Посвящается Элану Маклину
Давным-давно, в 1945 году, все приличные люди в Англии, за немногими исключениями, были бедны. Улицы больших городов изобиловали обшарпанными, давно не ремонтировавшимися или вовсе разрушенными домами, грудами каменных осколков от бомбежки, рядом с которыми остовы домов зияли, словно гигантские зубы, в которых уже высверлили, но еще не запломбировали дупла. Некоторые искореженные бомбами здания напоминали руины древних замков, пока, приблизившись, не разглядишь обои самых разных, совершенно обычных комнат, выставленных на всеобщее обозрение, будто на театральной сцене; иногда виднелась цепочка уборной, свисающая над пустотой с потолка пятого или шестого этажа. Большей частью выживали лестничные клетки, словно формы нового искусства, ведущие вверх и вверх, к непонятно какой цели, и это предъявляло непривычные требования воображению. Все приличные люди бедны: таково, во всяком случае, было всеобщее убеждение, а лучшие из тех, кто богат, — бедны духовно.
Не было никакого смысла переживать из-за окружающей обстановки — это было бы все равно что расстраиваться из-за Большого каньона или какого-то события на земле вне пределов человеческого видения. Люди продолжали обмениваться огорчениями по поводу дурной погоды или дурных новостей или по поводу Мемориала Альберта[45], который так и не задела ни одна бомба, и он даже не пошатнулся за все время налетов — от начала и до конца.
Клуб Мэй Текской[46] скромно расположился почти напротив Мемориала Альберта, в одном из высоких домов, все-таки выдержавших войну, хотя и с величайшим трудом: несколько бомб разорвалось совсем рядом, а некоторые — в садах за домами, оставив в зданиях трещины снаружи и расшатавшиеся соединения внутри; и несмотря на это, жить здесь покамест было еще возможно. Разбитые стекла в окнах заменили новыми, дребезжавшими в расшатанных рамах. Совсем недавно черную, как битум, краску затемнения счистили с окон лестничных площадок и ванных комнат. Окна приобрели первостепенное значение в тот последний, решительный год войны: они с первого же взгляда давали понять, обитаем дом или нет; а в течение лет предыдущих они имели не меньшее значение, оказавшись главной зоной опасности между домашней жизнью и войной, происходившей снаружи. Все и каждый не уставали повторять: «Не забудьте про окна! Не подходите к окнам! Осторожно, берегитесь стекол!»
В клубе Мэй Текской с 1940 года окна разбивались трижды, но прямого удара здание ни разу не получило. Окна комнат верхнего этажа в нем выходили на волнообразно поднимающиеся и опускающиеся верхушки деревьев в парке Кенсингтон-гарденз на другой стороне улицы, а Мемориал Альберта можно было увидеть, если вытянуть шею и чуть повернуть голову. Верхние спальни смотрели вниз, на противоположный тротуар парковой стороны улицы и на крохотных человечков, что двигались там парами и в одиночку, некоторые катили перед собой коляски с булавочными головками младенцев или шли с еле различимыми свертками продуктов или точечками продуктовых сумок в руках. Все и каждый имели при себе продуктовые сумки в надежде, что им повезет увидеть магазин, где что-то вдруг продается помимо товаров по карточкам.
Из дортуаров нижних этажей люди на улице выглядели гораздо крупнее и были видны дорожки в парке. Все приличные люди были бедны, некоторые были даже приличнее — ведь такое с приличными людьми случается, — чем эти девушки в Кенсингтонском клубе, которые выглядывали из окон рано утром, чтобы посмотреть, какая погода сегодня, или просто смотрели на зеленые летние вечера, как бы размышляя о тех месяцах, что ждут впереди, о любви, о любовных отношениях. Их глаза горели пылким стремлением, похожим чуть ли не на одухотворенность, но это была просто юность. Первое из правил устава, начертанного в какой-то отдаленный и наивный день эдвардианской эпохи, сегодня все еще более или менее было к ним применимо:
«Клуб Мэй Текской существует для финансового благополучия и общественной защиты девиц и дам со скудными средствами, не достигших тридцати лет, которые обязуются жить отдельно от своих семейств, с тем чтобы впоследствии получить должность в Лондоне».
Как сами они в той или иной степени сознавали, лишь немногие девушки того времени могли быть более восхитительны, более оригинальны, более трогательно прелестны и, между прочим, более необузданны, чем эти девицы со скудными средствами.
— У меня есть что тебе рассказать, — объявила Джейн Райт, обозреватель газеты.
По ту сторону телефонного провода голос Дороти Маркэм, владелицы процветающего модельного агентства, откликнулся:
— Дорогая, куда ты подевалась?
В тоне ее звучал необычайный энтузиазм — по привычке, сохранившейся с тех пор, как она была юной дебютанткой.
— У меня есть что тебе рассказать. Помнишь Николаса Фаррингдона? Помнишь, он приходил в наш старый Мэй-Тек сразу после войны, он тогда был чем-то вроде анархиста и поэта? Высокий такой мужчина с…
— Это он забрался тогда на крышу, чтобы спать там на свежем воздухе с Селиной?
— Ну да, Николас Фаррингдон.
— А-а, ну да, более или менее помню. Он что, объявился?
— Нет. Его замучили.
— Что?.. Мучили?
— Замучили в Гаити. Убили. Помнишь, он стал Братом…
— Но я только что была на Таити. Там все просто замечательно! И все замечательные! Откуда ты об этом узнала?
— Гаити. Абзац в новостях — только что пришли от «Рейтера». Я уверена — это тот самый Николас Фаррингдон, потому что там говорится — миссионер, бывший поэт. Я чуть не умерла. Видишь ли, я ведь его в то время хорошо знала. Думаю, все постараются замять, если захотят опубликовать статью о его мученичестве.
— Как это произошло? Это очень страшно?
— Ох, я не знаю, там только один абзац.
— Ты побольше разузнай по своим личным каналам. Я просто в шоке. И мне так много надо тебе рассказать.
«Административный комитет выражает недоумение в связи с протестом, высказанным членами клуба по поводу обоев, выбранных для гостиной. Комитет считает нужным указать, что плата за проживание не покрывает текущих расходов клуба. Комитет также считает нужным выразить сожаление, что дух данного учреждения, по всей видимости, так сильно ослабел, что такой протест оказался возможен. Комитет отсылает членов клуба к своду правил данного учреждения».
Джоанна Чайлд была дочерью сельского пастора. Девушка отличалась неплохой сообразительностью и сильными, подчас смутными чувствами. Она готовилась стать преподавателем ораторского искусства и посещала занятия в школе драмы, в то же время она имела собственных учеников. К этой профессии Джоанну Чайлд влекли ее прекрасный голос и любовь к поэзии, которую она любила, как (такое вполне можно предположить) кошка любит птичек: поэзия, особенно тот ее вид, что поддается декламации, возбуждала ее, завладевала ею целиком; она бросалась на этот материал, играла с ним, пока он трепетал в ее мозгу и, когда она запоминала его наизусть, она произносила стихи вслух со всепоглощающим наслаждением. По большей части она не отказывала себе в этом наслаждении, когда давала уроки красноречия в клубе, где благодаря этому заслужила весьма высокое о себе мнение. Вибрации декламационного голоса Джоанны, доносившиеся из ее комнаты или из рекреационного зала, где она часто репетировала, как полагали, придавали еще более утонченный стиль и тон клубу, когда сюда наносили визиты молодые люди. Поэтический вкус Джоанны стал поэтическим вкусом всего учреждения. Она испытывала глубокие чувства к определенным пассажам из Библии, не говоря уже о «Молитвеннике для всех», Шекспире, Джерарде Мэнли Хопкинсе и недавно открытом ею Дилане Томасе[47]. Ее совершенно не трогала поэзия Элиота или Одена[48], кроме двух лирических строк последнего:
Любовь моя, челом уснувшим тронь
Мою предать способную ладонь…[49]
Джоанна Чайлд была крупная девушка, со светлыми сияющими волосами, голубыми глазами и ярко-розовыми щеками. Читая объявление, подписанное леди Джулией Маркэм, председательницей комитета, она стояла вместе с другими молодыми женщинами перед доской, обтянутой зеленым сукном, и бормотала вполголоса: «Он гневается, гневается снова, ибо он знает — его время истекло»[50].
Немногие знали, что изначально эти слова относились к дьяволу, но реплика вызвала всеобщее веселье. Однако Джоанна на это вовсе не рассчитывала. Ей не было свойственно цитировать что-либо, подходящее к случаю, и в тоне беседы.
Джоанна, которая теперь уже достигла совершеннолетия, отныне станет на выборах голосовать за консерваторов, что в те времена в клубе Мэй Текской ассоциировалось со страстно желаемым образом жизни, о котором ни одна из обитательниц клуба, в силу юного возраста, по собственному опыту ничего не помнила. В принципе все они одобряли то, за что ратовал комитет. Поэтому Джоанну встревожила веселая реакция на ее цитату — дружный смех, означающий понимание, что те дни, когда члены чего бы там ни было не могли выказать протест против обоев для гостиной, давно отошли в прошлое. Невзирая на принципы, все и каждая видели, что объявление просто чертовски смешное. Леди Джулия, должно быть, просто дошла до точки.
«Он гневается, гневается снова, ибо он знает — его время истекло».
Маленькая, темноволосая Джуди Редвуд, работавшая машинисткой-стенографисткой в Министерстве труда, сказала:
— Я так понимаю, что как члены клуба мы имеем полное право высказывать свое мнение об управлении клубом. Мне надо спросить у Джеффри.
Джуди была помолвлена с этим Джеффри. Он пока еще служил в вооруженных силах, но до того, как его призвали, успел получить квалификацию поверенного. Его сестра, Энн Бейбертон, стоявшая вместе с другими перед доской объявлений, откликнулась:
— Вот уж у кого я не стала бы спрашивать, так это у Джеффри.
Энн Бейбертон сказала так, чтобы продемонстрировать, что она знает Джеффри много лучше, чем его знает Джуди; она сказала так, чтобы продемонстрировать любовное презрение к брату; она сказала так, потому что именно это и должна была сказать прилично воспитанная сестра про брата, которым она гордится; и помимо всего этого, в ее словах «Вот уж у кого я не стала бы спрашивать, так это у Джеффри» крылся и элемент раздражения, поскольку она понимала, что нет никакого смысла поднимать вопрос об обоях для гостиной. Энн презрительно затоптала окурок сигареты на полу огромного клубного вестибюля, выстланного розовой и серой викторианской плиткой. На что ей незамедлительно указала худенькая, среднего возраста женщина, одна из старших, если и не совсем из самых первых членов клуба, которая заметила:
— Здесь не разрешается бросать окурки на пол.
Казалось, эти слова не дошли до слуха собравшихся перед объявлением, во всяком случае не успешнее, чем тиканье старинных напольных часов, стоявших позади группы. Однако Энн откликнулась:
— Что, даже плевать на пол не разрешается?
— Конечно, не разрешается, — ответила старая дева.
— Ах, а я-то думала, разрешается, — огорчилась Энн.
Клуб Мэй Текской был основан королевой Марией до того, как она вышла замуж за короля Георга V, когда она еще была принцессой Мэй Текской. В один прекрасный день, где-то между помолвкой и венчанием, ее уговорили приехать в Лондон и объявить об официальном открытии клуба Мэй Текской, содержание которого обеспечивали различные благородные (и хорошо обеспеченные) особы.
Ни одной из первых девиц и дам в клубе не осталось. Но трое из последующих обитательниц получили разрешение жить здесь после установленного предельного возраста — тридцати лет. Им было теперь за пятьдесят: они пришли в клуб Мэй Текской еще до Первой мировой войны, а тогда, утверждали они, все обитательницы были обязаны переодеваться к обеду.
Никто не знал, почему этих трех женщин не попросили покинуть клуб после достижения ими тридцатилетнего возраста. Даже сама ректор не знала, не знал и комитет, почему эта тройка осталась. А теперь было слишком поздно, да и неприлично, выселять их отсюда. Было слишком поздно даже упоминать в разговоре с ними проблему их проживания в клубе. С 1939 года сменявшие друг друга комитеты непременно приходили к выводу, что — в любом случае — старшие обитательницы могут оказывать положительное влияние на более молодых.
Во время войны дело было отложено в долгий ящик, поскольку клуб наполовину опустел; в любом случае взносы за проживание были совершенно необходимы, а бомбы столько вокруг уничтожили, особенно совсем поблизости, что вопрос о том, выстоят ли три старые девицы вместе с домом до конца, оставался открытым. К 1945 году они стали свидетельницами множества приходов новых девиц и дам и уходов старых, и каждое новое пополнение обычно относилось к ним с приязнью, ведь они легко становились предметом оскорблений и насмешек, если пытались во что-нибудь вмешиваться, и с той же легкостью — восприемницами самых интимных секретов, если держались в стороне. Признания редко содержали в себе всю правду, особенно те, что сообщали обитательницы верхнего этажа. Три старые девицы были спокон веку известны — и к ним так и обращались — как Колли (мисс Коулмен), Грегги (мисс Макгрегор) и Джарви (мисс Джармен). Именно Грегги сказала Энн, когда все они стояли у доски объявлений:
— Здесь не разрешается бросать окурки на пол.
— Что, даже плевать на пол не разрешается?
— Конечно, не разрешается.
— Ах, а я-то думала, это разрешено.
Грегги издала притворный вздох великой терпимости и пробралась сквозь толпу обитательниц помоложе. Она подошла к распахнутой на широкое крыльцо двери — выглянуть в летний вечер, словно владелец магазина, ожидающий доставки товара. Грегги всегда вела себя так, будто она — владелица клуба.
Совсем скоро должен был прозвучать гонг на обед. Энн ногой зашвырнула окурок подальше, в темный угол.
Грегги крикнула ей, полуобернувшись:
— Энн, твой молодой человек идет!
— Вовремя, хоть раз в жизни, — произнесла Энн тем же притворно-презрительным тоном, какой приняла, когда говорила про своего брата: «Вот уж у кого я не стала бы спрашивать, так это у Джеффри». И она направилась к двери, небрежно покачивая бедрами.
Румяный, коренастый молодой человек в форме капитана английских вооруженных сил, улыбаясь, вошел в дверь. Энн стояла, глядя на него так, будто у него она уж точно не стала бы ничего спрашивать.
— Добрый вечер, — приветствовал он Грегги, как и подобает хорошо воспитанному молодому человеку приветствовать женщину такого возраста, стоящую у входа. И, признавая присутствие Энн, издал невнятный носовой звук, который, если бы его правильно произнесли, означал бы: «Привет!» Энн вообще ничего не произнесла в качестве приветствия. Они были уже почти помолвлены.
— Хочешь зайти, посмотреть на обои в гостиной? — предложила Энн.
— Нет, давай-ка рванем отсюда поскорее.
Энн вернулась с пальто, переброшенным через плечо.
— Пока, Грегги, — сказала она.
— Всего хорошего, — попрощался капитан.
Энн взяла его под руку.
— Желаю хорошо провести время, — напутствовала их Грегги.
Прозвучал гонг на обед, послышалось шарканье множества ног, спешащих прочь от доски объявлений, и постукивание каблучков с верхних этажей.
Поздним майским вечером на предыдущей неделе весь клуб — сорок с чем-то женщин, со всеми молодыми людьми, которые по случайности могли там оказаться, бросились, словно быстрокрылая стая перелетных птиц, в темный, прохладный воздух парка, пересекая его бесконечные акры по прямой, как летит ворона, в направлении Букингемского дворца, чтобы там, вместе с другими лондонцами, выразить свои чувства по поводу окончания войны с Германией. Они крепко держались друг за друга, по двое и по трое, боясь, что их затопчут. Если же их отрывали от подруг, они хватались за ближайших к ним одиночек, и за них тоже хватались ближайшие к ним одиночки. Они стали как бы частицами морской волны, они вздымались с нею и пели, а через каждые полчаса свет заливал далекий маленький балкон дворца и на нем появлялись четыре маленькие фигурки: король, королева и две принцессы. Монаршая семья поднимала правые руки, их ладони трепетали, словно под легким ветерком, они были похожи на свечи — три свечи в военной форме, а в четвертой можно было узнать королеву — по отделанной мехом гражданской, но военного времени королевской одежде. Рокот толпы, похожий на звуки огромного органа, не сравнимый ни с одним из голосов, издаваемых живой материей, скорее похожий на грохот водопада или геологического сдвига, рос над парком, распространялся по Моллу. Только медики, бдительно стоявшие у машин «скорой помощи» от больницы Св. Иоанна, сохраняли хоть какую-то идентичность. Королевское семейство помахало толпе руками, повернулось, чтобы уйти, задержалось перед дверью, снова помахало и наконец исчезло. Множество незнакомых рук обнимало незнакомые тела. Множество союзов — некоторые даже оказались постоянными — образовалось в эту ночь, и множество младенцев от экспериментальных вариантов союза, восхитительных по оттенкам кожи и расовой структуре, появились на свет по завершении должного цикла из девяти месяцев после этой ночи. Звонили колокола. Грегги заметила, что все это вроде бы похоже на свадьбу и похороны одновременно — в мировом масштабе.
На следующий день все и каждый принялись размышлять, где именно его или ее личное место в новом порядке вещей.
Многие ощутили потребность, причем некоторые даже получали от этого удовольствие, оскорблять друг друга, чтобы что-то доказать или проверить свою позицию.
Правительство напоминало широкой публике, что страна все еще воюет. Официально это было неопровержимо, однако за исключением тех, чьи родственники находились в дальневосточных лагерях для военнопленных или застряли в Бирме, эта война на самом деле ощущалась как нечто весьма отдаленное.
Несколько машинисток-стенографисток в клубе Мэй Текской начали подавать заявления о приеме на работу в более надежные места, то есть, так сказать, в частные предприятия, не связанные с войной, в отличие от недолговечных министерств, где большинство из них тогда работали.
Их братья и молодые люди, служившие в вооруженных силах, еще не демобилизовавшись (до этого было еще очень далеко), поговаривали о том, чтобы заняться каким-нибудь «живым» делом, использовать возможности мирного времени — например, завести грузовик и с него начать создание транспортного бизнеса.
— У меня есть что тебе рассказать, — сказала Джейн.
— Подожди минуточку, я только дверь закрою. Ребятишки расшумелись, — ответила Энн. И тотчас же, вернувшись к телефону, сказала: — Ну, выкладывай.
— Ты помнишь Николаса Фаррингдона?
— Кажется, помню — только имя.
— Помнишь, я его в Мэй-Тек приводила в 1945-м? Он часто на ужин приходил. У него еще были шашни с Селиной.
— А-а, Николас! Который на крышу залез? Как давно это все было! Ты что, с ним виделась?
— Я только что видела в газете новость. Агентство «Рейтер» сообщает, что его убили во время очередного восстания в Гаити.
— Неужели? Какой ужас! А что он-то там делал?
— Ну, он ведь стал миссионером или кем-то вроде того.
— Не может быть!
— Еще как может. Ужасная трагедия. Я ведь его хорошо знала.
— Кошмар какой! И так все сразу вспоминается. А ты Селине рассказала?
— Ну, я не смогла ей дозвониться. Ты ведь знаешь, какая теперь Селина, она по телефону лично не отвечает, приходится пробиваться через тыщи секретарей, или как их там…
— Ты можешь из этого сделать хороший материал для своей газеты, Джейн, — посоветовала Энн.
— Я знаю. Просто жду, пока станут известны детали. Конечно, столько лет прошло с тех пор, как мы были знакомы, но это была бы интересная статья.
Двое молодых мужчин — поэты (в силу того факта, что сочинение стихов покамест было их единственным постоянным занятием) — возлюбленные двух мэй-текских девиц и в данный момент больше ничьи, облаченные в вельветовые брюки, сидели в кафе на Бейсуотер-роуд со своими молчаливо внимавшими им обожательницами и беседовали о новом будущем, одновременно перелистывая гранки книги отсутствующего приятеля. Один из мужчин сказал другому:
И как теперь нам дальше жить без варваров?
Ведь варвары каким-то были выходом[51].
А другой улыбнулся, как бы скучающей улыбкой, но с сознанием, что мало кто во всем огромном метрополисе и его провинциях-данниках осведомлен о том, откуда проистекают эти строки. Этот другой, который улыбнулся, и был Николас Фаррингдон, тогда еще неизвестный или еще вряд ли имевший возможность таковым стать.
— Кто это написал? — спросила Джейн Райт, полноватая девушка, работавшая в издательстве и считавшаяся мозговитой, но как-то чуть ниже мэй-текского уровня — с социальной точки зрения.
Ни тот, ни другой мужчина не счел нужным ответить.
— Кто это написал? — снова спросила Джейн.
Поэт, сидевший поближе к ней, сказал:
— Некий поэт из Александрии.
— Из новых поэтов?
— Нет, но довольно новый для нашей страны.
— А как его имя?
Он не ответил. Молодые люди снова заговорили. Они беседовали об упадке и провале анархистского движения на острове, где оба родились, уже не заботясь о том, понятен их разговор остальным или нет. Им надоело в этот вечер заниматься просвещением юных девиц.
Джоанна Чайлд давала урок красноречия поварихе, мисс Харпер, в рекреационном зале клуба. Обычно, когда она не давала уроков, она репетировала, готовясь к очередному экзамену. Здание весьма часто оглашалось эхом ее ораторского красноречия. Она брала со своих учениц шесть шиллингов за час, но пять — если они были членами Мэй-Тека. Никто не знал, какова была ее договоренность с мисс Харпер, ибо всякий, обладавший ключами от шкафов с едой, заключал со всеми другими совершенно особые договоренности. Метод Джоанны состоял в том, что сначала она прочитывала каждую строфу, а потом ее ученица должна была эту строфу повторить.
Все находившиеся в гостиной могли слышать громогласный урок от начала и до конца, с отбиванием ударений и трепетанием строк «Гибели „Германии“»[52].
Нахмурено его лицо
Передо мной, и грохот, адская могила
Там, позади; о где же, где, о где все это было?
Клуб гордился Джоанной Чайлд не только потому, что она откидывала назад голову и декламировала стихи, но и потому, что она — так хорошо сложенная, светловолосая и пышущая здоровьем — представляла собой поэтическое воплощение высокорослой, светловолосой пасторской дочери, которая никогда в жизни не пользуется ни крошечкой косметики, а во время войны, едва успев окончить школу, денно и нощно, без устали, работает в приходских организациях помощи бедным, а до того — лидер герл-скаутов, которая никогда в жизни не плачет: во всяком случае, никому об этом неизвестно и даже невообразимо, потому что она по природе своей — стоик.
А с Джоанной случилось вот что: окончив школу, она влюбилась в викария — младшего священника прихода. Это ни к чему не привело, и Джоанна решила, что это будет единственной любовью всей ее жизни.
Так ее воспитали. Она с детства слышала, а позже сама декламировала:
…Любовь не есть любовь,
Когда меняется при первом измененье,
Иль охлаждается при кратком отдаленье…[53]
Все свои представления о чести и любви она заимствовала из стихов. Она была смутно знакома с главными и второстепенными различиями между любовью земной и небесной, с их разнообразными атрибутами, но это знакомство было почерпнуто из бесед в пасторском доме, куда приезжали погостить теологически подкованные духовные лица; это было знакомство совершенно иного характера, чем расхожие домашние убеждения, вроде, например, аксиомы: «Сельские жители праведнее горожан», или представления, что приличная девушка может полюбить только один раз в жизни.
Джоанне же представлялось, что ее страстное томление по викарию будет недостойно называться любовью, если она позволит подобному чувству снова овладеть ею; а она начинала столь же страстно желать общества нового викария, заступившего на место прежнего и более подходящего для того, чтобы это чувство к чему-то привело (и даже более красивого). Раз уж ты допускаешь, что можешь заменить объект столь сильного чувства, ты подрываешь самую структуру любви и брака, всю глубокую философию шекспировского сонета: таково было одобренное, хотя и не выраженное словами мнение пасторского дома и бесчисленных акров интеллектуальных пространств его атмосферы. Джоанна подавляла свои чувства ко второму викарию и пыталась освободиться от них, активно занимаясь теннисом и военно-трудовой деятельностью. Она никак не поощряла второго викария, лишь молча грустила о нем до того воскресенья, когда увидела его за кафедрой, где он произносил проповедь по такому тексту:
«…если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя: ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну.
И если правая рука твоя соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя: ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну»[54].
Шла вечерняя служба. Множество юных девушек пришло послушать молодого викария, многие — в военной форме. Особенно одна из вьюрков[55] глядела вверх, на викария, ее розовые щеки казались еще ярче, озаряемые вечерним светом из витражного окна церкви; ее слегка вьющиеся волосы выбивались из-под форменной шляпки. Джоанна с трудом могла себе представить более красивого мужчину, чем этот второй викарий. Он совсем недавно принял сан и в ближайшем будущем собирался отправиться служить в ВВС. Эта весна полнилась слухами и догадками: должен был открыться второй фронт против врага, некоторые говорили — в Северной Африке, другие — что в Скандинавских странах, в Прибалтике, во Франции. А тем временем Джоанна внимательно слушала проповедь молодого человека на кафедре, совершенно поглощенная его речью. Викарий был темноволос, высок ростом, глаза под черными прямыми бровями очень глубокие, черты лица словно высечены резцом. Большой рот заставлял предположить, что он добр, великодушен и обладает чувством юмора — такое великодушие и чувство юмора бывают характерны для епископов, а в этом молодом человеке явно зарождался епископ. Он выглядел очень атлетичным. И он так же ясно давал понять, что Джоанна ему желанна, как первый викарий не давал ей этого понять. Поскольку она была старшей из дочерей пастора, Джоанна сидела на своей постоянной скамье и вроде бы не прислушивалась к тому, что говорил этот красивый парень. Она не поднимала к нему лицо, как делала та хорошенькая птичка-вьюрок. Правый глаз и правая рука, говорил он, означают то, что мы считаем самым для нас дорогим. Писание имеет в виду, говорил он, что если то, что мы любим более всего, вдруг оказывается соблазном… Как вам известно, говорил он, греческое слово, означающее «соблазн», часто встречающееся в Писании, имеет коннотацию «постыдный поступок», «оскорбление», «камень преткновения», так, например, когда св. Павел сказал…
Деревенские слушатели, коих было большинство на этом собрании, смотрели на викария, не сводя с него круглых, неподвижных глаз. Джоанна решила вырвать свой правый глаз и отсечь свою правую руку — этот надвигающийся соблазн, оскорбление ее первой любви, этот камень преткновения — то есть этого достойного обожания человека на кафедре.
«Ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну, — колоколом звенел голос проповедника. — Геенна, конечно, — продолжал он, — понятие негативное. Давайте выразим это более позитивно. Более позитивно текст должен был бы читаться так: „Ибо лучше для тебя войти искалеченным в Царствие Небесное, чем не войти туда вовсе“». Он надеялся опубликовать эту проповедь в сборнике «Собрание проповедей», ведь он пока еще был неопытен в очень многих вещах, хотя позже и столкнулся с кое-какими реалиями уже будучи капелланом Военно-воздушных сил.
Итак, Джоанна решила войти искалеченной в Царствие Небесное. Но она никак не выглядела искалеченной. Она устроилась на работу в Лондоне и поселилась в клубе Мэй Текской. В свободное время она занималась ораторским искусством. Затем, под конец войны, пошла учиться, и все свое время посвятила этому занятию. Чувственное восприятие поэзии заместило чувственное восприятие викария, и она стала брать учениц по шесть шиллингов за час, в ожидании скорого получения диплома.
Мимо злые конники ехали в поход,
Подстрелили лань мою, и она умрет[56].
Никто в клубе Мэй Текской не знал об этой истории всей правды, но все и каждая полагали, что в ней было что-то эмоционально-героическое. Джоанну сравнивали с Ингрид Бергман, и она никогда не участвовала в спорах между членами клуба и персоналом из-за еды по поводу слишком высокой калорийности блюд, несмотря на то что нормирование продуктов велось по требованиям военного времени.
Любовь и деньги — таковы были главные темы разговоров и в отдельных спальнях, и в дортуарах. Любовь занимала в них первое место, деньги же были на втором как подспорье для того, чтобы хорошо выглядеть и покупать купоны на одежду по официальной цене черного рынка — восемь купонов за один фунт стерлингов.
Клуб располагался в просторном викторианском доме, и с тех пор, когда он принадлежал частному семейству, внутри дома очень мало что изменилось. По планировке он походил на все женские общежития, отличавшиеся дешевизной и хорошим тоном и расцветшие в Англии именно тогда, когда их потребовала женская эмансипация. Однако никто в клубе Мэй Текской не называл его общежитием, кроме как в краткие моменты глубоко личного дурного расположения духа, да и то лишь младшие члены клуба, и только в тех случаях, когда их молодые люди давали им от ворот поворот.
На первом этаже располагались служебные кабинеты, столовая, рекреационный зал и гостиная, заново оклеенная обоями грязновато-коричневого цвета. К несчастью, эти обои отыскались в огромных количествах в дальнем углу кладовки, иначе стены гостиной остались бы такими же серыми и обшарпанными, как и все остальные. Молодым людям обитательниц клуба за некоторую плату разрешалось здесь обедать. Разрешалось также принимать гостей и развлекать их в рекреационном зале, на террасе, куда выходила дверь зала, а также в гостиной, чьи грязновато-коричневые стены в те дни так оскорбляли глаз своим цветом и стилем: ведь члены клуба не могли и представить себе, что через несколько лет многие из них станут оклеивать стены своих квартир обоями такого же оттенка, который к тому времени будет считаться весьма элегантным.
Над всем этим, на втором этаже, где в дни частного богатства находилась огромная ванная, теперь устроили огромную общую спальню — дортуар. Дортуар был разгорожен занавесями на множество кабинок. Здесь жили самые молоденькие члены клуба — девушки от восемнадцати до двадцати лет, которые лишь недавно переехали сюда из таких же кабинок школьных дортуаров английской сельской глубинки и которые прекрасно разбирались во всех тонкостях дортуарной жизни. На этом этаже девушки были еще не очень опытны в обсуждении мужчин. Все разговоры вращались вокруг того, хорошо ли он танцует и обладает ли чувством юмора. Самым большим успехом пользовались Военно-воздушные силы, и огромным преимуществом считался крест «За летные боевые заслуги». В 1945 году участие в битве за Англию[57] сильно старило человека в глазах обитательниц дортуара второго этажа. Дюнкерк[58] тоже ассоциировался с тем, что пережили в основном их отцы. Успехом пользовались воздушные герои высадки в Нормандии, теперь так привольно развалившиеся на диванных подушках в гостиной. Они выдавали развлечения по полной:
— А вы слышали анекдот про двух кошек, которые отправились в Уимблдон? Нет? Так вот. Одна кошка уговорила другую отправиться в Уимблдон, на теннис поглядеть. Через несколько сетов та ей говорит: «Ну, должна признаться, мне чертовски это надоело. Если честно, то мне никак не понять, что тебя так интересует в этой игре?» А подруга ей отвечает: «Так ведь в ракетке мой папочка!»
— Не может быть! — визжали слушательницы и должным образом корчились от смеха.
— Но это еще не конец анекдота. Позади тех двух кошек сидел полковник. Он смотрел теннисный матч, потому что шла война и ему совершенно нечего было делать. Ну, с этим полковником был его пес. Так вот, когда кошки начали болтать между собой, пес и говорит полковнику: «Вы слышите этих двух кошек, что сидят перед нами?» — «Нет, заткнись, — рассердился полковник, — я пытаюсь сосредоточиться на игре». — «Ладно, — говорит пес, — я просто думал, вас заинтересуют кошки, которые умеют говорить».
«Право же, какое великолепное чувство юмора!» — несколько позже доносилось из дортуара и внезапно взрывалось вспышкой щебета в темноте: «Какое великолепное чувство юмора!» Они были словно пробуждающиеся птицы, а вовсе не девицы, собирающиеся отойти ко сну, поскольку «Право же, какое великолепное чувство юмора!» почти столь же благозвучно прощебечет хор птиц в парке через пять часов — если, конечно, хоть кто-нибудь станет это слушать.
Этаж над дортуаром занимали комнаты персонала и спальни тех, кто мог позволить себе комнату с подселением вместо кабинки в дортуаре. Те, кто делил спальню с соседками (они жили по двое или по четверо в комнате), чаще всего были молодые женщины, оказавшиеся здесь проездом, или временные члены клуба, подыскивающие себе квартиру из нескольких комнат или однокомнатную. Здесь же, на третьем этаже, жили вдвоем в одной комнате две «девицы» из старших — Колли и Джарви. Они жили так уже восемь лет, потому что теперь копили деньги на старость.
Но на этаже над ними, казалось, по молчаливой договоренности собралось большинство холостых — незамужние женщины со сложившимися характерами, самых разных возрастов, которые сознательно решили не вступать в брак, и те, кто в один прекрасный день примет такое решение, но пока еще не осознал этого факта.
Когда-то на четвертом этаже располагалось пять больших спален. Теперь строители разгородили их на десять маленьких. Их обитательницами были самые разные женщины — от молодых, строгих и красивых девственниц, в которых женщине не суждено когда-нибудь полностью пробудиться, до командирш под тридцать, слишком уже пробудившихся, чтобы когда-нибудь сдаться хоть кому-то из мужчин. Грегги, третья из старших «девиц», тоже имела комнату на четвертом этаже. Она была самая нестрогая и самая добрая из всех этих женщин.
На этом же этаже находилась комната сумасшедшей девушки, Паулины Фокс, которая имела обыкновение в определенные вечера тщательно наряжаться в длинные платья, которые в первые послевоенные годы часто и быстро переделывались. Она также надевала длинные белые перчатки и носила длинные волосы, которые вьющимися локонами падали ей на плечи. В такие вечера она говорила, что сегодня обедает со знаменитым актером Джеком Бьюкененом. Никто не выражал ей открытого недоверия, так что ее сумасшествие оставалось незамеченным.
Здесь же была и комната Джоанны Чайлд, из которой — в тех случаях, когда рекреационный зал бывал занят, — можно было слышать, как она репетирует, оттачивая свое красноречие.
Все цветы весною благовонной
Запах наш скрывают похоронный…[59]
На самом верху дома, в комнатах пятого этажа, жили самые привлекательные, самые утонченные, интеллектуальные и искрящиеся юмором девушки. Теперь, когда мир все более укоренялся в душах всех и каждого, их переполняли все более и более глубокие социальные стремления самого различного свойства. Пятеро девушек занимали пять комнат наверху. У троих были любовники, помимо друзей-мужчин, с которыми они не спали, но всячески культивировали дружбу с ними, имея в виду возможное замужество. Из двух оставшихся одна была уже почти помолвлена, а другая была Джейн Райт, полноватая, но интеллектуально обаятельная в силу того факта, что работала в издательстве. Она подыскивала себе мужа, а тем временем общалась с молодыми интеллектуалами. Выше не было уже ничего, кроме крыши, на которую теперь нельзя было попасть через люк в потолке туалетной комнаты: он превратился в бесполезный квадрат, поскольку его заложили кирпичом задолго до войны из-за того, что какой-то не то грабитель, не то любовник, проникнув через этот люк, набросился на девушку или просто неожиданно предстал перед нею, или его обнаружили в ее постели, как утверждали некоторые. Как бы то ни было, он оставил после себя легенду о множестве вопящих посреди ночи, и световой люк с тех пор был закрыт для широкой публики. Рабочим, которых время от времени призывали, чтобы починить что-то наверху, над домом, приходилось пробираться на крышу через чердак соседнего отеля. Грегги утверждала, что досконально знает всю эту историю — она знала про клуб абсолютно все. И действительно, ведь именно Грегги, вдохновленная ярким лучом воспоминаний, навела ректора на кучу грязно-коричневых обоев, валявшихся в кладовке, тех, что теперь оскверняли стены гостиной и со злобной ухмылкой глядели всем в глаза в солнечные дни. Девушки с верхнего этажа частенько подумывали о том, что неплохо было бы принимать солнечные ванны на плоской части крыши; они взбирались на стулья и рассуждали, как бы снова открыть люк, однако ничего из этого не выходило, и Грегги снова объясняла всем почему. И всякий раз Грегги выдавала им улучшенную версию этой истории.
— Если вдруг начнется пожар, мы все тут застрянем, — сказала Селина Редвуд, которая была невероятно красива.
— Вы, очевидно, не обратили внимания на инструкции о чрезвычайных мерах на случай пожара, — заметила Грегги.
Она была права. Селина редко обедала дома и поэтому никогда этих инструкций не слышала. Ректор зачитывала инструкции о чрезвычайных мерах четыре раза в год сразу после обеда. Верхнему этажу в случае чрезвычайных обстоятельств предоставлялись два пролета лестницы черного хода, ведущей к абсолютно надежной пожарной лестнице, а также существовали противопожарные устройства, повсюду валявшиеся в здании клуба. В такие вечера в клубе не бывало гостей, а его членам напоминали также и о состоянии системы водоснабжения в старых домах, и о том, каково это — в наши дни вызывать слесарей-водопроводчиков. Им напоминали, что от них ожидается, что они будут неукоснительно возвращать на место вещи после танцев, устроенных в клубе. «Почему некоторые члены клуба, к сожалению, просто уходят со своими кавалерами в ночные клубы, оставляя все на долю других?» — вопрошала ректор.
Селина все это пропускала, никогда не являясь к обеду в ректорские вечера. Из окна ее комнаты ей была видна — как раз на уровне верхнего этажа дома и чуть позади печных труб — плоская часть крыши, общая для клуба и ближайшего отеля, та самая, что могла бы стать идеальным местом для солнечных ванн. Из окон комнат доступ на какую бы то ни было часть крыши не представлялся возможным, но в один прекрасный день Селина обнаружила, что на крышу можно попасть через окно туалетной, узкого, как щель, ставшего еще уже из-за того, что в какой-то момент долгой истории этого дома оно было разделено пополам, когда встраивали туалетные комнаты. Надо было взобраться на стульчак, чтобы увидеть крышу. Селина измерила окно. Отверстие оказалось шириной в семь дюймов и длиной в четырнадцать. Окно было со створками.
— Думаю, я смогу пролезть в окно туалетной, — сказала Селина Энн Бейбертон, занимавшей комнату напротив ее собственной.
— А зачем тебе надо в него пролезать? — удивилась Энн.
— Оно ведет на крышу. С него надо только спрыгнуть — не очень высоко.
Селина была чрезвычайно стройна. А вопрос веса и измерений имел на верхнем этаже чрезвычайное значение. Возможность — или невозможность — протиснуться через туалетное окно стала бы одним из проверочных испытаний, которые могли бы доказать, что политика приготовления еды в клубе без насущной необходимости допускает использование слишком многих ингредиентов, способствующих увеличению веса.
— Самоубийственно, — заявила Джейн Райт, которая чувствовала себя несчастной из-за своей полноты и каждый раз испытывала неодолимый ужас перед очередной трапезой, вечно решая, что из этой трапезы съесть, а что оставить несъеденным, потом все же приходя к обратному решению, поскольку ее работа в издательстве по преимуществу умственная, а это означает необходимость обеспечить мозгу питание более обильное, чем требуется другим людям.
Из пяти членов клуба, живших на верхнем этаже, только Селина Редвуд и Энн Бейбертон смогли протиснуться в туалетное окно, причем Энн удалось это сделать только нагишом и обмазав себе тело маргарином, чтобы оно стало скользким. После первой попытки, когда она, спрыгнув вниз, подвернула щиколотку, а потом содрала кожу, влезая обратно, Энн заявила, что в дальнейшем будет использовать свою норму мыла, чтобы облегчить выход. Норма мыла по карточкам ограничивалась столь же строго, что и норма маргарина, но оно ценилось гораздо больше, ведь маргарин все-таки повышает вес. А крем для лица слишком дорог, чтобы тратить его на оконные авантюры.
Джейн Райт не могла понять, с чего это Энн так беспокоят лишние полтора дюйма на бедрах по сравнению с бедрами Селины, ведь она и так очень стройна и у нее уже имеется твердая перспектива выйти замуж. Джейн встала на стульчак и бросила Энн ее выцветший зеленый халатик — накинуть на скользкое тело, и спросила: как там, снаружи? Двое других обитательниц верхнего этажа тогда отсутствовали, уехав на весь уик-энд.
Энн и Селина заглядывали вниз из-за края плоской крыши в таком месте, где Джейн не могла их увидеть. Возвратившись, они доложили, что увидели сад позади дома, где Грегги проводила экскурсию для двух новых членов. Она показывала им место, где упала бомба, которая не разорвалась и ее достали и увезли саперы — целый взвод, — а во время этой операции все покинули здание. Грегги также показала новичкам и то место, где, по ее предположениям, все еще лежала другая неразорвавшаяся бомба.
— Ох уж эта Грегги с ее сенсациями. — Джейн была готова закричать. И добавила: — Сегодня творожная запеканка — вот так ужин! Представляете, сколько калорий?
Когда они просмотрели карту меню, оказалось, около 350 калорий.
— Десерт — вишневый компот, — сказала Джейн, — 94 калории, если нормальная порция, если бы не с сахарином, тогда — всего 64. А мы сегодня и так уже наели больше тысячи калорий. Вечно по воскресеньям одно и то же повторяется. Один только хлебный пудинг был…
— А я не ела хлебный пудинг, — заявила Энн. — Хлебный пудинг — самоубийственная штука.
— А я съедаю только по маленькому кусочку от всех блюд, — призналась Селина, — и, по правде говоря, чувствую себя постоянно голодной.
— Ну, я же занимаюсь умственной работой, — сказала Джейн.
Энн расхаживала по лестничной площадке, губкой стирая с себя маргарин.
— Мне пришлось использовать все мыло и весь свой маргарин, — произнесла она.
— В этом месяце я не смогу одолжить тебе мыло, — сказала Селина.
Селина регулярно получала мыло от американского армейского офицера, который доставал его из источника множества вожделенных вещей, называемого ГВМ — гарнизонный военный магазин. Но она набрала уже довольно много мыла и перестала давать его в долг.
А Энн ответила:
— Очень мне нужно твое чертово мыло. Просто больше не проси у меня тафту, только и всего.
Под «тафтой» подразумевалось вечернее платье из тафты от Эльзы Скиапарелли, которое отдала ей баснословно богатая тетушка после того, как один раз его надела. Это потрясающее платье, возбуждавшее всеобщее внимание, где бы оно ни появлялось, использовалось всем верхним этажом для особых случаев — за исключением Джейн, которой оно было мало. За его аренду Энн получала разнообразное вознаграждение — например, купоны на одежду (бесплатно) или наполовину использованный кусок мыла.
Джейн вернулась к своей умственной работе, довольно громко хлопнув дверью. Она трепетно относилась к своей умственной работе и поднимала шум из-за включенного радио своих товарок по лестничной площадке и из-за мелкодушия тех, кто начинал торговаться с Энн из-за «тафты», когда этот наряд требовался для того, чтобы поддержать нахлынувшую волну моды на вечеринке в длинных платьях.
— Тебе нельзя надевать его в «Милрой» — оно уже дважды там побывало… Его уже видели у Куаглино, Селина в нем у Куаглино была. Оно всему Лондону становится известно.
— Но на мне оно смотрится совершенно по-другому, Энн. Я отдам тебе весь лист талонов на сладости.
— Да не нужны мне твои чертовы талоны на сладости. Я все свои бабушке отдаю.
В таких случаях Джейн высовывала голову из двери:
— Прекратите эти мелочные споры! И перестаньте визжать. Я занимаюсь умственной работой.
В гардеробе Джейн имелся выходной костюм — черный жакет и юбка, переделанные из смокинга ее отца. После войны очень немногие смокинги в Англии сумели сохранить свой первоначальный вид. Но этот трофейный наряд Джейн был слишком велик остальным обитательницам этажа, чтобы они могли его одалживать, так что она была благодарна судьбе хотя бы за это. В чем именно заключалась ее умственная работа, оставалось для клуба тайной, так как, когда ее спрашивали об этом, Джейн выкручивалась, пускаясь в пространные объяснения, противоречащие друг другу и наполненные непонятными деталями вроде стоимостей и печатников, листов и рукописей, гранок и контрактов.
— Ну, Джейн, тебе же должны оплачивать всю дополнительную работу, которую тебе приходится делать.
— Мир книг по сути своей этим не интересуется, — говорила Джейн.
Она всегда говорила об издательстве как о «мире книг». И у нее всегда было трудно с деньгами, так что можно было предположить, что платили ей плохо. Именно потому, что ей приходится очень аккуратно расходовать шиллинги на газовый камин у себя комнате, объясняла она, она не может зимой сидеть на диете, поскольку ей нельзя мерзнуть и надо хорошо питать свой мозг.
Благодаря своей работе в издательстве Джейн пользовалась в клубе некоторым уважением, каковое несколько подрывалось появлением в вестибюле (чуть ли не каждую неделю) бледного, худого иностранца, явно старше тридцати лет и с хлопьями перхоти на темном пальто, который спрашивал в конторе, может ли он повидать мисс Джейн Райт, всегда добавляя: «Я хотел бы увидеться с ней приватно». Кроме того, из конторы по всему клубу распространился слух, что большинство входящих телефонных звонков Джейн были именно от него.
— Это клуб Мэй Текской?
— Да.
— Могу я поговорить с мисс Джейн Райт наедине?
Однажды дежурившая секретарша сказала ему:
— Звонки членов клуба всегда приватны. Мы не подслушиваем разговоры.
— Очень хорошо. Я бы узнал, слушаете вы или нет. Я жду щелчка, прежде чем начинать говорить. Будьте добры запоминать.
Джейн пришлось потом извиниться за него в конторе:
— Он иностранец. Это связано с миром книг. Я не виновата.
Однако в последнее время рядом с Джейн появился другой, более представительный мужчина из мира книг. Она привела его в гостиную и познакомила с Селиной, Энн и сумасшедшей девушкой Паулиной Фокс, которая в свои лунатические вечера наряжалась для актера Джека Бьюкенена.
Этот мужчина — Николас Фаррингдон — был довольно мил, хотя и очень застенчив.
— Он думающий, — сказала Джейн. — Мы считаем его очень способным, но он пока только нащупывает свой путь в мире книг.
— Он что, тоже в издательском деле?
— В данный момент — нет. Он только нащупывает путь. Он что-то пишет.
Умственная работа Джейн подразделялась на три вида. Во-первых, и в полной тайне, она писала стихи — строго иррациональные, где примерно с той же частотой, что вишни в вишневом пироге, встречались слова, которые сама Джейн определяла как «раскаленные угли под слоем пепла» — такие, как «чресла» и «любовники», «корень» и «роза», «обломки корабля» и «саван». Во-вторых, и тоже втайне, она при содействии бледного иностранца писала письма — дружеские, но с деловыми намерениями. В-третьих, и уже более открыто, Джейн иногда доделывала в своей комнате работу, которую не успевала выполнить в течение рабочего дня в конторе своего маленького издательства.
Она была единственной ассистенткой в издательстве «Хай Тровис-Мью Лтд». Хай Тровис-Мью — это владелец издательства, а строкой ниже в шапке издательства шло имя миссис Хай Тровис-Мью, поскольку она была его директором. Настоящее (для своих) имя Хая Тровиса-Мью было Джордж Джонсон, или, по крайней мере, оно было таковым в течение некоторого времени, хотя немногие старые друзья называли его Кон, а еще более немногие и более старые — Артур или Джимми. Тем не менее во времена Джейн он звался Джорджем, и она готова была на что угодно ради Джорджа, своего белобородого нанимателя. Она упаковывала книги в пачки, доставляла их на почту или разносила по адресам, отвечала на телефонные звонки, присматривала за младенцем, когда жене Джорджа, Тилли, надо было пойти постоять в очереди за рыбой, записывала доход в бухгалтерские книги, вела учет мелкой наличности и конторских расходов и в целом вела дела маленького издательства. Через год Джордж позволил ей заниматься поиском новых авторов, а также выяснять их финансовые обстоятельства и психологически слабые места, с тем чтобы он мог работать с авторами наиболее выгодным для издательства образом.
Так же как обычай каждые несколько лет менять свое имя в надежде, что с новым именем удача наконец повернется к нему лицом, эти методы работы носили у Джорджа довольно невинный характер, поскольку ему никогда не удавалось вызнать всю правду о своих авторах или вообще извлечь из своих расследований хоть какую-то выгоду. И все же такова была его система работы, и разработка стратегии действий обостряла в нем интерес и вкус к каждодневным занятиям. Прежде Джордж совершал основные расследования самостоятельно, однако в последнее время стал подумывать о том, что может скорее добиться удачи, если будет препоручать новых авторов Джейн. Партию книг, направлявшихся Джорджу, недавно арестовали в порту Гарвича[60], и магистратный суд приговорил книги к сожжению по причине их непристойности. Джордж чувствовал себя особенно неудачливым в данный конкретный период.
Кроме всего прочего, такое решение позволяло Джорджу избавиться не только от всех затрат, но и от нервного напряжения, связанного с необходимостью сохранять бдительность во время ленча с непредсказуемыми писателями и с попытками уяснить себе, превосходит ли их паранойя его собственную. Гораздо лучше было дать им поболтать с Джейн в кафе, в постели или где там еще, куда она могла с ними отправиться. Ожидание ее донесений и так уже порядком рвало ему душу. Он был очень доволен тем, что много раз за прошедший год она спасла его от слишком высоких — больше, чем необходимо, — выплат за книгу наличными, как, например, тогда, когда поведала ему об отсутствии средств у автора или когда сказала Джорджу, в какой части рукописи ему следует найти недостатки (обычно это была та часть, которой автор особенно гордился), чтобы добиться минимального сопротивления, если не абсолютного упадка духа автора.
Джорджу удалось обрести (поочередно) трех молодых жен, вследствие его неизбывно красноречивых излияний перед ними на сюжеты из мира книг, который, как они понимали, был весьма возвышающим. Это он покинул двух предыдущих жен, а не они его, и его пока еще не объявили банкротом, несмотря на то что он пережил в ходе многолетней карьеры целый ряд различных по форме и весьма запутанных реконструкций своих предприятий, каковые, вероятно, оказались слишком обременительными для нервов его кредиторов, чтобы те решились сопротивляться им легально — ведь никто из них так этого и не сделал.
Джордж проявлял обостренный интерес к тому, чтобы научить Джейн управляться с авторами книг. В отличие от его прикаминного красноречия, пригодного для жены Тилли, его советы, адресованные Джейн, были уклончивы и осторожны, ибо в темных уголках своего сознания он почти верил, что авторы достаточно коварны, чтобы сделаться невидимыми и прятаться под столами и стульями издательских кабинетов.
— Видишь ли, Джейн, — говорил ей Джордж, — эта моя стратегия — существенная часть самой профессии. Все издатели этим занимаются. Крупные фирмы делают это автоматически. Большие боссы могут позволить себе делать это автоматически, они не могут позволить себе признавать такие факты открыто, как это делаю я, — боятся потерять лицо. А мне приходится самому продумывать каждый шаг и самостоятельно просчитывать все, что касается авторов. В издательской профессии ты имеешь дело с весьма темпераментным сырьем. — Джордж прошел к углу, отгороженному занавеской, за которой скрывалась вешалка, и отодвинул занавеску. Вгляделся внутрь и снова ее задвинул. — Всегда думай об авторах, как о сырье в твоих руках, Джейн, — продолжал он, — если собираешься остаться в мире книг.
Джейн воспринимала это как свершившийся факт. Теперь ей дали на разработку Николаса Фаррингдона. Джордж предупреждал, что работать с этим автором — ужасный риск. Джейн рассудила, что ему чуть за тридцать. О нем говорили, что он — поэт не слишком большого таланта и анархист, не слишком преданный делу анархизма. Однако даже эти детали поначалу не были ей известны. Он принес Джорджу пачку машинописных листков потрепанного вида, неаккуратно уложенных в коричневую картонную папку. Все это было озаглавлено «Субботние записные книжки».
Николас Фаррингдон весьма заметно отличался от других писателей, с которыми Джейн приходилось встречаться. Отличался он прежде всего, но пока еще не вполне заметно, тем, что понимал — он находится «в разработке». А она тем временем отмечала, что он более высокомерен и более нетерпим, чем другие писатели-интеллектуалы. Она отметила также, что он более привлекателен.
Джейн добилась некоторого успеха с очень интеллектуальным автором книги «Символизм Луизы Мэй Олкотт»[61], которую Джордж теперь продавал в некоторых кругах весьма успешно и быстро, поскольку в ней широко затрагивалась тема лесбиянства. Она, кроме того, добилась некоторого успеха с Руди Биттешем, румыном, который часто заходил к ней в клуб.
Но Николас оказал на Джорджа более удручающее влияние, чем обычно. Более того, Джордж разрывался между двумя сильными чувствами: привлекательностью книги, понять которую он не мог, и боязнью ее провала. Он передал Николаса в разработку Джейн, а сам каждый вечер плакался Тилли, что попал в руки писателя, который ленив, безответственен, несносен и коварен.
Вдохновленная внезапным счастливым озарением, Джейн выработала для первого подхода к писателю манеру задавать ему вопрос: «А каков ваш raison d’être?»[62] Это срабатывало великолепно. Она испробовала этот подход на Николасе Фаррингдоне, когда в один прекрасный день он явился в издательство узнать насчет рукописи, а у Джорджа «была встреча», что на самом деле означало, что он прячется в кабинете в задней части дома.
— Каков ваш raison d’être, мистер Фаррингдон?
Он нахмурил брови и посмотрел на нее каким-то абстрактным взглядом, словно она — некий говорящий аппарат, к тому же испортившийся.
Вдохновленная новым неожиданным озарением, Джейн пригласила его пообедать в клубе Мэй Текской. Он принял приглашение с особой застенчивостью, видимо из-за книги. Она была отвергнута уже десятью издательствами, впрочем, как большинство книг, приходивших в издательство Джорджа.
Визит Николаса сразу поднял престиж Джейн в глазах обитателей клуба. Она никак не ожидала, что ее гость так легко освоится в новой обстановке. Прихлебывая черный кофе в гостиной в компании Джейн, Селины, маленькой темноволосой Джуди Редвуд и Энн, он смотрел на все с едва заметной довольной улыбкой. Джейн выбрала себе компаньонок на этот вечер, словно руководствуясь инстинктом пробующей свои силы сводницы, о чем, видя, насколько преуспела в своих стараниях, она отчасти жалела, но отчасти и поздравляла себя с удачей, так как по различным, дошедшим до нее сведениям, не могла с точностью судить, не предпочитает ли Николас мужчин; теперь она сделала вывод, что, по всей вероятности, ему нравятся оба пола. Непревзойденные ноги Селины сами собой расположились по диагонали к глубокому креслу, где сидела, лениво распростершись, их обладательница, всем своим видом дававшая понять, что лишь эта женщина из всех присутствующих может позволить себе сидеть, так распростершись в кресле. Было что-то такое в привольной позе Селины, что придавало ей величие королевы. Она с явным одобрением разглядывала Николаса, который тем временем переводил взгляд то туда, то сюда, рассматривая собравшиеся в других частях комнаты группки щебечущих девушек. Двери на террасу были широко открыты в прохладный вечер, и вскоре из рекреационного зала, пролетев над террасой, донесся голос Джоанны — урок красноречия был в разгаре.
Был юношей милым Чаттертон,
И духом — помню — весел был и горд.
А дале вспомню — весел, в жизнь влюблен
Был тот, что плуг свой вел под сенью гор.
Что ж нас обожествляет? Лишь душа,
Поэтам юность счастье щедро дарит,
Заря их жизни лишь и хороша,
Конец же дней их горем измытарит…[63]
— Лучше бы она по-прежнему читала «Гибель „Германии“», — пожалела Руди Редвуд. — Хопкинс у нее замечательно получается.
А голос Джоанны все звучал:
— Помните об ударении на слове «Чаттертон» и о паузе следом за ним.
Ученица Джоанны продекламировала:
Был юношею милым Чаттертон…
Волнения по поводу окна-щелочки продолжались весь остаток дня. Умственная работа Джейн шла на фоне голосов, эхом доносившихся из большой туалетной комнаты, где находилось окно. Вернулись две другие обитательницы верхнего этажа, которые провели уик-энд у себя дома, в сельской местности. Это были Дороти Маркэм, обедневшая племянница леди Джулии Маркэм, председательницы Административного комитета клуба, и Нэнси Риддл, одна из множества обитавших в клубе пасторских дочерей. Нэнси пыталась преодолеть свой мидлендский акцент и с этой целью брала уроки красноречия у Джоанны.
Джейн, занимаясь умственной работой, слышала со стороны туалетной все об успехе пролезания Дороти Маркэм через окно. Бедра Дороти были тридцать шесть с половиной дюймов в окружности, а размер бюста — всего тридцать один дюйм; этот факт вовсе не приводил ее в отчаяние, поскольку она намеревалась выйти замуж за одного из трех молодых людей из широчайшего круга ее знакомых, ибо случилось так, что их притягивали мальчиковые фигуры у девушек. И хотя Дороти пока еще была не так хорошо осведомлена об этом, как ее тетушка, она все же знала достаточно, чтобы верить, что ее безбедрая и безгрудая фигурка всегда будет притягательна для мужчин, которые чувствуют себя с такой фигуркой абсолютно в своей тарелке. Дороти могла выдавать — в любое время дня или ночи — бесконечные каскады девчачьей болтовни, в результате чего создавалось вполне правомерное впечатление, что в тех случаях, когда она не разговаривает, не ест и не спит, она вовсе не думает, а если думает, то именно такими фразами-всплесками, как говорит: «Кошмарный ланч!», или «Обалденная свадьба!», или «Он действительно ее изнасиловал. Она та-ак изумилась!», или «Прегадкий фильм!», или «Я отчаянно хорошо себя чувствую, спасибочко, а вы как?».
Голос Дороти из туалетной отвлекал Джейн от умственной работы: «Ох, черт! Я вся черная от сажи. Я абсолютный грязингтон!» Она приоткрыла дверь в комнату Джейн, не постучав, и просунула в щель голову: «А нет ли мыльца-любимца?» Это было за несколько месяцев до того, как она снова просунула голову в дверь и объявила: «Кошмарики, как повезло. Я залетела. Приглашаю на свадьбу».
В ответ на просьбу о мыле Джейн сказала: «А ты можешь одолжить мне пятнадцать шиллингов до следующей пятницы?»
Это было ее последним средством спасения от посетителей, когда она занималась умственной работой.
Очевидно было, судя по звукам, доносившимся из туалетной, что Нэнси Риддл застряла в окне. У Нэнси начиналась истерика. В конце концов Нэнси высвободили и успокоили, о чем свидетельствовал постепенный переход от мидлендских гласных к стандартным английским, доносившимся теперь из туалетной.
Джейн продолжала работать, описывая самой себе этот процесс как исполнение приказа «Продолжать, несмотря ни на что!». Все обитательницы клуба, инфицированные идиомами, принятыми в Военно-воздушных силах и усвоенными девицами из дортуара, постоянно использовали это выражение.
Она на время отложила рукопись Николаса, так как это оказалось совсем не легким делом: она фактически еще не разобралась в том, какова же тема этой книги, что было совершенно необходимо, прежде чем решать, какой отрывок должен вызывать некоторые сомнения, хотя она уже придумала, какое замечание посоветует Джорджу высказать: «Не думаете ли вы, что эта часть несколько деривативна, вторична?» Джейн придумала это во время нового неожиданного озарения.
Итак, она отложила книгу. Теперь она выполняла весьма серьезную работу, которой посвящала свое свободное время и за которую ей платили. Эта работа помещалась в тот раздел ее существования, что был связан с Руди Биттешем, которого она на этом этапе своей жизни терпеть не могла из-за его непривлекательной внешности. Помимо всего прочего, он был для нее слишком стар. В подавленном состоянии духа она находила полезным напоминать себе, что ей всего лишь двадцать два года, ибо это придавало ей бодрости. Джейн просмотрела подготовленный Руди список знаменитых авторов и соответствующих адресов, чтобы выяснить, кого еще она не обработала. Взяла лист почтовой бумаги, надписала адрес своей двоюродной бабушки, живущей за городом, и дату. Затем принялась писать:
я посылаю это письмо к Вам на адрес Вашего издателя в уверенности, что он перешлет его Вам.
Это было рекомендованное ей предисловие — Руди говорил, что иногда издатели получают от авторов указание вскрывать адресованные им письма и выбрасывать их, если они не имеют достаточного делового значения, но такое вступление, если оно попадет в руки издателя, „может тронуть издательское сердце“. Остальная часть письма была целиком в компетенции самой Джейн. Она подождала некоторое время — не нахлынет ли небольшое новое озарение — и продолжила писать:
Я уверена, Вы получаете множество восхищенных писем, и колебалась — стоит ли добавлять еще одно в Вашу почтовую сумку. Но с тех пор, как я вышла из тюрьмы, где провела два года и четыре месяца, мне все чаще и чаще хотелось, чтобы Вы знали, как много Ваши романы значили для меня все то время. Меня редко навещали в тюрьме. Дозволенные мне еженедельные часы досуга я проводила в библиотеке. Она, увы, не отапливалась, но я, зачитываясь, не обращала внимания на холод. Ничто из прочитанного мною не наделяло меня таким мужеством и желанием строить новое будущее, когда я выйду на свободу, как „По ком звонит колокол“. Этот роман вернул мне веру в жизнь.
Я просто хочу, чтобы Вы знали об этом, и говорю Вам: „Спасибо!“
Искренне Ваша,
Если письмо сумеет дойти до него, оно может принести написанный от руки ответ. Письма из тюрьмы или из сумасшедшего дома чаще приносили ответы, написанные собственной рукой автора, чем какой-либо иной вид письма, но приходилось выбирать писателей «с душой», как говорил Руди. Бездушные писатели вообще редко отвечали на письма, а если отвечали, то печатали их на машинке. За машинописное письмо, если оно было подписано автором, Руди платил два шиллинга, и то если автограф был редкий, но если подпись автора встречалась повсеместно, а письмо оказывалось простой признательностью, Руди ничего не платил. За собственноручное письмо автора Руди платил пять шиллингов за первую страницу и по шиллингу за каждую следующую. Это настолько подстегивало изобретательность Джейн, что она совершала подвиг за подвигом, сочиняя письма, которые могли бы заставить получателя ответить собственноручно написанным текстом.
Руди оплачивал почтовую бумагу, конверты и марки. Он говорил ей, что письма писателей нужны ему «в сентиментальных целях, для моей коллекции». Она эту его коллекцию видела. Однако пришла к заключению, что он ее составляет, хорошо разбираясь во все возрастающей год от года ценности таких писем.
«Если я сам пишу, это не звучит так правдиво: я не получаю интересные ответы. Между прочим, мой английский язык не похож на английский язык английской девушки».
Джейн и сама могла бы составить собственную коллекцию писем, если бы не нуждалась в наличных деньгах и могла бы позволить себе откладывать эти письма на будущее.
«Никогда не просите денег в свои письма, — предостерег ее Руди. — Вообще не упоминайте тема денег. Это составляет уголовное преступление при мошенничестве». Тем не менее она после очередного озарения стала добавлять свой обычный постскриптум — просто для большей убедительности.
Джейн поначалу беспокоилась, как бы ее не разоблачили и она не попала бы в какую-нибудь заваруху. Руди ее разуверил: «Это не преступление. Вы сказать, это шутка. И кто это станет вас выяснять, между прочим? Вы думаете, Бернард Шоу собирается писать и делать вопросы о вас у ваша старая бабушка? Бернард Шоу — это же ИМЯ».
На самом деле Бернард Шоу вызвал одно лишь разочарование. Он прислал напечатанную на машинке открытку:
«Благодарю вас за письмо с хвалебным отзывом о моих писаниях. Поскольку вы говорите, что они утешили вас в ваших несчастьях, я не стану попусту тратить время и золотить лилию личными комментариями. И поскольку вы пишете, что не желаете денег, не стану обременять вас текстом, написанным от руки, и навязывать собственноручную подпись, ведь они имеют какую-то материальную ценность.
Инициалы тоже были напечатаны на машинке.
Джейн обучалась на собственном опыте. Ее письмо от имени незаконнорожденной дочери принесло сочувственное письмо от Дафны Дю Морье, за которое Руди уплатил полную цену. С некоторыми авторами научный подход — вопрос о скрытом смысле — срабатывал лучше всего. Однажды в результате нового неожиданного озарения она написала Генри Джеймсу в клуб «Атенеум».
«— Это была глупость с ваша сторона, — сказал Руди, — потому что Генри Джеймс умер, между прочим.
— А хотите письмо от автора по имени Николас Фаррингдон? — спросила она.
— Нет, — ответил Руди, — я давно знаю Николас Фаррингдон, он ничего не стоит. Он вряд ли когда-нибудь сделает себе ИМЯ. Что он написал? — Книгу „Субботние записные книжки“.
— Религиозная?
— Ну, он называет это политической философией. Это просто множество заметок и мыслей. — Попахивает религией. Он кончит вроде реакционный католик, станет подчинять Папе. Я это предсказал уже, еще до война.
— У него очень приятная внешность».
Джейн терпеть не могла Руди. Он был совсем не привлекателен. Она надписала адрес и наклеила марку на письмо Эрнесту Хемингуэю, и поставила галочку и дату против его имени в списке Руди. Голоса девушек в туалетной стихли. Радио у Энн пело:
Ангелы обедали в отеле «Риц»,
А на Беркли-сквер пел соловей[64].
Было двадцать минут седьмого. До ужина оставалось время для еще одного письма. Джейн посмотрела в конец списка.
я посылаю это письмо к Вам на адрес Вашего клуба…»
Джейн остановилась и задумалась. Съела квадратик от плитки шоколада, чтобы поддержать работу мозга, пока не наступит пора ужинать. Тюремное письмо может не затронуть чувств Моэма. Руди говорил, что этот писатель весьма циничен в отношении человеческой натуры. Озарение заставило ее вспомнить, что Моэм когда-то был врачом. Возможно, неплохой идеей будет письмо из лечебного санатория… Она два года и четыре месяца проболела туберкулезом. В конце концов, эта болезнь не является чертой человеческой натуры, тут не из-за чего проявлять свой цинизм. Она пожалела, что поела шоколада, и убрала остаток плитки подальше, к самой стенке буфетной полки, так, чтобы ее трудно было достать, будто прятала плитку от ребенка. Правильность этого действия и неправильность поедания шоколадки были подтверждены словами Селины, раздавшимися из комнаты Энн: Энн к этому времени выключила радио и они разговаривали. Селина, вероятнее всего, растянулась на кровати Энн в этой своей томной манере. Это определилось совершенно точно, когда она принялась медленно и торжественно повторять две сентенции.
Две сентенции были простым утренним и вечерним упражнением, предписанным главной инструктриссой «Курса самообладания и правильной манеры держаться», который Селина стала недавно изучать заочно: в нем давалось двенадцать уроков за пять гиней. «Курс самообладания» глубоко верил в самовнушение и рекомендовал для поддержания самообладания и душевного равновесия у работающей женщины дважды в день повторять следующие две сентенции:
«Самообладание есть идеальная уравновешенность и невозмутимость тела и души, совершенное спокойствие, каким бы ни был социальный пейзаж. Элегантная одежда, безупречная подтянутость и ухоженность, идеальное умение правильно держаться — все это способствует обретению уверенности в себе».
Даже Дороти Маркэм каждое утро в восемь тридцать и каждый вечер в шесть тридцать прекращала на несколько секунд свою болтовню из уважения к этим двум сентенциям Селины. Весь верхний этаж относился к ним с должным уважением. Они же стоили пять гиней! Два этажа под ними остались равнодушны. Однако дортуары прокрадывались на лестничные площадки, чтобы послушать: они едва могли поверить собственным ушам и заучивали на память каждое слово с жестокой радостью, чтобы передать своим друзьям из ВВС и заставить их хохотать «как из ведра» — именно так в те дни описывался веселый смех в тех кругах. В то же время девушки из дортуаров завидовали Селине, понимая в душе, что в том, что касается внешности, им никогда не встать в один ряд с Селиной.
С сентенциями было покончено как раз, когда Джейн затолкала оставшуюся шоколадку подальше, с глаз долой. Она вернулась к письму. У нее был туберкулез. Она издала слабый кашель и оглядела комнату. В комнате находились раковина, кровать, комод, буфет, стол с лампой, соломенный стул, стул жесткий, книжный шкаф, газовый камин и газометр со щелью, куда надо было опускать шиллинг за шиллингом, чтобы отмерять порции газа. Джейн подумала, что такие же условия могут быть и в палате лечебного санатория.
Один последний раз, — произнес голос Джоанны с этажа прямо под нею. Она теперь репетировала с Нэнси Риддл, которая в данный конкретный момент справлялась со стандартными английскими гласными очень неплохо. — И еще раз, — сказала Джоанна. — У нас как раз остается время до ужина. Я прочту первую строфу, затем вы — за мной:
А у нас, на нашем старом чердаке,
ровно яблоки уложены рядком,
А в окошко высоко на потолке свет луны
свободно ночью входит в дом,
А вглядись, и зелень яблок в свете том,
словно яблоки лежат на дне морском,
А осенней ночью на луну облако вплывает[65].
Шел июль 1945 года, оставалось три недели до всеобщих выборов.
Так лежат они рядами на полу,
под чернеющими балками, в ночи,
На просевших половицах, там, в углу,
собирая серебристые лучи.
Лунный свет на сонных яблоках дрожит,
унося их глубже в дрему, и молчит
Лестница слепая, что от них круто вниз сбегает.
«Лучше бы она по-прежнему читала „Гибель „Германии““». — «Разве? А мне больше нравятся „Яблоки в лунном свете“».
И тут мы подходим к Николасу Фаррингдону на его тридцать третьем году жизни. О нем говорили, что он — анархист. Однако в Мэй-Теке никто не принимал этого всерьез, поскольку он выглядел как совершенно нормальный человек: иными словами, он выглядел как человек несколько беспутный, что вполне подобало не вполне удачному сыну из хорошей английской семьи — каковым он и был на самом деле. То, что каждый из его трех братьев (двое — бухгалтеры, один — зубной врач) повторял, с того самого времени, как Николас бросил Кембриджский университет в середине 1930-х годов: «Боюсь, Николас немного не вписывается», никого не удивляло.
За информацией о нем Джейн Райт обратилась к Руди Биттешу, который знал Николаса с начала 1930-х.
«Вам незачем с ним беспокоиться, он — путаница, между прочим, — сказал ей Руди. — Я его хорошо знаю, он мой хороший друг». От Руди она узнала, что до войны Николас никак не мог решить, жить ему в Англии или во Франции и предпочитает ли он мужчин или женщин, поскольку у него чередовались периоды страсти то к тем, то к другим. Кроме того, он никак не мог сделать выбор между самоубийством и не менее радикальным образом действий в стиле отца Д’Арси. Руди объяснил, что последний — это философ-иезуит, монопольно обращавший в католичество английских интеллектуалов. Вплоть до начала войны Николас был пацифистом, говорил Руди, а потом пошел в армию. «Как-то раз я встретил его на Пиккадилли в военной форме, — сказал Руди, — и он признал мне, что война принесла ему мир. А тут вдруг — бах — и его психоанализировали из армии, по блат, и он уже работает в разведке. Анархисты от него отказались, но он считает — он анархист».
Вопреки тому, чего добивался Руди, рассказывая Джейн о Николасе Фаррингдоне, его отрывочная история не только не настроила Джейн против него, но в ее воображении, а через нее и в глазах всех девушек верхнего этажа придала ему неотразимый героизм.
«Наверное он — гений», — предположила Нэнси Риддл.
У Николаса была привычка произносить: «Когда я стану знаменит…» — имея в виду отдаленное будущее, — с той же веселой иронией, с какой автобусный кондуктор на маршруте № 75 комментировал законодательство страны: «Когда я приду к власти…»
Джейн показала Руди «Субботние записные книжки», озаглавленные так, потому что Николас в качестве эпиграфа взял текст: «Суббота для человека, а не человек для субботы»[66].
— Джордж, должно быть, сошел с ума — издавать такое, — сказал Руди, когда принес книгу обратно. Они сидели в рекреационном зале, в другом конце которого, у стеклянных дверей, под углом к ним стоял рояль, на котором какая-то девушка играла гаммы, стараясь вложить в свою игру столько чувства, сколько можно вложить в гаммы, не нарушая приличий. Треньканье «музыкального ящика» звучало достаточно далеко и размывалось звуками воскресного утра, доносившимися с террасы, так что не слишком сильно смешивалось с голосом Руди, когда он читал — на своем иностранном английском — небольшие отрывки из книги Николаса, чтобы доказать что-то Джейн. Он делал это, словно торговец тканями, вероятно желающий убедить покупателя приобрести самый лучший из его товаров, но поначалу демонстрирующий образцы низшего качества; он предлагает пощупать ткань, высказать мнение, пожимает плечами и отбрасывает образец в сторону. Джейн была убеждена, что Руди прав в своих суждениях о том, что он ей читает, но в действительности ее гораздо больше интересовало то, что она могла разглядеть в личности Николаса Фаррингдона сквозь мимолетные замечания Руди. Николас оказался единственным презентабельным интеллектуалом из тех, кого она встречала.
— Она ни плохая, ни хорошая, — оценил Руди. Он помотал головой, пока говорил это. — Она — посредственность. Я вспоминаю, он писал это в 1938-м, когда в качестве сексуального партнера имел веснушчатую особу женского пола. Она был анархистка и пацифистка. Слушайте, между прочим… И он прочел вслух:
«Х. пишет историю анархизма. Собственно анархизм не имеет истории в том смысле, как намерен ее описать Х. — то есть в смысле непрерывности и развития. Анархизм есть спонтанное движение людей в определенные периоды времени и при определенных обстоятельствах. История анархизма не могла бы иметь характер политической истории, она могла бы стать аналогичной истории сердцебиения. Можно сделать о нем какие-то новые открытия, можно сравнивать реакции движения на различные условия, но в самом по себе движении ничего нового нет».
Джейн думала о веснушчатой подружке Николаса, с которой тот спал, когда писал эту книгу, и почти уже вообразила, что они брали «Субботние записные книжки» с собой в постель.
— А что потом случилось с его девушкой? — спросила Джейн.
— С этим ничего плохого нет, — сказал Руди, имея в виду прочитанный отрывок. — Но это не такая великолепная великая истина, что ему надо, как великий человек, поместить ее на страницу, отдельно, между прочим. Он делает pensées[67], потому что ему слишком лень делать эссе. Послушайте…
Джейн повторила:
— Что случилось с той девушкой?
— Она села в тюрьма за пацифизм, может быть, не знаю. Если бы я был Джордж, я не прикоснусь одним пальцем к этой книге. Слушайте…
«Каждый коммунист хмурит брови, как фашист, каждый фашист улыбается, как коммунист».
— Ха! — произнес Руди.
— А я подумала, что это очень глубокое место, — сказала Джейн, так как это было единственное место, которое ей запомнилось.
— Вот почему он его туда написал, он рассчитывать, эта чертова книга нужно иметь публику, так что он включать маленький кусочек афоризм, очень умный, чтобы девушка, как вы, нравилось слушать, между прочим. Это ничего не значит. Где тут смысл?
Большая часть последних слов Руди прозвучала гораздо громче, чем он того хотел, так как девушка за роялем перестала играть — она решила отдохнуть.
— Тут нет причин так волноваться, — громко сказала Джейн.
Девушка за роялем начала новый набор тренькающих всплесков.
— Мы перейдем в гостиная, — предложил Руди.
— Нет, — возразила Джейн. — Сегодня утром все в гостиной. Нам не отыскать там ни одного укромного уголка. — Ей не особенно хотелось выставлять Руди напоказ перед остальными обитательницами клуба.
Вверх и вниз бегала по ступенькам гамм девушка за роялем. Из окна над рекреационным залом послышалось, как Джоанна, ведущая урок красноречия с кухаркой, мисс Харпер, втиснув его в перерыв перед тем, как ее ученица должна была поместить воскресный окорок в духовку, сказала:
— Послушайте:
Подсолнух мой! Мгновения резвы,
Но ты стремишь вслед солнцу существо, —
Так путник ждет уюта и любви
В конце пути грядущем своего[68].
— А теперь вы попробуйте. Очень медленно на третьей строке, думайте про грусть о знойном небе, когда будете это произносить.
Подсолнух мой!..
Дортуарные девицы, высыпавшие на террасу из гостиной, щебетали, словно целая стая диких птиц. Нотки гамм послушно следовали одна за другой.
— Слушайте, — произнес Руди:
«Всех и каждого следует убедить в необходимости помнить, как далеко и с каким патетическим шумом наше общество сбилось с пути истинного, и теперь ему приходится назначать своими хранителями политиков, с тем чтобы его эмоции, приносящие ли успокоение во время завтрака, или рождающие страх в вечернее время…»
— Вы замечаете, — спросил Руди, — что он говорит «сбилось с пути истинного»? В этом причина, что он никакой анархист, между прочим. Они его выгоняют, когда он сказал так, как говорит папский сын. Этот человек — путаница, как он зовет себя анархист: анархист не делает такой разговор про первородный грех, и так дальше. Они разрешают только антисоциальные тенденции, неэтичный поведение, и так дальше. Ник Фаррингдон — диверсант, саботажник, между прочим.
— Вы зовете его — Ник?
— Иногда, в пабах. «Пшеничный сноп» и «Горгулья», так дальше, там он был Ник в те дни. Кроме только, там был парень, уличный торговец, называл его «мистер Фаррингдон», а Николас сказал ему: «Меня „Мистером“ не крестили», но ничего хорошо не вышло. Парень был его друг, между прочим.
— Еще раз! — послышался голос Джоанны.
Подсолнух мой! Мгновения резвы…
— Слушайте, — сказал Руди:
«Тем не менее давайте установим, что есть для нас решающий момент, что есть для нас благоприятная возможность. Нам не нужно правительство. Нам не нужна Палата общин. Парламент должен быть распущен навсегда. Мы сможем прекрасно справиться, двигаясь в направлении полностью анархического общества с нашими великими, но безвластными институтами: мы сможем справиться с помощью монархии в качестве примера достоинства, заложенного в свободной раздаче и приятии высоких должностей и привилегий, не дающих власти; с помощью церквей, обеспечивающих духовные нужды народа; с помощью Палаты лордов, имеющей целью дебаты и рекомендации; с помощью университетов — для консультаций. Нам не нужны институты, обладающие властью. Практические дела могут осуществляться Советами больших и малых городов и деревень. Международные дела могли бы вести сменяемые представители общества, не обладающие профессиональной правоспособностью. Нам не нужны профессиональные политики, стремящиеся к власти. Бакалейщик, врач, повар должны отслужить свой срок своей стране, как люди служат свой срок в коллегии присяжных. Нами может управлять одна лишь корпоративная воля людских сердец. Нам твердят, что институты безвластны, а на самом деле это власть прекратила свое существование».
— Я задам вам вопрос, — сказал Руди. — Это простой вопрос. Он хочет монархию и он хочет анархизм. Что же все-таки он хочет? Эти двое — враги во всей истории. Простой ответ: он — путаница.
— А сколько лет было этому уличному торговцу? — спросила Джейн.
— И еще раз, — донесся голос Джоанны из верхнего окна.
Дороти Маркэм присоединилась к девушкам на солнечной террасе. Она делилась с ними охотничьими рассказами:
— …единственный раз, когда меня бросили, это меня потрясло до самых глубин. Зверь такой!
— И где же ты приземлилась?
— А где ты думаешь?
Девушка у рояля прекратила игру и аккуратно сложила ноты.
— Я уйду, — сказал Руди, взглянув на часы. — У меня договор встретиться с контактом, чтобы выпить.
Он поднялся и еще раз, прежде чем передать ей рукопись, быстро перелистал машинописные страницы. Потом проговорил печальным тоном:
— Николас мой друг, но я жалею сказать, что он неплодотворный мыслитель, между прочим. Идите сюда, послушайте:
«Есть некая правда в популярном представлении об анархисте, как о дикаре с самодельной бомбой в кармане. В нынешние времена такая бомба, сработанная в далеко запрятанных мастерских воображения, может только принять одну-единственную форму: Осмеяние».
— «Только принять» — грамматически неправильно, надо было бы сказать «принять только», — заметила Джейн. — Мне надо это исправить, Руди.
Довольно уже говорить о портрете мученика в юные годы, в том виде, как он был предложен Джейн в воскресное утро между одним мирным договором и другим, в те дни, когда все были бедны — в 1945 году. Джейн, которая прожила потом достаточно, чтобы успеть исказить этот портрет, придав ему самые изощренные формы, в описываемое время просто чувствовала, что, соприкасаясь с Николасом, она соприкасается с чем-то дерзким, интеллектуальным и богемным. Презрительное отношение к нему Руди в ее глазах рикошетом обращалось на самого Руди. Джейн полагала, что слишком много знает об этом последнем, чтобы относиться к нему с уважением, и была поражена, обнаружив, что между ним и Николасом действительно существует что-то вроде дружбы, тянущейся из прошлого.
Тем временем Николас слегка затронул и воображение девиц со скудными средствами, а они, в свою очередь, воображение Николаса. Он еще не успел в жаркие летние ночи переспать с Селиной на крыше, куда ему удавалось пробраться через оккупированный американцами чердак соседнего отеля, а ей — через окошко-щель, и он еще не успел стать свидетелем столь беспредельной жестокости, что заставила его невольно сделать абсолютно несвойственный ему жест — осенить себя крестом. В описываемое время Николас еще работал в одном из отделов Министерства иностранных дел, который отличался левыми настроениями; деяния этого отдела были мало известны другим: поистине, правая рука не знала, что делает левая. Отдел этот являлся подразделением разведывательной службы. После высадки в Нормандии Николас был направлен с несколькими поручениями во Францию. Теперь этому отделу нечем было заниматься, кроме как сворачивать дела. Сворачивание дел было нелегкой работой. Оно требовало переброски бумаг и людей из кабинета в кабинет, из конторы в контору; в частности, оно требовало значительного перемещения бумаг туда и сюда между карманами британских и американских разведывательных служб в Лондоне. В Лондоне Николас жил в мрачной меблирашке в Фулеме. Ему все надоело.
— У меня есть что вам рассказать, Руди, — сказала Джейн.
— Не вешайте трубку, пожалуйста, у меня покупатель.
— Тогда я перезвоню попозже. Я тороплюсь. Я только хотела сообщить вам, что Николас Фаррингдон умер. Помните ту его книгу, которую тогда так и не опубликовали, — он отдал вам рукопись. Ну вот, сейчас она может чего-то стоить, и я подумала…
— Ник умер? Не вешайте трубку, Джейн, у меня покупатель, он собирается купить книгу. Не вешайте, пожалуйста.
— Я позвоню позже.
А тогда, в 1945 году, Николас пришел обедать в клуб.
Был юношею милым Чаттертон,
И духом — помню — весел был и горд.
— Кто это?
— Это Джоанна Чайлд. Она обучает красноречию. Надо вас с ней познакомить.
Возбужденный щебет и непрестанное движение на террасе, поразительный голос Джоанны, прелестные стороны бедности и очаровательности этих девушек в оклеенной грязно-коричневыми обоями гостиной, Селина, словно длинный мягкий шарф распростершаяся в кресле, все это, совершенно непрошено, потоком вливалось в сознание Николаса. Месяцы невыносимой скуки настолько подавили его, что он был опьянен впечатлениями, которые в иное время сами могли бы вызвать у него не меньшую скуку.
Через несколько дней Николас пригласил Джейн на вечеринку и познакомил с людьми, с которыми она так стремилась познакомиться, — с молодыми мужчинами-поэтами и с молодыми женщинами-поэтессами с волосами до талии или на крайний случай с женщинами, которые занимались перепечаткой для поэтов или спали с ними, — что практически было одно и то же. Он взял ее с собой на ужин в ресторан «Берторелли», потом — на поэтические чтения в наемном доме собраний на Фулем-роуд; потом — на вечеринку с несколькими знакомыми, которых встретил на этих чтениях. Один из этих поэтов, о котором хорошо отзывались, получил работу в «Ассошиэйтед ньюз» на Флит-стрит; в честь этого события он приобрел пару роскошных перчаток из свиной кожи, которые гордо выставил на всеобщее обозрение. На этой поэтической встрече царил дух сопротивления обществу. Казалось, что поэты понимают друг друга на уровне какого-то тайного инстинкта, чуть ли не внутренне присущей им преддоговоренности, и ясно было, что поэт в перчатках никогда не стал бы выставлять эти поэтические перчатки столь откровенно и не стал бы ожидать, что его поймут так хорошо в том, что касается этих перчаток, ни на его новой работе на Флит-стрит, ни где бы то ни было еще.
Некоторые присутствующие мужчины были демобилизованы из небоевых армейских частей. Некоторые не годились для военной службы в силу очевидных причин — нервного подергивания мышц лица, плохого зрения или хромоты. Другие еще носили военную форму. Николас ушел из армии месяц спустя после Дюнкерка, откуда он выбрался с ранением большого пальца руки. Демобилизация последовала в результате незначительного нервного расстройства, которое случилось с ним в тот месяц, после Дюнкерка.
Николас держался явно отстраненно от собравшихся вместе поэтов, но, хотя и приветствовал своих друзей с заметной сдержанностью, было столь же заметно, что ему хотелось, чтобы Джейн могла вкусить всю радость общения с ними. На самом деле он хотел, чтобы она снова пригласила его на обед в клуб Мэй Текской, что дошло до нее несколько позже в тот же вечер.
Поэты читали свои стихи — по два стихотворения каждый, и каждый получал аплодисменты. Некоторым из них предстояло через несколько лет пережить провал и исчезнуть на «ничейной земле» — в пабах Сохо, пополнив число неудачников, столь часто встречающихся в литературной жизни. Другие, несмотря на талант, вовремя заколебались и, не обладая достаточной стойкостью, бросили поэзию и нашли себе работу в рекламе или в издательском деле, более всего возненавидев людей от литературы. Третьи преуспели, но далеко не все из них продолжали писать стихи, а если писали, то не только стихи.
Один из таких поэтов, Эрнест Клеймор, впоследствии, в 1960-е годы, стал биржевым маклером-мистиком. Рабочие дни он проводил в лондонском Сити, выходные — три раза в месяц — в своем загородном коттедже из четырнадцати комнат, где он, игнорируя жену, запирался в кабинете и писал свою «Думу», и один раз в месяц — в монастыре. В шестидесятые годы Эрнест Клеймор прочитывал в неделю одну книгу: читал в постели, перед сном. Иногда он посылал письмо в газету о какой-нибудь рецензии на книгу: «Сэр, возможно, я туп, но я прочел вашу рецензию на…»; ему предстояло еще написать три небольших философских книги, которые были действительно вполне доступны человеческому разумению; в описываемый же момент, летом 1945 года, он был юным темноглазым поэтом, присутствовавшим на поэтическом вечере и только что закончившим читать, хрипло и мощно, свой второй вклад в общее дело:
Я в мою беспокойную ночь, ночь голубки,
гвоздика ярка на моей
Тропе от могилы любви,
в эту ночь непрестанно смягчает мой
Выразительный мрак. Смочь эту новую необходимую розу,
что раскрывает мой…
Он принадлежал к Космической школе поэтов.
Его манеры и внешность свидетельствовали об ортосексуальной[69] ориентации, и Джейн никак не могла решить, культивировать ли его ради дальнейшего знакомства или по-прежнему держаться Николаса. Ей каким-то образом удалось осуществить и то, и другое, поскольку Николас привел этого темноволосого, с хрипловатым голосом поэта, этого будущего биржевого маклера, на следующую вечеринку, и она ухитрилась договориться с ним о новой встрече, прежде чем Николас увел ее в сторонку — порасспрашивать еще немного о загадочной жизни клуба Мэй Текской.
— Да это просто общежитие для девушек, — сказала она ему. — Вот и все, к чему это сводится.
Пиво подавали в банках из-под джема, что выглядело претенциозностью высшего разряда, так как банки из-под джема были большей редкостью, чем стаканы или кружки. Дом, где проходила вечеринка, находился в Хэмпстеде. Народу собралось столько, что стояла страшная духота. Хозяева, по словам Николаса, были интеллектуалы-коммунисты. Он увел Джейн в спальню, где они уселись на край незастеленной кровати и уставились на ничем не застланные доски пола — Николас с философическим утомлением, а Джейн с энтузиазмом неофитки в мире богемы. Обитатели дома, заявил Николас, вне всякого сомнения, интеллектуалы-коммунисты, о чем с легкостью можно судить по разнообразию лекарств от диспепсии на полке в ванной комнате. Он пообещал, что укажет на них Джейн, когда они снова вернутся вниз и присоединятся к гостям. Хозяева, сказал Николас, ни в коем случае не намерены знакомиться с гостями этой вечеринки.
— Расскажите мне про Селину, — попросил Николас.
Свои темные волосы Джейн собрала и заколола высоко на затылке. Лицо у нее было широкое. Единственное, что могло в ней привлекать, — это ее юность и душевная и интеллектуальная неопытность, которых сама она еще не осознала. Она на время забыла, что собиралась, насколько возможно, понизить литературный дух Николаса, и вела себя предательски, будто он и в самом деле был гением, каким он, еще до истечения недели, и претендовал быть в письме, подделанном ею по его просьбе от имени Чарлза Моргана[70]. Николас решил, что будет делать все, что может быть приятно Джейн, кроме одного — он не будет с ней спать. Решение было принято ради успеха двух проектов: опубликования его книги и его проникновения в Мэй-Тек вообще и к Селине в частности. «Расскажите мне побольше про Селину». Ни тогда, ни в какое-либо другое время Джейн не понимала, что у Николаса с первого его посещения клуба Мэй Текской возник поэтический образ, который дразнил воображение и донимал его, требуя подробностей, точно так, как сам он теперь донимал Джейн. Она же ничего не знала о его скуке и социальной неудовлетворенности. Она не видела в Мэй-Теке микрокосма идеального общества — ничего подобного. Прекрасная беззаботная бедность Золотого века не укладывалась в жизнь с шиллинговым газометром, которую всякая нормальная девушка считала лишь чем-то сугубо временным, пока не представятся иные, лучшие возможности.
Раз абиссинка с лютнею
Предстала мне во сне…[71]
Эти звуки принес в гостиную ночной ветерок. Теперь Николас попросил:
— Расскажите мне про учительницу красноречия.
— О, про Джоанну? Вам надо с ней познакомиться.
— Расскажите мне, как вы одалживаете друг у друга одежду.
Джейн размышляла, что она может выменять на ту информацию, которую ему так хочется получить. Вечеринка внизу шла своим чередом, без них. Голые доски пола у нее под ногами и стены в пятнах, казалось, не обещали задержаться в памяти хотя бы до завтра. Она сказала:
— Нам с вами надо когда-то обсудить вашу книгу. У нас с Джорджем образовался целый список вопросов.
Николас растянулся на незастеленной кровати и лениво думал о том, что, пожалуй, ему следует разработать какие-то меры защиты от Джорджа. Его банка из-под джема была пуста. Он повторил:
— Расскажите мне еще про Селину. Чем она занимается, кроме работы секретаршей у гомика?
Джейн не могла решить, насколько она опьянела, поэтому не могла заставить себя подняться на ноги — это стало бы проверкой. Она сказала:
— Приходите к нам на ленч в воскресенье.
За воскресный ленч для гостя надо было платить два шиллинга и шесть пенсов дополнительно; Джейн рассчитывала, что Николас, возможно, возьмет ее с собой еще на какие-нибудь вечеринки, в более узкий круг современных поэтов; но она предположила, что он захочет приглашать на вечера Селину, и тут уж ничего не поделаешь; она думала, что он, вероятно, захочет спать с Селиной, и, поскольку та уже спала с двумя мужчинами, Джейн не видела к этому никаких препятствий. Ее печалила мысль, только что пришедшая ей в голову, что вся эта пустая болтовня о его интересе к Мэй-Теку и истинная цель их сидения в этой унылой комнате объясняются лишь его желанием спать с Селиной. Она спросила:
— А какие куски вы считаете самыми важными?
— Что за куски?
— В вашей книге, — объяснила она. — В «Субботних записных книжках». Джордж ищет гения. Им должны стать вы.
— В ней все важно.
У Николаса немедленно возник план подделки письма от какого-то более или менее знаменитого лица, утверждающего, что это гениальное произведение. Не то чтобы сам он в это верил, так или иначе: мысль о столь неконкретном определении была не из тех, на какие его ум привык тратить силы и время. Тем не менее Николас мог распознать полезное слово, если оно попадалось ему на глаза, и, уловив направление вопроса Джейн, он тотчас же составил план. Он попросил:
— Повторите-ка мне еще раз эту восхитительную фразу про самообладание, которую твердит Селина.
— «Самообладание есть идеальная уравновешенность и невозмутимость тела и души, совершенное спокойствие, каким бы ни был социальный пейзаж. Элегантная одежда, безупречная подтянутость…»
— Ох, Господи, — воскликнула Джейн. — Я так устала выковыривать крошки мяса из картофельной запеканки, копаться в ней вилкой, отделяя кусочки мяса от кусочков картошки… Вы не представляете, каково это — пытаться есть достаточно, чтобы жить, и в то же время избегать жиров и углеводов!
Николас нежно поцеловал Джейн. Он почувствовал, что в этой девушке, видимо, все же есть некая привлекательность, ибо ничто не выдает скрытую привлекательность так явно, как неожиданный выплеск личного страдания у флегматичного существа.
— Мне приходится подкармливать свой мозг, — объяснила Джейн.
Николас сказал, что постарается достать ей пару нейлоновых чулок от американца, с которым он работает. Девушка была без чулок, и на ногах виднелись черные волоски. Он тут же отдал ей шесть купонов на одежду из своей лимитной книжки. Сказал, она может взять его талон на яйцо на следующую неделю. Джейн возразила:
— Вам самому нужно это яйцо, для вашего мозга.
— А я завтракаю в американской столовой, — объяснил он. — Там дают яйца и апельсиновый сок.
Она сказала, что тогда возьмет у него талон на яйцо. В то время по карточкам выдавалось одно яйцо в неделю, это было начало самого тяжелого периода в нормировании продуктов, поскольку теперь надо было снабжать освободившиеся страны. У Николаса в его однокомнатной квартирке была газовая конфорка, на которой он готовил себе ужин, если оставался дома и не забывал про него. Он предложил:
— Вы можете забрать весь мой чай — мне не нужны чайные талоны, я пью кофе. Получаю его от американцев.
Джейн ответила, что будет рада взять его чай. Чай выдавали по карточкам: одну неделю — две унции, другую — три, попеременно. Чай был очень полезен в целях обмена. Джейн почувствовала, что в том, что касается Николаса, ей на самом деле следует встать на сторону автора и каким-то образом втереть очки Джорджу. Николас оказался настоящим художником и человеком с чувствами. А Джордж всего-навсего издатель. Ей надо будет посвятить Николаса в методы Джорджа по выявлению недостатков у авторов.
— Давайте спустимся вниз, — предложил Николас.
Дверь отворилась, и Руди Биттеш, остановившись в проеме, с минуту наблюдал за ними. Руди был всегда трезв.
— Руди! — воскликнула Джейн с необычайным энтузиазмом. Ее радовала возможность продемонстрировать Николасу, что у нее тоже есть знакомые в этой среде. Это был своеобразный способ показать, что она тоже принадлежит к их обществу.
— Так-так, — произнес Руди. — Как ты поделываешь в наши дни, Ник, между прочим?
Николас сообщил, что его одолжили американцам.
Руди рассмеялся, словно циничный дядюшка, и сказал, что он тоже мог бы работать для американцев, если бы захотел распродавать.
— Распродавать — что? — спросил Николас.
— Мою честность работать только для мир, — ответил Руди. — Между прочим, приходите вниз и соединитесь с вечеринка, и забудь про это.
По пути вниз он спросил у Николаса:
— Ты издаешь книгу с «Тровис-Мью»? Я слышу этот новость через Джейн.
Джейн поспешно вмешалась, чтобы он не успел проговориться, что уже видел рукопись:
— Это что-то вроде анархической книги.
— А ты все еще любишь анархизм, между прочим? — спросил Руди у Николаса.
— Но не анархистов в общем и целом, между прочим, — ответил Николас.
— Как он умирать, между прочим? — спросил Руди.
— Его замучили, как говорят, — ответила Джейн.
— В Гаити? Как это?
— Я не очень много знаю, только то, что известно из новостных источников. «Рейтер» утверждает — это было местное восстание. В «Ассошиэйтед ньюз» есть немного, только что пришло… Я подумала про ту рукопись — «Субботние записные книжки».
— Она еще у меня. Если он знаменитый своей смертью, я ее найду. Как он умирать?..
— Я вас не слышу. Связь ужасная…
…
— Я говорю, что не слышу вас, Руди…
— Как он умирать? Какими посредствами?
— Она будет стоить много денег, Руди.
— Я ее найду. Связь очень плохо, между прочим. Вы меня слышите? Как он умирать?
— …хижине…
— Не слышу…
— …в долине…
— Говорите громко.
— …в пальмовой роще… покинутый… это был базарный день, все ушли на базар.
— Я найду ее. Может, есть уже рынок на этот «Субботний книга». Уже сделали культ на него, между прочим?
— Говорят, он пытался препятствовать их предрассудкам, они сейчас избавляются от католических священников.
— Не слышу ни одно слово. Я звоню вам сегодня вечер, Джейн. Встреча позже.
Селина явилась в гостиную в широкополой, с твердыми полями синей шляпе и в туфлях на высокой платформе: говорили, что эта мода, пришедшая из Франции, символизирует Сопротивление. Было позднее воскресное утро. Селина совершила прелестную прогулку по дорожкам Кенсингтонского парка вместе с Грегги.
Селина сняла шляпу и положила ее на диван подле себя.
— Я пригласила на ленч гостя, — сказала она. — Это Феликс.
Феликс, полковник Дж. Феликс Добелл, начальник того отделения американской разведки, которое занимало верхний этаж соседнего с клубом отеля. Он уже успел побывать на одном из клубных танцевальных вечеров и там выбрал для себя Селину.
— А я пригласила на ленч Николаса Фаррингдона, — сообщила Джейн.
— Но он ведь уже был у нас на этой неделе.
— Ну и что? Он опять придет. Я ходила с ним на вечеринку.
— Прекрасно, — сказала Селина. — Он мне нравится.
— Николас сотрудничает с американской разведкой, — сказала Джейн. — Вероятно, он знаком с твоим полковником.
Обнаружилось, что им не приходилось встречаться. Вместе с девушками они получили столик на четверых, и две девицы принялись им прислуживать, принося тарелки с едой из раздаточного окна. Воскресный ленч был самой лучшей трапезой недели. Каждый раз, когда одна из девушек поднималась, чтобы получить и принести очередное блюдо, Феликс Добелл из вежливости привставал с места, затем снова садился. Николас, пока две девицы его обслуживали, спокойно бездельничал, как англичанин, обладающий droits du seigneur[72].
Ректор — высокая бледнолицая женщина, обычно одевавшаяся во все серое, отчего и лицо ее казалось скорее серым, сделала краткое объявление о том, что член парламента, консерватор, придет в следующий вторник, чтобы преподать здесь предвыборную дискуссию.
На это Николас улыбнулся так широко, что его продолговатое смуглое лицо стало еще привлекательнее. По-видимому, ему очень понравилась идея «преподать дискуссию», и он сказал об этом полковнику, который добродушно с ним согласился. Казалось, полковник влюбился во все, что видел в клубе, а Селина стала центром и фактическим средоточием всех его чувств. Таков был обычный эффект, производимый клубом Мэй Текской на всех его посетителей-мужчин. И Николаса точно так же очаровал этот единый организм, с той лишь разницей, что он возбудил в нем поэтическое чувство до необычайной остроты, до отчаяния, ибо в тот же самый момент он с иронией отмечал, что в собственном ходе мыслей навязывает этому сообществу образ, самому этому сообществу непонятный.
Они расслышали голос серой дамы-ректора, беседовавшей с седовласой Грегги, сидевшей с ней за одним столиком:
— Видите ли, Грегги, я ведь не могу находиться во всех местах клуба одновременно.
А Джейн обратилась к своим компаньонам:
— Это один из тех фактов, что делают нашу жизнь здесь более или менее сносной.
— Очень оригинальная мысль, — сказал американский полковник, однако его слова относились к чему-то, о чем говорил Николас еще до реплики Джейн, когда они обсуждали политическое мировоззрение клуба Мэй Текской. Предложением Николаса тогда было: «Им вообще следует запретить голосовать. Я хочу сказать, их надо уговорить не голосовать. Мы могли бы обойтись без правительства. Мы могли бы обойтись монархией, Палатой лордов…»
Джейн явно скучала, поскольку читала эту часть рукописи уже не один раз и ей гораздо больше хотелось обсуждать личности, что всегда доставляло ей больше удовольствия, чем любой разговор на безличные темы, каким бы легким и фантастичным такой разговор ни был, хотя она еще не допустила признание этого факта в свое, рвущееся к интеллектуальным высотам сознание. Этого не произошло до тех пор, пока Джейн не достигла пика карьеры репортера и интервьюера в самом крупном из женских журналов, когда она обрела свое истинное предназначение в жизни, хотя по-прежнему несправедливо полагала, что способна мыслить, да и в самом деле демонстрировала некоторую способность к тому. А сейчас она сидела за столом рядом с Николасом и мечтала, чтобы он перестал разговаривать с полковником о счастливых возможностях, кроющихся в произнесении политических речей девицам клуба Мэй Текской, и о различных способах развращения их нравов. Из-за того, что ей было скучно, Джейн испытывала чувство вины. А Селина рассмеялась, сохраняя уравновешенность и достоинство, когда Николас затем заговорил о центральном правительстве:
— Мы могли бы обойтись без управления из центра. Оно плохо для нас, но что еще хуже, оно плохо для самих политиков…
Однако то, что он говорил об этом серьезно — насколько для его склонного к самоиронии ума возможно было серьезно относиться к чему-либо вообще, — было, кажется, совершенно очевидно для полковника, который, ко всеобщему изумлению, заверил Николаса:
— Моя жена Гарет тоже является членом Гильдии стражей этики в нашем городе. Она очень добросовестно там трудится.
Николас, напомнив себе, что самообладание есть идеальная уравновешенность, воспринял это утверждение как вполне рациональный отклик.
— А кто такие «Стражи этики»? — спросил он.
— Они стоят за идеал чистоты домашнего очага. Ввели специальный надзор за материалами для чтения. Многие семьи в нашем городе не допускают в свой дом литературу без штампа гильдии: у Стражей есть свой штамп — герб чести.
Теперь Николасу стало ясно, что полковник воспринимает его как человека с идеалами и связывает его идеалы с теми, что разделяет его жена Гарет, а ее идеалы — единственное, что оказалось в данный момент у полковника под рукой. Это могло служить единственным объяснением. Однако Джейн захотелось все расставить по своим местам. Она сказала:
— Николас — анархист.
— Ох нет, Джейн, — огорчился полковник. — Вы слишком суровы к вашему другу-писателю.
Селина уже начала понимать, что Николас придерживается настолько неортодоксальных взглядов на вещи, что люди, с которыми она привыкла общаться, могли бы счесть его чокнутым. Его неординарность она приняла за слабость, а в ее глазах такая слабость в привлекательном мужчине делала его еще более желанным. Она знала еще двоих мужчин, тоже так или иначе уязвимых. Она не испытывала извращенного интереса к этому факту, поскольку вовсе не стремилась причинять им боль: если такое и происходило, то совершенно случайно. То, что привлекало ее в таких мужчинах, было отсутствие у них желания завладеть ею целиком и полностью. Именно поэтому ей доставляло удовольствие спать с ними. У Селины был еще один друг, тридцатипятилетний мужчина, бизнесмен, еще не демобилизовавшийся из армии, очень богатый и никоим образом не слабый. Он был ужасный собственник: Селина полагала, что, возможно, со временем выйдет за него замуж. А пока она смотрела на Николаса, в чьей беседе с полковником реплики сменялись в какой-то безумной последовательности, и думала, что сумеет его использовать.
Усевшись в гостиной, они принялись строить планы на вторую половину дня, что свелось к возможности прокатиться вчетвером на машине полковника. К этому времени полковник успел потребовать, чтобы все называли его Феликсом.
Ему уже исполнилось тридцать два года, и он был одним из слабых мужчин Селины. Его слабость выражалась в его всепоглощающем страхе перед женой, так что он — даже несмотря на то что жена в это время находилась в Калифорнии — предпринимал невероятные усилия, чтобы она не застала его врасплох с Селиной в выходные дни, которые они проводили вместе за городом. Запирая дверь спальни, полковник обычно весьма обеспокоенно объяснял: «Я не хотел бы причинить боль Гарет», или произносил еще что-нибудь, в этом же роде. В первый раз, когда это случилось, Селина выглянула из двери ванной, высокая и прекрасная, с широко раскрытыми глазами; она посмотрела на Феликса, желая понять, в чем, собственно, дело. Он все еще волновался и снова подергал дверь. В поздние воскресные утра, когда постель становилась уже неуютной из-за крошек от завтрака, он вдруг впадал в задумчивость и уплывал куда-то вдаль. Тогда он мог вдруг произнести: «Надеюсь, совершенно невозможно, чтобы Гарет узнала про наше убежище». Так что он был из тех, кто хотел завладеть Селиной целиком и полностью; и поскольку Селина была красива и не могла не провоцировать его собственнические устремления, она находила это нормальным, при условии, что мужчина достаточно привлекателен для того, чтобы с ним спать, выходить в свет, и что он хорошо танцует.
Феликс был светловолос и имел сдержанно благородную наружность, которую, по-видимому, получил по наследству. Он редко говорил что-нибудь смешное, но всегда был готов повеселиться. В тот воскресный день он предложил поездку на своей машине в Ричмонд, а этот парк находился очень далеко от Найтсбриджа. В те дни, когда бензин был так труднодоступен, что никто из лондонцев не катался на машине ради удовольствия, если только это не была машина американца: лондонцы пребывали в смутном и ошибочном убеждении, что американские машины ходят на «американском» бензине и поэтому можно не испытывать угрызений совести из-за британского аскетизма и не задавать себе укоризненный вопрос о необходимости такой поездки в места, обеспеченные общественным транспортом.
Джейн, заметив, как долгий взгляд Селины, полный «идеальной уравновешенности и невозмутимости», остановился на Николасе, сразу предугадала, что ее заставят сесть впереди с Феликсом, тогда как Селина, исполненная самообладания, ступит ногой с таким замечательно высоким подъемом в заднюю дверь машины, а Николас последует за ней. Она также предугадала, что такое распределение мест произойдет естественно, без всяких усилий, и абсолютно элегантно. Она ничего не имела против Феликса, кроме того, что не могла надеяться его завоевать — у нее не было ничего, что она могла бы предложить такому мужчине, как Феликс. Она сознавала, что для Николаса у нее было кое-что, пусть весьма малое, но достойное предложения — ее способность к литературной и умственной работе, чего не было у Селины. Фактически Джейн недопонимала Николаса, она довольно смутно представляла его себе, как более привлекательного Руди Биттеша, вообразив, что он получит больше удовольствия и утешения от девушки литературной, чем просто от девушки. На вечеринке он поцеловал ее, увидев в ней просто девушку, которая его растрогала: Джейн могла бы добиться большего без своих литературных наклонностей. Это была ошибка, которую она постоянно совершала в своих отношениях с мужчинами, выводя из собственных предпочтений — а предпочитала она «мужчин от книг и литературы» — их предпочтительное отношение к женщинам из той же категории. И ей даже никогда в голову не приходило, что «литературные» мужчины если и любят женщин, то женщин не «литературных», а просто девушек.
Однако расчет Джейн насчет распределения мест в машине очень скоро полностью оправдался; и именно неизменная точность ее интуиции в подобных мелочах в более поздние годы придавала ей уверенность, когда она продвигалась в карьере сотрудника-предсказателя, ведущего отдел светской хроники.
Тем временем грязно-коричневая гостиная стала оживляться веселым щебетом девиц, выходящих из столовой с подносами кофейных чашек в руках. Три старые девы — Грегги, Колли и Джарви — были представлены гостям, в соответствии с их давно устоявшимся правом на это. Они сели на жесткие стулья и принялись разливать кофе для молодых бездельниц и бездельников. Всем было известно, что Колли и Джарви пребывают в процессе религиозного спора, однако те всячески старались скрыть свои разногласия ради воскресного дня. Тем не менее Джарви возмутило то, что Колли налила слишком много кофе в ее чашку. Она поставила чашку с блюдцем, полным пролившегося на него кофе, на стол чуть позади себя и демонстративно оставила все это без внимания. Джарви успела одеться для выхода, взяв с собой перчатки, сумку и шляпку: она собиралась на занятия со своим классом в воскресной школе. Перчатки были из плотной зеленовато-коричневой замши. Джарви разгладила их у себя на коленях, затем осторожно провела пальцами по крагам перчаток и отвернула их. На изнанке краг стал виден штамп — два полумесяца, глядящих в одну сторону — знак «необходимая вещь», что означало: они куплены в дешевом магазине, как товар по контролируемым государством ценам. На платьях этот знак обычно ставился на вшитой на изнанке тесьме, которую можно было сразу же отрезать. Джарви рассматривала этот неудаляемый штамп на своих перчатках, чуть наклонив голову, словно обдумывая какой-то вопрос, с ним связанный. Потом она снова разгладила перчатки и резко поправила очки. Джейн вдруг охватила страшная паника — надо во что бы то ни стало выйти замуж! Николас, услышав, что Джарви собирается вести урок в классе воскресной школы, стал с интересом расспрашивать ее об этом.
— Думаю, нам лучше оставить в покое тему религии, — произнесла Джарви, как бы закрывая давний спор.
— Я думала, мы уже давно оставили ее в покое, — сказала Колли. — Какой прекрасный день для поездки в Ричмонд!
Селина элегантно-лениво склонилась в своем кресле, нисколько не встревоженная угрозой остаться старой девой, поскольку она все равно никоим образом не могла бы превратиться в такую незамужнюю старуху, как эти трое. Джейн вспомнила начало религиозного спора, который слышали на всех этажах клуба, поскольку это произошло в гулкой туалетной на третьей лестничной площадке. Поначалу Колли обвинила Джарви в том, что та не вычистила раковину после того, как воспользовалась ею для мытья посуды из-под еды, которую тайком готовила на газовой конфорке. Конфорку разрешалось использовать только для кипячения чайника. Потом Колли, устыдившись своей вспышки, стала еще громче упрекать Джарви за то, что та чинит ей препятствия на ее пути, «хотя ты знаешь, что как раз сейчас я возрастаю в милости Господней». Тут Джарви сказала что-то презрительное о баптистах, которые восстают против истинного духа Евангелий. Эта ссора на религиозную тему, с различными ответвлениями и дополнениями, длилась вот уже более двух недель, однако две пожилые женщины делали все возможное, чтобы ее скрыть. Сейчас Колли спросила у Джарви:
— Ты не собираешься пить свой кофе? Ведь он с молоком.
Это был упрек в безнравственности, поскольку молоко выдавалось по карточкам. Джарви повернулась, разгладила на коленях перчатки, похлопала по ним и поправила их краги, сделала вдох и выдох. Джейн готова была сорвать с себя одежду, выскочить обнаженной на улицу и завопить. Колли с неодобрением смотрела на ее полные, голые коленки.
Грегги, у которой никакого терпения не хватало на двух других старших дам — членов клуба, пыталась завоевать внимание Феликса и теперь расспрашивала его о том, что происходит «там, наверху, по соседству», имея в виду отель, его верхний этаж, который использовался американской разведкой, тогда как нижние этажи странным образом пустовали и были явно забыты реквизиторами.
— О, вы были бы очень удивлены, мэм, — отвечал Феликс.
Грегги сказала, что должна показать джентльменам сад, прежде чем все они отправятся в Ричмонд. Практически одна только Грегги ухаживала за садом, что значительно умаляло удовольствие остальных обитательниц клуба от пребывания в нем. Лишь самые юные и самые счастливые девицы могли чувствовать себя вправе пользоваться садом, в который было вложено столько труда Грегги. Только самые юные и самые счастливые могли ступать по траве сада, не испытывая неловкости: ведь они не слишком страдали от избытка совестливости или чуткости по отношению к другим людям, по причине их ничем не омрачаемого счастливого настроения.
Николас обратил внимание на статную розовощекую девушку со светлыми волосами, которая, стоя и явно второпях, допивала свой кофе. Допив кофе, она грациозно-торопливо покинула гостиную.
— Это была Джоанна Чайлд, — пояснила Джейн. — Она обучает красноречию.
Потом, уже в саду, когда Грегги проводила экскурсию, они услышали голос Джоанны. Грегги показывала различные, особо выдающиеся экспонаты — редкие растения, выращенные из украденных ею где-то черенков, — это были единственные предметы, какие Грегги вообще была способна стащить. Как истинная женщина-садовод, она хвалилась своими методами приобретения черенков редких растений у других садоводов. Звуки послеполуденного урока Джоанны веселым ручейком лились в сад из ее комнаты.
— Голос теперь доносится сверху, вон оттуда, — заметил Николас. — А в прошлый раз он звучал с первого этажа.
— В выходные дни рекреационный зал почти все время занят, и она занимается в своей комнате. Мы очень гордимся Джоанной.
Вслед за голосом ученицы послышался голос Джоанны.
Грегги сказала:
— Этой ямы здесь не должно было быть. Сюда упала бомба. Она чуть в дом не попала.
— А вы были в доме в это время? — спросил Феликс.
— Я была, — ответила Грегги. — Я лежала в постели. А в следующую минуту я оказалась на полу. Все окна были разбиты. И у меня есть подозрение, что была еще одна бомба, которая не взорвалась. Я почти уверена, что видела, как она упала, когда я поднималась с пола. Но саперный взвод нашел только одну бомбу, и ее убрали. Ну, в любом случае, если и была еще одна, она, должно быть, к настоящему времени уже скончалась естественной смертью. Я говорю о 1942 годе.
Со своей любопытной способностью отвечать несколько невпопад Феликс откликнулся:
— Моя жена Гарет поговаривает о том, чтобы прибыть сюда с Администрацией ООН по вопросам помощи и послевоенного восстановления. Интересно, не могла бы она остановиться проездом в вашем клубе на одну-две недели? Мне же приходится ездить туда-сюда, ей будет одиноко в Лондоне.
— Она должна лежать вон там, справа, под гортензиями, если я все-таки права, — сказала Грегги.
И веры море
Однажды омывало брег земной,
И волны в нем подобно шелку были…
Теперь в дни горя,
Звучит мне скорбным плачем лишь прибой.
Он с бурей спорит,
Неотвратим, как пульс — иль ветра вой,
В нем беспредельной скорби мира сила[73].
— Нам, пожалуй, лучше бы уже отправляться в Ричмонд, — сказал Феликс.
— Мы ужасно гордимся Джоанной, — произнесла Грегги.
— Прекрасно читает.
— Нет, она декламирует по памяти. Но ее ученицы читают, разумеется. Это же уроки красноречия.
Селина грациозно сбила немножко садовой грязи со своих танкеток на каменной ступени крыльца, и компания вошла в дом.
Девушки пошли готовиться к поездке. Мужчины исчезли в темноте маленькой раздевалки под лестницей.
— Прекрасные стихи, — сказал Феликс, потому что и здесь звучал голос Джоанны, а урок продвинулся к «Кубла Хану».
Николас чуть было не сказал: «Она просто безудержна, оргиастична в своем чувственном восприятии поэзии. Я ощущаю это в ее голосе». Однако он удержался, опасаясь, что полковник скажет «Неужели?» и ему придется продолжить: «Я думаю, поэзия замещает ей секс». — «Неужели? А мне показалось, у нее с сексом все в порядке».
Впрочем, эта беседа не состоялась, и Николас сохранил ее для своих записных книжек.
Они ждали в вестибюле, пока не спустились вниз девушки. Николас изучал доску объявлений, сообщавшую о продаже ношеных вещей — за деньги или в обмен на купоны. Феликс стоял поодаль, воздерживаясь от такого вторжения в личную жизнь девиц, но проявляя полнейшую терпимость к любопытству своего компаньона. Он произнес:
— А вот и они.
Количество и разнообразие доносившихся в вестибюль приглушенных шумов было весьма значительным. За закрытыми дверями дортуара на втором этаже не прекращался смех. Кто-то разгребал лопатой уголь в подвале, оставив открытой обитую зеленым сукном дверь в нижние помещения дома. Телефонный коммутатор беспрестанно пронзительно, хоть и в отдалении, верещал звонками от молодых людей, а соответствующее жужжание на этажах вызывало девиц к телефонам. Солнце прорвалось сквозь облака, как и предсказывал прогноз погоды.
И этой грезы слыша звон,
Сомкнемся тесным хороводом,
Затем, что он воскормлен медом
И млеком Рая напоен[74].
«Дорогой Дилан Томас», — написала Джейн.
Внизу Нэнси Риддл по окончании урока красноречия обсуждала с Джоанной Чайлд жизненные перспективы дочери священника.
— Мой отец по воскресеньям вечно бывает в дурном расположении духа. А ваш?
— Нет, мой обычно слишком занят.
— Отец вечно распространяется о Книге общей молитвы. Должна признаться, что тут я с ним согласна. Она устарела.
— Ах, я считаю, она просто замечательная, — возразила Джоанна. Она знала Книгу общей молитвы практически наизусть, включая псалмы — особенно псалмы, — которые ее отец ежедневно повторял и на утрене и на вечерне в часто пустовавшей церкви. Когда Джоанна жила в пасторском доме, она посещала эти службы каждый день и отвечала со своей скамьи, как это бывало, скажем, в День Тринадцатый, когда ее отец, в величественной кротости, облаченный в белое поверх черного, стоя, читал:
«Да восстанет Господь и да расточатся враги Его…»
На что Джоанна, не дожидаясь паузы, отвечала:
«И да рассеются пред Ним ненавистники Его…»
А отец продолжал:
«Как рассеивается дым, так Ты рассей их…»
И Джоанна сразу же вступала:
«Как тает воск от огня, так нечестивые да погибнут от лица Божия»[75].
И так по кругу шли псалмы, от Дня 1-го до Дня 31-го, из месяца в месяц, утром и вечером, в дни мира и в дни войны: и часто первый викарий, а потом и второй викарий, заступая на место отца Джоанны, обращал, как казалось, к пустовавшим скамьям, а по вере — к сонму ангелов, изложенные по-английски устремления сладкоголосого певца Израиля[76].
Джоанна зажгла газовую горелку в своей комнате в клубе и поставила на огонь чайник. Нэнси Риддл она сказала:
— Книга общей молитвы чудесна. В 1928 году появилась ее новая редакция, но парламент ее запретил. Ну и хорошо, что так случилось.
— А какое отношение к ним имеет Книга общей молитвы?
— Это входит в их юрисдикцию, как ни странно.
— А я поддерживаю право на развод, — заявила Нэнси.
— А какое это имеет отношение к Книге общей молитвы?
— Ну, ведь это связано с англиканской церковью и со всеми этими спорами.
Джоанна размешала в воде из-под крана немного сухого молока и разлила его в две чашки с чаем. Передала одну чашку Нэнси и предложила ей таблетки сахарина из жестяной коробочки. Нэнси взяла одну таблетку, бросила ее в чай и помешала ложечкой. Совсем недавно у нее завязался роман с женатым мужчиной, который поговаривал о том, чтобы оставить жену.
Джоанна сказала:
— Моему отцу пришлось купить новый плащ-накидку — надевать на рясу во время похорон, на похоронах он вечно простужается. А это означает, что в этом году у меня не будет лишних талонов.
— Он носит накидку? — удивилась Нэнси. — Он, видно, к высокой церкви принадлежит. Мой в пальто ходит, он где-то между низкой и широкой[77] находится.
Все три первые недели июля Николас ухаживал за Селиной, в то же время развивая отношения с Джейн и другими девицами клуба Мэй Текской. И повторял в уме строки Эндрю Марвелла:
Свернем же силы нашей жар
И нежность всю в единый шар…[78]
И мне хотелось бы, думал он, посвятить Джоанну в это стихотворение или, скорее, продемонстрировать его ей; он делал отрывочные заметки об этом на обратной стороне листов рукописи «Субботних записных книжек».
Джейн рассказывала ему обо всем, что происходило в клубе Мэй Текской.
— Рассказывайте мне еще, — просил он.
Она рассказывала ему то, что — благодаря ее тонкой интуиции — соответствовало его идеальному представлению об этом заведении. На самом деле, мнение, что это сообщество есть свободное общество в миниатюре, что его объединяют изящные атрибуты всеобщей бедности, вовсе не было несправедливым. Он не наблюдал, чтобы бедность каким-то образом ограничивала энергию и жизнеспособность девиц — членов клуба: скорее наоборот — она их энергию и жизнеспособность подпитывала. Бедность существенно отличается от нужды, думал Николас.
— Алло, Паулина?
— Да?
— Это Джейн.
— Да?
— У меня есть что тебе рассказать. Что с тобой?
— Я отдыхала.
— Спала?
— Нет, отдыхала. Я только что вернулась от психиатра. Он заставляет меня отдыхать после каждого сеанса. Мне надо полежать.
— Я думала, ты уже покончила с психиатром. Ты что, опять неважно себя чувствуешь?
— Это новый. Его мамочка нашла. Он просто замечательный.
— Ну, я просто хотела тебе кое-что рассказать, ты можешь послушать? Ты помнишь Николаса Фаррингдона?
— Нет, не думаю. А кто это?
— Николас… Помнишь, в тот последний раз, на крыше Мэй-Тека… Гаити, в хижине… Среди пальм… Это был базарный день, все ушли на базар. Ты слушаешь?
Мы погружаемся в лето 1945 года, когда Николас был не только влюблен в клуб Мэй Текской как в этическое и эстетическое понятие, в его прелестный застывший образ, но и стал вскоре спать с Селиной на крыше клуба.
Холмы глядят на Марафон,
А Марафон — в туман морской.
И снится мне прекрасный сон —
Свобода Греции родной.
Могила персов! Здесь врагу
Я покориться не могу![79]
Джоанне необходимо побольше узнать о жизни, думал Николас, бесцельно бродя по вестибюлю клуба в один особый вечер, но если бы она побольше узнала о жизни, она не смогла бы произнести эти слова так сексуально и так глубоко и по-матерински властно, словно она поглощена экстатическим актом: кормит грудью божественное дитя.
«А у нас, на нашем старом чердаке, ровно яблоки уложены рядком…»
Джоанна продолжала декламировать, пока он прохаживался по вестибюлю. Никого вокруг не было. Все собрались где-то в другом месте — то ли в гостиной, то ли в спальнях, усевшись вокруг радиоприемников, настроив их на некую программу. Затем то один приемник, то другой прогремели — гораздо громче, чем обычно, — с верхних этажей; и другие присоединились к их хору, объяснением чему служил голос Уинстона Черчилля. Джоанна умолкла. Приемники продолжали говорить, возвещая синайские предсказания о том, какая судьба ожидает свободолюбивых избирателей, если на предстоящих выборах они проголосуют за лейбористов. Но вдруг приемники стали смиренно рассуждать:
«Государственные служащие станут…»
Потом изменили тон и прогремели:
«Никогда более госслужащие…»
Потом произнесли медленно и печально:
«Никогда более… служащие…»
Николасу представилась Джоанна, стоящая у своей кровати, выбитая из колеи, оторванная от своего дела, но слушающая, впитывающая, впускающая эту речь в свой кровоток. Словно в собственном сне, отображающем сон Джоанны, Николас представлял себе ее в этой неподвижной позе, отдающейся каденциям приемника, будто не имело значения, откуда они исходят: из уст политика или из ее собственных. В его воображении она была прокламирующей статуей.
В дверь осторожно проскользнула девушка в длинном вечернем платье. Ее волосы каштановыми локонами падали на плечи. В мозгу погруженного в свои мысли, бесцельно слоняющегося и прислушивающегося Николаса отразился тот факт, что в вестибюль осторожно проскользнула девушка: в ней был какой-то смысл, даже если у нее самой не было четкого намерения.
Это была Паулина Фокс. Она возвращалась из поездки на такси вокруг парка, что обошлось ей в восемь шиллингов. Она села в такси и велела водителю ехать вокруг — вокруг и вокруг, все равно чего, просто ехать. В таких случаях таксисты обычно сначала предполагали, что она хочет во время поездки подцепить какого-нибудь мужчину, потом, пока они катались вокруг парка и счетчик отсчитывал трехпенсовики один за другим, водители начинали подозревать, что она сумасшедшая или даже что, может быть, она одна из тех иностранных королевских особ, которые все еще жили в изгнании в Лондоне, и приходили к одному из этих двух заключений, когда она просила их высадить ее у дверей клуба Мэй Текской, куда до этого вызывала их по тщательно и заранее подготовленному заказу. Это и был обед с Джеком Бьюкененом, который у Паулины превратился в навязчивую идею. В дневное время Паулина работала в какой-то конторе и вела себя совершенно нормально. Именно обед с Джеком Бьюкененом мешал ей обедать с каким-нибудь другим мужчиной и заставлял ее по полчаса ждать в вестибюле, пока все остальные члены клуба не скроются в столовой, и украдкой возвращаться еще через полчаса, когда в вестибюле никого не было, а если и были, то лишь немногие.
Временами, если обнаруживалось, что Паулина вернулась довольно быстро, она вела себя вполне убедительно:
— Бог мой, ты уже вернулась, Паулина?! А я думала, ты обедаешь с…
— Ах! Не спрашивай меня! Мы поссорились!
И Паулина, одной рукой прижимая к глазу платок, а другой приподнимая полу платья, рыдая, взбегала по лестнице наверх, к себе в комнату.
— Она, видимо, опять поссорилась с Джеком Бьюкененом. Странно, что она никогда не приводит Джека Бьюкенена сюда.
— А ты что, веришь этому?
— Чему?
— Что она встречается с Джеком Бьюкененом.
— Ну, не знаю…
Паулина вошла в вестибюль словно украдкой, и Николас весело обратился к ней:
— Где это вы пропадали?
Она подошла к нему, вгляделась в его лицо и ответила:
— Я обедала с Джеком Бьюкененом.
— Вы пропустили речь Черчилля.
— Я знаю.
— А что, Джек Бьюкенен отделался от вас, как только обед закончился?
— Да. Он так и сделал. Мы поссорились.
Паулина отбросила назад свои сияющие волосы. В этот вечер ей удалось одолжить платье от Скиапарелли. Оно было сшито из тафты, с небольшими боковыми панье у бедер, приподнятыми с помощью искусно изогнутых подушечек. Тафта переливалась темно-синими, зелеными, оранжевыми и белыми тонами цветочного узора — как бы с Тихоокеанских островов.
Николас сказал:
— Кажется, мне никогда не доводилось видеть такого потрясающего платья.
— Скиапарелли, — объяснила Джоанна.
— Это то самое, которым вы меж собой обмениваетесь, да? — спросил он.
— Кто это вам сказал?
— Вы очень красивы.
Джоанна подобрала шуршащую юбку и уплыла прочь, вверх по лестнице.
Ох уж эти девицы со скудными средствами!
Поскольку предвыборная речь уже закончилась, радиоприемники на некоторое время выключили, как бы из уважения к тому, что только что прозвучало в эфире.
Николас подошел к дверям конторы, которые были открыты. В конторе было пусто. Ректор подошла следом за ним: она на время покинула свой пост, пока передавали предвыборную речь.
— Я все еще жду мисс Редвуд.
— Я сейчас позвоню ей еще раз. Она, разумеется, слушала речь.
Селина тотчас же спустилась. Самообладание есть идеальная уравновешенность и невозмутимость тела и души. Она плыла вниз по лестнице, и это выглядело даже более реалистично, чем несколько мгновений назад, когда вверх по лестнице плыла печальная собеседница призрака Джека Бьюкенена. Это могла бы быть та же самая девушка, уплывшая наверх в скиапареллиевом шелесте шелка и в сияющем капюшоне волос, а теперь — плывущая вниз в узкой юбке на стройных бедрах и в синей в белый горошек блузке, забрав волосы высоко наверх. Обычные клубные шумы снова пульсировали в вестибюле.
— Добрый вечер, — сказала Селина.
И дни мои — томленье,
И ночью все мечты
Из тьмы уединенья
Спешат туда, где ты,
Воздушное виденье
Нездешней красоты[80].
— Теперь повторите, — произнес голос Джоанны.
— Ну, идемте же, — сказала Селина, впереди Николаса ступив в вечерний свет, словно скаковая лошадь в паддок, высочайше пренебрегая всеми окружающими ее шумами.
— У тебя есть шиллинг — в газометр опустить? — спросила Джейн.
«Самообладание есть идеальная уравновешенность и невозмутимость тела и души, совершенное спокойствие, каким бы ни был социальный пейзаж. Элегантная одежда, безупречная подтянутость и ухоженность, идеальное умение правильно держаться — все это способствует обретению уверенности в себе».
— Ты мне не дашь шиллинг в обмен на два шестипенсовика?
— Нет. Вообще-то у Энн есть ключ, который открывает газометры.
— Энн, ты дома? Не одолжишь мне ключ?
— Если мы все будем пользоваться этим ключом слишком часто, нас поймают.
— Только сегодня. Мне надо умственную работу делать.
Уснул багровый лепесток, уснул и белый…[81]
Селина сидела, еще не одевшись, на краешке кровати Николаса. У нее была манера бросать взгляды искоса, из-под ресниц, и такие взгляды позволяли ей овладевать ситуацией, которая иначе могла бы выявить ее слабость.
— Как ты можешь вообще жить в этой конуре? Она тебя устраивает? — спросила она.
— Устраивает. Пока не найду квартиру.
На самом деле он был вполне доволен своим аскетичным жилищем. В безрассудных мечтаниях визионера он довел свою страсть к Селине до стремления, чтобы и она тоже приняла и использовала привлекательные черты бедности в собственной жизни. Он полюбил Селину, как любил свою родную страну. Ему хотелось, чтобы Селина стала как бы идеальным обществом внутри собственного костяка, хотелось, чтобы все ее прелестные члены подчинялись ее мозгу, как разумные женщины и мужчины, и чтобы эти женщины и мужчины обладали той же красотой и изяществом, что ее тело. Что же касается стремлений Селины, они были сравнительно скромными: в этот момент ей нужна была пачка зубчатых заколок для волос — как раз тогда они на несколько недель исчезли из магазинов.
Это был далеко не первый случай, когда мужчина увлекает женщину в постель с целью обратить ее душу, но Николасу в величайшем обострении чувств казалось, что первый, и он в постели мучительно пытался силой собственного желания разбудить социальное сознание Селины. После чего он тихонько вздохнул в подушку с не очень твердым ощущением достигнутого и вскоре поднялся, с еще большим, чем когда-либо, обострением чувств обнаружив, что никоим образом не сумел передать свое видение совершенства этой юной девице. Она сидела, обнаженная, на кровати и бросала вокруг взгляды из-под ресниц. У Николаса имелся достаточный опыт общения с девицами, сидящими на краешке его кровати, однако ни одна из них с такой холодной уверенностью не относилась к собственной красоте, как Селина, и не была так красива, как она. Ему казалось невероятным, что она не разделит с ним его понимания прелестных сторон бедности и отсутствия собственности, ведь ее тело было так строго и экономно снабжено всем необходимым.
— Не знаю, как ты можешь жить в таком убожестве, — повторила Селина. — Тут все равно что в камере. Ты что, вот на этом готовишь? — Она имела в виду газовую горелку с решеткой.
Он ответил, в то же время постепенно осознавая, что это любовное приключение было любовным только с его стороны:
— Да, конечно. Хочешь яичницу с беконом?
— Да, — сказала Селина и стала одеваться.
Николас снова обрел надежду и достал полученные по карточкам продукты. Селина привыкла иметь дело с мужчинами, которые доставали себе еду на черном рынке.
— В этом месяце, после двадцать второго числа, мы будем получать по две с половиной унции чая: две унции в одну неделю, три — в другую, поочередно.
— А сколько мы сейчас получаем?
— По две унции каждую неделю. Две унции сливочного масла, четыре — маргарина.
Ее это позабавило. Она долго смеялась, а потом сказала:
— У тебя это выходит так смешно!
— Господи, конечно, смешно!
— А ты уже все свои купоны на одежду использовал?
— Нет, двадцать четыре еще осталось.
Николас перевернул ломтики бекона на сковородке. Затем, по внезапному озарению, спросил:
— Хочешь, я отдам тебе несколько купонов?
— Ой, конечно, пожалуйста!
Он отдал ей двадцать купонов, поел вместе с ней немножко бекона и отвез домой на такси.
У дверей сказал:
— Я договорился насчет крыши.
Она ответила:
— Смотри, не забудь договориться насчет погоды.
— Ну, мы ведь можем в кино пойти, если будет дождь, — успокоил он.
Он договорился, что ему разрешат проходить на крышу клуба через верхний этаж соседнего отеля, как известно, занятый американской «Интеллидженс сервис», в одном из отделений которой в другой части Лондона служил Николас. Полковник Добелл, всего лишь десять дней назад категорически воспротивившийся бы такому предложению, теперь поддержал его с величайшим энтузиазмом. Причиной тому был планировавшийся в скором времени приезд к нему в Лондон его жены Гарет, и он всей душой стремился «поместить Селину в другой контекст», как он выразился.
На севере Калифорнии, в конце длинной въездной аллеи, миссис Дж. Феликс Добелл не только просто проживала, но еще и устраивала у себя собрания «Стражей этики». Сейчас она собиралась приехать в Лондон, ибо, как она утверждала, шестое чувство подсказывало ей, что ее Феликс нуждается в ее присутствии там.
Уснул багровый лепесток, уснул и белый…
Николас жаждал заняться с Селиной любовью на крыше: во что бы то ни стало именно на крыше. Он все подготовил столь же тщательно, как опытный, с большой практикой поджигатель.
Плоская крыша клуба, доступ на которую был возможен только через окно-щель на верхнем этаже, соединялась с такой же плоской крышей соседнего отеля небольшим сточным желобом. Здание отеля было реквизировано, и его номера использовались офицерами американской разведки как служебные кабинеты. Как многие другие реквизированные помещения в Лондоне, отель был переполнен сотрудниками, когда шла война в Европе, однако теперь был практически свободен. Использовались только его верхний этаж, где день и ночь трудились над своими таинственными заданиями мужчины в военной форме, и первый этаж, который охранялся днем и ночью двумя американскими военными, а также обслуживался и дневным, и ночным портье, которые управляли лифтом. Никто не мог войти в это здание без пропуска. Николас очень легко получил пропуск, а также при помощи выразительного взгляда и нескольких правильных слов получил амбивалентное согласие полковника Добелла, чья жена была уже на пути в Англию, на свой переезд в большой кабинет на чердаке, который раньше использовался как машинописное бюро. Там Николасу из любезности (бесплатно) предоставили письменный стол. На этом чердаке был люк, выходящий на плоскую крышу.
Шли недели, а поскольку в клубе Мэй Текской это были недели юности, протекавшей в моральной атмосфере войны, они несли в себе быстро сменяющие друг друга события, перевороты в чувствах, мгновенные задушевные дружбы и столь же моментальные разрывы отношений, и целую череду потерянных и обретенных любовей; в более поздние годы и в мирное время потребовалось бы несколько лет, чтобы все это могло случиться, вызреть и увянуть. Девицы Мэй-Тека не были бы самими собой, если бы не были весьма экономны. Николас, который уже пережил свою юность, порой бывал до глубины души потрясен сменой их эмоций от недели к неделе.
— Мне кажется, ты говорила, что она была влюблена в этого парня.
— Так оно и было.
— Так разве это не он погиб неделю тому назад? Ты же говорила, он всего неделю назад умер от дизентерии в Бирме?
— Ну да, я знаю. Но она в понедельник с этим морячком познакомилась и влюблена в него по уши!
— Не может она быть так в него влюблена, — возразил Николас.
— Ну, она говорит, у них так много общего.
— Много общего? Сегодня же только среда!
…Как тот, кто на пустой дороге
Идет, не в силах страх унять,
И оглянувшись раз, в тревоге,
Не смеет снова глянуть вспять:
Он знает — злобный демон там
За ним крадется по пятам[82].
— Тут Джоанна просто чудесна. Я в полном восторге.
— Бедняжка Джоанна.
— Почему ты говоришь «бедняжка Джоанна»?
— Ну, она же лишена развлечений, у нее нет друзей-мужчин.
— Она страшно привлекательна.
— Она ужасно привлекательна. Почему никто ничего не предпринимает насчет Джоанны?
Джейн сказала:
— Послушайте, Николас, есть кое-что, что вам необходимо знать о фирме Хая Тровиса-Мью и о самом Джордже как об издателе.
Они сидели в помещении издательства, высоко над Ред-Лайон-сквер, но сам Джордж отсутствовал.
— Он мошенник, — произнес Николас.
— Ну, это, пожалуй, слишком сильно сказано, — не согласилась Джейн.
— Он мошенник, но с некоторыми тонкостями.
— И это не совсем так. У Джорджа это что-то психологическое. Ему во что бы то ни стало надо одержать верх над автором.
— Это я знаю, — сказал Николас. — Я получил от него длинное, эмоциональное письмо с кучей жалоб на мою книгу.
— Ему хочется сломить вашу уверенность в себе, понимаете? А потом он предложит вам подписать никуда не годный контракт. Он находит у автора слабое место. И всегда нападает на ту часть, что автору дороже всего. Он…
— Я это знаю, — заверил ее Николас.
— Я говорю вам об этом, потому что вы мне нравитесь, — объяснила Джейн. — На самом деле в мои обязанности входит выяснять, какие у авторов есть слабые места, и докладывать Джорджу. Но вы мне понравились, и я говорю вам об этом…
— Вы с Джорджем, — прервал ее Николас, — подводите меня на самую чуточку поближе к пониманию загадочной улыбки Сфинкса. И я сообщу вам еще один факт.
За грязными стеклами окна с потемневшего неба лил дождь, заливая места бомбежек на Ред-Лайон-сквер. Джейн уже видела этот пейзаж, абстрагируясь от него, когда собиралась посвятить Николаса в тайны издательства. Теперь она по-настоящему его разглядела: все казалось жалким и каким-то несчастным в ее глазах, и вся ее жизнь предстала перед ней в таком же свете. Она опять разочаровалась в жизни.
— Я сообщу вам еще один факт, — сказал Николас. — Я тоже мошенник. О чем же вы плачете?
— Я плачу о себе, — ответила Джейн. — Я собираюсь искать другую работу.
— Вы не напишете для меня письмо?
— Какого рода письмо?
— Мошенническое. От Чарлза Моргана — лично мне. «Дорогой мистер Фаррингдон, когда я получил вашу рукопись, я сначала чуть было не поддался соблазну отдать ее моему секретарю, чтобы ее вернули вам с каким-нибудь вежливым отказом. Но по счастливой случайности, перед тем как передать вашу работу моему секретарю, я перелистал эти страницы, и мой взгляд упал на…»
— На что он упал? — спросила Джейн.
— Это я оставляю на ваше усмотрение. Только выберите один из самых лаконичных, самых блестящих пассажей, когда приметесь за письмо. Я понимаю, это будет трудно — ведь они все до одного равно лаконичны и блестящи. Тем не менее подберите кусок, который вам больше всего нравится. Чарлз Морган должен признаться, что прочел один этот отрывок, а затем и всю рукопись взахлеб, от начала и до конца. Он должен признать, что это гениальная работа. И что он поздравляет меня с этим гениальным произведением, понимаете? А потом я покажу это письмо Джорджу.
Жизнь Джейн снова пустила ростки, зазеленевшие от открывающихся возможностей. Она припомнила, что ей только двадцать третий год, и улыбнулась.
— А потом я покажу это письмо Джорджу, — сказал Николас, — и скажу ему, чтобы он взял свой контракт и…
В кабинет вошел Джордж. Деловито оглядел обоих, снимая шляпу, взглянул на часы и спросил у Джейн:
— Какие новости?
Ответил ему Николас:
— Риббентропа поймали.
— Никаких новостей, — сказала Джейн. — Никаких писем. Никто нам не звонил. Не беспокойтесь.
Джордж ушел в свой кабинет. Но тут же вернулся.
— Вы мое письмо получили? — спросил он у Николаса.
— Нет, — сказал Николас. — Какое письмо?
— Я написал… Дайте подумать… Кажется, позавчера, я написал…
— А-а, э-это письмо, — протянул Николас. — Да, по-моему, я действительно получил какое-то письмо.
Джордж ушел в свой личный кабинет.
Николас громким, хорошо поставленным голосом сообщил Джейн, что пойдет прогуляться по парку, поскольку дождь уже прошел, и что это прекрасно, когда не нужно ничего делать, а можно день весь только грезить, погружаясь в прекрасные мечты.
«С искренним восхищением, ваш Чарлз Морган» — написала Джейн. Потом открыла дверь своей комнаты и крикнула:
— Убавьте громкость хоть немного! Мне надо до ужина закончить работу!
Вообще-то в клубе гордились умственной работой Джейн и ее связью с миром книг. Все приемники на этаже были тотчас выключены.
Джейн просмотрела первый набросок письма, затем очень старательно принялась за новый, стремясь создать достоверное письмо, написанное мелким почерком зрелого человека, каким мог бы писать Чарлз Морган. Она не имела ни малейшего представления о том, как выглядит почерк Чарлза Моргана; впрочем, и резона выяснять это у нее не было, поскольку Джордж, вне всякого сомнения, тоже этого не будет знать, а оставить документ у себя ему не позволят. У нее имелся адрес в Холланд-парке, которым ее снабдил Николас. Она надписала его сверху, на листе почтовой бумаги, надеясь, что это будет выглядеть вполне нормально, и уверяя себя, что это действительно так: ведь многие приличные люди во время войны даже и не пытались заказывать себе почтовую бумагу с напечатанной в типографии шапкой, тем самым не требуя лишней работы от трудящихся страны.
К тому времени, как прозвучал гонг, письмо было закончено. Джейн сложила листок с педантичной аккуратностью, поставив перед собой фотографию Чарлза Моргана и глядя на четкие, словно карандашом очерченные черты его лица. Она подсчитала, что это письмо от Чарлза Моргана, только что написанное ею, может принести Николасу по меньшей мере фунтов пятьдесят. Джордж придет в страшное смятение, когда его увидит. Бедняжка Тилли, жена Джорджа, говорила ей, что, когда какой-нибудь автор докучает ее мужу, он не переставая говорит об этом часами.
Николас собирался прийти в клуб после ужина, чтобы провести там вечер: ему удалось наконец уговорить Джоанну почитать «Гибель „Германии“». Договорились записать ее чтение на пленочный аппарат, который Николас позаимствовал в отделе новостей, какого-то правительственного учреждения.
Джейн присоединилась к толпе, спускавшейся по лестнице на ужин. Только Селина задержалась наверху, заканчивая свое ежевечернее дисциплинирующее упражнение:
«Элегантная одежда, безупречная подтянутость и ухоженность, идеальное умение правильно держаться — все это способствует обретению уверенности в себе».
Визг тормозов возвестил о том, что машина ректора остановилась перед крыльцом клуба, как раз когда девицы спустились на первый этаж. Ректор управляла машиной точно так, как управляла бы мужчиной, если бы таковой имелся в ее распоряжении. Серая и в сером, она прошагала в свой кабинет, но вскоре присоединилась ко всем в столовой. Постучав вилкой по графину с водой — таким способом она всегда требовала тишины, собираясь сделать объявление, — она сказала, что гостья из Америки, миссис Дж. Феликс Добелл, выступит в клубе в пятницу вечером с речью на тему «Западная женщина и ее миссия». Миссис Добелл — ведущий член организации «Стражи этики» и недавно приехала в Лондон к мужу, который служит в американской «Интеллидженс сервис», дислоцированной в Лондоне.
После ужина Джейн вдруг потрясло сознание собственного предательства по отношению к фирме «Тровис-Мью» и лично к Джорджу, который платил ей за то, что она вступила с ним в заговор в интересах издательского дела. Она была привязана к старику Джорджу и задумалась о присущих ему добрых качествах. Не имея ни малейшего намерения нарушить заговор, заключенный с Николасом, она смотрела на письмо, которое только что написала, и размышляла, что же ей делать со своими чувствами. В конце концов она решила позвонить Тилли, жене Джорджа, и по-дружески поболтать с ней о чем-нибудь.
Тилли была в восторге. Она была крохотная и рыженькая, очень живо соображающая, но скудно информированная: Джордж, имевший с женами богатый опыт, старался держать ее подальше от мира книг. Для Тилли это было огромной потерей, и ничто не могло порадовать ее больше, чем возможность — через Джейн — поддерживать связь с книжным бизнесом и слышать, как Джейн произносит: «Ну, Тилли, это же вопрос raison d’être». Джордж терпел эту дружбу, поскольку она помогала ему установить отношения с Джейн. Он полагался на Джейн. Она понимала, чего он добивается.
Обычно Джейн бывало скучно с Тилли, которая проявляла неудержимое стремление к танцам, что действовало Джейн на нервы, поскольку она сама лишь недавно обрела чувство благоговения перед серьезностью литературы в общем и целом. Она считала, что Тилли слишком фривольно относится к издательскому и писательскому делу и, что еще хуже, не осознает этого. Но сердце Джейн из-за ее собственного предательства теперь переполнилось теплым чувством к Тилли. Она позвонила и пригласила ее в пятницу на ужин. Джейн рассчитала, что если Тилли окажется непереносимо скучна, они смогут заполнить часок лекцией миссис Дж. Феликс Добелл. Обитательницы клуба очень хотели увидеть миссис Добелл, поскольку уже видели ее мужа в довольно больших количествах, в качестве поклонника (а по слухам, и любовника) Селины.
— В пятницу у нас в клубе будет выступление одной американки о миссии западной женщины, но мы не станем ее слушать, это будет скука смертная, — сказала Джейн, противореча собственному решению в чрезмерном стремлении пожертвовать всем, чем только возможно, ради жены Джорджа, которого она предала и к тому же собиралась обмануть. А Тилли сказала:
— Ой, я так обожаю Мэй-Тек. Это все равно что в школу обратно вернуться.
Тилли всегда так говорила, и это выводило Джейн из себя.
Николас с позаимствованным магнитофоном приехал рано и сидел в рекреационном зале с Джоанной, ожидая, пока слушатели соберутся там после ужина. Джоанна, по мнению Николаса, выглядела великолепно и совершенно нордически, словно только что вышла из великой саги.
— Вы здесь долго живете? — сонным голосом спросил ее Николас, не переставая восхищаться ее ширококостной статью. Его клонило в сон, так как большую часть ночи он провел на крыше с Селиной.
— Около года. Думаю, здесь я и умру, — ответила она с принятым у всех членов клуба презрением к этому учреждению.
— Вы выйдете замуж, — возразил Николас.
— Нет-нет, — проговорила она успокаивающим тоном, словно утихомиривая ребенка, который собрался положить ложку варенья в мясное жаркое.
Долгий, визгливый, какой-то очень телесный смех донесся с этажа, прямо над ними. Они оба взглянули на потолок и поняли, что дортуарные девицы, как обычно, обмениваются анекдотами от ВВС, требовавшими, чтобы слушатели были весело пьяны — либо от алкоголя, либо от крайней юности, — только это могло придать таким анекдотам хоть какую-то остроту.
В зал вошла Грегги и, направляясь к Джоанне с Николасом, возвела взор наверх, к смеху.
— Чем скорее эта дортуарная публика повыходит замуж и покинет клуб, — сказала она, — тем будет лучше. Я никогда еще, за все годы моего пребывания здесь, не наблюдала такой вульгарной дортуарной публики. Ни у кого из них умственных способностей нет ни на грош.
Подошла Колли и села рядом с Николасом. Грегги сообщила ей:
— Я сказала, что этим дортуарным девицам надо поскорее повыходить замуж и покинуть клуб.
Таково же на самом деле было и мнение Колли. Однако она всегда — из принципа — выступала против Грегги; более того, она считала, что противоречие помогает строить беседу.
— Зачем это им замуж выходить? — возразила она. — Пусть наслаждаются жизнью, пока молоды.
— Им надо выйти замуж, чтобы они могли по-настоящему наслаждаться, — вступил в беседу Николас. — Я говорю о сексе.
Джоанна покраснела.
— Нужно много секса, — добавил Николас. — Каждую ночь — в течение месяца. Затем — через ночь в течение двух месяцев. Затем — три раза в неделю в течение года. После этого — раз в неделю.
Он налаживал магнитофон, и слова его были легки, как воздух.
— Если вы пытаетесь нас шокировать, молодой человек, у вас не выйдет, — заявила Грегги, окидывая довольным взглядом четыре стены, не привыкшие к таким речам, поскольку все-таки это был общественный рекреационный зал.
— Но я шокирована, — призналась Джоанна. Она устремила на Николаса изучающе-извиняющийся взгляд.
Колли не была уверена, какую позицию ей следует занять. Ее пальцы разомкнули пряжку сумочки и снова ее защелкнули, затем сыграли безмолвное там-там-там на потертой, туго натянутой коже ее боков. Потом Колли сказала:
— Он не пытается нас шокировать. Он просто очень реалистичен. Если ты возрастаешь в милости Господней — а я могла бы зайти так далеко, что сказала бы: когда ты возросла в милости Господней, — ты можешь принять реализм, секс и все прочее просто походя.
Николас просиял и подарил ей за это взгляд, полный любви.
Колли издала смущенный полукашель, полусмешок, поняв, что ее откровенность имела успех и поощряется. Почувствовав себя очень современной, она возбужденно продолжала:
— Просто вопрос в том, что если у тебя чего-то никогда не было, то ты и не испытываешь недостатка в этом. Вот и все.
Грегги приняла озадаченный вид, будто искренне не могла понять, о чем это Колли толкует. После тридцати лет враждебного партнерства с Колли она, вне всякого сомнения, прекрасно знала, что у той вошло в привычку пропускать несколько ступеней в логической последовательности мыслей и произносить, по-видимости, не связанные меж собой утверждения, особенно когда ее приводил в замешательство незнакомый сюжет или присутствие какого-нибудь мужчины.
— Что ты такое имеешь в виду? — спросила Грегги. — Что это такое — «Вопрос в том, что если у тебя чего-то никогда не было, то ты и не испытываешь недостатка в этом»?
— Это секс, разумеется, — ответила Колли; голос ее звучал необычно громко из-за напряжения, которого требовал необычный сюжет. — Мы ведь обсуждали секс и замужество. Но если у тебя этого никогда не было, ты и не испытываешь недостатка в этом.
Джоанна смотрела на двух взволнованных женщин с кротким сочувствием. В глазах Николаса она выглядела еще мощнее в той кротости, с какой она взирала на соперничество Грегги и Колли, сдержать которое сейчас не могло бы ничто на свете.
— Что ты имеешь в виду, Колли? — спросила Грегги. — Ты совершенно не права, Колли. Человек испытывает недостаток в сексе. Тело живет своей собственной жизнью. Мы испытываем недостаток в том, чего никогда не имели, и ты, и я. Биологически. Спроси у Зигмунда Фрейда. Это открывается нам в наших снах. Отсутствие прикосновений теплого тела по ночам, отсутствие…
— Минуточку, — произнес Николас, подняв ладонь и требуя тишины: он сделал вид, что настраивает незаряженный магнитофон. Было видно, что обе женщины, раз начав, ни перед чем уже не остановятся.
— Откройте дверь, будьте добры! — раздался из-за двери голос ректора.
Прежде чем Николас успел вскочить и броситься открывать дверь, она ухитрилась каким-то искусным маневром, при помощи руки и ноги, словно умелая горничная, распахнуть дверь.
— Видение райского блаженства не кажется мне адекватной компенсацией того, чего нам недостает, — заключила Грегги, нанося персональный удар по религиозности Колли.
Когда разливали кофе и девицы заполняли рекреационный зал, появилась Джейн. Освеженная телефонным разговором с Тилли и ощущая, что вроде бы получила отпущение грехов, она протянула Николасу результат своей мыслительной деятельности — «письмо» от Чарлза Моргана. Николас взялся его читать, но тут ему вручили чашку кофе. Беря ее, он плеснул немного кофе на письмо.
— Ох, вы его испортили! — воскликнула Джейн. — Мне придется все писать заново!
— Так оно будет выглядеть еще достовернее, — заверил ее Николас. — Естественно: я получаю письмо от Чарлза Моргана, сообщающего мне, что я — гений, я провожу много времени, читая и перечитывая это письмо, в результате чего письмо выглядит несколько потрепанным. А теперь скажите мне, вы уверены, что имя Чарлза Моргана произведет большое впечатление на Джорджа?
— Очень, — ответила Джейн.
— Что вы хотите этим сказать? Что вы очень уверены или что оно произведет очень большое впечатление на Джорджа?
— Я имела в виду и то и другое.
— Будь я на месте Джорджа, оно меня смутило бы.
Вскоре началось чтение «Гибели „Германии“». Джоанна стояла с книгой в руках.
— Чтобы никакого «тиха» ни от кого — произнесла ректор, желая сказать «никакого звука». — Никакого «тиха», — повторила она. — Потому что этот аппарат мистера Фаррингдона, очевидно, записывает даже падение булавки.
Одна из дортуарных девиц, поднимавшая спустившуюся на чулке петлю, немедленно уронила иглу на паркетный пол, наклонилась и подобрала ее. Другая дортуарная девица фыркнула от сдерживаемого смеха, заметив это. В остальном же зал затих, слышалось только слабое шуршание аппарата, ожидающего Джоанну.
Ты, ведущий людей
Господь! Дающий дыханье и хлеб насущный,
Мира твердь, колебанье морей;
Владыка умерших и всех живущих;
Ты связал кости и жилы во мне, укрепил мою плоть,
А после всего Ты почти разрушил…
Панический вопль, раздавшийся с верхнего этажа, пронзил все здание клуба насквозь, когда Джейн вернулась туда перед вечером в пятницу, двадцать седьмого июля. Она рано ушла из издательства, чтобы встретиться в клубе с Тилли. У Джейн не возникло мысли, что панический вопль может означать что-то особенное. Она преодолевала последний пролет лестницы. Тут послышался еще более пронзительный вопль, сопровождающийся другими взволнованными голосами. Панические вопли в здании клуба вполне могли быть вызваны «поехавшим» чулком или особенно смешной шуткой.
Когда Джейн добралась до последнего этажа, она поняла, что беда случилась в туалетной. Там Энн и Селина в компании с двумя дортуарными девицами пытались извлечь из узкого окна-щели еще одну девушку, которая, по всей видимости, попыталась вылезти на крышу и застряла. Она извивалась и дрыгала ногами, но безуспешно, под разнообразные увещевания других девушек. Вопреки их уговорам, она время от времени издавала отчаянный вопль. Готовясь к своей попытке, она разделась догола, и все ее тело было покрыто какой-то жирной субстанцией. Джейн тут же понадеялась, что не ее кольдкрем, стоявший в баночке на туалетном столике, был позаимствован для этих целей.
— Кто это? — спросила она, устремив изучающий взгляд на неопознаваемые дрыгающие ноги и ерзающую попку, которые только и были видимыми частями застрявшего тела.
Селина принесла полотенце и попыталась, обернув полотенце вокруг талии девушки, застегнуть его булавкой. Энн уговаривала ее не вопить, а кто-то из других присутствующих вышел на лестничную площадку, взглянуть поверх перил в надежде, что никто из начальства не обеспокоился воплями настолько, чтобы пойти наверх.
— Кто это? — повторила Джейн.
Энн ответила:
— Боюсь признаться, но это Тилли.
— Тилли!
— Тилли ждала в вестибюле, а мы взяли и привели ее сюда, ради шутки. Она говорила, что здесь, в клубе, все равно как снова в школе, поэтому Селина показала ей окно. Она всего-то на полдюйма толще, чем надо, между прочим. Ты не можешь уговорить ее заткнуться?
Джейн заговорила с Тилли тихо и мягко.
— Каждый раз, когда вы кричите, — объясняла она, — вы больше раздуваетесь. Помолчите, а мы обработаем вас и вытащим с помощью размоченного мыла.
Тилли замолчала. Все вместе они обрабатывали ее целых десять минут, но она по-прежнему не пролезала ни туда, ни сюда — не пускали бедра. Тилли плакала.
— Вызовите Джорджа, — попросила она наконец. — Позвоните ему.
Никому не хотелось вызывать сюда Джорджа. Ему пришлось бы подняться наверх, а наверх из мужчин поднимались только врачи, и даже их должен был сопровождать кто-то из сотрудников.
— Ладно, — сказала Джейн. — Я кого-нибудь вызову.
Она подумала о Николасе. У него же был доступ на крышу через чердак соседнего отеля — через штаб американской разведки: мощный толчок со стороны крыши мог принести успех в деле высвобождения Тилли. Николас все равно собирался прийти в клуб после ужина, послушать лекцию и внимательно посмотреть — в сложном комплексе чувств, включающем ревность и любопытство, — на жену бывшего любовника Селины. Да и сам Феликс тоже должен был появиться.
Джейн решила позвонить и упросить Николаса прийти немедленно и помочь им с Тилли. Тогда он сможет и поужинать в клубе; Джейн подсчитала, что это будет его второй клубный ужин на этой неделе. Николас мог уже вернуться с работы домой, он обычно возвращался около шести.
— Сколько времени? — спросила она.
Тилли тихо плакала, но звучал ее плач так, что можно было ожидать новой серии воплей.
— Почти шесть, — ответила Энн.
Селина взглянула на свои часики и направилась к себе в комнату.
— Не оставляйте ее, — сказала Джейн. — Я пошла за помощью.
Селина открыла дверь к себе в комнату, но Энн стояла, держа Тилли за щиколотки. Когда Джейн спустилась до следующей площадки, она услышала голос Селины:
«Самообладание есть идеальная уравновешенность и невозмутимость тела и души, совершенное спокойствие…»
Джейн глупо рассмеялась про себя и спустилась к телефонным кабинкам, как раз когда напольные часы пробили шесть ударов.
Они пробили шесть часов в тот вечер, двадцать седьмого июля. Николас только что вернулся домой. Услышав о неприятности с Тилли, он тут же охотно согласился подъехать прямо к штабу «Интеллидженс сервис» и выйти на крышу.
— Тут ничего смешного нет, — упрекнула его Джейн.
— А я и не говорю, что это смешно.
— Мне показалось, вы ужасно развеселились. Поторопитесь. Тилли уже все глаза выплакала.
— Еще бы не выплакала, увидев, что лейбористы победили.
— Да поторопитесь вы. Мы все попадем в беду, если…
Но он уже повесил трубку.
В этот самый час Грегги вошла в вестибюль из сада, чтобы побродить в холле в ожидании прибытия миссис Добелл, которая должна была выступить с лекцией после ужина. Грегги следовало отвести ее в гостиную ректора, где ректор с гостьей, как предполагалось, выпьют сухого хереса перед тем, как прозвучит гонг на ужин. Кроме того, Грегги надеялась склонить миссис Добелл к тому, чтобы та перед ужином прогулялась с нею по саду.
Далекий отчаянный вопль слетел в холл вниз по лестнице.
— В самом деле, — сказала Грегги, обратившись к Джейн, только что вышедшей из телефонной кабинки, — наш клуб пал невероятно низко. Что могут подумать гости? Шум тут такой, какой, видимо, был, когда это здание находилось в руках частных владельцев. Вы, молодые девицы, ведете себя точно как прислуга в былые времена, когда хозяин и хозяйка отсутствовали. Топаете и вопите.
О, мне бы лирой стать в лесной сени,
Чтоб звук был легче шелеста листвы,
Как шум ветвей — гармонии мои![83]
— Джордж, мне нужен Джордж, — тоненько взвывала Тилли сверху.
Тут кто-то на верхнем этаже предусмотрительно включил радиоприемник на всезаглушающую мощь.
Где ангелы? Жрут ужин в «Ритце»,
На Беркли соловьи зависли…
И Тилли уже не было слышно. Грегги выглянула в открытую на улицу дверь и возвратилась. Взглянула на свои часики.
— Шесть пятнадцать, — произнесла она. — Она должна бы быть уже здесь в шесть пятнадцать. Скажите им там, наверху, чтобы убавили радио. Это выглядит так вульгарно, так дурно…
— Вы хотите сказать — это звучит так вульгарно, так дурно, — поправила ее Джейн, не переставая следить, не подъехало ли такси, что должно — как она надеялась — вот-вот привезти Николаса к столь функционально важному отелю.
— Еще раз, — четко прозвучал с четвертого этажа голос Джоанны, руководящей своей ученицей. — Последние три строфы снова, пожалуйста.
И мысль моя, что смерть свою найдет,
Как палый лист, жизнь снова обретет![84]
Внезапно Джейн охватила глубочайшая зависть к Джоанне, источник которой, в эту пору ее юности, ей самой был неясен. Это чувство было как-то связано с незаинтересованностью Джоанны, с ее способностью — с ее даром — забывать о самой себе, отрешаться от собственной личности. Джейн вдруг почувствовала себя ужасно несчастной, изгнанной из Эдема еще до того, как ей стало понятно, что это — Эдем. Ей припомнились два заключения — она их вывела из рассуждений, услышанных от Николаса: что энтузиазм, который поэзия рождала у Джоанны, есть энтузиазм одного определенного рода и что Джоанна несколько меланхолична в своей религиозности. Однако эти мысли нисколько Джейн не утешили.
На такси подъехал Николас и исчез в дверях отеля. Грегги сказала:
— А вот и миссис Добелл. Уже двадцать минут седьмого.
На лестнице Джейн то и дело натыкалась на девиц, оживленными группками высыпавших из дортуаров. Она прокладывала себе путь сквозь их ряды, беспокоясь о том, чтобы поскорей добраться до Тилли и сообщить ей, что помощь близка.
— Джей-ни-и-и! — воскликнула одна из девиц. — Не будь же так чертовски груба! Ты чуть не опрокинула меня за перила! Я могла расколошматиться насмерть.
Но Джейн уже пробивалась дальше вверх.
Уснул багровый лепесток, уснул и белый…
Джейн добралась до верхнего этажа и обнаружила, что в туалетной Энн с Селиной поспешно пытаются одеть нижнюю половину Тилли так, чтобы она выглядела поприличней. Они уже принялись за чулки. Энн держала ногу, а Селина своими длинными пальцами натягивала на ногу чулок, тщательно его разглаживая.
— Николас приехал, — сообщила Джейн. — Он еще не появился на крыше?
Тилли простонала:
— Ох, я умираю. Я больше этого не вытерплю. Привезите сюда Джорджа. Я хочу видеть Джорджа!
— А вот и Николас, — сказала Селина — ее рост позволял ей увидеть, как тот выходит из низенькой чердачной двери на крыше отеля, что он так часто делал в эти тихие летние ночи. Николас споткнулся о коврик, свернутый рядом с дверью. Это был один из тех ковриков, которые они вынесли на крышу, чтобы было на чем лежать. Николас удержался на ногах, быстро направился к ним и вдруг упал на крышу ничком. Часы пробили половину седьмого. Джейн услышала свой собственный громкий голос: «Половина седьмого». И вдруг Тилли оказалась сидящей на полу туалетной, рядом с ней. Энн тоже была здесь, на полу, она прикрывала глаза рукой, будто пыталась скрыть свое лицо. Селина в ступоре лежала у самой двери. Она открыла рот, чтобы закричать, и, вероятно, кричала, но в этот момент грохот снизу, из сада, заявил о себе в полную силу, немедленно обратившись в самый настоящий взрыв. Дом снова содрогнулся, и девушки, уже попытавшиеся сесть, были плашмя брошены на пол. Пол усыпали осколки стекла, у Джейн откуда-то ручейком стекала кровь, а надо всем этим тихо проходило что-то вроде времени. Звуки голосов, шагов на лестнице и обваливающейся штукатурки вернули девушкам некоторую — у всех по-разному — восприимчивость к окружающему. Джейн увидела, довольно расплывчато, гигантскую физиономию Николаса, вглядывающегося в отверстую щель узкого окна. Он увещевал их побыстрее подниматься на ноги.
— В саду был взрыв.
— Это бомба Грегги, — сказала Джейн, криво усмехнувшись Тилли, — Грегги оказалась права, — подтвердила она.
Утверждение было очень веселое, но Тилли почему-то не рассмеялась. Она закрыла глаза и легла на спину. Одета она была только наполовину и выглядела действительно очень забавно. Тут Джейн сама громко рассмеялась, глядя на Николаса, но у того тоже совершенно отсутствовало чувство юмора.
Внизу, на улице, собрался весь основной состав клуба, поскольку во время взрыва многие либо находились в общественных помещениях первого этажа, либо задержались в дортуарах второго. Там взрыв был гораздо более слышен, чем физически ощутим. Две машины «скорой помощи» уже прибыли, третья была в пути. Некоторым из наиболее потрясенных произошедшим членов клуба уже помогали оправиться от шока в холле соседнего отеля.
Грегги пыталась уверить миссис Добелл, что она предвидела и предостерегала всех, что такое может произойти. Миссис Добелл, величественная матрона весьма заметного роста, стояла на бровке тротуара, мало внимания обращая на Грегги. Она смотрела на здание инспекторским взором и сохраняла абсолютное спокойствие, проистекавшее из недопонимания истинной природы произошедшего. Хотя миссис Добелл и была потрясена взрывом, она предполагала, что в Британии неразорвавшиеся бомбы взрываются каждый день, и довольная тем, что осталась цела и невредима, ощутила даже некоторую радость оттого, что имела возможность пережить некий военный опыт. Теперь ей было любопытно узнать, какие рутинные меры будут приняты в этой чрезвычайной ситуации. Она спросила:
— Когда, по вашим расчетам, осядет пыль?
Грегги опять повторила:
— Я знала, что еще живая бомба лежит у нас в саду. Я это знала. Я всегда говорила, что там — бомба. А этот саперный взвод ее так и не обнаружил.
В окне одной из верхних спален появились лица. Окно открылось. Одна из девушек попыталась что-то крикнуть, но ей пришлось тут же убрать голову — она задыхалась от пыли, по-прежнему облаком окутывавшей дом.
Из-за пыли оказалось трудно разглядеть дым, когда он стал появляться из подвальных помещений. Случилось так, что взрывом повредило магистральную трубу газопровода, и огонь сначала тихонько пополз, а потом вдруг резко вспыхнул. В помещениях первого этажа ревущее пламя целиком заполнило один из кабинетов, облизывая широкие стекла окон и стремясь дотянуться до деревянных рам и панелей. А Грегги все пыталась докричаться до миссис Добелл сквозь возбужденные возгласы девушек, уличных зевак, шума машин «скорой помощи» и подъехавших пожарных.
— Десять шансов против одного, что мы с вами могли оказаться как раз там, в саду, когда взорвалась бомба. Я собиралась провести вас по нашему саду. Нас бы засыпало, мы могли погибнуть, умереть, миссис Добелл.
Миссис Добелл, как новопросвещенная, произнесла:
— Какой ужасный случай! — И потрясенная больше, чем можно было судить по ее виду, добавила: — Мы живем в такое время, которое призывает нас к благоразумию и осмотрительности, в этом и заключается прерогатива женщины.
Это была фраза из лекции, которую она собиралась прочесть после ужина. Миссис Добелл всматривалась в толпу, надеясь увидеть мужа. Сквозь толпу на носилках несли даму-ректора, которая пережила гораздо более острый шок за неделю до миссис Добелл.
— Феликс! — возопила миссис Добелл.
Он выходил из дверей соседнего отеля, его оливково-зеленая военная форма потемнела от сажи и была вся в полосах черной смазки. Он обследовал помещения в задней части дома. Феликс сообщил:
— Кирпичная кладка выглядит недостаточно прочной. Верхняя часть пожарной лестницы обвалилась. Наверху, как в ловушке, остались девушки. Пожарные направляют их на самый верхний этаж, их придется вытаскивать на крышу через световой люк.
— Кто? — спросила леди Джулия.
— Это Джейн Райт. Я звонила вам на прошлой неделе, чтобы узнать, не сможете ли вы выяснить…
— Ах, да. Ну, боюсь, у меня слишком мало информации из Мининдела. Видите ли, они никогда не дают официальных комментариев. Насколько я могла понять, этот человек ужасно всем надоедал, произнося проповеди против местных предрассудков. Ему сделали несколько предупреждений, и он, по всей видимости, сам на это напросился. А как могло случиться, что вы были с ним знакомы?
— Он дружил с некоторыми девушками из клуба Мэй Текской, когда был штатским… То есть, я хочу сказать, до того, как вступил в этот орден, как там его… Он фактически был в клубе в тот вечер, когда произошла трагедия, и…
— Вероятно, именно тогда он и повредился в рассудке. В любом случае что-то, должно быть, подействовало на его рассудок, так как из того, что я услышала — неофициально, — я заключила, что он был совершенно…
Световой люк, хотя и был замурован по чьему-то истерическому приказу в давние времена, когда мужчина проник на чердачный этаж клуба, чтобы посетить девушку, без большого труда мог быть размурован пожарными. Вопрос был лишь во времени.
Время не было слишком насущным фактором для тех девиц из клуба Мэй Текской — их было тринадцать, — что вместе с Тилли Тровис-Мью оставались на верхних этажах здания, когда в нем вслед за взрывом начался пожар. Большая часть совершенно надежной пожарной лестницы, которая столь часто фигурировала в столь многих инструкциях по безопасности, такое множество раз читавшихся членам клуба во время столь многих ужинов, теперь лежала в виде разрозненных зигзагов посреди земляных насыпей, ям и вывороченных корней клубного сада.
Время, которое для тех, кто стоял и смотрел на улице, как и для пожарных на крыше, было непосредственным, грозно атакующим врагом, для этих девушек являлось лишь незначительным, давно забытым событием, ибо они были оглушены не только силою взрыва, но и, когда пришли в себя и огляделись, смещением всех ранее знакомых предметов вокруг. Кусок задней стены дома отошел и открылся небу. Там, в 1945 году, они были так же удалены от незначительного фактора времени, как невесомые обитатели какой-нибудь космической ракеты. Джейн поднялась на ноги, бросилась в свою комнату и, подчиняясь какому-то животному инстинкту, схватила и жадно съела кусок шоколадной плитки, оставшийся у нее на столе. Сладость шоколада помогла ей окончательно прийти в себя. Она вернулась в туалетную, где Тилли, Энн и Селина медленно поднимались на ноги. С крыши доносились крики. В окно-щель заглянуло какое-то неузнаваемое лицо, и огромная рука выдернула расшатавшуюся раму из оконного проема.
Однако огонь уже начал подниматься вверх по лестничной клетке, опережаемый геральдическими клубами дыма. Пламя скользило вверх по перилам.
Девушки, которые во время взрыва находились в своих комнатах на третьем и четвертом этажах, были не так сильно потрясены, как те, кто остался на самом верху, поскольку там сколько-то серьезный вред кирпичной кладке был нанесен еще раньше, косвенно, в результате бомбардировок в начале войны. Девушки третьего и четвертого этажей получили порезы и ссадины и были оглушены грохотом, но не сильно пострадали от сотрясения дома в результате взрыва.
Некоторые из обитательниц третьего этажа оказались достаточно ловкими и быстрыми, чтобы сбежать вниз по лестнице и выскочить на улицу в промежутке между взрывом и началом пожара. Остальные десять, когда попытались сделать то же самое, наткнулись на огонь и взбежали наверх.
Джоанна и Нэнси Риддл, закончившие урок красноречия, стояли у дверей комнаты Джоанны, когда взорвалась бомба, и таким образом не попали под осколки стекол из разбившегося окна. Впрочем, у Джоанны оказалась поранена рука — стеклом от дорожных часов, которые она в этот момент заводила. Именно Джоанна, когда клубные девицы закричали при виде огня, крикнула последней и громче всех:
— Пожарная лестница!
Паулина Фокс бросилась следом за ней, за ними по коридорам третьего этажа побежали остальные, а затем вверх по узкой лестнице черного хода на четвертый этаж, в проход, где было окно на пожарную лестницу. Однако проход теперь представлял собой открытую платформу, глядящую в вечернее летнее небо: здесь обвалилась стена и пожарная лестница упала вниз вместе с ней. Штукатурка валилась с кирпичей, когда десять молодых женщин сгрудились на том месте, где когда-то были окно и площадка пожарной лестницы. Они все еще остолбенело искали взглядом ступени этой лестницы. Голоса пожарных доносились до них из сада. Пожарные кричали им с плоской крыши над ними. Потом один голос очень четко приказал в мегафон, чтобы они отступили назад: часть пола, на которой они стояли, могла провалиться.
Тот же голос сказал: «Поднимайтесь выше, на последний этаж».
— Джек будет волноваться — что со мной случилось? — сказала Паулина Фокс.
Она первой поднялась по черной лестнице в туалетную верхнего этажа, где Энн, Селина, Джейн и Тилли были уже на ногах: они собрались с силами, как только узнали про пожар. Селина снимала юбку.
Над их головами, в покатом потолке, виднелся большой квадрат старого, давно замурованного светового люка. Сверху, над этим большим квадратом, слышались мужские голоса, скрежет лестниц и глухие удары по кирпичу — пожарные явно пытались найти способ размуровать световой люк и освободить девушек, которые тем временем не сводили глаз с квадрата, так четко различимого на потолке.
— Неужели он не откроется? — спросила Тилли.
Ей никто не ответил, ведь девицы Мэй-Тека знали ответ. Все в клубе слышали легенду о мужчине, проникшем в здание через световой люк и, как утверждали некоторые, обнаруженном в постели с одной из них.
Тут Селина встала на стульчак, вспрыгнула на окно-щель и легким движением выскользнула на крышу. В туалетной теперь остались тринадцать молодых женщин. Они стояли в тревожном, напряженном молчании, словно в опасных джунглях, прислушиваясь, не последуют ли новые указания в мегафон.
Энн Бейбертон последовала примеру Селины, выбравшись через окно-щель, правда, с некоторым трудом, потому что была слишком взволнованна. Но две мужские руки поднялись к окну и приняли ее. Тилли Тровис-Мью снова разрыдалась. Паулина Фокс сорвала с себя платье, затем нижнее белье и осталась совершенно обнаженной. Она так исхудала от недоедания, что прошла бы в узкое окно во всей своей одежде, но она выскользнула из него голенькой, словно рыбка.
Рыдала только Тилли, однако остальных девушек била дрожь. Звуки на покатой крыше умолкли — пожарные спрыгнули вниз, на ее плоскую часть, закончив обследовать замурованный люк. Теперь их шаги слышались за окном-щелью, с той плоской крыши, где по ночам Селина и Николас лежали вместе, завернувшись в одеяла, под Большой Медведицей, которая во всем Большом Лондоне представляла собой единственный, оставшийся абсолютно неповрежденным пейзаж.
В туалетной комнате одиннадцать остальных молодых женщин услышали голос пожарного, обращающегося к ним в окно-щель на фоне рева мегафона, инструктировавшего пожарную команду. Человек у окна сказал:
— Оставайтесь на месте. Без паники. Мы посылаем за инструментами — вскрыть световой люк. Это недолго. Это всего лишь вопрос времени. Мы делаем все возможное, чтобы вас вытащить. Только оставайтесь на месте. И не паникуйте. Это всего лишь вопрос времени.
Теперь вопрос времени открылся для этих одиннадцати женщин, как нечто невероятно огромное в их жизни.
С того момента, как в саду взорвалась бомба, прошло двадцать восемь минут. После того как начался пожар, Феликс Добелл присоединился к Николасу Фаррингдону, который по-прежнему оставался на плоской крыше. Это они помогали трем стройным девушкам пролезть через окно-щель. Энн и голенькая Паулина были закутаны в два одеяла переменного назначения и поспешно проведены через чердачный люк соседнего отеля, где в задней стене взрывом выбило все окна. Николас был на мгновение поражен — насколько это возможно в столь чрезвычайных обстоятельствах — тем, что Селина позволила другим девушкам воспользоваться одеялами. Она задержалась на крыше, голоногая и в белоснежной нижней юбке, все еще чуть дрожа, но с трогательной грациозностью, словно раненая лань. Николас подумал, что она задержалась из-за него, поскольку Феликс исчез с двумя другими девицами, чтобы помочь им сесть в машины «скорой помощи». Он оставил Селину на стороне крыши отеля, а сам вернулся к клубному окну-щели — убедиться, может быть, какая-то из оставшихся в туалетной комнате девушек достаточно тонка, чтобы выбраться через окно. Пожарные предупреждали, что здание может рухнуть в ближайшие двадцать минут.
Когда он подошел к окну, Селина проскользнула мимо и снова, схватившись за подоконник, взобралась на него.
— Что ты делаешь? Спускайся вниз! — сказал Николас. Он попытался схватить ее за щиколотки, но она оказалась быстрее и, присев на узком подоконнике, боком скользнула сквозь окно в туалетную комнату.
Николас тут же предположил, что она сделала это, пытаясь спасти кого-то из девушек, помочь кому-то из них выбраться через окно.
— Вылезай обратно, Селина, — закричал он, приподнявшись на руках, чтобы вглядеться внутрь через окно-щель. — Это опасно, ты никому не сможешь помочь.
Селина проталкивалась через группу стоящих девушек. Они расступались без всякого сопротивления, давая ей дорогу. Все молчали, кроме Тилли, чьи рыдания — теперь уже без слез — стали какими-то конвульсивными. Ее глаза, как и все другие глаза, были широко открыты и глядели на Николаса со значительностью, порожденной ужасом.
Николас сказал:
— Пожарные идут открывать люк. Они будут здесь в считаные минуты. Есть ли среди вас кто-нибудь, кто сможет пролезть через это окно? Я помогу. Поторопитесь, чем скорее, тем лучше.
Джоанна держала в руке ленту-сантиметр. В какой-то момент, в промежутке между временем, когда пожарные обнаружили, что световой люк прочно замурован, и этой самой минутой она порылась в одной из спален верхнего этажа и отыскала ленту-сантиметр, которой принялась измерять бедра десяти других девушек, оказавшихся в ловушке вместе с нею, даже самых безнадежных, чтобы выяснить, каковы их возможности на спасение через семидюймовое окно-щель. Всем обитательницам Мэй-Тека было известно, что тридцать шесть с четвертью дюймов — тот максимум, при котором бедра могут протиснуться сквозь эту щель. Однако, так как эффект достигался только при пролезании боком и при маневрировании плечами, очень многое зависело от ширины костей и индивидуальной текстуры тела и мышц — достаточно ли они пластичны, чтобы легко сжиматься, или слишком тверды. Последнее оказалось характерно в случае с Тилли. Но кроме нее, ни одна из оставшихся на верхнем этаже девиц, при всей своей стройности, никак не могла сравниться с Селиной, Энн и Паулиной Фокс. Некоторые были пухленькими. Джейн — полновата. Дороти Маркэм, которая раньше выскальзывала из окна на крышу, чтобы позагорать, и с легкостью возвращалась обратно, теперь была на третьем месяце беременности: ее живот стал больше на целый тугой и несдвигаемый дюйм. Старания Джоанны измерить девушек походили на научный ритуал при безнадежной ситуации, но это все же была хоть какая-то деятельность: она позволяла отвлечься и немного успокаивала.
Николас сказал:
— Недолго осталось. Пожарные уже здесь.
Он висел, держась за край окна, упершись носками ботинок в кирпичную кладку стены, и смотрел на тот край плоской крыши, куда были приставлены пожарные лестницы. Группа пожарных с кирками лезла вверх по лестницам, они тянули за собой тяжелые буры.
Он снова заглянул в туалетную.
— Они уже на крыше. А куда подевалась Селина?
Никто ему не ответил. Он спросил:
— А вон та девушка — вон там — не сможет ли она попробовать выбраться через окно?
Он имел в виду Тилли. Джейн ответила:
— Она один раз попробовала. И застряла. Огонь внизу трещит как бешеный. Дом может рухнуть в любую минуту.
Над головами девиц, на покатой крыше, яростно стучали кирки, впиваясь в кирпичную кладку, не так ритмично, как это бывает при нормальной работе, а беспорядочно, отчаянно, подгоняемые грозной опасностью. Теперь уже недолго оставалось ждать того момента, когда прозвучат свистки и голос в мегафон прикажет пожарным покинуть готовое обрушиться здание.
Николас отцепился от окна, чтобы выяснить, что происходит снаружи. Тилли подошла к окну, собираясь предпринять вторую попытку вылезти на крышу. Увидев ее лицо, он узнал в ней ту самую девушку, которая застряла в окне за миг до взрыва и которую его вызвали освободить. Он крикнул ей, чтобы она отошла назад — вдруг снова застрянет и тем самым сорвет, возможно, более успешную попытку ее спасти через световой люк. Но Тилли была исполнена решимости и отчаяния, она вскрикнула, чтобы подбодрить себя, и эта попытка увенчалась успехом. Николас выдернул ее наружу, сломав ей при этом одну из тазовых костей. Когда он опустил Тилли на крышу, она потеряла сознание.
Николас снова подтянулся к окну.
Девушки, притихшие и дрожащие, сгрудились вокруг Джоанны. Все глядели вверх, на световой люк. Что-то очень большое треснуло на одном из нижних этажей дома, и под потолком туалетной комнаты заклубился дым. Тут сквозь открытую дверь туалетной Николас увидел Селину, приближавшуюся к ней по задымленному коридору. Она осторожно несла в объятиях что-то длинное и как-то бессильно обмякшее — явно почти невесомое. Он подумал было, что это — тело. Деликатно покашливая от первых клубов дыма, которые настигли ее в коридоре, она протолкалась через стоящих в комнате девушек. Те смотрели на нее, дрожа от долгого страха и затянувшегося ожидания: у них не было сил любопытствовать, что такое она спасала, что несла. Селина взобралась на стульчак и проскользнула в окно, ловко и быстро втянув за собой предмет своей заботы. Николас протянул руки, чтобы ее подхватить. Когда она ступила на крышу, она спросила: «Здесь, снаружи, безопасно?» — одновременно осматривая спасенный ею предмет. Самообладание есть абсолютная уравновешенность. Этот предмет был — платье от Скиапарелли. Одежные плечики свисали из выреза, словно обезглавленная шея и плечи.
— Здесь безопасно? — спросила Селина.
— Нигде небезопасно, — ответил Николас.
Позже, раздумывая над этой молниеносной сценой, он не мог полностью довериться своей памяти, в частности, в том, что он тогда осенил себя крестом. В воспоминаниях ему казалось, что именно это он и сделал. Во всяком случае, Феликс Добелл, который к этому времени снова появился на крыше, с любопытством посмотрел на него, а впоследствии говорил, что Николас перекрестился, почувствовав суеверное облегчение от того, что Селина оказалась в безопасности.
Она бросилась к чердачному люку отеля. Феликс Добелл поднял на руки Тилли, которая пришла в себя, но не могла идти — боль была слишком сильной. Он отнес ее к чердачному люку, следуя за Селиной с ее платьем: она вывернула его наизнанку для лучшей сохранности.
Из окна-щели послышался какой-то новый звук, едва различимый из-за непрекращающегося шума падающей из брандспойтов воды, треска горящего дерева и обваливающейся штукатурки в нижних частях здания, а также из-за грохота спасательных работ на покатой крыше у светового люка. Этот новый звук возрастал и опадал прерывающимся монотоном между всплесками отчаянного, задыхающегося кашля. То был голос Джоанны, машинально читающей наизусть вечерний псалом, День 27-й, антифоны и респонсы[85].
Голос в мегафоне закричал: «Скажите девушкам, чтобы стояли подальше от светового люка! Мы можем открыть его в любой момент. Кладка может провалиться внутрь. Скажите тем девушкам — пусть встанут подальше от люка!»
Николас взобрался к окну. Они уже услышали указание и сгрудились у стульчака рядом с окном-щелью, не обращая внимания на мужскую физиономию, то и дело в нем появлявшуюся. Словно загипнотизированные, они окружили Джоанну, которая и сама была словно в трансе благодаря странным изречениям Дня 27-го по англиканскому чину, которые, как считалось, применимы к разнообразнейшим условиям человеческой жизни во всем мире, даже в данный конкретный момент, когда в Лондоне возвращавшиеся домой рабочие устало шагали через парк, с любопытством глядя на пожарные машины далеко за его оградой, а Руди Биттеш сидел в своей квартире в Сент-Джонз-Вуде, безуспешно пытаясь дозвониться до Джейн в Мэй-Теке, чтобы «приватно» с ней поговорить, когда только что родилось лейбористское правительство, а еще где-то на лице планеты люди спали, стояли в очередях за хлебом свободы, били в там-тамы, укрывались в бомбоубежищах от бомбардировщиков или катались на электрических автомобильчиках в увеселительных парках.
Николас крикнул девушкам:
— Держитесь подальше от светового люка! Подойдите поближе к окну!
Девушки обступили унитаз у окна. Джейн и Джоанна, как самые крупные, встали на стульчак, чтобы освободить побольше места для других. Николас заметил, что по лицам молодых женщин катятся капли пота. Кожа Джоанны, сейчас оказавшаяся так близко перед его глазами, неожиданно запестрела крупными веснушками, словно страх подействовал на ее лицо подобно солнцу. На самом же деле бледные веснушки, всегда присутствовавшие у нее на лице, но в нормальном состоянии практически незаметные под румянцем, выступили яркими золотистыми пятнышками, контрастируя с бледной кожей, обескровленной страхом. Антифоны и респонсы слетали с ее губ и языка, прорываясь сквозь грохот разрушения.
Великое сотворил Господь над нами: мы радовались.
Возврати, Господи, пленников наших,
как потоки на полдень.
Сеявшие со слезами будут пожинать с радостью.
С плачем несший семена возвратится с радостью,
неся снопы свои.[86]
Зачем, с какими намерениями решилась она погрузиться в эти тексты? Она помнила слова, и у нее была устойчивая привычка к декламации. Но зачем — в такой беде и будто бы для полного зала слушателей? На ней были темно-зеленый шерстяной жакет и серая юбка. Остальные девушки, машинально прислушиваясь к голосу Джоанны в силу долгой привычки это делать, вполне возможно, не так страшно нервничали и меньше дрожали благодаря этому, однако гораздо более внимательно вслушивались в значение звуков, доносившихся со стороны светового люка, чем в истинный смысл слов, предназначенных для Дня 27-го.
«Если Господь не созиждет дома, напрасно трудятся строящие его; если Господь не охранит города, напрасно бодрствует страж.
Напрасно вы рано встаете, поздно просиживаете, едите хлеб печали, тогда как возлюбленному Своему Он дает сон.
Вот наследие от Господа: дети…»[87]
Литургия любого дня оказалась бы столь же гипнотизирующей. Однако для Джоанны привычными были слова на правильный день месяца. Световой люк открылся с грохотом и в сопровождении града штукатурки и кривобоких кирпичей. Белая пыль еще сыпалась вниз, но пожарные уже спустили в люк лестницу. Первой наверху оказалась Дороти Маркэм, щебетунья-дебютантка, чья солнечная жизнь в последние сорок три минуты превратилась в сплошной, сбивающий с толку мрак, словно ярко освещенный прибрежный город вдруг лишился всех своих огней из-за отказа энергосистемы. Дороти выглядела осунувшейся и поразительно похожей на свою тетушку, леди Джулию, председательницу Административного комитета клуба, которая в этот момент в Бате; ничего не подозревая, упаковывала посылки для беженцев. Леди Джулия была бела, как лунь, такими же стали и волосы у ее племянницы, обсыпанные белой пылью, когда та выбралась по пожарной лестнице на покатую черепицу крыши и с помощью пожарных оказалась на ее плоской части. За ней по пятам следовала Нэнси Риддл, дочь священника мидлендской низкой церкви, которая так упорно работала над своим мидлендским акцентом с помощью Джоанны… Теперь ее урокам красноречия пришел конец: она навсегда сохранит присущее ей мидлендское произношение. Ее бедра казались еще более опасно широкими, чем раньше, когда, покачиваясь, она взбиралась по лестнице следом за Нэнси. Затем три девушки попытались залезть по лестнице вместе: они жили в четырехместной комнате на четвертом этаже и лишь недавно демобилизовались из армии. Все трое были крупные, мускулистые, сильные женщины — такими их за пять лет службы и должна была сделать армия. Пока они разбирались меж собой, Джейн ухватилась за лестницу и выбралась наружу. Трое экс-воительниц последовали за ней. Джоанна спрыгнула со стульчака. Она, пошатываясь, кружила по туалетной, словно волчок под конец своего вращения. Ее взгляд в странном замешательстве перебегал от люка к окну и обратно. Губы и язык по-прежнему повторяли литанию 27-го Дня, но голос ее ослаб, и она остановилась, закашлявшись. В воздухе по-прежнему висели белая пыль и дым. Рядом с ней оставались еще три девушки. Джоанна протянула руку к лестнице, но промахнулась. Тогда она наклонилась — подобрать сантиметр, лежавший на полу. Она ощупью искала его, словно была почти слепа, и все говорила нараспев:
…и проходящие мимо не скажут:
«Благословение Господне на вас;
Благословляем вас именем Господним!»
…Из глубины взываю к Тебе, Господи…[88]
Трое других уже взобрались наверх по пожарной лестнице, одна из них, на удивление стройная девица по имени Пиппа, чьи не видимые простым глазом кости оказались, видимо, слишком широки, чтобы позволить ей спастись через окно-щель, крикнула, обернувшись:
— Джоанна, скорее! Джоанна, на лестницу!
И Николас закричал в окно:
— Джоанна, поднимайтесь по лестнице!
Она пришла в себя и бросилась вслед за последними двумя девицами — крепкой, смуглокожей, с развитыми мускулами пловчихой и чувственно-пышнотелой гречанкой — изгнанницей благородного происхождения; обе они плакали от облегчения. Джоанна тотчас же начала карабкаться вверх следом за ними, хватаясь рукой за ту перекладину, которую только что покидала ступня предыдущей девушки. В этот момент дом вздрогнул, вместе с ним — лестница и вся туалетная комната. Огонь был потушен, но выпотрошенное им здание оказалось под конец подкошено лихорадочными работами над световым люком. Джоанна была на полпути к люку, когда прозвучал свисток. Голос в мегафоне приказал всем пожарным немедленно прыгать вниз. Здание обрушилось в тот момент, когда последний пожарный ждал появления Джоанны из люка. Как только начала рушиться покатая крыша, он спрыгнул вниз, неудачно, с болью приземлившись на плоскую крышу отеля. Дом обрушился посередине, огромной грудой дымящихся обломков увлекая за собой Джоанну.
Магнитофонная запись была стерта из соображений экономии, чтобы пленку можно было снова использовать. Так обстояли дела в 1945 году. Николаса это очень рассердило. Он хотел проиграть эту запись голоса Джоанны ее отцу, который приехал в Лондон после ее похорон, чтобы заполнить кое-какие бумаги, касательно имущества покойной. Николас написал письмо старику, отчасти стремясь поделиться последними впечатлениями о его дочери, отчасти из любопытства и также отчасти желая продемонстрировать звучание «Гибели „Германии“» в драматическом исполнении Джоанны. Он упомянул о магнитофонной записи в своем письме.
Но запись пропала. Должно быть, кто-то из коллег в его отделе ее стер.
Ты связал кости и жилы во мне, укрепил мою плоть,
А после всего Ты почти разрушил, и так ужасно,
Свое творенье: но коснешься ли Ты меня вновь,
о Господь?
Николас сказал священнику:
— Это просто возмутительно! Она здесь была в самой лучшей своей форме. Читала «Гибель „Германии“». Я страшно расстроен.
Отец Джоанны сидел, такой розовощекий и седовласый. Он попросил:
— Ох, пожалуйста, не беспокойтесь так.
— Мне так жаль, что вы этого не слышали.
Словно желая утешить Николаса в его утрате, пастор пробормотал с ностальгической улыбкой:
Корабль «Вечерняя звезда» выходит в океан
И дочь-красавицу берет с собою капитан…[89]
— Нет-нет, «Германия». Это была «Гибель „Германии“».
— А-а, Германии.
Жестом, характерным для английского орлиного носа, он, казалось, стремился вдохнуть в себя дополнительную информацию.
Николаса так растрогало это его движение, что он сделал последнюю попытку отыскать утраченную запись. День был воскресный, однако ему удалось дозвониться по телефону домой к одному из коллег.
— Ты случайно не в курсе, кто-нибудь забирал пленку из того ящика, что я позаимствовал в конторе? Кто-то вытащил важную запись. Личную.
— Да нет, не думаю… Постой, минутку… Да, действительно, там что-то стерли. Стихи какие-то. Сожалею. Но экономия, знаешь ли… Как тебе последние новости? Просто дух захватывает, верно?
Отцу Джоанны Николас сказал:
— Да, эту запись и правда стерли.
— Это не так важно. Я помню Джоанну, какой она была в пасторском доме. Она много помогала в приходе. Она сделала ошибку, уехав в Лондон. Бедная девочка.
Николас снова налил виски в бокал священника и стал доливать содовой. Тот раздраженно махнул рукой, указывая, что уже достаточно. Он вел себя так, как свойственно давно овдовевшему мужчине или тому, кто не привык находиться в обществе критически настроенных дам. Николасу пришло в голову, что этот человек никогда не видел в своей дочери реальную Джоанну. Это умерило его огорчение из-за провала запланированного спектакля с чтением «Гибели „Германии“»: отец мог бы и не узнать Джоанну в этом чтении.
Нахмурено его лицо
Передо мной, и грохот, адская могила
Там, позади; о где же, где, о где все это было?
— Я не люблю Лондон. Никогда сюда не приезжаю без особой надобности, — признался священник. — Лишь на Собор духовенства или куда-нибудь в том же роде. Если бы только Джоанна могла обосноваться в пасторском доме…
Он проглотил виски, словно лекарство, запрокинув голову.
Николас сказал:
— Джоанна читала что-то вроде литургии перед тем, как дом обрушился. Другие девушки, те, что были вместе с ней, как будто ее слушали. Какие-то псалмы.
— Неужели? Никто, кроме вас, об этом не говорил.
Старик, казалось, был смущен. Он поболтал виски в бокале и допил до дна, как будто Николас сообщил ему, что его дочь в последний момент обратилась в католичество или еще каким-то образом, умирая, проявила дурной вкус.
— Джоанна отличалась удивительной силой веры, — пылко заявил Николас.
Поразительно, но отец ответил ему:
— Я знаю это, мой мальчик.
— Она остро понимала, что такое ад. Она говорила своей приятельнице, что боится ада.
— Неужели? Я не знал об этом. Никогда не слышал, чтобы она обсуждала такие болезненные темы. Это, должно быть, Лондон так на нее подействовал. Сам я никогда без надобности сюда не приезжаю. У меня однажды был здесь приход, в Бэламе, в мои молодые годы. Но с тех пор я все время служу в сельских приходах. Предпочитаю сельские приходы. Там находишь лучшие, более набожные, а в некоторых случаях вовсе святые души у сельских прихожан.
Это напомнило Николасу о его американском знакомом — психоаналитике, который писал ему, что собирается после войны открыть практику в Англии, «подальше от всех этих невротиков и от нашего суетливого мира вечных забот».
— Христианство в наши дни живет в сельских приходах, — резюмировал пастырь самых лучших, первостатейных овец. Он твердо поставил на стол свой бокал, как бы ставя печать на решение этого вопроса: горе утраты с каждым новым его высказыванием превращалось в горе из-за отъезда Джоанны в Лондон.
Наконец он сказал:
— Я должен пойти туда, увидеть, где она погибла.
Николас еще раньше пообещал старику отвести его к обрушившемуся дому на Кенсингтон-роуд. Пастор несколько раз напоминал Николасу об этом, будто боялся невзначай забыть и уехать из Лондона, не отдав дочери этот последний долг.
— Я пройду туда вместе с вами, — сказал ему Николас.
— Что ж, если это вам по пути, я буду вам премного обязан. А как вы относитесь к этой новой бомбе? Или вы полагаете, что это всего лишь пропаганда?
— Я не знаю, сэр, — ответил Николас.
— Просто дух захватывает от ужаса. Они должны мир заключить, если все это правда. — Шагая рядом с Николасом к Кенсингтону, священник глядел по сторонам. — Места бомбежек выглядят так трагично. Я никогда сюда не езжу без надобности, знаете ли.
Через некоторое время Николас спросил:
— А вы виделись с кем-нибудь из девушек, остававшихся вместе с Джоанной наверху, как в ловушке? Или с другими членами клуба?
— Да, — ответил священник. — Со многими. Леди Джулия была так любезна, что пригласила нескольких девиц на чай, чтобы познакомить их со мной. Вчера вечером. Разумеется, эти бедняжки все прошли через тяжкое испытание, даже те, что оказались всего лишь зрителями. Леди Джулия предложила не обсуждать произошедшее. Я полагаю, это было мудрое решение, знаете ли.
— Да. А вы помните имена тех, кто там был? Хоть кого-то?
— Там была племянница леди Джулии, Дороти, и мисс Бейбертон, которой удалось спастись через окно, как я понял. И еще несколько других.
— А мисс Редвуд? Селина Редвуд?
— Ну, видите ли, я не очень хорошо запоминаю имена.
— Такая высокая, очень изящная девушка, очень красивая. Я хочу ее разыскать. Волосы темные.
— Они все там очаровательные, мой милый мальчик. Все молодые всегда очаровательны. Джоанна была самой очаровательной из всех — на мой взгляд. Но тут я, конечно, пристрастен.
— Она была очаровательна, — согласился Николас и замолк. Но священник с легкостью опытного пастыря, ступившего на знакомую почву, почувствовал определенную заинтересованность Николаса и спросил:
— А что, эта юная девица пропала?
— Ну, мне не удалось ее найти. Ни следа. Я все эти девять дней пытался отыскать Селину.
— Как странно. Она ведь не могла память потерять, так? Бродит где-то по улицам…
— Думаю, в таком случае ее бы нашли. Она очень заметная.
— А что говорят ее родственники?
— Ее родственники в Канаде.
— Возможно, она уехала, чтобы забыть. Это было бы понятно. Она тоже была одной из тех, кто оказался в ловушке?
— Да. Она вылезла через окно.
— Ну, судя по вашему описанию, я не думаю, что она была у леди Джулии. Вы могли бы позвонить по телефону и спросить.
— На самом деле, я уже звонил. Леди Джулия ничего не слышала о Селине, да и другие девушки тоже. Но я надеялся, что это какая-то ошибка. Знаете, как это бывает.
— Селина… — произнес священник.
— Да, так ее зовут.
— Минуточку. Там упоминалась какая-то Селина. Одна из девушек, блондинка, очень юная, жаловалась, что Селина ушла с ее единственным бальным платьем. Это могла быть она?
— Это та самая девушка.
— Это не очень хорошо с ее стороны — стащить платье другой девушки, особенно когда каждая из них лишились всего своего гардероба.
— Это было платье от Скиапарелли.
Пастор не стал вторгаться в эту загадочную сферу. Они подошли к тому месту, где прежде стоял клуб Мэй Текской. Оно теперь стало похоже на все знакомые соседние руины, словно здание было разрушено несколько лет назад, во время бомбардировки, или несколько месяцев назад, управляемой ракетой. Каменные плиты крыльца, покосившись, лежали, ведя в никуда. Колонны простерлись, словно развалины Рима. В задней части дома боковая стена стояла иззубренная, вполовину своей прежней высоты. Сад Грегги превратился в кучу каменного мусора с торчащими из него кое-где отдельными цветами и редкими растениями. Розовые и белые плитки холла разлетелись повсюду и валялись, выставляя напоказ свою давнюю заброшенность, а с нижней части иззубренной стены свисал еще более иззубренный кусок грязно-коричневых обоев клубной гостиной.
Отец Джоанны стоял, держа в руке широкополую черную шляпу.
А у нас, на нашем старом чердаке, ровно яблоки уложены рядком…
— Здесь, на самом-то деле, и смотреть не на что, — сказал священник. — Ничего не осталось.
— Как и от моей магнитофонной записи, — откликнулся Николас.
— Да. Все ушло. Все уже не здесь.
Руди Биттеш взял со стола и быстро пролистал пачку записных книжек Николаса.
— Это что, рукопись — твоя книга, между прочим? — спросил он.
В обычной обстановке он никогда не позволил бы себе такой вольности, но в данный момент Николас оказался ему многим обязан: Руди узнал, где скрывается Селина.
— Вы можете это забрать, — сказал Николас, имея в виду рукопись. И добавил, не предполагая, какой смертью ему суждено умереть: — Можете ее сохранить. В один прекрасный день, когда я стану знаменит, она будет представлять какую-то ценность.
Руди улыбнулся. Тем не менее, засунув книжки под мышку, он спросил:
— Идешь со мной?
По дороге они зашли за Джейн, чтобы вместе пойти на праздник у Букингемского дворца. Николас объяснил:
— В любом случае я решил не издавать книгу. Машинописные экземпляры уничтожены.
— Я должен тащить этот большой чертова уйма книжки, а ты мне теперь такое говоришь! Какой ценность мне, если ты не публиковать?
— Вы их сохраните, никогда ведь не знаешь, как все обернется.
Руди всегда был предусмотрителен. Он сохранил «Субботние записные книжки», чтобы со временем иметь возможность пожинать плоды своей предусмотрительности.
— А может, хотите письмо, которое я получил от Чарлза Моргана, где говорится, что я — гений? — спросил Николас.
— Ты сегодня что-то чертовски развеселый из-за чего-нибудь или другого.
— Да, это так, — согласился Николас. — Так хотите вы письмо или нет?
— Какой письмо?
— Вот это.
Николас достал письмо Джейн из внутреннего кармана, помятое, как дорогая сердцу фотография.
Руди мельком взглянул на него.
— Это работа Джейн, — сказал он и протянул бумажку обратно. — Почему ты так веселый? Ты видел Селина?
— Да.
— Что она говорила?
— Она кричала. Она кричала и не могла остановиться. Это такая нервная реакция.
— Вид тебя, должно быть, вернул ее обратно. Я же советовал — держись дальше.
— Она не могла остановиться. Кричала и кричала.
— Ты ее напугал.
— Да.
— Я говорил, держись дальше. Она никуда не годится, между прочим. С этим эстрадником с Кларджис-стрит. Ты его видел?
— Да, он вполне приличный парень. Они поженились.
— Так говорят. Тебе надо найти девушка с характер. Забудь ее.
— Да ладно. Он очень извинялся из-за ее крика. И я, конечно, тоже очень извинялся. От этого она еще больше кричала. Я думаю, она предпочла бы стать свидетельницей нашей драки.
— Ты ее не так любишь, чтобы с эстрадником драка сделать.
— Да он вполне приличный эстрадный певец.
— А ты слышал, как он поет?
— Да нет, конечно, в том-то и дело.
Джейн вернулась в свое нормальное состояние несчастливости, перемежающейся с надеждой, и жила теперь в меблированной комнате на Кенсингтон-Черч-стрит. Она была вполне готова к ним присоединиться.
— Вы не кричите, когда видите Николас? — спросил Руди.
— Нет, — ответила Джейн. — Но если он не перестанет отказываться от того, чтобы Джордж издал его книгу, я закричу. Джордж говорит, что это я во всем виновата. А я сказала ему про письмо от Чарлза Моргана.
— Вам надо его бояться, — сказал Руди. — Он заставляет дам кричать. Селина сегодня получила от него испуг.
— В прошлый раз я сам ее испугался.
— Так вы ее нашли? — спросила Джейн.
— Да. Но она страдает от последствий тяжелого шока. Должно быть, я снова вернул в ее сознание весь пережитый ею ужас.
— Это был ад, — сказала Джейн.
— Я знаю.
— Почему он влюблен в Селину, между прочим? — спросил Руди. — Почему не найдет себе женщина с характер или девушка-француженка?
— Это междугородный звонок, — поспешно сказала Джейн.
— Я знаю, — ответила Нэнси, дочь мидлендского священника, теперь вышедшая замуж за другого мидлендского священника. — Кто говорит?
— Это Джейн. Слушай, у меня к тебе еще один вопрос про Николаса Фаррингдона, быстро. Ты не считаешь, что его обращение как-то связано с пожаром? Мне надо закончить эту большую статью про него.
— Ну, мне, конечно, приятно думать, что на него повлиял пример Джоанны. Джоанна всегда была сторонницей высокой церкви.
— Но он же не был влюблен в Джоанну. Он любил Селину. После пожара он повсюду ее искал.
— Но Селина никак не могла бы его обратить в католичество. Все, что угодно, только не обратить.
— У него в рукописи есть заметка, что видение зла может быть столь же действенно, сколь и видение добра.
— Я этих фанатиков не понимаю. Вот уже сигнал, Джейн. Мне думается, он был во всех нас влюблен, бедняга.
В августовский вечер Победы над Японией народ заполонил площадь перед Букингемским дворцом точно так же, как в вечер Победы в мае. Маленькие фигурки появлялись на балконе каждые полчаса, некоторое время махали толпе руками и снова исчезали. Джейн, Николас и Руди неожиданно оказались в весьма затруднительном положении: толпа сжимала их со всех сторон. «Пожалуйста, расставьте локти как можно шире!» — почти одновременно сказали друг другу Джейн и Николас: однако это оказалось совершенно неисполнимым. Какой-то моряк, прижавшись к Джейн, страстно поцеловал ее в губы, и с этим ничего нельзя было поделать. На некоторое время ее губы оказались во власти его влажного от пива рта, пока толпа не подалась чуть-чуть назад, и тогда им троим удалось продвинуться на несколько более удачное место, откуда открывался доступ в парк.
Здесь другой моряк, видимый только Николасу, молча всадил нож под ребро стоявшей рядом с ним женщины. Огни зажглись на балконе, площадь замолкла в ожидании королевской семьи. Заколотая женщина не издала ни звука, но тотчас же осела. Однако в этой тишине вскрикнула какая-то другая женщина, далеко, на расстоянии многих ярдов от этого места, еще одна жертва, а может быть, ей просто наступили на ногу. Толпа снова зарокотала. Все глаза в этот момент были устремлены на балкон дворца, где должным образом появилось королевское семейство. Руди и Джейн были заняты делом — они выкрикивали приветствия.
Николас тщетно пытался высвободить руку и поднять ее над толпой, чтобы привлечь внимание к раненой женщине. Он кричал, что женщину ударили ножом. Моряк выкрикивал обвинения женщине, осевшей, но не упавшей — ее удерживала на ногах толпа. Эти отдельные проявления терялись во всеобщем столпотворении. Николаса отнесло в сторону людской волной, накатившей с Молла. Когда балкон снова погрузился во тьму, он смог пробить небольшую просеку сквозь толпу к открытому входу в парк, куда за ним последовали Джейн и Руди. На этом пути ему пришлось на какой-то момент остановиться — он оказался лицом к лицу с моряком, зарезавшим женщину. Раненой нигде не было видно. Николас, ожидая возможности двинуться дальше, вытащил из кармана письмо Чарлза Моргана и засунул его в ворот блузы моряка. Тут людская волна понесла его дальше вперед. Он сделал это без очевидной причины и не думая о последствиях, это был просто некий жест. Так обстояли дела в те времена.
Они шли назад сквозь чистый воздух парка, обходя пары, лежавшие у них на пути, сплетенные в тесных объятиях. Парк был наполнен пением. Николас и его компаньоны тоже пели. Они набрели на драку между английскими и американскими военнослужащими. Двое лежали без сознания у края дорожки, над ними хлопотали их товарищи. Где-то позади них толпа кричала «ура». В ночном небе сомкнутым строем пролетели самолеты. Это была чудесная победа.
— Мне ни за что не хотелось бы все это пропустить, — пробормотала Джейн.
Она приостановилась — подобрать и заколоть растрепавшиеся волосы, во рту у нее были зажаты шпильки, когда она это говорила. Николас восхищался ее жизненной стойкостью, вспоминая Джейн в этом виде, в той стране, где он встретил свою смерть, — вспоминая, как она стояла на темной траве крепкая и голоногая, приводя в порядок свои волосы, — словно она была воплощением всего Мэй-Тека, в его кротком и непринужденно-естественном приятии бедности, в далеком 1945 году.