Он осознал себя с той минуты, когда длинным прутиком пошевелил лужу. После дождя она стояла гладкая и синяя. Намного синее неба, да неба он и не видел. Человек, присматриваясь к окружающему, никогда не начинает с неба. Три десятилетия спустя Нил Армстронг, первый человек на Луне, тоже не сможет вспомнить, видел ли он звезды. Внимание было поглощено цветом и формой камней, длинными лунными тенями, следами на скользком грунте...
Осколок воды светился у самых Юрушкиных ног, он стоял так близко, что даже не отражался. Волшебная лужа казалась немигающей.
Вот тогда он ее и шевельнул прутиком. Какое странное мгновенье! Ребенок прикоснулся к миру как к рисованной картинке - ан картина ожила.
Дальше потекли дни и месяцы, сложились в годы, и он их уже помнил.
Но кое-что из его жизни осталось достоянием только матери. Вся первая неделя, начавшаяся на исходе мартовского дня, в пять часов тридцать минут пополудни; первый ночной крик, от которого роженица всполошилась, а няньки сонно успокаивали ее: «Не ваш, не ваш». И то, как мать впервые отвела ему со лба темненькую кисточку волос. И первую дорогу из Гжатска в Клушино на колхозных санях, по снежным ухабам, которую он никак уж не мог помнить, а Анна Тимофеевна помнит и посейчас.
Не потому ли он будет потом так рваться в старый Гжатск и в тихо захиревшее Клушино, так торопить мотор, пугая попутчиков головокружительным ритмом движения, так безжалостно натруживать шины своих двух безотказных лошадок - советской «Волги» и гоночного автоААобиля, подаренного ему во Франции, - что именно здесь на каждом углу и за любым поворотом встретит его прежний мальчик, Юрка Гагарин, который весь был готов к полету, нацелен в него, но только не знал еще, что это за полет и какая у этого полета трасса.
...Пока же он лежит в люльке, которую принесли с чердака, где она простояла порожней шесть лет после сестры Зои. Хорошая это была люлька, на пружине. Мать покачала ее только первые три месяца, а потом спозаранку уходила на работу в колхоз, оставляя Юрушку -так звали его в детстве - на семилетнюю Зою да бабку Татьяну, которая доводилась тещей дяде Николаю, старшему брату отца. В деревне все жили тесно, считаясь с самым дальним родством. Старухи занимали особое, важное место: на них оставляли и младших детей, и мелкую домашнюю живность - кур, коз, поросят. Дряхленькая бабка Таня однажды уронила трехмесячного Юру с колен, а в декабре, когда мать отняла его от груди, напоила ревущего младенца водичкой со льдом. Впрочем, это, кажется, было уже позднее, когда Юре минуло полтора годика. Он заболел воспалением легких, мать повезла его в Гжатск, в больницу, но не захотела оставить одного и вернулась тем же санным трактом в Клушино, где лечила домашними средствами, прикладывая горячие бутылки. Это вовсе не свидетельствует о деревенском невежестве: просто в те времена еще не были изобретены ни антибиотики, ни даже сульфидин - ведь мы ведем речь о тридцатых годах.
После долгой болезни, кстати, чуть ли не единственной за всю жизнь Гагарина, потому что он лишь еще раз, уже после войны, в Гжатске, хворал малярией, а позже ни его родные, ни однокашники по ремесленному училищу или по техникуму и летной школе не могли припомнить ни одного случая нездоровья, - так вот после той первой болезни он ослабел настолько, что не становился на ножки, перепугав мать. Но понемногу окреп, и жизнь его уже обретала какие-то зримые черты, оставляла следы в памяти. Сам Гагарин говорил потом, что помнил себя очень рано.
По утрам он просыпался от гусиного гоготанья. Оно возникало на низкой ноте, и смутно-разрозненный звук проснувшегося стада забирался все выше, как хор певцов.
Ночная изба, полная дыхания спящих, к утру начинала простукиваться молотком древоточца, а вечерняя песенка сверчка, напротив, утихала с рассветом. Сквозь запотевшие стекла были видны все та же травяная улица и небо, опустившееся до самого крыльца, - так низко оно лежало и так далеко раскидывалось. В сенцах пахло яблоками-падунцами; их собирали в решета и ведра, чтобы скормить скотине. Яблочный дух казался хмельным. После него прохладная свежесть утра вливалась в грудь, как целое ведро колодезной воды. Вода оборачивалась особенной: сладко-пресная на вкус, мягкая подобно шелку, она доилась из рукомойника-водолея тонкой струйкой, а в пригоршне лежала светлым стеклышком.
Бабка Сидорова, Анна Григорьевна, называемая в семье Нюнькой, родня на седьмой воде - свояченица отцова брата, - одинокая, бездетная вековуха, жившая по соседству, ставила большой самовар возле своего крылечка, кликала через ограду:
- Приходи, Юрушка, у меня конфетки есть, чайку попьем, поблаженничаем!
Эта бабушка Нюнька играла в его раннем детстве добрую роль: она его и нянчила, и баловала, и укрывала от родительского гнева. Жилистая, высокая, в белом платочке и разлетающейся кофте, резкая на слово, порывистая и немного чудаковатая старуха - такой она осталась до последних лет, когда, уезжая в инвалидный дом, перекрестилась на четыре стороны... «Прощайте меня, добрые люди, в чем виновата».
- Ох нечистая сила! - обличала она обычно кого-нибудь. - Разве нам Ленин так велел в колхозе работать?
Было у нее при доме пятьдесят соток, она сама перекапывала их под картофель.
- Чего ж ты, Нюша, в колхозе помощи не попросишь? - говорили ей.
Она энергично махала рукой.
- Пока они с плугом приедут, у меня уж зацветет! Держала коз и нежно звала их как малых ребят:
- Сидорки, сидорки!
Когда в Клушине узнали, что в космос полетел именно Юрий Гагарин, Анна Григорьевна размышляла вслух:
- Я все думаю, как же он туды попал? Выйду и смотрю на небо. И еще - как обратно вернулся? Всю жизнь молюсь за него, может быть, всевышний по моей молитве и вернул?
Однажды пронесся слух, что Гагарин едет в родное село. Сбежалась толпа. Действительно, приехал, но не один: вокруг него начальство.
- Я в избу прибежала, стою, умом не соберусь: то ли навстречу бежать, то ли здесь оставаться? - рассказывала потом бабка Нюня. - Вижу, к моему домику поворачивает сокол мой! Не забыл. Не побрезговал. Оглянулась вокруг: чем же его приветить, повеличать? На иконе у меня голубь хранился, сняла я его и иду к дверям, держу перед собой того игрушечного голубя. Думаю: вдруг засмеется, застыдит меня? А Юра смотрит так серьезно, так строго, и все военные за ним следом идут; домишко у меня ветхий, половицы под ногами подламываются. Таких гостей отродясь здесь не бывало.
Взял Гагарин голубя из рук бабки Нюни, обнял ее, она завыла в голос, по-деревенски, но не хотела задерживать, да и любопытна была - тотчас смолкла. «Откуда ты теперь сам, голубь мой?» Он улыбнулся: «С неба, тетя Нюша».
...Пока же Нюня зовет пить чай из поспевшего самовара не космонавта, а маленького мальчика с челкой во весь лоб.
Он бы и пошел, да вдруг засмотрелся: ходят по зеленому лугу белые куры, а поодаль черные грачи. Ищут корм, разрывают корневища клювами. И те птицы, и эти. Но вот затарахтела телега: куры закудахтали, замельтешили, юркнули в дыры частокола, а грачи взмахнули вольными крыльями и полетели куда им хочется.
Кур он знает наперечет; помнит, как проклевывали скорлупу, выпрыгивали мокрыми на белый свет, потом катались желтыми шариками между отцовскими сапогами, а когда затевали драки, малость уже оперившись, то наскакивали друг на дружку, как и они с Борькой. Только цыплята норовили долбануть в ярко-розовый гребешок клювиком, а они с Борькой подобрали пустые пузырьки, и не успел Юра опомниться, как пропорол брату лоб треснувшим осколком. Ну тут уж надо удирать! Или к бабке Нюне, а лучше в луговину, за мельницу, в частые кусты. Борькин рев гудит за спиной, будто рой шмелиный по пятам гонится...
Для ребенка земля велика. Отошел два шага от дома, и уже иная страна. Знакомая? Ан нет. Вчерашний день был другой, чем нынешний, вчерашняя земля непохожа на сегодняшнюю. Грубый лист позднего щавеля вчера застрял между зубами, сок был ядовито-кисел. А сейчас Юра сгрыз его, не замечая вкуса, - так задумался.
И день был вчера знойный, а сегодня солнце ходит за облаками белым гривенником. Юра запрокидывает голову, ищет светлое пятнышко...
Но вот дело к вечеру, и он все-таки сидит у Нюни в старой избе, где однажды просел потолок и сквозь соломенную стреху засветилось небо. Сонно тянет чай из блюдечка, а хозяйка бормочет:
- Окна плачут. Как бы дождя не было. Аль от самовара? Да ты задремал, голубь?
У каждого есть сны детства. Какая-то дорога, какой-то дом.
Рассказать об этом нельзя. Во сне важен не ландшафт, хотя он отчетлив, но ощущение, с которым мы смотрим вокруг.
Пусть не покажется странным, но и у Юрия, помимо его энергичной повседневной жизни, мне жалко и его снов. Того, о чем он никому не поведал и, может быть, не часто вспоминал сам. Неповторимое для каждого поэтическое ощущение мира, которое жило в нем, и нам уже никогда не узнать: был ли то петушиный крик в косом красном луче солнца или блаженное ощущение младенческого полета, когда тело становится послушным и устремляется вперед на одном лишь желании? Может быть, его жизнь незримо осеняло видение плещущей на ветру ореховой ветви с шершавыми рубчатыми листьями? Или сонм искр от лесного костра? Ведь в детстве человеку равно принадлежат и земля и небо; он владычествует над ними и распоряжается по-своему.
Судьба подарила Юрию завидное детство, не стесненное размерами городской квартиры. На первой странице своей книги-беседы «Дорога в космос» он вспоминает «желтоватую пену стружек» и то, что мог «по запахам различить породы дерева - сладковатого клена, горьковатого дуба, вяжущий привкус сосны...» Бруски, щепки, камушки, обрезки кожи, гвозди, рыболовные крючки, обрывки пеньковой веревки, глиняные черепки - да это же необъятный арсенал! Сокровища, которые только и ждали приложения его сил и выдумки.
И мать, и старший брат Валентин помнят, что еще совсем малышом, дошкольником, он смастерил себе лыжи, и они служили ему как настоящие. Валентин Алексеевич в своей документальной повести рассказывает о предновогодних днях, видимо, 1940 года, когда в крепкий мороз Юра с приятелями бегал на этих самых ль:жах довольно далеко, в лес, и что встретил там лису и зайца.
Скорее всего это была мальчишеская фантазия, непременно стремящаяся к гиперболе.
Так и прекрасные самодельные лыжи, способные унести не только в лес, полный зверья, но и задержаться на секунду в воздухе, пока они с Володей Орловским, обмирая от ужаса и наслаждения, прыгали, будто с крошечного трамплина, с края оврага - эти лыжи, еще обледенелые и заснеженные, уж отступили на задний план. Юра весь взбудоражен новостью: встречей с учительницей Ксенией Герасимовной - она позвала его на школьную елку! И не просто так придет он, дошколятка, глазеть, а будет читать стихи.
Растроганная мать достает обновку: голубую рубаху с белыми пуговками...
Как странно сейчас подумать, что на космодроме Гагарин спал спокойно, а новогодняя елка потрясла его душу настолько, что еще задолго до рассвета он соскочил с печи и разбудил Валентина и Зою: как бы старшие не опоздали!
Впечатления детского возраста неповторимы. Сколько бы раз потом они не повторялись! Разница лишь в том, что клушинская елка была волшебной новинкой для одного-единственного малыша в небесно-голубой рубашке и старых, подшитых валенках, а фантастическую округлость Земли глазами Гагарина увидело все человечество...
И вот наконец заспанное декабрьское утро разлепило ресницы, поморгало ими, осыпая иней, а на белых цветах в окне робко и поздно заиграли розовые змейки. Праздник начался. Юра стоит под елкой, он читает стихи. Про кошку. Тут возникает маленькое разночтенье, впрочем вполне извинимое для непрочной человеческой памяти. Самому Юрию Алексеевичу помнилось, что случилось это гораздо раньше, когда ему было всего три года, и сестра Зоя - видимо, тогда третьеклассница - взяла его с собой в школу на первомайский праздник. («Там, взобравшись на стул, я читал стихи:
Села кошка на окошко,
Замурлыкала во сне...
Школьники аплодировали. И я был горд: как-никак первые аплодисменты в жизни».) А старший брат относит «кошку» к новогоднему утреннику, гораздо позднее. («Елка стояла в классе, упираясь пятиконечной звездой в потолок, переливалась всеми цветами радуги. Вокруг елки хоровод. Учительница Ксения Герасимовна потрепала Юрину челку: «Молодец, что пришел. Стихи расскажешь «Про кошку...».)
Вообще, его декламацию запомнили многие. И все по-своему. Так, Василий Федорович Бирюков, который перебывал в Клушине, пожалуй, на всех постах, а очень долго и единственным членом партии, пока не подросли ребята и не пришли демобилизованные, говорил потом:
- Мальчик Юра был смелый. Делаю доклад, а он тоже выйдет на сцену, подпоясанный широким ремнем. Уверенно так стоит...
А в памяти Зои Александровны Беловой, доярки, запечатлелась иная картина:
- Юра, бывало, выступает, стихи декламирует... Порточки старые, вырос из них, до ботинок не достают, руки плотно к бокам прижмет и говорит медленно так, с запинкой, что все волнуются, не забыл ли? Нет, помнит, все точно скажет. Только медленно.
Клушинские времена года, сменяя друг друга, приносили все новые впечатления Юре Гагарину: красота мира приходила к нему легко, как дыхание. Поздней осенью из-под бледного настила опавших листьев под давлением его ноги выступали пятна болотной мокрети. Захолодевшие деревца стояли в стеклянной воде, настолько прозрачной, что все листья, сучки и былинки были видны наперечет. Тонкая пленка заморозка, если исхитриться посмотреть на нее под углом, была разрисована папоротниковыми зубцами, а ледяные жилки, словно процарапанные иголкой, складывались в узор, похожий на вышивку праздничного полотенца.
Потом ложился снег, сутками мели метели. Дом визжал, звенел, вьюга била его со щеки на щеку. Казалось, еще немного, и чердак будет срезан, смыт снежной струей, его завертит, как ту обломанную ветром березовую ветвь, которая с шумом, почти с человеческим воплем долго носилась между стволами. Наконец она прилепилась к сугробу, примерзла, но еще долго пугливо вздрагивала, била беспомощно веточками, вспоминая свой полет.
«В иные дни так занесет, что и колодца утром не найдешь», - вспоминала мать.
Жилось ей по-прежнему нелегко и хлопотно. Пока Клушино было разделено на несколько колхозов, в своем маленьком «Ударнике», куда входила их околица, Анна Тимофеевна была и пахарем на двух лошадях, и заведовала молочной фермой. («Бывало, примчишься с ребятами к маме на ферму, и она каждому нальет по кружке парного молока и отрежет по ломтю свежего ржаного хлеба».) Когда колхозы слились, чтоб быть поближе к дому, Анна Тимофеевна сделалась телятницей, а затем и свинаркой. Она не боялась никакой работы и оставалась такой же дружелюбно-немногословной, освещая дом своей не погасшей за долгие годы улыбкой.
Отец, о котором Юрий всегда отзывался как о строгом, но справедливом человеке, не баловавшем напрасно и не наказывавшем детей без причины, не всегда жил дома: чаще он работал плотником в колхозе или на мельнице, но случалось, что уходил и на дальние заработки. Так, год провел в Брянске. Однако именно он, хотя и бывал в отлучках, «преподал нам, детям, первые уроки дисциплины, уважения к старшим, любовь к труду», - писал потом Юрий.
...Подошла последняя предвоенная весна. Осевший снег засипел под сапогами. На голых ветвях на солнышке уже грелись галки - черные, с пепельным ошейником и глупыми голубыми малинниками глаз. Сварливо-трескуче кричала в кустах сойка, будто терли два напильника. Стеклянно тенькали синицы - самые певчие птицы первоначальной весны.
Вздулась в берегах маленькая Дубна. Серая талая вода шла без всплеска, гладкая как зеркало; льдины отражались в ней чисто и прекрасно.
Солнце припекало; безостановочно кричали грачи, устраивая на березах гнезда и воруя друг у друга длинные упругие хворостины. Речка дышала снежной прохладой. Голос ледохода, слабый и упрямый, всплески, шуршанье и торканье льдинок, внезапный звучный всхлип, бульканье струй, шепот, шелестенье - все напитывало тишину плотно и радостно. Река неслась вперед.
Наслаждение быстротой! Оно началось для Юры визжащим лётом салазок и тяжелым скаканьем ездовой лошади, а затем продолжалось бегом наперегонки по теплому лугу. Он, может быть, и не сохранил бы всего этого в памяти, если б быстрота сама не вошла в клеточки его тела, не стучала постоянно нетерпеливой жидкой на виске. Наслаждение быстротой! Одна из главных радостей его жизни.
Знавал он ее и потом. Не только свободные дни, но даже часы готов был Гагарин провести в мимолетном свидании с родными местами. Из Москвы на Гжатск дорога шла между спутанными ольхой Березовыми рощами. Поляны, заросшие иван-чаем, вдруг кидались ему в глаза праздничными красными платочками и тотчас исчезали, оставались далеко позади. Казалось что колеса вот-вот могут оторваться от серого полотна шоссе с черными заплатками свежего асфальта и упругое тело машины, набычась ветровым стеклом, рванет ввысь.
Скорость затягивает, от нее уже невозможно отказаться. А ведь он знавал скорость предельную, еще никем до него не испытанную. Космический прыжок остался в крови...
Те семь километров по дороге в Гжатск, когда Юрий сворачивал с большака и которые решительно ничем не отличались от предыдущей дороги; те полторы минуты, что приходилось пережидать у спущенного шлагбаума, пока товарный состав протрусит мимо, возвращали его, кругосветного путешественника, гостя многих стран и народов, к первоначальным впечатлениям бытия. Каждый куст, каждое придорожное деревце обретали свой голос и говорили на языке, понятном лишь им обоим.