, уличный попрошайка! Даже по статистике, мы уже стали спившейся нацией с самым высоким в мире количеством дебилов и олигофренов. Потому что генетический фонд нашей нации смыло, убило, уничтожило волнами гражданской войны, эмиграций интеллигенции, сталинскими репрессиями и коллективизациями. Ваш приговор — это тоже приговор иждивенцев, перекладывающих свою работу на дядю. Но кто же будет работать в этой стране? Работать, а не болтать о демократии! И сколько времени можно заниматься публичным мазохизмом — на глазах всего мира расковыривать и расковыривать старые раны нации? Нам нужно вырвать народ из этой болтовни и ощущения исторической катастрофы — вырвать и повести дальше! Нам нужно строить водопроводы, делать мыло, гвозди, презервативы, еще миллион вещей, и в том числе — выносить приговоры тем, кто этому мешает. Приговоры, а не исторические эссе! Вы — Трибунал, а не ПЕН-Клуб! Если вы считаете, что Батурин прав и Горбачева нужно убить — так и напишите! И — подпишитесь! Но если нет — то примите решение сами, а не сваливайте его на других! Это и есть демократия — хоть что-то решать самим! От имени народа и партии! Иначе Россия и еще сто лет будет пить дерьмо из водопроводных кранов…

Кольцов замолчал, не поворачиваясь от окна. Он все сказал, что думал, даже больше, чем собирался. Пусть цэкисты донесут о его речи Митрохину или самому Горбачеву — плевать! Он, Кольцов, не допустит мягкого приговора Батурину — стране сейчас нужна жесткая рука, и Горбачеву, раз уж он выжил, придется надеть ежовые рукавицы на свои холеные ручки. Придется!..

Августовский зной звенел за окном высоким цикадным звоном. Над золотистыми бликами озерной воды взлетел небольшой карп и тут же плюхнулся в воду. Члены Трибунала, сидя за спиной Кольцова, молчали.

— Послезавтра, в субботу, Горбачева выпишут из больницы, — произнес Кольцов, не поворачиваясь. — В стране состоится гигантская демонстрация в честь его выздоровления и против батуринцев. А вы знаете, что это такое, когда народ выходит на улицу ПРОТИВ чего-то? Поэтому я не требую от вас жесткого приговора Батурину сегодня — нам незачем подливать масло в огонь, — Кольцов встал с кресла, и следом за ним поднялась цэковская тройка. — Но сразу после этой демонстрации, в понедельник прошу всех прибыть в ЦК с окончательным текстом Приговора.

И только в лимузине, устало откинувшись на прохладную кожу заднего сидения, Кольцов позволил себе расслабиться и мысленно вернул себя на эту дачу, вспоминая, что заставило его вот так выплеснуться, взорваться. Ах, да — эта Анна Ермолова, блондинка, пшеничная женщина с голыми плечами… Черт возьми, а не пригласить ли их всех в субботу на банкет, который Раиса устраивает в честь выздоровления Горбачева? Пусть они встретятся там с Горбачевым, пусть попробуют ему сказать, что хотят вообще оправдать Батурина…

16

Свердловск, «Большой Дом».

16.57 по уральскому времени.


ПРАВИТЕЛЬСТВЕННАЯ ТЕЛЕГРАММА

Срочно, секретно,

Правительственной спецсвязью.

ВСЕМ СЕКРЕТАРЯМ РЕСПУБЛИКАНСКИХ, ОБЛАСТНЫХ, ГОРОДСКИХ РАЙОННЫХ И СЕЛЬСКИХ КОМИТЕТОВ КПСС, ВСЕМ НАЧАЛЬНИКАМ УПРАВЛЕНИЙ КГБ И МВД СССР.


ОБСУДИВ ИНИЦИАТИВУ СВЕРДЛОВСКОГО ОБКОМА ПАРТИИ О ПРОВЕДЕНИИ ВСЕНАРОДНОЙ ДОБРОВОЛЬНОЙ ДЕМОНСТРАЦИИ В ЧЕСТЬ ВЫЗДОРОВЛЕНИЯ ГЕНЕРАЛЬНОГО СЕКРЕТАРЯ ЦК КПСС ТОВАРИЩА МИХАИЛА СЕРГЕЕВИЧА ГОРБАЧЕВА, ПОЛИТБЮРО ЦК КПСС ПОСТАНОВИЛО:

ОДОБРИТЬ ПРОВЕДЕНИЕ ВЫШЕНАЗВАННОЙ ДЕМОНСТРАЦИИ;

ПРОВЕСТИ ЭТУ ДЕМОНСТРАЦИЮ В СУББОТУ, 20 АВГУСТА С.Г.;

НАЧАЛЬНИКАМ МЕСТНЫХ УПРАВЛЕНИЙ МВД И КГБ ПРИНЯТЬ ВСЕ МЕРЫ ДЛЯ ПОДДЕРЖКИ ОБЩЕСТВЕННОГО ПОРЯДКА ВО ВРЕМЯ ДЕМОНСТРАЦИИ.


ПОЛИТБЮРО ЦК КПСС

Отправлено из Канцелярии ЦК КПСС 18 августа в 14.22

В приемной пожилая секретарша Стрижа — сухая, как вобла, и с тронутой оспой лицом — остановила Вагая предупредительным знаком:

— Он занят.

— Я только что звонил по прямому. Он просил зайти, — нетерпеливо сказал Вагай, держа в руке толстую кожаную папку.

Секретарша не без колебания нажала кнопку селектора и пригнулась к микрофону. Конечно, она знала, что Стриж и Вагай — родственники, что их жены — родные сестры, но вот же вышколил, подумал Вагай, даже его не пускает к Стрижу без доклада! И ведь специально взял себе рябую и старую — чтобы не только никто не подумал чего лишнего, но чтобы и самому даже по пьяни не захотелось…

— Роман Борисович, к Вам Вагай.

— Впусти, — коротко ответил по селектору какой-то осипший, почти хриплый голос Стрижа. — Но больше никого! И не занимай телефон!

Что случилось? — тут же похолодел Вагай. Неужели накрыли?

— Там… Там есть кто? — спросил он у секретарши.

— Нет.

С дурным предчувствием в душе Вагай настороженно шагнул в узкий тамбур, состоявший из сдвоенных и обитых кожей дверей. Этот тамбур отделял приемную от кабинета. Миновав его, Вагай увидел, наконец, Стрижа. И изумился: Роман Стриж — потный, взъерошенный — сидел за своим столом, целиком укрытым картой СССР. На карте лежала та же «Правительственная телеграмма», которую десять минут назад получил и Вагай. Рядом стояла открытая и початая бутылка армянского коньяка, а прямо перед Стрижом были его ручные часы. Справа, на маленьком подсобном столике — пульт телесвязи, три разноцветных телефона и селектор. Глядя на часы, на бегущую секундную стрелку, Стриж, не поворачиваясь к Вагаю, бросил:

— Садись! Пей.

— Что случилось? — спросил Вагай.

— Еще две минуты… — произнес Стриж, не отрывая напряженного взгляда от секундной стрелки. — еще минута и пятьдесят секунд и мы отменим всю операцию! Во всяком случае — в Свердловске…

— Почему?!

— Потому! — по-прежнему глядя на часы, сказал Стриж. — Когда ты получил эту телеграмму, ты первым делом что сделал?

Вагай пожал плечами:

— Ничего…

— Неправда. Ты позвонил мне. Правильно?

— Ну…

— Дышло гну! — опять передразнил; Стриж. — Почти сорок минут назад по всей стране все секретари обкомов, крайкомов и так далее получили эту телеграмму. Большинство из них — наши, патриоты, они не могли не понять мою идею. Ну, хотя бы половина из них! Хотя бы треть! И, значит, они должны позвонить мне! Для вида — поздравить с решением Политбюро, а на самом деле — через меня узнать, сколько нас. Ведь никто же не попрет в одиночку, а другого пути у них просто нет! А они не звонят, суки! Никто не звонит! Я даю им еще ровно минуту! Если до пяти никто не звонит, мы отменяем в Свердловске всю операцию! Пятьдесят шесть секунд… пятьдесят пять… пятьдесят четыре…

— Подожди! Но ведь вся Сибирь и так с нами. Все, кто ехали в поезде…

— Сибирь — это не Россия! — сказал Стриж. — У Колчака тоже Сибирь была. И что? Москва нам нужна! Ленинград! Киев!.. Если они не с нами, нехер и начинать! Тридцать восемь секунд… Тридцать семь…

Не отрывая взгляда от часов, Стриж протянул руку в сторону, слепо взял бутылку с коньяком и емко отпил прямо из горлышка.

— Ты просто сдрейфил, — усмехнулся Вагай.

— А ты думал! — впервые взглянул на него Стриж и кивнул на телеграмму: — «Обсудив инициативу Свердловского обкома»! Это же палка о двух концах! Если не удастся Горба рывком свалить, кто первый пойдет под удар? Ты? Турьяк? Уланов? Я! — он ткнул себя пальцем в грудь: — Потому что вы меня продадите! Но дудки вам! Или вся стая идет, или… Двадцать шесть секунд… Двадцать пять… Итти их мать, вот твои «патриоты»!.. Двадцать две…

Вагай взглянул на свои ручные часы. Было без двадцати секунд пять. Действительно, почему никто не звонит? Стриж прав — все наши должны позвонить ему, чтобы собраться в стаю. Неужели струсили? Все?!.

Вагай достал из бара стакан и спросил:

— Что — даже Турьяк не звонил?

Стриж, продолжая следить за секундной стрелкой, отрицательно покачал головой.

— Семнадцать… шестнадцать… пятнадцать…

Вагай налил себе коньяк в стакан, выпил и, закуривая, встретился взглядом с Горбачевым, точнее — с его портретом на стене за спиной Стрижа. Это был старый официальный портрет, на котором ретушер убрал с горбачевской лысины бурые родимые пятна. Теперь Горбачев сквозь очки смотрел с этого портрета на Вагая своим прямым, излучающим энергию взглядом. И его чистое лицо, и эти очки без оправы, и взгляд — все сейчас разительно контрастировало с сидящим под портретом Стрижом — взъерошенным, потным и красным. Неужели тогда, в 1985-м, когда умирал Черненко, а Горбачев готовился отбить у Романова власть в Политбюро, он тоже сидел вот такой потный и считал секунды?

— Восемь… семь… шесть…

«Ну, ясно уже, проиграли…» — расслабленно подумал Вагай и небрежным жестом швырнул папку на кожаный диван у стены. Папка соскользнула с дивана, листы рассыпались по полу. Значит, зря он вчера до ночи пил водку с начальником местного армейского гарнизона…

— Четыре… три… две… одна!.. Все! — сказал Стриж и откинулся головой к высокой спинке своего кресла, устало закрыл глаза.

— А как же ему удалось скинуть всю брежневскую артель? — кивнул Вагай на портрет. — Романова, Гришина, Кунаева…

На селекторе зажглась красная лампочка-глазок и послышался тихий зуммер — сигнал включения связи. Стриж встрепенулся, но тут же и обмяк, узнав голос своей секретарши.

— Я вам нужна, Роман Борисович?

— Нет. А что? — ответил Стриж.

— Пять часов. Могу я идти домой?

— Да.

— Всего хорошего.

— Угу…

Красный глазок на селекторе погас.

— Потому что это нужно было нам, молодым! — ответил Стриж на вопрос Вагая. — Мы были согласны на любую гласность, лишь бы выкинуть стариков, которые жопами приросли к этим креслам. Чем мы рисковали? Мы были внизу. А теперь? Теперь трусят товарищи, бздят, говоря по-русски. А я, мудак, карту расстелил — думал отмечать, кто за нас! Все, отменяем операцию! Так и сгинет Россия под жидами, никогда тут нельзя ничего путного сделать!..

— Демонстрацию уже не отменишь, — Вагай кивнул на «Правительственную телеграмму». — Но ты все равно в выигрыше. Горб тебя за эту инициативу наверняка отметит…

— В ЦК заберет? — усмехнулся Стриж. — Шестерить в Кремле в проигравшей команде? — он опять приложился к бутылке, сделал несколько глотков, утер губы и произнес с горечью: — Такой шанс упустили!.. — затем кивнул на папку Вагая, упавшую на пол. — Что это?

— Списки добровольцев на демонстрацию, — сказал Вагай и подошел к открытому окну. В лучах заходящего солнца Свердловск стелился до горизонта кварталами домов и фабричными корпусами. Густо дымили заводские трубы «Уралмаша». Желтоводная Исеть все так же медленно сочилась под осыпающимися берегами. А внизу, под обкомом, звенел трамвай и шумела все та же улица Ленина, заполненная частными машинами, магазинчиками и легко, по-летнему одетой публикой. Вагай усмехнулся: — Хочешь знать, сколько на сегодня записалось на демонстрацию? Сто семнадцать тысяч…

— Ну да?! — удивился Стриж. — И кто же у нас самый богатый бизнесмен?

— Самый богатый? Копельман, конечно…

— У него что — фабрика?

— Нет. Раздает домашним хозяйкам швейные машинки, ткани, да выкройки от «Пьера Кардена». На дом. И они ему шьют. А сколько их — никто не знает. В налоговой ведомости пишет, что сто двадцать. А я думаю — тысяч пять…

— Молодец еврей! Так и надо в этой стране! Вот я к нему и пойду работать! На хер мне этот кабинет?

Рев автомобильных гудков за окном не дал Вагаю ответить. Он перегнулся через высокий подоконник, посмотрел вниз. Там, прямо напротив памятника Свердлову, на перекрестке улиц Ленина и Советской, снова застрял трамвай, набитый и облепленный пассажирами. И та же самая молодая рыжая бабенка высунулась из кабины трамвая, протянула деньги пацану, торговавшему газетами. И пока этот пацан шел с газетами к трамваю, пока давал этой рыжей сдачу (как ее фамилия? Стасова! Ирина Стасова! — тут же вспомнил Вагай), вокруг вопила гудками река частных машин.

— Н-да… — горько усмехнулся подошедший к окну Стриж, словно прочел мысли Вагая. — Была держава, а стала… Пора переквалифицироваться в Копельманы…

Тихий непрерывный зуммер и красная точка сигнальной лампочки под телеэкраном оповестили, что кто-то подключился к линии видеосвязи. Стриж расслабленно подошел к пульту, нажал кнопку. На телеэкране появилось узкоглазое и широкоскулое лицо неопределенного возраста — этому не то киргизу, не то казаху можно было дать и тридцать, и сорок пять.

— Салам алейкум, — сказал он с тонкой усмешкой на губах. — Вы Стриж, да? Раман Барисавич?

— Да… — с недоумением протянул Стриж.

— Мая фамилия Усумбалиев. Мансур Усумбалиев. Первый секретарь Ташкэнского гаркома партии. Час назад я палучил тэлэграмму Палитбюро о диманстрации и хачу вам сказать — замичательный идэя! Замичательный! Одна только есть притэнзия — пачэму нам заранее не аказали даверия, не прэдупредили? Так мало врэмини падгатовиться…

Стриж молчал, вглядываясь в лицо Усумбалиева, в его хитровато-веселые глаза.

— Но ничэво! — сказал Усумбалиев. — я панимаю — вы были Сибирью заняты. Правильно? Сваю Сибирь вы зарание придупридили, падгатовили? Правильно?

— Да… — не очень внятно сказал Стриж.

— Вот это я хател услишат! — тут же обрадованно воскликнул Усумбалиев. — У миня, канечно, мало было время, час только, но я пачти все гарада нашей республики абзванил уже. И таварищи везде паручали мне свизаться с вами и саабшшит: мы паддерживаем ваши инитиативы ат всей души! Завтра республика кипеть будет: все партийный работники будут записывать дабравольцев на дэмонстраций. Чтобы все арганизованно било, па списку. И милисию мы падгатовим, и армию. Правильно мы панимаем?

Из-за его узбекского акцента множественное число в слове «инитиативы» прозвучало в речи Усумбалиева, словно очередная оговорка. Даже если в Москве, на Центральном пункте кремлевской видеосвязи кто-то следит за этой беседой, что он сможет понять? Только то, что демонстрацию в честь выздоровления Горбачева подхватили и в Узбекистане…

Вагай видел, как у него на глазах менялся Стриж. Еще минуту назад это был потный, увядший от неудачи и на все махнувший рукой мужик. Но по ходу того, как выяснялось, зачем и с ЧЕМ позвонил этот узбек, Стриж выпрямлялся, разворачивал плечи, поднимал голову, приобретая осанку, вес, значимость.

— Значит, Ташкент выйдет на демонстрацию. Так? — спросил Стриж у Усумбалиева, глядя в стеклянный глаз видеокамеры-приставки телевизора. И властно махнул рукой Вагаю: — Закрой окно!

— Не только Ташкэнт, таваришш Стриж! — оживленно ответил Усумбалиев. — Вэсь Узбекистан — Фергана, Самарканд, Бухара, Андижан! У нас вся риспублика очэнь любит таваришша Гарбачева. И минога людей дабравольно вийдут на дэманстрацию, савершенно дабравольно, таваришш Стриж. Завтра всех будем записывать! А из других республик вам ишшо не званили?

— Жду. Сейчас будут звонить… — сказал Стриж уверенным тоном.

— Канечно, будут. Абязательно будут! Я знаю настроений таваришшей в саседних республик. Все паддержат ваши инитиативи! — подхватил Усумбалиев, и Вагай определенно решил, что этот узбек нарочно утрирует свой акцент, чтобы прикрыть им свои намеки.

— Спасибо, товарищ Усумбалиев, — сказал Стриж.

— Это Вам спасибо, таваришш Раман Барисавич. Не буду больше занимать линию. Жилаю удачи!

Лицо Усумбалиева исчезло с экрана, но и Стрижу, и Вагаю казалось, что этот далекий узбек из Ташкента еще незримо присутствует в кабинете — с его хитро прищуренными узкими глазами, нарочито форсированным узбекским акцентом и вроде бы невинными вопросами в лоб: «Сваю Сибирь вы падгатовили?.. А из других республик вам ишшо не званили?»…

— Ну, узбек! Молодец! — Стриж восхищенно крутанул головой. — Поднял душу! Первым секретарем Узбекистана сделаю! И членом Политбюро!

— Он для того и звонил, — усмехнулся Вагай. — Кстати, я-то раньше него к тебе пришел…

— И почему в наших русских делах нацмены всегда первые?! — воскликнул Стриж. — Пока русский Ваня раскачается, нацмен уже раз — и первый!..

Снова зажглась красная лампочка-глазок на пульте видеосвязи.

— Поехали! По-ехали!.. — сказал Стриж, нажал кнопку включения связи и вальяжно откинулся в кресле: — Стриж слушает…


Через полтора часа на карте были заштрихованы почти все национальные республики и крупнейшие районы РСФСР, а также Украина, Белоруссия, Прибалтика, Средняя Азия, Кавказ, Сибирь и, наконец, Москва и Ленинград. В стремлении вернуть власть партийная администрация страны проявила подлинный интернационализм и редкое единодушие. Первый секретарь Московского горкома партии Алексей Зотов даже сказал Стрижу не без вредности:

— Слушай, к тебе не пробьешься. Все время линия занята…

— А Вы бы раньше позвонили, пару часов назад, — ответил ему Стриж на «Вы».

И Зотов тотчас понял его, поправился:

— У нас с вами разница во времени, Роман Борисович…

— Ну, я надеюсь, что только в этом…

Теперь, когда восемьдесят процентов парткомов страны сообщили Стрижу, что они — с ним, Стриж мог позволить себе разговаривать таким тоном даже с секретарем Московского горкома партии.

И тот снова понял его, поспешил:

— О, да! Только в этом, Роман Борисович. Конечно…

В восемь вечера Стриж и Вагай уже знали определенно — вся партия за них. Заштриховав последнее белое пятно — Мурманск, Стриж налил себе и Вагаю коньяку и с полной рюмкой в руке повернулся к портрету Горбачева:

— Ну, что, Михал Сергеич? Твое здоровье?

Не было ни тени иронии в его голосе и в том жесте, с которым он отправил в рот этот коньяк.

В этот момент вновь — уже в который раз за этот вечер! — прозвучал тихий зуммер и под телеэкраном зажегся красный глазок. Кто бы это еще, — устало подумал Вагай. Вроде все уже отметились?..

Стриж вяло протянул руку к пульту, нажал кнопку, барски сказал в зрачок телекамеры:

— Слушаю…

И — осекся.

На экране был Горбачев. За ним была видна его палата в Кремлевской больнице.

— Добрый вечер, — сказал он. — Я хочу, Роман Борисович, поблагодарить вас за вашу инициативу. Но, конечно, не по видеосвязи. Почему бы Вам не прилететь в Москву? Послезавтра Раиса Максимовна устраивает пикник в честь моего выхода из больницы. Будут только близкие друзья. Я бы хотел видеть и вас среди них…

Вагай видел, каких усилий стоило Стрижу не выдать себя ни интонацией, ни жестом.

— Спасибо, Михаил Сергеевич… Я… Я буду… Спасибо…

— Заодно вместе посмотрим московскую демонстрацию…

— Конечно… Спасибо…

— Всего хорошего.

— Спокойной ночи…

Когда лицо Горбачева исчезло с экрана, Стриж рванул вилку телекабеля из розетки, откинулся головой к спинке кресла и выругался громко, как взвыл:

— Ибби… его… мать!!!

— В чем дело? — спросил Вагай.

— А ты не понимаешь?! — Стриж открыл глаза. — Он же тянет меня в Москву заложником!

День шестой 19 августа

17

Москва, Посольство США.

12.15 по московскому времени.


Несмотря на двойную охрану — советской милиции снаружи и американскими морскими десантниками внутри — никто из охранников Посольства не обратил особого внимания на этого сорокалетнего русского. Может быть, потому, что последнюю пару лет поток в США русских эмигрантов, туристов и командировочных возрос неимоверно, и гигантские очереди — в несколько тысяч человек — выстраивались перед воротами Посольства ежедневно, наружная, русская охрана посольства даже не проверяла идущих в очереди людей, по сотням пропускала их к высоким решетчатым воротам. А в Бюро пропусков внутренняя, американская охрана только бегло осматривала портфели и сумки — нет ли оружия или взрывчатки. Затем люди шли через двор в здание Посольства, точнее — в консульский отдел…

Этот сорокалетний русский был даже без портфеля и одет по-летнему: в легкую рубашку и светлые летние брюки. Он показал милиционерам свой паспорт, четко сказал, что хочет просить Консула найти в США его родственников, попавших туда после Второй Мировой войны, и был пропущен в Посольство без задержки. Затем он спокойно, вместе с другими посетителями, занял очередь в приемной Консульского отдела, вышел покурить в коридор и здесь по-английски спросил кого-то из проходивших сотрудников Посольства:

— Where is a doctor?

— You fill sick?

— Yes, a little…

Именно на случай оказания срочной помощи посетителям кабинет Доввея располагался неподалеку от входа в Посольство.

— Room number six, this way, — сотрудник Посольства показал русскому рукой и тот, поблагодарив, вошел к Доввею.

Майкл Доввей был занят во внутренней комнате с двухлетней дочкой американского морского атташе — девочке нужно было сделать очередную прививку, но при виде шприца она стала биться в руках матери и кричать. Конечно, прививки и уколы — это дело медсестры, но август — месяц отпусков, и Майкл обходился сам. Русский спокойно сидел в приемной, листал «Тайм».

Когда все было закончено и девочка, вытирая слезы, вышла с матерью из кабинета, Майкл повернулся к русскому:

— Yes, what can I do for you?

— Вы Майкл Доввей? — спросил посетитель по-русски.

— Да. Слушаю вас…

Но русский не сказал больше ни слова. Он подошел к Доввею и прямым оглушительным ударом кулака в челюсть бросил Майкла в нокаут. Майкл упал, теряя сознание, но русский не обратил на это внимания. Он схватил Майкла за волосы, поднял на ноги, встряхнул и, когда в глазах Майкла появился просвет сознания, врезал ему еще раз с той же сокрушающей силой. И снова поднял, и снова встряхнул, и снова врезал…

Падая в очередной раз, Майкл понял, что его сейчас просто убьют. Хладнокровно и молча. И не столько умом это понял, сколько сознание смертельной угрозы возмутило его молодое и крепкое тело. И это тело само приняло защитные меры, а именно — расслабилось совершенно. Даже тогда, когда русский ударил и в пятый, и в шестой раз — он бил уже словно в тряпку, в мешок с бесчувственной ватой. И лишь перед седьмым ударом тело Майкла вдруг собралось в один мускул и импульсом инстинкта послало колено в пах русскому. Русский охнул и рефлекторно опустил руки книзу. Именно сейчас надо было сильно врубить ему сверху, по голове. Но у Майкла не было сил для настоящего удара. Он не столько ударил, сколько упал сверху на этого русского, и теперь они покатились по полу, сшибая стулья, журнальный столик, кадку с высоким фикусом. Русский пытался вырваться из рук Майкла, а Майкл понимал, что, если он выпустит его сейчас, тот убьет его. И, сцепив руки замком, катаясь вместе с этим русским по полу, Майкл как бы отдыхал, набирал силы для драки, а заодно и ждал — ну услышит же кто-нибудь шум в его кабинете!

Ни черта подобного! Никто не входил и не вбегал в кабинет! А русский вырвался как раз в тот момент, когда Майкл уже открыл рот, чтобы закричать, позвать на помощь. И теперь уже было не до крика, теперь они дрались на равных, потому что и Майкл озверел от злости. И — он был выше этого русака почти на голову, он был моложе, черт возьми!..

Через несколько бесконечно длинных минут, окровавленные, в разорванной одежде, они оба сидели друг против друга в разных углах кабинета. Между ними была опрокинутая мебель, разбросанные папки и бумаги, разбитый компьютер. Оба смотрели друг на друга, как два выдохшихся зверя, и каждый стерег движение своего врага. Но уже у обоих не было сил подняться. Майкл мысленно ощупывал себя — ребра целы. Кажется, отломанной ножкой журнального столика я крепко попал этому русскому по очкам. Если у него разрыв почек, он вряд ли встанет…

— Моя… фамилия… Чистяков… — сказал через отдышку русский, кривясь от боли.

— Ну… и что? — тоже через отдышку спросил Майкл.

— А ты, сука… даже не знаешь ее фамилию?

— Кого… фамилию?

— Полины… Я отец Полины… Ты, сука, жил с моей дочкой и даже не знал ее фамилии! — русский хотел подняться, но схватился рукой за поясницу и охнул от боли. — Блядь!..

Так и есть, подумал Майкл, я отбил ему почки. Отцу Полины. Но в этот момент русский второй рукой запустил в Майкла той самой ножкой журнального столика, которой минуту назад Майкл врезал ему по спине. Однако силы отца Полины были уже не те — ножка столика даже не долетела до Майкла.

— Нет, я тебя достану! — озверел от своего бессилия русский и пополз к Майклу, закусив губу от боли.

Майкл схватил эту ножку, которую бросил в него отец Поли.

— Не подходите!

Но тот и сам остановился — казалось, он сейчас рухнет на пол, у него был типичный болевой шок. Стоя напротив Майкла на четвереньках, он с бессильной ненавистью смотрел Майклу в глаза.

— Она… она… она отравилась… — произнес он и плашмя рухнул, наконец, на пол.

— Что? Что Вы сказали? — Майкл подполз к русскому, схватил за волосы: — Эй!

Русский был без сознания. Майкл сел рядом, с изумлением оглядел свой разгромленный офис. Черт возьми, всего несколько минут назад была нормальная жизнь, и вдруг — драка, разгром и — Поля отравилась?! Он снова затормошил русского:

— Эй!!!

Но тот лежал бесчувственный. Майкл взял его за руку. Пульс, слава Богу, прощупывался. В заднем кармане брюк четко обозначался квадратный бумажник. Майкл вытащил его, открыл. Советский паспорт с фотографией владельца. Действительно: Чистяков Семен Иванович. Русский. Военнослужащий. Жена — Ольга Антоновна, дети: Полина Семеновна, дочь. Домашний адрес: Москва улица Гарибальди, 9, кв. 32… Картонный пропуск в больницу № 7 Черемушкинского района г. Москвы. Офицерская книжка. Майор связи. В/ч 34908, Московский военный округ. Две советские десятки и еще один рубль — желтый и маленький. Майкла всегда удивляла величина советских денег — чуть больше марки, бумагу экономят. Конверт. Москва, Садово-Самотечная, 2, Посольство США, Г-ну Майклу Доввею. Господи, это же мне! И это же Полин почерк — округлые ровные буквы, как у школьницы. Майкл стремительно вытащил листок бумаги из открытого конверта. Школьный, вырванный из тетради в косую линейку листок…

«Мой дорогой, мой дорогой Майкл!

Когда ты получишь это письмо, меня уже не будет в живых. Из всех видов самоубийств я выбрала самый простой — я отравлюсь газом. Говорят, это не очень уродует лицо. И если ты меня простишь, тебе не будет противно поцеловать меня на прощанье.

Дело в том, что я предала тебя. Ты не оставлял свою квартиру открытой в ту ночь. Ее открыли сотрудники КГБ. Клянусь тебе перед смертью, что никогда до этого я не имела с ними никакого дела. Но в ту ночь они приехали за мной на квартиру моих родителей, подняли меня с постели и отвезли в КГБ к генералу Митрохину. Остальное ты можешь и сам представить. Им нужно было то письмо, которое ты привез из-за границы. Пока ты спал, я нашла его в кармане твоего пиджака, вынесла им на лестничную площадку, а через две минуты они вернули мне его в таком виде, словно и не открывали. Вот и все. Я не знаю, насколько это важное письмо, но думаю, что важное, если ради него в два часа ночи со мной разговаривал сам Председатель КГБ. Он сказал, что речь идет о безопасности нашей страны, о судьбе России, и я, как русская, обязана это сделать, даже если я люблю тебя больше жизни. Наверное, он прав — ведь я сделала это!

Но я предала тебя! И боюсь, что ради России, ради моей Родины я могу это сделать еще не раз. Но я не хочу! Я люблю тебя. Я люблю тебя! Поэтому у меня нет выхода…

Прощай. И, если сможешь, — прости свою „Белоснежку“.

Твоя Поля.»

С трудом поднявшись, утирая кровь с рассеченной губы и брови, Майкл прошел во вторую комнату, открыл шкаф с лекарствами, взял банку с нашатырным спиртом и вату. Вернулся к отцу Поли, сунул ему под нос вату с нашатырным спиртом, стал растирать виски. Секунд через тридцать тот пришел в себя, открыл глаза.

— Она жива? — спросил Майкл, наклонившись к нему.

Русский собрался с силами и вдруг… плюнул Майклу в лицо. Слюной и кровью. Майкл отпрянул, утер лицо и жестко схватил русского за ворот рубашки, встряхнул:

— Я тебя убью сейчас, свинья! Она жива или нет?

— Мы вас в Афганистане не добили… Но завтра мы вам покажем кузькину мать! — сказал русский, с ненавистью глядя ему в глаза. — И вам, и жидам — всем!.. Выкинем из России… — И опять собрался плюнуть.

Но Майкл наотмашь ударил его ладонью по лицу.

— Fuck you! Она жива или нет?

И все-таки русский извернулся и плюнул ему в лицо еще раз. И тогда Майкл, уже не утираясь, схватил русского за горло.

— Fuck you!.. Fuck you!.. — в бешенстве он бил русского головой об пол. — Она жива или нет? Я убью тебя! Жива или нет?!

— Да… Пока — да… — прохрипел русский.

Майкл отпустил его.

— Где она?

— В больнице… — прохрипел русский, пытаясь подняться на четвереньки.

Только тут Майкл вспомнил о сером картонном пропуске в больницу № 7, который был в бумажнике русского. Он сунул этот пропуск русскому под нос:

— В этой?

— Пошел на фуй…

— В этой?? — крикнул ему Майкл, хватая за плечо и собираясь швырнуть его снова на пол.

— Да, в этой… Завтра мы с вами всеми расправимся…


Майкл гнал свой открытый «Мерседес» в Черемушки, зажав в коленях письмо Полины, и то и дело взглядывал на этот вырванный из тетради лист бумаги — взглядывал с каким-то гулким обмиранием души. Ему казалось, что внутри его тела уже нет сердца, легких, желудка, а есть лишь сплошная обмороженная пустота, и в этой пустоте звучит глубокий Полин голос: «Я люблю тебя. Я люблю тебя! Поэтому у меня нет выхода… Прощай…»

Господи! Что за жизнь! Только потому, что какой-то Батурин стрелял в Горбачева, вся его, Майкла, жизнь пошла вверх тормашками! А Поля — из-за какого-то письма!.. Господи, почему? Почему-у-у?!. Да, он заподозрил что-то неладное в то утро, когда вернулся из Вашингтона. Больше того, сам Горбачев сказал ему, что КГБ не может не знать об этом письме, и, выйдя от Горбачева, Майкл так и сказал американскому Послу… Но, Боже мой, — Полина, КГБ, газ!

Августовское солнце пекло по-африкански. Поток машин оглушал Садовое кольцо и Комсомольский проспект чудовищным ревом армейских грузовиков и гарью их выхлопных газов. Москва и в обычные дни, до покушения на Горбачева выглядела, как оккупированные Израилем арабские территории — такое же количество армейских грузовиков, такие же разбитые дороги, такая же пыль на деревьях и такое же ощущение, что вот-вот откуда-то начнут стрелять. А теперь, после того, как в город вошли три танковые и шесть десантных дивизий, а в воздухе постоянным дозором кружили военные вертолеты, Москва превратилась не то в Ольстер, не то в Бейрут.

Но Майкл сейчас не обращал внимания на торчащие на перекрестках танки и военные патрули — он вел машину, как в бреду, но он знал дорогу в Черемушки, он не раз отвозил Полю домой после часа ночи, когда метро уже закрывалось. Бетонные стены пятиэтажных «хрущоб» этого района, замазанные по швам черным битумом так, что издали Черемушки кажутся грудой грязных костяшек домино.

Едва свернув с проспекта, Майкл был вынужден сбросить газ. Даже «Мерседес» не может выдержать этих разбитых московских мостовых. Стоит съехать с центральной, парадной улицы, как сразу начинается Гарлем семидесятых годов, и русские мальчишки хулиганят у разбитого и хлещущего водой пожарного крана совершенно так же, как их черные сверстники в Гарлеме…

Тормозим — Черемушкинский рынок. Нужно купить что-нибудь для Поли. Но только — быстро, бегом!

Большой (по русским масштабам) Черемушкинский рынок — величиной, эдак, с Юнион-сквер в Нью-Йорке, но только под крышей, четыре года назад назывался «Черемушкинский колхозный рынок», но потом слово «колхозный» каким-то мистическим образом вдруг исчезло с дуги-вывески над воротами и одновременно количество продуктов на рынке и цены на них увеличились раз в десять. Теперь рынок лучше всех газетных статей демонстрировал возможности частного предпринимательства — здесь было все. Горы овощей и фруктов дыбились пирамидами над рядами прилавков, мороженные бараньи, говяжьи и свиные туши висели в мясных рядах, любая рыба — от золотистого карпа до ереванской форели — стыла в ящиках со льдом в рыбных рядах, а в молочных рядах женщины в белых халатах торговали молоком, творогом, сметаной, маслом, медом. И даже былой, прошлогодней всеобщей стервозности и возмущения высокими ценами тут уже не было — все как-то само собой осело и устоялось в соответствии с неясным механизмом саморегуляции спроса и предложения. Сверху, из-под крыши лилась по радио какая-то музыка, а в центре рынка, на прилавке стоял высокий молодой парень с чистым открытым лицом и, перекрывая своим звонким голосом и шум рынка, и музыку, выкрикивал в мегафон:

— Товарищи! Демонстрация состоится завтра в восемь утра! Только для тех, кто за Горбачева! А кто против — может сидеть дома! Но вот товарищ из Казани отвалил на демонстрацию аж сто рублей! А почему? А потому, что раньше, при Хрущеве и Брежневе, он должен был такую взятку каждый день тут давать, чтобы огурцами своими торговать. А теперь? Теперь он свободный предприниматель! Я считаю: мы все должны показать батуринцам, сколько нас, а Горбачеву — нашу поддержку! Записывайтесь на демонстрацию! Жертвуйте деньги на цветы и оркестры — не обеднеете! Сколь вы даете? Как ваша фамилия? Как это — зачем фамилия? Скромник нашелся! Родина должна знать своих героев!..

Майкл быстро купил в цветочном ряду пышный букет огромных белых ромашек и голубых полевых васильков, а во фруктовом — виноград, персики, хурму, мандарины. Рядом с ним покупали фрукты десятки мужчин и женщин — молодых, пожилых, старых. Кто-то торговался с продавцом, кто-то на ходу флиртовал с соседкой, кто-то записывался на завтрашнюю демонстрацию, кто-то придирчиво пробовал на вкус надетый на острый нож маленький красный косячок-дольку астраханского арбуза…

И никто, включая Майкла Доввея, не знал, что это был последний день свободной частной торговли не только на Черемушкинском рынке, но во всей России. Никто, кроме, конечно, тех парней с открытыми чистыми лицами, которые по всей стране записывали сейчас добровольцев на завтрашнюю демонстрацию…


Глаза Полины вспыхнули испугом, когда Майкл вошел в палату. Она закусила губку, резко отвернулась к окну.

Палата была общая, четырнадцать коек стояли здесь двумя рядами вдоль стен, побеленных в салатный цвет. Несколько коек были пусты, их обитательницы гуляли в коридоре, но сейчас, с появлением Майкла, они тут же любопытно сгрудились в двери палаты. На остальных койках лежали пожилые и старые женщины, укрытые или, точнее, полуукрытые простынями. Почти все прекратили свои разговоры и воззрились на Майкла. Только рядом с Полей, на койке у окна, спала на боку какая-то женщина, укрывшись простыней с головой. Майкл прошел по проходу, как сквозь строй, подошел к Поле и положил на ее тумбочку плетеную корзину с фруктами и букет цветов. Затем нагнулся и поцеловал Полину в шею, в щеку и, наконец, почти насильно повернул к себе ее лицо, хотел поцеловать еще раз. Поля вдруг рванулась и, плача, упала лицом в подушку. Майкл присел рядом и, оглядываясь на откровенно наблюдающих за ним женщин, стал гладить Полину по плечам, по голове:

— Ну, хватит… Хватит…

Она порывисто повернулась к нему:

— Майкл! — и прижалась к нему, и даже сквозь пиджак он ощутил, как напряжена она вся, словно струночка. Он целовал соленые слезки на ее щеках и чувствовал себя всесильным и счастливым.

— Собирайся!

— Куда? — испугалась она.

— Я договорился с главврачом, я тебя забираю. Ты еще немного слаба, но я видел твои анализы. С такими анализами в американском госпитале тебя бы выписали еще вчера. Сейчас тебе нужно много витаминов. Вот они, — он кивнул на корзину. — Я хочу, чтобы завтра ты была на ногах. Потому что завтра мы идем на банкет…

— Ку-куда?!. — изумилась она.

Майкл вытащил из кармана пиджака небольшой плотный конверт, достал из него открытку и протянул ей. Шмыгая носом, она прочла:

Уважаемый Господин Майкл Доввей,

Сердечно благодарим Вас за Вашу заботу о здоровье моего мужа. Прошу почтить своим присутствием пикник в честь его выздоровления, который состоится 20-го августа с.г. на теплоходе «Кутузов». Время отправления теплохода от Речного вокзала «Химки» — 9.30 утра. Одежда для пикника, без формальностей.

До встречи, Раиса Горбачева.

— Я не поеду, ты что! — испугалась Полина.

— Come on! — улыбнулся он. — На этом пикнике я представлю тебя Горбачеву и попрошу дать тебе визу поехать со мной в Европу. Я покажу тебе Францию, Италию, ты же нигде не была!..

— Майкл, — тихо сказала Поля. — Неужели ты меня простил?

18

Борт самолета «ТУ-160» и подмосковный аэропорт «Быково».

14.20 по московскому времени.


«— Уважаемые пассажиры! Наш самолет приближается к столице нашей Родины Москве. „Москва! Как много в этом звуке для сердца русского слилось!“, сказал когда-то Александр Пушкин. И действительно, вот уже больше восьмисот лет Москва является символом единства русского народа…»

Стриж снял с головы наушники. Пленку с лекцией о Москве стюардессы крутят по радио во всех самолетах, садящихся в четырех московских аэропортах, и Стриж знал этот текст наизусть, как молитву. Томясь от духоты, он сидел в огромном, как ангар, брюхе «ТУ-160», в окружении трехсот пассажиров, от которых за два часа полета в самолете настоялся смешанный запах пота, разномастных духов и одеколона, сигаретного дыма и алкоголя. Кондиционер не работал. Где-то рядом кричал ребенок… А ведь впереди, в носу самолета есть замечательный, комфортабельный, с широкими креслами салон-люкс для пассажиров первого класса. Но теперь у обкомов партии отняли не только государственные дачи с бесплатным обслуживанием, закрытое спецснабжение и вторые, дополнительные оклады, но и право распределять билеты в авиасалоны первого класса. Теперь все билеты — даже первого класса — поступают в общую продажу, в вокзальные кассы, но пойди достань место в первом классе, когда столько частников расплодилось! «Аэрофлот» принадлежит государству, а государство раньше целиком принадлежало партийному аппарату, и совершенно незачем было менять это, итти его, Горбачева, мать! Сам-то, небось, не летает общим классом!

С трудом повернувшись в тесном кресле, Стриж дотянулся до проходившей мимо стюардессы:

— Девушка, принесите попить…

Она резко отдернула локоть.

— Не хватайтесь! На посадку идем, там напьетесь! — и, ткнув пальцем в табло «НЕ КУРИТЬ! ПРИСТЕГНУТЬ РЕМНИ!», ушла по проходу.

— Вот сука… — произнес Стриж сквозь зубы.

— Да это они нарочно, — сказал ему однорукий старик-сосед. И пояснил: — «Аэрофлот» же государственный! А они спят и видят, штобы он кооперативный стал. Тогда кажная из них свой пай получит, процент. Вот они и саботажничат — доводят «Аэрофлот» до краха. А кабы могли десяток самолетов долбануть, но так, штоб самим уцелеть, я думаю, мы-п седня и до Москвы не долетели-п…

Ну! — подумал Стриж, так разве Батурин неправ? Вот в чем главный порок всей горбачевской перестройки! В духовном совращении всей нации на коммерческой, западный манер! Стоило разрешить частный сектор, как у людей глаза разгорелись — теперь им мало своих ресторанов, артелей и ферм, им бы «Аэрофлот» в артель превратить! А затем и партию — по боку, шахты и железные дороги снова перейдут в руки каких-нибудь копельманов, нобилей и хаммеров, а те быстро рассуют Россию по своим карманам, превратят ее в колонию, Индию прошлого века…

Небритый сосед-старик с деревянной культей вместо правой руки уловил, видимо, какую-то тень понимания на лице Стрижа и продолжил еще более доверительно:

— Нас восемнадцать миллионов было. Разве не могли мы заставить народ работать, как следует? А?

— Какие восемнадцать миллионов? — не понял Стриж.

— А нас, управляющего аппарата, — сказал старик. — Я кладовщиком работал, а и то галстух носил и шляпу. Потому что — власть, а фули! У нас и армия, и ГБ, и милиция, мы уже на Афганистан наступали… На хера мы дозволили этому, чертом меченному, перестройку затеять? А теперь гляди — покатилась Россия по жидовской дорожке! Шмакадявка сраная секретарю обкома воды не подаст! Ожидил страну и ишшо ему ж демонстрации! Как цару!..

Оттого, что этот косноязычный старик опознал Стрижа и больше того — даже их мысли совпали, Стрижу стало еще неспособней в узком кресле. И он потянулся к иллюминатору, словно интересуясь посадкой.

Наклонясь на левое крыло, самолет разворачивался для захода к аэропорту «Быково». Внизу, впереди открылась Москва — огромный город с приметными шпилями высотных зданий, узкой змейкой Москва-реки, блещущей под солнцем рябью Химкинского водохранилища и кружащими над всем этим пейзажем мухами военных вертолетов. Что ждет там Стрижа? Конечно, можно было избежать этой поездки — сказаться больным и даже лечь в больницу. Но если все пойдет так, как он, Стриж, задумал, то ему именно и нужно быть завтра в Москве. Иначе тот же Алексей Зотов, секретарь московского горкома партии, усядется на горбачевское место и пойди потом вышиби его!..

— Слушай! — сосед-инвалид положил ему на колено свою деревянную руку, навалился плечом и зашептал: — Ты меня не боись, не дергайси! Я спросить хочу. Ты письмо вождям читал?

— Какое еще письмо? — грубо спросил Стриж, чтобы отшить старика.

— А вот такое… — старик вдруг вытащил из кармана потертую тоненькую брошюрку. На ее черной обложке значилось: «А. Солженицын. ПИСЬМО ВОЖДЯМ».

Стриж пристально глянул старику в глаза — та-ак, начинается, подсунули провокатора, значит.

— Гляди, гляди! — старик стал листать эту брошюру. — Гляди, чего этот Солженицын еще Брежневу-то предлагал! Гласность — раз, идеологию коммунизма китайцам уступить — два. А самим на частную собственность перестроиться, усю власть технарям отдать. Смотри: «кто не хочет отечеству гласности, тот не хочет очистить его от болезней». Ты понял, кто такой Горбачев? Агент Солженицына — вот кто! Из Америки засланный у нас капитализм устроить! — старик с победным видом спрятал брошюру в карман, достал из него черную, с золотой каймой коробку папирос «Герцеговина Флор», вытащил из коробки коротенькую папироску и побил ее картонным мундштуком по своей правой деревянной руке. В том, как не спеша он это проделал, и как коробочку с золотыми буквами «Герцеговина Флор» — любимые папиросы Сталина — он положил перед собой на откидной полочке, а затем прикурил и картинно выпустил изо рта облако дыма, — во всем был явный вызов, потому что самолет уже шел на посадку, и над каждым креслом горело табло: «НЕ КУРИТЬ! ПРИСТЕГНУТЬ РЕМНИ!»

Стюардесса-сучка тут же выскочила из-за занавески, крича:

— Прекратите курить! Прекратить!..

Но старик демонстративно затянулся и тут же закашлялся:

— Пошла ты!..

— Хулиган! Я тя в милицию сдам! — стюардесса, стервенея, перегнулась через колени Стрижа, хотела вырвать у старика папиросу. — Жлоб!

Старик, защищаясь, поднял руку, а стюардесса сгоряча дернула его за эту руку и вдруг… протез руки отделился от культи и оказался в руках стюардессы. Она испуганно замерла с этой оторванной «рукой».

Старик насмешливо сказал ей:

— Съела? Отак вы Рассею всю растаскаете, шмагадявки Мишкины! Хозяина на вас нет, — и постучал желтым ногтем по коробке «Герцеговины Флор». — Вот был хозяин, вот! А ваш новый — жид и жидам продался!

Как ни странно, но пассажиры общего салона все с большей симпатией слушали старика, и он, расходясь, продолжал громогласно:

— А за что мой внук в Афганистане погиб? Чтобы мы оттуда ушли, как обосранные? И что у нас теперь? Кто больше заработает, у того всего больше — да? Жидовская хвилософия это, вот что! Нам, русским, не подходит! Чтобы вот там, в люксе жиды, нехристи и буржуи сидели, — старик мотнул культей в сторону первого салона, — а мы тут?! Нет, я хочу, чтоб они тут сидели, как я! У нас равноправие, а не Америка!

Тут самолет стукнулся колесами о посадочную полосу, стюардесса пошатнулась, швырнула старику его деревянную руку-протез и ушла. Но пытка духотой все продолжалась — даже тогда, когда самолет подрулил к аэровокзалу. Потому что трап все не подавали и не подавали — пять минут, десять, пятнадцать… А когда подали, наконец, то только один, и по нему, конечно, сначала пошли пассажиры первого класса — какие-то торгаши, фирмачи, жиды и их шлюхи с бриллиантовыми перстнями на руках. «О! Видали! Видали!» — тыкал в их сторону старик…

Злой и измочаленный, Стриж вышел, наконец, на трап, глубоко вдохнул и стал спускаться по ступенькам. Ничего! 24-го октября 1917 года Ленин пробирался в Смольный простым трамваем и — загримированный! И никто не знает, чего он наслушался в этом трамвае, вполне возможно, что точно такой же старик, какой-нибудь ветеран первой мировой войны, так же кричал тогда на весь трамвай про гибель России от жидов во Временном правительстве. Но Ленин не ввязывался в дискуссию. Сойдя с трамвая, он вошел в Смольный и — стал Главой нового правительства…

— Роман Борисович, позвольте… — перебил мысли Стрижа высокий квадратноплечий мужчина лет тридцати. Он стоял на асфальте у нижней ступеньки трапа и тянул руку к саквояжу Стрижа. За его спиной блестел на солнце длинный черный кремлевский лимузин. Неужели Горбачев прислал машину, — подумал Стриж. Но тут его взгляд опустился на номерной знак лимузина, и сердце Стрижа упало, похолодев. «МОБ» — три первые буквы на этом знаке — обозначали, что машина принадлежит не гаражу ЦК, а гаражу КГБ.

Стриж снова посмотрел в глаза этому спортивному мужчине. И обругал себя: кретин! Сам прилетел прямо им в лапы! Но почему в таком случае не арестантский «воронок» или обычная гэбэшная черная «Волга», а — лимузин?!.

Мужчина взял у него портфель-саквояж и пропустил чуть вперед. Шофер лимузина тут же вышел из машины, открыл заднюю дверцу. Стриж нагнулся, чтобы сесть, и — замер.

В глубине лимузина, на широком заднем сидении сидел сам Павел Митрохин, Председатель Комитета Государственной Безопасности.


Пока шофер выруливал из «Быково» на Рязанское шоссе, генерал Митрохин молчал. Стриж сидел рядом с ним, откинувшись затылком к прохладной коже подголовника, закрыв усталые глаза и почти без мыслей в голове. Дышать… Дышать этим чистым, охлажденным кондиционером воздухом, дышать, чтобы освежить мозги и тело, подготовиться. Воды бы минеральной, «Боржоми», но не просить же! Почему он молчит, сволочь горбачевская?! На психику давит, конечно, это излюбленный гэбэшный прием — затерзать тебя неизвестностью, чтобы ты сам упал им в руки спелым яблочком. Хрена тебе! Даже глаз не открою…

— Завтра во время демонстрации в честь выздоровления товарища Горбачева специальные отряды госбезопасности будут под видом частников бить окна в обкомах, горкомах и райкомах партии практически на всей территории страны… — бесстрастно, без всякой интонации произнес, наконец, Митрохин.

Стриж молчал. Кто предал, лениво думал он. Турьяк? Уланов? Или Федька Вагай? Вагай, наверное, — только он знает, каким рейсом Стриж вылетел в Москву…

— Это приказ Горбачева, — сказал Митрохин.

Стриж изумленно открыл глаза и медленно повернулся к Митрохину.

Митрохин усмехнулся. Даже усмешка у этого сукиного сына была обаятельной, ничего не скажешь! А генеральский китель сидит на нем, как на киноартисте!

— Я знал, что это вас разбудит, — сказал он. — Как видите, вы с Михал Сергеичем — соавторы небольшого партийного погрома. Только цели у вас разные…

Стриж тут же отвернулся, замкнул лицо маской непроницаемости.

— Он хочет припугнуть вас народным гневом, — продолжал Митрохин. — А вы хотите в ответ на этот народный, в кавычках, гнев изменить режим и вернуть страну к сталинизму. Правильно я сформулировал? Или «сталинизм» — это слишком резко?

Стриж молчал… Да, он проиграл, но это не значит, что над ним можно издеваться. Однако, каков Горбачев — приказал громить партию! Решился-таки!

— Роман Борисович, я встретил вас, чтобы обсудить ситуацию, а не произносить монологи в пустоте, — сказал Митрохин. — От меня зависит, в какую сторону повернется завтра вся демонстрация.

Что-о-о?! Ни фига себе! Да ведь этот Павел Митрохин, Председатель КГБ СССР, горбачевский выкормыш, предлагает ему, Стрижу, сговор! Открыто! При шофере и телохранителе! Впрочем, кто поручится, что это не провокация и не снимается телекамерой, стоящей на пульте видеосвязи? Нет, Митрохин, так просто ты меня не расколешь!

Стриж потянулся к бару-холодильничку, над которым был укреплен пульт видеосвязи. И искоса глянул на Митрохина — не дернется ли, не запретит ли открыть. Но Митрохин сказал спокойно:

— Да, да, пожалуйста! Извините, я вам сразу не предложил… — и сам же открыл дверцу бара. — Вам виски или водку?

Стриж взял с нижней полочки бутылку «Боржоми», а из бара — стакан и открывалку. Открыл бутылку, налил себе полный стакан и стал медленно пить, глядя сквозь затененное окно на мелькающие вдоль шоссе рекламные щиты, посвященные перестройке. На одном из них, наискось через цитату из Горбачева «ПЕРЕСТРОЙКА ОТВЕЧАЕТ КОРЕННЫМ ИНТЕРЕСАМ СОВЕТСКИХ ЛЮДЕЙ!», было написано свежей краской: «НЕТ, МИША, — ТЫ НЕ ПРАВ!» Стриж усмехнулся. Провоцирует его Митрохин или нет, но от Митрохина действительно зависит судьба завтрашней демонстрации. Если он не доложил Горбачеву о «заговоре Стрижа», то… Неужели его можно купить, перетащить на свою сторону? Но — чем? Как? Он ведь и так генерал, член Политбюро, Председатель КГБ!

Стриж допил воду и, медля с ответом, стал наливать себе второй стакан. Важно точно выбрать первые слова, чтобы не провалиться сквозь тонкий лед…

— Это я подсказал Горбачеву пригласить вас в Москву на банкет, — сказал Митрохин.

Так, Митрохин протягивает ему тонкую нитку. Хотя и эта фраза еще не означает, что он не доложил Горбачеву о заговоре. Но нужно на что-то решаться…

Стриж поставил стакан на телевизор.

— Остановите машину.

— Зачем? — удивился Митрохин.

Стриж повернулся к нему и сказал, глядя прямо в глаза:

— Я хочу подышать воздухом.

Митрохину понадобилось меньше секунды, чтобы понять Стрижа. Он улыбнулся:

— О, здесь нет микрофонов!

Стриж молчал.

— Но — пожалуйста! — опять улыбнулся Митрохин и постучал в стекло шоферу: — Стоп! Прижмись к обочине!

Лимузин остановился.

У обочины шоссе, сразу за поросшей бурьяном дождевой канавой начинался низкий зелено-пыльный подлесок, а дальше шел лес — березы, осины, клены…

Шофер и телохранитель выскочили из передних дверей лимузина, открыли двери Стрижу и Митрохину. Стриж без оглядки, решительно шагнул к лесу. Если он арестован, они не пустят его вот так свободно пойти от машины. А если…

— Останьтесь здесь, — услышал он приказ Митрохина телохранителю и шоферу.

— Но товарищ генерал!.. — протестующе сказал телохранитель.

— Ничего со мной не будет! Мы сейчас придем… — и Митрохин почти прыжком перемахнул дождевую канаву, поспешил за Стрижом.

Сухие ветки хрустели под ногами Стрижа. Со стороны могло показаться, что он идет наобум, напролом через низкий кустарник-подлесок, но это было не так. Прирожденный таежник, Стриж почти звериным чутьем угадывал ту часть леса, где в чаще должна быть крохотная прогалина, так необходимая для решительного разговора с глазу на глаз. Митрохин едва поспевал за ним, и это тоже входило в расчет Стрижа — это давало ему какую-то еще неясную фору…

Но раздвинув рукой очередной куст, Стриж вдруг замер на месте, как вкопанный. Спешивший за ним Митрохин чуть не наскочил на него сзади. И тоже остановился. Оба они были так заняты своей интригой, что даже не сразу поняли происходящее перед их глазами.

Между тем, на лесной прогалине, куда чутьем таежника вышел Стриж, ничего экстраординарного не происходило. Просто здесь два молоденьких армейских офицера — губастый лейтенант и капитан-очкарик — под марш из фильма «Мост через реку Квай» занимались сексом с сорокалетней проституткой. Уперевшись руками в задний бампер армейского «Газика» (музыка лилась из рации этого вездехода), проститутка выставляла высокому и по-детски круглолицему лейтенанту свой голенький зад, а лицом склонялась к лежащему под бампером толстенькому капитану. Стоя позади проститутки в одном кителе и со штанами, спущенными на ботинки, лейтенант старательно, в ритме марша атаковал ее задик, каждым очередным ударом как бы «накатывая» открытый рот проститутки на торчащий колышком крохотный членик капитана. После чего капитан поддавал своим пузиком вверх, отправляя проститутку назад, на лейтенанта. Слаженность этой работы сопровождалась шумным сопением всех троих, мотанием груди проститутки из стороны в сторону и легким раскачиванием «Газика». Пробиваясь сквозь листву деревьев, августовское солнце золотило голую фигурку проститутки, а медленно падавший с высоты кленовый лист сделал бы эту картину почти идиллической, если бы на лице губастого лейтенанта не было оттенка дебильства…

Стриж и Митрохин смотрели на них завороженно, как два кобеля, случайно наткнувшиеся на сцену чужой случки. Тонкие ноздри Митрохина стали вздрагивать в ритм раскачивающегося «Газика», дыхание Стрижа осипло. Но через минуту, когда ритм работы этой троицы стал учащаться, опережая мелодию американского марша, Стриж опомнился, сказал охрипше и громко:

— Ну, хватит! Вон отсюда!

Офицеры, не прерывая своего занятия, оглянулись с досадой, рука лейтенанта даже потянулась к лежащей в траве кобуре. Но уже в следующий миг они разглядели за спиной Стрижа генеральские погоны Митрохина, и ужас отразился на их лицах. Трудно сказать, узнали ли они в Митрохине Председателя КГБ, или сам вид его генеральско-гэбэшного кителя произвел на них такое впечатление, но лейтенант мгновенно, одним рывком подтянул штаны и бросился на водительское место «Газика», а тяжелый капитанчик выкатился из-под согнутой в пояснице проститутки и оказался на подножке «Газика» как раз в тот момент, когда этот армейский вездеход, взревев мотором, напропалую рванулся через кустарник прочь с поляны. Все произошло так быстро, что голая проститутка даже не успела разогнуться и так, переломленная в пояснице, еще смотрела вслед своим исчезающим клиентам с выражением полного недоумения на лице. Затем, подхватив с земли платье и трусики, ринулась за ними, оступаясь на высоких каблуках и крича: «Эй, а деньги?!! Стой!!!..»

Стриж и Митрохин вышли на смятую траву лесной полянки. Стриж нагнулся и поднял забытую лейтенантом кобуру. В кобуре был десятизарядный офицерский пистолет «ТТ».

— Армия называется! — сказал Стриж. — Разъебаи!

Митрохин взял у него пистолет, посмотрел тыльную сторону рукоятки. Здесь был хорошо виден двенадцатизначный номерной знак пистолета.

— Через два часа оба эти офицера будут выброшены из армии, — сказал Митрохин.

— Да разве в них дело! — с досадой произнес Стриж. — Мы были СВЕРХдержавой, СВЕРХ! Голодные — да! Нищие — да! Но сильные! А теперь? Страна стала, как эта блядь — кто с деньгами, тот и дерет! В самолете стакан воды не допросишься! Трап двадцать минут не подавали! И так везде! Работает только то, что у частников! А почему? Да потому, что весь народ в шахер-махеров превратился!..

Похоже, эта неожиданная сценка с проституткой действительно пробудила в Стриже мужчину и заставила его пойти ва-банк. Он широким шагом расхаживал по маленькой лесной поляне и каждую фразу бросал Митрохину, как личное обвинение:

— Все, что еще в руках государства, — разваливают! Чтобы им передали, в частное пользование — и шахты, и банки, все! Но что тогда от государства останется? А? Чем вы управлять будете? Югославией? Индией? Отвечайте! — Стриж остановился и в упор посмотрел на Митрохина. Он бросил еще не все свои карты, но он хотел видеть результат этой первой «разведки боем».

Однако по внешнему виду Митрохина ничего нельзя было определить. Он тоже приглядывался к Стрижу, оценивал его. Стриж сел на какое-то сваленное дерево, сказал устало:

— Ну, хорошо. Арестуйте меня. Арестуйте весь партийный аппарат. И с чем останетесь? Думаете — народ будет вас держать? Или армия? Кто сегодня вообще служит в армии? Половину офицеров вы сократили, одни вот такие разъебаи остались! И как только вы выдернете из армии арматуру партийного аппарата, она вообще развалится! И вас же и уничтожит — первыми! У вас нет выбора, Павел. Точнее: он ясен и ребенку. Или вы уничтожаете нас, весь партийный аппарат, и страна превратится в настоящий Ливан, даже хуже, и никакой Горбачев не остановит анархию, вас сметут вместе с ним! Или… — он замолк и пристально взглянул на Митрохина. Теперь, когда он метнул свою главную карту, доигрывание партии зависело не от него.

Митрохин стоял напротив него и молча выдавливал патроны из обоймы «трофейного» пистолета. Казалось, он целиком поглощен этим занятием и, возможно, даже не слушает Стрижа. И только когда он выдавил из обоймы последний патрон, он сказал с улыбкой:

— Поэтому я и встретил вас в аэропорту. Продолжайте.

— Я все сказал.

— Нет. Вы остановились на слове «или». Или страна превращается в настоящий Ливан, или… — Митрохин поднял на Стрижа свои спокойные темные глаза: — Неужели вы думаете, что только вы это понимаете? И что ради спасения страны нужно пойти на жертву ферзя? Но — кем я буду в вашем правительстве?

Но как раз этого Стриж не знал. Митрохин — ставленник Горбачева на посту Председателя КГБ — УЖЕ был чуть ли не вторым человеком в государстве. Что взамен этого может дать или хотя бы пообещать ему Стриж?

— А кем вы хотите быть? — спросил он.

Митрохин перебросил ногу через поваленное дерево, оседлал его напротив Стрижа и, снова загоняя желтые патроны в стальной рожок обоймы, сказал жестко, категорично:

— Мои условия. Первое: вся ваша сибирская мафия остается дома, на своих местах, никаких продвижений в Москву. Второе. Никакие ваши болтуны-идеологи из «Памяти» и «Патриотов России» нам не нужны, мы с вами сами будем идеологи. Кстати, именно поэтому ни вы и никто из ваших «патриотов» не получили приказа голосовать на съезде против Горбачева, я этого не допустил. Третье: номинально Горбачев останется главой государства… — и, предупреждая протестующий знак Стрижа, Митрохин чуть приподнял руку с пистолетом: — Подождите! Дело не в том, что я ему морально обязан своей карьерой. Это херня. А дело в том, что… Еще пару недель назад, до покушения, ваш план был бы беспроигрышный — на сто процентов! Потому что до покушения к Горбачеву относились как к Хрущеву в конце его «славного десятилетия». Но после покушения… Вы знаете, сколько людей записалось на демонстрацию по всей стране?

Стриж не знал. В Свердловске добровольцев было сто семнадцать тысяч, а сколько их по всей стране…

— Двадцать два миллиона! — сказал Митрохин. — Это — невероятно! Мы не можем их посадить за одну ночь! И даже за месяц! Да, партийный аппарат за вас, я знаю. «Патриоты России»! Даже американцы уже знают, что восемьдесят процентов партии против Горбачева. Но разве партия пойдет воевать с народом? Вот я дам вам пистолет. Вы пойдете стрелять в двадцать миллионов? Нет, вы не будете стрелять даже в евреев. Вы хотите, чтобы это сделали мы — КГБ и армия, ну и «Память». Вы нам списки уже приготовили, спасибо… — Митрохин насмешливо улыбнулся.

— Двадцать два миллиона это десять, максимум — пятнадцать процентов взрослого населения, — сказал Стриж, пользуясь паузой. — А остальные, следовательно, за нас…

— Ловко повернуто, хотя и не точно, — усмехнулся Митрохин, но в следующий миг его лицо стало опять серьезным: — Впрочем, потому я вас и встретил. Но имейте в виду: двадцать два миллиона это тоже не кот чихнул! Так вот: мы можем осуществить все, что вы задумали. Мы устроим битье окон в горкомах партии по всей стране и создадим видимость реальной угрозы существованию советской власти. Но все остальное: аресты всех главарей перестройки и полное восстановление партийной власти в стране — это должно быть сделано самим Горбачевым. Точнее — от его имени. Только тогда страна это стерпит и не начнутся гражданская война и анархия. Конечно, мы сменим все Политбюро, чтобы изолировать Горбачева, но на пенсию мы отправим его только через год, а то и через два — когда все в стране уляжется и встанет на свое место…

— И?.. — спросил Стриж. В рассуждениях Митрохина было здравое зерно, так чего ж тут спорить…

— Вы хотите сказать: кто же все-таки будет вместо Горбачева? Я или вы?

Стриж молчал. Конечно, весь разговор был именно об этом, остальное — детали.

— Хотите вместе? — спросил Митрохин. — Коллегиально?

Стриж молчал. Этот Митрохин сегодня предал своего «крестного отца», а завтра… Впрочем, до завтра еще нужно дожить. А пока Стриж нужен Митрохину для отмазки от партаппарата, чтобы все, что он задумал, не выглядело банальным гэбэшным путчем. Стриж — это ставленник партии, а рядом с ним может пройти сейчас в дамки сам Митрохин. Чтобы потом, через год-два…

— Решайте! — нетерпеливо сказал Митрохин, сунув в карман «трофейный» пистолет.

Стриж поднял на него глаза:

— Разве у меня есть выбор?

День седьмой 20 августа

19

Москва, речной канал имени Москвы.

10.15 утра по московскому времени.


Сопровождаемый десятками празднично украшенных парусных яхт и лодок, огромный речной лайнер «Кутузов» медленно двигался на север по каналу имени Москвы, вдоль берегов, испещренных алыми флагами, плакатами и портретами Горбачева.

Восьмиметровые японские телекамеры, установленные на всех трех палубах «Кутузова», показывали демонстрацию трудящихся в Москве. Люди несли увитые красными лентами портреты Горбачева, плакаты с надписями «Крепкого здоровья!», «Долой Батуринцев!», «Живи сто лет!» и — рекламу своих больших и малых бизнесменов. «„Автосервис“ за тебя, Сергеич!». «Автосервис» катил на открытом «КРАЗе» гигантский портрет Горбачева, а сквозь музыку эстрадных и духовых оркестров пробивалась восторженная скороговорка телевизионных комментаторов:

— Это шагают победители перестройки! Личная инициатива, высокоэффективный и квалифицированный труд доказали, что при отсутствии вульгарной уравниловки…

Палубы «Кутузова» тоже пестрели разноцветными лентами и шарами, а, кроме того, здесь было все, что сопутствует праздничному пикнику на лоне природы: в тени парусиновых тентов стояли столы с легкой закуской и напитками; на эстрадах играли небольшие оркестры; официанты разносили по палубам мороженое и шампанское.

Среди танцующих, загорающих, играющих в теннис и просто шляющихся без дела гостей, среди этих 45-50-55-летних ученых-экономистов, социологов, крупных журналистов, писателей и технических гениев, которые и были главной опорой Горбачева в его экономической революции, — то там, то здесь возникала фигурка хозяйки пикника Раисы Горбачевой. Со стороны могло показаться, что она — в простеньком цветном сарафанчике, с короткой прической под соломенной шляпкой и в босоножках на невысоком каблучке — лишь порхает по палубам, собирая комплименты: «Раиса Максимовна, вы потрясающе выглядите!», «Раиса, вам не дашь больше сорока, клянусь!», «Слушайте, а вы, случайно не дочка Раисы Горбачевой?» и так далее… И, действительно, трудно было представить, что этой подвижной, с косыми татарскими скулами и круглым свежим личиком женщине — почти шестьдесят, что она бабушка и доктор философских наук, и что десятков пять, если не больше присутствующих здесь докторов наук обязаны своей карьерой именно ей и даже называют себя ее учениками…

Раиса шла меж гостей, шутила, делала ответные комплименты и медленно, не спеша прокладывала себе путь с нижней палубы наверх, к капитанскому мостику «Кутузова». И хотя на лице ее постоянно была мягкая полурассеянная улыбка хозяйки, озабоченной хлопотами пикника, ее глаза и острая женская интуиция регистрировали массу интересных деталей. Вот Даша, жена знаменитого писателя Вадима Юртова, бросила быстрый косой взгляд на генерала Митрохина, который не то флиртует, не то просто любезничает с молоденькой русской подружкой американского доктора Майкла Доввея. Хотя Паша Митрохин просил Раису не приглашать на пикник иностранцев, «чтобы побыть в своем кругу и чтобы люди могли расслабиться и отдохнуть нормально», Раиса не могла не пригласить хотя бы этого доктора! Теперь, как видно, Митрохин пользуется случаем приударить за юной куколкой этого Майкла, но — Даша Юртова! Один этот Дашин взгляд сказал Раисе больше, чем три последних романа ее мужа. Сам Юртов — толстый, седой, с похотливыми губками бантиком — был почти вдвое старше и ровно на столько же ниже ростом своей голубоглазой и уже слегка переспелой русской красотки Даши и сидел сейчас в шезлонге со стаканом водки, непривычно хмурился и явно пикировался с академиками Аганбегяном и Заславской — авторами «экономической доктрины Горбачева».

Трудно сказать, каким образом — в силу ли таланта или благодаря своему еврейскому чутью — этому Вадиму Юртову (Гуревичу) всегда удавалось в своих романах, пьесах и фильмах о Ленине предвосхитить и устами Ленина оправдать очередной крутой поворот политики Кремля…

— Дашенька, что мы сейчас пишем? — спросила Раиса у жены Юртова.

— «Отелло» на еврейский манер, — хмуро сказал вместо жены сам Юртов. — Маленький еврей Отеллович убивает генерала КГБ Ягова за то, что тот отверг приставания Дездемоны.

— Однако! — улыбнулась Раиса. — Тут у вас прямо страсти! Может быть, остудить шампанским?

— Ничего! — отмахнулась Даша. — В последнем акте суд приговорит выслать Отелловича в сибирский концлагерь, и Дездемона добровольно поедет за ним.

— Именно в этом ее коварство! — тут же сказал Юртов. В его тоне была какая-то пьяная остервенелость. — Отеллович совершил убийство, чтобы хоть в лагере спастись от жены. А она…

— Да ну вас! — сказала Раиса и, запомнив, что ей нужно вернуться к Юртову, подошла к Зиновию Горному. Удивительно, каким образом среди гостей, список которых она сама составляла, оказалось такое количество евреев и армян! И самое поразительное, что каждый из них совершенно незаменим — как Аганбегян, как тот же непонятно почему пьяный Юртов или вот этот Горный, который развлекает сейчас большую компанию во главе с Борисом Кольцовым. Сын американских коммунистов-идеалистов, Зиновий Горный родился в Сан-Франциско, но во время маккартизма его родители бежали в СССР и прямо с парохода попали в сибирский лагерь — теперь уже как американские шпионы. В лагере юный Горный не только выучил русский язык, но и прошел среди зэков-уголовников хорошую школу на выживаемость. Поэтому в 57-м, когда семью Горных выпустили из лагеря и даже реабилитировали, он тут же вступил в партию, кончил университет и пристроился диктором на Московском Международном радио, в отделе вещания на США. Там работала маленькая теплая компания преферансистов, которые официально именовали себя «американистами». Они хорошо знали, что в США их слушают ровным счетом полтора идиота и еще два цензора просматривают их «скрипты» здесь, в Москве перед выходом в эфир. Поэтому они, не стесняясь, по восемь часов в день гнали в эфир любую муть, бегло переведенную из «Правды», а затем шли в пивной бар Дома Журналистов или к кому-нибудь на квартиру, чтобы под голоса своих конкурентов — «Би-Би-Си», «Свободная Европа» и «Голос Америки» — завершить ночь за преферансом. Конечно, то была не жизнь, а сплошное прозябание в одном и том же, годами несменяемом буклевом пиджаке и пузырящихся на коленях брюках. И вдруг — «гласность», «телемосты», «найт-лайн». Международному отделу ЦК, МИДу и Центральному Телевидению срочно понадобились десятки людей, способных по-английски продавать Западу новый «имидж» Кремля. На одно из таких шоу Горный попал переводчиком и — тут-то и наступил его звездный час. Еще бы — натуральный американец в роли советского комментатора! Даже калифорнийский акцент заработал на Горного, он придавал его самым твердокоммунистическим тирадам какой-то особый флер. А главное, в отличие от всех остальных русских, которые во время интервью внутренне принимали борцовскую стойку и каждый вопрос встречали как выпущенную по их Родине ракету, — в отличие от них Зиновий Горный, даже «засаживая сплошное фуфло», вел себя перед телекамерой с американской свободой и очень скоро стал главным толкачем горбачевского «десанта» на американском телерынке. Ну, как же не ввести такого нудного армянина в круг самых приближенных?

— Однажды на моей лекции в Бостоне кто-то из зрителей сказал: «Я поверю в то, что у вас наступила свобода слова, только если Горбачев проведет теледиспут с Солженицыным или с Буковским».

— И что вы ответили? — спросила стоящая возле Кольцова маленькая, с высокой грудью пшеничная блондинка с толстой косой, короной уложенной на затылке. Раиса не знала эту блондинку, как не знала и еще пять или шесть человек, стоящих здесь же. Кольцов, на правах члена Политбюро и Секретаря ЦК, совершенно беспардонно притащил с собой на пикник целую компанию неизвестных! Впрочем, одного из них, вот этого лупоглазого, Раиса где-то видела…

— Раиса Максимовна, — тут же повернулся к ней Кольцов и сверкнул очками: — Позвольте представить вам Партийный Трибунал. Прежде, чем принять решение по делу Батурина, они хотят побеседовать с Михаилом Сергеевичем. Я сказал, что только вы можете им это устроить. Это Марат Ясногоров, председатель Трибунала, это Анна Ермолова, это космонавт Кадыр Омуркулов…

«Так вот откуда я знаю этого лупоглазого», — подумала Раиса. По видеозаписи первого заседания Трибунала, которую Миша столько раз смотрел в больнице. А Кольцов положил глаз на эту Ермолову и, чтобы это не бросалось всем в глаза, вынужден таскать за собой весь состав Трибунала…

— Что же вы ответили в Бостоне тому зрителю, Зиновий? — сказала Раиса Горному, сделав вид, что пропустила мимо ушей просьбу Кольцова устроить Трибуналу аудиенцию с Горбачевым.

Горный пожал плечами:

— Вы же знаете, Раиса Максимовна, я человек горячий. Я ему сказал, что мне, в принципе, плевать, во что он верит в своем Бостоне. Потому что наша жизнь это не шоу для западных зрителей. А что касается Солженицына или Буковского, то, если им так уж хочется поговорить с Горбачевым, они могут приехать в Москву и записаться к нему на прием. Я, сказал я, попрошу секретаршу Горбачева «ту сквиз»… как это по-русски?.. вдавить, просунуть их без очереди…

Все засмеялись, кроме Ясногорова. Глядя на Горного своими выпуклыми эмалево-синими глазами, он сказал:

— Но все-таки вы ушли от прямого ответа…

Горный на секунду опустил взгляд, и щель его рта приняла известное теперь уже всему миру саркастическое выражение. В следующее мгновение он поднял глаза, сказал:

— Сразу видно, что вы Председатель Трибунала. Когда мы с Михал Сергеичем были в Белом Доме, и я разговаривал с Эдвином Миизом…

Раиса вернулась к Юртову, словно что-то вспомнив. Этот Горный может часами держать внимание публики, но даже если разговор зайдет об африканских львах или пингвинах Антарктиды, все равно все кончится тем же: «а я ему сказал» и «я ему ответил». Впрочем, такие трепачи как раз и нужны на пикниках, и за эту часть палубы можно быть спокойной. За исключением Юртова… Она взяла Юртова под руку и отвела в сторону.

— Вадим, я никогда не видела вас с водкой. Что случилось? — теперь она крепко держала Юртова под руку и одновременно раскланялась с проходившим мимо теледиктором Кирилловым.

Юртов снял очки, потер веки и вдруг посмотрел на нее своими близорукими глазами, которые она никогда не видела вот так, без очков. От этого они вдруг показались ей маленькими и беспомощными.

— Я хочу в эмиграцию, Раиса…

— Что-о-о?! — она заставила себя улыбнуться, хотя тон, каким Юртов это сказал, был совершенно нешутливый. И даже в том, что он впервые за все годы знакомства назвал ее не по имени-отчеству, а просто Раисой, тоже было что-то тревожное. — Вы что — ревнуете Дашу?

— Если бы!.. — проговорил он с тоской, глядя на гигантский телеэкран. И вдруг повернулся к Горбачевой: — Мне страшно, Раиса. Мне кажется… Мы проваливаемся сквозь лед, сквозь стекло… Кто придумал эту мудацкую демонстрацию?

— Вадим, как вы выражаетесь?! — разозлилась она. В конце концов, даже его слава не дает ему права хамить ей, Горбачевой!

— Я выражаюсь, как писатель, который знает историю. Этот марш победителей перестройки видит сейчас вся страна. Но это не значит, что все счастливы так, как орут эти мудаки-комментаторы! Журналисты всегда выдают желаемое за действительное. Как вы думаете, что чувствуют работяги какого-нибудь захолустного завода при виде этой коровы в бриллиантовых клипсах? — Юртов пьяно мотнул бокалом на телеэкран, где как раз в этот момент операторы крупным планом показали какую-то веселую частницу с золотой цепью на шее и сверкающими клипсами. «Корова» несла в руках огромный плакат с рекламой своего «бизнеса» — туристического агентства «Гласность».

— Анечка! — позвала Раиса маленькую пшеничную Ермолову и сказала ей, когда та подошла: — Ничего, что я вас назвала Анечкой? Помогите мне, как женщина. Отведите нашего знаменитого писателя Юртова в плавательный бассейн и хорошенько макните. А то он уже стекло от бриллиантов не отличает! С головой макните, ладно?..

Будет хороший фитиль Кольцову, если Юртов закадрит эту пшеничную Ермолову, усмехнулась про себя Раиса, проходя по верхней палубе мимо огромного телеэкрана. Здесь, перед экраном сидели в шезлонгах только трое — главный редактор «Правды» Матвей Розов, первый секретарь Московского горкома партии Алексей Зотов и инициатор сегодняшней всенародной демонстрации Роман Стриж. Все трое были в пиджаках и напряженно смотрели демонстрацию трудящихся на Красной площади. Два часа назад в Кремлевской больнице, среди встречавших Горбачева друзей и членов Правительства, этот свердловский Стриж с букетом цветов, зажатым в тяжелом кулаке, стоял топорно, как пень. Почему-то его большой красный кулак с цветами уже тогда бросился Раисе в глаза. Сибиряк, провинциал, подумала она там, даже цветы держать не умеет… Теперь кулак Стрижа с крепко зажатым в нем бокалом виски снова обратил на себя внимание Раисы Горбачевой. И вообще в лицах всей троицы — Розова, Зотова и Стрижа — было такое же странное напряжение, как в кулаке Стрижа, сжавшем высокую хрустальную ножку бокала…

«Тоже переживают, чтобы все прошло хорошо…» — с благодарностью подумала Раиса и с этой простой мыслью поднялась по крутой лесенке на капитанский мостик, открыла дверцу ходовой рубки.

Огромная, в ширину всего лайнера, ходовая рубка «Кутузова» сияла чистотой, хромом и латунью навигационных приборов и, казалось, парила над низкими берегами канала имени Москвы. Шум пикника, музыка, пикировка гостей, их игры в теннис, флирт, политику, ревность и остроумие не достигали этой рубки, как, наверно, вся суета нашей будничной жизни не достигает подножья установленного где-нибудь в космосе Божьего трона… У штурвала стоял рулевой в белоснежной, отлично отутюженной форме, рядом с ним, на высоком табурете сидел моложавый, сорокалетний, в парадной форме капитан, а дальше, у противоположной двери полулежал в кресле Михаил Сергеевич Горбачев. Перед ним стоял переносной портативный пульт телесвязи. По небольшому экрану безмолвно, с выключенным звуком, шли колонны московских демонстрантов, а чуть выше этого телеэкрана, за окном ходовой рубки открывался роскошный вид — зеленые леса Подмосковья, высокое солнечное небо и голубая гладь канала, по которому, не отставая от «Кутузова», двигались несколько праздничных парусных яхт…

Но Горбачев, казалось, не видел ни демонстрации в честь его выздоровления, ни красот Подмосковья — с закрытыми глазами он лежал, откинувшись к спинке кресла. Какое-то неясное, но занозливое не то покалывание, не то потягивание в левой стороне груди, как при слабом неврозе, томило его все это утро, и странные видения вставали перед ним из серо-голубой воды. Первый официальный визит в настороженный, почти враждебный Лондон и — Маргарет Тэтчер, «железная леди», которая сразу же признала его, Горбачева силу и незаурядность… Конфуз в Рейкьявике и — победа в Вашингтоне при подписании первого соглашения о разоружении с Рональдом Рейганом… Глухое сопротивление страны его экономическим реформам, злые анекдоты, алкогольные бунты и — первые успехи гласности… Оппозиция партократии, вывод войск из Афганистана, появление во снах Ивана Грозного и Сталина — они оба грозили ему кулаками, и — шквал оваций, цветов, восторгов в Западной Германии, в США, в ООН. Русские либералы называют его реформы куцыми, молодежь считает его тормозом прогресса, партия стреляет в него рукой Батурина, но — вот оно, наконец: миллионы людей идут по улицам, добровольно несут его портреты и сами, своими руками написали «Долой батуринцев!», «Мы за тебя, Сергеич!».

То, чего он добивался столько лет, — массовой популярности в России — случилось!..

Войдя в ходовую рубку, Раиса улыбнулась вскочившему со стула капитану и спросила его одними губами:

— Спит?

Капитан кивнул. Чтобы не будить Горбачева, он отдавал распоряжения рулевому жестами, ладонью показывал изменение курса. Рулевой отвечал на эти приказы кивком головы и молча перекладывал штурвал. «Кутузов» подходил к последнему шлюзу канала, соединявшему Москву с Волгой. По Волге можно доплыть даже до Каспийского моря, но «Кутузову» не предстоял столь далекий путь. Через четыре часа он пришвартуется в пристани совершенно дивного соснового заповедника на берегу Рыбинского водохранилища, и здесь, в заповеднике, будет накрыт для гостей обед, а позже вечером, специальный правительственный поезд отвезет их обратно в Москву. А «Кутузов» останется у пристани заповедника и на три ближайшие недели станет горбачевской дачей. В конце концов, после стольких лет напряженной работы и этого ужасного ранения Миша может позволить себе то, что его предшественники позволяли себе ежедневно… Мягко ступая по ковровому покрытию пола, Раиса подошла к мужу, кивнула дежурившему в трех шагах от него телохранителю и поправила край пледа, упавший с ног Горбачева.

— Это ты? — негромко спросил Горбачев, не открывая глаз.

— Да. Как ты? — она положила ладонь на его руку, лежащую на ручке кресла.

— Хорошо, — произнес он, не желая тревожить ее жалобой на свою легкую невралгию и, главное, не желая, чтобы она вызывала врача. Эта докторская суета только нарушила бы то состояние успокоения, которое пришло к нему теперь, на отдыхе.

— Ну, слава Богу… — она погладила его руку. Пожалуй, никто кроме нее, не знал в полной мере, чего стоили ему эти годы. К моменту, когда он получил, добился, завоевал власть — алкоголизм уже довел русский народ до генетической катастрофы. А демографический бум мусульманских наций уже поглощал спившуюся Россию и грозил навсегда, Н-А-В-С-Е-Г-Д-А выбросить русских из истории человечества, как были выброшены из нее десятки древнебиблейских народов — филистимляне, ханаане и прочие.

Что могло выдернуть целый народ из этого состояния? Религия? Но даже если бы они вернули России православие — это были бы пьяные молитвы пьяного народа пьяным священником… Нет, только страсть — единственно неистребимая ни религией, ни марксизмом — страсть к личному, частному обогащению. Но, Боже, как сопротивлялась и продолжает сопротивляться Россия своему врачу — как алкоголичка принудительному лечению…

Выстрел Батурина перевернул все. То, что в Горбачева стрелял не какой-нибудь частник, у которого за неуплату налогов закрыли парикмахерскую, и не студент-диссидент, а член партийной элиты, да еще «стрелял от имени всей партии», — преобразило публику. «Молчаливое большинство», которое в России называют «серой массой», вдруг осознало, откуда ему грозит главная опасность, и тут же кинулось в другую крайность — теперь они портретами Горбачева, как хоругвями, стращают призраки прошлого, стращают партию… Но это ничего, это пусть, думали сейчас и Раиса и Горбачев, маслом кашу не испортишь.

А он — теперь он мог позволить себе отдохнуть. Он мог позволить себе сидеть вот так, расслабившись, дав отдых каждой нервной клетке и каждому мускулу, закрыв глаза и почти физически ощущая, как эта серо-голубая волжская вода медленно, но уже и неотвратимо несет его прямо в Историю, ставит там вровень с Александром Невским, Петром Первым и Владимиром Лениным. То, что Ленин только начал, он, Горбачев развивает и строит.

И лишь на самом краю сознания его интуиция, обостренная годами внутрипартийной борьбы, ощущала какое-то неясное беспокойство, схожее с покалывающей левое плечо невралгией. Если это произошло, если он вправду стал вождем России — не на газетных страницах, как Сталин, а в душе народа — то не переиграл ли он, не переборщил ли, одобрив несколько мелких акций против партийного аппарата — акций, которые должны произойти сегодня кое-где в провинции в ходе демонстрации. Пожалуй, эти акции излишни, ведь при одном виде такой демонстрации и так все ясно…

— Ты не знаешь, почему они все время показывают только Москву? — негромко спросил Горбачев у Раисы и открыл глаза.

Раиса почему-то вспомнила Зотова, Розова и Стрижа, напряженно смотревших московскую демонстрацию на огромном экране внизу, на палубе.

— Позвонить на телевидение? — спросила она.

Горбачев не шелохнулся, он размышлял. Митрохин сказал, что блокирует телепередачи из тех нескольких городов, где будут «эксцессы». Но если нет телерепортажей ниоткуда, кроме Москвы, значит… Господи, неужели стоило только задремать и расслабиться на пару часов, как…

Оборвав свои мысли, Горбачев протянул руку к портативному пульту связи, набрал на клавиатуре буквы «ТТЦО». Диспетчерский зал Телевизионного Технического Центра в Останкино возник на экране. В зале — просторной комнате, одна стена которой представляла собой Главный телепульт с пятью десятками телеэкранов, а вторая стеклянным окном-проемом стыковалась с редакцией «Последних новостей», — находилось сейчас человек двести, т. е., наверное, вся смена телевидения — от дежурного режиссера до последнего техника и даже вахтера. Горбачев знал многих из них, ведь он часто выступал по телевидению прямо из Останкинской студии, а некоторых редакторов и тележурналистов он сам рекомендовал сюда на работу — они были рабочими лошадями гласности и перестройки в прессе. Теперь они все тесно сидели на стульях, на столах, на подоконниках, на полу или стояли, прислонившись к стенам, и молча смотрели на пятьдесят включенных экранов Главного пульта. На лицах был ужас, многие плакали.

Один из них — знакомый Горбачеву дежурный режиссер со странной фамилией Царицын-Польский — медленно повернулся в сторону объектива правительственной телесвязи. На его лице тоже были слезы.

— Что у вас происходит? — спросил Горбачев, поскольку малый размер экрана его портативного телевизора не позволял ему разглядеть изображения на тех пятидесяти телеэкранах за головой дежурного режиссера.

Царицын-Польский смотрел в камеру правительственной телесвязи отрешенным взглядом, словно слезы мешали ему различить Горбачева.

— Это Горбачев! Что у вас происходит? — нагнулась к экрану Раиса.

Только теперь, когда она произнесла его фамилию, все двести человек повернулись к камере правительственной телесвязи и откуда-то из глубины зала прозвучал громкий, с вызовом голос:

— А то вы не знаете!!

— Что? — негромко спросил Горбачев и почувствовал, как у него холодеет затылок от дурного предчувствия.

— А что в стране происходит! — крикнул кто-то из диспетчерского зала.

— Покажите, — приказал Горбачев.

Царицын-Польский шевельнул какими-то рычажками, камера правительственной связи приблизилась к Главному телепульту, и теперь Горбачев увидел то, что видели все сотрудники телевидения, набившиеся битком в Диспетчерский зал.

В центре, на основном или, как говорят на телевидении, «выходном» экране все так же весело шла по улице Горького гигантская московская демонстрация — люди пели, несли портреты Горбачева и лозунги «Будь здоров, Сергеич!». А на остальных экранах, под которыми светились надписи: «Ленинград», «Киев», «Баку», «Ростов», «Казань», «Красноярск» и так далее, — на всех этих экранах в безмолвии отключенного звука происходило то, что когда-то, в 1956-м году произошло в Будапеште, в 1962-м — в Новочеркасске, в 1968-м — в Праге, в 1980-91-м — в Польше, а в 1989-м — в Пекине:

Народ громил партийные и советские учреждения, а войска, спецчасти КГБ и милиция громили демонстрантов — поливали их водой из водометов, разгоняли танками, засыпали слезоточивыми гранатами. В Ленинграде… в Свердловске… в Харькове… в Ташкенте…

Всюду.

И сочетание этого всесоюзного погрома с радостной и безмятежной московской демонстрацией было ошеломляющим.

— Боже!.. Боже мой… — прошептала Раиса, глядя как в Минске мощная струя воды армейского водомета тащит по мостовой грудного ребенка. — Миша! Останови это! Останови!..

Но он еще продолжал смотреть на экран — на людей, разбегающихся от слезоточивого газа…

на милиционеров и гэбэшников, заталкивающих арестованных в «черные вороны»…

на собственный портрет, по которому прокатил гусеницей танк в Волгограде…

на пьяных армян, громящих окна ЦК КП Армении в Ереване…

на активистов «Памяти» с красными нарукавными повязками дружинников, бегущих с дубинками в руках за каким-то студентом…

Царицын-Польский напрямую подключал к телепульту Горбачева каналы связи с Минском, Киевом, Харьковом, Архангельском, Мурманском — везде было то же самое…

— Почему же… вы показывали… только Москву? — превозмогая острое сжатие сердца, спросил, наконец, Горбачев.

— Мне приказали… — ответил Царицын-Польский.

— Кто?

— Из КГБ…

Горбачев медленно повернулся к телохранителям, произнес беззвучно, враз пересохшими губами:

— Митрохина.

— Слушаюсь, — телохранитель снял с пояса небольшой радиопередатчик. Там, где был сейчас Митрохин, заработал биппер. Телохранитель сказал в микрофон: — Товарищ генерал, вас Михаил Сергеевич. Срочно в ходовую трубку…

Горбачев, не шевелясь, продолжал смотреть на экран.

Три часа назад он был самым популярным человеком в стране и даже — во всем мире. Люди привозили ему цветы, слали письма, открытки и телеграммы. Собирали деньги на демонстрацию и миллионами вышли на улицы праздновать его выздоровление. Свершилось то, ради чего он жил, взбирался к власти и рисковал ею все эти годы. И теперь, пользуясь этой массовой популярностью, он мог бы превратить Россию в рай, в самое процветающее государство.

Но все эти возможности крошились сейчас под гусеницами танков, смывались водометами, тонули в слезоточивых газах и в народной крови.

И это он сам — сам! — спровоцировал себе Ходынку!

Он оказался ниже, мельче собственного величия.

Но — сам ли?..

Господи, отпусти мое сердце, отпусти, дай мне пошевелиться…

Павел Митрохин появился в ходовой рубке, стройный и подтянутый, как Пол Ньюман на голливудском банкете.

— Слушаю, Михаил Сергеевич.

— Что это такое? — Горбачев почти беззвучно указал на экран телевизора.

Митрохин шагнул ближе, взглянул.

— Ах, это! Ну, вы же знаете! Мы же с вами говорили: могут быть небольшие эксцессы, даже… желательные. А получилось — русские люди напились и пошли громить! Пришлось бросить войска… Ну, и чтоб это не вышло на Запад, я приказал… — и он небрежным жестом, словно тут не о чем и говорить, выключил видеосвязь с Телецентром.

Забыв о боли в груди, на одном бешенстве Горбачев резко встал с кресла, глядя Митрохину прямо в глаза. И была такая однозначность в том, как, вставая, он поднял руку, что Митрохин выпрямился, ожидая пощечины. Лицо его окаменело, а глаза… Таких глаз у Митрохина Раиса не видела никогда.

— Миша!.. — успела крикнуть она.

— Не смейте, Миша… — спокойно и холодно-уничижительно сказал Митрохин. — Вы арестованы.

Словно ржавый, зазубренный нож повернулся в сердце, но столько огня и бешенства было внутри Горбачева, что он и это пересилил, сказал двум своим телохранителям:

— Арестуйте мерзавца!

Однако те индифферентно отвернулись к иллюминаторам.

— Капитан, Вязова ко мне, — тихо приказал Горбачев, но увидел, что и капитан, и рулевой тоже, как телохранители, делают вид, что ничего не слышат.

— Бесполезно, Михал Сергеич, — усмехнулся Митрохин. — Этот корабль подчиняется только мне. И — он уже не вернется в Москву.

— Рая! — негромко сказал Горбачев.

Раиса, все поняв, уже и сама тихо, спиной отходила к двери рулевой рубки. Вязова! Вязова! — стучало у нее в голове, но каким-то шестым чувством она знала, что и это — поздно, что Пашка Митрохин предусмотрел все, включая маршала Вязова. И ей вдруг отчетливо вспомнился пьяный Юртов с его тоскливым предчувствием «мы проваливаемся сквозь лед!»…

В этот момент за спиной Горбачева возникла высокая фигура митрохинского телохранителя.

— Не спешите, Раиса Максимовна… — сказал он негромко.

И вдруг Горбачев согнулся и, дернув рукой к сердцу, тяжело осел боком — мимо кресла, на ковровый пол.

Раиса кинулась к нему.

— Врача! Быстрей! — крикнула она.

Но капитан судна и телохранитель уже сами вызывали врача — телохранитель по радиопередатчику, а капитан — по судовой радиосети.

— Миша! Миша… — судорожно и боязливо Раиса трогала серое лицо мужа и истерически крикнула застывшему рядом Митрохину: — Сволочь! Сволочь!

Через минуту у лежащего на полу тела разом склонились личный врач Горбачева Зинаида Талица и американский доктор Майкл Доввей. Разорвав на Горбачеве рубашку, Талица слушала его сердце, Доввей считал пульс.

— Hard attack? — полуспросил Майкл у Талицы. Та утвердительно кивнула, и вдруг Майкл увидел темную точку от укола на левой руке Горбачева, в локтевом сгибе.

— Разве ему были прописаны какие-то уколы? — удивленно спросил он у Талицы.

— Не ваше дело! — покраснела она и посмотрела на Митрохина.

Тот кивком головы показал горбачевскому телохранителю на Майкла.

— Что вы ему ввели??! — крикнул ей Майкл. Он уже все понял: даже небольшая доза медленно действующего эрготемина (slow acting ergotermin) внутривенно вызывает при стрессе сердечный спазм. А большая…

— Они убили его! Они убили его! — закричала Раиса, пытаясь вырваться из жестких рук митрохинского телохранителя. — Они сделали ему укол еще утром, в больнице!

— Да не ори ты, кикимора! — зло сказала ей Талица. И с явным удовольствием посмотрела, как митрохинский телохранитель сунул в рот Раисе скомканный носовой платок, а второй телохранитель, горбачевский, крепко стиснул локти Майкла Доввея.

Митрохин повернулся к капитану «Кутузова», приказал:

— Полный вперед, в Углич.

И какая-то тень усмешки отразилась на его лице — Углич знаменит в русской истории тем, что здесь в XVI веке русские бояре убили царевича Дмитрия, сына Ивана Грозного…

День восьмой и последующие

20

Из сообщений иностранных журналистов, аккредитованных в Москве:

ПАРТИЯ ВОЗВРАЩАЕТСЯ К ВЛАСТИ

20 августа толпы прогорбачевских демонстрантов громили партийные учреждения почти во всех крупных городах и населенных пунктах СССР. Но партия продемонстрировала народу, что ее связь с армией, КГБ и милицией осталась неразрывной. Объединенные силы КГБ, армии и милиции разогнали демонстрантов с помощью танков, водометов и слезоточивых газов и в ночь на 21-е августа произвели массовые аресты активистов демонстрации… количество арестов исчисляется сотнями тысяч…

Несколько московских осведомителей сообщают, что в Угличе был задержан теплоход «Кутузов» с гостями кремлевского банкета в честь выздоровления Горбачева, и все участники банкета арестованы. Среди них, практически, вся прогорбачевская элита…

Местонахождение и физическое состояние самого Михаила Горбачева неизвестны. Сегодня в «Правде» опубликовано «Правительственное сообщение», обвиняющее Запад в инспирировании беспорядков во время демонстрации. Заявление подписано не Горбачевым, а анонимным Политбюро. Многие эксперты считают, что эра горбачевского правления закончилась, и за Кремлевской стеной идет ожесточенная борьба за власть…

В страхе перед волной репрессий типа 37-года москвичи отказываются вступать в разговоры с иностранцами… Огромные очереди в государственные и некоторые, еще открытые кооперативные магазины… Население раскупает буквально все — муку, масло, крупы и др. продукты… На улицах Москвы и Ленинграда появились группы «русских патриотов», которые при полном невмешательстве милиции громят частные кафе, парикмахерские и другие кооперативные предприятия, выкрикивают антисемитские призывы и шовинистические лозунги…

По всеобщему мнению, в ближайшее время будут официально закрыты все частные и кооперативные предприятия… и партия восстановит свой полный контроль над обществом. Прогнозируют, что вслед за этим будут аннулированы западные концессии в СССР и национализированы все предприятия со смешанным западно-советским капиталом… Никто не знает, будет ли новое советское правительство платить долги, выполнять контракты и выплачивать проценты по займам горбачевского правительства…

Из телеграмм UPA, AP, REITER и других телеграфных агентств.

ЛОНДОН (22 августа, утренний выпуск). Хотя еще нет никаких официальных сообщений о смещении Горбачева и образовании нового правительства в СССР, на всех биржах мира катастрофически падает курс валют тех стран, которые крупными займами и концессиями способствовали горбачевской политике модернизации советской экономики. Стоимость американского доллара упала на 17 %, западногерманской марки — на 21 %, французского франка — на 24,7 %, японской йены — на 31 %.

ВАШИНГТОН (22 августа, дневной выпуск). Согласно непроверенным источникам, Центр Космической Разведки Пентагона сообщил, что вчера и сегодня наблюдается резкий рост активности китайской армии вдоль советской границы в Сибири. Высказываются уверенные предположения о том, что, в случае дальнейшей дестабилизации внутреннего положения в СССР, Китай может осуществить свои давние планы по захвату бывших китайских территорий в Восточной части советской Сибири…

(КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ)

Загрузка...