2. Соль жизни

Обыватели часто имеют весьма искаженное представление о скорости, с которой продвигается расследование. Они любят представлять себе напряженные споры в кабинетах с опущенными жалюзи и небритых, но грубовато-красивых следователей, фанатично преданных своему делу и тем самым доводящих себя до стресса, пьянства и развода. А в реальной жизни в конце рабочего дня, если только не приходится срочно прорабатывать какую-нибудь зацепку, вы отправляетесь домой, дабы причаститься простым радостям вроде выпивки и сна. И, если повезет, контакта с представителем интересующего вас пола и сексуальной ориентации. Утром я непременно сделал бы хоть что-то из перечисленного, но увы – я, помимо прочего, последний ученик мага во всей, чтоб ее, Англии. И значит, на досуге должен изучать магию, зубрить мертвые языки и штудировать книги типа «Очерки по метафизике» авторства Джона «даешь-побольше-слогов-в-словах» Картрайта.

Ах да, и еще изучать магию – ради чего, собственно, все и затевалось.

Заклинание звучит так: Люкс иактус скиндере. Можно прочитать его тихо, можно громко, можно встать в эпицентре грозы в эффектную позу и драматично продекламировать, но никакого эффекта не будет. Потому что слова – всего лишь названия форм, возникающих у вас в голове: люкс – чтобы создать свет, скиндере – чтобы зафиксировать его на месте. Если вы все сделаете правильно, то получите неподвижный источник света. А если неправильно – обгорелую дыру в лабораторном столе.

– А знаете, – сказал Найтингейл, – на моей памяти такого еще не случалось.

Я в последний раз брызнул на столешницу из огнетушителя и заглянул под стол, проверить состояние пола. Отметина там осталась, но дырки, слава богу, не было.

– Ничего у меня не получается, – пожаловался я.

Найтингейл поднялся со своего инвалидного кресла, чтобы взглянуть самому. Он двигался осторожно, берег правый бок. Если он и носил еще повязку на плече, то ее отлично скрывала крахмальная сиреневая рубашка, какие были в моде в эпоху Конституционного кризиса[7]. Молли усердно его откармливала, но мне он по-прежнему казался очень худым и бледным. И конечно, он заметил, что я пялюсь.

– Я был бы очень рад, если бы вы с Молли перестали на меня так смотреть, – сказал наставник. – Я уверенно иду на поправку. Ранения такие я уже получал, так что знаю, о чем говорю.

– Мне продолжать заниматься? – спросил я.

– Нет. Совершенно очевидно, что проблема именно со скиндере. Скорее всего, вы поторопились к нему перейти. Завтра начнем заново учить соответствующую форму и, когда я удостоверюсь, что вы ею овладели в достаточной степени, вернемся к самому заклинанию.

– Ура, – вздохнул я.

– Здесь нет ничего странного, – тихо и доверительно сказал Найтингейл. – Вы должны как следует овладеть основами, иначе все, что вы на них построите, будет искажено – и, разумеется, неустойчиво. В магии нет коротких путей, Питер. Если бы были, ею бы пользовался каждый.

Разве что в передаче «Ищем таланты», подумал я. Вслух Найтингейлу такие вещи говорить не стоит – его чувство юмора не распространяется на искусство, а по телевизору он смотрит только регби.

Я сделал мину послушного ученика, но Найтингейл вряд ли повелся.

– Расскажите мне о том погибшем музыканте, – потребовал он.

Я выложил все как есть, сделав акцент на мощности вестигия, который мы с доктором Валидом ощутили возле трупа.

– И что же, доктор ощутил его так же четко, как вы?

Я пожал плечами:

– Босс, от тела исходил звуковой вестигий, настолько сильный, что мы оба даже узнали мелодию. Согласитесь, это подозрительно.

– Соглашусь, – кивнул он, усаживаясь обратно в кресло. – Но почему речь идет именно о преступлении?

– В законодательстве говорится, что вы считаетесь преступником, если незаконно и предумышленно лишили человека жизни. И не важно, каким именно способом вы это сделали.

Я вычитал этот пассаж в блэкстоуновском «Справочнике полицейского», в который предусмотрительно заглянул перед завтраком.

– Было бы интересно послушать, как Уголовная прокуратура оспорила бы это в суде присяжных, – сказал Найтингейл. – Прежде всего вы должны доказать, что он был убит посредством магии. А затем найти того, кто сумел сделать это и сумел придать убийству видимость естественной смерти.

– А вы могли бы это доказать? – спросил я.

Найтингейл задумался.

– Скорее всего, да, – помолчав, ответил он. – Но сначала я должен некоторое время провести в библиотеке. Заклинание должно было быть очень сильным, а мелодия, которую вы услышали, может оказаться сигнаре мага, своего рода непроизвольной личной подписью. Подобно тому, как телеграфисты узнавали друг друга по сигналам, каждый маг творит заклинания в особой, одному ему присущей манере.

– И у меня тоже есть такая подпись?

– Есть, – ответил Найтингейл. – Ваша магия с пугающей частотой поджигает различные предметы.

– Босс, я серьезно.

– В вашем случае для сигнаре еще рановато, – сказал Найтингейл, – но любой другой адепт магии легко опознал бы в вас моего ученика.

– А что, есть и другие?

Найтингейл поерзал в кресле, устраиваясь удобнее.

– После войны их осталось очень мало, – сказал он. – И, кроме них, мы с вами последние маги с классическим образованием. Точнее, вы станете таковым, если будете уделять должное внимание занятиям.

– А это мог сделать… кто-то из переживших войну? – спросил я.

– Если джаз – часть сигнаре, то нет.

Значит, и их ученики, если они есть, тоже отпадают.

– Стало быть, если это не один из ваших…

Наших, – поправил Найтингейл. – Вы дали клятву и, соответственно, стали одним из нас.

– Если это не один из наших, тогда кто?

Найтингейл улыбнулся:

– Кое-кто из ваших речных друзей обладает такими силами.

Я задумался. Есть бог и богиня реки Темзы, у каждого из них полно вздорных и капризных отпрысков – по одному на каждый приток. И они, несомненно, обладают определенными силами: я своими глазами видел, как Беверли Брук устроила наводнение в Ковент-Гардене, попутно спасая несколько жизней – мою и семейства немецких туристов.

– Но Отец Темза не станет хозяйничать ниже Теддингтонского шлюза, – заметил Найтингейл. – А Матушка Темза не решится нарушить договор с нами. Тайберн, если бы хотела вас уничтожить, действовала бы через официальные инстанции. Флит смешала бы вас с грязью в прессе. А Брент еще слишком мала. И не говоря уже о том, что Сохо находится по другую сторону реки, Эффра, даже если бы хотела прикончить вас с помощью музыки, не выбрала бы для этого джаз.

Еще бы, она же практически богиня-покровительница британского грайма[8], подумал я и спросил:

– Но есть ведь другие люди? И другие силы?

– Возможно. Но на вашем месте я бы сначала выяснил как, а потом уже думал о том, кто.

– Что посоветуете?

– Стоит начать, – сказал Найтингейл, – с визита на место преступления.


Правящая элита всегда хотела, чтобы города были чистыми, аккуратными и безопасными. Но, к ее великой досаде, в Лондоне грандиозные проекты по благоустройству никогда не находили должной реализации. Даже после 1666 года, когда от города почти не осталось камня на камне. Это событие отнюдь не заставило архитекторов оставить свои попытки, и в восьмидесятых годах девятнадцатого века силами Столичного управления по строительству были проложены Черинг-Кросс-роуд и Шефтсбери-авеню, для улучшения транспортного сообщения во все стороны – с севера на юг и с востока на запад. В процессе ликвидировали – разумеется, чисто случайно – пресловутые трущобы возле Ньюпортского рынка, уменьшив тем самым число бедняков, неприглядный вид которых мог оскорбить гуляющих горожан. На пересечении этих двух улиц возник Кембридж-Серкус, на его западной стороне нынче находится театр Палас, в характерном мишурном блеске поздневикторианской архитектуры. А рядом с ним стоит другое здание в том же архитектурном стиле. В прежние времена это была таверна «Георгий и Дракон», теперь же здесь клуб под названием «Соль жизни». Который, если верить его афишам, является главной джазовой площадкой Лондона.

Давным-давно, когда мой старик еще выступал на сцене, клуб «Соль жизни» отнюдь не был джазовой меккой. И существовал, по его словам, сугубо для неудачников в водолазках и с козлиными бородками, слушающих фолк и читающих стихи. В шестидесятые там по паре раз выступили Боб Дилан и Мик Джаггер. Но для моего папы эти имена ничего не значат. Он утверждает, что рок-н-ролл – музыка для тех, кто не умеет самостоятельно держать ритм.

Так вышло, что до сего дня я никогда не бывал в «Соли жизни». Перед тем как стать копом, ни разу не пил здесь пиво, а потом ни разу не приезжал сюда забирать дебоширов.

Я специально дождался второй половины дня, чтобы избежать толкотни обеденного времени, и сейчас по площади бродили только туристы. А внутри клуба было пусто, здесь царили приятный полумрак и тишина. Легкий аромат средств для уборки безуспешно пытался перебить запах разлитого пива, въевшийся за многие годы. Мне захотелось как следует прочувствовать это место, и я решил сделать это самым естественным способом: сесть за стойку и выпить пива. Но, поскольку я был на работе, взял всего полпинты. В отличие от большинства пабов Лондона, «Соль жизни» умудрилась сохранить в интерьере блестящую медь и полированное дерево и не скатиться при этом в безвкусицу. Я встал возле стойки и взял свою кружку. И после первого же глотка на меня нахлынули запах конского пота, стук молотков по наковальне, крики, смех, запах табака и отдаленный женский визг – словом, обычная смесь для любого старого паба в Лондоне.

Сыновья Мусы ибн Шакира[9] были храбры и умны. Не будь они мусульманами, непременно стали бы святыми покровителями задротов-технарей. Они знамениты своим багдадским бестселлером девятого века – справочником хитроумных механических штуковин, который, исполнившись вдохновения, обозвали Китаб-аль-Хайяль, то есть Книга Хитроумных Штуковин. Они описали в ней то, что было, наверное, самым первым прибором для измерения перепада давления. Тут-то все и завертелось. В 1593 году Галилео Галилей, оторвавшись на время от астрономии и несения ереси в массы, изобрел термоскоп для измерения высоких температур. В 1833-м Карл Фридрих Гаусс придумал прибор для измерения силы магнитного поля, и, наконец, Ганс Гейгер создал в 1908 году детектор ионизирующего излучения. С этого момента астрономы получили возможность обнаруживать самые дальние планеты и звезды путем измерения колебания их орбит. А умники, которые сидят в ЦЕРНе[10], расщепляют частицы в надежде, что однажды явится Доктор Кто и прикажет им прекратить. История того, как мы пытаемся измерить окружающий мир, и есть история самой науки.

А что есть у нас с Найтингейлом для измерения вестигиев? Ни черта у нас нет – и если б мы еще понимали, что, собственно, нужно измерять! Неудивительно, что наследники Исаака Ньютона так надежно прятали магию под своими завитыми париками. Я в шутку разработал собственную «шкалу» для измерения вестигиев, где взял за основу количество звуков, которые издает Тоби при встрече с остаточной магией. Единицу измерения я назвал «тявк» – один тявк означает вестигий, достаточно сильный для собачьего восприятия, но незаметный для меня.

Таким образом, согласно Международной системе единиц, фон обычного паба в центре Лондона составляет 0,2 тявка (0,2 Т), или 200 милитявков (200 мТ). Произведя такой подсчет, я удовлетворенно допил пиво и направился вниз по лестнице. Там, на цокольном этаже, собственно, и играли джаз.

Скрипучие ступеньки привели меня в Бар-за-сценой – помещение в форме неровного восьмиугольника, размеченное кургузыми белесыми колоннами. Они, очевидно, выполняли функции опор, потому что элементами дизайна быть уж никак не могли. И вот, стоя на пороге и пытаясь уловить здешнюю фоновую магию, я вдруг ощутил, что в ход расследования вот-вот вмешаются мои же собственные детские воспоминания.

В 1986 году Кортни Пайн выпустил пластинку Journey to the urge within, и джаз снова вошел в моду. Тогда же мой отец в третий и последний раз ощутил дыхание богатства и славы. Я никогда не ходил на его концерты, но во время каникул он частенько брал меня с собой в клубы и студии звукозаписи. Есть вещи, которые запоминаются не сознанием, а чем-то глубже: запахи высохшего пива и табачного дыма, голос трубы, когда трубач «разогревается» перед концертом. Здесь, внизу, запросто можно было отхватить вестигиев на все двести килотявков – и я не был уверен, что отличил бы их от своих собственных воспоминаний.

Жаль Тоби остался дома, от него толку было бы больше. Я подошел ближе к сцене – авось там что-то распознаю.

Папа всегда говорил, что трубач нацеливает свой инструмент прямо на публику, словно ружье. А вот саксофонист любит стоять боком, показывая профиль, причем вырабатывает для этого любимую позу. Папа свято верит: настоящий музыкант ни за что не возьмет в руки саксофон, если сознает, что во время игры выглядит неидеально. И вот я встал на сцене, попытался изобразить из себя настоящего саксофониста с гордым профилем – и вдруг что-то почувствовал справа, ближе к краю. Сперва услышал легкий звон, а затем мотив «Тела и души». Он звучал словно бы издалека – тихий, навязчивый, сладковато-горький.

– Есть, – прошептал я.

Поскольку в моем распоряжении был всего-то магический отголосок конкретной джазовой мелодии, я решил, что пора выяснить, с какой именно из нескольких сотен ее кавер-версий я имею дело. И здесь требовался знаток джаза, настолько увлеченный, настолько преданный этой музыке, что отдал ей свое здоровье, пожертвовал семейной жизнью и любовью собственных детей.

Пришло время навестить моего папашу.


Как бы я ни любил ездить в «Ягуаре», для рутинной полицейской работы он слишком уж шикарный. Поэтому в тот день я сел в старенький «Форд», списанный из полицейского парка. Несмотря на все мои усилия, в этой машине все еще пахло копами и мокрой псиной. Она у меня стояла на Ромилли-стрит, с полицейским пропуском на лобовом стекле – волшебным талисманом, отгоняющим эвакуаторов. Один мой приятель поставил на эту машину двигатель от «Вольво», что ощутимо добавило ей прыти. Сейчас это было очень кстати, ибо пришлось объезжать автобусы-гармошки на Тоттенхэм-Корт-роуд по пути на север, в Кентиш-Таун.

У каждого лондонца есть своя территория – совокупность мест, где он чувствует себя как дома. Это может быть район, где вы живете или ходили в школу, где работаете или занимаетесь спортом. А может быть любимый паб в Вест-Энде, куда вы ходите попить пивка, или же район вокруг вашего участка, если вы работаете в полиции. Но если вы коренной лондонец (а нас таких здесь, вопреки расхожему мнению, большинство), то ваша территория – это прежде всего место, где вы выросли. Улица, по которой вы ходили в школу, на которой первый раз обжимались с девчонкой или напились и вывалили на асфальт съеденную курицу в остром соусе, почему-то всегда дарит особое ощущение надежности и уюта. Я родился и вырос в Кентиш-Тауне – этот район мог бы считаться зеленой окраиной Лондона, будь он позеленее и поближе к окраине. А также если бы тут было поменьше муниципальных домов для малоимущих. Один из таких домов, а именно Пекуотер-Истейт, и есть мое родовое гнездо. При его возведении архитекторы успели смириться с мыслью, что пролетарии, которые тут поселятся, хотели бы иметь в квартирах санузлы и возможность хоть иногда мыться. Но не успели понять, что означенные пролетарии могут родить по нескольку детей вместо одного. Возможно, они посчитали, что три спальни на квартиру как раз и послужат рабочему классу стимулом для размножения.

Одно преимущество у этого дома все же было: внутренний дворик, переделанный в парковку. Я нашел свободный пятачок между «Тойотой Эйго» и стареньким потрепанным «Мерседесом» с боковой панелью капота явно от другой машины. Припарковавшись, я вышел из машины, нажал кнопку, блокируя замок, и спокойно двинулся прочь, понимая, что меня тут знают все, а стало быть, никто и не подумает угонять мою тачку. Вот что значит «своя территория». Хотя, честно говоря, я подозревал, что мою маму здешние хулиганы боятся значительно больше, чем меня. В конце концов, что я могу им сделать? Всего-то навсего арестовать.

Открыв дверь родительской квартиры, я, к своему удивлению, услышал джазовую мелодию The way you look tonight, исполняемую на синтезаторе. Она доносилась из главной спальни. Мама лежала на единственном нормальном диване в гостиной. Как пришла с работы: в джинсах, серой водолазке и головном платке с пестрым набивным рисунком. Глаза у нее были закрыты. Я изумленно осознал, что магнитофон молчит и даже телевизор выключен. В нашем доме телевизор не выключался никогда, даже в дни, когда кого-то хоронили. Особенно в такие дни.

– Мама?

Не открывая глаз, она приложила палец к губам, а потом указала на дверь спальни.

– Там папа? – удивился я.

Мамины губы изогнулись в неторопливой блаженной улыбке, знакомой мне лишь по старым фотографиям. В начале девяностых третье и последнее возвращение моего отца на сцену закончилось тем, что он потерял свой саксофон прямо перед выступлением в студии Би-би-си-2. После этого мама с ним не разговаривала полтора года. Думаю, она приняла это слишком близко к сердцу. В столь же расстроенных чувствах я ее видел только однажды, на похоронах принцессы Дианы, но тогда она скорбела вместе со всеми и находила это менее неприятным.

Музыка все лилась – проникновенная, душевная. Помню, мама, вдохновившись фильмом «Клуб «Буэна Виста»[11], купила отцу синтезатор – но не помню, чтобы он когда-либо учился на нем играть.

Когда музыка стихла, я отправился в крошечную кухню и заварил две чашки чаю. Услышал, как мама завозилась на диване и вздохнула. Вообще я не фанат джаза, но в детстве частенько служил отцу мальчиком на побегушках, ставя в проигрыватель пластинки из его коллекции, когда сам он был не в силах. Поэтому сразу узнаю хорошую музыку.

Папа играл очень хорошую музыку, а именно All blues, но без хитровывернутых импровизаций: просто воспроизводил красивую печальную мелодию, как она есть.

Я вернулся в гостиную и поставил мамину чашку на журнальный столик из искусственного дерева «под каштан». Потом уселся и стал наблюдать, как она слушает папину игру.

К сожалению, он довольно скоро закончил. Последний раз пробежался пальцами по клавишам – и все. Мама вздохнула и села на диване.

– Зачем пожаловал? – спросила она.

– Повидаться с папой, – ответил я.

– Молодец, – кивнула она и глотнула чаю из своей кружки. – Совсем остыл. Налей горячего.

Когда папа вышел в гостиную, я был в кухне. Он поздоровался с мамой, а потом я услышал непонятные влажные звуки, в которых с изумлением узнал поцелуи. И чуть не пролил чай.

– Перестань, – шепнула мама, – Питер приехал.

Папа заглянул в кухню.

– Это не к добру, – заявил он. – А может, и мне заодно чайку нальешь?

Я кивнул на вторую кружку на столе.

– Надо же, – протянул он.

Когда я наконец выдал обоим чаю, папа спросил, зачем же я все-таки приехал. Причина относиться к моим визитам настороженно у них, что ни говори, была: прошлый раз я внезапно явился после того, как спалил рынок в Ковент-Гардене – ну, почти спалил.

– Мне нужна твоя помощь, это связано с джазом, – ответил я.

Папа самодовольно улыбнулся.

– Тогда добро пожаловать в кабинет, – сказал он, – доктор Джаз готов помочь.

Если в гостиной властвовала мама со своей многочисленной родней, то спальня принадлежала папе и его коллекции пластинок. По семейной легенде стены здесь вообще светло-коричневые, но никто не может это подтвердить, ибо стены до последнего дюйма закрывают деревянные, обитые сталью стеллажи. На каждой их полке виниловые пластинки, составленные аккуратными пачками вертикально, чтобы не попадали прямые солнечные лучи. Когда я переехал отсюда, мамин старый разваливающийся шкаф с большей частью ее обуви тут же водворился в моей комнате. И теперь в спальне только-только хватало места для двуспальной кровати, громоздкого синтезатора и стереосистемы.

Я сообщил папе, что именно меня интересует, и мы принялись доставать пластинки с полок. Начали, как я и предполагал, с Коулмена Хоукинса и его знаменитой записи 1938 года на студии «Синяя птица». Напрасная трата времени – Хоукинс слишком уж отклонился от оригинальной мелодии. Но я озвучил эту мысль только после того, как отец дослушал песню до конца.

– Пап, та, что я слышал, была в оригинальной аранжировке. Классическая мелодия и все такое прочее.

Папа кряхтя полез в коробку с десятидюймовыми пластинками. Через некоторое время он извлек оттуда коричневый картонный конверт, с трех сторон проклеенный изолентой. Там находилась шеллаковая пластинка с черно-золотым Викторовским логотипом – запись трио Бенни Гудмена. У папы проигрыватель фирмы «Гаррард», и на нем можно слушать десятидюймовые пластинки, только надо сначала сменить головку звукоснимателя. Я осторожно снял Ортофон и пошел искать Стентон. Он обнаружился на своем обычном месте – на полке, прямо за стереосистемой, и лежал иглой вверх для пущей ее сохранности. Пока я возился с проигрывателем, папа с благоговением извлек из конверта диск и со счастливой улыбкой принялся его рассматривать. Потом протянул мне. Диск оказался неожиданно увесистым, гораздо тяжелее обычных виниловых пластинок – думаю, те, кто вырос на компакт-дисках, даже и поднять-то его не смогли бы. Я аккуратно взял его между ладоней и поставил в проигрыватель.

Игла вошла в дорожку, раздалось шипение и треск, сквозь которые мы услышали кларнетное вступление Гудмена. Потом соло Тедди Уилсона на клавишах, потом снова кларнет Бенни. Партия Крупы на ударных была здесь, к счастью, весьма скромной. Это уже гораздо больше походило на мелодию, которую играл покойный мистер Уилкинсон.

– Нет, мне нужна более поздняя запись, – сказал я.

– Сколько хочешь, – ответил папа, – эту-то записали всего лет через пять после выхода самой песни.

Мы проверили еще пару таких же пластинок, в том числе и запись Билли Холидея сорокового года. Его мы слушали достаточно долго, потому что Леди Дей – одна из немногих вещей, в отношении которых наши с папой вкусы совпадают. Печальная, медленная, она-то и помогла мне понять, чего не хватает.

– Там был затактовый ритм, – сказал я. – Музыкантов было больше, и мелодия была более свинговая.

– Свинговая? – переспросил папа. – Это же «Тело и душа», она никогда не была, да и не должна быть свинговой.

– Да ладно, – сказал я, – кто-нибудь наверняка делал такую аранжировку, хотя бы и специально для белых.

– Но-но, не умничай, – сказал папа. – А вообще я, кажется, понял, что нам нужно.

С этими словами он сунул руку в карман и достал прямоугольный предмет из стекла и пластика.

– Надо же, ты взял себе Айфон, – заметил я.

– Айпод, если быть точным, – отозвался родитель. – У него неплохой динамик.

И этот человек пользуется усилителем «Квад» полувековой давности, потому что он не транзисторный, а ламповый! Протянув мне наушники, он провел пальцем по экрану Айпода так уверенно, словно всю жизнь пользовался сенсорными гаджетами.

– Послушай-ка вот эту.

Это была она. Оцифрованная, конечно, однако все помехи и шумы, способные порадовать ценителя старых записей, полностью сохранились. Четкая оригинальная мелодия «Тела и души» – и при этом достаточно свинговый ритм, чтобы под нее можно было танцевать. Если и не именно эта запись звучала рядом с телом Уилкинсона, то однозначно в исполнении того же коллектива.

– Кто это? – спросил я.

– Кен Джонсон, – ответил папа, – Змеиные Кольца[12] собственной персоной. Это запись с пластинки Blitzkrieg babies and bands, очень неплохо оцифрованная. На обложке указано, что на трубе играет «Болтун» Хатчинсон. Но совершенно очевидно, что это Дейв Уилкинс, стиль совсем другой.

– Когда записана?

– В тридцать девятом в студии «Декка», в Хемпстеде, – сказал папа. И подозрительно сощурился: – Это ведь ты по работе спрашиваешь? В прошлый раз из тебя слова было не вытянуть о том, чем ты занимаешься.

Но на эту удочку я попадаться не собирался и сменил тему:

– А с чего ты вдруг сел за клавиши?

– Хочу вернуться на сцену, – ответил родитель, – и стать новым Оскаром Питерсоном[13].

– Серьезно?

Это было чересчур самонадеянно даже для моего папаши.

– Серьезно, – кивнул он и подвинулся на диване поближе к синтезатору. Пару тактов «Тела и души» сыграл, не слишком импровизируя, а остальное преподнес в совсем другом стиле, который я вряд ли когда-нибудь смогу понять и полюбить. Похоже, моя реакция разочаровала папу: он не перестает надеяться, что однажды я дорасту-таки до настоящей музыки. Но, с другой стороны, все бывает в этой жизни – завел же он себе Айпод.

– А что случилось с Кеном Джонсоном?

– Погиб во время «Лондонского Блица»[14], – ответил отец, – вместе с Элом Боули и Лорной Сэвидж. Тед Хит говорил, иногда им казалось, что Геринг лично за что-то ненавидит джазовых музыкантов. По его словам, во время Североафриканской кампании[15] он чувствовал себя в большей безопасности, чем на своих же концертах в Лондоне.

Я сильно сомневался, что конечная цель моих поисков – мстительный дух рейхсмаршала Германа Геринга, но проверить на всякий случай стоило.

Мама вытурила нас из спальни, чтобы переодеться. Я заварил еще чаю, и мы уселись в гостиной.

– Так вот, – сказал он, – я скоро буду играть с какой-нибудь группой.

– На клавишах? – переспросил я.

– Ритм есть ритм, – отозвался папа, – а инструмент – всего лишь инструмент.

Да, джазмен живет, чтобы играть.

Мама вышла из спальни в желтом открытом сарафане и на сей раз без головного платка. Волосы у нее были разделены на прямой пробор и заплетены в четыре толстые косы, при виде которых папа улыбнулся. Когда я был маленьким, мама выпрямляла волосы строго раз в полтора месяца. Да и каждый выходной я наблюдал, как какая-нибудь тетушка, кузина или просто соседская девчонка сидит в гостиной и мучает свои волосы химией, дабы выпрямить. И если бы я в десятом классе не пошел на дискотеку с Мегги Портер, у которой мама занималась автострахованием, а папа нагонял на меня ужас и чьи кудрявые волосы свободно ниспадали на плечи, то вырос бы с убеждением, что у всех чернокожих девушек волосы по природе своей пахнут гидроксидом калия. Лично мои вкусы в этом вопросе совпадают с папиными: мне нравится, когда волосы распущены или заплетены в косу. Но первое правило насчет волос чернокожей женщины гласит: не говорите о ее прическе. А второе – никогда, ни при каких обстоятельствах не прикасайтесь к ее волосам без письменного разрешения. В том числе после секса, свадьбы или смерти, если уж на то пошло. И правила эти незыблемы.

– Тебе надо постричься, – заметила мама. Ее «постричься» означает побриться наголо и ходить, сверкая лысой макушкой. Я пообещал, и она направилась в кухню готовить обед.

– Я родился во время войны, – сказал отец. – Твою бабушку эвакуировали до того, как я родился, и поэтому в свидетельстве о рождении у меня значится Кардифф. Но, к счастью для тебя, еще до конца войны мы вернулись в Степни.

Иначе стали бы валлийцами, а в папином представлении это еще хуже, чем быть шотландцами.

Он рассказал, каково было жить и расти в послевоенном Лондоне. Тогда в головах у людей война еще продолжалась – из-за руин, оставшихся после бомбежек, из-за продуктов, которые выдавались по карточкам, из-за поучений по Би-би-си.

– Разве что бомбить перестали, – добавил он. – Но в те дни еще не забыли о Боули, погибшем при взрыве на Джермин-стрит, и о Глене Миллере, не вернувшемся из боевого вылета в сорок четвертом. А тебе известно, что он был самым настоящим майором американских ВВС? Он ведь до сих пор числится пропавшим без вести.

Но в пятидесятых быть молодым и талантливым означало стоять на самом пороге новой жизни.

– Впервые я услышал «Тело и душу» в клубе «Фламинго», – вспоминал он дальше, – в исполнении Ронни Скотта, который тогда еще только-только становился Ронни Скоттом. В конце пятидесятых клуб «Фламинго» словно магнит притягивал чернокожих летчиков с Лейкенхита и других американских баз.

Им нужны были наши девушки, – пояснил папа, – а нам их музыка. Им всегда удавалось достать все самые модные пластинки. Идеальный, можно сказать, союз был.

Вошла мама с кастрюлей в руках. В нашей семье на обед всегда готовилось два разных блюда. Одно мама делала для себя, другое, гораздо менее острое – для папы. Папа предпочитал рису белый хлеб с маргарином, что грозило бы проблемами с сердцем, не будь он худым как щепка. А я наворачивал то рис, то хлеб, благодаря чему обрел такую мужественную стать и чеканный профиль.

Себе мама приготовила маниоку, а папе – рагу из баранины. Я выбрал рагу, потому что маниока мне не очень нравится, особенно когда мама доверху заливает ее пальмовым маслом. А еще она сыплет туда столько перца, что жидкость становится красной. Рано или поздно один из ее гостей самовоспламенится прямо за обеденным столом, это я вам точно говорю.

Мы уселись в гостиной за большой стеклянный стол. В центре его стояла пластиковая бутылка минералки «Хайленд Спринг», вокруг лежали розовые салфетки и хлебные палочки в целлофановой упаковке. Все это мама умыкнула из офиса, где трудилась уборщицей. Я намазал папе бутерброд.

Поглощая еду, я заметил, что мама пристально на меня смотрит.

– Что такое? – спросил я.

– Жаль, что ты не умеешь играть, как отец.

– Зато я пою, как мама, – ухмыльнулся я, – а готовлю, к счастью, как Джейми Оливер.

Она шлепнула меня по ляжке:

– Думаешь, раз ты вырос, я не могу тебя поколотить?

Даже и не помню, когда мы последний раз вот так сидели за обеденным столом – только втроем, без десятка дальних и близких родственников. Более того, в моем детстве такого тоже особо не было: всегда в доме гостила какая-нибудь тетушка, или дядюшка, или кузина, гнусная похитительница конструктора Лего (не подумайте, я вовсе не жадный!).

Кузину я вспомнил вслух, и мама тут же заявила, что она как раз недавно получила в Сассексе диплом инженера. Ну и отлично, подумал я, вот там пусть и тырит у народа конструкторы. И заметил в ответ, что вообще-то служу констеблем в криминальной полиции, в особо секретном отделе.

– И в чем заключается твоя работа? – спросила мама.

– Мам, это тайна, – ответил я, – и, если я ее раскрою, мне придется тебя убить.

– Он там волшебствует, – вставил папа.

– У тебя не должно быть секретов от родной матери, – не сдавалась мама.

– Мам, ты веришь в магию?

– Не шути так, – фыркнула она. – Сам знаешь, наука ведь не все может объяснить.

– Да, зато оставляет много вопросов.

– Но ты ведь не колдуешь по-настоящему, а? – спросила она, вдруг посерьезнев. – Я и без того за тебя волнуюсь!

– Я клянусь, что не вожусь ни с какими злыми духами или другими сверхъестественными созданиями, – заявил я.

Это, кстати, правда – и не в последнюю очередь потому, что сверхъестественное создание, с которым я бы не прочь водиться, пребывает нынче в изгнании, при дворе Батюшки Темзы. Печальный сюжет: я полицейский в низшем чине, она богиня небольшой речушки на юге Лондона. У нас все равно бы ничего не получилось.

Когда мы поели, я вызвался помыть посуду. Пытаясь с помощью полбутылки «Сейнзбери» отмыть от пальмового масла сковородку, я слушал, как за стенкой разговаривают родители. Телевизор все еще молчал, и мама целых три часа подряд ни с кем не болтала по телефону. Это уже было, мягко говоря, слегка необычно. Когда я домыл посуду и вышел в гостиную, родители сидели на диване, держась за руки. Я спросил, хотят ли они еще чаю, но они отказались и улыбнулись странно одинаковыми, слегка отстраненными улыбками. И до меня дошло: они ждут не дождутся, когда я свалю, чтобы немедленно отправиться в постель. Поспешно прихватив куртку, я поцеловал маму и пулей вылетел за дверь. Есть вещи, о которых даже взрослые дети думать не хотят.

Я ехал в лифте, когда позвонил доктор Валид.

– Вы видели мое письмо? – спросил он.

Я ответил, что гостил у родителей и еще не проверял почту.

– Я проанализировал статистику смертности джазовых музыкантов на территории Лондона, – сказал доктор. – Вы обязательно должны увидеть ее как можно скорее. Завтра, как только посмотрите, сразу позвоните мне.

– Есть ли там что-то, что мне надо знать прямо сейчас?

Двери лифта открылись, я вышел в подъезд. Вечер был довольно теплый, и снаружи у выхода тусовалась пара подростков. Один из них вылупился на меня, но я ответил не менее наглым взглядом, и он отвернулся. А я говорил: это моя территория. И да, я отлично помню себя на его месте.

– Судя по моим цифрам, можно утверждать, что за прошедший год от двух до трех джазовых музыкантов гибли меньше чем через сутки после своего выступления в пределах Большого Лондона.

– Я так понимаю, это значимая статистика?

– Вы все узнаете из письма, – ответил доктор. Я подошел к машине, как раз когда он положил трубку.

Пора в техкаморку, решил я.


Если верить Найтингейлу, Безумство защищено многоступенчатым магическим охранным комплексом. Обновлялся он в последний раз в 1940 году, чтобы монтеры с телеграфа могли протянуть в здание коаксиальный телефонный кабель (по тем временам – последнее слово науки и техники) и установить современный коммутатор. Его я обнаружил в нише в фойе у главного входа, под чехлом из плотной ткани. Это был изящный шкафчик из стекла и красного дерева, с медными рычажками, которые ярко блестели благодаря навязчивому стремлению Молли все полировать.

Найтингейл утверждает, что эта магическая защита жизненно необходима – правда, никак это не аргументирует. И добавляет еще, что лично он не имеет права снимать ее по собственной инициативе. Таким образом, о проведении широкополосного кабеля не шло и речи, и некоторое время казалось, что скоро я неминуемо погрязну в средневековой дремучести.

Однако особняк Безумство, к счастью, выстроен в стиле английского ампира – в то время модно было строить конюшни позади господского дома, так, чтобы лошади и не менее духовитые конюхи находились с подветренной стороны от своих хозяев. А стало быть, и каретный сарай, перестроенный теперь в гараж, тоже располагался за домом. На втором его этаже была мансарда, где жила прислуга. В более поздние времена здесь устраивали вечеринки молодые раздолбаи, которых тогда в особняке было больше одного. Средства магической защиты – Найтингейлу почему-то не нравится, когда я называю их «силовыми полями», – пугали лошадей и поэтому на каретный сарай не распространялись. Это значило, что сюда я могу свободно провести широкополосный кабель, и тогда хоть в одном уголке Безумства воцарится наконец двадцать первый век.

Над каретным сараем был чердак с огромным окном в крыше. Здесь стояли кушетка, шезлонг, плазменный телевизор и кухонный стол из «Икеи», который мы с Молли собирали три распроклятых часа. Воспользовавшись тем, что Безумство является отдельной частью оперативного командования, я выпросил у информационного отдела с полдюжины гарнитур Эйрвейв с док-станцией и выходом в ХОЛМС2. А еще притащил сюда свой рабочий ноутбук, запасной ноутбук и приставку «Плейстейшн» – правда, ее пока не успел даже распаковать. Вот почему на двери снаружи теперь висит большой плакат с надписью «Не колдовать, а то будет больно!». Это и есть моя техкаморка.

Включив компьютер, я первым делом увидел письмо от Лесли с темой «Мне скучно!» и отправил ей отчет доктора Валида о вскрытии Уилкинсона, чтобы было чем заняться. А потом зашел в Национальную сеть полиции, чтобы проверить водительские права Мелинды Эббот. Данные в ее документах полностью совпадали с анкетой в базе. Я решил заодно пробить информацию по Симоне Фитцуильям, но выяснил только, что она никогда не покупала машину и не сдавала экзамен на водительские права. А также никогда не совершала преступлений и не становилась их жертвой на территории Великобритании. Либо же данные об этом были утеряны или неправильно загружены в базу. Или, например, она могла недавно сменить фамилию. На большее информационные технологии, к сожалению, не способны, поэтому полицейские до сих пор лично допрашивают свидетелей и записывают данные в маленькие черные блокнотики. На всякий случай я поочередно загуглил имена обеих дам. У Мелинды Эббот обнаружилась страничка на «Фейсбуке» – вообще пользователей с таким именем и фамилией там оказалось аж три. А вот Симона Фитцуильям, похоже, вообще жила вне интернета.

Потом я таким же образом проверил всех погибших джазменов из списка доктора, обратив внимание, что там нет ни одной женщины. По телику любят показывать заумные расследования, где сопоставляется множество данных из разных источников. Выглядит очень реалистично, вот только никогда не показывают, как чертовски долго собираются эти данные. Ближе к полуночи я добрался наконец до последней строчки списка, но по-прежнему не понимал, в чем же тут дело.

Достав из холодильника банку «Ред Страйп», я открыл ее и сделал хороший глоток.

Итак, фактический факт номер раз: за последние пять лет два-три джазмена в год умирают в течение суток после своих концертов в черте Большого Лондона. Судмедэксперты каждый раз констатируют смерть в результате передозировки запрещенных веществ либо по «естественным причинам»: в основном сердечные приступы, ну и несколько аневризм аорты для разнообразия.

Доктор прислал еще один список: все, кто называл себя музыкантами и при этом умер в указанный период. Фактический факт номер два: прочие музыканты, конечно, с удручающей частотой умирали «естественной смертью» – но не гибли от раза к разу непосредственно после концерта. В отличие от джазменов.

И фактический факт номер три: Сайрес Уилкинсон нигде не значился как музыкант; он был финансистом. Но ведь никто не пишет в графе «профессия», что он артист или фрилансер, иначе рейтинг кредитоспособности будет ниже, чем у Исландского банка. Что и приводит нас к фактическому факту номер четыре: мой нынешний статистический анализ был чуть менее чем полностью бесполезен.

И все же по три джазмена в год… таких совпадений не бывает.

Но для Найтингейла, конечно, это слишком хлипкий довод. И потом, он ждет, что с завтрашнего утра я начну оттачивать свое скиндере. Я закрыл все файлы, выключил компьютер, выдернул вилку из розетки. Это полезно для окружающей среды и, главное, не дает моим дорогостоящим гаджетам случайно поджариться под воздействием магии.

В особняк я вернулся через кухонную дверь. Убывающая луна ярко освещала атриум через окно в крыше, и я погасил свет перед тем, как подняться в свою комнату. На противоположной стороне кругового балкона я заметил светлую фигуру, она беззвучно скользила среди размытых теней, протянувшихся со стороны библиотеки. Это, конечно, была Молли, занятая чем-то, чем обычно занимается по ночам. Достигнув наконец своих владений, я почувствовал запах плесневелого коврика. Он означал, что Тоби в очередной раз улегся спать у меня под дверью. Песик лежал на спине, его тонкие ребра под жестким мехом мерно вздымались и опадали. Фыркнув, он дернулся, задние лапы лягнули воздух – это соответствовало, по крайней мере, пятистам миллитявкам остаточной магии. Я тихонько, чтобы не разбудить его, вошел в спальню и аккуратно прикрыл дверь.

Забравшись в кровать, написал Лесли: «И ЧЕ ТЕПЕРЬ ДЕЛАТЬ?». Потом погасил ночник.

Наутро я прочитал ответ: «БАЛДА, ПОГОВОРИ С ГРУППОЙ!»

Загрузка...