Витольд, слишком пьяный, чтобы разговаривать связно, просто плюхулся и, уронив голову на грудь, захрапел.
– Притворяется, – мадам Евгения ласково прикоснулась к руке Анны. – Вы ведь лучше, чем кто-либо иной, знаете, насколько искусно люди умеют притворяться. Мне случалось сталкиваться с теми, кто говорил, что не верит ни одному моему слову, но… стоит заглянуть под маску…
Под маски. Они есть у каждого, и у самой Анны – в том числе. Она давно научилась притворяться безразличной, отстраненной, но здесь, в этом доме, старая маска подводит.
Трещинами идет.
– Моя наставница, мадам Ленорман, жила во Франции… ей случилось увидеть многое. Редкий случай, когда Зрячая желала бы ослепнуть. Она видела страшное будущее своей страны. Революцию. И смерть короля… несчастной королевы.
Мягкий голос мадам Евгении окутывал, и полная эта женщина больше не казалась ни смешной, ни забавной. Она смотрела на Анну внимательно, проникая взглядом под проклятую маску.
– Видела толпы черни, рвущие на части Париж. И площадь Революции, залитую кровью. Позорную смерть Робеспьера… гибель Мюрата. Она постарела рано, потому как не желала видеть больше смертей, но жизни вокруг не было…
Мерцал камень. Белый. Крупный, с куриное яйцо, он завораживал. И поглощая пламя свечей, сам обретал то розоватый оттенок, то вовсе багряный, кровавый. Анну тянуло прикоснуться…
– Она учила меня заглядывать за грань мироздания. – Евгения подняла руку, и камень упал в подставленную ладонь. – И сказала, что дар мой ярок. А когда настало время уходить, дала этот камень. Луна всегда покровительствовала тем, кто ходит запретными тропами. Возьмите…
Камень опалил холодом. И Анна едва удержалась, чтобы не отшвырнуть его.
Скользкий. Непомерно тяжелый. И тяжесть его неприятна. Он же пульсирует в собственном завораживающем ритме.
– Скажите, что вы видите.
– Ничего, – собственный голос донесся словно бы издалека.
– Не надо сопротивляться, Анна, – попросила Евгения. – Просто смотрите… внимательно смотрите…
…зеркало в белой оправе… темное стекло и темное же отражение, которое поджимает губы. Анна вновь убеждается, до чего некрасива. Нос велик, а подбородок узок. И эти острые скулы, глаза и вовсе узки, а веки будто припухли.
– Что нового ты там пытаешься увидеть? – Ольга подкралась на цыпочках, и голос ее, прозвучавший над ухом, заставил Анну отпрянуть.
– Ничего.
– Врешь, – Ольга сделала перед зеркалом реверанс. – Знаешь, матушка называет тебя «своим чудовищем».
– Знаю.
– И думает, что вообще зря тебя взяла, но я попросила не отсылать тебя в имение.
Не из беспокойства об Анне – Ольге плевать на всех, кроме себя самой…
– На твоем фоне я выгодно выделяюсь. – Она крутится перед зеркалом, которое будто светлеет. Это ложь, что зеркала безразличны. Нынешнее явно симпатизирует Ольге. – Кстати, ты не видела эту дурочку Мари?
– Нет.
– Куда-то запропастилась. Ну вот скажи, зачем мне понадобилась компаньонка?
– На ее фоне, – Анна не сдержалась, – ты выгодно выделяешься.
Она не вышла – выбежала из комнаты, а вслед несся веселый смех Ольги…
…полыхнув, камень погас.
– Ты смотрела в прошлое, – сказала мадам Евгения с упреком. – Ты слишком привязалась к нему. Отпусти. И загляни в будущее.
– Я…
– Сможешь. Око Судьбы не лжет, но… дает надежду. Или лишает ее. Не бойся.
Анна давно уже забыла о страхах. И камень, внезапно потеплевший и ставший легким, едва ли невесомым, поднесла к лицу. Будущее? У Анны его попросту нет, но…
…белые нарциссы в этом году рано расцвели, и тяжеловатый аромат их кружил голову. Надо будет выписать крокусы и луковицы тюльпанов.
Чья это мысль?
Анны.
Где она? Дома…
У нее есть дом?
…и сад тоже, в котором слишком рано расцвели нарциссы. Весна в этом году выдалась теплая, но Анна все одно закуталась в тонкую шаль. Да, пожалуй, тюльпаны будут хороши…
Она шла по дорожке, любуясь собственным садом и одновременно удивляясь тому, что сад принадлежит ей, вместе с нарциссами, дорожками и старой ивой, что склонилась над прудом, в котором обитали зеркальные карпы, и домом, видневшимся вдали.
Здесь Анна была счастлива.
Она не успела узнать что-то важное, а камень остыл. А следом погасло чудесное видение.
– Будущее есть, – произнесла мадам Евгения, принимая камень. Она держала его в лодочке ладоней и, поднеся к губам, согревала дыханием. – У всех. И разное.
Анна завороженно, еще не способная отделаться от чудесных воспоминаний, поднялась, покачнулась было, но чья-то жесткая рука поддержала, не позволив упасть.
– Присядь, ты плохо выглядишь. – Франц помог перебраться ей ближе к камину, а место Анны заняла Мари. Она хихикала и ерзала, теребила подол платьица, и мышиная тощая косица дергалась.
– Ты думаешь, виновата она? – Анна подняла взгляд на своего врага.
Или не врага?
Кем он был? Забавным мальчишкой, влюбленным в ее сестру? Юношей, которого она сама полюбила всем своим ожесточенным сердцем, безоглядно, беззаветно и безнадежно? Видел ли он тогда эту любовь?
Несомненно.
Ее все видели…
И Анна вдруг разозлилась – на себя за слабость, на него, потому что он был ее слабостью, и, вырвав руку, спрятала ее в жестких складках платья.
– Черный тебя старит, – заметил Франц. Он наблюдал за Мари вполглаза, но отойти от Анны не спешил. – Ты и вправду горюешь о муже?
– Ты же знаешь.
– Знаю, – он коснулся колючего воротничка, и жест этот своей интимностью испугал Анну. – Но я хочу, чтобы ты сказала…
– Нет.
– Ты его не любила?
Мари обернулась. Сколько ненависти в ее взгляде! Неужели и она влюблена во Франца? Нет, пять лет тому она с готовностью посмеивалась над ним, поскольку того желала Ольга.
…Мари стоит перед зеркалом, накинув на плечи Ольгину шаль. Шаль легкая, белая, пуховая. И Анна сама хотела бы такую, но та, что куплена ей, куда проще, к ней Мари не прикоснется.
Стоит на цыпочках, пытаясь показаться выше. Приподняла юбки, обнажив щиколотки, неожиданно толстые для такой худосочной девицы. Выставив ножку, Мари развела руки – белая шаль, как белые крылья.
– И ты думаешь, что станешь хоть немного привлекательной? – Ольгин насмешливый голос вырывает ее из мечтаний, которые делают Мари почти красивой.
– Оленька…
Сестра отмахивается, она жадно вглядывается в искаженное страхом личико Мари.
– Посмотри на себя, – Ольга разворачивает компаньонку к зеркалу. – Ты уродлива. Нос слишком большой. А глаза, напротив, малы… ресницы редкие… губы… нижняя торчит…
– Прекрати, пожалуйста. – Анна в кои-то веки нарушает свое обычное молчание.
– Почему? Разве я неправду говорю? Или это сговор двух уродок? Будущих старых дев?..
– Анна. – Франц больно сдавил плечо, забирая воспоминание.
Пусть бы все себе оставил! Анна охотно поделилась бы. Ему нужнее, а она… она согласна забыть.
– Ты не ответила на мой вопрос.
Жестко поджатые губы. И подбородок квадратный тяжелый, тянет коснуться его, погладить, успокаивая. Нелепое желание.
– Нет, я не любила его.
– Тогда почему?
Мари, покачнувшись, встает. Ее лицо бледно до серости, в глазах – отчаяние, но Франц отчего-то не спешит помочь ей. Ференц поднимается ленивым тягучим движением, хватает Мари за руку и почти отшвыривает со своего пути. Она же, едва не упав, все же добирается до кресла, падает обессиленно.
Что увидела?
– Потому что… – В темные глаза Франца страшно смотреться, они словно зеркало, а зеркала поголовно ненавидят Анну. – Потому что… я хотела себе немного счастья.
…как объяснить ему?
Анна устала от черноты, от траура, в который погрузился дом. От матушкиных истерик и обвинений, которые та выкрикивала тонким ломким голосом. И каждое слово – осколок стекла. Они ранили душу Анны, застревали в ней, а раны гноились…
Пьянство отца.
И вечное присутствие доктора. Едкий запах лекарств. Лауданум и иное безумие, опиумное. Матушка впадает в забытье. Она спит и улыбается странной, немного сумасшедшей улыбкой, и Анна завидует ей. У нее возникают шальные мысли, что если принять матушкино лекарство, то она сама, Анна, станет счастливой.
А потом была смерть, тихая, во сне. И батюшка, который напился на похоронах, вышел во двор и… говорили, следом ушел, не стало ради кого жить.
Почему-то никто не жалел Анну.
Ольгу, безвинно погибшую во цвете лет, жалели, хотя и считали самоубийцей. Жалели матушку, лишившуюся дочери, отца осиротевшего… не Анну. Должно быть, строгое сухое лицо ее, что в трауре было более некрасивым, нежели обычно, не располагало к сочувствию. Она же, вдруг очутившись в одиночестве, от которого единственным спасением были письма Франца, – не признается ему, хватит с нее позора, – затосковала, всерьез раздумывая о смерти.
– Мне хотелось родить ребенка, – сказала Анна вслух. – Он бы любил меня… хоть кто-то любил бы меня…
– И поэтому ты приняла первое предложение?
Злится? Отчего же?
– Не первое, – поправила его Анна. – Единственное.
Отставной офицер в малом чине. Наглый, развязный и веселый. Он говорил громким басом, отпускал препошлейшие шутки и сам же над ними смеялся. Он рассказывал о военных кампаниях, покручивая соломенный ус, и с каждым рассказом кампании эти становились все более кровавыми, а подвиги его – опасными. Он подмигивал всем женщинам, даже престарелой поварихе, которая от подмигиваний розовела и начинала заикаться, Анну же называл «моя селедочка». Отчего селедка? Анна не знала. Он сделал предложение после двух недель знакомства. Заявился в поместье, верхом приехал, и каурый его жеребец плясал под хозяином. Он же, протянув Анне букет полевых цветов, крутанул ус:
– Долго и красиво говорить не умею…
Анна считала ромашки и васильки, чувствуя, что леденеет сердце.
Она ждала предложения и… боялась. Знала: не она сама нужна ему, старая дева, похоронившая свое девичество в траурных одеяниях, а поместье. И те небольшие капиталы, что еще остались после смерти отца.
– …однако, увидемши вас, я проникся вашими горестями. Вы одиноки, и я тоже одинок. И вдвоем мы способны скрасить друг другу одиночество. Так не составите ли вы мою судьбу? – Он спешился и упал на одно колено, картинно протянув к Анне руку.
Ложь?
Несомненная. Он будет отвратительным мужем. И изменять станет сразу после свадьбы, полагая, что раз уж осчастливил Анну своею особой, то пусть мирится с изменами. Да и кому она нужна, кроме него? Он будет пить и играть в карты, выезжать с соседями на охоту, напившись, орать песни… руку поднимет? Нет, навряд ли, этот не из таких, но…
…но, быть может, он и вправду сделает Анну не такой одинокой?
– Я недооценила его страсть к игре, – призналась Анна, глядя, как поднимается Ференц. Бледен? Отнюдь. Что бы ни увидел он, но увиденное держал при себе, притворяясь безразличным. Вот только край губ подрагивал, выдавая волнение.
Витольд… он пьян, но уже пробудился, и к креслу подходит осторожно, бочком.
– Вы были счастливы? – Франц, точно потерявший всякий интерес к происходящему, не спешил оставлять Анну. К чему эти вопросы? Ему не все ли равно? А пальцы еще впиваются в плечо, жесткие, повелительные. Отвечай, Анна, не зли хозяина, иначе… что он сделает?
– Не была, – Анна не собиралась лгать, да и тайного в том ее недолгом замужестве ничего не было. – И да, я сожалею, что поддалась искушению.
– А я – нет.
Он все же убрал руку.
– Без проигрыша вашего мужа… – лицо дернулось, словно Франц с трудом сдерживал гнев, – вы бы вряд ли согласились приехать сюда.
Возможно.
– Дура! – взвизгнул Витольд, стремительно трезвея. Он отшатнулся от мадам Евгении, и круглый камень выпал из потной его руки, покатился под стол. – Идиотка!
Он вскочил, едва не опрокинув кресло, вытянул дрожащую нервную руку:
– Мошенница!
Витольд испугался?
Да. Он посерел, а пухлые щеки его будто бы обвисли. И подбородок мелко подрагивал, на губах пузырилась слюна, которую Витольд часто сглатывал.
Что он увидел?
Нечто страшное и…
Франц отступил. Стало пусто и нехорошо, словно Анна лишилась вдруг невидимой защиты, вновь осталась одна. И она мысленно выругала себя за это вновь вспыхнувшее чувство, которое в нынешних обстоятельствах было еще более неуместно, нежели пять лет тому.
Франц поднял камень и, нежно погладив его, будто бы Око Судьбы было живым и отзывалось на ласку, передал мадам Евгении. Он же помог ей сесть, и гадалка, обведя собравшихся ясным взглядом, произнесла:
– Сегодня каждый из вас заглянул в Око Судьбы, однако же и оно заглянуло в каждого. Ваши тайные желания, ваши помыслы, ваши страхи – отныне не осталось ничего, о чем бы не знало Око.
Мари захихикала, а Ференц выругался.
– И завтра я назову имя того, кто пять лет тому оборвал жизнь Ольги.
Она поднялась, тяжело опираясь на руку Франца. Тот же придерживал мадам Евгению с нежною заботой, не дорогую гостью, но друга. Оба ушли. В воцарившейся тишине слышно было, как тикают часы.
– Никогда-то не верила в подобные глупости, – сказала Мари, потирая тонкие ручки. Она сняла перчатки, спрятав их в серый ридикюль, и теперь пристально, как-то уж очень цепко разглядывала собственные пальцы. Надо сказать, что руки ее были необычно ухоженными, с белой мягкой кожей и аккуратными розовыми ноготками. У Анны это открытие вызвало глухое раздражение.
– Точно, – как-то не очень уверенно согласился Ференц, присаживаясь к девушке. – Глупость и позерство…
– Но ты что-то видел. – Анна услышала собственный голос. – Все вы что-то увидели, иначе…
Молчание.
Взгляды, которыми обменялись все трое, и неуверенный, с визгливыми нотами, голос Витольда:
– Я ничего не видел…
– И я не видела.
Ференц только хмыкнул.
– У тебя, Анна, – продолжил Витольд, нервно разминая пальцы, – должно быть, воображение разыгралось. Помнится, ты всегда обладала на редкость живым воображением.
Душно вдруг стало.
Мерзко.
Врут. И будут врать. Скрываться. Спасаться. Зачем?
– Покину вас. – Анна поднялась. – Я устала. И голова что-то болит…
– У меня есть замечательные капли, которые и от головной боли спасают, и сон дают крепкий, – Мари вскочила и взялась за ридикюль. Еще тогда Анне этот ридикюль виделся совершенно волшебной вещью, способной вместить тысячу самых разных, но неизменно необходимых предметов. К примеру, вот такой флакон с плотно притертой крышкой. Темное стекло не позволяет разглядеть содержимое, но сомнения оживают. Не те ли это капли, которые приняла Ольга? И Мари, вдруг догадавшись о подозрениях, глупо хихикает.
– Что ты, Анна, зачем кому-то убивать тебя? Я лишь помочь хочу.
– Спасибо.
Она берет флакон, хранящий тепло рук Мари. Принимать капли Анна не станет. Она уже сжилась, свыклась со своей мигренью. Старая подруга, что предупреждает о визите нервным биением пульса, запахами, которые становятся вдруг резки, и невыносимо яркими красками. Правда, в этом доме нет им места, и Анна мысленно благодарит Франца за этакую заботу.
В комнате она падает на стул и сидит, разглядывая свое отражение в очередном зеркале. Постарела? Верно. Еще тогда, после смерти сестры, разом и вдруг, а никто не заметил ни этой ранней седины, ни морщин, ни изменившегося выражения темных глаз… горя, в праве на которое Анне отказали.
Она потерла виски, подумав, что уже сегодня вновь сляжет на несколько дней. И ладно, пускай, она спрячется в этой небольшой комнате от всего мира, хотя рано или поздно придется открыть дверь. Анна вытягивала из волос шпильки и бросала их перед зеркалом. Сама же справилась и с платьем, привыкла обходиться без помощи прислуги.
Муж… ее бестолковый жалкий муж, существо, на которое Анна возлагала такие надежды, напился на свадьбе и щедрой рукой одарял сослуживцев. Кутил с неделю, и в спальне ее появлялся пьяным, порой слишком пьяным, чтобы исполнить свой долг. А когда мог, то… всякий раз поутру Анна ощущала себя грязной, но мирилась и с грязью, и с ним, с его нелепым прозвищем, от которого он так и не отказался, с перегаром и табаком, пьяными загулами и любовницей. Ее существование он не потрудился скрыть. Анна приняла его долги, пыталась платить, все еще надеясь, а он так и не смог дать ей то единственное, что Анне от него требовалось. Будто Всевышний таким вот способом в очередной раз показал Анне ее никудышность.
– За что? – одними губами спросила она у зеркала.
Молчало. Отражало женщину с излишне худым строгим лицом. Оно рисовало портрет с издевательской тщательностью, не забыв ни одной морщинки, ни одного седого волоска.
Анна вздохнула: смирилась ведь, так отчего ж на глазах закипали злые слезы?
Переодевшись в рубашку, длинную, под самое горло, она вернулась к зеркалу и взялась за щетку. Волосы сохранили прежнюю густоту и проволочную жесткость.
Франц вошел без стука.
Хотела возмутиться, но смолчала. Лишь отложив щетку, поднялась за халатом.
– Тебе нет нужды бояться меня, – тихо произнес Франц.
– Я и не боюсь.
Она давно растеряла собственные страхи, пожалуй, чуть раньше, чем достоинство.
– Ты замерзнешь, – с упреком произнес Франц.
Халат был старым, чиненным, но любимым. Ткань выцвела и поистрепалась, однако мягкость ее, особый аромат приносили Анне утраченное душевное спокойствие.
– Не стоит волноваться за меня.
Зачем он пришел? Разглядывает. Посмеяться вздумал?
– Стоит, – он тряхнул головой и, запустив руку в темные кудри, дернул. – Анна, я… не умею красиво говорить. Никогда не умел. Помнишь, заикался все время?
– И краснел еще.
Щеки Франца вспыхнули.
Краснеет.
– Да, краснел, – эхом отозвался он. – С нею было сложно. А ты… у тебя всегда находилось для меня время. Ты была другом.
Ей не оставалось ничего иного, хотя, видит Бог, Анна желала бы. Порой она почти решалась предложить себя этому мальчишке, нет, не женой, но любовницей. Все равно ведь впереди пустая тусклая жизнь, так отчего бы не получить хотя бы пару дней счастья?
– Я ведь знал, что… – он присел на пол и взял руку Анны, поднес к губам, согревая дыханием. – Я видел по глазам, но…
– Ты любил Ольгу.
И продолжает любить, но ему стало не хватать писем и ускользающих воспоминаний.
– Да, любил, – он провел пальцами Анны по своей щеке. Холодная какая… а румянец горит. – Я видел, какова она… красивая кукла, но сердцу ведь не прикажешь.
Верно. Анна пыталась. Не раз и не два, но треклятое непокорное сердце продолжало болеть.
– Я видел тебя, видел ее. Знал, что она не желает выходить за меня замуж, что ей больше по нраву Ференц… что она… и он…
Мрачнеет. И черты лица заостряются. Анне хочется утешить его, и она нежно проводит по морщине, что пересекает лоб.
– Она в глаза мне заявила, что стала его любовницей.
– Надеялась расстроить свадьбу?
– Нет, – Франц печально усмехнулся. – Просто мстила, что Ференцу она не нужна женой… а я… я ведь согласился и на это.
Бестолковый влюбленный мальчик, который не способен был избавиться от любви. Ему и сейчас больно!
– Я проклинал себя за слабость. Хотел прекратить это… и не мог.
А не он ли, ясноглазый и мечтательный, вспыхивающий румянцем по одному взгляду Ольги, убил ее? Из ревности, из мести, из душевной муки? И если так, то можно ли его осуждать? Разве Анна сама не испытывала того же? Сколько раз она желала умереть и… и быть может, исполнит наконец желание?!
– Когда Ольга умерла, – Франц перехватил Аннины пальцы и теперь гладил их, подносил к губам, но не смел прикоснуться, и дыхание его ласкало кожу, – я испытал одновременно и величайшее отчаяние, и огромное облегчение. Я мечтал о ее любви, о том, что если буду настойчив, она дрогнет…
– Однажды увидит, что ты стоишь ласкового взгляда?
Чуть более ласкового, нежели обычно. Но время шло, день за днем, а он смотрел, как прежде. И Ольга смеялась над этой глупой надеждой. Пожалуй, ее веселила и сама Анна, и нелепая ее влюбленность, и Франц, слепой в своей одержимости… Витольд… Мари…
Театр, созданный для одной Ольги.
– Прости, – Франц прижал ее ладонь к своей щеке. – Прости меня за все, пожалуйста!
Давно простила.
Прокляла. И снова простила, устав мучиться.
– Тогда я сказал, что ненавижу тебя, – он смотрел снизу вверх, и Анна, отраженная в зеркалах его глаз, была почти красива. – И это было правдой. Я спрашивал, почему умерла она, а не ты. Ты была…
– Навязчива?
– Нет.
– Отвратительна?
– Нет, Анна… холодна. Отстраненна. Замкнута. И бесконечно добра. Я не хотел видеть этой твоей доброты и сочувствия, которое ранило меня сильнее, чем презрение Ференца. Я желал, чтобы ты умерла, а она…
– Если бы было возможно поменяться с Ольгой, я бы сделала это.
Тишина. И робкое потрескивание пламени, скрытого за каминным экраном.