Анатолий Калинин Лунные ночи

Конечно, приятнее всего было бы еще и еще порадоваться вместе с читателем тому, как прекрасна степь. Есть где отдохнуть и разгуляться взору. Зачем далеко ходить за красками — они здесь. Не нужно искать слов — стоит лишь прислушаться к песне.

Но как быть, если после необычного, знойного лета наступила такая же необычная, знойная осень? Степь, заречные луга и станичные сады увядали со стремительной быстротой, и вскоре над всеми цветами и оттенками в природе восторжествовал один — бурый. Из всех трав тоже не сгорела только одна — полынь. И сверкающая зелень Вербного острова посредине реки перешла в охру и в пурпур почти на месяц раньше срока.

Может быть, мимолетному взору это и показалось бы красивым: будто горящий лес плывет по реке, сокрушая встречные волны.

Обычно к этому времени озимь уже не только вышла в краску, но всклочилась, как говорили здесь, то есть крепко уцепилась тончайшими нитями корней, раскустилась и, сильная, могла бесстрашно идти в зиму. Теперь же семена как упали в борозду, так и лежали в сухой земле и даже не зазубрились. Но если бы даже и прошли сейчас дожди, все равно зернам долго было бы теперь прорастать сквозь глыбы вывороченной лемехами тракторных плугов земли, долго бы тянуться к свету.


Всего месяц работал Еремин и уже начинал испытывать беспокойство. Если и дальше так пойдет, то трудно, ох как трудно будет поднимать район, выполнять решения сентябрьского Пленума ЦК. Решения, мало сказать, своевременные. И все, что можно было сделать в районе и что зависело от инициативы и умения местных людей, райком делал. Главное, что поставил целью себе райком, — привести в движение людей: колхозников, трактористов, партработников. В какой-то мере это уже удалось, лед, как говорится, тронулся, хотя впереди еще и лежало неоглядное поле работы. Надо не дать людям угаснуть, а для этого важно не утопить живой работы по осуществлению новых планов в болтовне о величественности и грандиозности этих планов.

Но были вопросы, решение которых району явно не по плечу, и, сколько бы здесь ни бились, дело ни на сантиметр не продвинется, все равно останется на старом месте. Не сдвинется оно до той самой поры, пока в него не впрягутся в области и повыше. Это было связано с той все еще благополучно здравствующей практикой планирования различных отраслей полеводства и животноводства «в общем и в целом», при которой одна отрасль чересчур забегает вперед, а другая безнадежно отстает, и вместе они не подкрепляют, а заглушают друг друга, как музыканты в плохом оркестре. В тех районах, где чаще засуха, в июне дуют черные ветры, внедряются в севообороты влаголюбивые культуры, а где климат помягче и местность пониже, ближе подпочвенные воды, — засухоустойчивые. Там, где выгоднее сеять яровую пшеницу, навязывают озимую, а где озимая давала по пару полтораста пудов с гектара, изгоняют пары из севооборота, теснят яровой. И от планирования животноводства складывалось впечатление, что, расписывая по графам коров, овец и свиней, думают главным образом не о новых тысячах тонн мяса, масла, молока и шерсти для государства, а о том, чтобы как можно больше насчитать рогов и копыт.

Полное пренебрежение к местным условиям, к инициативе! Районы и колхозы не имеют права пальцем пошевелить — делайте только то, что вам спущено из области. И получается, что направляем в колхозы специалистов, выдвигаем председателями умных людей и сами тут же связываем им крылья.

Все это Еремин собирался при первом же случае высказать секретарю обкома. В частности, сказать ему и о том, что у работников районов уже сейчас есть серьезные основания беспокоиться, как бы при планировании развития сельского хозяйства области на будущий год не были повторены ошибки прошлых лет. Если не подумать об этом теперь, в конце хозяйственного года, то потом, когда планы уже будут сверстаны, думать об этом и перекраивать их будет поздно.

Случай не замедлил представиться. Обком созывал секретарей райкомов на совещание, посвященное решениям Пленума ЦК. Правда, первого секретаря, с которым собирался говорить Еремин, в обкоме сейчас не было. После отъезда первого секретаря на работу в соседнюю республику его обязанности в обкоме исполнял второй — Семенов. Говорили, что он так и останется, на ближайшем пленуме его должны утвердить. Сам Семенов, очевидно, уже знал об этом, он и в кабинет первого перешел.

И на областном совещании он делал тот основной доклад, с которым обычно выступал первый секретарь.

Доклад Еремину понравился. Если в нем и не содержалось ничего нового сравнительно с постановлением Пленума ЦК, — по-видимому, докладчик и не ставил перед собой такой задачи, — то своевременность и правильность постановления были наглядно проиллюстрированы фактами и цифрами, взятыми из жизни области. Такими цифрами и фактами Семенов располагал в изобилии, доклад продолжался без малого четыре часа. Все это время аудитория слушала терпеливо, и только к концу доклада люди несколько утомились и стали чаще поглядывать на окна, в которых солнце уже начинало менять свою дневную желтую окраску на оранжевую. В зале под потолком зажглись люстры.

И нельзя было ожидать, чтобы доклад на такую тему был скупо кратким. Докладчик не имел права ничего забыть и обойти из того, что давно наболело и было упущено в руководстве сельским хозяйством области за много лет и что теперь надлежало сделать. Неплохо, конечно, было бы к тому, что упустили и что теперь предстояло сделать, услышать и как это сделать в условиях области. Но для этого, пожалуй, понадобилось бы еще два таких доклада. И такой цели, конечно, тоже не ставил перед собой докладчик.

Еще больше, чем сам доклад, понравилось Еремину, что оратор не читал его уныло и монотонно, как дьячок, не отбывал на трибуне положенные четыре часа, а, что называется, жил и горел на трибуне. Еремин и раньше слышал выступления Семенова, но сегодня только впервые увидел и по достоинству смог оценить, сколько, оказывается, энергии у этого пятидесятилетнего человека. Даже по звуку его голоса и по жестам можно было почувствовать, как он все это принимает к сердцу. От волнения лицо у него покраснело, он часто наливал из графина в стакан воду. Когда же он, говоря о бюрократических методах руководства, привел факт о директоре МТС, который затеял переписку со своим секретарем-машинисткой, требуя, чтобы она проявляла к нему больше чуткости, все хохотали минуты три, а Семенов стоял на трибуне и смотрел в зал сердитыми глазами.

После совещания Еремин решил еще на несколько часов задержаться в городе, чтобы лично встретиться с Семеновым, сказать ему то, о чем думал все это время, и попросить помочь району в самом неотложном.

В приемной секретаря обкома было многолюдно. На стульях у стен и на большом коричневом диване секретари других райкомов ожидали очереди на прием к Семенову. «Не успеет принять», — бегло оглядев приемную, приуныл Еремин. Но помощник Семенова успокоил его:

— Обещал всех принять, ждите.

И верно, секретари райкомов задерживались за дверью кабинета не больше десяти — двадцати минут. Видимо, Семенов хотел если и не вполне подробно, но все же поговорить с каждым. Еремину пришлось ждать немногим больше часа.

Общее хорошее представление о Семенове, которое составил себе Еремин издали и главным образом по докладу, вблизи не рассеялось. Еще не старое, с твердыми чертами лицо, светлые, немного навыкате глаза. С людьми он обращался просто, и это впечатление простоты усиливалось тем, как он был одет: в обычные, не очень хорошо разглаженные брюки и в широкую куртку с четырьмя большими накладными карманами.

— Так вот какой молодец. Неверова свергнул! — смеясь, сказал он, встречая Еремина посредине комнаты, на полпути между столом и дверью.

— Его, товарищ Семенов, партконференция свергла, — сконфуженно пробормотал Еремин.

— Знаю. Матерого зубра подвалили, а?! — Невысокого роста, он снизу вверх вглядывался в лицо Еремина прощупывающими глазами. — Ничего, мы его в областную партшколу послали, подучим… Садись. Молод, молод… — Еремин не сразу мог понять, с сожалением он это говорит или в одобрение. Должно быть, в одобрение, потому что он тут же заверил: — Ничего, не робей! Поддержим. Если что нужно, обращайся прямо ко мне.

В своем кабинете он оставался таким же живым и горячим, как и на трибуне. Еремин подумал, что молодость души, очевидно, была основной чертой этого человека. Правда, он был, пожалуй, не по летам шумлив, но и это, конечно, объяснялось все той же отзывчивостью его натуры, неравнодушием к ненормальностям жизни.

— Рассказывай, рассказывай, что у тебя, — указал он Еремину на кресло. И сам сел в другое такое же кресло, стоявшее напротив.

Еремин готовился к подробному разговору с секретарем обкома, но, оглянувшись на дверь и вспомнив, что там, в приемной, сидит много других людей, у которых, конечно, тоже есть что сказать, решил лишь коротко напомнить о том, что сейчас, при составлении планов на очередной сельскохозяйственный год, могло помочь делу.

— Подожди, — остановил его Семенов. — Ты человек хотя и молодой, но достаточно зрелый. Есть вещи, которые с кондачка не решают. Ты поднимаешь важный вопрос — о системе планирования, а хочешь изложить все это в двух словах.

— Я, Федор Лукич, сейчас хотел только сказать о самом принципе планирования. По-моему, есть опасность повторения ошибок прошлых лет…

— Так не годится, — укоризненно сказал Семенов. — Что значит о самом принципе? Опять в общем и целом? Это не постановка. Здесь нужны выкладки, цифры. И в панику, как известно, бросаться вредно. Если и есть такая опасность, мы здесь не слепые. Учитываем. Выбери время, изложи все это подробно в докладной и пришли. Со всеми цифрами и фактами.

— Я раньше уже писал, Федор Лукич.

— То, что было раньше, не будем вспоминать. Только пиши прямо на мое имя. Видишь вот, сколько их?! — Семенов положил ладонь на пухлую стопку бумаг и папок, лежавших на углу стола. — Свежие. И в каждой надо разобраться по существу, всем помочь. У нас теперь ни одна бумага не задерживается. Прочитаем и тут же принимаем конкретные меры. Пиши, разберемся, — твердо заверил он Еремина. — Еще что у тебя?

— Я бы просил, чтобы при распределении тракторов нашу заявку учли. Нечем поднимать плантаж под виноградники.

— Сколько?

— Мы просим пока о четырех.

— Дадим. — Семенов взял карандаш, записал на листке календаря. — Только смотри не привыкай с первых же шагов к иждивенчеству.

— Это, Федор Лукич, самое необходимое.

— Еще что есть? — Семенов бросил взгляд на дверь.

— До сих пор нам никак не заменят директора Тереховской МТС, о котором и вы говорили в своем докладе.

— Ас этим — в областное управление сельского хозяйства. Мы хоть и руководим ими, но подменять, как ты сам знаешь, нельзя. Нехорошо.

— Они давно уже обещают.

— Надо проявить настойчивость. Какой же ты будешь секретарь райкома, если не сумеешь заставить, чтобы с тобой считались! Все у тебя? — И он неожиданно протянул Еремину руку — Действуй.

Еремин пошел уже к двери, когда Семенов остановил его.

— Между прочим, мне передали из областного управления сельского хозяйства, что ты что-то там замудрил, — он сделал жест у головы, — с осенним севом. Тянешь со сроками.

— Если, Федор Лукич, посеять сейчас, в сухую землю, все равно не взойдет. А если и взойдет, то тут же зачахнет. Только зря семена и горючее переведем. Не говоря уж о затрате труда… Сеять в такую сушь — вопреки всякой агротехнике.

— Это, Еремин, какая-то новая агротехника, — грубовато-насмешливо сказал Семенов. — В это время мы всегда по области сев заканчивали.

— Эта осень, Федор Лукич, необычная. Старики говорят, пятьдесят лет такой не было.

— Вот-вот, ты их больше слушай, они тебе и еще что-нибудь наговорят. А еще агроном! Ты читал, что северные районы уже отрапортовали?

— Там же прошли дожди.

— Вот что, Еремин, ты секретарь молодой, — строго и снисходительно сказал Семенов. — Я тебе уже сказал: что нужно — проси, проявляй инициативу. Поддержим. Но план есть план. С меня оттуда, — он кивнул на телефон, — взыскивают, с тебя буду взыскивать я. Инициативу проявляй, но только без, — он опять сделал жест, — экспериментов. Государственная дисциплина прежде всего.

Из области Еремин возвращался вместе с товарищем, секретарем соседнего райкома Брагиным. Они учились вместе в одном Персиановском институте, женились на подругах и, когда обоих выдвинули на партийную работу, по счастливому совпадению оказались в соседних районах. Правда, Брагина выдвинули из агрономов МТС секретарем райкома на год раньше Еремина. Живя по соседству, они ревниво следили за работой друг друга.

Еремин пересел в машину к Брагину, и время незаметно бежало в воспоминаниях о годах, совместно проведенных в институте, и в восклицаниях о том, кто с их курса и из их группы где. Кто сейчас был в Сибири, кто на Кубани, кто в Заволжье. Брагин был большой весельчак, любил шутку и, вспоминая о ком-нибудь из общих знакомых, обязательно находил такую деталь, после которой они долго смеялись. Если бы дорога была и в пять раз длиннее, они все равно бы обо всем не переговорили.

Но когда стали приближаться к дому, оба примолкли и начали смотреть из окошек машины на поля, убегавшие в дымчатом свете луны назад по обеим сторонам дороги. Потянулись поля района, в котором работал Брагин.

— Это уже мои, — хозяином повел он рукой из открытого окна машины.

Еще по дороге в область Еремин обратил внимание, что в районе, где работал Брагин, было немало только что засеянных полей, в то время как в районе, где работал Еремин, все поля, кроме полей пара, были незасеянные. За этот же день в районе Брагина засеянных полей еще прибавилось, и лишь кое-где между ними мелькали прогалины нетронутой земли. В разгаре был осенний сев, хотя и здесь в конце августа и в сентябре тоже не выпало ни одного дождя. Земля иссохла, стала как порох. Но и сейчас, несмотря на то что уже спустился вечер, справа и слева от дороги при свете фар тракторы продолжали пахоту, выворачивая плугами из борозд огромные глыбы земли, и таскали за собой сеялки. Под луной эти глыбы лежали в степи, как обломки скал.

— Ты же, Михаил, агроном, — с возмущением повернулся Еремин к Брагину, — и не хуже меня знаешь, что все это бессмысленная работа. Выброшенные на ветер труд, семена, горючее. Зачем вы сеете?

— Ты, Иван, только первый год секретарем райкома, а я уже два года, — ответил Брагин.

— Ну и что же? — недоумевая, посмотрел на него Еремин.

— Если, допустим, в районе будет недород, с секретаря райкома не взыскивают — стихия, а за срыв сроков посевной — сам догадайся.

После этого для Еремина вдруг почему-то потеряли всю свою привлекательность и показались неинтересными и ненужными все те разговоры, которые они вели в дороге. Еще в городе они условились, что заедут по пути к Брагину домой, посидят и продолжат разговоры за столом. И жена Брагина будет рада гостю. Но теперь Еремин вдруг решил пересесть в свою машину и ехать прямо к себе в район. Брагин удивился и обиделся. Распрощались они сухо.


Не заезжая домой, Еремин решил проехать по колхозам района — встретиться с людьми, посоветоваться с ними, как быть дальше. Знания и опыт агронома подсказывали ему, что сеять озимые в такую сушь и в такую землю — все равно, что не сеять. В лучшем случае зерно пролежит в сухой земле до весны и взойдет. Конечно, при этом не приходилось бы рассчитывать на урожай; хорошо, если он дотянет до среднего. Но скорее всего, влаги, остающейся в почве, еще хватит на то, чтобы зерно проросло, а вот на то, чтобы росток укрепился и возмужал, не хватит. Возможно, думал Еремин, он и чего-то недоучитывает, может быть, знания и опыт других людей подскажут и что-нибудь неожиданное, другое. Обстановка складывалась угрожающая, и если после такой теплыни сразу лягут на землю морозы, может статься, что район этой осенью вообще почти ничего не посеет, и тогда вся ответственность падет на его плечи. Еремин ответственности не боялся, но это же невиданное дело, чтобы целый район осенью почти ничего не посеял.

Если у него и оставались еще какие сомнения, то в первом же колхозе, куда он приехал, они рассеялись.

— Куда, Иван Дмитриевич, ни кинь — будет клин, — сказал ему председатель Кировского колхоза Степан Тихонович Морозов, с которым они вместе три часа ездили по полям, от бригады к бригаде. — И если посеем сейчас — весной пересевать, и если не посеем — все равно тоже сеять. Так люди же нам не простят, если мы семена и труд загубим. А там, смотри, дождик вокруг погуляет и к нам придет.

— Вот и я так думаю, — обрадовался Еремин.

И когда после этого, продолжая поездку по району, Еремин наткнулся в степи на сеялочные агрегаты, он уже без колебаний, своей властью прогнал их с поля и, заехав в МТС, коротко сказал директору Мешкову, что только ради первого случая это ему прощается, но только в первый и последний раз.

А жара, как нарочно, стояла летняя. Вокруг по горизонту громоздились тяжелые тучи, их пороли молнии, и порывами ветра приносило раскаты грома, запах дождя, а над землями района опрокинулся лазурно-чистый, без облачка, без единого волокна купол неба. Стаи уток и гусей, начавшие свой осенний отлет и тоже, должно быть, обманутые этой игрой природы, теперь потянулись в обратном направлении, на летние озера.

В другое время Еремин только порадовался бы всей этой благодати, сейчас же он охотно променял бы ее на осеннее ненастье, на проливной дождь, на слякоть и грязь, только, конечно, с условием: хотя бы дня три после этого постояла посевная погода.

Нет, сеять нельзя. Это будет преступлением. Не для того же его пять лет учили на народные деньги в институте и не затем избирали секретарем райкома, чтобы он теперь все это забыл, всем этим пренебрег и, спасая свою шкуру, думал только о цифрах в графе посевной сводки, а не о сотнях и тысячах тонн действительного урожая на полях района.

Но коль твердо решение не сеять, надо сделать и так, чтобы после первого же дождя район отсеялся не за десять — пятнадцать, как обычно, дней, а за два дня и, самое большее, за три. И, объезжая район, встречаясь с председателями колхозов и колхозниками, проверяя готовность тракторного парка, Еремин только и уповал на это и это же внушал людям.

Во время поездки его мысли несколько раз возвращались к той докладной записке, которую он обещал прислать в обком Семенову. Чем больше Еремин обдумывал ее, тем тверже приходил к убеждению, что главному обстрелу надо подвергать неправильное, сковывающее инициативу колхозов планирование. В этом корень многих зол.

Мысли и слова наворачивались тяжелые, гневные. Иногда незаметно для Еремина они превращались у него в монолог, обращенный к невидимой аудитории, состоящей из работников областного и республиканского «планов».

«Товарищи хорошие, — обращался к ним Еремин, — когда же наконец заговорит в вас совесть и вы перестанете планировать скопом, вслепую?! Вас уже критиковали, как говорится, и в хвост и в гриву — и на Пленумах ЦК партии, и в печати, и на колхозных собраниях, а совесть у вас так и не заговорила. Молчит она как рыба, и как наделяли, так и продолжаете вы наделять колхозы теми мертворожденными планами, от которых плачут горючими слезами и земля и люди. И какую еще нужно придумать в арсенале нашей критики сверхмощную артиллерию, чтобы пробить броню вашего равнодушия и косности, какие подобрать слова?! Есть эти слова, но их не терпит бумага».

Однажды Еремин, полемизируя с воображаемыми собеседниками, видимо, так вошел в свою роль, что шофер Александр, все время поглядывавший на него изумленными и сочувствующими глазами, не выдержал.

— Иван Дмитриевич, — прервал он Еремина, — да напишите вы на этого типа в обком.

— На какого типа? — очнувшись от своих мыслей и возвращаясь к действительности, непонимающими глазами взглянул на него Еремин.

— На очкастого.

— На какого очкастого? — еще больше удивился Еремин.

— Да на этого, с которым вы всю дорогу сражаетесь. Удивляюсь вашему терпению, он уже и из меня все жилы вытянул. Вы ему говорите, что колхозы у нас уже укрупненные и кадры не те, а он их опять в пеленки кутает. Мне и то уже, слушая вас, все понятно, а он — как пень. Я по вашим словам и портрет его могу описать: роста небольшого, в очках и лоб бугром, как у нашего бывшего секретаря райкома Неверова.

— Так ты слышал? — сконфуженно спросил Еремин.

— Это и со мной бывает, — ободрил его Александр. — Написать вам надо об этом — прямо в обком. А не подействует — в ЦК. И так написать, чтобы как из этой самой артиллерии… — Александр улыбнулся.

— Придется написать, — согласился Еремин.

Боясь, что самые верные мысли и слова могут безвозвратно уйти, он решил не откладывать своего намерения до возвращения в райцентр, посидел одну ночь за шатким хозяйским столиком на квартире, где они остановились на ночлег, и к утру докладная была окончена. Все необходимые цифры и подсчеты он давно уже носил с собой в записной книжке.

В конторе МТС исписанные карандашом листки ему перепечатала машинистка, на ближайшей почте сдали объемистый, склеенный из оберточной бумаги пакет и, повеселев, поехали дальше. Александр больше не слышал, чтобы в дороге Еремин вступал в споры с невидимыми собеседниками.

В пути их догнала телефонограмма из райкома о том, что Еремина вызывают на новое совещание в область. На этот раз собирали всех первых секретарей райкомов вместе с председателями колхозов. Признаться, Еремин рад был бы не отрываться в такое время от района, но нельзя было и не поехать. Конечно, новый доклад, который он услышит на совещании, обещает быть интересным и полезным. Из него теперь уже можно будет почерпнуть не только то, что нужно делать, но и как это делать. И прения обещают быть интересными.

На этот раз выехали на совещание несколькими машинами. Еремин сел в «Победу» к Степану Тихоновичу Морозову. Из чувства гостеприимства Морозов хотел усадить Еремина впереди, по Иван Дмитриевич сел рядом с ним на заднем сиденье. Рядом с шофером сел председатель колхоза «За власть Советов» Полторыбатько, который еще не успел обзавестись легковой автомашиной.

— Хоть на даровом бензине прокатиться, — прогудел он, захлопывая за собой дверцу и тесня в кабине шофера своим широким телом.

— Счет предъявлю, — пригрозил Морозов.

Следом потянулись другие машины: старенький, с залатанным тентом газик председателя колхоза «Советский юг» Жаркова, тускло-голубой «Москвич» куйбышевского председателя Фролова и внушительная по виду, но крайне ненадежная трофейная «лайба» тереховского председателя Черенкова. Подъемы она брала еще неплохо, а когда нужно было спускаться с горы, Черенков предусмотрительно вылезал из машины и шел до самого низа пешком — не было надежды на тормоза.

Когда выехали на шлях, побежавший рядом с осенней желтой лесополосой, и Еремин оглянулся, сзади на целых три километра клубилась суглинистая пыль. Замыкающей шла «лайба».


И на этом совещании с основным докладом выступал Семенов. Еремин заключил, что доклад по такому важнейшему вопросу, как решения Пленума ЦК, и перед такой ответственной аудиторией — в зале собралось двести председателей колхозов и около двухсот секретарей райкомов и председателей райисполкомов — Семенов никому не хотел передоверить, хотя, конечно, ему и нелегко было вот уже второй раз за неделю по четыре часа выстаивать на трибуне. Однако энергии и молодости этому человеку, несмотря на его пятьдесят лет, было не занимать. Все четыре часа он держался на трибуне так же темпераментно, ни разу не позволил голосу упасть с мажорной волны и почти не утомил аудиторию. Правда, одна половина аудитории — председатели колхозов — слушали его более внимательно, чем другая — секретари райкомов и председатели райисполкомов, которые уже во второй раз слушали этот доклад. Сначала Еремин, уловив в словах Семенова что-то знакомое, подумал, что это неизбежные совпадения, потому что и тогда и теперь Семенов должен был делать доклад на одну и ту же тему, но, вслушавшись, убедился, что и весь доклад тот же самый. Те же факты нетерпимых методов руководства сельским хозяйством, тот же веселый анекдот о директоре МТС, затеявшем переписку с секретарем-машинисткой. И, как на первом совещании, аудитория, минуты три от души хохотала, а докладчик стоял на трибуне и смотрел в зал сердитыми глазами. Правда, смеялась только половина аудитории — председатели колхозов, а другая половина переглядывалась в это время и понимающе улыбалась.

Впрочем, нельзя было и требовать, чтобы тот же самый человек на протяжении одной недели произнес два новых доклада на одну и ту же тему. Вполне достаточно, что для той половины аудитории — для председателей колхозов, которые слушали доклад впервые, — он был новым. На это, в сущности, и было рассчитано совещание.

А председатели колхозов, судя по всему, остались довольны.

— Вот это, я понимаю, критика! — восхищенно сказал после совещания Морозов, усаживаясь рядом с Ереминым в машину.

— Да, — подтвердил Еремин. Он, признаться, ожидал от этого совещания и чего-то другого, но не мог не согласиться со словами Морозова.

Минут пять после этого они ехали молча, и потом Морозов с сожалением сказал:

— Жаль только, что у него не осталось времени сказать, как все это теперь исправлять нужно. А, Иван Дмитриевич?

Еремин не ответил. Утомленный, он как сел в кабину, прислонился щекой к мягкой обивке, так и уснул. Проспал всю дорогу. Когда же внезапно проснулся и глянул прямо перед собой еще затуманенными сном глазами, увидел сквозь стекло машины под горой обнимавшую подножие степи излучину Дона, белый остов дебаркадера на воде и рассыпанную на прибрежном склоне толпу домиков районной станицы.

В районе его ожидала невеселая встреча. Дождя не было и, кажется, вообще не предвиделось. То еще ходили по горизонту грозовые облака, и людей подбадривало эхо отдаленного грома, а то небо совсем очистилось, установилась тишь, и не было никакой надежды, что ветром нагонит тучи. Похоже было, лето в этом году так прямо и перейдет в зиму. Вернувшись в район, Еремин почувствовал, что люди совсем упали духом. Даже те, которые до этого все время безоговорочно поддерживали Еремина — ждать дождей, не сеять, — заколебались: этак можно дождаться и морозов. А сейчас еще есть хоть какая-то надежда на росы: может быть, они увлажнят землю. Директор Тереховской МТС Мешков поставил этот вопрос на бюро райкома, и, когда надо было подтверждать прежнее решение — не сеять, Еремин увидел, что из семи человек за это проголосовали только четверо. Два голоса против, второй секретарь райкома Чикомасов воздержался. Неожиданно пригодился голос районного уполномоченного по заготовкам Кравцова, о котором у Еремина до этого сложилось впечатление как о человеке осторожном. Из всех членов бюро он, пожалуй, был самым молчаливым. И теперь Еремин немало удивился и обрадовался, когда Кравцов из-за книжного шкафа, где он всегда сидел, первый подал свой голос за то, чтобы еще подождать сеять.

Еще никогда не видели Еремина ни в райкоме, ни дома таким угрюмым и нервным. Шофер Александр, искоса поглядывая в машине на его смуглое лицо с надвинутыми на глаза бровями, предпочитал не затевать с ним в дороге обычных разговоров на международные темы. Днем в райкоме Еремин то и дело вставал из-за стола и щелкал ногтем по стеклу барометра, а дома за ночь раз десять выходил на крыльцо, нетерпеливо, с жадностью всматриваясь, не просверкнет ли по сине-зеленому небосклону молния, не докатится ли отзвук далекого грома. Нет, ни вспышки, ни хотя бы отдаленного раската. Стояли безветренные лунные ночи. Он возвращался в дом, ложился на кровать, чтобы через полчаса опять подняться и выйти.

Зато не было недостатка в «молниях»-телеграммах и в раскатистых телефонных звонках из области. На столе у Еремина составилась целая стопка зеленых, желтых и розовых листков-телеграмм, и помощник, робея, за день несколько раз подкладывал ему новые. Еремин давно уже пришел к выводу, что ничего не остается в его положении, как просто продолжать складывать в стопку эти телеграммы. А заслышав продолжительный и нервно-прерывистый телефонный звонок, междугородный, он предпочитал вообще не снимать с рычажка трубку. Пусть лучше думают, что он в колхозах или же что он совсем зазнался, — все равно ему нечего было сказать, нечего ответить. Он выходил из-за стола и начинал постукивать ногтем по стеклу барометра. Стрелка, потрепетав, опять упиралась в «ясно».

Если кто и укреплял Еремина в правильности принятого райкомом решения — это председатели колхозов. С укрупнением колхозов на посты председателей в районе подобрались люди опытные, специалисты и практики сельского хозяйства. Из всех восьми дрогнул было тереховский председатель Черенков, потихоньку ночью поднял сеялочные агрегаты и вывел на загонки, но агроном там тоже не спал и тут же завернул их обратно. И Черенков хотя и пошумел, но сдался.

В те дни, когда Еремин не бывал в колхозах лично, он звонил председателям по телефону.

— Держитесь, Степан Тихонович? — спрашивал он у Морозова.

— Стоим, — отвечал Морозов и в свою очередь спрашивал: — Как там ваш колдун со стрелкой, не вещует?

Еремин и рад был бы солгать, но не мог.

— Не вещует.

— А мои штопки на боку что-то начинают… Вот посмотрите, Иван Дмитриевич, они раньше вашего райкомовского вещуна наколдуют.

И Морозов смеялся в трубку. Но что-то его смех звучал в ушах у Еремина не очень-то весело.

В такие моменты обычно подвергаются испытанию зрелость и закалка людей, и Еремин радовался, убеждаясь, что райком не ошибся, доверив руководство колхозами тем, кто заслуживал этого доверия, кто не боялся взять на свои плечи груз ответственности. Но не следовало и обольщаться. Это были живые люди, подверженные влияниям и сомнениям, у них есть нервы. Кажется, Лев Толстой уподоблял нервы людей струнам, которые могут всего до известного предела накручиваться на колки. Люди, которым радовался Еремин, твердо верят в свою правоту, но и их твердость уже доходит до той черты, за которую страшно заглянуть: а вдруг и в самом деле прямо после такой жары на землю падут морозы? Слишком тяжел груз ответственности, который лег на плечи этих людей, он и Еремина угнетает. Конечно, они знают, что сеять сейчас — это все равно что не сеять. Но если они дадут сейчас свое согласие посеять и потом не взойдет, на них никто не укажет, обвинят во всем стихию. А если они посеют и колхозы недоберут хлеба, то все забудут, что это из-за того, что нельзя было сеять, и будут, вспоминать лишь тех, кто не дал своего согласия сеять. От этих мыслей может дрогнуть и не только такой, как Черенков, а человек покрепче, посильнее.

И когда Еремина в это время вызвали на новое совещание в область, он с тревогой и с великой неохотой уезжал из района. Одно дело, что его совсем не радовала перспектива просидеть день, а то и два на новом — это уже третьем — совещании, другое — не хотелось оставлять людей, которые именно теперь, может быть, больше всего и нуждались в нем, в его ободрении и поддержке, так же как и сам он нуждался в них — в их ободрении и поддержке.

На это совещание в области вызвали всех директоров МТС и агрономов. Вместе с ними вызвали и первых секретарей райкомов. Доклад, как и на двух предыдущих совещаниях, делал Семенов. Если для директоров МТС и агрономов все, что он говорил, было интересным и новым, то секретари райкомов, которые слушали этот доклад уже в третий раз, явно скучали. Еремин сидел, слушал через пятое на десятое и с тягостным недоумением спрашивал: зачем это на каждое областное совещание непременно нужно вызывать всех первых секретарей райкомов? На три, а то и на пять дней по всей области оголялось партийное руководство в районах. И устроители совещаний никогда не считались с тем, что чаще всего это совпадало с самыми ответственными периодами на посевной, на уборке, на хлебозаготовках. Наоборот, даже как будто специально приурочивали совещания к этим моментам. Не считались и с непогодой — ни с проливными осенними дождями, когда даже газики-вездеходы тонут в грязи, ни с гололедицей, ни со снежной бурей. Все равно, бросай, секретарь, самые неотложные дела в районе и езжай — мчись в область в распутицу, в зимнее бездорожье, в аспидную ночь.

Правда, Еремину зимой пока еще не приходилось ездить, но он знал, что его предшественник Неверов ездил. Ох и помучился за свои восемь лет, бедняга! Вот когда Еремин посочувствовал Неверову.

Еремин так и не мог понять, почему необходимо присутствие первого секретаря райкома буквально на всех совещаниях: председателей колхозов, главных агрономов, животноводов, трактористов, садоводов. И именно первого секретаря! Нет слов, на каждом из этих совещаний если не в докладе, который всякий раз повторяется почти без изменений, то в прениях можно услышать умные, важные вещи. Но ведь все равно один человек не в состоянии все запомнить. Разве, кроме первого, нет в райкоме других секретарей, заведующих отделами, инструкторов, которые тоже хотят и должны быть в курсе дела? Почему только первый секретарь должен представительствовать от имени всего района? Боятся, что он останется неосведомленным, отстанет? Но разве он не читает газет, не слушает радио? И разве тот же второй секретарь райкома, инструктор, председатель колхоза не поделятся с ним тем интересным и важным, что они услышат в области? И не больше ли вреда, чем пользы, приносится делу оттого, что человека, который должен все время держать в поле зрения свой район, по любому поводу отрывают от насущнейших дел, выводят из повседневной колеи?

Однако не все в этом докладе Семенова оказалось Еремину знакомым. Местами старый доклад был обновлен новыми фактами, так сказать, модернизирован и приурочен к текущему моменту. И, внезапно услышав свою фамилию, Еремин вздрогнул. С изумлением он поднял глаза к трибуне. Докладчик говорил о недопустимости консервативных методов руководства сельским хозяйством.

— Мы думали, — иронически говорил Семенов, — что болезнью консерватизма страдают только бородатые руководители, но оказалось, что ею заражены и такие, как Еремин. Конечно, товарищ Еремин — руководитель молодой, однако это не освобождает его от ответственности за такое важнейшее государственное дело, как осенняя посевная. Золотое время уходит, а он сидит у себя в районе со стариками и совещается: сеять или не сеять? Вот уж поистине можно сказать: сидит у моря и ждет погоды.

И, пережидая смех, он, по обыкновению, посмотрел в зал сердито округленными глазами. Кровь бросилась в лицо Еремину. Справа от Еремина сидел директор Бирючинской МТС Доронин, слева — директор Тереховской МТС Мешков. При последних словах докладчика Доронин бросил в сторону Еремина сочувственный взгляд, а Мешков покосился из-за тучного плеча с откровенной неприязнью. С директором Тереховской МТС Еремину больше всего приходилось воевать последнее время из-за резко противоположного отношения к утвержденному в области графику осеннего сева. А через проход на Еремина сверкнул глазами секретарь соседнего райкома Михаил Брагин.

После совещания Еремин решил сходить к Семенову, чтобы лично высказать свое возмущение тем, как грубо были извращены в докладе действия райкома, и заодно узнать о судьбе своей докладной, на которую так и не поступило ответа. Однако в приемной у Семенова его помощник, суровый малый с голубыми глазами, холодно-предупредительно отсоветовал Еремину:

— Я бы на вашем месте старался пока не попадаться ему на глаза.

— Почему же? — поинтересовался Еремин.

— И вы еще спрашиваете? — осуждающе посмотрел на него помощник.

В мрачном настроении Еремин вышел из обкома, сел в машину. За всю дорогу не сказал с шофером ни слова. И лишь у самой границы района, на переезде через межевую лесополосу, его вывел из тягостной задумчивости возглас Александра:

— Иван Дмитриевич, дождь!

Еремин взглянул прямо перед собой и увидел, как на стекло машины падают и расползаются звездочками крупные капли. Навстречу низко над дорогой, клубясь, шла черная, с сизыми крыльями туча. Ветер налетел из степи и дохнул полынью, влагой. Над лесополосой взметнулись и закружились желто-красным вихрем осенние листья.

Сперва еще было видно, как падающие капли свертывают в комочки пыль на дороге, а потом ее уже сплошь затянуло серой мглой, и по стеклу машины заструились потоки воды. Дождь сразу же спустился настоящий, щедрый. Впереди на дороге выбоины заблестели лужами, и по кювету мутные потоки стремительно понесли корни трав, солому, щепки.

Вскоре машина уже не катилась по размокшей дороге, а плыла, виляя из стороны в сторону, и Александр, с трудом выруливая на опасных подъемах и спусках, несколько раз чертыхался, что, выезжая из дому, не прихватил цепи на колеса.

— Не хватало еще засесть в степи на ночь, — обеспокоенно посмотрел он на Еремина.

Но Еремин согласился бы сейчас и весь путь до самого дома пройти пешком по воде и грязи, только бы не переставал этот дождь, которого все так ждали. И когда он уже близко к полуночи, весь мокрый и измученный, испачканный по пояс грязью, добрался наконец до дому, жена, взглянув ему в глаза, в первый момент удивилась, отчего они такие сияющие.

Всю ночь по станичным крышам журчала вода и из степи через правобережные бугры перекатывались в Дон потоки, а к утру вдруг все стихло. Разошлись тучи, и погода установилась такая, что к обеду уже можно было выезжать сеять. И теперь-то и нужно было привести в районе в движение все, чтобы осуществить задуманный план — отсеяться за три дня.

В эти три дня Еремин не дал сна и покоя ни себе, ни другим работникам райкома. В пустом здании райкома оставались только завучетом и уборщица тетя Глаша. Рокот моторов заполнял степь. Тракторы если и останавливались в борозде, то лишь для того, чтобы пополнить запас горючего и воды. До рассвета их фары раздвигали ночную мглу, заставляя ее расступаться и откатываться в лога и овраги.

Наутро четвертого дня, приехав в райком из Тереховской, где досевали последние гектары, и открывая дверь своего кабинета, Еремин услышал знакомый, нервный и продолжительный звонок телефона — междугородный. С легким сердцем он снял трубку.

— Завтра к двенадцати — на бюро обкома, — узнал он голос помощника Семенова.

— Зачем? — спросил Еремин.

— Конечно, не затем, чтобы поучиться вашему опыту сева.

— Закончили… — сказал Еремин.

— Что-о? — не поверил помощник.

— Закончили! — весело повторил Еремин. — Так и передайте товарищу Семенову.

— Когда? — с тупым недоумением переспросил помощник. И тут же уверенно добавил: — Нет, не может быть.

— Может быть, может быть, — засмеялся Еремин. — Так и передайте товарищу Семенову: закончили. Закончили…

Если бы кто-нибудь в эту минуту открыл дверь в кабинет секретаря райкома, он немало удивился бы тому, что Еремин стоит у телефона и, почти приплясывая, с наслаждением повторяет в трубку одно и то же слово:

— Закончили. И товарищу Семенову передайте — закончили…


Опять прошел обильный, на всю ночь, дождь, до утра журчало с крыш и низвергались с крутобережья степные потоки, и после этого надолго вернулась хорошая, теплая осень. Стояли, что называется, золотые дни, озимь так и полезла наружу. Теперь можно без остатка отдаться и другим неотложным делам — зима стояла у дверей. Но как-то к концу дня Еремин, вернувшись из поездки в Бирючинскую МТС, увидел у себя на столе тускло-желтый листок телеграфного бланка, и все его радостное, несколько даже поэтичное настроение, вызванное интересными встречами и разговорами с людьми и той особой красотой осенних полей с изумрудно-розовыми всходами озимых, с лесополосами, пылающими, будто забытые в степи трактористами большие костры, мгновенно развеялось и уступило место досаде. То был вызов на очередное совещание в область. За полтора месяца Еремин уже побывал на шести совещаниях, не считая двух заседаний бюро обкома, и провел в общей сложности вне района девятнадцать дней. Девятнадцать из сорока пяти. Это в напряженнейшее время, когда подводились итоги минувшего года и закладывались основы будущего. И главное, Еремин успел уже твердо убедиться, что после одного-двух полезных совещаний, на которых произошел обмен опытом и мнениями, как быстрее и лучше претворить в жизнь решения сентябрьского Пленума ЦК, все эти затянувшиеся речи и постановления по поводу постановлений не только излишни, а прямо вредны.

Опять все тот же, только несколько освеженный последними данными доклад, тот же анекдот и те же исполненные пафоса жесты и металлический тембр в голосе у докладчика в знакомых слушателям местах. Но, что больше всего изумляло Еремина, эти жесты и пафос были, судя по всему, неподдельными. Докладчик искренне волновался, возвышал голос и жестикулировал, в четвертый или в пятый раз, на тех же самых местах того же самого доклада.

Люди, которых оторвали от их районов, колхозов, должны долгими часами сидеть и слушать почти уже наизусть выученный ими доклад о том, что нужно сделать, в то время как это давно уже все поняли и пора было делать это там, в колхозах, районах, а не убивать здесь время.

Дослушав доклад до половины — до того самого места, где приводился анекдот о директоре МТС, — и с трудом дождавшись первого перерыва, Еремин тихонько ускользнул в гостиницу, сел в машину и поехал к себе в район. Всю дорогу он почему-то оглядывался, и у него было такое чувство, что за ним гонятся. Только проехав полпути до района, он вздохнул свободнее.

Он надеялся, что его бегство с совещания пройдет незамеченным, но, как потом выяснилось, он не был исключением. Семенов заканчивал свой доклад при полупустом зале. И на следующее утро его помощник позвонил по телефону Еремину:

— Федор Лукич требует, чтобы вы дали объяснение вашей мелкобуржуазной распущенности.

— Я не совсем понимаю… — начал Еремин.

— Поймете на бюро обкома, — оборвал его помощник и повесил трубку.

Однако в обком по этому вопросу Еремина почему-то так и не вызвали. Но по иным признакам он понял, что им недовольны. К нему теперь относились явно холоднее и чаще теребили телефонными звонками и телеграммами, не упуская случая поставить в вину каждую мелочь.

Но это было все же лучше, чем присутствовать на совещаниях. Район заканчивал подготовку к зимовке, выдавали продукты на трудодни колхозникам, открылись курсы механизаторов. Еремин с облегчением думал, что пора всевозможных совещаний в области наконец безвозвратно прошла. И вот однажды помощник, взглянув на него с жалостью, опять положил на стол все тот же знакомый тускло-желтый бланк со словами: «…Ваша явка строго обязательна. Семенов». Правда, на этот раз не сообщалось, что за совещание созывалось в обкоме.

Еремин возмутился, хотел было не поехать, но потом с внезапной решимостью подумал; «Поеду». Он поедет, выйдет на трибуну этого совещания и выскажет все, что давно собирался сказать. Он скажет, что этого нельзя больше терпеть, так же нельзя, с позволения сказать, выполнять решения ЦК партии. Говорят о том, что необходимо выполнять эти решения, кажется, специально для того, чтобы самим уйти от действительного выполнения решений. Болтают о необходимости укреплять колхозный строй как будто для того, чтобы самим ничего не делать для укрепления колхозного строя.

Только уже в городе Еремин узнал, что на этот раз его вызвали не на очередное совещание, а на внеочередной пленум обкома. Недоумевая, что это значит и с чем может быть связано, он поднялся на третий этаж, в зал заседаний. И здесь он увидел выражение недоумения на лицах людей, которые, рассаживаясь по местам, пожимали плечами.

Пленум открыл Семенов. Из дверей своего кабинета он вошел в зал заседаний вместе с черноволосым мужчиной в темном костюме. Смуглое лицо его и спокойный подвижный взгляд кого-то Еремину отдаленно напомнили. Но, присматриваясь к этому человеку, он так ничего и не вспомнил. Незнакомый мужчина сел на стул в зале заседаний, а Семенов поднялся за стол президиума.

Еремин не мог не удивиться, что на этот раз Семенов, открывая пленум, говорил и держался в президиуме как-то непохоже на себя, необычно. Он как будто чем-то был озабочен или смущен, а может быть, то и другое вместе. Во всяком случае, в голосе его, когда он говорил о наличии кворума членов обкома, и в движениях не слишком заметны были те уверенность и твердость, которые всегда его отличали. Присматриваясь к лицу Семенова и к его неуверенным жестам, Еремин сперва сочувственно подумал, что он, вероятно, болен. Но после того как Семенов сказал, что пленум созван, чтобы избрать первого секретаря обкома, и назвал фамилию товарища, которого Центральный Комитет рекомендовал на эту работу, — Тарасов, — все сразу разъяснилось.

Услышав эту фамилию, Еремин вспомнил, где он прежде видел этого человека с темными глазами и спокойными движениями, который теперь поднялся на трибуну и рассказывал членам обкома о своей предшествующей жизни. Это было на фронте, первый раз на Волге, а второй — уже в Венгрии, у озера Балатон. Михаил Андреевич Тарасов — так полностью звали этого человека — был членом Военного совета армии и дважды приезжал в полк, в который входила и рота Еремина. Как тогда Тарасов казался многим офицерам и солдатам чересчур молодым для члена Военного совета армии, генерала, так и теперь он, пожалуй, был все еще молод для первого секретаря обкома. Семенов был старше его лет на десять — двенадцать. Но Еремин слышал и знал по газетам о Тарасове, что после войны он уже работал первым секретарем обкома в Сибири и на Украине.

Теперь он стоял на трибуне и кратко рассказывал обо всем этом, и ни по его облику, ни тем более по манере держаться ни за что нельзя было предположить в нем недавнего генерала и человека не нового на руководящей работе. У Семенова, который сидел за столом президиума, была, пожалуй, более соответствующая этому внешность.

Признаться, члены обкома все же были немного разочарованы. Конечно, ничего нельзя было возразить против тех данных об этом человеке, которые они только что узнали, — данные говорили сами за себя, — но все ожидали чего-то большего. Это чувство не рассеялось и после того, как новый секретарь обкома, поднялся за стол президиума на то место, где до этого стоял Семенов.

Ожидали, что новый секретарь скажет сейчас для знакомства хорошую речь, осветит задачи. И, признаться, вместе со всеми был несколько разочарован и Еремин, когда Тарасов, очутившись за столом и оглядев членов обкома коротким взглядом, негромко сказал:

— Я думаю, товарищи, всем задачи ясны. Решения Пленума ЦК нам известны, совещаний проводилось немало. Очевидно, в новых совещаниях нет нужды. Прежде чем вам помочь, мне нужно познакомиться с областью. Но если у кого из вас есть неотложные дела, прошу ко мне. А сейчас, по-моему, самое правильное — разъехаться и работать. — И, бросив короткий взгляд на окна, он закончил: — Идет зима.

После некоторых колебаний Еремин все же решил пойти к новому секретарю. Конечно, не зная положения в области, он пока ничем существенным не сможет помочь району. Но был один вопрос — все тот же вопрос планирования на будущий год, — который не терпел больше отлагательств, и, если его не решить немедленно, сейчас, опять придется хозяйствовать целый год по старинке.

Кроме Тарасова в его кабинете находился еще один человек — немолодой, довольно грузный мужчина. Он сидел у окна, рядом, на подоконнике, лежала шляпа. Когда Еремин вошел, Тарасов и этот мужчина о чем-то разговаривали. Увидев Еремина, они прекратили разговор. Тарасов, слегка сощурив глаза, всматривался в подходившего Еремина.

Еремин решил не напоминать ему об их встречах на фронте: мало ли с кем тогда встречался Тарасов, будучи членом Военного совета, и не мог же он помнить всех, тем более командира роты, с которым разговаривал всего два раза. Но Тарасов, всматриваясь в Еремина, вдруг сам шагнул навстречу и, протягивая руку, сказал:

— Мы с вами, кажется, уже встречались.

— Да, — подтвердил Еремин.

— Но когда? — спросил Тарасов.

— В первый раз в ноябре сорок второго года… — начал Еремин.

— В Сталинграде, — перебивая его, досказал Тарасов, — а второй раз на озере Балатон после атаки танков.

— Там, — кивнул пораженный Еремин. Он и сам редко забывал человека, с которым встречался хоть один раз в жизни, но такой памяти мог только позавидовать.

— Мне сегодня везет на встречи. — Тарасов взглянул на незнакомого Еремину мужчину. Тот сидел у окна и с интересом наблюдал за их встречей. — Я вас видел на пленуме, вы, должно быть, работаете секретарем райкома? — снова поворачиваясь к Еремину, спросил Тарасов.

— Да.

— В каком районе?

У него, по-видимому, существовало правило в первые же минуты знакомства с человеком стараться узнать о нем все то, что нужно было знать, чтобы потом не возвращаться к этому во время разговора.

Еремин назвал свой район.

— Это не ваш район, мне рассказывали, последним в области закончил сев? — И Тарасов как-то по-новому, внимательнее, посмотрел на Еремина. И незнакомый мужчина при этом вопросе пошевелился на стуле. Еремин подумал, что этот человек приехал, наверное, в область из ЦК.

Нетрудно было догадаться, кто мог рассказать Тарасову о районе. Все же Еремин захотел убедиться.

— Вам об этом товарищ Семенов рассказал?

— Я полагаю, не так должно быть важно, кто рассказал, как то, что сравнительно с другими районами ваш район закончил сев этой осенью почти на целый месяц позже, — значительно холоднее, чем он разговаривал с Ереминым все время до этого, ответил Тарасов.

— Мне кажется, товарищ Тарасов, что лучше будет сравнить наш район с другими, когда начнется уборка урожая, — тоже сухо сказал Еремин.

Внезапно Тарасов улыбнулся.

— Что ж, это справедливо. — Он подошел к большой карте области, занявшей стену кабинета. — Покажите мне ваш район.

Когда Еремин стал показывать, он то и дело перебивал его, не довольствуясь общими объяснениями:

— Это, закрашенное зеленым, что?

— Сады.

— Какие?

— Виноградные.

— А что посветлее?

— Займища. Заливной луг, — пояснял Еремин.

— Где же вы хлеб сеете?

— На правом берегу. — Еремин водил по карте пальцем.

— Много?

— Всей пахотной земли у нас в районе сорок шесть тысяч гектаров.

— Так это же золотое дно! — воскликнул Тарасов. — Целый комплекс: пшеница, виноград и такие перспективы для животноводства. — Отрываясь от карты, он повернулся к грузному мужчине, который, слушая их разговор, все время наблюдал за ними внимательными глазами. — По-моему, Сергей Иванович, это как раз то, что вы искали.

Мужчина промолчал.

— Да, это могло бы стать золотым дном, — заметил Еремин.

— Что же мешает? — быстро спросил Тарасов.

— Планирование, — сказал Еремин.

Он невольно обратил внимание не столько на то, как отнесся к этому Тарасов, сколько на то, какое впечатление произвели его слова на незнакомого мужчину, который так и подался на своем стуле вперед, и серые, точно бы лохматые от густых ресниц глаза его впились в Еремина.

— До сих пор я всегда думал, что планирование помогает, — сказал Тарасов.

— Я имею в виду то планирование, которое связывает по рукам и ногам колхозы.

— Расскажите, пожалуйста, нам об этом подробнее, — попросил Тарасов.

Помощник секретаря обкома — все тот же малый со светло-голубыми глазами, — который за эти полтора часа, пока Еремин был на приеме, несколько раз заглядывал в кабинет, всякий раз с удивлением заставал одно и то же: в кабинете говорил один Еремин, говорил громко, свободно, и, как заключил помощник, чересчур свободно, а Тарасов и мужчина, приехавший вчера из Москвы, молча его слушали, и притом с таким видом, точно им никогда не приходилось слушать ничего более интересного. Больше того, помощник видел, как посетитель, обыкновенный секретарь райкома, вставал с места и, нисколько не смущаясь тем, что он на приеме у секретаря обкома, начинал ходить взад и вперед по кабинету и даже повышал голос. Со стороны могло показаться, что не он, а Тарасов у него на приеме.

Помощнику, который привык, что в этом кабинете мог разговаривать так громко только один человек — хозяин этого кабинета, становилось немного не по себе, и, постояв на пороге, он тихонько прикрывал дверь.

Еремин же, рассказывая о том, о чем он так давно думал и что так хорошо знал, и нередко сердито возражая на замечания и вопросы Тарасова, нисколько не задумывался над тем, что его ответы могут быть восприняты как резкие или нравоучительные. Если бы он сам смог в это время посмотреть на себя со стороны, он бы страшно поразился, откуда у него, обычно досадующего на себя за непреодолимую застенчивость, взялись и эта уверенность, и свобода в обращении с людьми старше его не только по возрасту, но и по положению, и естественная непринужденность жестов и речи.

И, лишь умолкнув, он вдруг смутился. Наклонив голову, сидел в кресле. Его вывели из этого состояния слова Тарасова:

— Что можно сказать? Одно: высказанный вами общий принцип, что планирование должно быть направлено не на сковывание, а на развязывание инициативы и местных возможностей, по-моему, безусловно, правилен. А по-вашему, Сергей Иванович? — повернулся он к третьему, молчаливому участнику этой сцены.

— И по-моему, — последовал ответ.

— Но даже самый правильный принцип только тогда можно признать окончательно правильным, когда он опирается на конкретные предпосылки. К сожалению, они мне еще не известны. Я с ними еще не знаком. Вы говорите, что написали об этом в своей докладной на имя Семенова?

— Месяц назад.

Тарасов позвонил, вошел помощник.

— Докладная записка товарища Еремина у вас?

Помощник внимательно посмотрел на Еремина, пошевелил светлыми бровями и вспомнил:

— Я ее по указанию Федора Лукича в областное управление сельского хозяйства переслал.

— Сегодня же затребуйте ее обратно, — распорядился Тарасов. И, проводив взглядом широкую, статную спину помощника, предупреждающе сказал Еремину: — Однако неделю, десять дней, чтобы изучить этот вопрос и определить первые меры, я надеюсь у вас получить…

— Времени у нас совсем мало осталось, — осторожно напомнил Еремин.

— Я думал, что для первого знакомства вы будете снисходительнее, — засмеялся Тарасов. — Не кажется ли вам, Сергей Иванович, — во второй или в третий раз обратился он к сидевшему у подоконника мужчине, — что это и есть как раз то, что вы ищете? И район интересный, и люди, видимо, не хотят мириться с обычным, так сказать, средним уровнем. Почему бы вам для начала не поехать с товарищем Ереминым, не познакомиться с людьми, с колхозами? — И, должно быть читая на лице у Еремина недоумение, он спохватился: — Извините меня, я, кажется, так еще и не догадался вас познакомить. Это Сергей Иванович Михайлов, — назвал он грузного мужчину, — мой станичный земляк и однокашник. В комсомол тоже в одном году вступали. — И он вопросительно посмотрел на Михайлова; помнит или не помнит?

— В двадцать девятом. На курсах трактористов, — уточнил Михайлов.

— Я уже сказал, что мне сегодня везет на встречи, — поворачиваясь к Еремину, с удовлетворением продолжал Тарасов. — С самого тридцать третьего года не встречались, и я долго не знал, что это пишет книжки о трактористах тот самый Михайлов. — Смягчая свои слова, он с улыбкой взглянул на Михайлова. — Потом узнал, что писатель из него получился примерно такой же, как и из меня партработник: кочевой. До войны колесил по стране и после войны продолжает: Кубань, Украина, кажется, Сибирь…

— Урал, — поправил Михайлов.

— Охота к перемене мест… Если бы не она, может быть, и еще не встретились бы. Столкнулись в Москве на аэродроме, оказалось, летим в одно место. — Тарасов развел руками. — Сергея Ивановича потянуло в места, где он когда-то трактористом землю пахал. И, как я понимаю, с перспективой…

— Пока без всякой перспективы, — запротестовал Михайлов.

— Уговариваю осесть у нас в области, — пояснил Тарасов, — пожить два-три года. И пока — безуспешно. Может быть, вы, товарищ Еремин, скорее его уговорите? Покажите ему ваш район, повозите по тем самым степям и лугам, о которых вы нам рассказывали. Пусть послушает, какие здесь люди песни поют. Я этого человека знаю, — смеясь одними глазами, он взглянул на Михайлова, — у него к песням сердце жадное. Может случиться, что и падет жертвой собственной жадности…

«Вот еще накачали на мою шею…» — искоса поглядывая на Михайлова, невесело подумал Еремин. Художественную литературу он любил, но до чего же теперь все это было не ко времени и некстати! И с живым писателем ему впервые в жизни приходилось иметь дело. Слыхал, что писатели — народ капризный и водку пьют, как николаевские солдаты. С ними нужно особого деликатного этикета придерживаться. Надо готовить телятники и свинарники к зиме, а тут вырабатывай этот самый этикет. Вот тебе и любовь к художественной литературе…

Но ему не оставалось ничего другого, как ответить:

— Это можно.

Ему показалось, что при этих словах по губам Михайлова промелькнуло подобие усмешки.

— Вот и спасибо, — обрадовался Тарасов. — Вы когда собираетесь уезжать?

— Утром. Мне еще нужно в Сельхозснаб зайти.

— Значит, вечер у вас свободен?

— Свободен.

— Говорят, сегодня в областном театре идет пьеса местного драматурга, и я ищу компанию. — С лица Еремина он перевел взгляд на лицо Михайлова.

— Я не возражаю, — сказал Михайлов.

— А я уже и не помню, когда был в театре, — признался Еремин.


Еремин давно уже не был в театре, и мягкий свет больших фонарей у главного входа, билетеры со строгими лицами, тишина и полумрак зрительного зала сразу же ввели его в ту знакомую атмосферу приподнятой праздничности, о которой он нередко вспоминал, живя в станице.

И спектакль ему в общем понравился. Несколько раз Еремин с любопытством взглядывал на Тарасова. Главным героем пьесы был секретарь обкома, и небезынтересно было узнать, какое это производит впечатление на Тарасова.

Еремин видел, что он смотрит на сцену внимательно. Главного героя окружали на сцене другие люди, его товарищи и подчиненные. Среди них были и секретари райкомов. Когда эти люди начинали делать не то, что надо, сбивались с пути и совершали ошибки, секретарь обкома — главный герой пьесы — в нужный момент их поправлял и выводил из тупика.

Правда, Еремин не мог вполне согласиться с тем, что только один он всегда действовал правильно и никогда не ошибался, в то время как все окружающие его люди так часто ошибались. Но зато в решительные моменты герой действовал с необходимой твердостью, видно было, что это человек волевой и что он по-настоящему болеет за дело. В моменты, когда он так хорошо открывал глаза своим подчиненным на их ошибки и с такой проницательностью намечал перспективу, зрители награждали его аплодисментами.

Вызывал симпатии главный герой и своей внешностью — подтянутый, моложавый, с явно выраженной фронтовой стрункой. Еремин украдкой переводил взгляд на Тарасова и снова вынужден был отметить, что по наружности никак не скажешь, что он секретарь обкома. Впрочем, тут же Еремин с некоторым смущением заключил, что его и самого никак не признаешь — и не всегда признают — за секретаря райкома. Он уже успел привыкнуть к тому, что незнакомые люди входили в его кабинет и, с недоумением увидев его за столом, интересовались: а надолго ли отлучился секретарь райкома?..

Не раз Еремин замечал во время спектакля, что и третий из их компании человек — Михайлов — тоже бросал на Тарасова короткие взгляды. Можно было поручиться, что при этом по губам Михайлова пробегала улыбка.

Еремину любопытно было узнать, понравился ли Тарасову спектакль, проверить свои впечатления. Сам Тарасов не начинал об этом разговора. И Еремин, когда они ехали в машине из театра, решился спросить первый.

— Актеры играли неплохо, — как-то неохотно ответил Тарасов.

Еремин увидел, как при этих словах Михайлов бросил на него стремительный взгляд и глаза его опять спрятались в тень шляпы.

— Я имею в виду главным образом пьесу, — уточнил свой вопрос Еремин.

Прошла минута или две, прежде чем он услышал ответ Тарасова.

— Сперва мы должны установить, — сказал он глуховатым голосом, — что подразумевал драматург: предостеречь от того, каким не должен быть руководитель, или же создать пример, достойный подражания?

Из-под шляпы забившегося в угол машины Михайлова опять блеснули две острые точки и исчезли.

— По-моему, это достаточно ясно, — сказал Еремин.

— Не совсем. Вы уверены, что в намерения автора не входило написать шарж, карикатуру?

— В этом я уверен, — твердо сказал Еремин.

— Но если это герой, то почему же только он один умный?

Теперь Тарасов, сидя впереди, рядом с шофером, и полуобернув лицо, ожидал ответа. Признаться, Еремину такое соображение не приходило в голову, и он не мог его сейчас опровергнуть. Ему показалось, что шляпа Михайлова пошевелилась. Еремин с живостью повернулся к нему, но это только показалось.

— Уйма добродетелей! — так и не дождавшись ответа, продолжал Тарасов. — Занятная логика. Оказывается, герой потому и выдающийся секретарь обкома, что он посещает общую баню, приценивается на рынке к картошке, читает художественную литературу и ходит на работу пешком, а не ездит в машине. Но ведь он же единоличник! Он все делает сам, потому что он один умный. А может быть, потому, что он не верит в людей. Сергей Иванович, вы-то почему молчите, это же по вашей части? — Тарасов обернулся к Михайлову.

— Я же пьес не пишу, — отшутился Михайлов.

Необычайного спутника приобрел себе Еремин. Еще когда они только выехали за город и по сторонам дороги потянулись серые, каштановые и сизо-зеленеющие поля стерни, зяби и молодой озими, Михайлов недоверчиво осведомился у Еремина:

— У вас действительно неотложные дела в колхозах?

— Конечно, — удивился Еремин.

— И вам этих дел хватит на всю неделю? — продолжал допытываться его спутник.

Еремин усмехнулся.

— Это только самых срочных. — И незаметно для себя повторил те слова, которые произнес на пленуме Тарасов: — Идет зима…

Михайлов недолго молчал, что-то обдумывая. Сидевший рядом с шофером Еремин видел в стекле машины его отражение, смутный блеск глаз под полями шляпы. И потом Михайлов снова удивил Еремина словами:

— Мне бы очень не хотелось как-то связывать вас и нарушать ваши планы. Прошу вас, — он дотронулся до плеча Еремина, — если можно, позабыть, что вы ездите не один, и делать все так, как будто вы ездите один…

Еремин покосился на его отражение в стекле, не зная, как ему ответить и нужно ли вообще отвечать на эту неожиданную и странную просьбу. Сказать, что он ее выполнит, было бы неискренним: можно ли проездить неделю с человеком в одной машине и остаться бесчувственным к его присутствию? В конце концов он счел за лучшее вообще не отвечать. Тем более что его спутник уже откинулся в свой угол на спинку сиденья и, глядя на убегавшие назад поля, как будто совсем и не ждал ответа.

Впрочем, в первом же колхозе, как только они въехали в район, у Еремина сразу оказалось столько забот, что он и в самом деле стал надолго забывать о своем спутнике. Как всегда, у самого порога зимы обнаруживалось, что многое так и недоделано: сквозь крышу телятника светят звезды, в коровнике разгуливает ветер и заготовленных кормов, пожалуй, до новой травы не хватит… И лишь иногда, ругаясь с председателем колхоза из-за кормовых рационов, выступая на собрании животноводов, разговаривая с директором МТС, Еремин ловил на себе внимательный взгляд Михайлова и испытывал смутное беспокойство и раздражение. Но тут же он опять забывал, что не один и что надо держать себя как-то иначе, по-другому. И это, пожалуй, было то единственное беспокойство, которое причинял ему спутник.

Если бы у Еремина дома, в личной библиотеке, не было книжки рассказов Михайлова с напечатанным на обложке портретом автора, — правда, не с галстуком и в шляпе, а с погонами капитана, — то можно было бы и заподозрить, что его спутник совсем не писатель. А если он писатель, то почему же Еремин ни разу не видел, чтобы Михайлов вынул свою записную книжку? Чехов, например, никогда не расставался с записной книжкой. Еремин собирался при случае завести с Михайловым разговор об этом.

И если он писатель, то почему не просит секретаря райкома, чтобы он во время поездки знакомил его с наиболее замечательными людьми в районе? Казалось, Михайлов совсем и не искал встреч с такими людьми и его вполне удовлетворяли встречи с теми, с кем они встречались в поездке по степи, в бригадах, на фермах. Обычно Михайлов где-нибудь в бригаде или на ферме, не вмешиваясь и как бы со стороны, слушал разговор Еремина с человеком, если не отходил в это время к другим людям, чьи разговоры могли заинтересовать его больше. И, присматриваясь к своему спутнику, Еремин все больше приходил к выводу, что Михайлова каждый раз, когда они приезжали на новое место и встречались с новыми людьми, больше всего интересовало подключиться к их жизни как-то так, чтобы она продолжала идти без изменений, как она шла до сих пор, и слышать то, что люди обычно говорят между собой, а не их ответы на вопросы, на которые они не могут ответить иначе, чем это предусмотрено самим характером вопроса. Еремин и на своем опыте знал, что вот такие, подсказанные самими вопросами ответы никогда не помогают до конца понять существо дела.

Он уже склонялся к тому, что все это объясняется немолодыми годами его спутника и той чертой созерцательного восприятия действительности, которая, очевидно, составляла главную черту его характера. Но должен был убедиться в обратном.

В колхозе имени Кирова председатель Степан Тихонович Морозов пожаловался Еремину в присутствии Михайлова, что заготовленного на овцеферме корма хватит всего до половины зимы. Хватило бы и на всю зиму, если бы не указание райисполкома сжечь на полях стебли убранного подсолнечника. А это означает лишиться по меньшей мере еще трехсот тонн отличного корма.

— Как сжечь? — не поверил Еремин. — Зачем?

— На поташ, — объяснил Морозов. — Говорят, он для промышленности идет. Мы, конечно, не против того, чтобы промышленности помочь, но вы сами знаете, Иван Дмитриевич, какое у нас в этом году положение с кормами. Загубим овец.

— Это безобразие! — вдруг услыхал Еремин рядом с собой восклицание Михайлова и немало удивился. Не только звук его голоса, но и глаза выдавали возмущение. — Вам, Иван Дмитриевич, нужно сейчас же это отменить. Да, отменить! — продолжал он с горячностью, так не вяжущейся с тем представлением об уравновешенности его характера, которое сложилось за это время у Еремина.

И не успокоился до тех пор, пока Еремин тут же, своей властью, не распорядился прекратить сжигать будылья подсолнечника и не позвонил из правления колхоза в райисполком, чтобы на этот раз, исходя из особых трудностей с кормами, отменили директиву, которую обычно отсылали в это время года в колхозы.

В другой станице Михайлов, по обыкновению не вмешиваясь, слушал, как рабочий винсовхоза жаловался Ерёмину, что его второй год из-за личных счетов неправильно облагают единоличным налогом, да еще и привлекают к суду за хулиганство, после того как он, бурно объясняясь с налоговым агентом, раза два стукнул об пол стулом и в расстроенных чувствах нехорошо выругался. Михайлов, слушая этот разговор, не вставил ни слова. Но когда они уже выехали с усадьбы совхоза, чтобы продолжать поездку по району, он в машине напомнил Еремину, что им нужно заехать на час в районный центр. Еремин изумился:

— Зачем?

— Вы же обещали этому Сухареву уладить дело, — сказал Михайлов.

— Вернемся из поездки — и разберусь. Время еще есть. И вообще не верится, чтобы суд принял это дело к производству.

— Это как сказать, — возразил Михайлов. — Когда машинка уже закрутится, ее трудно остановить.

Еремин посмотрел на его взволнованное лицо и не стал спорить. Всего на полчаса они заехали в станицу, и там Еремин в избытке был вознагражден тем явным удовольствием, с каким Михайлов слушал слова райпрокурора, что он прекратил это действительно дутое дело и возбудил другое — о произволе налогового агента. И после этого они продолжали поездку по району.

Как-то перед вечером подъехали к полевому стану тракторной бригады. Бригада только что закончила все работы в степи и готовилась утром откочевать в МТС. Воспользовавшись внезапной и редкостной для этого времени года теплынью, кухарка Паша накрыла трактористам и прицепщикам к ужину большой длинный стол во дворе. Это был их последний ужин в степи в этом году. Вокруг стана зеленели озимые, чернела зябь и стоял запах земли, развороченной тракторными плугами.

Кухарка Паша и Еремину со спутниками налила по тарелке мясного борща, разрезала большой арбуз, угощая их с радушием грубоватого гостеприимства. Еремин и Михайлов не стали отказываться, а шофер Александр попросил добавки.

— Должно быть, на райкомовских харчах не то что на колхозных, — подливая ему борща в тарелку, стрельнула в Еремина глазами Паша.

Поужинав, трактористы покурили и запели песню. Это была с детства знакомая Еремину казачья песня, и Еремин незаметно для себя тоже в нее втянулся. Его несильному тенору пришлось спорить с высоким, почти девичьим голосом запевалы, желточубого прицепщика Сергея, который пел, по-видимому, почти без всякого усилия, хотя и поднимал песню на рискованную высоту — вот-вот оборвется голос. Однако он не обрывался и, взлетев еще выше, вдруг почти отвесно соскальзывал вниз, замирая до нового взлета. И вот на таком-то перепаде его и подстерегал и ловил тенор Еремина, овладевая хором голосов — мужских и женских.

В бригаде женщин было совсем мало — всего две трактористки, две прицепщицы и кухарка, но их голоса — и среди них контральто Паши — своей струей омывали и окрашивали грубоватую струю мужских голосов и сообщали песне ту грустинку, без которой, кажется, вообще не бывает песни. И может быть, поэтому как-то уж очень совпадала она со всем обликом этой осенней степи, с распростертым над нею одетым тучами небом и даже с тем, как пахла развороченная плугами земля — густо, тяжело и сладко…

В одну из пауз Еремин взглянул на Михайлова и увидел, что он тоже поет со всеми. Но не столько этому удивился Еремин, сколько тому, как он поет. Михайлов пел, как пели все эти люди, — не пел, а скорее разговаривал словами песни, и на лице у него было точно такое же наивное и строгое выражение, как у желточубого прицепщика Сергея, у кухарки Паши и у всех остальных. Когда потом Еремин снова взглянул на Михайлова, он увидел, что тот уже не поет, а только слушает, повернув лицо к степи, и глаза у него мокры от слез, которых он не замечал или же не стыдился.

С этого вечера они как-то сразу стали ближе друг другу, и Еремин решился наконец спросить у Михайлова о том, о чем давно собирался. После того как было пропето еще немало песен, кухарка Паша отвела Еремина и его спутников в дом, в комнатку, где стояли три кровати под серыми одеялами и в печке с протяжным гулом горел бурьян. Шофер Александр, который за день больше всех уставал за рулем, как только разделся, лег на койку, так и рассыпал по всему дому густой храп. А Еремину, может быть, этот храп, а может, и молодая яркая луна, заглядывающая в окно из степи, мешали уснуть. И, повернув на подушке голову к Михайлову, который, как всегда в поездке, ложился позднее всех и теперь, сидя у окна, смотрел в степь, он решил задать свой вопрос о записной книжке.

Со смущением и раскаянием он ожидал ответа и обрадовался, что Михайлов, ничуть не обиделся.

— Вы, Иван Дмитриевич, не первый задаете мне этот вопрос, — сказал он серьезно. И, услышав покашливание Еремина, тут же успокоил его: — Нет, я не обижаюсь. По-моему, это вполне естественно. Люди работают и недоумевают: почему это человек только смотрит на их работу и слушает, что ему говорят, и даже не возьмется за карандаш, чтобы записать то, что он слышит? Удивительно было бы, если бы не спрашивали. Люди не любят, когда у человека нет в руках дела. Но мне почему-то всегда казалось, что сперва нужно попытаться понять жизнь людей, а потом уже браться за карандаш. Я, конечно, совсем не против записной книжки и тоже меткое слово люблю, какой-нибудь, знаете ли, заманчивый, — Михайлов сделал жест, — эпитет… Есть и у меня книжка, и я записываю, только не умею этого делать тут же, на месте, вслед за человеком. Как-то неловко, знаете ли, ловить слова людей сразу на бумагу. Он к тебе с доверием, душу раскрыл, а ты сразу с карандашом, как со штыком к сердцу. И откровенно сказать, Иван Дмитриевич, когда человек раскрывает тебе душу, как-то забываешь, что нужно записывать. Слушаешь — и все. Вспоминаешь уже потом, главным образом ночью. Вам вот только сегодня что-то не спится, а мне — каждую ночь. Не знаю, чем это объяснить. Человек я здоровый, бывало, на фронте засыпал с началом воздушной тревоги и просыпался после отбоя. Нервы у меня хотя, конечно, и не первого качества, но служат. Но сплю я до крайности мало. Очевидно, все-таки сказывается возраст. Вам, Иван Дмитриевич, сколько лет?

— Тридцать два, — ответил Еремин.

— А мне сорок два. Довольно существенная разница. В городе я вслед за последним трамваем засыпаю, а здесь — после вторых петухов. Вам к этому времени уже заревой сон снится. Ночью как-то особенно хорошо думается. Отступишь от суеты дня, и вдруг то, что представлялось большим, оказывается мелким, а повседневное, обычное — это и есть самое главное. И уж поскольку вы, Иван Дмитриевич, тоже сегодня обязались бодрствовать, мне бы хотелось кое-какие из этих мыслей разделить с вами. Или вы все-таки спать будете?

— Нет, нет, — поспешил сказать Еремин.

— Это мне пришло в голову не только за эту поездку — я ведь давно по степи езжу. Как сказал Тарасов, кочевник… Но за эту поездку, после разговоров с людьми, многое как-то отстоялось… Не кажется ли вам, Иван Дмитриевич, — Михайлов встал со стула, отошел от окна и остановился у кровати Еремина, — не кажется ли вам, что едва ли не половина всех наших бед в сельском хозяйстве от двоевластия?

— Двоевластия? — приподнимаясь на локте, переспросил Еремин.

— Два хозяина на поле, и в итоге нет настоящего хозяина. Оба ответчики за обработку почвы, за урожай, и по-настоящему никто не отвечает.

— Вы хотите сказать…

— Только то, что вы сами давно уже видите и знаете, — подхватил Михайлов. — Тот устоявшийся взгляд на соотношение сил тракторной и полевой бригад, который давно уже опровергнут жизнью. Ни для кого не тайна, что полевая бригада находится, так сказать, только на прицепе у тракторной, но за урожай-то отвечает полевая?! И это подсказывает переход к каким-то новым, более реалистическим формам организации сельскохозяйственного производства. За тем, за кем ответственность, нужно признать и реальную власть.

— Но это и не так просто, — не дослушав и сбрасывая ноги на пол, резко сел на кровати Еремин.

Зеленая, разрезанная рамой на четыре части луна входила из степи в комнату. Начало разговора предвещало продолжение его на всю ночь.


Их совместная поездка по степи подходила к концу, и все чаще Еремин стал ловить себя на чувстве, что теперь ему, пожалуй, и не так-то просто будет расстаться со своим спутником. Он удивлялся, как это за такой короткий срок успел не то чтобы привыкнуть, а как-то даже привязаться к Михайлову. Впрочем, Еремин знал за собой одно свойство — он был влюбчивым человеком. Вдруг заинтересовавшись человеком, Еремин мог неудержимо потянуться к нему, и тогда уже его трудно было разуверить, заставить остыть или разочароваться. Товарищи и жена говорили Еремину, что именно поэтому ему свойственно было впадать в ошибки, и он находил это справедливым, но где-то в глубине души продолжал считать, что и ошибиться в увлечении кем-нибудь — это все же лучше, чем бояться увлечься только потому, чтобы не ошибиться.

Так он, должно быть, незаметно увлекся и своим новым знакомым, с которым вот уже неделю вместе колесил по району. Чем больше разочаровывался Еремин в своем прежнем представлении о писателе, тем как-то проще ему было находиться со своим спутником. И если Михайлов теперь уедет, то это будет для Еремина потеря. И неплохо, если действительно удастся уговорить его пожить в районе, как надеялся Тарасов…

Но Михайлов, казалось, уже совсем не думал об этом, а Еремину возобновлять этот разговор вот так навязчиво — «оставайтесь, Сергей Иванович, в нашем районе» — не хотелось. И однажды, когда их поездка совсем уже подошла к концу, Еремин решил испытать другое средство.

До этого он неоднократно слыхал и читал, что все писатели — страстные охотники. Не может быть, чтобы Михайлов, если он настоящий писатель, был исключением из этого правила. Последний день Еремин выкроил для того, чтобы показать ему самые красивые места в районе. Они продолжали ездить из бригады в бригаду, с фермы на ферму, но Еремин с утра предупредил Александра, чтобы он вез их не кратчайшими дорогами, а теми, которые проходят опушками леса и лугом, где с камышовых озер сейчас снимались в отлет утки и гуси. Еремин видел, что все это Михайлову не могло не понравиться. В отличие от своей обычной малоподвижности, тот вел сейчас себя в машине неспокойно, бросался от одного окошка к другому, шумно вздыхал и часто просил Александра остановиться. А когда он стоял и смотрел вслед отлетающим стаям и вслушивался в их падающий с высоты прощальный стон, во взгляде его появлялось такое выражение, какое Еремин видел у него однажды на бригадном стане, когда они пели песни.

К вечеру Еремин решил, что он может наконец испытать свое средство.

— И поохотиться у нас, Сергей Иванович, — заговорил он, — как видите, есть где. За рекой у нас есть Утиное озеро, его за то и назвали Утиным, что утки там, как в заповеднике, живут. А в степи зимой на зайцев хорошая охота, на лис. До меня здесь, говорят, на волков облавы устраивали. Вы охотник? — с ожиданием посмотрел он на Михайлова.

— Нет, — смеющимися глазами встретил его взгляд Михайлов.

— Ну-у?! — удивился Еремин так искренне, что Михайлов засмеялся совсем уже громко.

— Вы, Иван Дмитриевич, — сказал он, — не первый так удивляетесь, я уже привык, что меня из-за этого и настоящим писателем не признают. Что же теперь делать, если у меня нет этой страсти? — Он пожал плечами. — А вы небось любите побродить с ружьишком?

— Нет.

— То есть как? — с сердитым недоумением взглянул на него своими серыми глазами Михайлов. — Вы же сказали, что вы охотник.

— Я этого не говорил, — покачал головой Еремин. Пришла очередь удивляться Михайлову:

— Вы в самом деле не охотник?

— В самом деле.

— Зачем же вы тогда расписывали прелести этого вашего… Утиного озера?

— Надо же мне, Сергей Иванович, чем-то вас завлечь, — улыбаясь, сказал Еремин.

Они посмотрели друг на друга и рассмеялись. Внезапно Михайлов оборвал смех, и глаза его блеснули из-под шляпы на Еремина сердито.

— Вы меня, Иван Дмитриевич, больше не агитируйте. Не нужно меня агитировать, хорошо? Если бы сейчас вы и захотели прогнать меня из района — я все равно не уеду.

Наутро Еремин сидел в райкоме за столом, разбирал стопку накопившихся за время его недельного отсутствия бумаг, выслушивал людей, отвечал на телефонные звонки, которые, по словам помощника, вдруг сразу посыпались, будто где-то плотину прорвало. Помощник сказал Еремину, что за все эти семь дней только изредка раздавался звонок в его кабинете, а сейчас все так сразу и раззвонились, будто обрадовались, что первый секретарь — в райкоме.

И лишь к полудню, когда схлынул поток посетителей и смолкли звонки, — видимо, все сотрудники в областных учреждениях ушли на обед, — Еремин наконец улучил время склониться над письмами и жалобами, которых за время его отлучки тоже набралось немало.

Он только что поставил подпись под ответным письмом на жалобу учительницы из станицы Бирючинской, которая обвиняла сельсовет в невнимательном отношении к школе, и, бросив рассеянный взгляд в окно, сквозь рогатку ветвей клена увидел остановившийся на улице газик-вездеход, такой же, как в райкоме. Из-под брезентового тента вылез мужчина в темном плаще, в шляпе и направился к райкому. И лишь когда уже в другом окне совсем, близко промелькнул профиль его смуглого лица с широкой бровью и с крупным, хорошей формы лбом, которого не могла спрятать шляпа, Еремин сообразил, что это Тарасов.

Еремин вышел из-за стола и остановился лицом к двери, невольно подтягиваясь и чувствуя, как вздрогнула и привычно напряглась в нем знакомая струнка. Тарасов был для Еремина не только секретарем обкома. И, стоя посредине комнаты в ожидании, когда откроется дверь, он даже не заметил, как руки его сами собой легли по швам.

Должно быть, и Тарасову, как только он открыл дверь и окинул взглядом фигуру Еремина, все это сразу стало понятно, потому что глаза его понимающе засмеялись.

— Вольно, секретарь райкома Еремин, вольно. Кажется, мы с вами давно уже живем не по воинскому уставу.

И сказано это было так, что и Еремин рассмеялся.

— Все равно солдаты, — ответил он в том же тоне.

— Это что же, каждый год у вас здесь такая осень? — пожимая руку Еремина и взглянув на ярко освещенные солнцем окна, спросил Тарасов.

— Не всегда, но вот уже второй год, — не вполне разделяя его восхищение, ответил Еремин.

— Отличная осень, кольцовская осень, — снимая шляпу и плащ и доставая из кармана какую-то свернутую в трубку мягкую красную папку, сказал Тарасов.

— Из-за нее мы и посеяли почти на месяц позднее, — напомнил Еремин.

— Но зато и всходы озимых у вас не те, что у ваших соседей, — возразил Тарасов. — Поля — как межа разделила… Признаюсь, я тогда поторопился со своим вопросом о сроках сева.

— Урожай покажет… — осторожно сказал Еремин.

— Да вы, оказывается, дипломат, — усмехнулся Тарасов, — чего, между прочим, по вашей докладной совсем не заметно. Скорее наоборот.

Только теперь Еремин догадался, что свернутая в трубку красная папка в руке у Тарасова и есть та самая злополучная докладная записка, которая так долго пролежала сначала в обкоме, а потом в областном управлении сельского хозяйства.

— Вот теперь я могу сказать, что и не только в принципе согласен с вами, — присаживаясь к небольшому столику, приставленному к письменному столу Еремина, и раскрывая папку, сказал Тарасов. — Прочитали мы ее и в обкоме и облисполкоме. И должен сказать, что, хотя вы, товарищ Еремин, писали только о своем районе, это немало подскажет нам и для всей области.

Еремин не был тщеславным человеком, но услышать эти слова ему было приятно. И чтобы скрыть краску невольного удовольствия, он, сидя по другую сторону столика, против Тарасова, наклонил голову.

— С планированием сельского хозяйства у нас в области, а может быть и не только в одной области, действительно как в старой басне: одна отрасль рвется в небо, другая — в воду и так далее. Вы правильно пишете: вместо того чтобы взаимно подкреплять друг друга и быстрее развиваться, такие, например, отрасли, как полеводство, животноводство и овощеводство, скорее заглушают одна другую. И если посмотреть в отдельности, то каждая из этих отраслей планируется как будто правильно. Люди в планирующих организациях сидят честные, и думают они о том же, о чем думаем и мы с вами: чтобы народ получил больше хлеба, мяса, овощей. Но думают они как-то однобоко, каждый за своим столом, в своем кабинете, в келье, и в итоге мы недополучаем сравнительно с нашими возможностями сотни и сотни тысяч тонн хлеба, мяса и овощей. Думают главным образом в русле отраслевого, а не…

— Комплексного планирования, — не удержался Еремин.

— Да, взаимодействие, так сказать, всех отраслей, ну, и если прибегать к вашим эпитетам, оркестр, что ли.

— Но комплексное планирование не только в масштабе области, а и в масштабе района.

— И колхозов! — немедленно согласился Тарасов. — Дать возможность в наивыгоднейшем направлении развивать хозяйство. Но не слишком ли вы ополчаетесь на яровую пшеницу? — остро и как-то выжидающе посмотрел он на Еремина. — Прямо раскаленные стрелы мечете. И «навязывают», «насильственно внедряют», и «заведомо обрекают» и «ничтоже сумняшеся», и каких только нет выражений! Что ни слово — заноза, не докладная записка, а монолог Чацкого. Сарказм! Издевка! И все против яровой. А признайтесь, сами-то вы небось хлеб, как и я, из яровой предпочитаете? Придавишь буханку рукой, а она опять вверх. Как с пружинкой.

— У нас из яровой хлеб не пекут, — сумрачно возразил Еремин.

— Неужели? — сожалеюще спросил Тарасов. — И не пекли?

— Нет, пекли. Когда яровой в районе вдвое меньше сеяли.

— Это какая-то египетская загадка! — У Тарасова сердито разлетелись брови.

— Все очень просто, — серьезно ответил Еремин. — Раньше в области яровой сеяли не меньше, а, пожалуй, даже больше, чем теперь, но внедряли ее главным образом в тех районах, где она росла. В нашем районе, например, ее почти не планировали. А планировали озимую, и непременно по парам. И те районы были с урожаем, кто сеял яровую, и те, кто озимую. Ездили друг к другу и обменивали озимую на яровую. И у нас пекли вот этот самый хлеб, — Еремин показал рукой. — Теперь же почему-то для каждого района установили стандартную пропорцию полей озимых и яровых. Вот и не можем выйти из средней невысокой урожайности. Яровая удается только раз в пять-шесть лет, в особо выдающийся год. Сокращают площадь паров, а сокращаются пары — падает и урожайность. Не на яровую я обрушился, товарищ Тарасов, я сам люблю, чтобы хлеб — вот такой, — он снова показал рукой над столом, — а на тех, кто составляет планы с повязкой на глазах. Вы напрасно вспомнили Чацкого.

Тарасов смотрел на него и улыбался. Еремина смутила эта улыбка, и он остановился.

— Откровенно сказать, — успокоил его Тарасов, — мне еще раз хотелось убедиться, насколько вы уверены в своей правоте, и, если хотите, самому тверже убедиться. Дело серьезное, и, чтобы его не опорочить, нужно с самого начала избежать всякой левизны. Предусмотреть все. Иначе сейчас же понесутся в Москву вопли, что, дескать, вообще вытесняют из севооборотов высококачественную яровую пшеницу. Это, конечно, не значит, что мы должны испугаться. И мы предварительно решили уже с будущего года внести серьезные поправки в областные планы и предусмотреть для ряда районов увеличение паров. В том числе и для вашего района. — Он перевернул лист в папке и минуту читал, наклонив большой лоб с упавшей на него черной прядью. — Для начала, — поднял он глаза, — увеличим в вашем районе с пяти до восьми тысяч гектаров. Устраивает? — И тут же, предупреждая возможные возражения Еремина, добавил: — Как агроном, вы, конечно, понимаете, что коренная ломка и перестройка всех севооборотов в течение одного года и даже двух-трех лет невозможна.

— Это я понимаю, — согласился Еремин. — И все же думаю, что за два года наш район вполне в состоянии от этих восьми тысяч гектаров шагнуть…

— …к двенадцати, — договорил Тарасов. — Так мы и определили.

— Это то, что нам нужно, — повеселел Еремин. — Но там же я писал и о виноградниках, — поспешно добавил он, увидев, что Тарасов уже собрался закрыть папку.

— Читал и должен сказать, товарищ Еремин, что в этом я с вами не мог согласиться. Убежден, что вы неправы.

— Неправ?

— К сожалению, да.

— Нет, товарищ Тарасов, там неправильного нет, — покачал головой Еремин. — Ничего я не выдумывал, и это легко проверить. Все, что я написал, можно увидеть своими глазами. Даже отсюда. — Он вдруг встал, шагнул к белой двери, ведущей на небольшой балкон-крыльцо, и открыл ее, приглашая с собой Тарасова.

С деревянного, затененного листьями хмеля крыльца взору открывались и река и заречье. Свежестью и смесью ароматов луга, садов и степи пахнуло им в лица.

— Вот, товарищ Тарасов, эти склоны, о которых у меня там написано, — Еремин повел рукой вдоль крутого волнистого правобережья.

— Да, если не считать нескольких небольших пятен садов, они совсем голые.

— Одна полынь. А у самого берега — лебеда и будяк, там у нас овцы пасутся. Но спросите у людей, и они вам скажут, что эти склоны не всегда были такие. Я тогда тут не жил, но старые карты землеустройства смотрел, и люди мне рассказали, что тут одна сплошная зелень была виноградные сады — и ни пятнышка полыни. Осенью, когда начинали срезать виноград, большие баркасы-дубы отсюда до самой Тереховской выстраивались. Целый флот. В старой энциклопедии эти места русской Шампанью называли. Но еще неизвестно, собирали ли во французской Шампани по сорока тонн винограда с гектара.

Тарасов вопросительно посмотрел на Еремина:

— Это без малого две с половиной тысячи пудов?

— Да. Мы и сейчас по стольку собираем. Но только на отдельных участках. На рекордных, товарищ Тарасов, а могли бы и со всех этих склонов по стольку с гектара снимать. Это же, — Еремин снова повел рукой, — как вы тогда в обкоме сказали, — золотое дно. Южная сторона, наилучшие почвы. А если подавать воду из реки по трубам наверх, можно и по три тысячи пудов с гектара собирать. Или, может быть, нам уже не нужно так много? Может, мы собираемся вводить сухой закон?

— Нет, этого не намечается, — Тарасов засмеялся.

— И я думаю, что таким способом мы с пьянством бороться не будем. Не можем мы, Михаил Андреевич, — впервые назвал его по имени-отчеству Еремин, — ходить по этому золотому дну и не видеть, что у нас под ногами лежит.

— Не можем, — и с этим согласился Тарасов.

Еремин с недоумением посмотрел на него.

— Об этом я и в докладной записке, — он оглянулся на дверь, открытую из кабинета на балкон, — писал.

— Я помню.

— И эти же факты привел.

— Факты правильные.

— Но вы мне сказали, Михаил Андреевич, — смутившись, осторожно напомнил Еремин, — что я неправ. — Краска выступила у него сквозь смуглую кожу.

— Я и сейчас это говорю, — спокойно возразил Тарасов.

— Непонятно, — откровенно признался Еремин.

— Давайте еще посмотрим, как у вас там сказано, — предложил Тарасов.

И, уходя с балкона, он еще раз бросил взгляд на реку, левобережные луга и всю ярко освещенную солнцем, будто обрызганную золотистой пыльцой, пойму с волнистой цепью курганов правого берега.

— У вас сказано, — повторил он, склоняя голову над столиком, на котором лежала раскрытая папка, — «…а из этого следует, что остро назрела необходимость решительного изменения специализации района в сторону преимущественного развития виноградарства в колхозах…»

— Да, и это следует из тех же самых фактов.

— Нет, товарищ Еремин, факты правильные, а вывод из них вы делаете неправильный.

— Одно из двух, Михаил Андреевич: или мы будем виноградарство развивать, или все остальные отрасли.

— Почему?

— Мало в колхозах людей.

— И поэтому вы хотите потеснить виноградарством все другие отрасли? Как озимую пшеницу — яровой?

— У нас нет иного выхода, — глуховато сказал Еремин. — А виноград — самая выгодная культура. Десятки миллионов рублей — в кассы колхозов.

— Вы агронома Кольцова знаете? — неожиданно спросил Тарасов.

— Из Тереховского колхоза?

— Да. Я на их виноградники по дороге сюда заезжал. Там и познакомился с Кольцовым. Умная, между прочим, у этого Кольцова голова, я бы сказал — мыслитель. Я ведь еще вчера к вам в район выехал, но потом засиделся у него дома, да так и заночевал. Он мне показывал модель своей машины для посадки винограда. Еще не законченную. Дело, конечно, сложное, но рассказывал Кольцов так, что сразу видно — человек знает. И я поверил, что и в посадке винограда последнее слово за машиной. И тогда на посадку одного гектара потребуется примерно раз в тридцать меньше людей.

— Кольцов — умный человек, — сказал Еремин, — и с машиной у него выйдет, он мне тоже ее показывал, но посадка — это еще не все. У нас больше всего сил и времени отнимает уход за кустами. Здесь применяется только ручной труд.

— И только?

— При нашей формировке чаш — да. Каждая чаша раскидывается минимум на четырех сохах, в саду стоит целый лес опор, и все работы могут производиться только мотыгой и лопатой. Нет такой машины, которая могла бы в этом лесу повернуться. Отказаться от такой формировки? Но это проверено всем опытом, веками. Никакая другая не даст на наших склонах таких урожаев. На плато — другое дело, там можно и шпалерную посадку применить.

— Зачем же тогда отказываться?

Еремин молча развел руками.

— Безвыходное положение, да? — расшифровал его жест Тарасов. — Не пойму, товарищ Еремин. Вы предлагаете развивать виноградарство, но виноград любит ручной труд. А в районе мало людей. Замкнутый круг?

— Выгодная, Михаил Андреевич, но очень трудоемкая культура, — со вздохом сказал Еремин.

— В этом я с вами согласен. Но не согласен в том, что нет выхода из этого круга. Вы агроном, и ничего нового я вам не скажу, но, по-моему, и здесь выход все в том же — механизации.

— Тогда придется отказаться от чаши, — пожал плечами Еремин.

— А если приспособить ее для уборки машинами, как это сделали в вашем колхозе имени Кирова?

— Вы и туда заезжали?

— Это же по дороге. Видел и тот участок, который они перевели на новую систему опор. Всего одна соха посредине куста, лозы подвязываются к проволоке, и в междурядьях свободно ходит трактор. И главное, сохраняется принцип чаши, куст раскидывается на четыре стороны и берет солнца, сколько ему нужно.

— Там есть, Михаил Андреевич, и свои недостатки. Это еще нужно усовершенствовать.

— Конечно. В общем, я могу повторить то, что уже сказал, — Тарасов положил ладонь на красную папку на столе. — Ваша докладная нам серьезно поможет. И это несмотря на то, что она отдает, ну, как бы вам сказать, нигилизмом.

— Нигилизмом? — смущенно переспросил Еремин.

— Иначе как же объяснить, что вы, судя по вашим выражениям, вообще не признаете планов?

— Этого я, товарищ Тарасов, не писал.

— Но из ваших слов это можно заключить. Никаких иных слов о планировании, кроме самых бранных. Вот послушайте. — Перелистывая докладную, Тарасов читал: — «…в недрах облплана», «…архивариусы от планирования», «…слепцы-планировщики», «…апологеты плана» и другие подобные эпитеты, несть им числа. Как их понимать? Совсем отказаться от планирования и вывесить черное знамя: «Анархия — мать порядка»? Это в нашем-то плановом государстве?

— Это, Михаил Андреевич, конечно, не потому, что я вообще против планов, а наболело, и не думал о словах, — виновато сказал Еремин. «Хорошо, что Семенов не читал», — мелькнула у него мысль.

— Ну, тогда другое дело, — сворачивая папку, сказал Тарасов. — Я так и думал. А теперь, товарищ Еремин, как бы мне повидаться с Михайловым?

— Он уехал, — сказал Еремин.

— Уехал?

— За семьей.

— Уговорили? — обрадованно блеснул глазами Тарасов.

— Его не нужно было уговаривать, — покачал головой Еремин.

— А я что говорил? — И Тарасов удовлетворенно засмеялся.


Как думали, так и получилось: солнечная осень без настойчивых дождей и распутицы, без постепенных заморозков и вообще без того мягкого перехода от тепла к холоду, который и людям и природе позволяет не так остро чувствовать перемену в погоде, сразу же перешла в зиму. Еще вечером было тепло, тихо и на жнивье, на озимых, на склонах курганов и на станичных крышах щедро золотился не ноябрьский, а скорее сентябрьский закат, и вдруг ночью повернул ветер, погнал волны поперек Дона с севера на юг и пахнувшим морозом сразу, сбило еще задержавшуюся листву с ветвей. К утру степные лесополосы, станичные сады и заречный лес уже стояли совсем голые, листопад отшумел и улегся в корнях деревьев червонным золотом, и сразу же, без всякого перехода, пошел снег. Но снег не мягкий и мохнатый, предвещающий теплую зиму, обычную для этих мест, а жесткий и сухой, режущий лицо, как песок или стальные опилки. И потом уже непереставаемо закурило, завьюжило по степи, пали морозы, каких давно здесь не было, и сугробы местами сровнялись с курганами.

Еремин велел Александру подготовить газик-вездеход к большой поездке: надеть на колеса цепи, налить в запасные бачки бензин и не забыть прихватить с собой две лопаты. Дорога предстояла длинная и трудная. Еремин решил проехать по всему району, посмотреть во всех колхозах, как справляются с трудностями нынешней зимовки скота и хватит ли до весны, до зеленой поры, запаса кормов — сена, соломы и концентратов.

Надел меховую ушанку, овчинный тулуп, обул валенки. Выехали на рассвете. Едва поднялись из станицы в степь — уперлись в белое бездорожье. Снег укрыл на полтора и на два метра землю. Только полузанесенные телеграфные столбы торчали из белой пелены, виднелись темные линии лесополос, шапки скирд и округлые горбы курганов, над которыми ветер курил поземку. Даже заячьих следов не было заметно на снежной целине. А снег все падал, густой и мелкий. Никакого движения не было видно в степи. Никто не рисковал в эту непогоду предпринимать поездки ни на машине, ни на быках, не говоря уже о том, чтобы отправиться пешком. Вчера Еремину звонили по телефону из Бирючинского сельсовета: девушка-ветфельдшер со спутником, молодым чабаном, пошли с дальней степной фермы в станицу за медикаментами для скота и канули. Нашли их через два дня охотники под мостом через Кривую балку. Молодцы, догадались построить себе под мостом из снега затишек, пообморозились, но остались живы. С другой фермы животновод пошел в станицу за харчами для бригады. Пробивался сквозь пургу весь день, к вечеру, в двухстах метрах от станицы, выбился из сил, упал в снег и стал звать на помощь. Из-за сильной вьюги никто из людей его не услышал, но собаки, сторожившие овец на скотном дворе, услыхали и узнали голос своего хозяина. Две большие овчарки нашли его. Он ухватился руками за их ошейники, и они волоком притащили его в станицу.

В районе стоял весь транспорт. Если и выходили машины из станиц, из МТС, то целыми колоннами, впереди пускали мощные тракторы, пробивали дороги к фермам, к зимовкам, где, окруженные снегами, чабаны, доярки, зоотехники жили, как в осаде.

— Ну как, проедем, Александр? — спросил Еремин у шофера, с сомнением взиравшего из-под козырька белой заячьей шапки на изрезанную впереди хребтами сугробов дорогу.

— Нужно проехать, — коротко и сурово взглянул тот на Еремина и переключил скорость.

Врезываясь с места в сугроб, вездеход забренчал цепями, снежная пыль искрящимся облаком вспорхнула и поплыла над дорогой. Снег зашипел под колесами, как песок.

Не раз за эту дорогу Еремин вспоминал хорошим словом тех инженеров и рабочих, которые сконструировали и сделали на большом заводском конвейере специально для райкомов, колхозов и совхозов эту незаменимую и безотказную в условиях степного бездорожья машину. Все «Победы», «Москвичи» остановила эта зима, а вездеход, как жук, полз вперед, расталкивая сугробы. Впрочем, надо было отдать должное и фронтовой многоопытности шофера Александра, который умел провести машину там, где она, казалось, уже ни за что не должна пройти, не столько придерживаясь кратчайшей дороги, сколько выискивая обдутые ветром склоны балок и курганов, всякие голызины и поля обледенелого снега, где можно было проехать без особого риска увязнуть. Приходилось, конечно, и вылезать из машины, браться за лопаты, но не слишком часто.

Так они доехали и до широкой колеи, проложенной гусеницами трактора и полозьями больших саней по снегу. Свежая, сверкающая под солнцем колея выворачивалась на дорогу, к телеграфным столбам, от черневших справа, в глубине степи, скирд и уходила к станице Тереховской, куда держал путь Еремин. Трактор прошел, видно, совсем недавно: глубокий след еще не успело запорошить снегом. Снежная дорога впереди была местами притрушена сеном. И внутрь машины внезапно просочился морозный запах степного сена и на какое-то мгновение победил запах бензина.

Еремин догадался, что трактором возят сено на ферму. Вскоре доехали по дороге и до двух больших возов сена, бело посоленных сверху снегом, — не возов, а целых стогов на полозьях. Они остановились в неглубокой лощинке, впереди них, вокруг трактора, суетились с лопатами фигуры в тулупах, в валенках и в шалях. Даже трактор не везде мог пробиться сам по этой дороге.

Еремин сделал знак Александру остановиться, выпрыгнул из машины на дорогу, поздоровался. За всех ему ответила крупная женщина, одетая легче других — в короткий мужской полушубок, серый платок и юфтевые сапоги. Полушубок у нее был — расстегнут, — несмотря на мороз, ей, видимо, было жарко. Пар так и валил от ее большого разгоряченного тела. Лопатой она отбрасывала снег от гусениц трактора.

— Наделала зима хлопот, — чтобы как-то заговорить, заметил Еремин.

— Зима? — разгибаясь, посмотрела на него женщина серыми, как-то дерзко и своевольно расставленными глазами. — Это у нашего председателя Черепкова в голове зима. С осени уши ему прогалдели сено к ферме подвезти, так нет, — мол, это завсегда успеем. Он-то сейчас в тепле заседает, а вдовы — вози. — И она снова стала яростно отшвыривать лопатой снег от трактора.

Только после этих ее слов Еремин обратил внимание, что среди прокладывающих трактору дорогу по снежной степи все, исключая тракториста, были женщины. Обвязанные шалями лица женщин пылали на тридцатиградусном морозе, брови и ресницы залохматели инеем.

— Где же ваши мужчины? — спросил Еремин.

— Портфели стерегут, — продолжая отбрасывать снег, кратко ответила женщина.

— Что-о? — не понял Еремин.

— На должностях, — не поднимая головы, пояснила она. — У нашего председателя Черепкова распределение такое: все мужчины должны тяжелые портфели носить, а женщины — легкие чувалы с зерном и охапки сена.

— Почему? — спросил Еремин. И тут же понял всю неуместность своего вопроса. Но сказанных слов не вернуть.

— Вы-то сами, товарищ, кто такие будете? — распрямляясь и приставив лопату к ноге, зорко посмотрела на него женщина своими широко и дерзко поставленными глазами. Оттого что ее брови, ресницы и пушинки волос под каемкой платка были седыми от инея, нельзя было угадать ее возраст. Но голос у женщины был свежий и сильный.

Еремин назвал себя. Остальные женщины, отбрасывающие от трактора снег, разогнули спины и начали прислушиваться к их разговору.

— Удивляюсь, — вглядываясь в его лицо, женщина сдвинула к переносице широкие, размашистые брови. — Секретарь райкома и не знает, почему у нашего Черенкова как мужчина, пускай самый пьяненький да воровитый, так старший над складом или над бригадой, а как женщина — старшая над бычиным ярмом или над этой лопатой? А у вас в райкоме, товарищ…

— Еремин.

— Трудно с первого раза фамилию запомнить. Раньше у нас секретарем Неверов был… В райкоме нашей сестры много?

— Как вам сказать…

— Да так прямо и скажите, что ни одной, — с сердитой насмешливостью посоветовала женщина. — С кого бы тогда нашему председателю Черенкову пример брать?

Слушавшие их разговор женщины засмеялись.

— Как же ваша фамилия? — смущенно спросил Еремин.

— Моя? — спокойно взглянула на него женщина. — Сошникова. Дарья Сошникова. — И, равнодушно отвернувшись, она опять взялась за лопату.

Смущенный и задетый, Еремин поехал дальше, в станицу. Через час вездеход остановился у большого, с низами, дома правления Тереховского колхоза. По деревянной шаткой лестнице Еремин поднялся наверх. В большой общей комнате правления было натоплено, домовито и многолюдно. Председатель Черенков, разомлевший от духоты, с лоснящимся лицом, сидел в углу за столом, под портретами. И все стулья, густо стоявшие у стен, были заняты. Сизый табачный дым вился над каждым стулом и плотной пеленой закрывал потолок. Еремин, видимо, попал на какое-то совещание.

— Заседаете? — спросил он, открывая дверь и останавливаясь на пороге.

— Все решаем о кормах, — ответил Черенков, и его одутловатое, сонливое лицо выразило озабоченность. — Вы проходите, Иван Дмитриевич, садитесь, — он поискал глазами свободный стул.

— Вы тут решаете, — бегло оглядев присутствующих, резко сказал Еремин, — а вдовы в это время возят корма, замерзают.

— Мы, Иван Дмитриевич, планируем, — проследив за его взглядом, широко улыбнулся Черенков. — Тут у нас, так сказать, штаб.

Никогда, не повышал Еремин голоса на людей. Командуя на фронте ротой, умел обойтись без этого. Но теперь не мог сдержаться. Снова пробежав глазами по комнате, он сквозь столб дыма разглядел и узнал лица собравшихся здесь людей. Многие из них были ему знакомы: заместитель председателя колхоза, бухгалтер, кладовщик, заведующий свинофермой, зоотехник, три бригадира. И среди сидевших здесь не было ни одной женщины. Эта сердитая Дарья Сошникова сказала правду.

— Стыдно! За юбки от зимы спрятались. Вдовы дома детишек побросали, с вьюгой воюют, а вы тут планируете. Какой это штаб! Женщины на передовой, а мужчины в штабе?! Сейчас планировать там надо, — Еремин кивнул на окна, — с вилами, с лопатами. Вас тут почти целая рота, и все — в тылу!

— Да, но, товарищ Еремин… — Черенков хотел что-то сказать, но Еремин не дал.

— Как секретарь райкома, предлагаю совещание прекратить. Весь руководящий состав немедленно послать на заготовку кормов. Всех мужчин — в степь, а женщин вернуть домой на отдых.


Через неделю Еремин возвращался домой. Всю неделю ездили из колхоза в колхоз, с фермы на ферму, от зимовки к зимовке. Невиданная по лютости зима — самые глубокие старики не запомнили такой в этих местах — угрожала животноводству. Даже там, где с лета достаточно заготовили сена и соломы, создались трудности из-за того, что почти невозможно было возить корм по бездорожью. Там же, где запасли его без излишка, с расчетом на обычную зиму, уже начиналась бескормица. При таких морозах скот поедал вдвое больше и все равно оставался голодным. Со скотных дворов несся тоскливый рев коров и телят.

К концу недели в районе все же удалось кое-что сделать, чтобы предотвратить начинавшийся падеж скота. Зоотехники учили на фермах людей, как пользоваться кормозапарниками, экономно расходовать грубый корм и зерно. Сдавали скот государству в счет поставок будущего года и сняли с фуражного довольствия сотни голов скота. Переехав на машине по льду через реку, Еремин находил и своей властью отдавал колхозам скирды сена, заготовленного подсобными хозяйствами всевозможных городских предприятий и учреждений. Все равно об этом сене забыли его хозяева, которых испугала зима.

Еремин и Александр за эти дни окончательно выбились из сил, намерзлись, оба кашляли и чихали. Однажды пришлось и заночевать в степи — заглох мотор, — и, чтобы не замерзнуть, всю ночь поочередно отбрасывали от машины снег лопатами. Спасали их валенки, овчинные тулупы, теплые шапки.

Теперь они торопились к вечеру лопасть домой. А вьюга не унималась. Снега еще больше навалило в степи, пробитая тракторами дорога уходила вперед, как в тоннель. Машина то и дело зарывалась. Но и до дому оставалось каких-нибудь шесть-семь километров.

Однако, когда въехали на окраину последнего перед районной станицей хутора Вербного, Александр, всю дорогу с молчаливым мужеством деливший с Ереминым трудности поездки, взмолился:

— Погреемся, Иван Дмитриевич, а? — повернул он к Еремину измученное, черное лицо.

— Может, дотянем? — неуверенно сказал Еремин.

— Нога уже на акселераторе как мертвая, — Александр пошевелил ногой в валенке.

Подвернули к первому слева дому, возле которого стеклянно звенел на вьюжном ветру обмерзшими ветвями тополь. Им открыла дверь хозяйка. Еремин попросил у нее разрешения обогреться, и она молча посторонилась, пропуская его и Александра в дом. В темных сенях Еремин не рассмотрел ее лица и лишь уже в доме увидел, что попал к той самой сердитой женщине с дерзким взглядом серых глаз, с которой неделю назад познакомился в степи на заснеженной дороге, — к Дарье Сошниковой.

Кроме Дарьи в доме сейчас были еще три или четыре женщины. «Должно быть, — догадался Еремин, — те самые, что сопровождали возы сена». Тогда все они были закутаны в шали, одеты в тулупы, с поднятыми воротниками, теперь же сидели в натопленной комнате вокруг стола в чистых, аккуратных кофтах и юбках, с накинутыми на плечи белыми и серыми пуховыми платками, с лицами, блестевшими от крема. Еремина и Александра они встретили, весело переглядываясь и теснясь за столом, освобождая им место. Еремин понял, что попал на женские вечерние посиделки.

В красной крапчатой кофточке, с брошкой на груди, с темными, необычайно подвижными бровями на миловидном лице, Дарья могла сейчас сойти за младшую и притом неизмеримо более приветливую сестру той самой сердитой и грубоватой женщины, которая неделю назад отвечала Еремину на дороге. С раскрасневшимся лицом она хлопотала по дому, расставляя на столе тарелки с угощением: вареную картошку, соленые огурцы и помидоры, творог, горячие, только что снятые с огня пышки. Она пригласила к столу и Еремина с Александром. В ее обращении с Ереминым не было и следа той резкой насмешливости, с которой она отвечала ему тогда на дороге. В ней было даже заметно какое-то смущение, правда веселое и лукавое. И ее тонкие, разлетающиеся в стороны брови все время загадочно трепетали.

Еремин сперва подумал, что эта разница в ее поведении, скорее всего, объясняется различными обстоятельствами их встреч: там, в снегу, Дарья была озабочена делом, замерзла и устала, здесь же она принимала его как гостя. Но вскоре все разъяснилось. Одна из сидевших за столом женщин, самая молодая, державшаяся дичком, поглядывая на Еремина круглым смешливым глазом, все время отворачивала от него лицо и вдруг не выдержала, прыснула, прикрывая рот ладонью.

— Стешка! — укоризненно заметила ей соседка. А у самой карие глаза тоже смеялись, уголки губ вздрагивали. И все женщины, поглядывая на Еремина и друг на друга, пересмеивались.

— Ой, как вспомню, как Черенков у нас лопаты отнимал! — выдавила сквозь смех Стешка. И, пряча лицо за плечо соседки, затряслась в неудержимом приступе смеха.

Еремин видел, что и другие женщины тоже не могут удержать улыбок. Он смотрел на них недоумевающими глазами.

— Вы, товарищ Еремин, тогда нашего Черенкова, должно быть, до смерти напугали! — рассеивая его недоумение, пояснила Дарья. И у нее уголки губ неуловимо подергивались. — Еще не доехали мы с сеном до станицы, видим, бегут навстречу — он, заместитель, зоотехник и другие мужчины, — руками, как мельницы крыльями, машут. Мы забеспокоились, думали, может, какая беда в станице случилась. Добегают и молчком начинают у нас из рук лопаты и вилы рвать. Черенков злой: «Из-за вас, говорит, меня теперь на весь район начнут прорабатывать». Позабирали себе вилы и лопаты, а нас проводили домой.

Загрузка...