РАССКАЗЫ

Авторизованный перевод Б. Турганова.

МАРТ — МЕСЯЦ ПЕРЕМЕН

Лучше всего бывает осенью. Когда с расшатанного неба на дома и улицы городка стремглав валятся холодные ветры, когда они пронизывают и очищают все закоулки, распинают деревья, подхватывают с земли охапки сухой листвы и несут, несут неведомо куда… Прохожие не задерживаются на улицах, не присматриваются друг к другу — плотнее завернувшись в плащи или пальто, прячут в воротники лица и спешат проскользнуть в дом…

В такие дни София медленно выходит из своего почтового отделения, медленно идет по тротуару. Подставляет лицо ветру, расстегивает плащ — тугой ветер окатывает тело, щекочет прядями волос за ушами. И словно бы что-то гаснет в ней. Словно бы этот холодный ветер выдувает из ее души нестерпимую жажду, мучительную тревогу, которая рождалась в ней весной и бунтовала все лето.

В нагих силуэтах почернелых деревьев звучит просветленная печаль. Когда ветер слабеет, стоят они притихшие и смотрят в ясное небо осени с детским доверием и тихой невинностью. От этого Софии становится как-то легко. Чувствует, что она не одна в своей печали, что одиночества, в сущности, не существует…

Тогда она возвращается домой. Уверенно подходит к своему парадному. Не боится, что к подъезду нужно пройти сквозь два ряда скамеек у самого входа, где по целым дням, точно на вахте, восседают соседки: пенсионерки, которые год за годом — в будни и в праздник, в мороз и зной — не покидают своих постов; старые бабки, дворничихи, весь свой бесконечный досуг убивающие здесь, на скамейках у дома… Этот женский клуб благосклонно встречает всех, кто возвращается с работы, провожает тех, кто уходит в вечернюю смену, или в школу, или в кино. Здесь все известно: кто из соседей куда пошел и когда возвратился; к кому нынче придут гости и чем их будут угощать — ведь еще днем на весь коридор пахло холодцом, а к вечеру понесли из гастронома торт и шампанское; известно, кто какую обновку справил и к лицу ли она. И конечно же, так же было известно все, что касалось Софии, хотя она ни разу не останавливалась и не заговаривала с этими женщинами. Ограничиваясь приветствием, торопливо пробегала, стараясь поскорее миновать нацеленные на нее взгляды. Но это не спасало. Она знала это. Оттого боялась подходить к парадной двери, предпочитала долго кружить возле дома, вплоть до сумерек, чтобы затем прошмыгнуть сквозь ряды назойливых, любопытных глаз.

Нет, осенью она не боялась устало подойти к своей двери и спокойно открыть ее, не пряча глаз и не задерживая дыхания. Осенью все в порядке. А еще лучше зимой. Когда ветры успокоятся, а снежная белизна, морозная прозрачность окончательно покорят этот небольшой городок… А может, все это ей кажется так потому, что на переговорном пункте, у ее окошечка, уменьшится или вовсе исчезнет нетерпеливая и беспокойная очередь курортников, а если и останутся посетители, так это будут пожилые покладистые люди, в основном мужчины, которым некуда девать время и которые готовы переброситься словцом и с нею, темноглазой смуглой телефонисткой Соней.

— Как там нынче на ваших магнитных магистралях?..

— Вы никогда не бывали в Мурманске? Вроде бы я где-то уже видел вас…

— Пожалуйста, мне порт. Если можно, поскорее. Траулеры уже должны вернуться. Там сын…

— У вас всегда такая мягкая зима?..

Отвечать приходилось на самые диковинные вопросы. И казалось ей, что эти обрюзгшие, мешковатые, облысевшие мужчины, приезжающие сюда пить целебную воду, чем-то похожи на ее семилетнего Юрика, которому до всего есть дело и все сплошь интересно. Только спрашивают они лениво, вяло, больше для приличия и, должно быть, не слушают ее ответов — тоже неохотных и автоматически любезных… А бывают и своего рода ухаживатели. На таких она просто не обращала внимания.

— Почему у, вас такие грустные глаза? Послушайте, зачем вы тут сидите? Поехали бы с нами, на стройку. Ей-богу, не пожалеете. Да вы себе просто цены не знаете! Едем?

Это двое молодцов, возбужденных, веселых, должно быть, как и все знаменитые бамовцы. Они уверены в себе, в своей миссии, в своей значительности, в своих радостях, и эту уверенность, доброжелательность готовы делить со всем светом.

Невольно подняла глаза.

— Правда, у нас такие люди там!.. А сейчас дайте нам Ургал. Госзаказ!..

И опять кто-то уже отталкивает плечом клиентов, которые чересчур долго для обычных ожидающих беседуют с телефонисткой.

— Мне Новосибирск. Срочно! Институт Академии Наук…

Но едва синева неба полиняет от яркого солнца, а иссиня-белые шпили гор скроются под шапкой туч и над городом повеет откуда-то запахом мерзлых почек, хвои и талой воды — исчезнет белая прозрачность улиц. И как-то выжидающе-упруго выгнутся ветви берез, и стремительно, с отчаянным криком затрепещет крыльями синичка, и где-то подо льдом зажурчит мутный ручей. Что-то тревожно ёкнет под сердцем у Софии, и блеснет на увядших губах робкая улыбка. Так приходил к ней март — месяц перемен.

Тогда она примчится домой пораньше, еще до прихода Юрика из школы, переворошит свой гардероб и начнет внимательно вглядываться в свое лицо, отраженное в зеркале. Какая-то спазма стеснит горло, когда она заметит, что новая, еле видная ниточка появилась в уголках глаз, и чуть поблекли щеки, и уже не так упруга вздернутая верхняя губка. И заметит, что в глазах исчезли, выцвели искорки, а зрачки стали шире. Только такие же длинные ресницы на крупном овале века. И такая же упругость в теле, что и в прошлом, и в позапрошлом году, и как будто была вечно…

И все же опять хотелось, чтобы в хрустальной вазочке на пианино появился букетик синих фиалок или мохнатого, как шмель, с запахом талой воды, сон-травы. Эти цветы всю весну приносил ей на почту приятный внимательный мужчина — бухгалтер автобазы. Руки у него холеные, с округлыми, аккуратно подстриженными ногтями, да и сам он, пусть и с одышкой, которая разыгрывалась весной, выглядел величаво, с каким-то внутренним благородством в повороте головы и всей осанке. Когда в вазочке появились ландыши, а затем и розы, ей показалось, что нет на свете ничего лучше весны. И лучшего человека, чем Александр Кириллович, ей уже не встретить.

Пригласила его к себе на чай. Он согласился охотно, как будто давно ожидал этого. И ей стало так легко… Провела гостя сквозь молчаливый строй вопрошающих, любопытных глаз. Пусть! Скоро она сама заговорит с этими женщинами!..

Александр Кириллович прихлебывал чай из блюдца. Аккуратно набирал ложечкой вишневого варенья, так же аккуратно клал его на язык, осторожно, боясь шевельнуть даже ресницами, подносил блюдце к лицу и одними губами втягивал в себя ароматную жидкость. И говорил, говорил… Казалось, он знал все, что где происходит, кто что сказал или мог сказать, где и какой разбился самолет, с кем помолвлена опять вдова Кеннеди-Онассис, и какие цвета спортивных костюмов будут доминировать на зимней белой олимпиаде в Инсбруке, и как можно теперь ездить, на отдых, не к морю, а в деревню…

— Это прекрасная мода! — наконец прорвалась со своим словом и София. — Если хотите, можно поехать… У меня мама живет здесь неподалеку. Так ждет меня! Я, когда приезжаю, всегда в чем-нибудь помогу по хозяйству — огород вскопать, картошку выбрать. А то еще, говорит, крылечко перекосилось… Ждет, старенькая!..

Александр Кириллович промолчал. Еще со вкусом отхлебнул чаю, о чем-то подумал, глядя куда-то в угол, вытер платочком лоб, затылок, словно ничего и не было сказано, и опять начал распространяться о диковинном обитателе озера Лох-Несс, «десятом чуде света», об искусственном мозге, который создают кибернетики Глушкова, о новых остротах на шестнадцатой странице «Литературной газеты» за подписью Евгения Сазонова… Она устало слушала, а мысль возвращала иное — давно умершие дни, когда они с мужем познакомились впервые и когда он так же безостановочно говорил обо всем на свете… И после ему было дело до всего на свете, только не до нее, только не до них с Юриком.

Провожая гостя, почувствовала, что лепестки роз в хрустальной вазочке на пианино как бы покрылись ржавчиной… И дни ее надолго заржавели…

А когда опять зазвенела нагими ветвями береза и у окошечка появилась очередь курортников, в лучистых глазах Софии снова зажглась теплая медвяная улыбка.

— Называйте город и номер телефона. Сколько минут будете говорить? Кого вызвать?.. — привычный разговор с клиентом, привычная запись в квитанции, привычные слова в телефонную трубку: — Дежурная!.. Дежурная!.. Примите заказ на Ригу… Новосибирск… Умань… Алло! Алло! — Свободной рукой прижимает к губам микрофон, и на весь зал привычно и уравновешенно звучит ее малиновый голос: — Абонент тридцать три, даю Калининград, вторая кабина! Сто три, Львов — пройдите в десятую кабину… Алло, это автобусный завод? Говорите… Рязань!..

А очередь не уменьшалась.

— А я и не знал, София, что у вас такая адская работа, — услышала совсем рядом приятный знакомый голос. Подняла глаза — у окошечка стоял директор книжного магазина Яков Алексеевич. — Добрый вечер, Соня. Одессу заказать можно? — Худощавое удлиненное лицо его светилось доброжелательством. На лбу разгладились глубокие морщины, возле губ, в тугих, глубоких бороздках, вздрагивала улыбка.

— Одессу? Только для вас персонально, Яков Алексеевич! — блеснула ему карим глазом. — Вот тут запишите номер телефона… — подала бланк. Следила, как он долго и неуклюже выписывал одесский телефон, как губы растягивались в светлой улыбке, которую он не в силах был погасить…

— Сыну звоню! Что-то давно не давал о себе знать, мы волнуемся.

А сам смотрит на нее, а не на бланк, который нужно заполнить, с удивлением замечает, какая она особенная, приподнятая, и какие руки у нее — маняще-плавные, и в глазах золотые блестки мерцают, и в голосе столько неги…

Хоть он рассказывал про сына, который учится в финансово-экономическом техникуме, но сам услышал что-то странное внутри, что внезапно шевельнулось в нем… София поняла этот глубокий взгляд и, выйдя после работы на улицу и подставив лицо теплым весенним лучам, совсем не удивилась, что Яков Алексеевич попался ей на дороге.

Впервые она присмотрелась к нему по-иному и осталась довольна: высокого роста, худощавый, слегка сутулится. На плечах красиво лежало хорошо сшитое пальто с черным каракулем. Под ондатровой шапкой глядели на нее светловато-серые глаза, отчего строгое, сухое лицо казалось моложавым. В зубах сигаретка, и это ему удобно, он старается скрыть за нею дрожь улыбки на губах.

— Я кое-что прихватил с собой. На ужин. — Глубокий сухой кашель курильщика. — Если вы не возражаете, конечно.

С ним поужинать? Нет, она не возражала. Но… Он не приглашает ни в кафе, ни в ресторан, он держит этот ужин у себя в портфеле. Значит, она должна пригласить к себе. Ведь она — женщина-одиночка. Какое ей дело до соседок, которые по целым дням греют плечи на скамейках и обшаривают глазами каждого, кто пройдет мимо них… А Юрик ее уже пришел из школы, разогрел обед, поел и теперь сидит за книжками или малюет цветными карандашами женские фигуры в альбоме, под которыми еще неумелыми пальцами подписывает: «Моя мама»…

— Конечно… Не возражаю, — наконец проговорила она тихо. В небе плыли журавлиные стаи. Птицы летят к своим заветным жилищам, чтобы свить гнезда и выкормить детей. И чтобы новые журавлиные стаи следующей весной рассекли крыльями небо… «Летим с нами! Ну, что же ты?» — слышалось в их курлыканье.

Солнце поднималось все выше и нежило землю теплом и травами. А сердце Софьи нет-нет и съежится морозно, потому что знала — краденое тепло грело ее. Не верила, будто жена ему чужая, будто дома его не понимают, будто только возле нее, только с нею чувствует себя Яков Алексеевич человеком… Но пусть все остается так, как есть… Ничего больше ей не нужно от него… Нет, нет, все прекрасно! Она — счастливая женщина, потому что рядом — осчастливленный ею мужчина. Он не бросал попусту слов про грусть в глазах… Как те веселые молодые строители… Был по обыкновению приветлив и молчалив.

Так повелось уже, что Яков Алексеевич приходил «с ужином» раз в неделю, среди белого дня, когда она работала во вторую смену, — по праздникам и обычным выходным приходить не мог — обязан быть дома и свидетельствовать этим семейное благополучие. Приходя, обязательно приносил бутылку сухого вина. Она накрывала на стол. Готовила к его приходу жареное мясо или рыбу, салаты из парниковых, еще слишком дорогих овощей. Добывала в ресторане изысканные закуски — икру, крабов, паштеты… Садилась напротив него, упершись руками в подбородок, смотрела, как он все весьма охотно запихивал в себя, щедро запивая вином; как возбужденно размахивает руками, подкрепляя свой оживленный рассказ…

Она любовно смотрела на него, иногда отпивала из своего бокала маленький глоток, думая о том, чтобы ему хватило на весь вечер одной бутылки. К закускам не прикасалась… Все остатки этой трапезы бережно прятала холодильник — для Юрика…

Но однажды Яков Алексеевич не пришел. Она заволновалась. Возвращаясь с работы, зашла в книжный магазин. Ведь ей так нужно было повидаться с ним! У нее два выходных дня, она предложит устроить прогулку за город и там, среди первозданной природы, может быть в горах, хочет посоветоваться с ним…

Двое и трое юношей перелистывали сборники стихов. Старуха в пенсне и с растрепанными волосами нетерпеливо постукивала палкой в ожидании продавца. София присела на стул возле столика с картотекой новых поступлений. Из дверцы во внутренние комнаты наконец появилась статная молодая женщина с крутыми бедрами и вызывающе высокой грудью. Лицо бледное, почти бескровное, с темнеющими рябинками; светлые глаза, подведенные синевой, возбужденно блеснули в сторону Софии. Продавщица разговаривала с женщиной в пенсне, но взглядом ощупывала лицо Софии. Когда продавщица говорила, заметно вздернутая верхняя губа ее открывала верхний ряд белых, редко поставленных узких зубов.

— Вы что хотели? — голос у женщины глуховато утомленный.

— Я хотела… Пожалуйста, попросите Якова Алексеевича… — София почувствовала на щеках краску. Ей показалось, что глаза женщины с бескровным лицом и бескровными жадными губами потемнели; верхняя губа ее болезненно дернулась и тут же вскинулась в кривую усмешку.

— А его нет! — в голосе пробиваются нотки насмешки.

— Я очень вас прошу… Очень!.. — Глаза Софии затуманились, лицо пылало.

Продавщица сразу не решилась, потом, качая бедрами, направилась к внутренней двери.

— Там какая-то дама просит вас, Яков… Должно быть, та самая!

В глаза Софии ударила жаркая темень. Ее тут знают?!

Яков Алексеевич, высокий, с гладко причесанными седеющими волосами, в очках (таким она никогда его не видела!), в синем рабочем халате, стоит перед нею, внимательный, улыбающийся, учтиво склонил голову к плечу, слушает ее. Ее слова взволнованно срываются с губ, застревают в горле, липнут к нёбу… Ничего особенного не произошло. Это минутная растерянность… Но в ее годы…

Лицо Якова Алексеевича закаменело в улыбке, взгляд стал водянистым, заострились плечи. Если бы знать… Ведь он тут просиживает по целым дням — прибыла новая партия книг, составляет картотеку, помощников нет, приходится все самому… А вообще, как ей живется? Ах, да!.. Курортный сезон еще не кончился, работы много… У них точно так же… Устал от всего — хоть бы скорее в отпуск…

Лето кончалось. Где-то в горах оживали холодные ветровеи и тайком золотили кроны тополей. Дрожали по ночам белые березы, а по утрам за свитками тумана где-то курлыкали стаи журавлей…

И даже весной, когда снова терпко запахло почками и среди упругих ветвей радостно галдели воробьи, сердце ее все еще ощущало холодное дуновение осени. И рада была, что томящий запах ландышей не тревожил, что наконец спокойствие навсегда пришло к ней. И все суетилась, хлопотала возле Юрика, а он уже кончал седьмой класс, сделался стройненьким, темноволосым, невероятно красивым, немного похожим на нее, немного на отца… Сжималось сердце, когда слышала его ломкий басок, когда видела, как по-девичьи лоснятся его нежные, в мягком светлом пушке щеки. Учился только на «отлично». Какая-нибудь четверка становилась для него трагедией. Тогда просиживал до полуночи, до бесчувствия, лишь бы опять принести маме пятерку. Откуда такое честолюбие? Удивлялась и гордилась. И уже о себе не заботилась. Донашивала старенькие платьишки, подгоняла давно изношенные юбки и кофты. Юрику нужны были лучшие костюмчики, рубашечки, куртки. И пальто, и лыжи, и коньки, и путевка в пионерский лагерь или в туристическую поездку.

И уже не печалилась, что легонькая сетка морщинок паутинкой сплелась вокруг глаз. И что иней густо покрыл черные кудри. Не скрывала седины. Носила строгую прическу — туго затянутый узелок волос на затылке. Рассмеялась, узнав, что теперь это самая модная прическа в Европе — прическа русских балерин. А в зале переговорного пункта по-прежнему спокойно звучал ее сочный малиновый голос:

— Заказ сто два, Москва, пройдите в первую кабину! Вильнюс, ваш абонент не отвечает. Подойдите к кассиру… Киев… Мурманск… Тюмень… — Не обращала внимания на любопытные взгляды. Сердито отстраняла букетики синих пролесков или сна. Ей не нужно ничье внимание. Теперь она была уверена, что мужчины никогда не страдают от любви к женщинам — ищут в них развлечений, забытья, удобств. А для женщины любовь — всегда страдание!.. Не хочет больше София страданий…

Теперь даже себе признаться стыдно, как она страдала, как хотела возвратить Якова Алексеевича. После того разговора в магазине она постигла его настоящую суть. Стало вдвойне больно — оттого, что была обманута в любви и оттого, что, понимая это, не могла выбросить ее из сердца. Все готова была простить… Не попрекнула бы! Слова не сказала бы — лишь бы снова пришел. Хотела сберечь хоть каплю того, что имела, ту кроху тепла, которая виделась счастьем…

Осмелилась было еще раз-другой зайти в магазин. С холодным, ледяным лицом покупала ненужные ей книжки. Видела издали Якова Алексеевича, и он видел ее, приветливо, даже дружески кивал ей головой, один раз и руку пожал… Потом запретила себе эти посещения. Разве он не понимает, чего хочет София? Нет, жалостью любовь не вернуть!

А весны все равно приходили. А солнце сверкало ярко, как всегда, и ослепительно играло в стеклах окон. Снова пьянило цветение сирени, черемухи, тополей, роз…

Как ни странно это, но после того, как проводили на пенсию добрую и неразговорчивую Надежду Степановну, на ее место начальником отделения связи поставили мужчину — Валерия Ивановича Моторного (давно известно, что в сферах связи доминируют женщины, но бывают и исключения). Фамилия нового начальника должна была обозначать (по давней народной традиции) его энергичный характер. Однако жизнь и здесь готовила исключение: Моторный был спокойным и даже флегматичным. С хозяйством своим не спешил знакомиться. Не любил высиживать все рабочие часы — были у него еще какие-то дела, и он то и дело исчезал. Это устраивало сотрудниц, они успевали и в магазин сбегать или в парикмахерскую, и свою работу выполнить. Зато когда Моторный появлялся в отделении, все стихали и встречали его с надлежащим почтением.

Ходил Моторный закинув голову, как все малорослые люди. Крепкий, аккуратно скроенный мужчина с необычайно густой и волнистой шевелюрой. Мягкая, доброжелательная улыбка сияла на лице. Только глаза его никогда не теплели от нее. Стеклянно блестели из-под широких темных бровей. Когда он сердился, белки глаз расширялись, и тогда казалось, что глаза побелели.

Но такое случалось редко. В отделении Моторного уважали и несколько побаивались.

На Восьмое марта Валерий Иванович всем сотрудницам подарил по букетику белых и синих гиацинтов, предусмотрительно приобретенных загодя в цветочном магазине. А Софии поднес еще и маленький флакончик пробных духов.

— Соня, поздравляю тебя! — толкнула ее под бок Люба, кассирша переговорного пункта. Она лукаво подмигнула в сторону Моторного. — Говорят, холостяк! То есть разведенный. — И закрыла лицо букетом цветов.

София пожала плечами. Это ей безразлично. И совсем не интересно. Ее весны отшумели — совсем!.. Но Валерий Иванович так ласково и нежно придержал ее руку, так значительно прижал ее ладони к своей груди, что она вдруг засмеялась. И смех этот показался ей самой некрасивым, каким-то вызывающим… Но Валерий Иванович от него весь просиял, словно бы даже ростом стал выше. Движения его сделались резкими, голос нарочито громким и беззаботным. И о чем ни говорил присутствующим — говорил как будто ей одной.

— Не прозевай, София. Видишь, как наставил глаз? — не успокаивалась Люба. — Человек вроде бы серьезный, уже немолодой.

— Не мели глупостей…

— А чем вы не пара?

Моторный провожал Софию до самого дома.

— С женой мы расстались лет пять назад… — рассказывал он так просто и равнодушно, что она поняла: места для сожалений в его сердце уже не было. И почему-то подумалось, что хорошо, когда приходит весна и когда в тебе пробуждаются ее запахи. Ведь если они пропадают, знай — в тебе побеждает вечность…

— Но вышло так, что мы живем в одной квартире. Дети, я к ним привык. Да и воспитывать легче. Отец — это отец! — Смех у него реденький и дрябловатый. Должно быть, от непривычки. Должно быть, мало радости выпадало в жизни, что эта редкостная награда человеку — смех — не приучила к себе его гортань…

И Софии вдруг остро захотелось, чтобы этот человечек научился смеяться полной грудью — широко, бурно…

— А жена как же? Вы с нею теперь не ссоритесь? — София не представляла себе подобного сожительства.

— Что вы, у нас теперь самые лучшие товарищеские отношения. Никаких обязательств в отношении ее у меня нет. Хочу — зайду в гости, в ее комнату, на чай, так сказать. Хочу — не прихожу. Могу где-нибудь ночь провести — ко мне никаких претензий — мы в разводе. — И опять этот смех. От него неуютно Софии. И почему-то стыдно. «Чем мы не пара?» — звучало в ней что-то насмешливо. «А чем и не пара?»

И соседки на скамейках у парадного скоро уже обсуждали тот же вопрос: а чем они и не пара? Оба свободные, что мешает? И он такой вежливый, такой интеллигентный — всегда поздоровается, еще и руку к козырьку приложит, точно хочет перед ними шапку снять в знак уважения. И Юрик к нему привязался, называет просто по имени — Валерий, как старшего брата. Вдвоем и на рыбную ловлю, и в цирк, и в кино, всё вместе — посемейному, любо поглядеть. А София-то как расцвела… Да пусть уже счастье ступит на ее порог…

Примерно в середине зимы к Софии съехалась родня — сестра с мужем, племянницы, мать…

Соседки на скамейках мигом все расшифровали — будет свадьба. Иначе с чего бы на такой мороз люди тащились сюда? Да и старуха, слыхали, целого кабана привезла — колбасы там, сальтисоны, кровянка…

А почтовое отделение открыто готовилось к свадьбе. Собирали деньги в получку, по очереди бегали то в универмаг, то в посудный, то за цветами в оранжерею… Хорошо, что Моторный на эти несколько дней догадался уйти в отпуск.

София потонула в хлопотах. Как одеться в день регистрации брака — молодые известно как одеваются, а вот такие… А хор тоже будет петь им песни с пожеланием счастья? А шампанское с собой брать?

— Да где твой жених, Соня? — допытывалась Ирина, сестра.

— Будет! Сегодня или завтра приедет.

— Так уж пора бы… Послезавтра же…

— Не беспокойтесь!

Мать не спрашивала ни о чем. Возилась на кухне, привыкая к газовой плите. Один только раз выпрямилась и так ясно заглянула в глаза:

— А он, видать, и не приедет.

Что-то оборвалось в груди. Обвела взглядом комнату, мать, сестру, Юрика — на нее смотрели с жалостью. И тут почувствовала: не приедет!

— Да нет… Завтра ведь…

Сборы походили скорее на похороны. Только для траурной процессии — слишком уж нарядные платья, слишком много шика в прическах женщин, шарфиках, галстуках, каждый с цветами. София вышла в новом пальто и в белом оренбургском, как пушинка легком платке, тоже с цветами. А Юрик расфранченный, черные глазенки так и брызжут радостью. Жениха не видно только. Наверно, где-нибудь по дороге встретятся, хотя следовало бы…

Соседки порастворяли двери, стояли у окон — откровенно разглядывали Софию, гостей…

Валерия Ивановича не было и в загсе. Им посоветовали подождать, такие случаи бывают. Но вот чтобы не было ни телеграммы, ни телефонного известия — такого уже не помнили сотрудники загса.

Мучительно было поднять веки. Мучительно сделать шаг, даже шевельнуть рукой. Но она нашла в себе силу подойти к регистратору.

— Прошу вас… Дайте заявление. Наше заявление. Я… хочу написать, что… отказываюсь!

Кровавые круги хлюпали перед глазами и рассекали сухостью белки глаз. Слышала только, что, когда все вышли на улицу, мать спокойно и приветливо сказала:

— Простите, люди добрые. И спасибо за хлопоты, за уважение. А теперь просим в нашу хату. Мы для вас готовили закусить, так просим отведать. Не обижайте хоть вы…

В маленькой комнатке Софии никогда не собиралось столько гостей. И никогда не было такого богатого стола, столько вин, наливок, настоек. Столько говора, смеха, шуток. Не было в них обидной жалости, было понимание, поддержка, мудрая людская искренность и душевное тепло.

Закаменевшее сердце ее оттаяло, и впервые за столько лет София вспомнила, что у нее когда-то был хороший голос.

Среди лета, среди лета

Без приюта, без привета

Среди лета почернел, увял цветок…

Гости замерли. Удивленно вслушивались в низковатый глубокий голос, он, казалось, разрывал душу, и все тело охватывал озноб. А она, София, как бы вырастала медленно, упершись ладонями в край стола, поднималась, голова была откинута назад, глаза зажмурены, а на щеках влажно блестели слезинки.

Среди лета, среди лета,

Среди звездного расцвета

Горько, тяжко потерять свою любовь.

Среди боли и тревоги,

В белый день посредь дороги

Разминуться — и не повстречаться вновь…

Только когда все уже разошлись, Ирина спохватилась, кинулась звать Юрика. Его не было в квартире. Не было Юрика и у соседей — пришлось ночью стучаться к ним.

На дворе глухая ночь. Мороз забивал дыхание и тысячами иголок рассеивался по земле.

София бежала по безлюдным улицам — простоволосая, растрепанная, безумная…

— Юра!.. Юри-ик! Сыно-ок!.. Где ты?.. — Вдоль сонных морозных улиц катится стон. Она не знала, как долго продолжалось это. Не знала, когда очутилась у самого озера… Когда поняла, что маленькое темное пятнышко, блуждавшее по берегу, был он — ее сын.

Опрометью мчалась, расставив руки, не чувствовала, как полы пальто бились о колени, как уже пропал голос, хотя каждая клетка в ней кричала отчаянием: «Юра! Сыно-ок…»

Мальчик шел навстречу. Волочил по земле шапку, пальтецо расстегнуто, плечи опустились — как побитый птенчик. Лицо невозможно разглядеть — все черты расплылись. Когда припала к его щекам, они обожгли холодом. На губах остался соленый привкус…

— Что с тобой, Юрик?.. Куда ты девался? Сынок, зачем же так? Зачем?..

Юрик обмякло шатался, а она тормошила его, обнимала.

— Ну, где ты бродил? Где?

— Его искал… Валерия… — заикаясь, выдавил из груди.

«Среди лета, среди лета… горько-тяжко… не повстречаться вновь…»

…В помещении переговорного пункта опять шумно. У окошечка с вывеской «Начальник отделения» мужчина в форме связиста, с красивой белой шевелюрой и приветливой улыбкой на лице. Только в глазах его нет улыбки. И посетители стараются не смотреть в эти глаза. Может быть, оттого, что, когда взгляд их скользнет по лицу, становится жутко, словно смотрят на вас мертвые зрачки из искусственного стекла…

И невольно приходит мысль о том, что умирание человека начинается с глаз… Оттого посетители невольно отворачиваются и начинают прислушиваться к малиновому голосу телефонистки, а он оповещает, что магнитные волны полны ожидания и надежд.

— Москва, сто три, пройдите в третью кабину!.. Ленинград — десятая кабина!.. Дежурная, примите заказ на Ашхабад… Калининград… Симферополь… Ургал… Алло! Кто ожидает Ургал?.. Алло, Ургал! Кого вызываете? Меня? Как же, помню!.. «Госзаказ…» Нет, о вас не думала! А вам бы этого хотелось? Ждете? Я не обещала приехать. Ведь сколько лет прошло! Хорошо, подумаю… Алло… Владивосток! Это Машстрой! Говорите! Десятая кабина!.. Хорошо, позвоните завтра, Ургал… Буду ждать!..

И вдруг малиновый голос растаял в подавленной улыбке. И тогда все заметили, что весеннее солнце особенно ослепительно светит в окна, что на тополях наливаются сережки цветения и что эта непонятная сила жизни безудержна и прекрасна…

НА КРАЙ СВЕТА

— И сегодня пойдем, Леся?

— Да.

— На край света?

— На край света.

Она одна знала, где этот край. Впрочем, он был для нее всюду, где были незнакомые улицы, новые дома, деревья. Она могла сесть на скамейку посреди парка и сказать:

— Вот это и есть край света. Сегодня он здесь.

И Василь не знал, где будет он завтра, послезавтра, через неделю… Мечтать об этом было хорошо.

Они шли по новому, только что проложенному шоссе, от которого еще несло теплом. Город остался позади, с его заботами, суетой, условностями. Со всем будничным и знакомым. А здесь — здесь был край света.

— Ой! — вскрикнула Леся и выпустила из рук свою белую сумочку. Тоненький каблучок ее туфельки завяз в мягком асфальте. Она ждала помощи. Но Василь не протягивал руки. Стоял в стороне и смеялся. Беспомощная Леся напоминала ему цыпленка, который прищемил ножку и растопырил крылышки. Она умоляюще и в то же время с улыбкой смотрела на него.

— Какая ты красивая!

— Какая есть…

— Нет, ты лучше, чем есть! — Они рассмеялись. Было хорошо — и немного грустно. Потому что солнце уже покачивалось на тугих верхушках сосен. Они боялись солнца, которое было неумолимо — быстро катилось к западу, напоминая, что их время уходит.

Но они и любили солнце. Оно вливалось в них золотым потоком тепла и растворяло их в голубом безграничье.

Леся подняла глаза к небу:

— Смотри, какая белая дорожка!.. Ровная-ровная…

— Это самолет пролетел.

— Нет. Это — рубеж.

— Какой рубеж?

— Края света.

— А что там, дальше?

— Там? — не знаю. А здесь — все.

Она сняла туфли и босиком побежала по теплой траве. В колени ей кланялись ромашки, сухие соцветия бессмертника и деревья. Вдруг она остановилась и всплеснула ладонями.

— Ой!

Под кривоватой скорченной дикой грушей прижался куст боярышника. Красные ягодки вспыхивали яркими огоньками в лучах солнца. А под ногами мягко прогибался мох. Она присела и обхватила руками колени, а глаза будто вбирали в себя синеву неба, были большие, с пушистыми рыжеватыми ресницами. И чуть тронутые грустью. Они всегда были такими. Василь как-то бессознательно боролся с этой ее грустью. Ему хотелось вселить в ее глаза радость. Как тогда, в тот первый вечер…

Поезд метро мчался с яростным гулом. Но этот гул успокаивал. Василь смотрел, как в стекле пролетали огни подземной трассы, как дремали запоздалые пассажиры. Все воспринималось необычайно резко, приподнято. Мысли сменялись с какой-то беспричинной легкостью и радостью, которая вошла сегодня в его сердце. Только теперь он вспомнил, как дурманно пьянит сирень, расцветшая у него под окном, какая адская жара сегодня на улице. Даже сделалось вдруг душно, словно только сейчас он вдохнул горячий удушливый дневной воздух. Василь вынул из кармана газету, сложил ее в несколько раз и вытер лоб. И вдруг уловил чей-то лучистый взгляд. Он еще раз приложил газету ко лбу. И снова почувствовал, как кто-то подсмеивается над ним… Это была — она.

Василь точно испугался чего-то поначалу, потом покраснел, потом принялся засовывать злополучную газету в карман — и совсем растерялся. Хотел что-то сказать, но она протянула ему аккуратно сложенный белый платочек:

— Возьмите…

И неожиданно вышла на первой же остановке. А поезд метро помчал его дальше. Потом Василь долго искал на станциях метро эти необыкновенные глаза… Он нашел их.

Но почему-то в них была грусть. И Василь не мог победить ее.

— Смотри, какое солнце! — Леся щурилась и протягивала руки к багровому раскаленному кругу на горизонте. — Ты умеешь пить солнце?

— Не умею, — ему было смешно.

— А ты набирай его в пригоршни и пей! — Они собирали солнце в пригоршни и пили. И смеялись, как дети.

А солнце уже завязло в пурпурной туче. Тревожно прошелестела листьями старая груша и замолкла. И только теперь они услышали неустанный шум шоссе, оно вытянулось вдоль перелеска своей серой спиной труженика. Машины возвращались в город, как большие черные пчелы в гигантский улей.

Они слушали это и молчали. К чему слова?

Василь закурил сигарету, затянулся. Он смотрел на буйные заросли ольхи, на кудрявые клены, на крепкие молодые дубки. Они были пьяняще терпкими, сочными, как бы налитыми темно-зелеными сгустками лета. Лишь кое-где на кленах вздрагивали предательские ярко-желтые листочки. Они предвещали осень…

Потер рукой виски. И у него на висках уже серебром пробивается осень. И в Лесиных глазах грустью проглядывает она. И в чуть приметных морщинках возле губ…

— …И розовые облака, как розовые паруса, натягивает ветер. — Леся мечтала. — Давай и мы поплывем за ними.

Они лежали на спине и следили за течением облаков. Им казалось, что и они сами плывут на розовых парусах в бесконечность, к счастью, к солнцу…

Но солнце катилось к западу. Его уже почти не было видно — оно нырнуло в пурпур облаков. Их время кончалось. Кончалась сказка. Надо было возвращаться к действительности. Каждый к себе: она — к своей семье, он — к своей, где его ожидала пустыня одиночества и надежда на завтра, на новый «край света».

Где-то он будет, этот край, завтра, послезавтра, через неделю, через год?..

ГАЛЬКА

…Не любила надолго покидать свой дом. Пока до калитки дойдет, сто раз оглянется.

— А киш, чего идете за мной! — незлобиво ворчит она на кур, кинувшихся к ней со всех сторон. — Ишь, ненасытные, все бы вам зерно клевать. Ступайте вон туда, на траву, паситесь. Киш-киш!.. А вы чего? — это уж она уткам, которые, крякая, тоже направились к хозяйке. Забрызганные, с набитыми зобами, тяжело переваливаясь с боку на бок, они оставили свои корытца.

С завалинки лениво поднялся кот, томно выгнул горбом спину, почесался ухом об стену и неожиданно мягко спрыгнул к ее ногам.

— Мурр! Урр! — громко мурлычет, шевелит ушами.

Ушла. Стукнула калиткой. Проверила, хорошо ли легла щеколда, чтобы случайно ветром не распахнуло. Ведь тогда разбредется ее хозяйство по всей улице. Оно бы ничего, к вечеру соберется на своих насестах, но соседки за заборами опять заведутся: живет одна, к чему ей все это — столько живности всякой, для кого старается? Кого кормить? И невдомек им, что для нее это — не какая-то там живность, а живые и разумные создания…

Еще раз издали оглянулась на хату. Высокая, под железной крышей. С большими окнами. В стеклах белеют гардины. Жаль только, с улицы не видно рушников над окнами. А если кто зайдет в дом — тут же остолбенеет: столько веселого цвета вокруг — красного, синего, зеленого. И посреди — черные круторогие олени, желтогрудые пташки с красными клювами, голубые грозди винограда. Каждый рушник — с прошвой, а то и кружевом. Так мать делала, еще до замужества. И у тетки такие же — с прошвой. Давно тетка с матерью покинули этот свет, а рушники на память ей — Гальке. Да и ее собственные рушники не хуже — только любила она не крестиком, а гладью вышивать. Но когда это было!.. Еще тогда, как за Ивана своего собиралась…

Галька потуже затянула платок на подбородке, ниже надвинула на лоб, по самые брови. Чтобы только глаза одни синели под черными широкими дужками бровей, а белый лоб чтоб прикрыт был от солнца. Так всегда повязывалась — берегла кожу от загара. А что нос всегда лупился — это не беда. Не белоручка же она, вон ладони какие — широкие, загрубелые — и это не позор. Это ее слава. Ведь никто столько не выберет конопли или льна за день, как она, Галька.

Топает босыми ногами по тропке. В руках — давно купленные, но мало ношенные туфли. Не любила, когда они обтягивали ступню — тогда идти трудно и земли не чувствуешь пятками. Так все лето и топает — босиком. Ну, а когда в город соберется, вот как теперь, так разутая идет к автобусу. В городе не походишь без обутки — мигом пятки сотрешь на камнях.

Озирается Галька по сторонам. В окнах еще нет огней — раннее утро. Но знает, что в селе ее видят. Еще только заря занимается над лесом, а уже по тропинке прошлепали босые ноги.

— Галька прошла!.. — позевывают вслед. — И куда это спозаранок?

— Галька прошла уже. Вставай! — будили молодых.

Иногда слышала за спиной другое:

— Ги-ги! Галька пошла! Вон та, распятая… — И не хочет слушать их, а слышит. Только по спине озноб пробежит.

Сегодня шла неспешно. Был у нее выходной. В поле все прибрано, снопики конопли обмолочены, свезены на колхозный пруд — скоро будут замачивать. Подсчитали, что и в этом году их звено опять в передовых. «Да там Галька одна что твой комбайн… — пошучивали незлобиво. — На доску Почета чтоб опять нацепили».

Галька не отвечала на это. Иногда откликалась:

— А с чего бы мне и не покрасоваться там! Разве не достойная? — Голос у нее звучал ровно и высоко, как натянутая струна.

Но говорить больше не хотелось. Пускай молодицы погалдят — надо же им языки почесать. А она свое знает. Впрочем, и то правда — ничто ее дома не держит. Одна-одинешенька — как перст. Значит, все может. Захочет — в клуб зайдет. Захочет — в лавку заглянет, в уголок станет, где мужики выстаивают. Граненый стаканчик опрокинет, из-под прилавка, ясное дело. За урожай, значит, что удался… И потеплеет на душе. Тогда никто ей не нужен — тогда она любит со звездами поговорить…

Тропа, еще прибитая росой, выводит ее к шоссе. В предрассветной мгле извилистая лента дороги, спустившись с пригорка, где еще спали хаты, как бы растаяла в долине. Здесь, между лозняком, по торфянистым берегам ручья курится сизыми полотнами туман. Уже добрых пять десятков лет наблюдает она это марево утренних туманов, и эти дикие заросли луга, и эту ленту асфальта, которая выбралась из закуренной туманом долины и снова взметнулась на другой пригорок, где шумит вековечный сосновый бор. И кажется Гальке, что ничего на свете нет краше. И что люди напрасно ездят куда-то, чего-то ищут, да и вряд ли находят… Если бы не шоссе, не эта асфальтированная, укатанная дорога, люди у них жили бы спокойнее. А что до нее, до Гальки, то она ненавидела эту дорогу, и не без причины. И не потому, что сестра Маня и меньшой брат Денис ушли по ней в какую-то другую, далекую жизнь, а потому, что и ее Иван куда-то ходил этой дорогой. А когда воротился, был уже другой. Чужой…

А она все вышивала свои рушники и вешала рядом с материнскими. Только больше было на них синей печали и черно-голубой тоски…

В долинке, где шоссе глубже всего прогибается асфальтовой спиной, стоит, раскинув крылья по обе стороны, легкая красивая беседка. Здесь останавливаются автобусы. Высаживают пассажиров, подбирают новых, чтобы доставить в райцентр или к железнодорожной станции. В обычные дни Галька минует беседку, но сейчас идет прямо к ней. Она спешит в райцентр — нужно поспеть застать брата Дениса дома. Не так его самого, как его жену — Надю. Посоветоваться хочет с ней — не может сама решить Галька, то ли попросту заигрывает с нею овдовелый фершал, твердит, чтобы замуж за него шла, то ли и вправду хочет этого… Может, и вправду забыл уже, что ее «распятой» прозывают?.. А если из жалости, так ей этого не нужно…

А соседки, что они? — иди за него, не будешь одиночкой, — советуют. Эх, не одиночество ей страшно… Ей, чтобы душа… Вот так, как с Иваном у них было…

Садится Галька на скамью под беседкой, а в глазах словно туманом застлало… И слышит, как откуда-то вырастает в ней заливистый перебор баяна и перестук каблуков… Стоит она в кругу девчат, семечки лущит, а сердце сжимается в ожидании. Даже чувствует, как от этого ожидания вздрагивают брови…

Считали ее тогда первой девкой на селе. И ростом взяла, и телом крепкая… А как песню заведет — в другом конце села отзовутся: «Галька запела».

Возле клуба танцевала поначалу со всеми хлопцами по очереди. Потом только со Степаном и Павлом. Но когда меркли звезды и от клуба начинали расходиться, покидала своих кавалеров и бросалась к Ивану. Им домой вместе — из одного конца.

Коренастый медведь Степан напрашивался в провожатые. Не хотела: «Мне с Иваном по дороге». Павлу говорила то же самое.

Иван был невысокого роста и шел рядом с нею несмело, точно боялся коснуться ее плеча. Только все рассказывал и рассказывал — о своей тракторной бригаде, о бригадире, о тракторе, о поле, на котором работал. Сладко слушать его речи. И горько, потому что быстро приходили они на свой конец, и небо светлело на горизонте, и уже кричали предутренние петухи.

— Холодно? — спрашивал Иван и тут же накидывал свой пиджак ей на плечи. Она молчала. И тогда Иван снова начинал рассказывать. А она боялась даже словом его перебить. Не шевельнется, хоть ноги сомлели. Наконец Иван останавливался — и так робко:

— А завтра в клуб придешь?

— Приду! — бросала не раздумывая. И тогда бежала от него, потому что сердце колотилось в груди и в ушах шумело.

Теперь не приглашал ее на танец Степан. Только исподлобья тяжелым взглядом следил за ее сияющим лицом. И Павло отплясывал с проворной рыжеватой девкой. И никто из хлопцев не подходил, не вел в круг.

А она только смеялась да еще энергичнее лущила семечки. И ждала, когда померкнут звезды, и сгустится темень ночи, и они с Иваном вместе пойдут домой. Будет он ей опять рассказывать занятные истории, по минуте расскажет целый свои день. И оттого покажется ей, что и она была с ним весь день, слышала разговоры трактористов, смеялась вместе с ними, видела, как вспархивают со стерни тяжелые сытые перепелки… Плечи ее согревает Иванов пиджак. А напоследок он опять спросит или попросит:

— Завтра в клуб… придешь?..

…Встряхнула головой и словно бы проснулась: сон это был или просто привиделось. Глянула на дорогу. Туман еще клубился над ручьем. Жгучая зелень берегов совсем поседела. На дороге — ни души. Неожиданно подумалось: эта дорога все же приносила ей и что-то новое в жизни. И она сама, идя по этой дороге, вроде бы обновлялась. Чаще всего это были поездки на конопляный завод, когда они свозили уже высушенную тресту, или на совещания, или на осенние и зимние ярмарки. С дедов-прадедов эти ярмарки собирались в дни старых народных праздников урожая, на которые съезжались со всего Полесья и колхозы, и промысловая кооперация, и фабрики, и артели, и всякие умельцы-мастера. Прямо на площади разбивали палатки или мастерили на скорую руку навесы и выставляли зерно, ткани, утварь…

Целый день ходи и выбирай себе мануфактуру, примеряй платки, сапожки, платья, пальто, а то просто бери без примерки варежки, сорочки, мониста, разглядывай все это богатство хоть до вечера, до тяжкой истомы во всем теле.

— Ой, как же тебе хорошо в этой косынке! — восторженно восклицала какая-нибудь из женщин. — Купи, Галька! Или уж не хочется принарядиться? Ты же вон еще какая! Не то что мы… дети, хозяйство. Не заработала разве?

— Почему не заработала? — звенел весело ее голос. Но вдруг в нем пробивалась грусть. И все знали, что Галька заработала, что у нее вдоволь всякого добра — шкафы ломятся. Да не надевает ничего — не для кого наряжаться.

Тенями ложились на щеки темные ресницы, скрывали синеву глаз, они вдруг чернели, и плотно смыкались губы. И тогда грубее бороздились морщинки у рта. Ярмарка больше не веселила. Не хотелось идти ни в театр, ни к фотографу, куда как-то заходили всем звеном. Опять смотрела на дорогу — когда уж назад…

Дома слушала тишину. Вдыхала запахи яблок, хлеба, молока… Только глухими осенними ночами слышался порой тревожный стук. Словно кто-то несмело так, легонько в окно или в дверь — тук-тук…

Замирала… Выжидала… Прислушивалась… Потом вскакивала, кричала: «Кто? Кто там?» — и замолкала. То ли почудилось, то ли в самом деле Иван…

Да нет, Иван качает своих детей или вытачивает из липового сучка куклу на колесиках… Не придет он… К распятой… Зачем было возвращаться? Лучше бы уж тогда померла… Нет, не придет Иван…

Он приходил в снах. То бегут они вдвоем по топкому лугу вдоль ручья, то бредут по песчаному дну его, а то видела, как Иван равнодушно проходит мимо, а она догоняет, бежит по жнивью, кричит, зовет — он не слышит… Иногда снился только его голос. Он звал ее по имени: «Галя!» — и она просыпалась. Сердце гулко стучало, она заглядывала во все окна… Это был только сон… Предутренний сон…

А сердце ждало.

Белая рубашка с низким вырезом вздрагивала на тугой груди. Жесткими ладонями приглаживала ровные черно-смоляные волосы. И тогда лоб, овал лица, длинная шея, обычно прикрытые платками, белели такой мраморной белизной, что никто не поверил бы, что эта женщина с тонкой белой кожей, невысоким, но широким лбом, сужающимся книзу мягким подбородком — простая полесская крестьянка, а не мадонна, ненароком сошедшая со старинной иконы и застывшая в рассветной мгле от предчувствия, веками томившего ее…

Распятая на кресте…

Еще по сю пору шептали это за ее спиной. Может, кому-то досадно было, что когда-то она была первой девкой, гордой и недоступной. А может, потому, что осталась гордой после того багрового предвечерья…

…Началось с того, что по дороге к селу спустились фашистские танки. Порасползались по садам, прятались под пожелтевшими деревьями. Теперь уже прятались! Не слышно было громких голосов, бездумной музыки на губных гармониках. Молча, со злобой поглядывали оккупанты на людей, ежеминутно готовые любому пустить пулю в лоб…

Мальчонка пробежал по двору возле танков — в спину выстрел. На заре молодица к колодцу пошла — бросили в колодец… В хате дети голосят от голода — прикончили гранатой…

Люди скрывались в погребах, в сараях, рыли землянки. Ее заметили с вечера — брала воду из колодца. И не опомнилась, как очутилась посреди хаты, посреди чада, сивушного перегара, в липких, жадных и цепких руках. Дикий хохот. С нее срывают одежду… И боль во всем теле…

Очнулась от холода. Солнце ослепительно било в глаза — еле расклеила веки. Нестерпимая скованность в руках и ногах — не пошевельнуть. Подняла голову и ужаснулась — руки ее раскинуты крестом и привязаны к перекладинам, пальцы посинели… Ноги тоже привязаны веревкой… И вся она распята, растерзана, разбита… только мысль жива… только чувствует шершавым языком запекшиеся, распухшие губы… И висит она на высоченном почернелом кресте, том, что испокон веку застыл на развилке дороги за селом…

Железной яростью напружинилось тело. За что?.. За что?.. Палачи! Выродки… Кричала, себя не помня, дико извивалась, молила и проклинала… Обеспамятела и снова билась головой о черный — от ветров, зноя и дождей — дубовый крест. И слышали ее только ветры — они стремительно налетали из-за леса и словно шарахались от нее за дорогу, за нивы… И снова бешено билась, теряя сознание. Как долго — не знает… Не заметила того мгновения, когда под нею дрогнула земля и когда она повалилась вместе с крестом… Только помнит, что долго выплевывала изо рта землю, долго и тяжело переводила дыхание, пока тело не перестала бить дрожь… И знала еще — надо идти домой… в свое село… в свой дом…

Багрянцем пламенел закат. Багряно садилось солнце за порыжевшие леса и перелески. И дорога курилась ржавой пылью. Все село высыпало на улицу — на рассвете танки неожиданно выползли из укрытий и с диким ревом откатились на запад, за леса.

— Глядите, крест идет! — крикнул кто-то. Все приставили ладони к глазам, смотрели против солнца. Онемели. Ведь крест… шел… Вздрагивал, останавливался, падал; и опять шел…

— Свят-свят-свят… — шептали испуганно. — Конец света…

— Да это же Галька! Галька идет!.. Распятая на кресте идет! — крикнул какой-то мальчуган.

И они в самом деле увидели тогда Гальку. И она их увидела. А бежать не могла… тащила на спине деревянный крест. Волосы ее намотались на перекладину, тело в растерзанной грязной рубахе обвито веревками. А руки так и остались привязаны к крестовинам, точно раскинутые в отчаянии крылья… Она что-то кричала… или выла… Никто не мог сказать, что это было…

Но это была она — Галька…

…Вечером пассажирский автобус остановился у придорожной беседки. Из него вышла Галька, затянула потуже на подбородке концы белого платка, огляделась.

Над долиной уже упали синие сумерки, а на пригорках верхушки сосен светились в розовом сиянии заката.

С шоссе свернула на знакомую тропку. Остановилась, будто что-то вспомнила. Повернула в другую сторону, к центру села, где мерцали уличные фонари.

В продмаге, как всегда об эту пору, было людно. Но проворная продавщица хорошо знала свое дело. Раз за разом в ее руках поблескивал граненый стаканчик…

— Спасибо за угощение. Пойду, а то уже смерилось. Я люблю ходить, когда смеркается…

— А почему так, Галька? — хитровато подмигивает продавщица.

— А чтобы людей меньше видеть. Кому захочу, скажу: «Вечер добрый», а кому не захочу — не скажу. Не люблю, когда они начинают: «Галька пошла…» Вот так и живу.

— Невесело живешь…

— Точно. Но живу.

— Ну и хорошо, Галька.

— Не знаю, хорошо ли… Да… Пойду уже. Вон звезды вышли на небо. Поговорю с ними…

Помешкала в дверях, еще раз надвинула платок на брови и исчезла в сумерках. А ей вслед кинул кто-то:

— Ги, Галька пошла!

— Молчи, болван. Это человек пошел.

ЗА ПАМЯТЬЮ

Бабуня бурчит. Пусть себе бурчит! Что ей — она старая. Ей лишь бы дома, лишь бы в тепле. А Марьяна спешит. Скорее, а то стемнеет.

Где ее старый кожушок! А валенки? На лавку полетело пальто с серебристо-черным воротником, меховая шапка. Нет, варежки она все же возьмет.

Ну вот, теперь она вовсе не Марьяна Павловна, не какой-то задерганный продавец универмага, где столько народу, что в глазах мелькает. Как хорошо, что она вырвалась из этого несмолкающего шума, непрерывного движения, где человек чувствует себя не полноценным созданием, а частичкой какого-то огромного, бесконечно движущегося тела.

А здесь она опять прежняя Марьянка, спрятавшаяся в белые снега. В тишину. В синее предвечерье. Как когда-то…

— Я скоро, бабуня! Ну, не скучайте!..

Под ногами скрипит снег. Так чисто и звонко. Снег вдавил дома в сугробы по самые окна. От этого село кажется сонным, маленьким, ненастоящим, как бы нарисованным. Куда-то пропала улица, а летом она широкая, зеленая, вся обставлена вербами, выходит на луг. Теперь только две тропинки вдоль домов.

Марьяна бежит быстро, спотыкается на сверкающих льдом залысинах; наверно, детвора, идя в школу, укатала их.

Улица кончается возле старой трухлявой вербы. Открывается бескрайнее белое пространство. Сердце застучало сильнее. Зашумело в голове. К чему это?

Глотнула морозного воздуха, стащила варежки, потом снова натянула.

Тропки тут нет — нетронутая целина вплоть до самой речки. А она не замерла, шевелит свинцово-холодным телом, тихонько журчит, кружит водовороты. Как и летом. Хотя зима мягко окутала ее берега мертвенно-белым покровом.

Марьяна бросается вниз. Вязнет в снегу по колени, падает и снова бежит к реке. Нет, не замерзла речка, течет!

На берегу отдышалась. Ну вот!.. Повидала… Вот мосточек на тот берег. Засыпанный. Нетронутый. За ним в снегах спят ивы. Летом высокие, гибкие, пышные — целые заросли ивняка. Марьяна бредет по колено в снегу вдоль тихого берега. Тревожно и радостно на сердце. Грустно и тревожно.

Вот они, три ивы над маленьким овражком. Единственные свидетели ее памяти. Молча спят под снеговыми шатрами. Только нежно-нежно перезваниваются меж собой обмерзшими, тонкими веточками. Какие же сны видятся им?

Марьяна тоже зажмурилась — и белое царство зимы исчезает. Щеки обжигает горячий жаркий ветер. Откуда-то слышится шорох осоки и кваканье лягушек. Гудение неугомонных пчел. Под пятки щекотно стелется теплая мята. Все это так зримо, отчетливо, что Марьяна со страхом открывает глаза.

Сурово и строго выжидающе прислушиваются к ней ивы.

— Здравствуйте! — шепчет им беззвучно Марьяна. — Это я…

Затрепетали, зазвенели испуганно:

— Зачем пришла? В такой мороз…

— За памятью, — что-то всхлипнуло в горле.

Опять встрепенулись обледенелые ветви:

— Забудь!.. Ты видишь? Ничего нет! Ничего не было…

— Нет, было. Вот здесь — сидел он. А здесь на траве — я. И квакали лягушки…

— Трава умерла. Лягушки спят. Ничего нет. Есть только мороз и белое марево. И холод… холод…

— Нет, все есть, и есть сын… Я скоро приду с ним. Хорошо?

Затихли испуганно ивы. Молчат онемело.

— Мы придем…

— А он? — вытянули в ожидании ветви и оцепенели.

— Его нет… Но есть его частица — сын…

Бредет Марьяна сквозь сугробы. За валенки набивается снег — не чувствует, не видит. Идет, идет — и остановится. Будто вслушивается в синюю тишь. И так хочется замереть, слиться с этим белым безграничьем и все забыть.

Но память толкает в спину, двигает ноги, и она бредет по снегам. Вот и улица. Светится окно бабкиной хаты. Тепло в хате, пахнет сухими травами и горьковатым дымком.

Возвращаться туда Марьяне не хочется. Опять бабуня как бы невзначай спросит:

— А тот… Грицко, не приезжал?

Марьяна останавливается у старой дуплистой вербы. Постоит тут, пока не застынут слезы на глазах.

Сумерки быстро развертывают над землей тихий, смутный покров. И Марьяна с трудом отрывает отяжелевшие ноги и мягко проваливается огромными валенками в снег.

Улыбнулась сама себе — побывала. И в этом году встретилась с памятью. К чему терзать себе душу? Сама не знает.

Бабка удивленно всплескивает руками:

— Ну, что с тобой приключилось, что уже и назад? Только было порог переступила и уже… А я сметанки принесла, молочко свеженькое… Или кто обидел?

Да нет, никто Марьяну не обидел. Просто очень-очень торопится, ведь завтра на работу, да и маленького на соседку оставила! Ну, разве что поужинает с бабуней.

Совсем стемнело, когда Марьяна выбежала на дорогу. Едва угадывалась белая тропка в белой полутьме. Изредка попадались прохожие, они спешили из запоздалых поездов к теплым заснеженным очагам. Звонко скрипел снег под ногами. Морозец еще сильнее хватал за щеки.

Марьяна медленно, устало одолевала неровную дорогу.

В сердце пусто и бездумно. Кому-то услужливо уступила тропку, двое приезжих спешили на зовущие огоньки. Оступилась и упала. Все равно… Все равно. Ведь ничего нет! Только белая пустыня и холод…

Кто-то подает руку. Кто-то стряхивает с нее снег. Какой-то мужчина.

— Спасибо, — говорит она неохотно.

— Не за что! Больше не падайте. — И побежал вдогонку за какой-то женщиной.

Марьяна вдруг метнулась вслед:

— Гриша? Остановился.

— Марьянка! Отчего же испуг?

— Гри-ша… — Широко раскрыв глаза, глядела то на него, то на фигуру женщины поодаль.

Он ставил чемодан на снег и снова брался за ручку. Растерянно топтался на тропинке.

— Ну, что там? Пошли! — недовольно окликнула женщина. — Уже поздно-о-о…

Эхо покатилось морозным простором, ударилось о снега и возвратилось к ней.

«Поздно-о-о! Поздно-о-о!..»

Отдаленно скрипел снег. Две фигуры таяли в темноте.

Марьяна двинулась вперед. На огни станции, которые мерцали вдали… и разбивались колючими осколками на ресницах…

ПОНЕДЕЛЬНИК — ВЫХОДНОЙ ДЕНЬ

Самолет приглушил моторы и поплыл по кругу над аэродромом. Она вдруг обмерла.

Подлетаем! Припала лицом к иллюминатору, жадно всматривалась в очертания незнакомого города.


Утром у нее и мысли не было лететь куда-то. Был обычный понедельник. Хмурый и серый. Небо расколыхалось, вывешивало над крышами косматые тучи, клубилось туманом. Порывистый ветер швырял в стекла окон звонкие капельки редкого дождя. Дома уже никого не было. На кухне осталась в раковине грязная посуда — завтракали наспех, потому что у всех сегодня работа с утра. А у нее — выходной. Из радиоприемника тихо журчала музыка. Ляна зажмурилась — фортепианный концерт Чайковского. Еще студенткой художественного института бегала слушать знаменитого американца Вана Клиберна. Он тогда гастролировал в Москве. С тех пор вошел в память этот фортепианный концерт. Выключила радио. Тишина. Но уже не такая осенне-безнадежная, как в первые минуты утреннего одиночества. И сразу пришло решение: сегодня у нее выходной — так пусть этот день будет праздничным! Пусть будет насыщенным, интересным, легким…

Достала свой новый шерстяной костюм — ни разу еще не надевала, берегла на праздники. Посмотрелась в трюмо. О! Она себе нравится. Еще чуточку косметики. Впрочем — нет. Когда-то ей сказали, что без помады заметнее капризный изгиб губ, а без туши для ресниц — мягче и ласковее глаза… И она больше не красится… Неожиданное воспоминание… Но она ведь ничего не хотела сегодня вспоминать. Ровно ничего… Впрочем, у Ляны есть право на это воспоминание. Зачем отказываться! Сегодня она будет свободна в своих пристрастиях, мыслях, настроениях… Сегодня — понедельник, у нее выходной день. А кроме того — победа! На художественном совете ее акварельные этюды одобрили. Это не пустяк. Хотели даже один этюд отобрать на республиканскую выставку, но профессор Славский решительно возразил: «Еще рано. Рано! Рано… Молода для этого. Пускай поработает». Молода? В тридцать семь? Смешно. Странно. Впрочем, никто не знает, сколько ей лет. Считают, слегка за тридцать. Что ни говори, в этом есть горькая услада для женщины! А ей обидно, потому что в ее годы иные из коллег и лауреатские значки носят, и дипломы заслуженных имеют. Да и сделано еще не так уж много. Семья, воспитание сына, постоянные размолвки и стычки с мужем, наконец, глубокая, затаенная отчужденность, которая давно залегла между ними и которую приходится ежедневно преодолевать в себе. Ведь у них — все-таки семья.

Виктор ревниво относится к ее успехам. К чему они ей? Хочет сравниться с лучшими? И куда тебе, женщина! Не хватит пороха. Дразнил нарочно. Ведь знал-то хорошо — хватит! Но понимал: для этого нужно освободить ее от бесконечных забот по дому. А брать на себя часть семейных дел — позаботиться о сыне, малый в школе не очень-то успевает, покупать ежедневно продукты, прибирать хотя бы после себя — ему не хотелось. Да сколько этой домашней работы, которой не видно и от которой можно отупеть! Мужчины всегда говорят: это не моя обязанность.

Оттого успех ее на художественном совете был встречен дома почти враждебно: «Думаю, Славский прав».

На какую-нибудь поддержку или сочувствие дома она не надеялась. Но по инерции или по какой-то извечно заложенной в женщинах доверчивости рассказывала мужу о своих заботах и раздумьях. Кому же еще? Если что-нибудь не клеилось, Виктор иногда помогал, успокаивал. От этого становилось легче. Прибавлялось упорства и терпения. Но когда он улавливал в ее глазах и голосе хоть какую-то надежду и окрыленность — начинал сердиться. Ляна к этому привыкла. Научилась отмалчиваться. Но порой страшно хотелось, просто необходимо было услышать слова ободрения. Чтобы увериться в своей силе. Чтобы, плотнее стиснув губы, двигаться дальше. Той же дорогой — единственной для нее, желанной и неповторимой…


Прошлой осенью на художественную выставку попало несколько ее пейзажей. Критики деликатно обошли их молчанием. Коллеги привычно обошли взглядами. Дело обычное. Будничное. Приехали гости — слишком важные, чтобы Ляна могла о чем-нибудь посоветоваться с ними. Да и о чем? Главное о себе она знает.

Вскоре гости уехали. Но на следующий день Ляна неожиданно встретила одного из них в выставочном зале. Густые волосы с проседью, но лицом еще не стар. Волосы как-то по-мальчишески упрямо встопорщились над высоким лбом. Небольшие, живые, светло-синие глаза, казалось, серьезно взвешивали каждый мазок на ее этюдах… Ляна остановилась рядом.

— Вы не знаете, кто автор этих пейзажей? — обернулся он к ней.

Кровь ударила в лицо. Гость разглядывал ее любимый «Рассвет». Сквозь туманное марево еще не видно солнца, только первый луч его вызолотил журавлиную стаю…

Ляна смутилась, подбирала слова для ответа, но гость опередил ее:

— Поздравляю! Это — прекрасно.

— Спас… сибо… — еле выговорила.

— И это — тоже ваша? — Гость подошел ближе к картине, чтобы прочитать фамилию автора. — О… это что-то, знаете… Но почему такая грусть? Ведь осень — золотая! А ваши березы так прощально трепещут ветвями…

— Но и осень пройдет…

— Вам удается как-то нагнетать настроение. Прекрасно!.. Я рад знакомству с вами. Но я, кажется, себя не назвал: Борис Гуевский. — Он внимательно заглянул ей в лицо.

Ляне стало неловко.

— У вас есть еще что-нибудь… в таком роде?

— Да. Но ничего особенного…

— Если позволите, я загляну к вам в мастерскую. У меня месяц свободный впереди. Вот мой телефон, — Гуевский протянул визитную карточку, еще раз заглянул в глаза… Ей показалось — сердце екнуло. Ну да, так и станет она приглашать его в свою мастерскую. Как же… И неожиданно для себя сказала:

— С большим удовольствием. Буду рада…

С той минуты у Ляны началась другая жизнь. Какой-то внезапный, стремительный подъем, какой-то водоворот душевных сил. Смелость в руках, уверенность в себе, в своем призвании…

Гуевский заходил часто. Ляна волновалась. Ждала его прихода. Он редко высказывал свое мнение. Понимал — это еще не законченные работы. Видел законченными. Но ничего не говорил. Ляна была благодарна ему за молчание. И за ум, избороздивший лоб морщинами, и за голубые искорки радости, вспыхивавшие под ресницами. И за округленные по-детски губы — эта гримаса сосредоточенности ей страшно нравилась.

Накануне отъезда Гуевский зашел в мастерскую. Устало опустился в углу на стул… Сосредоточенно-пристально смотрел на нее из-под непослушной волны волос.

— Завтра я уезжаю. Мне жаль… Мне будет не хватать вас. Но я обещаю — буду писать!

Ляна замерла. Заметила: вокруг его губ залегла горькая подковка — две борозды. Но молчала. Чувствовала, этот человек с пристальным прищуром глаз сейчас уйдет отсюда — и в ее жизни потеряется что-то важное…

— Можно сказать? Вы сегодня какая-то особенная. Только не употребляйте никогда этой помады. Будьте всегда такой, как сегодня.

От неожиданно невежливого замечания ее мысли пришли в какой-то порядок.

— Помады? А-а… У меня нынче не было настроения для косметики. Заработалась… — Она покраснела, как девушка, до слез в глазах.

— Могу только поздравить вас с этим. И позавидовать. Кажется, у меня тоже появилось творческое настроение. Надо ехать!..

— Вы добрый? — вдруг спросила Ляна.

— Я? Не знаю. Но мне всегда везло на добрых людей, они уделяли и мне частицу своей доброты. А вы знаете, можно иногда страдать от чрезмерности любви. Не знаете?.. Вот так. А я именно такой экземпляр, который в своей жизни страдает от избытка любви, от чрезмерности ее. Единственный выход — отдать себя в жертву.

— Это ужасно. Вы такой безвольный?

— Кто знает… А может, слишком волевой…

Гуевский попрощался и тихо вышел из мастерской. Ляна все стояла перед окном и не заметила, как закатилось за крыши домов солнце, как сумерки незримо начали вливаться в комнату, в ее глаза, в ее душу…

На следующий день ветры нагнали с реки или из лесной дали тяжелые черные тучи. Они как-то неожиданно подступили со всех сторон. Пассажиры аэропорта беспокойно поглядывали на небо. Дикторы радиоузла торопливо объявляли посадку на очередные рейсы. Гуевского нигде не было.

Ляна нервно ходила перед зданием аэровокзала, по площадке, устланной квадратами бетонных плит. То и дело подъезжали такси, высаживали новых пассажиров. Она уже собралась было возвращаться домой и тут увидела, что из машины, раскидывая полы плаща и размахивая портфелем, выскочил Гуевский.

— Вы?

— Я… хотела пожелать вам счастливого пути…

— Какая приятная неожиданность! Не каждый день жизнь дарит нам такие сюрпризы! Ульяна Павловна, вы растрогали меня до слез.

— Что вы! Я так благодарна вам за внимание. И ваши советы… И все… Я так буду ждать ваших писем.

Ее голос предательски дрогнул. Она отвернулась, а Гуевский решительно взмахнул гривой волос.

— Не хотел признаваться. Теперь скажу. Я долго буду помнить вас. Долго… Мне нелегко будет все забыть. Но я должен быть благодарен судьбе за встречу с вами.


Дни мчались в невиданной ярости работы. Появлялись новые замыслы, новые решения. Письма приходили, но их так долго надо было ждать! Перечитывала их постоянно, по утрам. Они наполняли ее радостью, добром, согревали теплой улыбкой, каким-нибудь словом-воспоминанием… Куда девались ее тревога, разочарование. В глазах появился особенный нетерпеливый блеск, в руках — неукротимый порыв. Исчезла сухая уравновешенность, трезвая логика. Исчезло ощущение предела своих способностей и возможностей. Она теперь, казалось, все могла! Верила в бескрайность умения, в его всеохватность.

У нее начались маленькие успехи. С энтузиазмом написала Гуевскому, что две ее картины куплены музеем, а одна отобрана на всесоюзную выставку…

Ответа на это письмо не пришло. Борис не разделил ее радости? А почему, собственно, этот признанный всеми мастер должен радоваться ее маленьким удачам? Писать ей он не обязан. В каких-нибудь закоулках памяти, может быть, и сохранит впечатление о ней как о чем-то пройденном в жизни… И то хорошо! Смешная женщина — она почему-то забыла границы, которые отделяют одного мастера от другого, которые в конечном счете одних возносят на пьедестал, а других ставят у подножия этого пьедестала. Ребяческая наивность!.. Он и держался с нею как с ребенком — ответил несколько раз. А теперь у нее все в порядке — вот и нет нужды ни утешать, ни давать советы. Ребенок встал на собственные ноги и делает первые свои шаги.

И, однако, мучительно хотелось узнать, почему же все-таки ее забыли? Ну да, она писала обо всем чересчур откровенно, чересчур доверчиво. А надо было сдерживать себя. Писать сухо и деловито.

А после пришла еще приятная новость — победа на конкурсе. И так хотелось поделиться с кем-нибудь. Иначе эта новость потускнеет и обесценится!

…Утром того понедельника Ляна собралась на прогулку. Ни о чем не думала в этот хмурый дождливый день. Спокойно-размеренно шла по улице, засунув руки в карманы, вбирая глазами все, что попадало в поле зрения на многолюдной улице многолюдного города.

Вдруг очутилась перед витриной. Еще не знала, зачем остановилась, а глаза сами как бы выхватили темно-коричневую лакированную сумочку. Вот деталь, которой ей не хватало!

Через пять минут Ляна уже шагала дальше, довольно размахивая новой покупкой. «А теперь хоть и на свидание!» — сказала приветливо продавщица.

— Ну что ж, можно и на свидание! — засмеялась Ляна и подумала: до этого свидания ей слишком далеко!

И тут ее остановила афиша: «Заказывайте билеты на самолеты по телефону 075». А что, если?..


…Самолет мягко коснулся земли и покатился по полю. Наконец тишина ворвалась в уши. Пассажиры спокойно выходили. Ляна вышла последней и направилась к телефонной будке. Начала набирать номер. Пальцы дрожали — диск срывался. Нет, так не годится. Вышла из кабины. Посидела. Она должна говорить абсолютно спокойно. Даже беспечно.

Подняла глаза. Серое небо. Мутное серое небо и там, дома, и здесь… Разметанные ветром тучи… мокрый тротуар. Несколько почернелых березовых листьев.

Вторая попытка позвонить оказалась удачной. В трубке она сразу же услышала знакомый голос. Борис, должно быть, тоже узнал сразу, но ей показалось, что ему хочется сделать вид, будто он ее не узнал. Слишком уж равнодушно прозвучал его ответ на первые слова Ляны: «Добрый день. Когда вы видите страшные сны?»

— Когда вижу? Редко. Только по воскресеньям.

— Плохо.

— Конечно. Чаще не бывает. Но и на том спасибо. — Сдержанность в голосе или безразличие сразу погасили ее радость.

— Простите за беспокойство. Боялась, не случилось ли чего-нибудь… Вы не ответили мне… — Ну что она плетет! Не то!.. Не то сейчас нужно говорить! Отчаяние перехватило горло, голос обиженно оборвался… К чему эта откровенность!.. Такой лакированно-ровный тон ответа! И ни крохи искренней радости…

— Хлопоты, знаете, работа, работа… Всюду проблемы… Не поспеваешь… — Она жадно вслушивалась в шаблонные слова, умело скрывавшие нотки раздражения. Отчего они — от воспоминания о каких-то своих неприятных, нерешенных проблемах или от ее настойчивых расспросов…

Вслушивалась. И где-то, каким-то десятым чувством понимала, что песня ее оборвалась. Что она все утратила, ничего не найдя… Это было почти невероятно…

— Алло! Алло!.. Вы слушаете?

— Да…

— Как вы живете? — голос Бориса чуть теплеет.

— Прекрасно! — ее голос звенит обманчивой бодростью.

— А где вы? Где вы сейчас? Здесь? У нас? Слышно так, словно вы рядом.

— Чудеса современной автоматики. Иногда бывает. Я рада, что у вас много работы, много проблем. Желаю удачи!

— Постойте, постойте… — Борис, казалось, начал о чем-то догадываться. — Вы, наверно, хотели что-то сказать?

— Больше ничего. Прощайте!

Повесила трубку. Тупое оглушающее спокойствие наполнило тело. Главное сделано. Все мосты для отступления сожжены. Все неясное выяснено. Пора спешить назад.

Еще много раз возвращалась мыслью к тому телефонному разговору, вслушивалась в голос Бориса и снова убеждалась, что все было именно так, как ей казалось тогда. Да, слова могут обмануть, но голос — никогда.

Не знала только одного — плакать ей или радоваться тому, что она развенчала собственный обман, который на какое-то время так ее окрылил и помог выйти на новую дорогу. Она освободилась от эфемерных мечтаний, выматывавших и сушивших сердце. Но теперь чувствовала себя как бы еще более опустошенной. Неизбывная тоска по чему-то большому, неизведанно-глубокому не оставляла ее. Знала, что теперь у нее не будет покоя до конца дней.

ВЕЧЕРИНКА

— А мы тебя весь вечер разыскиваем. Все телефоны оборвали! — Картинным жестом Костя приглашает Веру войти в квартиру.

Вера с удивлением разглядывает хозяина — вьющиеся волосы его растрепаны, и торчат во все стороны, пухлые щеки в ямочках, а в глазах — целое море доброты… Значит, под хмельком…

— Ой, извини, я, кажется, не вовремя… Я к Кате…

— Проходи, проходи, не бойся… Тут и Катя, и Мишка, и Вася, и… — кивнул, как заговорщик, на раскрытую дверь и, захлебываясь, зашептал, дыша в лицо винным перегаром: — Анатолий тут! Тебя ждет. Честное слово. Мы весь вечер названивали к тебе. Катя даже в школу твою бегала. Думала, ты там. Да входи же! — Костя подтолкнул ее в переднюю. С треском захлопнулась дверь. Щелкнул замок.

— Хлопцы, пропажа нашлась! Верочка наша!

В комнате стоит веселый гомон. Взвивается стремительными тактами музыка. Что-то бормочет телевизор. Катя отплясывает с Василием на пятачке возле кухни. За столом, за стаканами — компания, разогретая вином, покатывается со смеху. Она их всех знает давно — однокурсники, коллеги, знакомые… Ребята вскакивают, наперебой жмут руку, чмокают в щечку.

— Да что это вы разом напали на девушку. А ну, прочь! — Это Анатолий! Он стоит чуть поодаль, пережидает очередь приветствующих. В руках стакан, в нем искристо колышется красное вино. — Вы, интеллектуалы! Неужели вам не страшно прикоснуться к такой красоте? Смотрите, как сверкает снег на платке. Как дрожит роса на ресницах и бровях. А глаза! Хлопцы, да чего стоит наша жизнь без женской красоты? Ничего! — Анатолий произносит все это без патетики, просто, как-то задушевно, вроде бы даже с отчаянием, с надрывом в голосе. И этот тон западает в сердце — на минуту завораживает, и все заново разглядывают Веру, сияющую, только что с мороза, возбужденную, гибкую.

Катерина первой нарушает молчание:

— Помогли бы лучше раздеться, — и плотно поджала губы.

— Молчи, Катя. Я хочу поздороваться с нею такой, какою вижу сейчас. — Анатолий ставит стакан, подходит наконец к Вере, нежно, еле дотрагиваясь, обнимает и ласково проводит губами по лицу. Точно вбирает в себя ее запах. — С Новым годом тебя. Мы еще в этом году не виделись. Счастья тебе. Ну… поцелуй же меня! Сто лет не видались.

— Уже и сто. Всего год.

Анатолий обиженно отступает.

— Это для тебя год. А для меня этот год — вечность.

— Скажите на милость, с каких это пор?

— Ладно, не будем сейчас об этом. Давай, я сниму с тебя пальто…

За столом Анатолий говорит без удержу, весело, оживленно жестикулирует, все время обращаясь глазами к ней… Ох, выпито, выпито уже немало. И Вера вскоре тоже захмелела. Эти откровенные взгляды уже не смущают. Отвечает на них с вызовом, словно какая-то гордость пробудилась в ней или тихое желание мести. И порой неприметно всматривается пытливо в расширенные зеленовато-прозрачные глаза. Что таится в них? Неужели искренность?.. Может быть, в самом деле она тогда, в прошлом году ошиблась… Возможно, подвела ее сухая логика мышления… Высокий, темноволосый Анатолий, которым все увлекаются и который знает наверняка одни победы… Одни победы… Ну, а как же иначе — популярный киноактер с такими усталыми глазами, с онегинской печалью в движениях и фигуре…

Все началось с того, что она случайно попала под его минорное настроение. В доме отдыха. В тихие заснеженно-белые вечерние сумерки.

Наступала новогодняя ночь со всей ее суетой и волнением. Но все это было за замерзшими окнами, за тяжелыми дверями здания, которое каменной глыбой вгрузло в покрытый снегом пригорок. Из его окон в темень неба бьют мощные снопы света. Официантки накрывают столы — все, кого Новый год застал в доме отдыха, соберутся за праздничным ужином. Такова здесь традиция.

Вера искала одиночества. Ей было уютно и сладко от чистоты настоящей зимы. Вот так постоять под заснеженными ветвями сосен. Зажмуриться и полететь в мир сказки…

Белые снега… голубые снега… бескрайность синевы под звездами. И серебристо-серый олень высекает копытом серебряные огни… Она обнимает его жаркую, сильную шею… И это уже не олень. Это он, Иван. Останавливает ее:

— Стой, не беги. Видишь, как стучит сердце! Зачем ты убегаешь? Все равно догоню. Дай руки — ототру. Придумала — так бежать…

Видение исчезает. А сердце еще гулко стучит. Как тогда, когда Иван впервые поцеловал ее… И сразу сердце застучало еще сильнее — Иван не придет теперь к ней. Не придет. А может быть?.. Может быть, в эту новогоднюю ночь совершится чудо? Она верит в это… Она жаждет его!..

Но чуда не совершилось… Вместо него появился Анатолий. Он пригласил ее на танец. Потом весь вечер они танцевали под елкой…

Ребята делают вид, что не замечают разговора их глаз. Громко кричат, перебивают друг друга, посмеиваются над собой — и ни одним жестом, ни одним словом не выдают своего интереса к этим двоим. Какое нам дело до них — нас это не касается. А вот кто сколько подстрелил в своей жизни уток или зайцев (хотя, может быть, никто сроду и не видел живого зайца, есть же и такие!). Или кто ездил со строительными отрядами в тайгу (что такое накомарники, знаете?)… Как, вы не читали нового романа Джеймса Олдриджа (в последних номерах «Иностранной литературы» печатается) — это уж ты деградируешь…

— А что там, про любовь?

— Тебе, Миша, как девушке — лишь бы про любовь. Да про любовь нужно не читать, а творить ее!

— И как ты можешь, Михайло, работать в таком райском окружении и до сих пор не жениться! Это загадка номер один, хлопцы! — задает тон, размахивая руками и причмокивая, долговязый, с изрядной лысинкой, Василий.

— Какой там рай! — Михайло поправляет галстук, приглаживает русые волосы. — Представьте себе! Как соберется педсовет да как вцепится в тебя такая красотка…

— А о чем у Олдриджа?

— Коротко — Европа и курды. Шире — Европа и борьба народов за национальное освобождение.

— Ну и что с того? Европа одинаково толерантна и к гениям, и к гангстерам. Так-то, хлопцы! И зачем вам она? — вскакивает Костя. — Лучше послушайте новую песню, которую я вчера записал. Ее еще никто не слышал. Еще тепленькая! Александр Билаш только что показал ее в Доме композиторов. Катя, включай магнитофон!..

Комнату заполняет щемящая мелодия:

Тебя мне аист подарил весною, —

Так в детстве мать говаривала мне.

И что-то вдруг знакомое, родное

Послышалось мне в синей вышине…

Когда песня кончилась, в комнате еще царило молчание. Казалось, каждый вспомнил свое детство, своих аистов, свою синюю вышину… И казалось — это далекое прошлое возвратилось очищением души… Первым отозвался Костя:

— Ой-ой… Гляньте, хлопцы. Уже нечего пить! Неужели мы так давно сидим? — испуганно моргал он белесыми ресницами. — Катя, у нас еще есть что-нибудь там?

— Больше нет! — отозвалась та из кухни.

— Я мигом! — вскакивает Миша и топчется на месте, дергает себя за галстук, с мольбой поглядывает на Веру.

— Куда ты, Михайло! — Вора усаживает его на место. — Посмотри, который час. Гастрономы уже давно закрыты. И… уже мне пора домой… — Она встала из-за стола. — Спасибо за угощение.

В прихожей не проберешься — столько одежды навалено. Круто пахло мокрым мехом и шерстью. Вера никак не найдет свое пальто.

— Подожди, я помогу, — Анатолий легонько отталкивает ее от вешалки и начинает сам искать пальто.

— Спасибо, не нужно. Я сама!..

— Я провожу тебя.

— Нет, нет, ведь мне рядом… Не заблужусь.

— С моей стороны было бы просто невежливо отпустить женщину одну.

— Прости меня, но такая уж я неделикатная…

— Ладно. Одевайся. Я выйду с тобой.

Она резко подняла к нему лицо:

— Я… прошу. Оставь меня.

— Ты все еще ждешь его? — Анатолий держится за ручку двери, не дает подойти. — Так он же… не придет… Не придет, ты понимаешь?

Ее тело обмякло. Как будто сломалась внутри ее уверенность, ее воинственная приподнятость. Слова Анатолия как бы оторвали от сердца хрупкие, как мартовские льдинки, нитки ее надежд… Тогда, в ту новогоднюю ночь, он сказал ей то же самое. Но Иван все же пришел. А может быть, она сама его возвратила?..

…Задыхаясь от волнения, стояла в дверях редакции. «Что с тобой, Вера? — Иван отложил в сторону бумаги. — Какие-нибудь неприятности в школе?» Оглушительный телефонный звонок. Он снял трубку и тут же положил на рычаг. «Говори же!» — «Я так долго жду тебя!..»

«Откуда ты знаешь Анатолия? Это мой старый приятель», — спрашивал он после. И какая-то болезненная улыбка вздрагивала в уголках губ. Было в этих словах что-то обидное для Веры. Может быть, Иван лучше ее знал Анатолия? И лучше ее умел истолковать его надменно-печальный взгляд. А может, Иван хотел лишь прикрыться этим недоверием?..

С тех пор глубокая, затаенная обида на Анатолия выросла в сердце. А его прямые, такие откровенные и легкие признания порождали яростный гнев… Но сдерживалась. Пряталась за деликатность.

— Я не понимаю о чем ты, Анатолий. Я никого не жду, поверь.

— Тогда почему же ты не желаешь, чтобы я проводил тебя?

— Прости, а почему я должна желать этого?

— Я не понимаю тебя. Чем я для тебя плох?

— Если хочешь, скажу… Только не обижайся! Слишком много чулок в твоей коллекции, Анатолий. У меня нет охоты пополнять ее. Это тебя раздражает… Ну, извини… Сам напросился…

— Извиняю. И скажу: ты просто не понимаешь меня.

— Понимаю. Тебе не довелось встретить настоящих женщин. В этом твоя беда.

— Ты ошибаешься. Ты нич-чего не понимаешь!

— А что ж тут понимать? Ты просто не можешь перешагнуть через собственный эгоизм.

— Это тебя… Иван научил?

— Оставь в покое Ивана. Ведь он твой друг.

Вера вернулась в комнаты. Там гремела музыка, шел негромкий разговор. Один Михайло настороженно поднял голову к ней — и уши у него покраснели как мак.

— До свидания, друзья!

Снег уже не сыпался. Морозный воздух приятно холодил лоб. На другой стороне улицы засыпает ее дом. Гаснут в окнах огни. Глубокая ночь. Глубокая тишина. Торжественная тишина. Нигде ни души. Прошлась мимо дома раз, второй…

Лифт бесшумно вынес на пятый этаж. Дверь кабины мягко распахнулась, и она шагнула на площадку. И застыла от неожиданности: опершись на перила, в позе ожидания стоял Анатолий. Смотрел на нее серьезно и устало.

Вера не знала, что сказать. Молча посмотрела, молча подошла к дверям, отперла. Постояла на пороге, раздумывая или колеблясь. Обернулась к Анатолию:

— Ты кого-то ждешь?

Он подошел к ней. Взялся за косяк.

— А войти можно?

Посторонилась.

— Пожалуйста. Только… я страшно устала. А завтра надо готовиться — у нас будет комиссия из министерства. — Включила в комнате свет и стояла не раздеваясь.

— Это все, что ты могла мне сказать? — Он пристально смотрит ей в глаза, голос хриплый.

— Нет, не все. Я хочу еще сказать, чтобы ты поскорее уходил отсюда. Ну… пожалуйста!

Он резко повернулся и выбежал из прихожей. Вера упала в кресло. Ей начала надоедать эта упорная игра.

Любопытно, сколько он простоял возле ее двери? И что подумали там, у Кати… Бедный Михайло! У него такие добрые, встревоженные глаза…

Вернулась в прихожую, щелкнула внутренним замком. И тут заметила на туалетном столике у зеркала шапку — серебристую нерпичью шапку Анатолия.

Мигом схватила ее, точно она обжигала; не закрыв дверей, кинулась бегом назад… там еще, наверно, веселятся.

Отчаянно нажала на звонок и звонила не переставая… Костя со страхом смотрит на нее. Не может слова выдавить. Она гневно оттолкнула его и, яростно дыша, с шапкой Анатолия ворвалась в комнату.

Он стоял посреди шумной компании, счастливо улыбаясь, как победитель. Губы небрежно мнут кончик сигареты. В глазах внезапный испуг.

— Вот! Возьмите!.. — Вера изо всех сил кидает шапку ему под ноги. — И больше… — Она задыхалась, точно в комнате совсем не стало воздуха. Стремительно кинулась к выходу. Костя молча попятился. Выбежала в прихожую и открыла дверь. Она рванулась изо всех сил, словно кто-то ее догонял, и запрыгала по ступеням вниз.

— Спокойной ночи! — небрежно кинул Костя, и сухой смешок его оборвала хлопнувшая дверь…

ДОЖДЛИВАЯ НОЧЬ

Капли дождя разбивались о стекла и стекали мутными струйками. За окном метался по двору ветер, где-то за лугами пенилась река, безнадежно хватаясь за поределые кусты аира.

Тося нагнулась над тетрадями, пыталась читать. А в ушах звенел чей-то ласковый голос. Тося вскидывала брови, плотно смыкала веки, силясь отогнать непрошеные мысли.

Терла лоб, переставляла настольную лампу и снова всматривалась в ученическую тетрадь.

— Читаешь? — кажется, говорит кто-то за спиной. — Хочешь убежать от себя?.. Не убежишь, милая, не убежишь.

Ш-ш! Ш-ш-ш! — шуршит за окном темень дождя.

— Нет, нет, ни за что! — испуганно расширяются глаза Тоськи. В них мелькают маленькие язычки огня — отблески лампы. Вон там, за дверью, он. Там спят дети. Их дети.

Прислушалась к шороху в соседней комнате. Но это ветер шумит ветвями, щелкает каплями дождя по стеклам.

Тося снова переставляет лампу, крепче сжимает виски.

— Слышишь? Тося?..

Нет, нет, она не слышит. Она видит своего мужа рядом — вот он нежно берет ее за руки и, приподнявшись на цыпочки, шепчет ей что-то на ухо.

Тося улыбается. Он сильнее прижимает ее локоть к своему боку. Она ощущает его костлявую руку сквозь пальто, инстинктивно отстраняется, чтобы поправить шарфик на шее.

— Тебе он так идет. Я взял последний в магазине, — он ласково улыбается, и Тося знает, что его глаза сейчас превратились в серо-зеленые точечки, они колют ее щеку и ждут благодарности. Не слов, нет, — а движения сердца. Но оно молчит.

— Хочешь, я тебе куплю те лакированные туфли, которые тебе понравились?

— Зачем? У меня ведь есть… Мне ничего не нужно.

— Я сам знаю, что тебе нужно, жена, — гордо поднимает он голову, как бы потонувшую в модной широкополой шляпе. — Ты слушай меня.

Она вздохнула. Ей завидовали — ох, как любит ее муж. Ни на шаг от себя не отпускает. Сам все покупает — костюмы, платья, пальто, туфельки, даже халаты для кухни. Она никогда не рискнула даже подумать, будто сама может что-то купить по своему вкусу.

— Разве у тебя мужа нет? — обижался он. — Я сам знаю, что нужно моей женушке.

Всякий раз после получки он торжественно высыпал из портфеля покупки и требовал, чтобы Тося тут же примерила. Бросался на колени, обдергивал, поправлял.

— Пожалуй, немножко нужно подвернуть… а вот здесь, в талии, убрать. — Его холодные ловкие руки ощупывали ее тело, обнимали. Настороженный взгляд ловил жесты благодарности и ласки, а она…

— Спасибо…

Тащил ее из дома, на народ.

— Пойдем, пройдемся. Ведь это так приятно, когда муж и жена, как два голубка, идут рядком и воркуют.

И они шли. Он наклонялся к ее плечу, прижимал руку, а глазами процеживал встречных, ловил их взгляды и всегда комментировал одинаково:

— Как все завидуют нам, какая мы красивая пара…

Она краснела, опускала ресницы и старалась представить себе, что с нею рядом не этот щуплый, узкогрудый человечек, а кто-то другой. Тот, кто не носил бы ей ни чулок, ни сорочек, кто не заботился бы о сумочках и шарфиках для нее, кто не ждал бы благодарности и не ловил бы взгляды встречных. А был бы просто счастлив. И не кидал настороженно:

— С кем это ты поздоровалась? Он твой знакомый? Почему ты ему улыбаешься?

— Ах, оставь…

— Знаешь, я тебе такой сюрприз готовлю к дню рождения!..

— Чтобы все видели, какая мы красивая пара?..

Щеки ее заливал румянец досады.

За окном шумит дождь.

— Не убе-жишь… Не убежиш-шь… — шелестит ветер.

Тося возражает:

— Убегу!..

— Ха-ха-ха! — хохочет что-то в трубе.

— Уху-уху-х! — вздрагивает от глухой ярости пол.

Тревожно мигает настольная лампа. Гулко стучит Тосино сердце. Она снова прислушивается к чужому голосу.

— Тося, слышишь? Брось ты все. Мы будем счастливы.

— А дети?

— Они… тоже.

— Это невозможно. У них должен быть отец.

— Отец тот, кто отдаст им свою жизнь.

— А ты отдашь?

— Не знаю… Постараюсь…

— Вот видишь. А им нужен отец.

— А тебе — ничего разве не нужно?

— Не знаю. Должно быть, нет.

— Неправда, Тося! Счастье всегда нужно людям.

— Меня и так все считают счастливой.

— И ты — тоже?

— Зачем спрашивать…

— От себя не убежишь, Тося. Не убежишь…

— Я боюсь себя. Боюсь презрения детей.

— Они поймут.

— Это будет не скоро. Дети всегда эгоисты.

— Твоя правда. Они требуют жертв для себя.

— И они по-своему правы: кто дал им жизнь, тот должен отдать и себя. Семя, из которого проросли побеги, отдает им все свои силы.

— И все же — это несправедливо. Родители тоже имеют право на счастье.

— Имеют… Хотят иметь…

…Тося сводит на переносице широкие темные брови и следит за тенями на стене. Потом встает, не спеша набрасывает на себя длинный плащ. И идет в ночь.

Хлопнул ветер калиткой. Захохотал в трубе. И замолк.

НОЧНОЙ ДИАЛОГ

Стучат в дверь. Замерло сердце. Еще не знала, кто это. Но от томящего предчувствия захватило дыхание.

— Простите, это я. Вас долго нет, и я подумал, не случилось ли чего-нибудь. Вы так неожиданно покинули нашу компанию… — В проеме двери светловолосая голова.

— Вы? — Спазма перехватила горло.

— Валя, но почему вы не приглашаете войти? У вас кто-то есть?

— Нет-нет, что вы, Сергей Павлович! Я… Пожалуйста, входите… Я просто не ожидала такого внимания. Садитесь! Вот сюда.

Валентина стояла удивленная, встревоженная.

— В самом деле… У меня такое настроение!.. Но как же вы покинули гостей?

— О, гости сейчас уже в таком состоянии, что им, наверно, не до меня и не до моего отъезда… Но вы что-то сказали о настроении…

Валентина включила настольную лампу, погасила яркий верхний свет, точно он мешал ей. Села на тахту, подальше от гостя.

— Знаете, у меня тоже жуткое настроение. Нет, я не перепил, не думайте… — Гость распрямился во весь рост, расправил широкие плечи.

— А я и не думаю, — улыбнулась одними глазами, лукаво прикрыла их ресницами.

Гость смотрел на нее вопросительно.

— Простите, Валя, у вас же только что была другая прическа. Такие… белые кудри вот сюда, до плеч…

— Ой… Это я сейчас примеряла парик. Сегодня купила, не успела разглядеть хорошенько.

— Парик? — он высоко поднял широкие темные брови.

— Ну да… — в ее голосе скрытая досада.

— Да зачем он вам? Посмотрите на себя в зеркало, какие у вас волосы!..

— А… какие? — шепнула еле слышно.

Пришла очередь растеряться гостю.

— Ну… одним словом… Вам к лицу…

— О, вы умеете говорить комплименты!.. Ну конечно, это вино.

— Что вы! Я не выпил и двух рюмок. Я видел, как вы следили за мной, и подумал, что вам будет неприятно, если я стану пить.

— Сергей Павлович, как… вы это заметили? И зачем… вы так следили за мной?

— Я уезжаю, Валя. На целых два года. А может, и на всю жизнь. Камчатка — не близкий свет. Поэтому… хотелось попрощаться с вами. Ведь когда вернусь, я уже не увижу вас такой. А хотелось запомнить вас именно такой.

— Я никогда не могла и подумать, что вы…

— За это время вы замуж выйдете, смените фамилию. Кстати, на вашем месте я ни за что не менял бы! Белобереза — чудесно! Бе-ло-бе-ре-за… А то какая-то… Жученко. Валя, прошу вас — не меняйте фамилию.

— Как-то странно вы говорите… Нет-нет, не нужно целовать мне руки — я чувствую себя тогда… слишком женщиной. Все это так неожиданно. И потом… какое это имеет значение, Сергей Павлович! Вам не нравится фамилия Жученко! А может, мне нравится? Может, я так хочу?

— Валя, у вас почему-то дрожат руки. Это оттого, что вы обманываете себя. Я вижу… чувствую… Вот он где у меня — ваш дорогой Жученко!

— Чем же досадил вам этот скромный труженик — вам, директору завода? И почему вы так кричите?

— Извините… Я буду говорить тихо. Жученко в самом деле славный парень. Умеет работать. Едешь утром на работу — он уже в своем конструкторском бюро. И зарплата у него всегда кругленькая… На машину собирает.

— Вы говорите таким тоном, словно в этом есть что-то плохое.

— Наоборот. Ваш Жученко — прекрасный выбор. Это будет вполне пристойный, вполне добропорядочный супруг. Он будет возить вас на «Жигулях» или на «Волге», покупать вам золотые колечки. Подарит вам ребенка, а может, и больше…

— Ну и что ж? Я люблю детей. Пусть будут дети.

— Дети будут. А любви не будет!

— Сергей Павлович!

— Не кричите, Валентина Игнатьевна. Ведь я уезжаю. На меня нельзя так…

— Простите… Но… вы слышите? Гости вас разыскивают. Ступайте же. Тоже мне хозяин. Назвал к себе гостей, поставил угощение, а сам пропал.

— А отчего вы смеетесь? Я, может, не для них эту вечеринку придумал. Скажите, зашли бы вы ко мне, если бы не эти проводы?

— Не знаю… пожалуй, нет. Но… вы слышите! На весь дом кричат. Зовут. Идите же!

— Выгоняете? А они мне не нужны. Впрочем, я пойду. Вы ждете… его? Этого… Вы в самом деле его любите? Не молчите же… Скажите хоть что-нибудь.

— Теперь это не имеет никакого смысла, Сергей Павлович.

— А когда имело?

— Когда-то… Если уж вы так допытываетесь. Но вы всегда держались со всеми одинаково. И меня тоже не замечали. Ну, кто я вам? Рядовой инженер, дизайнер. Импортное модное слово. Попробуй, бывало, выбить у вас хоть какие-нибудь фонды на эстетику цехов.

— А что ж, пробовали. Не боялись.

— Да ничего из этого не выходило. Мол, конец полугодия, денег нет, товарищи дизайнеры, изыскивайте внутренние резервы.

— И нашли, Валя. Молодцы. Спасибо!

— А почему вы это «спасибо» раньше не сказали, тогда? Знаете, иногда оно просто необходимо — простое человеческое «спасибо». Больше всяких денежных премий!

— Я и хотел это сделать, Валя. Вы тогда шли куда-то. Было воскресенье. Я ехал на своей машине за вами. Очень медленно ехал. И окликнул вас, поздоровался. Помните?..

— Я и ответила. Это было у самого парка.

— И тут к вам подошла какая-то пожилая женщина. Вы кинулись к ней и так обрадовались, что забыли про меня…

— Я была уверена, что вы подождете.

— Я хотел поблагодарить вас тогда. И так долго ждал, что, знаете, разволновался до предела.

— Вы, я видела, взяли тряпку и начали протирать стекло.

— Чтобы лучше видеть вас в зеркальце. А вы… И откуда оно взялось, это такси? Вы так стремительно кинулись к нему. Это было совсем неожиданно. Можно закурить?.. Спасибо. Ну, не смейтесь так… Это у меня руки дрожат от тогдашнего волнения. Я совсем растерялся.

— И я тогда тоже растерялась. Я встретила Екатерину Ивановну… Между прочим, это моя старая учительница немецкого языка. Она очень меня любила и все жалела, что я не пошла на германскую филологию. Разговариваю с ней — и все невпопад. Ну просто не знаю, куда деться. И вдруг — такси. Это было как молния. Это было спасение… Ой, зачем вы снимаете мой парик?

— Вы мне не нравитесь в этих мертвых локонах.

— Вас опять… зовут. Идите.

— Не пойду. Ну вот, это настоящие женские волосы…

— Вам надо идти. Ведь завтра ехать.

— А что будет, если я вдруг возьму и не поеду. Ну, заболел. А?

— Да кто же вам поверит? Такой здоровенный мужчина, с такими крутыми плечищами, с таким цветом лица, а руки…

— Что — руки?

— Должно быть, железные. Вон какие ладони. Как лопаты.

— И верно — от лопаты. С самого детства не расставался с лопатой. Нас у мамы было трое. Старшие в ремесленном учились, а я — все возле нее. На хозяйстве. Отец с войны не вернулся. Чуть только весна — на огороде копайся, а осенью — картошка… Тяжелая это работа — не детская.

— Я никогда не думала, что у вас было такое детство.

— Это потому, что вы родились в городе и на десять лет позже меня.

— Откуда вы это знаете?

— У нас отдел кадров работает исправно.

— Ой, стучат. Это вас ищут.

— Скажите, что меня нет.

— Я этого не скажу. Просто не открою.

— Но они знают, что я пошел за вами.

— Вы сказали?.. Зачем?

— Все равно теперь — ведь я уезжаю.

— А я?.. Я-то остаюсь! Пойдут разговоры… Зачем вы это сделали?

— Жученка боитесь?

— А хотя бы и так! Вам-то что до того? И вообще — не ваше это дело!..

— Я так и знал. Вы его не любите, только боитесь. Но ведь это эмоционально недоразвитый тип. А вы такая чуткая, такая утонченная…

— Немедленно уйдите отсюда! Прошу вас!

— Не уйду, я еще не все выяснил. А гости — слышите? — пошли искать меня по другим квартирам. Ведь это же заводской дом. Я мог зайти к кому угодно. У меня такое право. Я директор завода, еду создавать новое предприятие строительных материалов на Камчатке и хочу попрощаться со своими коллегами.

— Со мной вы уже попрощались. И потом — я жду гостей. Мне сейчас будут звонить.

— Прекрасно, я за вас отвечу, если хотите. Скажу, что вас нет. И не будет. И чтобы вообще не беспокоили. Дизайнеры сейчас в моде — без них и на Камчатке не обойтись.

— Да вы что, Сергей Павлович! Ну, едете — и поезжайте себе на здоровье. Удачи вам на других меридианах. Там интересная работа, интересные люди… Я очень прошу — уходите… Я жду…

— Жученка? Да это вы сейчас придумали. Уже поздно. Ночь. Никто не придет. А ваш Жученко не таковский, чтобы жертвовать своим сном…

— Вон! Ненавижу вас! Вон из моей квартиры! Я вас… у-дарю… Не трогайте меня! Отпустите руки… Я устала… Идите…

— Отчего вы плачете? Слезы портят лицо и косметику…

— Уже не плачу. Только — уйдите!

— Что ж… Если так, я уйду. А мне казалось… Я был уверен, что… Впрочем, может, это и к лучшему. Тогда — простите, Валя. Я понял. Спасибо за откровенность. Лучше, знаете, вот так, сразу, покончить с иллюзиями, чем после всю жизнь казниться. Только вы не думайте, Валентина Игнатьевна, будто я хотел вас обидеть. Я просто верил в чудо. Я ждал, что… А теперь все в прошлом. Только вот еще неприятность: в своем донкихотстве я включил вашу фамилию в список тех специалистов, которые мне будут нужны на новом предприятии. Простите за такую самоуверенность. Но мне сейчас страшно тоскливо. Наверно, оттого, что мне завтра сорок пять. Почти полстолетия! Всю жизнь вроде бы что-то делал, куда-то мчался, а ничего не догнал…

— Сергей Павлович, почему вы бросили жену?

— Она сама ушла. У нее было все — квартира, хорошая библиотека, машина, мебель, посуда. И ушла. Хотела работать. А что с той работы? Один беспорядок в доме. Как уйдет с восьми утра, так вечером уже не хочется ни в театр, ни в кино. Должно быть, я не понимаю женщин. А вы можете объяснить?

— Зато она чувствовала себя независимой.

— Да у нее было больше свободы, чем у меня! Читай, ходи по магазинам, ателье…

— Ну, это еще не свобода. Она хотела быть независимой от тех условий, какие вы ей навязали. От вашей милости.

— Значит, ваш Жученко, который обеспечит вас всеми земными благами, все же будет преспокойно наблюдать, как вы крутитесь с детьми, кормите, моете их, тащите в садик, бежите на работу, мечетесь по магазинам за продуктами. А он разляжется на диване и будет наслаждаться чтением газет и высшими благами женского равноправия. Свобода!

— Ну и что с того? Это тяжело. Неимоверно тяжело. Но гордая женщина не примет милости даже от собственного мужа. Вот как!

— Выходит, виноват я.

— Вы не поняли друг друга.

— Спасибо, что просветили.

— Что ж, пожалуйста. Телефон! Я сама возьму трубку, не трогайте… Алло, я слушаю. Ничего не слышно. Нажмите кнопку… Алло!

— До свидания, Валентина Игнатьевна. Уже за полночь. Я ухожу. Пожелайте мне чего-нибудь хорошего на прощанье. Может, и не увидимся никогда.

— Счастья вам во всем.

— Спасибо, Валя. У вас холодная рука… А все-таки я не ошибся в вас.

— А я — ошиблась.

— В чем, Валя?

— Вы так поступили со своей женой.

— Да что вы!.. Простите меня. Я все это выдумал. Вот тут, сейчас. Не было у меня никогда жены. Я все наврал. Хотел узнать ваш взгляд на семейную жизнь. Простите…

— Вы не были женаты?

— Нет. Отчего вы смеетесь?

— Сама не знаю отчего. Просто настроение стало лучше… Можно вас спросить?.. Что было бы, если б я не сбежала тогда на такси?

— Не знаю. Да и зачем вам теперь это знать? Я уезжаю. Завтра… Вы выходите замуж за своего Жученка. Что ж, славный парень. Будьте счастливы!

— Ой, опять телефон… Алло! Алло!.. Нет, не слышно. Ничего не слышно. Что это с телефоном?

— Дайте мне трубку. Алло! Да, квартира Белоберезы. Точно, Валентины Игнатьевны. А это кто? А-а, Жученко. Передаю трубку. Валя, возьмите.

— Что же сказать? Уже так поздно… И вы тут… боже мой! Я не знаю, как все это объяснить…

— Давайте скажу я… Алло! Она не может говорить, Игорь. Но она хотела бы сказать вам… Валя, подождите, что вы хотели ему сказать?

— Я… Ничего не хочу…

— Алло! Она говорит, что ничего не хочет сказать. Потому что ей некогда. Завтра она уезжает на Камчатку… Там очень нужны дизайнеры. Ну конечно, на новом комбинате… А еще ничего не уложено… Как что укладывать? Ясное дело, чемоданы. Сами знаете — женщины этому вопросу придают большое значение. Какому вопросу? Ну, чемоданы уложить, какие платья брать, какие кремы, бижутерию… Почему вы об этом не знали? Да никто об этом не знал. Она только что сама решила… Что? Решила ехать! Я и говорю — на Камчатку! Ну, известно с кем — со своим мужем. Ничего, что вы об этом не знали. Никто об этом не знал. Я тоже не знал… А теперь все знают и все довольны. Что? Я и сам не могу опомниться, Игорь. Это для всех нас страшная, черт побери, диковинная неожиданность! На такое способна только женщина! Уверяю вас, Игорь… До свидания.

— Вы… думали, что говорили, Сергей Павлович?..

— Я думал об этом целый год, Валя. А мне завтра сорок пять — помни… Где твои чемоданы?

— Там, на антресолях… А только…

— Отчего у тебя такие жаркие… губы?

ДОЖДЬ

Каждый вечер с книгой в руках выходил он на балкон. Она раскрывала окна и садилась с гитарой на подоконнике. Между черными силуэтами высоких домов выплывал на белом облачке рогатый месяц. Она бросала быстрый взгляд на балкон и начинала звенеть гитарой.

Месяц на небе…

Он захлопывал книгу и шел в комнату. А Оля победоносно восклицала:

— Видели? О, я отучу читать книжки на балконе!

Девчата удивлялись:

— Зачем ты его дразнишь?

— Вот бывает такое — ненавижу! Вы посмотрите только, какой он противный, какой у него нос! — она сгибала палец крючком. — А как ходит — ну прямо косолапый Серко!

Подруги пожимали плечами — парень как парень. Только немного странный, потому что не задевал ни одной из них.

Целую неделю он не показывался на балконе. Оля растворяла окно и молча смотрела на месяц. Он уже пополнел и кичился своею молодостью. Нестерпимо пахло сиренью и черемухой. В голове шумело от пьянящих даров весны. Тревожно звенели струны Олиной гитары. В эти теплые майские вечера девчата приходили в общежитие почему-то поздно и долго шептались между собой, делясь своими секретами.

— А как твой сосед? — спрашивали они Олю.

— Пропал. Я же говорила — отучу… — но в голосе не было радостного победного звона.

Уже второй день лил на улице дождь. Барабанил по крышам, шумел в желобах. Серой тоскливой мглой заполнялось пространство. Оля смотрела, как на окнах расплескивались капли и стекали по стеклу прозрачными ручейками.

Внизу, во дворе, кто-то шлепал по мокрому асфальту. Шаг, второй — высокая фигура в черном дождевике, казалось, искала что-то. Оля вдруг сорвалась с места и кинулась вниз, протопала босыми ногами по гранитной лестнице.

Она подскочила к мужчине в плаще и остановилась. Хотела что-то сказать, попросить прощения и не могла. Только смотрела удивленными глазами в ласковые серые глаза и твердый подбородок.

А дождь все лил за ворот, на плечи, стегал по лицу. На длинных ресницах дрожали тяжелые капли воды. Ее тоненькое ситцевое платьице мигом промокло и почернело. Он молча снял с себя плащ и накинул ей на плечи.

Она заплакала.

НА СВАДЬБЕ

— Ну-ка, хлопцы, подвиньтесь! Дайте батьке сесть. Не знаете разве, что это мой сын женится? Мой, хлопчики, мой кровный. Ишь, казачина какой! Весь в меня…

Василь утер слезу, огляделся. Ой, сколько народу собралось на свадьбу его сына… Выходит, много друзей и товарищей у его Михасика. Значит, уважают его люди. Вот оно как…

Михасько… Так он называл головастого мальца еще лет двадцать назад. Скажет, бывало: «Сделай, папка, масину, буду тебя катать». А теперь, глядь, уже сам делает машины. И какие… Еще вспомнилось упрямство малыша. «Я сам буду кушать, сам!» — кричит. И еще что-то, кажется, помнит про сына своего. А впрочем, нет… больше ничего…

— А ну, хлопцы, налейте батьке добрую чарку, чтоб выпил он на сыновьей свадьбе. И не жалейте уж… Полнее, полнее!

— Я сам налью вам, отец, — встает Михасько. — Да идите же сюда, сядьте с нами.

— Не пойду… Я тут, с хлопцами… Они меня не прогонят. Верно, казаки?

— Лучше бы вам все-таки в красном углу, дядя Василь, где мать сидит.

— Не пойду… — мотнул головой и выпил одним глотком стопку, даже слезы потекли по щекам. Весь мир закачался. Перед глазами, как из тумана, возникают лица. Гремит оркестр. Дрожит пол… Вот как почитают люди его сына-инженера… Ведь у него и правда такой сын, какого на селе ни у кого нет, — конструктор!

— Горько!.. Горько!.. — дружно перекликаются за столами. Смех и веселые голоса. Молодые — в который уже раз! — целуются.

— Отец с матерью — горько! — загорланил вдруг кто-то рядом. Кажется, это кум Степан, только уже облысел и вон такой толстущий. — Отец с матерью — горько! — перегнулся Степан через стол.

Василь только рукой махнул. Туда же, пьяная голова! — плетет бог знает что…

Он поднимает глаза, старается разобраться среди шума… и из тумана смотрят на него усталые глаза Ганны в сетке морщинок на бледном, слишком накрашенном лице.

Что-то далекое, уже давно забытое, было в ее глазах. Память напрягалась — какое-то воспоминание давило душу. Не мог разобраться в этом. А может, не хотел…

— А ну, хлопцы, налейте еще чарку дядьке Василю.

Снова качнулся весь мир. Но неподвижны — ее глаза.

Да, вот как, Ганна! Нелегко тебе было, сердечная… Нет-нет, твоя хитрость не удалась… Но разве найдется на свете такая косметика, чтобы закрасить горечь двадцати лет? Твои бессонные ночи?.. Болезни, заботы?..

Ну да, он думал, что его Ганна сразу выйдет замуж — красивая была. Белолицая, синеглазая… А как пела! Только что ж… Он тогда думал, что не пара она ему. Хоть и не такой большой ученый вышел из него, а все ж таки первый человек на селе — учитель. Уже не копается в земле, как его отец. Интеллигент. Директор школы. И не какая-нибудь школа, а семилетка, в их районе не последняя.

И была еще та, другая — и моложе и краше. Она и теперь хоть куда — румяная, русоволосая красавица. Годы минуют его Алису. Да и то сказать — детей она не захотела ему родить. А Ганна… И Михась… Вон какой богатырь! Это все бессонные ночи… Твои руки, Ганна!..

— Василий Мефодиевич, что это вы плачете? Давай-те выпьем за здоровье матери вашего сына! Ганна Власовна, идите сюда!

— Давайте, хлопчики. За здоровье Ганны… Власовны…

Что ты так смотришь на меня, Ганна? Знаю, что постарел, голова побелела. А спроси — от каких забот? И неведомо… Было все: добра полон дом, слава, друзья, жена-красавица. А был ли счастлив? Нет! Не был, Ганна, поверь… Если бы ты хоть замуж вышла, может, душа успокоилась бы. А ты — гордая. Не захотела. Все сыну отдала. Моему сыну!..

По правде, нет. Какой он ему сын? Только оттого, что посылал иногда деньги на день рождения? Ганна не напоминала, он стал забывать. Все же посылал. Но Алиса взбунтовалась. В конце концов, пусть выбирает сам — или он ее, или той швейки. Тогда пусть туда и возвращается…

Нет, от Алисы он не мог уйти. Так любил ее шелковые руки, тугие плечи… Ты прости, Ганна… И не смотри на меня так тоскливо. Я все помню, все-все. Может, больше даже, чем ты. Потому что тебе было некогда, работала за двоих — за себя и за сына, чтоб он учился. Знаю, нелегко было тебе, простой швее…

— Идите же сюда, отец! — снова зовет Михасько. — Да выкиньте вы эту цигарку свою! — Голос у него ну точно такой же, словно это второй Василь Некрич говорит. Разве что позвончей. А может, в молодости и у него был такой же… — Я вас всю жизнь не видел, отец… — Что-то дрогнуло в этом голосе. — Идите к нам!

— Да… Мне тут лучше. Я тут с хлопцами…

А то вдруг Ганна скажет: «Кто ты такой? Кто просил тебя сюда?» Что он тогда?.. Не скажешь же, что сбежал от Алисы.

Просил:

— Дай денег для сына, на свадьбу! Сын мой женится.

— Не знаю, чей там сын женится.

— Алиса!

— Не знаю!..

— Считай, что у тебя мужа нет.

— И не нужно!

Ой, Ганна, он теперь знает, что и прекрасные глаза становятся ненавистными.

Три дня и три ночи добирался к тебе, к своей… своей… Упал как снег на голову. Хотел было припасть к твоим ногам — но гордости не переломил. Приехал на свадьбу сына — и без подарка… Не смотри так на меня, Ганна…

Честное слово, я не изведал счастья. Всю жизнь думал о вас…

— Как хорошо, что вы приехали, отец! — Михась не сводит с него глаз, он вроде бы даже и о невесте своей забыл. А как хороши они оба! Такими, пожалуй, были когда-то и они с Ганной… И у них была такая пышная свадьба. — Почему не хотите сесть рядом со мной, отец? Я просто не нагляжусь на вас.

У Василя опять слезы катятся по щекам.

— Мне тут лучше, сынок. Я с хлопцами… Они не прогонят…

ПЛАТОК

— И лазят тут с мешками, чтоб их черти взяли! Чуть бок не ободрали! — громко бранилась толстуха в высокой меховой шапке, протискиваясь в вагон электрички. — Шляются с рынка на рынок, спекулянты проклятые!.. Все вам денег мало, загребущие ваши глаза! Поработали бы так, как мы, и дышать не захотели бы… не то что в такую даль по рынкам ездить!..

Кто-то позади фыркнул. В самом деле, непохоже, чтобы эта дебелая бабенка с подчеркнуто накрашенными губами надрывалась на работе. Но смех еще прибавил ей злости.

— Еще и хохочут, бессовестные!.. Чтоб вас…

— И чего вы завелись? Никто ж вам сейчас не мешает! — ласково уговаривал женщину седоусый старикан, подтаскивая к себе мешки.

— Вон там садитесь, у окна место есть! — предложил кто-то.

— Лучше старика посадите. Видите, кошелки в руках держит. А ехать, наверно, не близко.

Пассажиры сбились кучкой, открывая свободный проход.

— Идите же, дедушка, садитесь. Разве легко в такие годы стоя ездить.

Старикан поднял одно ухо шапки-ушанки, потоптался огромными валенками в глубоких галошах. Огляделся. Как будто никто не возражает, значит, можно пройти к месту. Только… вон та сердитая бабенка в высокой песцовой шапке первой начала пробираться к свободному месту. Вон как расталкивает всех плечами — отлетают, как мячики. Куда уж ему поспеть!

Подвинул поближе к себе мешок с порожними кошелками, поднял второе ухо шапки. Незаметно вздохнул. Тяжеленько уже ему таскать мешки. Да еще когда кожух плечи оттягивает. Хотя славно греет старые кости, куда там все эти пальто!..

Снова поправил кошелки — от тряски вагона они сдвинулись с места. Нынче ему повезло, рано расторговался, в такие морозы картошка хорошо идет. Туда мешки тащил так, что плечи трещали. А денег… ну, купят корове клок сена, силоса какого ни на есть. И снова, дед, на рынок!

Оно бы можно и обойтись: продать корову или в колхоз сдать. Но как им со старухой без своего молока? Купленного он и в рот не возьмет! И как только его люди пьют, болтаное-переболтаное… Не то что прямо из-под коровки — тепленькое, сладкое, густое даже.

Вот только прокормить ту корову им со старухой уже не легко. Кабы у них дети были как дети, а то не захотели жить под отцовской крышей. Разлетелись, как птицы, в дальние края. Один на Енисее строит, другой — на целине прижился…

Мерно стучат колеса по рельсам, убаюкивают гомон в вагоне. За окнами проносятся заснеженные сады, поля, огороды. Дремлют под белым покровом села. Дремлют и пассажиры в переполненном вагоне. Даже та крикливая бабенка пригрелась у чьего-то плеча и затихла.

Старику не дремлется. Ноют ноги (присесть бы…), ноет спина (мешочки были тяжеленьки…). Болят в суставах руки.

Поднес заскорузлую узловатую руку к глазам, словно впервые увидел черные обломанные ногти, распухшие суставы. Время и работа не знали жалости… Сколько же работы переработано этими руками за жизнь!.. Они умели и хлеб сеять, и картошку сажать, и винтовку держать, и золото мыть… А она говорит — поработали бы с наше!.. Нет, милая, тебе не довелось столько работать, как этим рукам!

Сердито блеснул из-под седых бровей чистыми голубыми глазами на зловредную бабенку, что так обожгла его словами… Пожевал прокуренные усы, пошамкал беззубым ртом. Да разве она одна? Э, что там!..

Вздохнул глубоко, переставил сомлевшие ноги.

— Дедушка, садитесь! — дернули его сзади за рукав. Огляделся не спеша, сделал шажок. Не рвется ли кто-нибудь на свободное место?

— Да я, знаете… мешки…

— Неважно! Пускай там остаются!

Подошел. Плюхнулся на скамейку. Блаженно зажмурился. Улыбка зашевелилась в усах. Кто ж это усадил его? Ему приветливо улыбалась чернобровая смуглянка.

— Спасибо, дочка…

Глянул еще раз, еще… Чудеса! Откуда он знает ее? Ой, как знакомы ему эти темные шнурочки бровей, эти теплые карие глаза. Откуда! И этот платок на ней… Черный, в синих и красных розах. Он так оттеняет смуглоту девичьего лица, так подчеркивает яркость губ и глубину глаз…

Что-то шевельнулось в нем родное, давно забытое. На глаза наплыл теплый туман. А может, заслезились они от всего того, что вдруг надвинулось на его сердце…

Откуда-то, из глубины памяти, выплыло перед ним такое же точно смуглое лицо. Постойте, как это было? Да чуть ли не в ту круговерть восемнадцатого года… Точно. Тогда как будто…

…По ломкому льду переходили они через Днепр. Темная ночь глотала шаги. Колючая поземка заметала следы. Впереди лежала неизвестность. Впереди лежал молчаливый город, залитый кровью повстанцев. Отряды красного казачества первыми прорвали вражеское кольцо.

— Живее, живее!.. — шепотом передавалась команда. — Обходи правее! Здесь промоины!..

Где-то впереди уже строились ряды. Как на крыльях носился их легендарный командир. И вдруг… Одна нога начала стремительно съезжать вниз. Треск! Его конь уже барахтается в воде, храпит и булькает. Ледяная вода льется за воротник… Кажется, он тогда крикнул…

Догнал отряд не скоро. Война грохотала на западе. Пахло в воздухе весенней землей и терпкими почками. И еще пахло… ее косами. Ромашкой и чабрецом. Климентина… какой вихрь кинул тебя в мои объятия? И зачем?.. Черная печаль стояла в глубине ее глаз и стекала живыми серебряными росами.

— Я вернусь к тебе, Климентина.

Жаркие руки обвили шею.

— Вернусь.

— Я буду ждать… Всю жизнь, Федор!

— Вот тебе на память. Надень, пойдет ли? — Ой, как пошел ей тот черный платок с яркими красными и синими розами!.. Улыбнулась.

— Я буду ждать…

Такой она и осталась в памяти. Такой видел он ее в коротких солдатских снах. В кошмарных маревах колымских будней. В грохоте и дыме на Одере… Всю жизнь видел такой свою Климентину…

— Что вы присматриваетесь, дедушка? — не удержалась девушка в цветастом платке.

— Да так, дочка… Платок уж больно хорош. Тебе идет.

— Это от бабушки досталось.

— А сама ты откуда?

— Да вот здесь мы живем, в поселке. Сейчас мне выходить.

— С матерью живешь или уже отдельно?

— Своя семья у меня — два мальчика. — Засмеялась белозубо и прижала к груди сумку с гостинцами. — Вот, возу…

— А мать-то с вами?

— Нет, с бабкой Климентиной живет. Старая уже она…

— Да, да… все мы теперь старые, дочка…

Из глаз обильно катились слезы и прятались в усах. И старик не вытирал их. Зачем? Кто знает, что на душе у этого сгорбленного, придавленного годами человека? И какое кому дело до его горестей, до его мыслей?.. Никого не касается его судьба, его муки. И даже не догадается никто, что, может, он сейчас встретился здесь со своей молодостью, а может, навеки распрощался с нею.

Девушка поднялась — электричка медленно подъезжала к поселку.

— Слышишь, дочка… Скажи Климентине!.. — вдруг вскочил было старик и осекся. Что же он хотел ей сказать? Что всю жизнь искал ее и вот теперь только нашел? Что он стар и немощен и уже глядит в могилу? Что у него двое сыновей, и те где-то далеко…

— А вы… разве знаете ее? — удивленно поднялись черные шнурочки бровей.

— Скажи… что Федор Скрипка кланялся ей. Не забудь: Федор Мосеевич Скрипка!

— Ой, что вы… Бабушка говорила — так деда моего звали…

— Да что вы стали на дороге, выходите скорей! — заторопили пассажиры девушку в цветастом платке и подтолкнули к выходу.

— Не забудь же… Федор Мосеевич кланяется низенько!.. — дрожащим голосом кричал вслед старик.

Пассажиры выходили на станциях. И снова стучали колеса. Проносили по земле людские боли и радости. Людские судьбы и мысли.

ДОЧЬ

Моему дяде, заслуженному учителю Белоруссии, в прошлом белорусскому партизану, — Василию Силычу Картелю посвящаю

Совсем белые волосы и глубокие морщины на лбу. Глаза добрые, ласковые. Может, это и не она?

Карпюк спохватился. Нет-нет, это все-таки она.

— Вот как мы встретились… Даже не верится, — раздавался низкий голос Марии.

Не верилось и ему.

— А я читаю в газете — Карпюк Василий Кириллович. Думаю, он или не он? А сердце так стучит, словно почуяло! — Она поправила прядь седых волос. — Вот видишь? Совсем побелела! Еще с той поры… — Горькая ниточка залегла в уголках твердо сжатых губ. Она, наверно, никогда и ничего не забывала. — Ну что ж, давай же обниму тебя, Василь!.. Заслуженный учитель…

А он слова не мог сказать. Встретились слишком неожиданно. В кончиках пальцев шевелился холодный страх. Он, как ртуть, перекатывался по телу, от него немели ноги… И еще эта цветастая портьера над дверью — она тоже почему-то шевелилась. Словно кто-то хотел войти в комнату. Он не смотрел на нее, но чувствовал всем своим существом. За дверью кто-то ходил. Кто-то дробно постукивал каблуками. Кто это? Гелена? Или, может быть, Галинка?

А что, если дверь сейчас откроется…

Надо же было что-то ответить Марии, что-то сказать.

А Мария все говорила.

— Тебе дед Хомич привет передавал. Помнишь, тот, что Андрея у себя укрывал? Живой старичок!

Память на миг как бы провалилась куда-то, и он увидел мостик через полноводную Припять. И бой, и зеленые чудовища — танки… Короткая пулеметная очередь… После была ночь. Долгая и тяжелая. Он пробудился как от удара в лицо. Открыл глаза. Звезды?.. Сколько их и как щедро мерцают! Далекие, равнодушные звезды. Но кто-то здесь все-таки был.

— Есть кто тут?

Молчание.

— Есть кто?..

Только шорох травы. Так тяжело пошевелить рукой. Откатил холодное бревно. Труп. Снова позвал:

— Кто тут? Я — Карпюк! Помогите…

Рядом поднялась голова.

— Товарищ Карпюк, это я — Андрей! Вы живы?

Бурьян царапал лицо. Каждое движение отдавалось нестерпимой болью в спине. Один бросок, второй. До балки двести метров, не больше… Рядом она, рукой достать… А-а-а!! Еще раз — и все вдруг исчезло в темени боли…

И вот однажды утром — внезапное пробуждение, светлое, легкое, словно снова родился. Увидел перед собой затененные окна и любопытные детские глаза. Подобрав ноги, возле него на постели сидела девчушка. Василь протянул к ней руку. Это не был сон.

— Как тебя зовут?

— Галинка, — застенчивая улыбка заиграла возле ямочек на щеках. Сразу вскочила: — Вот вода, пейте! Пейте… — Прозрачно-голубые глазенки засветились доверием. — Мама велела, чтоб я вам подавала воду. А вы только просите и не пьете…

— А где мама? — Карпюк смотрел на ребенка, а все существо его наполнялось такой полнотой счастья, таким чувством нового рождения, какого он никогда не испытывал.

— Ма-а-ма! — звонко раздавался детский голосок на дворе. — Ма-ма, он уже смотрит!..

— Слава богу! — В дверях появилась высокая худощавая молодая женщина, она вытирала руки о фартук. Это была Мария. — А ваш товарищ у соседей пока что. Дед Хомич взял его. Ничего, ему полегче. Выходим… Вы не тревожьтесь, они к нам не придут, мы далеко от дороги.

Но оккупанты все же пришли в село. Согнали людей у школы и приказали всем коммунистам выйти вперед. Никто не вышел.

— Я знаю, где коммунисты. Надо цвай солдата и винтовки. Пух-пух. — Перед фашистским комендантом стоял голенастый мужичонка с темной шапкой жирных волос. Над левой бровью у него темнело коричневое пятно — родинка. Карпюк уже знал, что Ходоновича в селе дразнили «журавлем».

Мария вцепилась пальцами в плетень и замерла.

Через несколько минут гитлеровцы и полицаи были у Хомича. Не нашли никого. Гортанная грязная ругань раздавалась на дворе. Полицай дрожащей рукой указывал на хату Марии. В эту минуту на пороге появилась Галинка.

— Где коммуниста прячете, говори, ну! А то убью! — кинулся Ходонович через перелаз.

Щелкнул затвор. Девочка вдруг заплакала.

— Я не зна-а-а-ю, дяденька-а! Он пошел туда с другим дядей… Я не знаю, куда они пошли-и!..

— Ну-ка, веди! Мигом! — он дернул Галинку за руку так, что та еле устояла на ногах.

— Куда они шли? Сюда?.. Сюда?.. — Ходонович запыхался, волосы налипли на высокий лоб, ноздри раздувались, точно чуяли добычу.

Галинка пошла дальше. Куда? Она и сама не знала, сворачивала в один переулок, в другой. И вдруг полицай остановился.

— Так где ж они?

— Я не зна-а-а-ю! Ой, я не видела, дяденька!

Рыжий гитлеровец презрительно поморщился:

— Партизан?..

Галинка, казалось, поняла его, испуганно метнулась назад.

— Ма-ма! Ма-а-ма! — А Ходонович схватил винтовку и торопливо нажал на спуск. Коротко прозвучали сухие выстрелы.

Галинка упала, опять вскочила и побежала.

— Ма-а-ма!..

Вдогонку ей прозвучала автоматная очередь.

— Ма-а-а!..

Девочка словно споткнулась. Упала в пыль. Отчаянный вопль разнесся над улицей.

— Палачи!

Автомат прошил насквозь соседние ворота. Мертвая, тяжелая тишина упала на село…

На следующий вечер вспыхнула хата Марии. Вслед за нею — хата деда Хомича, а потом весь этот конец села. Оставаться здесь было опасно. Но далеко отойти от села не удалось.

— Рус, партизанен! Сдавайсь! — Опомниться не успели, как их окружили гитлеровцы. Враги хохотали.

А после был лагерь военнопленных. И Гелена… Она встретила их на кухне, куда парни принесли воду и дрова. Разрумяненная от жара котлов, с живым блеском в глазах, в ореоле светлых кудрей, выбившихся из-под белой косынки, она как бы выплыла из густого пара над плитой. Пленные при виде такого дива замерли.

— Матка боска! Ой-йо-йой! Матка боска! Да разве это люди? Одни кости.

Она кинулась к столу, хватала куски хлеба, сала и засовывала им в шинели.

— О, фройляйн, гут морген! — высокий белобрысый фриц с автоматом на груди вошел в кухню. Налил из фляги шнапса, сунул в рот кусок мяса.

Гелена подхватила ведро воды и нагнулась к Карпюку:

— Сейчас патрули придут обедать. Я их долго буду кормить. А вы идите вон туда, к березе. А там, как пан знает…

Их было тридцать пять, партизан-подрывников. И все — беглецы из лагеря. Всем помогла кухарка Гелена Троянская. Теперь она была в группе Карпюка. Партизаны любили девушку с глазами русалки за ее веселый нрав. Никому не давала она спуску. А больше всего — Василю.

— Ой, и красивый ты хлопец, Василь! Ждет тебя где-нибудь женка, очень ждет, — смеялась она над Карпюком.

— Да какая там жена, я неженатый.

— Отчего же так?

— Не любят меня девчата. Говорят, здоровый, как верста, и шея как у быка…

— Это ты все придумал, Василь. Я по глазам вижу.

— А что же там, в глазах?

— Черти хвостами крутят! — звонко хохотала Гелена и убегала от Василя. Но один раз он все же схватил ее за руку:

— Говори: кончится война, со мной поедешь?

— Э-э, я еще посмотрю, какой ты рыцарь! — Она вырывалась из его крепких рук и искренне смеялась.

— Но только сперва я должен поехать к Марии, слышишь?

— К Марии?! — Гелене стало не до смеха.

— Это недалеко отсюда, за Лесным озером.

Они сидели возле землянки на сосновой колоде и переговаривались вполголоса, пока на синем небе не высыпали летние звезды.

К Марии они поехали сразу после войны. Вся улица, где стояла ее хата, была сожжена. От села осталось всего две-три хатки. Только груша, старая, искореженная ветрами, опаленная огнем, грустно клонилась на огороде. А под нею — маленький холмик, уже смытый дождем и засыпанный сухой листвой. Черный деревянный крест, упавший и втоптанный в землю… Обугленные бревна, между которыми топорщился бурьян. Теперь он был сухой и тревожно шелестел от дыхания ветра. Вот и все, что осталось от хозяйства Марии.

Шли по пепелищу. Люди жили в землянках, у самого леса. Рядом с землянками поднялось несколько новых стен. Начинали строиться наново. Навстречу Карпюку какая-то старуха гнала корову. Василь зашагал быстрее.

— Не скажете, есть тут у вас Мария Зборовская? Когда-то жила в вашем селе. У нее девочку гитлеровцы убили. Галинку…

— Была такая, была… Как же… А вы кто ей будете? Сродственник?

— Ну да, родственник… Она мне жизнь спасла.

— Вот оно что! — женщина всплеснула руками. — Так это будете — вы?.. — Казалось, она что-то припоминала и не могла чему-то поверить.

— Так жива ли теперь Мария? Где она, что с ней? — допытывался Василь.

— Нету Марии… — вздохнула женщина. — Тогда еще, сразу ушла в партизаны. Здесь у нас всюду были партизаны.

Василь снял шапку. Ветер шевелил волосы. А может быть, они вставали дыбом.

Пешком возвращались на станцию. Было тяжело и тоскливо. А в маленьком станционном домике люди в тулупах, шинелях, ватниках, с мешками и узлами толпились, куда-то спешили. Жизнь брала свое!

Поезда пришлось ждать долго. Вот опять прогремел состав, и на станции еще прибавилось народу. К Гелене обратилась сидевшая рядом женщина:

— Прошу вас, подержите ребенка. Я сейчас приду.

Гелена с готовностью подхватила плотный теплый узелок. Дитя спало и только причмокивало во сне соской.

Неожиданно в дверях появились двое крестьян.

— Вот тут она сидела, напротив окна, возле этой гражданки.

— Кого ищут? Что там?.. Кто сбежал?.. Ходоновичиха… Змеиное племя!

Карпюк никак не мог понять, что же такое произошло. Казалось, слышал что-то знакомое, и все же не догадывался.

— Кого ищете?

— Да говорят, тут одна женщина была. Она в оккупацию выдавала гитлеровцам советских людей. А муж ее полицаем был. Зовут — Ходонович Стефания.

Гелена поднялась с младенцем на руках:

— Возле меня сидела какая-то женщина. Вот уже с час, как ушла, а ребенка попросила подержать. Вот и чемодан ее остался.

Все кинулись к Гелене. А Василь не мог опомниться. Ходонович? Неужели тот самый?..

На станции поднялся шум.

— Нет, она не придет! Почуяла, видать, что ее узнали!

— А за ребенком?..

— Как же! Еще чего! Разве это люди?

— Лишь бы свою шкуру спасти.

— Да ведь она — мать!

— Волчица и та лучше мать!

Уже смеркалось, но женщина так и не возвратилась. Голодное дитя отчаянно кричало. Гелена не знала, что делать.

Послали кого-то в село за молоком. Другие пошли разыскивать Стефанию.

— Давай, Василь, возьмем с собой. Ведь у нас в районе есть детдом. Не бросать же!

Так и приехали домой. Дитя в дороге заболело. Гелена сразу не отдала его в детский дом. А потом они привыкли и уже с грустью думали о том, что придется кому-то отдавать хорошенькую чернобровую девочку. Назвали Галинкой.

…Портьера на двери шевелилась, точно кто-то ходил. Вот послышался стук за дверью, в комнату ворвалась Галинка.

— Папка! У тебя гости? А мне можно? — она обхватила ручонками его шею.

— Вот, Мария, смотри, какая у меня дочка! Я тебе еще и не сказал. — Голос у него был как деревянный. Язык стал шершавым, еле поворачивался.

— Галинка… — девочка вдруг застыдилась. — Это папа меня так зовет. Галя…

Мария встрепенулась. Она крепко сжала руку девочки и впилась в нее глазами. Галинка раскраснелась, шевельнула широкими черными бровями. Резко выделилось над левым надбровьем коричневое родимое пятнышко. Мария замерла, казалось, пробовала что-то сказать и не могла. Наконец выдавила из себя:

— Василь… скажи… это ты забрал тогда?.. — В горле что-то застряло.

Карпюк дрожащими руками взял Марию за плечи, посадил в кресло. Случилось то, чего он так боялся. Ведь он знал, как Галинка похожа на отца.

— Что ты, Мария? Что с тобой? Успокойся. Галя, позови маму!

Блеснув глазками, девочка кинулась в комнаты.

— Слышишь? Позови маму! — крикнул Василь вслед. А Мария привалилась к спинке кресла и горько плакала.

Нет, конечно, этого не могло быть. Это просто случайное сходство. А слезы лились, тихие и обильные. Сколько их выплакала она? Василь что-то говорил. И Гелена пришла. Красивая, полноватая женщина в венчике русых кос. И Галинка тут.

Сидели за столом. Вспоминали прошлое. Гелена и Василь о чем-то спорили. Мария улыбалась, качала головой. Да… да… Но ничего не слышала. Только видела их глаза. Добрые, зеленовато-русалочьи глаза Гелены, серые, настороженные Василя и глубокие, черные глаза их дочки… Галинки.

Она протянула жесткую узловатую руку к девочке и осторожно, как бы с опаской, погладила ее по голове.

АВТОРУЧКА

I

В маленькой приземистой комнате уже темнело. Сквозь густой слой намерзшего на окнах инея еле пробивался скупой дневной свет. Учительница смотрела на страницу, поднеся книгу к самому окну. А перед столом в ряд стояли дети и хором выводили звонкими голосами:

Наша Армія Червона

Стереже свого кордона!..

Готовили большой новогодний концерт. И хотя фронт уже откатился от села далеко, учительница и дети привычно прислушивались к каждому звуку за окном. Только прогремит по выбоинам дороги телега или тяжело упадет с яблони снежный комок — все вздрагивали, и в глазах появлялся немой вопрос. И тут же исчезал: наши отогнали немцев за Днепр, и школа готовилась встретить свой первый после освобождения год.

После уроков никто не уходил домой. Одетые в ватники, в теплые отцовские пиджаки, в огромных сапогах или рваных валенках, девочки и мальчики очень походили друг на дружку. Бледные, вытянутые лица, по-взрослому серьезные глаза, в которых на самом дне таились не то печаль, не то страх…

В первом ряду у окна сидел «четвертый» класс. Второй ряд занимали «первый» и «второй» классы. Учительница Марфа Ивановна была одна у всех.

Репетиция закончилась. И тут в «четвертом» классе поднялась Зинка, «городская». Так прозвали ее между собой ребята, потому что она с матерью приехала в село незадолго до того, как под селом стал фронт. Зинка отличалась от прочих ребят более изысканной «городской» одеждой. И даже в черных косах у нее было два банта.

— Марфа Ивановна, у меня пропала ручка, — громко заявила Зинка. Она училась лучше других и с учительницей держалась смело.

— Как это — пропала? — удивилась Марфа Ивановна, глядя на Зинку утомленными глазами.

— Я ее положила вот сюда, в сумку и… нет…

— Посмотри хорошенько, может, закатилась куда-нибудь… А то, может, ты дома забыла? Мы ведь сегодня ничего не писали… И вы, дети, посмотрите возле себя…

Весь «четвертый», и «первый», и «второй» — третьего не было — засуетились и полезли под скамьи. Все искали Зинкину ручку. Это была в самом деле большая потеря. Купить ручку было негде. Их выстругивали из палочек вербы и ниткой закрепляли перо. У Зинки была особенная ручка — черная, блестящая, с красивым пером, и даже закрывалась колпачком. Учительница сказала: авторучка! Разумеется, каждому хотелось хотя бы подержать ее, если уж не написать какое-нибудь слово. Зинка не давала никому, кроме подружки, с которой сидела, — Гали Шишковской.

Ручки нигде не было.

— Дети, признайтесь, у кого Зинина ручка? — спросила Марфа Ивановна.

Все молчали, притихли.

— Я не бра-ал! — жалобно протянул вдруг Костя из «второго» класса.

— И я… — отозвался за ним брат Мишка, из «первого», и протянул учительнице сумку. — Посмотрите.

Марфа Ивановна покраснела.

— Я верю тебе… Ну, дети, может, у кого-нибудь из вас эта ручка случайно закатилась в сумку. Посмотрите…

Все начали шарить в сумках, по карманам. Ручка не находилась. Марфа Ивановна разволновалась. Никто из учеников ни у кого ничего не брал, как ни трудно было учиться. Все писали на серой бумаге, которую добывали из картонных футляров от каких-то немецких снарядов. Картон этот размачивали, отдирали отдельные листки, сушили, резали и сшивали в «тетради». Чернила делали из сажи, собирая ее в печах, ручки — из веток вербы. Вот только с перьями было трудно — их доставали у фронтовиков, проходивших иногда через соло. Когда перо ломалось, это была трагедия. Вот как у Оли Паливоды. Уже третий день она писала одной ручкой со своей соседкой Аленкой. Правда, Аленка неохотно делилась с Олей своей ручкой, не сразу давала ее. Оля нервничала и часто поднимала руку:

— Марфа Ивановна, она опять не дает…

— На, вот! — громко заявляла Аленка и подсовывала соседке свою «вербовку». Конфликт этим исчерпывался.

Сейчас Марфа Ивановна серьезно смотрела на Паливоду:

— А у тебя. Оля, случайно нет Зининой ручки?

У девочки появились на щеках красные пятна. Слезы выступили на глазах. Она медленно протянула свою полотняную сумку и прошептала:

— Вот… Проверьте…

Все выжидающе смотрели на учительницу.

— Ну, хорошо… Значит, нет…

II

Ярко-зеленая травка уже проклюнулась тоненькими иголками у плетня. Расправляли свои помятые листья лопухи. Марфа Ивановна с детьми убрала несколько классов в полуразрушенном здании школы и собиралась перейти туда из тесной и особенно неуютной весной хаты тетки Явдохи. Шумными веселыми табунками разбегалась детвора по домам.

Оля ходила вместе с Аленкой и братьями Перевозами — жили они в одном конце. Галя Шишковская тоже жила здесь, но она пренебрегала обществом малышей и шла чуть позади. Обычно из Олиного двора выбегал навстречу Тарасик, младший брат Оли. На этот раз он стоял уже у ворот. Шмыгнул носом и спрятал руки за спину:

— Ага, а у меня что-то есть!

— Что? — кинулись все к нему.

— Ага! Не скажу! — Тарасик любил подразнить.

— Ну, и ничего у тебя нет! — равнодушно возразил Мишка.

— Есть!

— Было бы, так показал бы!

— Хитрый какой! А вот не покажу! — Тарасик поддернул одной рукой штанишки, другую держал за спиной.

— Ну и не надо. Пошли! — Мишка толкнул в спину Костика так, что тот чуть не упал, и мальчики пошли дальше.

Тарасик надул губы. Он не ожидал такого дипломатического хода. Опять шмыгнул носом, это означало, что он принимает какое-то решение.

— Вот-вот, смотри! — поднял он над головой руку.

Никто не понял, что он показывает.

— Давай я посмотрю! — вихрем сорвался Костик и затопал тяжелыми сапогами по тропке. — Что это?

— Не видишь разве — ручка!

— Да это авторучка! — закричал Костик.

Мишка одним прыжком очутился перед Тарасиком и молниеносно выхватил у него ручку.

— Как у Зинки… Только не так блестит.

— Где ты ее взял? — подскочила Оля, и глаза у нее расширились, как от великого чуда. — Это будет мне, я в школу буду носить! — И она забрала ручку у Мишки.

— Отдай! — завопил Тарасик. — Это я ее нашел! Я сам с нею в школу ходить буду!

— Ты еще маленький и в школу не ходишь… Я тебе тогда отдам.

— Отдай! Я маме ска-жу-у! — Тарасик ревел на всю улицу и начал отнимать у сестры свою находку.

— А ну, тихо! Вот я вам покажу! — вышла из хаты Олина мать и грозно подняла прут. Ребят как ветром сдуло.

На следующий день, едва затих грохот парт, Зинка подняла над головой руку. Учительница кивнула ей.

— Марфа Ивановна! Мою ручку украла Оля Паливода. Вот, смотрите! — И, подбежав к Оле, вырвала у нее ручку.

— Я не крала! — вскочила Оля. Она чуть не плакала. — Это брат нашел, в канаве, за огородом…

— Погоди, Оля, когда он нашел?

— Вчера… вон все видели — и Мишка, и Аленка…

— Садись. Зина, у тебя ведь была новенькая ручка. С колпачком. А эта вон какая ржавая, и царапинки. И колпачка нет.

— Это моя ручка! Колпачок, должно быть, она потеряла…

— Это не ее… Это Тарас нашел, — горько всхлипывала Оля. — В канаве-е…

Класс гудел, как потревоженный улей. Мишка сзади дергал Олю за косички:

— У-у, ворюга!..

Аленка отодвинулась от Оли подальше.

— Я вспомнила, отчего ручка поцарапалась, — заявила Зина. — Когда-то я нечаянно уронила ее в воду и тогда положила в печь… Она и стала такой…

Все «классы» неприязненно шипели на Олю. Она отбивалась от мальчишек, которые подскакивали даже с задних парт, чтобы дернуть как-нибудь девочку.

— Тише, дети! — окликнула их Марфа Ивановна.

Она подошла к Зининой парте, подержала найденную авторучку и пожала плечами. Ребята увлеченно разглядывали находку, и никто уже не обращал внимания на Олю. Девочка притихла и забилась в угол: все ждала, что Марфа Ивановна сейчас объявит всем, что это не Зинина ручка. Ведь она не брала! Нет!.. Она и эту подарит ей, пусть только учительница скажет… Она же знает Зинину ручку, ведь как-то писала ею. Там и перо не такое.

Марфа Ивановна подошла к доске, взяла в руки мел. Оля вся напряглась. Вот сейчас Марфа Ивановна скажет…

— А теперь, дети, все раскройте тетради. Внимание! Даю задание для четвертого класса…

III

Весна заявила о себе буйным цветением. Как и прежде, разлился Днепр-Славутич. Паводок затопил нижние огороды, густой ивняк. Белокорые березы отражались в тихом плесе, как бы красуясь перед кленами и берестами своим белым станом. А те забрели по колено в воду и смотрели, как чешут свои длинные косы ивы-русалки…

Оля любовалась этой красотой, как когда-то, в далеком детстве, проходившем под грохот канонады. Она бродила старыми тропами, и они казались ей милее всего на свете. Солнце уже скрывалось за плавнями и зажгло в окнах новых хат золотые костры. Задумавшись, шла она по тихим улицам села и остановилась возле высокого тополя. Казалось, со всего света слетелись сюда крикливые рыжие воробьи и подняли невероятный шум. «Как у нас в школе было, когда мы перешли от тетки Явдохи в новые классы…» — вспомнилось ей. Оля часто вспоминала свою первую школу… Но какая-то неведомая грусть или боль омрачали это воспоминание, Она не всегда старалась отыскать причину этого — знала, что непременно вернется к той мелочи… к той авторучке…

Подняла глаза. На золотом фоне неба вырисовывалась стройная девичья фигура. Оля щурила глаза и не узнавала. Фигура приближалась спокойно и уверенно, и Оля, поравнявшись, кинула обычное, сельское:

— День добрый! — и пошла дальше.

— Постойте, минутку… вы — Оля? — вдруг услышала она незнакомый голос. И остановилась, точно в ней что-то оборвалось. Точно всем существом предчувствовала эту годами выношенную в мечтах встречу. Да, это была Зинка!

— Не узнаешь разве? Помнишь, у тетки Явдохи в школе… Ты была во «втором», а я в «четвертом»…

— Зина! Зина! Зиночка!.. — Оля кинулась обнять девушку и заплакала. — Неужто это ты? Ой, боже мой!

— Да чего ты, глупая! — звонко и красиво смеялась Зинка.

— Так все неожиданно! Так чудесно… Где же ты теперь?

— В железнодорожном институте… Инженером собралась быть. А ты?..

— Ну, я… я медсестра. Работаю давно уже… Вот как…

— Ну вот… Значит, приходи ко мне в гости. Вспомним старые годы.

— Спасибо…

— Ну, так договорились? Пока!

— До свидания… А только, Зина… Я еще хотела тебя спросить…

— Конечно, спрашивай… Меня все спрашивают! Говорю, что еще нет, не замужем!

— Да нет, я не о том… Я об авторучке.

— Что, купить?

— Да нет… Помнишь, сразу после войны у тебя была такая… авторучка?..

— А-а! Была. Я ее тогда сломала — опустила в горячую воду, чтобы промыть, а она расплавилась…

— А моя, помнишь?..

— Твоя была никудышная! — звонко захохотала Зинка.

У Оли мороз пробежал по спине.

— А меня тогда… Ну, это давно было… До свидания!..

— Так ты заходи! — удивленно кинула Зинка вслед Оле — та, не останавливаясь, бежала по тропинке…

В АВТОБУСЕ

Андрейка посмотрел в окно и на весь автобус восторженно кричит:

— Мама! Гляди! Вон гнездо аиста! И аистята там!..

Смуглая женщина с черными волосами, собранными в пышный сноп на затылке, не поднимая глаз, тянет:

— Аистята…

— Их целых трое, мама!..

— Трое, Андрейка… — соглашается мама.

Андрейка снова припадает к окну, даже носик расплющил на стекле.

— Ой, какая большая машина плывет! Мама, как она называется?

Женщина неохотно поворачивается к окну.

— Это комбайн, — обернулся пассажир с переднего сиденья.

— Да сиди ты тихо, дай покой!.. — Это мама. В ее голосе недовольство. Это ранит впечатлительное сердце мальчика и рождает в его больших серых глазах немой вопрос. Разве он делает что-нибудь плохое? Мама отвернулась, подавляя зевок.

Автобус размеренно гудит, укачивает пассажиров и нагоняет дремоту. Андрейка молчит. Ему хочется говорить, он уже собрался что-то сказать маме, но боится потревожить ее раздумье.

Мама часто вот так задумывается, остановив на чем-то взгляд. И тогда по ее бледному лицу проплывают темные тени. А может быть, так меняются ее карие глаза?

Андрейка озирается. Нет, не с кем поделиться своими впечатлениями. Вон та толстая тетка, которая на станции жаловалась маме на какие-то свои болезни, откинулась на спинку и только носом сопит. Ее сосед не отрываясь уставился в толстую книгу. Еще дальше, обнявшись, сидит молодая парочка и о чем-то шепчется. Разве что вот этот дядя впереди…

Он дружески подмигнул Андрейке, мол, держись, но теперь развернул газету, и Андрейке неловко обращаться к нему. Хотя у дядьки добрые синие глаза, и мальчик охотно поговорил бы с ним, если бы мама не запрещала.

— Не приставай к людям, Андрейка! Ну прямо смола!..

— И совсем я не смола! — Андрейке смешно: как это — он и вдруг смола. Скажет же такое!

Дядька достал из портфеля яблоко и дал его Андрейке. Яблоко было красное и сочное. Таких у бабушки в саду не бывает. А в это время автобус въезжает на мост. В окнах замелькало кружево стальных креплений.

От любопытства Андрейке не сидится. Он сползает с сиденья и наклоняет голову к уху разговорчивого пассажира:

— Дяденька, дяденька! А это большой мост?

— Большой.

— А откуда вы знаете? Разве вы строили его?

— Строил.

— Правда? — громко вскрикивает мальчик.

— Правда, — шепотом отвечает пассажир и кладет палец на губы. — Только не говори громко. Согласен?

— Согласен! — шепчет Андрейка, радостно сверкая глазенками.

Пассажир вынимает из портфеля еще одно красное яблоко и протягивает мальчику.

— А что вы еще строили, дядя?

— Много чего! Ну там большие дома…

— И наш дом тоже? У самого Днепра?

— Может, и ваш.

— А вы тоже живете у Днепра?

— Нет, я чуть дальше.

— А у вас дома есть молоток и гвозди?

— Еще бы! Что за строитель без молотка и гвоздей.

— А мне мама не позволяет. Говорит, весь паркет испортил… Можно, я к вам в гости приду?

— Отчего ж, приходи с папой. Я тебя познакомлю с маленькой девочкой. Она поменьше тебя, и зовут ее Натой.

— Фи, я не люблю девчонок, они в куклы играют.

Андрейка опасливо оглянулся на маму и ближе наклонился к уху дядьки:

— А без папы можно к вам прийти? А то у меня папы нет…

— А где же он?

— Когда я был маленьким, он разбился на мотоцикле. Это бабушка сказала. А мама всегда сердится, когда я спрашиваю, и говорит, что папа куда-то уехал далеко, навсегда.

— Вон как! — пассажир внимательно смотрит на своего собеседника и улыбается. — Ну, а ты маму слушаешься?

— Слушаюсь!.. Я ее очень люблю, вы не думайте, она хорошая, только все время занята в больнице, целый день на работе, пока не заберет меня из садика. Воспитательница сказала, что моя мама гордая, потому что красивая. А что такое гордая, вы не знаете?

— Не знаю, Андрейка, — ласково улыбается мужчина и гладит мальчика по руке.

— И я не знаю, — вздыхает Андрейка и со смаком надкусывает сочное яблоко.

Дядя какое-то время смотрит в окно, и между бровями у него залегает глубокая морщина. Он приглаживает седые волосы и снова поворачивается к Андрейке:

— А знаешь, Андрейка, у нас с Натой тоже нет мамы. Она тоже уехала куда-то далеко-далеко и больше не приедет…

Андрейка испуганно смотрит на дядю и даже перестает жевать яблоко.

— Нет?

— Угу… — качнул головой дядя.

— Так ведь это очень тяжело — без мамы! — шепчет мальчик.

— Очень!

— А кто же покупает кукол для Наты?

— Приходится мне.

— А мне машины мама покупает…

— Плохи наши дела, Андрейка.

— Плохи, — соглашается мальчик.

— Но мы ведь мужчины, Андрейка?

— Мужчины! — эхом откликается тот.

— Значит, можем что-нибудь придумать, правда ведь?

— Правда! — переступает с ноги на ногу Андрейка, забыв о красном яблоке.

— Ну, так давай условимся: ты приедешь ко мне в гости с мамой, а я приеду к тебе в гости с Натой. Идет?

— Идет… — повторяет Андрейка. — Приезжайте завтра, хорошо?

— Хорошо! Значит — завтра. Только пусть это будет наша тайна. Мы ведь с тобой мужчины и умеем сохранять тайну, верно?

— Верно.

А за окном уже проплывали полные запахов сосновые леса. В автобусе потянуло свежим воздухом, и как бы растворилась в нем дремота. Пассажиры оживленно переговаривались, даже те, кто всю дорогу читал книжки или сладко дремал.

Вот леса расступились, и из-под их зеленых одежд взметнулись в вышину белостенные многоэтажные здания. Город встречал автобус шумными улицами, грохотом грузовиков и трамваев.

Промчался по эстакаде зелено-голубой поезд метро. Мама сказала:

— Нам здесь выходить. Собирайся, Андрейка.

Андрейка схватился и быстро собрал свои игрушки, сунул в карман.

Автобус останавливается. Андрейка с мамой очутились на тротуаре знакомой улицы.

Автобус зарычал мотором, дохнул жарко, покатился по асфальту и через мгновение скрылся. Остались только влажные следы на гладком полотне дороги. Все исчезло, как марево. И пассажиры, и приветливый дядя. Словно и не было вовсе. Только красное яблоко напоминало о поездке. Андрейка вздохнул и со смаком откусил сочный кусок.

СКРИПАЧ

Шуршит ветер сухим бурьяном. Плакучая ива опустила долу свои седеющие косы. Роняет янтарные листья кудрявый клен.

Михайло огляделся по сторонам — отовсюду немо смотрели кресты-могилы. Будто скелеты неведомых существ — высушенные палящим солнцем, обвеянные холодными ветрами, омытые осенними дождями, выбеленные трескучими морозами…

Немой мир кладбища… Вечная обитель беспокойных и равнодушных, сильных и слабых, гордых, злых — и добрых, мечтательных… Порой промелькнет чье-то лицо на выцветшей фотографии. Порой тоскливо отзовется чья-то эпитафия. А больше — просто фамилия и даты жизни. Как в статистической ведомости. Вот, мол, такой-то, родился и умер. Чтобы знали живые, что и они не вечны. Что и они исчезнут бесследно…

Он присел на холмик земли. Наверно, старая могила, забытая уже людьми. Среди сухих стеблей горицвета и горькой полыни Михайло заметил краешек гранитного надгробия. Отгреб сухие листья и прочитал скромную надпись: «Федор Стусь. 1890—1953». Ниже — неумело выбитый контур скрипки. Кто это Стусь?.. Вроде бы что-то знакомое. И скрипка… Конечно! Он вспомнил. Был когда-то такой учитель музыки в их училище. Кажется, Федор Денисович. Впрочем, Михайло не помнит точно…

Его почему-то редко называли по имени. Студенты, по школьной привычке, придумали ему чудное прозвище — «Тыква». Должно быть, за его начисто выбритую голову.

— Тыква идет!..

— Ой, Стусь — не боюсь!..

— Тыква катится!.. — летело по коридорам. А вдогонку слышались взвизги, писк, смех. Его не боялись. Им пренебрегали. Почему-то насмехались. И были страшно довольны собой. Уроков музыки ожидали, как веселой забавы.

Учитель сам раскладывал перед каждым нотную бумагу и, ни на кого не глядя, словно перед ним никого не было, просил записать классное задание. Все делали вид, будто старательно записывают. А в это время из угла в угол летели тетради и книжки. Кто-то мяукал под партой по-кошачьи. В ответ слышался собачий лай.

Но учитель ничего не хотел ни видеть, ни слышать. Тихим, сиплым, будто вечно простуженным, голосом он о чем-то рассказывал, чертил мелом на доске витиеватые значки. И только иногда подходил к столу и гладил рукой скрипку, которая лежала в раскрытом футляре.

В коридоре дребезжал звонок, и все вихрем срывались с мест. Поднимался такой галдеж, словно это был конец света. Условливались о книгах, кино, проверяли решения задач по математике. И все это разом.

Никто не обращал внимания на Тыкву, а он еще был в классе и старческими дрожащими руками никак не мог застегнуть футляр скрипки.

— Какой он учитель? Он совсем не может справиться с классом! — утверждала пышногрудая Мария Яковлевна с тяжелой широкой нижней челюстью, делавшей ее похожей на жабу.

— Не понимаю, почему директор держит его. Он совсем не учит студентов музыке?.. — возмущалась Мария Семеновна и грузно опускалась в широкое кресло.

В учительскую робко входил Федор Денисович. Говор смолкал. Все смотрели вопросительно, как бы ожидая от него какой-то неприличной выходки. Он съеживался, точно холодная вода попала за воротник, и на цыпочках проходил к своему столу.

Иногда к нему обращался завуч:

— Федор Денисович, как дела с музыкой?

Тот смотрел на кончик своей папиросы и стряхивал пепел.

— Должен признаться — туго… Инструментов нет. Нот нет. Молодые люди не видят никакого смысла изучать этот предмет.

— Но ведь в хор они ходят с удовольствием! И хорошо поют. Кстати, вы не могли бы выступить в концерте? Ну, пение — это само собой. А вот чтоб на скрипке… Артисты, вы знаете, обходят такие маленькие городки, как наш.

— Что вы! Что вы!.. — Федор Денисович испуганно махал руками и отступал на шаг. — У нас нет оркестра. Нет рояля. Как же — без аккомпанемента? — Он прижимал к груди скрипку и пятился к дверям.

— Хм, — кидала Мария Яковлевна.

— Гм, — тяжело дышала в кресле Мария Семеновна.

…Весной Михайло нашел в пойме старую разбитую лодку. В половодье откуда-то прибило. Чтобы починить ее, вытащил посудину из камыша на песчаную косу, над которой круто вздымался скалистый берег Десны.

Когда-то на этом месте, на самой его вершине, где купами стояли теперь тополя и клены, возносился над заречными далями замок князя Игоря Святославича. Отсюда полки храброго князя шли в половецкие степи громить дикие орды кочевников. Эту землю и ее людей прославил мудрый чернец-летописец…

Михайло разводил здесь костер. Варил смолу, конопатил днище, готовил челн для рыбалки. Он даже мечтал о том, как когда-нибудь, закончив училище, купит настоящий мотор, поставит на лодку — и помчится голубою лентой Десны к самому морю.

И вот над головой, в зарослях лозняка, как будто отозвалась скрипка. Потом еще и еще… Михайло выпрямился, утер пот со лба и посмотрел вверх. Среди шелеста зарослей и шороха песка оттуда доносилась незнакомая мелодия. Переливалась, как ручеек из хрустального родника, трепетала в вышине вместе с щебетом ласточек. А потом, как бы вспомнив о чем-то тяжком и горестном, давившем грудь, глухо и отрывисто жаловалась.

Михайло удивился. Кто бы это мог играть? Поднялся на бугорок, приставил ладонь ко лбу, заслоняясь от солнца, искал глазами музыканта. И увидел…

На небольшой прогалине — уступе посреди скалистого берега — сидел Федор Денисович. Рядом на траве валялась старая соломенная шляпа, так хорошо знакомая студентам, и башмаки — неизменные черные башмаки с заплатами на носках. Скрипач прижал к подбородку скрипку и играл, зажмурив глаза.

Солнце лоснилось на загорелом голом черепе, на висках вздулись синие жилы. А он водил смычком по струнам и ничего не чувствовал. Только в опущенных уголках губ застыла горечь.

Поодаль от него сидела женщина. Это была его жена, соседи называли ее просто — Марусина. Она была лет на пятнадцать моложе своего мужа и отдельные слова выговаривала смягченно, не так, как на Полесье, — «мольоко», «льопата», что выдавало в ней полтавчанку. Соседки предполагали, что она была, наверно, второй женой учителя, и удивлялись ее выбору. Марусина была красива.

Она сняла свою цветную косынку, подставив под солнце тяжелую черную косу. Склонила голову набок и смотрела куда-то вдаль, будто видела то, о чем рассказывала скрипка.

Михайло тоже глянул в ту сторону, но ничего не увидел. Только теперь он заметил, что к берегу причалил старый рыбак — дед Самойло. Весь изборожденный морщинами, коричневый от загара, с седым клоком волос над ушами, дед походил на старый корень. Он положил весло поперек челна и сложил руки на коленях. Когда скрипка замолкла, дед Самойло сказал:

— Вот так все лето играет. И что на душе у человека? Бог знает, — и закинул удочку.

Почти каждый день Михайло слушал скрипку Федора Денисовича. И каждый день к берегу приплывал дед Самойло. Сначала слушал, потом скорбно качал головой:

— И что на душе у человека? Бог знает…

Прошел год. Неизвестно почему, Федор Денисович согласился сыграть на концерте. Это было накануне Дня Победы.

В актовом зале училища было тесно и душно. Помимо студентов набилось много охотников послушать концерт. Как-никак тут играл баян, выступал хор, занявший первое место в области. Многие впервые слышали рояль, который недавно приобрел директор. Правда, девушка, игравшая на нем, часто сбивалась и краснела, но ей горячо аплодировали, и она, осмелев, раскланивалась.

Потом объявили, что выступит Федор Денисович Стусь. В зале раздался смех. Его считали только чудаком. На сцене еще стояли хористы, делая передышку перед следующим номером. Федор Денисович, весь в черном, в белом крахмальном воротничке, быстро вышел на середину, не поклонился, как это делали все, а сразу начал подкручивать струны. Потом поднял смычок и замер. В зале наступила тишина.

Смычок резанул воздух и вырвал из скрипки стон. Она тоскливо зарыдала, кого-то звала, кого-то проклинала, подавляя скорбь. Потом улыбнулась, и брызнули на солнце чьи-то слезы-росы. Жаркое солнце выпило их, и снова вернулась память о тяжелом прошлом. Снова в сердце капали расплавленные капли свинца, оставляя в нем черные мертвые следы. И вот оно, уже многократно пробитое насквозь, мертвеет. Последний стон. Последний аккорд — и смычок остановился.

В зале кто-то всхлипнул. Кто-то тяжело вздохнул.

Федор Денисович выступил на шаг вперед и тихо сказал:

— Памяти моих сыновей. Они не вернулись с войны…

И ушел за кулисы.

Еще миг — и в зале разразилась буря. Шквал аплодисментов, возгласов, рыданий… Трудно сказать, какие чувства охватили людей — благодарность музыканту, удивление открытия, воспоминание о недавнем и уже прошлом… Только теперь все подумали, что никогда не слышали от этого человека ни жалоб, ни просьб. Никого он не осудил, никого не обидел. Возможно, оттого и казался чудаком. А он был такой же, как и все они, — носил в сердце любовь и горе, радости и печали…

Спустя полгода Федор Денисович скоропостижно умер. Хоронили его торжественно, всем училищем, и поставили это надгробие. Каждый день приходила на могилу Марусина. Молчаливая, с низко надвинутым на самые брови черным платком, делавшим ее похожей на монашку. Она ни с кем не делилась своим горем и никуда не хотела уезжать.

— Куда я поеду?.. Моя душа здесь. А родичей у меня нет, — отвечала сердобольным соседкам.

Спустя два года умерла и Марусина. Но этого никто как-то и не заметил. Ее похоронили рядом, но от могилы не осталось теперь и следа.

Михайло обошел вокруг забытого надгробия, повырывал бурьян, отгреб сухие листья и пошел дальше. Грустили над белыми крестами плакучие ивы. Стряхивали с себя слезы-листья кудрявые клены…

СНЕГ

За окном падает снег. Падает тихо, задумчиво.

Вот летит, порхает пушистая снежинка и опускается прямо На сердце. Потом упала вторая, третья, а там все они облепили его пушистым белым слоем. И было от этого пусто и холодно. И почему-то страшно.

Она не хотела отойти от окна и все смотрела, как падает снег. Мохнатый снег. И это был уже не снег, а кружилась осенняя листва и мягко стлалась под ноги… И пьянила, дурманила хмелем… То кто-то касался ее щеки:

— Слышишь?

То кто-то спрашивал:

— Видишь?

И сердце ее отстукивало:

— Да, да, да!

Они бежали вдоль молчаливой аллеи осеннего парка. Он скрывал их от недоброго чужого глаза, стряхивал на них свой убор. Они шли по шумным бульварам под проливным дождем. И обильный осенний дождь весело отблескивал в их глазах. Они слушали музыку в переполненном душном зале, и для них расцветало лето.

И это лето зеленело в ее глазах. А в его — зажигало ночные звезды. Она думала, что эти звезды — вечны. А они погасли… Когда? И не заметила. Узнала как-то случайно, когда он поднял телефонную трубку и, меняя голос, сказал:

— Нет, нет, его и сегодня нету! Наверно, и не будет…

Возможно, и совсем не будет…

За окном падал мохнатый снег…

Я НЕ ПРИДУ

Я не приду к тебе. О нет, я не боюсь… Я просто — люблю. Я изнываю от прикосновения твоих рук. Ты снишься мне…

Ты смотришь на меня со страниц книг и журналов. Ты шепчешь в завываниях снеговея:

— Эх, ты-ы!

Ты сидишь рядом со мной в душном троллейбусе, и я не чувствую ни тесноты, ни толкотни. Я улыбаюсь твоей улыбке:

— Эх, ты-ы!

На меня смотрят другие и тоже улыбаются. Пускай!

Ты ходишь со мною всюду. Хотя я давно не вижу тебя. Но ты сказал:

— Я зайду к тебе после работы!

И я жду. Долго-долго. Последней покидаю школу. Жду…

Первой прихожу. Сажусь за свой стол. Еще никого нет. Только уборщица удивленно поглядывает на меня. Пускай! Я — жду!

Я отказываюсь от кино, я забываю про работу. Я могу сама тебя увидеть, стоит только сделать несколько шагов и свернуть в сторону. Но я — не сворачиваю. Я — жду…

А ты не пришел. И я увидела тебя сама. И опять ты сказал:

— Эх, ты!.. Хоть бы раз вспомнила обо мне.

— О тебе?.. Еще чего!

— Эх, ты!

— Что — я?

— Гордая, загадочная. Кто вас разберет?

— А разве так трудно понять? — Я смотрю в твои глаза, и они понимают меня. Я вижу, как пульсирует кровь на твоих висках, как напряглось твое тело…

— Я хочу быть вместе с тобой — всегда! А ты?

— И я…

— Ты придешь ко мне еще?

А ты? Ты не пришел. У меня — тоже своя гордость.

— Нет…

Искры метнулись в твоих глазах.

— Не понимаю! Снова не понимаю!

Да, ты не понимаешь. А мне — больно. Потому что я отрываю тебя от сердца. Слышишь, как оно рыдает? Но нет, ты этого не можешь услышать!..

Я прощаюсь с тобой. Я хороню свою мечту.

Я не приду к тебе…

Эх, ты…

ПОРТРЕТ Вместо послесловия

— Значит, мы пишем о вас так: журналистка, молодой научный работник, педагог. Тут нужно указать возраст — сколько вам лет.

— Двадцать пять. Разве вы забыли, дорогой редактор?

— Но лет пять назад вы тоже говорили, что вам двадцать пять!

— Бросьте!.. Это от неопытности. Конечно, мне тогда было намного меньше.

— О! Простите, я забыл, что имею дело с женщиной!

— Мне приятно, что вы наконец это поняли…

Мне в самом деле приятно. Бывают иногда такие моменты, когда мужчинам не хочется делать чего-то такого — неприятного…

А сейчас мне приятно, потому что я вижу тут фотографа — он нацелил на меня объектив и ищет более выгодный ракурс.

— Тогда ясно, вопрос о возрасте отпадает. Но я думаю, вы не будете возражать, если мы поместим ваш портрет на обложке вашей книги. А это наш фотограф — Петр Яковлевич. — Редактор почему-то думал, что я не догадываюсь, кто это и чего он хочет. Я видела, как фотограф настойчиво пытался уловить в моих глазах искру вдохновения.

Аппарат щелкнул, и я вздрогнула.

— М-м… Петр Яковлевич! Что вы! Сбоку нельзя снимать. Ну, неужели вы не видите?.. Мой нос!..

— Нормально! В чем дело? Все будет в порядке!

— Петр Яковлевич! Умоляю!.. Вот так, анфас, можно слегка сбоку. Чтобы срезать конец носа.

Редактор разглядывает меня со всех сторон, как куклу в магазине, даже через стол перегнулся.

— Да-да, правда, Петр Яковлевич. — Редактор захватывает инициативу в свои руки. — Чтобы мысль была в глазах, понимаете? А то у вас все какие-то испуганные. И нос подкоротить — он в самом деле длинноват…

— А вы бы еще дольше водили меня за нос с этой книжкой! — я не выдерживаю. Я вспоминаю всю редакционную волокиту, и меня трясет…

Я вскакиваю на ноги. А сбоку — клац! клац! — Петр Яковлевич собирает урожай на искры вдохновения.

— Вы что, хотите, чтоб на фото какая-то фурия была? Пугать людей? Да каждый читатель, увидев такую ведьму, отшатнется! Избави боже от ведьмы дома, а тут тебе еще в книжке навязывают!

— А почему вы думаете, что вашу книгу будет покупать именно читатель, а не читательница?

— Потому что женщины о себе все знают. Ну что нового может рассказать им женщина?

— Гм… Вы считаете, что мужчинам вы открыли Америку?

— Ну, не Америку, а, возможно, какие-то острова или заливы. И это неплохо!

— Значит, фото…

— Да, фото обязано настроить читателя — да, читателя — на лирический лад. Навеять раздумье, воспоминание, может быть, даже исповедь… Вы поняли меня? Вот так — с ангельской улыбкой… Можно рукой подпереть голову?.. Ладно?.. Я готова!

Клац!

И вышел, друзья, этот портрет.

Родная дочь спросила:

— Мам, а почему говорят, что эта тетя похожа на тебя?

Соседка сказала:

— Хм, я не знала, что у вас такая старая мать.

Муж заделал в рамку и повесил над письменным столом. Когда я начинаю доказывать, что он меня недооценивает и что другой на его месте гордился бы такой женой, он скрещивает руки на груди и пристально смотрит на мой портрет.

Но иногда портрет меня выручает. Иные знакомые не догадываются, что это я, и начинают достаточно откровенно высказываться о моей книге. Я в восторге… Услышать настоящее искреннее слово читателя — не каждому доводится. И тогда я поклялась, что никогда не раскрою своего инкогнито. Зачем ставить моих знакомых в неловкое положение?

И всегда в таких случаях я добрым словом поминаю знатока своего дела Петра Яковлевича…

Пусть процветает фотоискусство!

Загрузка...