Taken: , 1

2

Минут через сорок участковый остановился возле домика с покосившимися воротами, минуту подумав, приник глазом к щелочке меж досками. Хозяйки дома Алевтины Прокофьевой в ограде он не увидел, да и увидеть не ожидал, так как она утром на ближних покосах копнила сено. Зато во дворе находился ее сын Виталька – парень лет шестнадцати. Он сидел на тесовом крылечке и, низко склонив голову, скреб железом о железо. Над длинным носом парня мотался белый чуб, ниже оттопыривались крупные мальчишеские губы.

– Механик! – шепотом сказал Анискин.

Минуты три участковый стоял неподвижно, разглядывая двор и Витальку – хоть и одним глазом смотрел он, но приметил, что двор чисто подметен, летняя плита выбелена, лебеда и лопухи скошены, а оба сарайчика и стайка подлатаны новыми досками. Все это, конечно, произвел Виталька, так как Алевтина и молоток в руках держать не умела. Анискин хмыкнул, отстранился от щелки и почесал указательным пальцем нос.

– Холера! – сказал он.

Анискин сел на скамейку возле ворот, расставил ноги, расстегнул три пуговицы на рубахе, повернул лицо к реке, хотя она по-прежнему прохладой не дышала; стеклянной, расплавленной казалась Обь, и смурно, тяжко сделалось Анискину. Стояли перед глазами яркие заплаты тесин на старом заборе Прокофьевых, вился белесый Виталькин чубчик. Анискин снова тяжело вздохнул и так почмокал губами, словно раздавил на зубах терпкий стебелек полынь-травы.

– Язва! – выругался Анискин.

Вжикало железо об железо на дворе, сам по себе кряхтел старый дом, попискивало в горле у Анискина. «Жизнь! – думал он. – Река течет, солнце светит, комар летит. Жизнь!» Анискин косился левым глазом на ветхий прокофьевский домишко и вспоминал, что недавно – господи, совсем недавно! – хвалился дом на всю улицу белизной стройных ворот, вздыбленной крышей, широкими окнами в синих наличниках. А теперь… Проникла в грудь Анискина холодная льдинка, перевернулась с болью под сердцем и медленно-медленно, как вода в сапог, вошла в него.

Минут десять просидел Анискин на лавочке Виталькиного дома, потом тихонечко прицыкнул зубом, поднялся и неохотно, точно сам себя вел за шиворот, пошагал к воротам. Возле них опять постоял немножечко – смурной, тяжелый.

– Хозяева, а хозяева, – после молчания негромко позвал он. – Кто есть живой?

За вжиканьем железа Виталька голос участкового не расслышал, и потому Анискин сам открыл маленькую калиточку, полез в нее, пыхтя и причмокивая.

– Ну, здорово, Виталька! – негромко произнес участковый.

Железо вжикать перестало. Приподняв голову, Виталька увидел участкового, и произошло такое, от чего Анискин открыл рот: Витальки на крылечке вдруг не стало. Вот сидел он и вжикал железом об железо, а вот – его нету. От такого чуда Анискин тонко присвистнул.

– Ну петух! Спортсмен! – покачав головой, сказал он. – Бегун!

Анискин сел на крылечко, положил подбородок на руки и протяжно зевнул – хорошо было на прокофьевском дворе. Занятая колхозными делами, Алевтина куриц, свиней, гусей и прочую живность вывела, бабскими бирюльками заборы не запакостила, чистоту блюдя, и от этого душе было просторно. Поэтому Анискин еще раз зевнул и подумал: «Аккуратная баба Алевтина, хоть и без мужика живет. И Виталька пацан хороший – ишь как убег!»

– Подожду! – сонно пробормотал Анискин. – Мне чего!

Виталька возвращался, видимо, босиком, так как стука ботинок не слышалось, но участковый уловил натруженное сопенье. Это парнишка так притомился, убегая. Потом в дверях стайки показались белесый чубчик и край синей рубахи, неосторожно выставленные Виталькой, когда он выглядывал.

– Знает кошка, чье мясо съела! – негромко сказал Анискин. – Знает! Бегун, спортсмен… Сопреешь в стайке-то. От тепла навоз горит и сам тепло дает…

Подбородок Анискина по-прежнему лежал на руках, потому слова он произносил невнятно, жеванно, но тон был добродушный и сонный – слышалось по голосу участкового, что сидеть на крылечке он собрался долго. В стайке громко запыхтели, что-то грохнуло, и Виталька боком выдвинулся на свет.

– Бегаешь ничего, ударно! – сказал Анискин. – Если капусту испоганил, мать тебя за это по головке не погладит.

– Я другой стороной бежал, – сорванным голосом ответил Виталька. – Картохами…

– Ну, ну! Иди сюда.

Глядя в землю и жалко поводя шеей, Виталька приближался к Анискину на манер кролика, замордованного глазищами змея-удава. Вот сделал три шага, четыре, вот поднял голову и дальше пошел так, словно двигался по тонкому тросу, висящему над землей. Вспотевший лоб у парнишки был большой, как у недельного телка, и Анискин улыбнулся.

– Спортсмен! – сказал он. – Ты рубаху-то не жуй, рубаха денег стоит… Садись рядом со мной, отдышись и нос вытри…

Отвернувшись от Витальки, участковый опять положил подбородок на руки и закрыл глаза. Сладко ему было, прохладно от тени на крылечке, но мысли приходили грустные. Он думал о том, что дерево – непрочная штука, коли за тридцать-сорок лет дома оседают в землю, а ворота скашиваются. «Кирпич, конечно, прочней, – размышлял Анискин. – Если бы на Черной речке брать глину, то кирпичом хоть завались, но председатель по молодости лет не понимает… Эх, председатель, председатель!» О кирпичах и председателе Анискин думал минут пять, потом, не поворачиваясь к Витальке, сказал:

– Тебе, Виталька, воровать нельзя; у тебя вся правда на морде написана!

Участковый еще минуту подумал, вздохнул и медленно поднял голову с рук.

– Ну ладно! – сказал он. – Теперь ты меня туда веди, где железо и разные шестеренки.

– Ой! – вздохнул Виталька. – Куда это?

– Веди, веди!

И пошел Виталька впереди Анискнна к сараю, и открыл дверь, и прошептал ватными губами:

– Сюда…

Анискин вошел в темный сарай, остановился, пригляделся, ничего не поняв и не разобрав, начал шарить рукой у себя под задом. Он нащупал чурбачок, сел на него и внезапно тонко ойкнул.

– Матушки! – пробормотал он. – Родненькие!

В сарае стояла машина, похожая одновременно на велосипед, жнейку, стрекозу и паука. Стоять-то она стояла, но это только казалось в первый момент, потом же Анискин почувствовал, что голова у него кружится, кружится, так как машина уже мерещилась висящей в воздухе, хотя она и не висела: еще через секунду все сходства пропали, и машина походила только на стрекозу, и от нее на лицо повеяло ветром, нанесло прохладой. Анискин зажмурился и отчаянно повторил:

– Матушки!

Когда же он снова открыл глаза, то машина опять стояла на земле, ударяя в глаза четырьмя загнутыми лопастями, яркими фанерными хвостами, прозрачным от ребер мотором и лихо вынутым стеклом из плексигласа. Две автомобильные фары бросали розовый отблеск, и от этой розовости машина казалась вся алой.

– Что такое? – спросил Анискин. – Что, спрашиваю?!

– Геликоптер.

Розовые отблески по-прежнему били в лицо участковому, он стал отвертываться от них и отвернулся бы, если бы не понял, что это отражается в фарах солнце, которое, уже склонившись к закату, пробивалось розовыми лучами в щели сарая. Поняв это, Анискин от розовых бликов уклоняться не стал, потряс головой и хрипло пробасил:

– Что же это делается? Матушки!

Посмотрев на машину, Анискин закрыл глаза и сразу прикрыл пять или шесть тайных милицейских дел. Ничего не видел он и, конечно, не заметил, как Виталька подошел к нему, как вытянул дрожащую руку и положил на плечо участкового.

– Дядя Анискин! – жалобно прошептал Виталька.

– Анискин, Анискин, Анискин, – как эхо повторил участковый. – Эх, Анискин, Анискин!

Именно на участкового смотрели со странной машины фары от колхозного грузовика, плексиглас от председателевой моторки, подмигивал белой свечкой мотор от милицейского мотоцикла, а позади смеялся аккумулятор от старой колхозной трехтонки. Сразу четыре покражи глядели на Анискина ясными глазами. И он снял руку парнишенки со своего плеча, так как жгла его Виталькина рука, давила пудовой тяжестью. Сердце заходилось у участкового, когда видел он белый чубчик и светлые мальчишечьи глаза.

– Сядь, не дыши, молчи! – вяло сказал Анискин. – Сиди, как сидишь!

Горестно, как на последний осенний пароход, что уносит по Оби музыку и теплое шипенье пара, глядел Анискин на висящий в воздухе мотор. Что из того, что снял его Виталька со списанного мотоцикла? Все равно целый месяц участковый не мог сунуть носа в райотдел, а когда все-таки совал по неотложной надобности, то от стыда другим участковым в глаза не смотрел.

Три месяца рыскал Анискин по деревне в поисках аккумулятора, фар и плексигласа, но ничего не нашел, а только перессорился с добрым десятком мужиков, запятнав их напраслинными обвинениями. С ног до головы припозорился Анискин на этих загадочных делах, а вот оно… что… Стоит посередь сарая чучело не чучело, машина не машина и светит Анискину в глаза автомобильными фарами. Сидит рядом парнишенка Виталька и уже без всякого страха лупает глазищами, стараясь понять, чего это участковый вздыхает, чего уронил голову на грудь. Эх, жизнь-копейка!

– Виталька ты, Виталька! – горестно сказал Анискин. – Чего же ты это со мной произвел, чего же ты такое над дядей Анискиным выстроил! Эх!

– Дядя Анискин, – позвал Виталька. – Дядя Анискин!

– Ну что «дядя Анискин»! Дурак твой дядя Анискин. – Участковый заглянул парнишке в лицо, поцыкал зубом и опять уронил голову на грудь. Молчал он, наверное, минуту, потом тихо-тихо сказал: – Ведь отчего я вора найти не мог? А оттого, что такую машину и во сне не придумать. Я что искал? Мотор украли – на лодку-моторку, фары свистнули – опять же на лодку-моторку. Я всех рыбаков в муку ввел с этим делом. Дружков в подозренье имел. Эх, жизнь, жизнь!

– Арестуй меня, дядя Анискин! – тонко сказал Виталька. – Вяжи меня – я во всем виноватый!

– Вяжи?

Усмехаясь, Анискин вернулся к чурбачку, удобно устроился на нем, стал глядеть на Виталькину машину. Солнце, видимо, садилось – прозрачные лучи проникали в сарай, рассыпавшись, охватывали вертолет со всех сторон; казалось, что машина тает, вздымается на колесах, делается легче воздуха, а краски набирают силу. Только теперь увиделось, что стоит машина на трех колесах – одно от детской коляски, а два… два от того же списанного милицейского мотоцикла – и что колеса стоят на земле так легко и зыбко, словно меж ними и землей просвечивает воздух. А потом Анискин увидел такое, отчего сердце екнуло: бензиновый бак от старой кинопередвижки.

– Ах, Виталька ты, Виталька!

Анискин почувствовал к себе горькую жалость и вяло подумал: «Свольнять меня надо с работы! На пенсию меня надо, сукиного кота!»

– Ты в каком классе? – тихо спросил Анискин.

– В десятый перешел.

– Английский изучашь или немецкий?

– Английский.

Казалось, в фарах зажглась маленькая лампочка и колола лучиками Анискина в глаза, а вторая фара – подмигивала. Поэтому Анискин на месте больше сидеть не смог, поднялся и пошел по сарайчику, сам не зная зачем, сам не зная почему. Он потрогал носком сандалии землю – сухая и твердая, пощупал пальцами гвоздь, вбитый в стену, – теплый и шершавый, поднял с верстака несколько книг. Светло было в сарайчике, но участковый прищурился, когда читал заголовки: «Теория крыла», «Математический анализ», «Кибернетические системы», «Сопротивление материалов».

– Дела! – сказал Анискин.

Он перелистнул книгу с названием «Теория крыла», приблизил страницу к лицу, секунды две-три смотрел на незнакомые значки и буквы, но голова пошла кругалем, в глазах зарябило, хотелось гладить себя по затылку и чесать нос. Свободы хотелось, вольного воздуха, простору.

– Виталька ты, Виталька! – тихо повторил Анискин. – Я ведь никогда бы не поймал тебя, если бы про горн не услышал. Тут я сразу скумекал, что это дело неразумного мальчишенки. Никакой мужик не станет в кузне озоровать, ежели состоит при воровстве.

– Шестерню на вал насаживал, – колупая землю ботинком, ответил Виталька. – Без кузни нельзя…

– Виталька ты, Виталька!

Во все глаза смотрел Анискин на парнишку, – прикидывал так и эдак, но ничего особенного не видел: тоненькая шея, мальчишечий кадык, пухлые губы, светлые от честности глаза. Мальчишка как мальчишка, а вот поди же ты… «Захочет – может по-английски заговорить!» – вдруг подумал Анискин и неожиданно для себя спросил:

– Полетит?

– Должна полететь! – тихо ответил Виталька. – Считана.

Опять повернулся Анискин к машине, теперь смотрел на нее спокойными, глубокими глазами. Он разглядел четыре лопасти, клеенные из разноцветного дерева, пропеллер меж фанерными хвостами, велосипедное сиденье и разноцветные маковки рычажков. И пахло тоже основательно – бензином, краской и машинным маслом.

«Полетит машина, – подумал Анискин, – возьмет себе и полетит!» Затрещит мотор, закрутятся клееные лопасти, замельтешит малюсенький пропеллер на хвосте; сядет Виталька Прокофьев на велосипедное сиденье, чего-то нажмет, чего-то подкрутит и – полетел, полетел! Машина поднимется над кедрачами, просвистит над деревней, повиснет стрекозой над Обью. Высоко-высоко повиснет машина над рекой, и Виталька Прокофьев увидит всю Обь, и старый осокорь, и разрушенную мельницу, и молодые березы над покосившимися крестами деревенского кладбища…

Так запечалился участковый уполномоченный Анискин, что застилала глаза влажная пелена. Ослеп он и, шатаясь, вернулся на чурбачок, шепча про себя: «На пенсию меня пора, на пенсию!» А что еще делать с человеком, у которого со двора крадут мотоциклетный мотор, который смотрит на шестнадцатилетнего мальца и ничего в нем не понимает?

– Эхма, жизнь, жизнь!

Вспомнил Анискин, что в прошлом году его не записали в кружок английского языка, а на политзанятиях майор говорил: «Кое-кому этот материал можно пропустить!» Понятно теперь это «кое-кому», понятно. На пенсию, на пенсию пора! Сдаст Анискин наган и удостоверение, фуражку и милицейскую шинель, вернется домой и скажет: «Вот я! Принимай, Глафира!» Белых куриц разводить – вот чем займется Анискин. Таких белых куриц, каких недавно привезли в совхоз Тельмана…

– Как белые курицы называются? – досадливо спросил он Витальку. – Те, что в Тельмане?

– Леггорн, – ответил Виталька.

«Леггорн!» Язык свертывается в трубочку, дыханья не хватает, когда произносишь такие слова, а парнишенка так и чешет: «Леггорн, леггорн!» Все они знают, эти молодые, да ранние – отпечатки пальцев берут, анализы разводят, версии разрабатывают, фотографируют, проявляют, следы линеечкой меряют, в лупы смотрят. Молодые, ученые! Найдет такой молодой да ученый человеческий волос, глянет на него сквозь стекло и: «Рост сто восемьдесят шесть, на один глаз косой, левая нога короче правой…» Конечно же, у такого мотор от мотоцикла не уведешь.

– Арифметика! – вслух сказал Анискин. – Химия!

– Лопасти собирал на синтетическом клее… – протяжно ответил Виталька.

Клей у них синтетический, системы кибернетические, матрасы поролоновые, стекла плексигласовые, по-английски кумекают. Нет, нет, куриц разводить, как в совхозе Тельмана! Каждый день – яйцо, петухи – спокойные, грязи курицы боятся, потому что…

– Как белые курицы называются? – крикнул Анискин.

– Леггорн!

Мать твою перемать! Стоит Виталька перед Анискиным, носом хлюпает, штаны держатся на одной пуговице, губы распустил, передние зубы кривые, а ведь вот… Лопасти, винты, мотор, сиденья – все как полагается. И полетит.

– Молчи! Не разговаривай! – прикрикнул Анискин.

– Я молчу, дядя Анискин!

В последний раз посмотрел участковый на машину – долго и спокойно, просто и буднично, оценивающе и критически. Теперь он увидел, что машина покрашена неровно, фанерные хвосты со щелями, под мотором – лужица масла, а на левой фаре змеевидная трещина. Потеки клея на лопастях приметил участковый, обратил внимание на то, что кособочит машина на трех колесах.

– Бензин есть? – спросил он негромко.

– Есть.

Анискин застегнул все пуговицы на рубахе, расчесал пятерней волосы, криволапо ставя ноги, пошел к дверям сарая. Потухающие солнечные лучи все еще проникали в щели, и когда участковый шел, они то вспыхивали, то гасли на его широкой спине. Возле дверей Анискин остановился, не повертываясь к Витальке, сказал:

– Полетишь в воскресенье!

Анискин открыл дверь, сопя и прицыкивая зубом, выбрался во двор, плюнул на траву и скорым шагом пошел на улицу. Он не останавливался до тех пор, пока не оказался на берегу реки. Здесь он выпрямился, заложил руки за спину, могучий, громоздкий.

– Ишь ты! – шепотом сказал он реке.

Солнце совсем ушло за горизонт, только несколько крутых лучей еще шкодничали над розовой кромкой, небо было темно-сиреневым, а над головой Анискина, клонясь к старому осокорю, висела прозрачная луна. Анискин поднял голову и смотрел на нее до тех пор, пока в глазах не замельтешили разноцветные точечки.

– Эхма! – вздохнул участковый. – Жизнь!

Мерцая миллионами лун, холодная и толстая, текла в берегах Обь; текла и текла неизвестно куда, неизвестно зачем. Поблескивал жесткими свинцовыми листочками старый осокорь, шелестел тоже неизвестно зачем, неизвестно о чем. И были у луны глаза и рот, а зачем были, почему были – неизвестно!

– Жизнь! Жизнь! – шептал Анискин. – Мать-матушка!

А кто-то знал, куда текла река, отчего у луны были глаза и рот, о чем шептался с луной старый осокорь. И кто-то знал, отчего растут березы на обском взгорке, где дыбятся редкие почерневшие кресты, среди которых будет лежать Анискин, когда последняя луна посмотрит на него последними глазами. Посмотрит и уйдет навсегда…

Загрузка...