— А жить всё-таки приятно, да?


— Да, — ответил он серьёзно и глухо.




В горы они уходили теперь каждый день. Стараясь не думать о предательстве, Людмила отдавалась своей запоздалой любви с такой страстью и так часто, что Андрей ей признался однажды:


— Люсенька, а ведь я теперь пропаду без тебя. Приеду, и, наверное, начну пить. Забыть тебя — будет невозможно.


Хотя и не плакал, в голосе были слёзы. Она спросила:


— Почему?


— Не знаю. Может, оттого, что у меня никогда не было такого счастья. Да и человек ты уж больно искренний.


Глядя с высоты на море и чайку, уходившую в синюю даль, Людмила в мыслях летела вместе с Андреем куда-то тоже — в какую-то пустоту. В неизвестность, где уже не будет никаких встреч. И заплакала. Может, поэтому, задыхаясь под ним через полчаса, отдаваясь ненасытной страсти так, будто прощалась навеки, она шептала:


— Растерзай меня, разломай всю до косточек!..


В последний их вечер над горами начал сердито ворчать гром. Там посверкивало, громыхало, и Людмила каждый раз вздрагивала. Завтра — уже выезжать. Всё! Кончились хождения в горы. Кончился отпуск, любовь. Впереди ждёт трудовая лямка и серая унылая жизнь. Нечего, значит, и обижаться, о чём-то мечтать, требовать для себя.


Художник тоже был рассеян. Слушал Людмилу невнимательно. Как-то по-особенному на неё смотрел, словно хотел запомнить. И только вздыхал и курил. На вопрос, заданный ему, ответил машинально, почти не думая:


— Да-да, завтра автобус на 11.30.


— Мне тоже на 11.30, - обрадовано сообщила она.


— Ну да, у нас же с тобой был один и тот же заезд.


— А помнишь, мы и сюда приехали в одном автобусе.


— Помню. Только я тогда и в мыслях не допускал, что могу понравиться тебе.


— Почему? — удивилась она.


— Ну, во-первых, такая разница в возрасте. Да и вообще считал, что у меня уже всё позади, и не помышлял о любви. И вдруг такое счастье. А может, несчастье? — поправился он, спрашивая.


— Почему несчастье?


— Расстаёмся же!.. — Он смотрел с тоской, обречённо. Сглотнув, добавил: — Раньше я раза 3 или 4 ездил с женой в Сочи. Летом. Насмотрелся, как прощаются на вокзале, такие, как мы. Только не задумывался тогда над их судьбой. А теперь вот понимаю, что у них было в душе!


— Выходит, не мы первые, не мы последние? — попробовала она улыбнуться.


— Да, самый распространенный вариант отношений. Приехали, полюбили и разъехались, разбив сердце. Полстраны так.


— Не может быть, чтобы полстраны! — вырвалось у неё с изумлением. Страдальческие глаза были устремлены с надеждой. А он взял и издевательски пропел:


— Как хорошо в стране советской жить!.. — И добавил: — Не переживай. Лучше так, чем спиваться от "счастливой" жизни. Знаешь, сколько у нас алкоголиков, больных, импотентов от рождения? И всё это напрямую отражается на человеческих отношениях! А ещё бедность… Если всё это будет продолжаться и дальше, мы станем нищей, спивающейся нацией. Представляешь, четверть населения не сможет работать: дебилы, инвалиды, алкоголики. Да ещё плюс к этому все пенсионеры страны!


— Ну, это уж ты чересчур, Андрюшенька! Прямо какое-то не то вымирание, не то вырождение нарисовал.


— Потому, что политика, проводимая нашим правительством, разрушает главную опору государства: семью. Да взять хотя бы нас с тобой. Разве мы такие уж плохие люди? Самые худшие, что ли? Любовь у людей чаще проходит от плохой жизни, а не от жира. Плохая жизнь портит людям характеры, душу.


Погода тоже явно портилась — море у берегов уже сердилось и клокотало. Вдали появились пенные шеренги вздымающихся валов. Они устремлялись к ним. И сшибаясь с берегом, пушечно выстреливали пеной, фонтанами брызг. Где-то рядом вскрикнула чайка, которую тут же, скомкав ветром, швырнуло в темноту: хватит, натешилась!


Андрей молчал, напряжённо о чём-то думая. Вспыхивал светлячок его сигареты. Повернув к нему загорелое лицо, Людмила смотрела на его губы и чего-то ждала — не то продолжения мысли, не то ответа на какой-то ещё не заданный, но главный вопрос: может, догадается? Сама она не могла его сформулировать. И роптали, роптали внизу волны: "Андрюша, что же будет с нами, что?"


— Поздно уже… — проговорила она отрешённо.


Он понял. Всё поздно. Печально и бессмысленно. Жизнь нелепа, деваться некуда, опять… разведёт!


Она всё ещё ждала ответа. А может быть, какого-то ободрения. Или надежды на что-то: на переписку, встречу хоть раз в году. Приезжал же чеховский герой к своей даме с собачкой! Правда, расстояние было не такое большое.


Андрей всё молчал, глядя, как ветер треплет её волосы, швыряет чаек, ломая их полёт, а может, и судьбу.


Она поняла: живёт где-то далеко. Но всё же спросила — не могла не спросить:


— Андрюша, какой у тебя адрес? Куда тебе?..


Он молчал. Она испугалась. А тут ещё луна скрылась за тучами, и стало темно. Гасли огни и в окнах посёлка — действительно поздно. Всё везде затихло, как перед бурей. И стало слышно, как бьётся сердце.


Когда он назвал свой город, внизу так пушечно выстрелила волна, что показалось, будто всё взорвалось вокруг. И тут же посветлело — из-за тучи вышла луна.


Пересохшими от волнения губами Людмила спросила:


— Мы — что?! Живём с тобой в одном городе, что ли? Повтори!..


Он повторил, и вспомнил встречу в автобусе: "Может, судьба тогда уже стучалась в их души?.. И глаза те же!.."


Она бросилась ему на шею:


— Господи, какое счастье, какое счастье, Андрюшенька! — И смотрела ему снизу в глаза. Улыбалась и плакала от счастья. А потом безумно принялась целовать, приговаривая: — Мамочки! Думала, помешаюсь, умру. Обдумывала, как приехать к тебе. А ты, оказывается, рядом, рядом! Расскажи, как же это получилось?


Теперь и он помешался от радости. Поднял её на руки. Потом тормошил, целовал. Кружил вокруг себя. И принялся рассказывать:


— У нас должен был ехать сюда директор театра, с женой. Но путёвки у них были почему-то в разные корпуса. Он бегал с ними в обком профсоюзов, расстраивался. А там ему: ничего, мол, не можем поделать. Обменяетесь в Судаке, на месте. А жена вдруг возьми, да и заболей. Слегла даже в больницу. Ну, он её путёвку сдал. А свою — передал мне только в последний момент. Жена его категорически была против того, чтобы он ехал один! Вот нам, выходит, и подвезло на такие дешёвые путёвки.


— Ой, подвезло разве на путёвки, Андрюшенька?! Повезло, что мы встретились! Могли ведь не встретиться никогда!..


— Верно. А ты где там работаешь?


Она назвала мудрёное название своей проектной организации и добавила:


— Это прямо на набережной. А отдел, в котором я теперь, недалеко от Дома офицеров. Я бегаю в их буфет на обед.


— Так это же рядом со мной! — обрадовался он. — Будем теперь вместе обедать. Только не в офицерской столовой, а у меня в мастерской! Я беру свой обед дома, и с этими "тормозками" — на работу. Мастерская у меня в подвале: я там — один. Хозяин! Нам никто даже не помешает.


— Мамочки! — всплеснула Людмила руками. — Просто не верится, что такое счастье привалило! Пошли тогда спать, раз у нас так всё хорошо. А то скоро закроют везде… — Торопясь, она потащила его за собой, стуча каблучками на кирпичных ступенях, ведущих от Генуэзской крепости вниз.


Там, внизу, было слышно, как выплёскивается на берег раскачавшееся в шторме море. Оно обвально ухало, прощально вздыхало. А для них погода не казалась уже штормовой. Оборачиваясь к Андрею, Людмила радостно проговорила:


— Так ведь нам и ехать завтра в одном поезде! Какой у тебя вагон?


— 7-й. А у тебя?


— 5-й. Только меня будет встречать муж, Андрюшенька!.. — испуганно добавила она, не зная, как быть.


— Меня тоже будут встречать. Но ничего. Сделаем вид, что незнакомы… — Голос у Андрея был счастливым. — Ох, и посидим же утром с тобой под шторм на "бочках"! Бросим в море монетки, попрощаемся, и… просидим до самого автобуса, да?..



Глава четвёртая



1


Дома Людмила боялась проговориться о своём отпуске в каких-нибудь деталях — ляпнуть что-нибудь или нечаянно назвать мужа Андрюшенькой. Но недоразумение вышло из-за имени собственного, неожиданно поразившего её:


— Люська, — привычно позвал Николай вечером, закручивая гайку на кухонном кране, — подай ключ "на 17". На подоконнике забыл…


Она подала, но с обидой:


— Коль, не надо называть меня больше Люськой.


— Почему? — удивился он.


— Мне уже 26 скоро. Ребёнок растёт. А вы всё — "Люська" да "Люська"! Нет больше Люськи — кончилась.


Он с удивлением посмотрел на неё, но промолчал — что-то понял, должно быть. А она уже боялась другого: не преодолеет себя через час, когда придётся принадлежать Николаю и отвечать на его поцелуи.


Но как-то оно всё постепенно утряслось. Отвращения к мужу не было, было более мощное чувство — своей вины перед ним. Да и не собиралась она его покидать. Значит, нужно как-то подстраиваться под новые отношения, приспосабливаться и терпеть — у неё семья, общий ребёнок. А главное, ведь сама-то была счастливой, почти каждый день виделась и отдавалась Андрею в его мастерской. Чего же ещё нужно?.. О таком "французском", как сказал Андрей, повороте событий другие могут только мечтать. А у них — словно подарок судьбы, неизвестно за что, хотя и живут не во Франции. Значит, вариант у них теперь — уже не самый распространённый. Но и не редкий: они теперь — любовники.


Людмиле нравилось у Андрея. Мастерская была хотя и без окна, однако же уютная, тёплая, с большой электролампочкой на потолке, от которой было светло, как днём. Был шкаф для одежды и бумажных эскизов Андрея. Хороший письменный стол, в котором он держал не только краски и кисти, но и тарелки, стаканы, вилки с ложками, электроплитку. Но главной роскошью считался, конечно же, большой и широкий диван. Вернее, это был не диван, а жёсткий лежак, сколоченный из досок, покрытый фанерой и обтянутый дерматином. Андрей сам его себе сколотил, ещё не зная, что пригодится не только для отдыха. Под дерматин он уложил слой поролона для мягкости. В качестве изголовья приколотил наклонную фанеру. Весь чёрный, лежак этот напоминал громадный диван.


Когда Людмила приходила, Андрей запирал дверь на засов, и они целовались. От батареи парового отопления шло приятное тепло, и тогда Андрей начинал постепенно раздевать её, прикасаясь пальцами к оголяемому телу. Иногда ей казалось, что эти его прикосновения, особенно, когда снимал с неё бюстгалтер, трусики, ей были дороже самой близости — сплошные сладкие токи, волнующее блаженство. Его поглаживания никогда не были ни грубыми, ни торопливыми. И только после того, когда её начинало трясти от любовного озноба, он раздвигал ей своими коленками ноги и, опираясь на локти, ложился на неё, мускулистый и голый, входя в неё своей сладкой, напрягшейся плотью. Тогда начиналась такая близость, какой никогда, ни одного раза, не было с мужем даже во времена их первой влюблённости. Николай был торопливым, неумелым, заботился только о себе. Что происходило с нею, его не интересовало. До встречи с Андреем она и не знала, что близость может быть такой желанной и сотрясающей. Андрей замирал, когда нужно. И ждал, только целуя, но не двигаясь, чтобы продлить ей блаженство. А потом, когда её "отпускало", продолжал по её просьбе: "Растерзай, растерзай!.." Он был много выше мужа. Крупнее, мощнее. Занимался зарядками, бегал. У него и плоть была мощной. Она любила к ней прикасаться. Ощупывать, чувствуя, как там всё затвердевает, будто палка.


Нравилось ей и то, что никто к нему вниз, в этот подвал, не приходил, не стучался. И самой приходить к нему было удобно: вход в подвал был из глубины "нехоженого", затареного продуктовым магазином, двора. К её приходу дверь в котельную всегда была открыта. О встречах они договаривались заранее. А если она вдруг не приходила, он звонил ей на работу и просил пригласить к телефону "товарища Бердышеву. Мы там заказывали вам одну информацию…" И её всегда звали. Из "закодированных" ответов Людмилы он узнавал, что произошло. Если же её отправляли в неожиданную командировку, то ему отвечали сразу: "Товарищ Бердышева в командировке, будет послезавтра". Он благодарил, вешал в будке автомата телефонную трубку и ждал, когда Людмила вернётся. Между 12-ю и часом держал для неё дверь в подвал открытой.


Жизнь у них, словом, пошла тайная, закрытая для посторонних глаз. Они казались себе в стане противника разведчиками, которые не могут открыто встречаться на улицах, вместе ходить — все их действия были строго законспирированными. Главным средством общения, а точнее, оповещения, продолжал оставаться телефон. Правда, когда её перевели в другое здание, сделав опять проектировщиком и старшим инженером, строгая конспирация стала не нужна — в отделе было полно инженеров, и к их разговорам по телефону никто не прислушивался. К тому же, на всякий "пожарный" случай, у них был ещё один телефон — его домашний, куда можно было звонить по утрам, когда жена уходила на работу, а дочь в школу. Зная, что он дома и никуда не спешит до 11-ти часов, Людмила, чтобы отвести душу, частенько выходила на улицу и звонила ему из автоматов.


Боже, сколько милых её разговоров — "автоматических" — врезалось ему в память! Они трогали его душу, согревали ему сердце.


"Андрюшенька, а я для твоей мамы лекарство достала, которого, ты говорил, нигде нет! Где достала? В обкомовской "Лечкомиссии" — у нас одна сотрудница имеет доступ в их аптеку".


А когда в 70-м году мать умерла, и он похоронил её и не виделся с Людмилой несколько дней, а только позвонил ей из дому на работу, она через 10 минут перезвонила ему сама. Из автомата. И был уже другой разговор: " Андрюшенька, у тебя умерла мама. А я не могла при инженерах поговорить с тобой по-человечески. Ты меня, пожалуйста, прости! Я понимаю, как тебе сейчас невыносимо, хотя и не помню своей мамы — какая она? Но я всегда по ней тосковала, когда в детдоме росла. А у тебя, ты говорил, было полное взаимопонимание с мамой, ты её любил. Я очень сочувствую тебе, миленький, и разделяю твою боль. Я — с тобою вместе, Андрюшенька! Чувствуешь, да? Пока, мой хороший. Целую тебя нежно-нежно!"


"Андрюшенька, а я для твоей дочки книжку по искусству достала. Из Ленинграда. Туда ездил наш сотрудник, и я заказала ему. "Живопись Италии. 18-й век". Что? Ну, конечно же! Сначала прочту сама, а потом принесу. Я уже полистала её. Кое-что хватанула галопчиком. Какая жизнь ушла, Андрюшенька! Какие художники! Сколько замыслов… Что, Алпатова? Читаю, а как же! Спасибо тебе, Андрюшенька. Если бы не ты, разве бы я знала, что мне надо прочесть! А теперь — прямо весь мир для меня, будто раздвинулся. Мы, инженеры, люди с высшим образованием, лишь считаемся образованными. А на самом-то деле… Ну, ты и сам знаешь, что я из себя раньше представляла!.."


Да, вода их совместной реки текла, и утекло уже много. У него умерла мать. Жена — завела себе любовника. У Людмилы муж — давно закончил учёбу и работал инженером в "почтовом ящике". У обоих незаметно подрастали и вытягивались дети. А ничего будто и не изменилось за эти годы. Отношения были всё теми же, хотя сам он старел потихоньку, а Людмила шла ещё к вершине хребта. По шутливой теории, самим же придуманной, он спускался уже с горы, а Людмила ещё только поднималась. В 35 — если считать средней продолжительностью жизни 70 — она лишь поднимется и будет скоро в зените. А он сойдёт уже с вершины. И будет ниже её на целых 2 десятка лет. Это наводило на грустные размышления. И опять она, словно услышала его. Позвонила ему в час ночи. Как раз не спал, но были дома и жена, и дочь.


"Андрюшенька, не пугайся, пожалуйста: ничего не случилось. Просто — я очень тебя люблю! Так люблю, что вот не выдержала и выбежала — "автоматически" сказать тебе об этом. Чтобы ты знал. Не сердись, что подняла вас там, наверное, всех. Скажи мне в трубку сердитым голосом: "Вы ошиблись!", и ложись спать. И пусть тебе приснится, что и ты любишь. Целую тебя".


От счастья зашлось сердце. Но он сердито выговаривал: "Гражданин! Посмотрите на часы, на часы посмотрите!.. Не можете набрать номер правильно, а тревожите людей. Да ещё не умеете толково объяснить, кого вам надо. Безобразие, понимаете!" Хотел повесить трубку, но гудочков со стороны Милочки всё ещё не было — дышала там в трубку. Хихикала, но не вешала — чего-то ждала. Видимо, хотела, чтобы первым положил он. И он с улыбкой, но и с сожалением надавил на рычаг. И тут же разволновался, представив себе её расстроенное лицо: "Что же она мужу-то сейчас скажет? Когда вернётся. Куда, зачем выходила из дома?.."


Лариса же, к изумлению, даже не проснулась в своей комнате.


Он закурил, подошёл к окну. И глядя на далёкую летнюю луну, стал вспоминать другие "автоматические" Милочкины разговоры.


"Андрюшенька, ну, как тебе, полегчало, нет? Сейчас мокро везде и холодно: тает снег. Ты уж не выходи, пожалуйста, из дома, пока полностью не выздоровеешь. Понимаешь, не так страшен грипп, как его осложнения! Сам же говорил, у вас с отцом — "потомственная сердечность". Не приведи Бог, если вдруг на сердце… Я люблю тебя и целую. Соскучилась: считаю дни, когда увидимся. Просто не представляю себе, как твоя мама оставалась без твоего отца одна. Целых 20 лет!.."


Разговоров по телефону и при свиданиях в мастерской им всё равно не хватало. Хотелось иногда вместе посмотреть и обсудить нашумевший фильм. Тогда совершали "тайные" походы в "свой", дальний кинотеатр на окраине города. Восторгаться хорошим фильмом в одиночку, без общения с Людмилой, которая необыкновенно изменилась в духовном отношении, было для него похожим на неразделённую любовь. У неё был цепкий наблюдательный глаз. Случалось, она не умела дать точного определения увиденному. Но чутьё на красоту и на жизненную фальшь у неё было идеальным. Разговаривать с нею после фильма нередко было интереснее, чем с профессиональными киноведами, устраивавшими в городе показы призовых фильмов и их обсуждение. Андрей даже изумлялся: "Когда только успевает всё: и прочесть, и посмотреть! Ведь семья на руках…"


Иногда они удирали из своих домов просто так, на пару часов — чтобы походить осенью в лесной посадке за городом. Подышать чистым воздухом и заодно по-человечески пообщаться. Это было самым главным, чего им вечно недоставало, было их бедой, наказанием — нехватка общения. Им всё время хотелось быть вместе. А это было невозможным, и создавалась, словно сердечнососудистая, духовная недостаточность. Муж у Людмилы, как догадывался Андрей, был человеком неинтересным или же ограниченным, хотя она никогда и не говорила этого. Видимо, поэтому и разлюбила его. А Лариса в культурном отношении была "нахватанной", но глухой и чёрствой к искусствам. Плюс несоразмерное способностям самомнение, и совместной жизни не получалось тоже.


Набродившись с Милочкой, насмотревшись друг на друга "в живой природе" и наговорившись, они возвращались в город в одном и том же автобусе. Но — "конспиративно". То есть, в разных концах, продолжая лишь издали смотреть друг на друга печальными влюблёнными глазами. Прощались, когда Милочка выходила, тоже одними глазами, прикрывая их от душевной боли. Это было ужасно. Душу охватывала такая тоска, что хотелось кричать: "Что же мы делаем со своей жизнью, лю-ди-и!.."


За день до своих "именинных дней" укрывались обычно хотя бы на час в дальнем кафе, где не могли встретить общих знакомых. Там и поздравляли друг друга, пили вино. И опять, как разведчики, заброшенные в чужой тыл, смотрели друг на друга, смотрели и всё понимали без слов. От этого молчаливого понимания были счастливы и в то же время несчастливы. Да и подарки приходилось потом скрывать или прятать, если это были любимые книги с "разоблачительными" надписями. Правда, дарственные надписи тоже были кодированными, но всё равно они могли вызвать своей загадочностью опасное подозрение, переходящее в унизительную слежку или что-нибудь похуже. Особенно для Людмилы, муж которой был безумно влюблён в неё.


Постепенно у них выработалось много условных сигналов на разные случаи жизни, и связь их оставалась втайне от окружающих целых 7 лет. 7 лет они были непрерывно счастливы и несчастливы, хотя считали себя мужем и женой в большей степени, нежели со своими законными супругами. Особенно несчастной была Людмила, которую муж постоянно хотел и донимал приставаниями. Она всегда вынуждена была притворяться то больной, то уставшей, чем ещё больше разжигала в нём то, что вызывало в ней отвращение.


Однажды она сама пожаловалась, что не может переносить ласк мужа. И не столько даже самой близости, сколько поцелуев. Спросила:


— Андрюшенька, а как тебе удается уходить от всего этого? Просто не представляю себе тебя — в моём положении… Ведь если мужчина не хочет, не любит, он же… не сможет! Значит, непрерывные оскорбления, что ли? Ссоры?..


— У моей жены есть любовник, — признался Андрей. — Я — не мешаю ей, и делаю вид, что стал импотентом. Она — не вникает в мою жизнь. Живём под одной крышей ради дочери. Так что мне легче, Котёночек. Меня она считает старым, выработавшим мужские ресурсы. — И повторил: — У Ларисы есть любовник.


— И кто же он? — вырвалось у Людмилы.


— Бывший её пациент. У него своя машина, он куда-то увозит её. Мне это неинтересно.


Людмила вздохнула:


— Мой… себе не заведё-от!..


— Почему?


— Любит меня одну. Да и у них там, в их "ящике", где он работает после института, одни мужики.


Андрей вдруг признался:


— А ты знаешь: я ведь ревную тебя к нему!


— Мамочки! Это же надо!.. Я ведь только тебя люблю, я — даже не любовница тебе, а скорее, любящая жена.


— Да, это так. И я это не только знаю, но и чувствую. Тем не менее, как представлю себе, что у тебя с ним близость, аж дурно делается!


— Ну, и глупо. Во-первых, это бывает редко — я стараюсь не допускать его к себе. А, во-вторых, я же ничего не испытываю с ним.


— А может, нам лучше всё же сойтись, а?


— Вот вырастут дети, тогда — согласна, — соврала Людмила, зная, что не решится на развод. "Да и зачем? — считала она. — Как мужа я Андрея знаю чаще в 10 раз, чем Николая. А жить вместе — сразу горе всем: детям, старикам. Восстанут все…"


Он уныло произнёс:


— Я буду старым тогда, и ты не то, чтобы идти за меня замуж, а возьмёшь и бросишь совсем.


Она даже не думала никогда о таком. Возмутилась:


— Мамочки! Это же надо: мне дышать без него нечем, а он — вон что придумал!.. — И бросилась к нему с поцелуями.


Понемногу отошёл, повеселел.


— Понимаешь, хочется вместе с тобой ездить в отпуск, ходить в кино, парки. Показывать тебе свои работы.


— Какие работы? — не поняла она.


— Я же художник всё-таки! Обещают принять в союз, обещают персональную выставку.


— Что же ты мне об этом ни разу не сказал даже! — обиделась она. — Ведь это же — самое важное в твоей жизни! Да и в моей, — добавила она, совсем расстроившись.


Он улыбнулся:


— Молчал — чтобы не сглазить. Хотел сделать сюрприз, да вот не получилось. — И смотрел на неё преданно, влюблёно.


— Запомнить, что ли, хочешь? — пошутила она, показывая, что простила обиду. Вот эта её фраза и обернулась для неё сюрпризом — радостным, настоящим. Он сказал:


— Хорошо, что у меня ёмкая память, и я могу работать по памяти. А то бы от тебя у меня и не осталось ничего! В кино и то редко вместе ходим. Где уж там позировать мне!..


— Неправда! Я часто засиживаюсь у тебя и после работы, когда мимо иду.


Целуя, ласково объявил:


— Так вот, слава Богу, я написал всё же тебя! Хочешь взглянуть?


— Мамочки! Ещё спрашивает!..


Он достал из нижнего ящика стола 2 скрученных в трубочку холста и, разворачивая их по очереди, показал ей. На одном был её портрет — поразительно похожий на неё, только очень уж красивый, с каким-то живым светом из глаз, внутренним благородством. А на другом холсте — она полулежала на его топчане обнажённой. Даже в зеркале никогда не видела себя столь женственной и фигуристой — хоть на выставку в Третьяковскую галерею неси!


— Ой, спасибо тебе, Андрюшенька! Неужели я и вправду такая для тебя?


— Такая и есть. Не только для меня. Я теперь это точно знаю, — твёрдо проговорил он. А она вдруг словно опомнилась:


— Но ты-то, ты-то сам — какой художничище! Во, чудо-то! Ну, прямо настоящий Крамской! — Она смотрела с искренним изумлением и восхищением.


Он тоже преобразился. От счастья, что оценила. "Сразу всё почувствовала и поняла, — радостно думал он. — Вот что значит, когда у человека есть вкус! Вон как смотрит, во все глазёнки! Что, голубушка, поражена? То-то! Думала, мы тут, в провинции, так себе? Валяем дурака. А оказалось, что и мы не хуже других?" И обнимал её и целовал с таким упоением, что она расплакалась от счастья.


— Андрюшенька, а когда же ты это успел? — кивнула она на холсты. — Где? Ты же говорил, нужен солнечный свет, настоящий!


— Это я, когда жена уезжала в отпуск. За городом писал, в лесочке. А ты что, думала, что в этой конуре, что ли? Тут я только эскизы к декорациям пишу. А сами-то декорации — потом, прямо на сцене театра. Днём, когда нет репетиций. Нужна высота. Возможность писать со стремянок, подвесных верёвочных лестниц.


— Ой, ну, какой же ты у меня талантливый, хороший!.. Только не надо больше называть это наше гнёздышко конурой! В ней — моя настоящая жизнь проходит!


Господи, что ещё нужно для счастья художнику? Готов был парить в воздухе. Бежать с ней в ресторан. Да не побежишь. Поэтому только вздохнул:


— Эх, была бы у меня настоящая мастерская! Да возможность поехать летом на север. Куда-нибудь под Архангельск, на этюды. Да я бы таких эскизов оттуда привёз, тут просто ахнули бы все! Я — те места до сих пор помню…


— Андрюшенька! — вспомнила Людмила. — А ведь можно поехать. У меня там… отец объявился.


— Как это "объявился"?


— Отыскал меня через детдом, прислал письмо. Пишет, что живёт под Архангельском, остался совсем один.


— Почему один?


— Ну, не один, пишет, что с собакой. Тоже хромая, как и он. А жена померла 2 года назад. Детей нет. Вернее, был, пишет, сын. Да спился, и замёрз где-то зимой. Вот он и стал искать меня. Тут целая история, Андрюшенька!..


— Погоди, погоди! Давай по порядку…


— Я сначала не собиралась к нему ехать — может, и не отец вовсе — только ответила на письмо. А он мне — другое. Хочет, мол, посмотреть на меня, лично покаяться передо мной. Но приехать ко мне сам — не может в этакую даль. Нет денег. Ну, и приглашает, значит, к себе. Обещает рассказать мне всю правду: как я родилась, где умерла моя мама. Как и почему отвезла меня в детский дом его законная жена. Вот я и думаю: может, поехать? Жалко всё-таки человека — вдруг и вправду отец? А если и тебе туда хочется, можно поехать вместе. Когда у тебя отпуск?..



Вот так, на 8-м году любовных отношений, сладилась у них первая совместная семейная поездка. Андрей взял себе очередной отпуск полностью, а Людмила — только на 2 недели: "по семейным обстоятельствам". Еле отбоярилась от мужа, когда тот захотел поехать с ней тоже. Но ему в его "ящике" могли дать только полный отпуск, очередной, а не делить на 2 раза. И Людмила на этом сыграла:


— Зачем же тебе тратить отпуск на какой-то Архангельск? Я — еду по необходимости. А вот когда вернусь, тогда бери и ты — махнём с тобой куда-нибудь на юг, ладно?


Николай обрадовался и согласился.


Радовалась и Людмила: 2 недели с любимым человеком под одной крышей, круглые сутки! Мамочки, это же обалдеть можно от счастья! К тому же Андрей показал ей в своей подвальной каморке другие свои работы, которые готовил для выставки. Она и вовсе уверилась в его таланте. Особенно поразили 2 женских портрета: медсестра в белой косынке с красным крестиком и женщина в сером жакете с тёмной бархатной оторочкой по воротнику. Первая — молоденькая, правда. Не мудрено, что такой нежный взгляд и красота. Но женщина в жакетике была уже лет 25-ти, с грустью в глазах. Однако же столь необычайного благородства и достоинства, какие редко встретишь на улице. А он вот встретил и запомнил. Это о них он рассказывал ей тогда в Крыму — о госпитальной медсестре Верочке и какой-то незнакомке, с которой ехал однажды. Удивил свет в глазах.


И Людмила поняла, Андрей — художник от Бога. Да это чувствовалось и по вкусу, с которым он одевался. Вроде бы простое всё — обыкновенная, широкая в покрое и грубая блуза на нём. А вот цвет галстука, выглядывавшего из выреза на груди, да и сам галстук удивительно всегда гармонировал с этой блузой. Хотя был контрастным. Блуза — тёмная, а галстук — с красными яркими полосками. Да и свой берет Андрей умел заламывать как-то по-особенному — на манер десантников. Всё ему шло, даже бородка, которую отрастил и стал похож с нею, усами и седоватой гривой волос на писателя Тургенева — такой же породистый, высокий, плечистый. Людмила рядом с ним выглядела маленькой женщиной, которая, кстати, тоже ему "шла". Правда, ему так же "шла" и его красивая, хорошо сохранившаяся жена, портрет которой он тоже написал когда-то, а теперь показал. 7 лет назад Людмила не рассмотрела её, когда увидела однажды рядом с ним возле театра — торопилась тогда с работы домой, к трамваю. А теперь вот, глядя на портрет, рассмотрела всё. Но не огорчилась. Лариса Евгеньевна была красивой, крупной, но какой-то холодной — свет от неё не лучился.


"Я лучше!.." — поняла Людмила и заплакала от счастья, что завтра поедет со своим возлюбленным в Архангельск. Он там напишет замечательную картину, после которой прославится как Левитан или Серов. Впрочем, "Обнажённая", которую он брал с собой вместе с холстами трёх женских портретов "со светом", чтобы показать кому-то в Москве, тоже могла бы занять место в "Третьяковке", если бы Андрей жил в старое время. Людмила не сомневалась в этом теперь ни одной секунды.


2


По улицам безлюдного рыбацкого посёлка на берегу Белого моря хромал старик. И, словно подражая ему, хромал и его пёс — тоже больной и старый. Фамилия у старика была удивительно точной — Василий Алексеевич Горев. Судьба словно заранее знала, что хлебнёт этот человек из её чаши столько горя, что и фамилию подобрала ему соответствующую.


Прошлое — это кино памяти, только в полной темноте и без звука. И видится хорошо — как на экране всё. Иди себе по берегу и посматривай, углубившись в себя — не мешает никто…



Она приехала в Вологду в старом осеннем пальто, бедно и плохо одетая, с погасшей надеждой в глазах. Такой вот и встретил её тогда на вокзале, случайно зайдя на перрон. Работал в строительном управлении плотником — настилали как раз в новых домах полы, делали дверные коробки, рамы для окон, а доски задерживала железная дорога. Послали выяснить, в чём дело. Оказалось, вагоны с лесом для стройуправления так и не пришли — где-то "гуляли" в дороге. А вот горькую судьбу себе — вышло, что встретил. Потому что жалостливым был и понял, куда деваться женщине в чужом городе? С одним чемоданом приехала из осаждённого немцами Ленинграда. Ну, и привёз с вокзала в свой дом.


Жена — только что родила, поженились недавно — отнеслась к эвакуированной, вроде бы, с сочувствием поначалу. А родная мать, словно чувствовала, чем всё закончится — сурово молчала. Незлой, правда, была. Но уж больно недоверчивой.


Да и то… Повод-то к недоверию у неё был. Ирина эта — устроилась на работу учительницей. Могла себе от школы комнатёнку казённую потребовать. А не потребовала — продолжала жить у них, в частном доме. Ну, дом, правда, большой, 4-комнатный, места хватало на 4-х — грудной ребёнок не в счёт, спал в одной комнате с Настей и с ним. Так что "училка" в своей дальней и самой маленькой комнатушке никому не мешала. Да и тихой была. Видать, из культурной семьи. Но домашние бабы — мать и жена — дружно вдруг невзлюбили Иришку, и всё. Открытой неприязни, верно, не выказывали. Но сам-то знал, как они к ней относились. И жалел, заступался, когда та в школе была.


— Ну, чего она вам сделала? — спрашивал. — Хлеб ест — свой. Ничего не просит. Токо ночует? Так места же — вроде хватает всем? Не утесняет. Да и война идёт. Куда же людям деваться? Не одне мы приняли на постой: другие вон, хотя бы те же Семёновы, взяли женщину с двумя ребятишками!


Жена промолчала, а мать обронила сквозь зубы:


— Гордая больно! И мамзелю из себя корчит: нежная вся!


— Да какая же она вам мамзеля?! Токо что не нищая!..


Тут прорвало и жену:


— А пошто молчит с нами? Токо поздороватца утром, и молчит потом весь день! Нос воротит от всех.


— Так ведь горе же у неё! Всю семью в своём городе потеряла! Во всём свете нет у неё теперь никого, вот и молчит человек.


Больше открыто не цапались — всё-таки с совестью были что мать, что жена. И продолжала Ирина жить у них. С виду — сразу не определить: красива там или кака-то особенна? Но особенность всё же была — в глазах. Такой был там свет, такая доброта и благодарность за всё, что сам не заметил, как влюбился. Она это первой поняла. Ну, и спросила прямо:


— Василий Алексеич, может, мне перейти от вас к кому-нибудь? Вы тут, на окраине, всех знаете — переговорите, пожалуйста: может пустит кто? Тогда и вам будет легче.


— Чем же это, легше-то? — А у самого аж задрожало всё внутри.


— С глаз долой, из сердца вон. Забудете.


— Забыть вас — я уже не забуду. А чтобы вам было полегче, сегодня же переговорю с бабкой Снегирёвой: одна живёт.


— Спасибо вам… — тихо выговорила и отвернулась. Голос был со слезой внутри.


— А за што спасибо-то?


— За любовь вашу, за доброту.


— Это вам спасибо! — вырвалось.


Обернулась, глаза широкие, в лужицах:


— Мне-то за что? Я вам жизнь, кажется, сломала. Меня казнить мало! А вы…


— Я теперь другой стал. Вот за што. Што вы мне встрелись.


Разговор на этом закончился, вернулись со двора свои — развешивали на морозе бельё на верёвках. А он собрался и пошёл к Снегирёвой. Бабка Луша только обрадовалась:


— Да с полным моим удовольствием, касатик! Веди хоть щас. С тоски помираю одна! А тут жива, да молода душа будет. Уж мы с ей заживё-ом!..


И, действительно, зажили: душа в душу. Ириша этой бабе Луше нарадоваться не могла:


— Васенька! Это же народный кладезь, а не баушка. Столько пословиц знает, прибауток, песен старых, поговорок! А какой доброты и душевности!..


Видно, в порыве любви и благодарности к этой бабе Луше, да и благодарности к нему, за то, что устроил ей радостную жизнь, Ириша вдруг обняла руками за шею и поцеловала в губы. Вот с того вечера и началось всё у них…


А кончилось тем, что родилась у Ириши девочка, Милочкой назвала. Ещё объясняла:


— Людмила — значит, мила людям. А мне будет — Милочкой.


— А мне?..


— А тебе, Васенька, лучше пока никем. Ты не приходи больше. Я тебя люблю, но не приходи. Оставайся в своей семье, не хочу брать на душу грех.


— Глупая, я же тебя люблю, а не свою семью! Да и знают уже все, от кого у тебя дочка. А ты одна, как будешь-то? Чужая тут всем, ни кола, ни двора!


— Ну, двор-то — пока есть. В "декрете" — окрепну. А дальше видно будет… Сейчас миллионы женщин остались одни. А мне ты доченьку подарил. Это же счастье! А ты — "одна", "одна", — ласково передразнила она, глядя на него с благодарностью и улыбаясь ему.


— А я, значит, совсем, што ли, не в щёт у вас? — обиделся он.


— У "вас"?! — испугалась она. — Ты меня уже, как чужую, на "вы"?!


— Да не тебя я, — испугался и сам, увидев её лицо. — Вас — это и мать, и Настя, и ты. Все меня гоните! Тоже "чужим" сделать хотите. А я ведь Милочке-то — родной отец, как-никак.


— Прости меня, Васенька! Я не хотела тебя обидеть, и не считаю тебя чужим. После войны — всегда буду рада тебе, если не передумаешь. А сейчас — все скажут: отбила чужого мужа. Не надо пока встречаться, пусть время пройдёт. Тогда…


Вот тогда он взял и ушёл в военкомат — чтобы не встречаться. Но в действующую армию, как хромого с детства, его не приняли — одна пятка выше другой и ступня согнута. А в военизированную охрану на север, под Архангельском, взяли. Только вот охранять-то пришлось не склады какие-то, а людей — лагеря это были. И лагерей тех в Архангельской и соседней, на восток, области — что поганых грибов в поганом лесу! А с поганками жить — уголовщиной, "вохрой" — это и самому поганым стать. Хотя сам ничего плохого вроде бы и не делал, но в общем-то, в поганом процессе той жизни участвовал. Значит, и на нём есть вина. Недаром же, когда напивался, шумел перед женой: "Настя, отойди! Я — страшный есть человек, могу и убить!.."


Никого и никогда, конечно, не убивал. Потому что ловить убегавших из лагерей заключённых его не брали — хромой. А с вышки, на которой он их охранял, стрелять так и не пришлось. Может, и не сумел бы. Потому что чувствовал, выстрелить в живого человека, убить — не сможет.


А вот Иришу в оставленной им Вологде — кто-то убил. Ударил ножом сзади, когда шла поздним вечером домой. Настя, приехавшая потом жить к нему, клялась на маленькой иконе, которую с собой привезла: "Нету, Вася, на мне этого греха, ты даже не думай про такое! Сама милиция не знает, кто это и за што сделал. Видно, перепутал её кто-то с другой — тёмное дело было. На мне другой грех: от него не отрекаюсь. Бабка Снегириха привела к нам годовалу дочку Ирины. Так вот её я — в детдом отвезла, што за городом, рядом с военной частью. Это уж без тебя мы его там, возля Пантелеевки, построили".


— Зачем же? — возмутился было. — При живом-то отце!..


— А у ней, в метрике, нету отца: не записан. Фамилия по матери — Измалкова. От тебя — одно токо отчество: Людмила Васильевна.


— И што? Я-то… всё равно знаю, что я — отец!


— Ну, езжай тогда, забирай, и будешь жить с ей сам: ростить, ухаживать! А я — не стану. Уеду с нашим Володькой назад, коль он те чужой! — И в слёзы.


Что мог поделать? Разве мог он эту девочку вырастить здесь один? Нет, конечно. Пришлось принять жизнь такой, какая она есть. Но с той поры — Милочка родилась в 44-м, а это было уже в 46-м — он и окрестил себя в душе "страшным человеком". Когда напивался, называл себя так и вслух, если хотел кого-нибудь припугнуть. Звучало "я страшный человек!" многозначительно, с каким-то недосказанным смыслом. А кругом — заключённые, лагеря, и люди пугались.


В этот рыбацкий посёлок переехали жить, когда уже была выслуга и вышел по северным льготам на пенсию. Дом почти за бесценок купил. Хотелось поближе к Архангельску и подальше от лагерей. И чтобы место было красивое, рыбалка. Всё это здесь было. Не было только рядом жены — померла от неясной болезни: сохла, сохла, да и отдала Богу душу совсем. Сын-алкоголик замёрз ещё раньше. А Настя просила перед смертью прощения за Милочку. Язык почему-то не повернулся, так и померла не прощённой. Тогда кинулся писать в детский дом письма, разыскивать. Думал, не отыщется и следов. Ан, нет, помиловал Бог — приехала с каким-то художником. Да такая красавица, что и не думал. Сначала испугался даже: ошибка? А потом пригляделся — Иришины глаза, повадки, и даже родинка на шее такая же и в том же месте.


Только вот ласковая вся… не с отцом, а с художником, ровно это его не видела она все эти годы. "Андрюшенька, как считаешь?.. Тебе там не дует, Андрюшенька? Что тебе на завтрак приготовить?.." Ну, просто не встречал таких преданных жен! А он и старше её намного. На 6-й только день сообразил: не жена она ему, любовница! И, видно, давно.


Память швырнула в пасмурный вологодский день, который почти затерялся среди других дней, а теперь вот вспомнился. Он значил для него много — ведь был тогда сам молодым. А Ириша — такой же ласковой, как Милочка со своим художником. Если память — многосерийная кинолента, на которой невидимо для других запечатлены все важные события души, то пусть то, что было тогда у них с Иришей, продлится хотя бы мысленно. Ах, как же всё по-дурацки он сотворил! Нырнул тогда из жизни Ириши в потёмки своей судьбы, а вынырнуть-то уж не пришлось. А теперь и своя жизнь прошла. Осталось от всего только неясное, замглившееся чувство. Километровые столбы памяти уходили в такую даль, что уж и помнилось там плохо, и виделось едва-едва, будто через туман или морскую морось, пришедшую на берег.



Старик в первые дни производил на Бартенева впечатление сентиментального алкоголика, заговаривающегося от долгого одиночества. Но речь его была удивительно ясной и сочной, слушать его было интересно. У алкоголиков обычно заученная пластинка: "Ты меня уважаешь?.." И поехал по кругу, мерцая сознанием. Василий же Алексеевич, хотя и повторял иногда полюбившуюся и нелепую фразу "Я страшный есть человек!", однако вместо "пластинки" лепил такие живые образы в своих рассказах, что покорял не только меткими наблюдениями над жизнью, но и суждениями о ней. К тому же у "страшного" человека страшноватым было только морщинистое лицо, о котором Андрей Александрович даже подумал, не разобравшись: "Не рожа — орнамент из пятен алкоголизма!" Но уже на третий день это мнение переменилось, когда хозяин избы разоткровенничался после угощения, и выяснилось, что розовые пятна на лице у него не от алкоголизма — от обморожения и суровой жизни.


Началось с рассказа о бывшем начальнике лагеря, у которого служил и обморозился:


— Не человек был, скажу вам, нашатырь! Да и вся семья у него — змеино гнездо: што жена, што дочь. Выпьет на службе, сочинит себе боевое настроение, и пошёл, сукин кот, сокрушать. Всех! Кто под руку.


Взял меня однажды в Архангельск — сопровождать. Ну, я — больше по книжным магазинам хотел, книжонок себе достать. Страсть как любил читать от скуки жизни. Да где та-ам!.. Нужны ему книжны магазины, што щуке зонтик. Прилипал глазами, змей, к женским задницам, к витринам с платьями. Совесть давно прогнал — в одной подлости содержал свою личность. Так што, сами можете представить себе, как мне служилось при нём.


Гордый ходил. Хвост эдак набок — как мой кобелёк в молодости — а на роже сплошное нахальство. И красный всегда. Почему красный? Отвечу. Вылетел как-то пьяным из тёплой избы, да, поскользнувшись, упал мордой в снег. В пламя мороза. А подняться-то сразу — не смог. Вот и ожгло его навсегда. Однако ж не замёрз, как мой сын. Продолжал делать, што хотел, дальше. Окорота не знал.


— Что же у вас там, никого над ним не было, что ли? И никакой общественности?


— Э, милок, кака тама обшественность? Затерялись мы в той метельной жизни, што снежинки в отдалённых сугробах. Кто проверит, как идёт жизнь? Кто станет ограничивать? Раз уж попал туда, щитай, што споткнулась твоя судьба. Застряла. Редко кто подымался после этого. Я хоть и сам страшный человек, а тоже потерял силы оказывать сопротивление. После того, как он поморозил меня…


Последовал длинный рассказ, как всё это майор проделал с Горевым. Выслушав, Андрей Александрович спросил:


— Что же вы не переписывались, что ли, с вашей Ириной, когда уехали?


Горев помолчал, и налил себе водки ещё.


— Перво время — обида мешала. Ну, и гордость, конешно. Думал, сама напишет. А потом сообразил: где ж это она мой адрес возьмёт? Моя мать ей — не даст. Жена — и говорить не об чем. Да уж поздно было писать-то.


Ну, известно дело, спят-то люди хотя и в разных городах, а во сне-то — встречаются, плачут. Утром, бывало, проснёшься, болит душа. А на себя не пожалуешься, чужим не расскажешь! — Он кивнул на бутылку: — Вот токо ей… Окапаешь рожу пьяной слезой, с тем и всё. Говорю же, страшный я человек!


— Совесть, что ли, не давала покоя?


— А то. Её ведь в химчистку не сдашь, — заметил Горев резонно и выпил. — А поправить всё — уже не было воли. — О чём-то подумал, моргая, добавил: — Кака там воля? Подтаявшая твёрдость всегда. "Пациент выпивки и закуски", как говорил наш лагерный доктор Купцов. Хотя пил и сам.


— А он, почему?


— "Парад тоски и скуки" говорил он про нашу жизнь. Вот скука и разъедала ему душу. Ржа!


— Прямо философ! — заметил Андрей.


— Большого ума человек! Помню, сказанул как-то такое, што я до сих пор вот помню: "На хиросимски слёзы, мол, мода пошла. А своих — не замечаем". И про половодье насилия што-то, которое захлестнуло государство. Тут я в точности передать не могу, под градусом был.


— Он что же, доверял вам? За такие мысли, да ещё в ваших краях!.. Это же — за злой умысел могли принять.


— Нет, милок, озлился он не умом, сердцем. Потому, видно, и вооружил себя кандальными мыслями. Токо в отношении ево никто подсиживающих шагов не делал. Уважали старика.


— А сами-то вы, с какого года?


— Родился, што ли? В 17-м. Ровесник советской власти.


Вглядываясь в лицо отца Людмилы, Бартенев поразился: "На 7 лет старше меня: 60 лет всего. А на вид — глубокий старик!"


"Старик" будто подслушал:


— Интересная вот штука память! Што те кино. Токо кино делают режиссёры, а тут — жизнь. И смотрит токо один человек.


Андрей Александрович оживился:


— А вы, Василий Алексеевич, вовсе не "страшный человек". Я бы сказал, любопытный. А не задумывались? Чем искреннее вспоминает человек своё прошлое, тем лучше начинает понимать и себя, и других людей. Справедливее оценивает свои и чужие поступки.


— Нет, не задумывался. Память-то, бывает, уведёт по такой забытой тропинке, што одно токо детство там, без поступков. А ежели человек и до старости — дитё?..


Отец Людмилы пожал плечами и пошёл в свою комнату спать. Когда дверь за ним затворилась, Людмила сказала:


— А он ведь и вправду ребёнок, хотя и стар. Мне жалко, что он не встретился больше с мамой.


— Да, по всей вероятности у него сложилась бы совершенно иная судьба.


— А мы с тобой тогда… не встретились бы. — Она неожиданно всхлипнула, подошла к Андрею и, обняв его шею руками, долго и нежно целовала. Потом они разделись и легли. После близости Андрей сразу уснул, а она не спала.


Отец тоже не спал. Было слышно, как он кряхтел у себя, ворочался, вздыхал, лёжа на старческой свалявшейся постели. Неухоженный, одинокий, о чём он мог думать, глядя в темноте на потолок? Один. Как в гробу… А может, он видит там, в своей памяти, друзей далёких и светлых лет? Или пепельное утро отгоревшей молодости?


Нет, скорее всего, он думает о смерти. О том, кто его похоронит. Или, кто будет рядом в последнюю, ещё живую, минуту.


Жалея отца, но ещё не любя его, Людмила попыталась представить себе, как он тут живёт один зимой. Глухие тёмные ночи, вьюги. Ветер швыряет горсти снега в стёкла окон. И никто нигде не помнит о нём, может, забыла даже сама судьба. Зима вгрызается ледяными зубами в землю, речки, леса. Везде всё замирает. Береговой морской припай, который видела только в кино про северные края, похож на огромные куски оплывшего стеарина.


А жизнь — не кино. Жизнь неповторима. Недаром в пословицах… 2 раза в одну и ту же воду не ступишь.


"Может, напрасно мы с Андрюшей не поженились? Сколько счастливых вечеров потеряли!.. Отец вон — жалеет, да поздно".


А утром отец объявил им, перед тем, как пойти куда-то из дома:


— Вот што хочу вам сказать. Зря вы — не живёте, а мучаетесь токо, я ведь вижу. Главное препятствие всегда — што? Негде жить. Негде работать. А он у тя — художник. Рисовать можно и тут: вон как шустро у него пошло!.. Продавать — можно в Архангельске. Жить — есть где. Вот и оставайтесь здесь. Сходитесь. Я же вижу, как вас тянет друг к дружке. Места всем хватит… Рыбкой — я вас сам обеспечу. — И ушёл.


Людмила так и загорелась:


— Андрюшенька! Я тоже ночью об этом думала. Это же счастье, счастье! Никто не будет мешать нам видеть друг друга. Заботиться, разговаривать…


Андрей согласился сразу, без всякого внутреннего сопротивления, и заговорил возбуждённо со страстью:


— Всё правильно он сказал. Мы, действительно, не можем друг без друга. Я — так извёлся уже от этой напряжённой, собачьей жизни. Ни разу вместе ни в отпуск, ни на улицу — ворованный сахар вприглядку! Даже своими творческими задумками некогда было поделиться. А ведь у тебя — природный вкус на живопись! Да и какая ты мне любовница? Жена ведь по сути. Же-на-а! А такую канитель развели…


Людмила стала планировать, как они будут здесь жить, как переедут в Архангельск, когда Андрея примут в союз художников. А он, почувствовав себя вдруг неважно, снова прилёг и думал, не слушая. Жалел тех влюблённых, которым повезло только на 3 недели: "Их же сотни тысяч, если собрать всех вместе, приехавших домой из Крыма, Гагр, Сочи! Тоскуют теперь и в Омске, и в Минске, в Херсоне и во Владивостоке. Разве же только одни мы виноваты в том, что в юности не хватало на всех красивых костюмов и украшений, денег на нормальную жизнь и человеческие отношения? Разве от нас пошла эта вселенская ложь во всём?"


Словно лошадь, выпряженная из телеги и отпущенная на луг, он расслабился и представил себе Сочи — яркие краски в городе и на море. Стремительные ресторанные и любовные ритмы. Сверчковые прибои по ночам, то замирающие, то достающие до мигающих от счастья звёзд. Жизнь на всю катушку, пусть уплотнённую в 24 дня, но зато сладкую, как малиновый сироп. Консервированную любовь, до которой дорываются раз в году десятки тысяч супругов, переставших любить, полупьяных от кратковременной свободы, полученной по профсоюзным курортным путёвкам. И вернулся к прежней мысли: "А потом их развезут в разные стороны поезда, и опять всё пойдет по горькому кругу, который называется "неудавшаяся жизнь". Надо будет вот разводиться. Слёзы, упрёки, помои… О, Господи, мы же сами виноваты в том, что живём, ощущая себя не людьми, а пленниками советской безжалостной власти!"


Сердце Андрея Александровича вдруг прошила острая, раскалённая боль. Он вскочил и, хватая ртом воздух, ища левой рукой стену, о которую можно было бы опереться, вскрикнул:


— Людочка!.. Мне плохо. Сердце… — И упал на пол.


Она бросилась к нему, приподняла голову и, видя, что он жутко смотрит на неё и что-то хочет сказать, закричала, боясь, что он умрёт сейчас на её глазах:


— Андрюшенька, миленький, что с тобой? Господи, что же делать?..


Руки у неё тряслись, когда вскочила и зачерпнула кружкой из ведра. Расплескивая воду у губ умирающего, она пыталась его напоить, но поняв бесполезность затеи, смочила ему водой только губы и лоб и принялась массировать грудь, которая под её руками становилась все безжизненнее и, кажется, остывала.


Неожиданно появился отец с собакой. Он-то и привёл её в чувство:


— Што тут у вас?..


— Василий Алексеич, папа — надо врача! Скорее!..


— Да нет у нас тут врача. Никакого. Токо аптека.


— Зови аптекаря! Что-то с сердцем… У его отца, рассказывал, тоже было. И в этом же возрасте, я посчитала.


Когда отец Людмилы привёл аптекаря с шприцем и каким-то лекарством, было уже поздно. Представитель медицины неловко потоптался, констатировал инфаркт миокарда и тихо, незаметно ушёл. Отец, поставив на плиту ведро с водой, негромко, но так, чтобы Людмила поняла, посоветовал:


— Походи по берегу, пока я тут обмою его. Не надо тебе сейчас здесь…



В архангельском призрачном небе встала низкая северная звезда — одиноко горела над горизонтом неярким зеленоватым светом. Горбились высокие холодные волны, уходя в даль пустынного тёмного моря. Всё вокруг было угрюмым и одиноким. Молочный север — ни день, ни ночь. Да и жизнь, не разобрать какая — не то явь, не то сон. Медленная.


Ветром со стороны берега уносило не только вскрики чаек, но и самих птиц, косо сносимых в их океанскую судьбу. А прибрежные волны бухали в каменный берег и бухали — как вчера и как тысячу лет назад, полируя мокрые тёмные валуны. Взрыв за взрывом, обвал за обвалом. Жизнь, казалось, идёт, а ничего в ней не меняется.


Людмила смотрела с берега, стоя с собакой отца на одном месте вот уже более часа. Но видела не это море, а тёплое. И вдруг донеслись до неё слова, пронзившие ей сердце: "Когда нас не будет на свете, здесь — всё останется таким же". До слуха едва слышно, откуда-то с неба, вздохнула песня: "Опустела без тебя земля…" Людмила заплакала. Сначала тихо, молча, потом навзрыд. Глядя на неё, страдальчески взвыл пёс, подняв морду к вскрикивающим чайкам.


Конец


1993 г., Днепропетровск


Загрузка...