ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Только память позволяет понять, где левое, а где — правое.

Гертруда Штейн

ГЛАВА 1

И вдруг я увидела его. Он стоял, окруженный людьми в черных мундирах, выделяясь среди них своей статью, и его серебряные пуговицы и ордена сверкали в свете прожекторов. Держа дубинку обеими руками, он наблюдал за толпой, состоящей из охранников с собаками, лагерных старожилов, а также только прибывшего пополнения, и время от времени кивал. Я спрыгнула с подножки товарного вагона и помогла спуститься родителям. Люди кричали, толкали друг друга. Слышался детский плач, лай и рычание собак. И среди всего этого гама и толчеи стоял он, высокий и невозмутимый. Бритоголовые люди в полосатых формах выбрасывали из вагонов узлы и чемоданы вновь прибывших.

— Они перепутают наши чемоданы, — сказала мама, схватив меня за руку. — Скажи им, что так нельзя.

— Тише, — шикнула на нее я.

Вооруженные охранники с собаками подошли к вагонам, выкрикивая команды:

Los! Los! Aussteigen! Aussteigen!

— Что они кричат? — спросил меня отец.

— Они велят всем выходить из поезда, — объяснила я.

— Ты должна с ними поговорить, — сказал отец.

— Нет, — ответила я.

— Но они сваливают все вещи в кучу, — возразила мама. — Мы не найдем своих чемоданов, а папе нужны лекарства.

— Нет, — повторила я.

Лучи прожекторов ощупывали платформу. Высокий немец повернулся в нашу сторону. Поверх голов прибывших и охранников, минуя все это скопище людей, лающих собак и плачущих младенцев, он посмотрел на меня. Потом направился к нам.

— А теперь молчите, — шепнула я родителям. — Ни слова больше.

— Raus! Raus!

— Тебе не следовало ехать с нами, — сказал отец. — Мы должны были запретить тебе ехать Тебе нужно было остаться…

— Шшш.

— Эйман! — воскликнула мама, узнав парня из нашей деревни, и помахала ему рукой. — Посмотри. Самуил, это Эйман!

— Мама, ты привлекаешь к нам внимание.

— Ничего подобного! Я только позвала Эймана.

Немец подошел к нам в сопровождении нескольких охранников. Он взглянул на родителей. Потом на меня. Эйман уже стоял рядом с мамой, комкая в руках шапку.

— Что здесь происходит, Йозеф? — осведомился высокий немец.

— Воссоединение семьи, господин комендант, — объяснил его помощник.

— Что он сказал? — спросил отец, теснее придвигаясь ко мне и дергая меня за рукав.

— Видно, он здесь самый главный, — сказала мама. — Скажи ему про багаж.

— Мы из одной деревни, — объяснил Эйман по-немецки.

— Еврей, говорящий по-немецки? — удивился комендант и похлопал его по плечу дубинкой. — Занятно, занятно.

— О чем они говорят? Что он сказал? — спросил меня отец.

— Скажи им, что произошла ошибка, — не унималась мама. — Пусть они ее исправят.

— Успокойся, мама. Прошу тебя.

— Значит, это ваши родители? — спросил комендант, отстраняя Эймана и подходя ближе ко мне. — А это — ваша прелестная жена?

— Что? А, нет, — сказал Эйман, оглянувшись на меня. — Нет. Мои родители умерли. Это…

— У вас очень красивая жена, — сказал комендант, разглядывая меня.

— Очень миленькая, — поддакнул кто-то из его свиты.

— Для еврейки, — усмехнулся стоящий рядом с комендантом человек по имени Йозеф.

— Это не моя жена, — сказал Эйман.

— О, прошу прощения. Должно быть, я не понял, — сказал комендант. — Это ваша невеста.

Эйман растерянно оглядывался по сторонам. Одна из собак зарычала, оскалив острые белые клыки. Комендант не сводил с меня глаз. Охранники ухмылялись.

— Наверное, не стоит ему надоедать, — сказала мама.

— Замолчи, Ханна, — одернул ее отец.

— Вы ошибаетесь, господин, — проговорил Эйман.

Еще несколько немцев подошли поближе, заинтересовавшись происходящим.

— Я никогда не ошибаюсь, — ответил комендант. — Не угодно ли вам перед смертью обвенчаться со своей невестой?

— Я… Я уже женат, — робко возразил Эйман. — Моя жена… дома… в…

— Как вам не стыдно! — воскликнул комендант. Охранники укоризненно покачали головой и зацокали языком. — Ваша подружка знает, что вы женаты?

— Он должен сделать из нее настоящую женщину, — сказал помощник коменданта. — Хотя она и еврейка.

— Да, он обязан на ней жениться, господин комендант, — поддержал его один из охранников.

— Порядочный человек поступил бы именно так, — поддакнул другой.

Комендант подал знак нам с Эйманом выйти вперед. Охранники схватили нас за руки и толкнули друг к другу. Я взглянула на коменданта. Его лицо, с резкими, суровыми чертами, казалось высеченным из камня. У него были холодные, типично немецкие глаза.

— Я не понимаю, о чем вы говорите, — молвил Эйман. — Я же объяснил, что…

— Согласны ли вы взять в жены эту женщину? — спросил комендант.

— Но я же сказал вам, что уже…

Удар пистолетом по лицу заставил его замолчать. Комендант разбил ему губу в кровь. Мама вскрикнула, а отец чуть слышно пробормотал что-то. Эйман попятился назад, моргая и зажимая ладонью окровавленный рот. Кто-то из охранников грубо подтолкнул его ко мне. Я во все глаза смотрела на коменданта. Он улыбнулся мне.

— Я полагаю, несмышленый жиденок, что на мой вопрос вам следовало ответить «да», — сказал комендант.

— Да, — чуть слышно произнес Эйман. — Да, господин.

— Прекрасно. По праву офицера Третьего Рейха и коменданта этого лагеря объявляю вас мужем и женой.

Комендант поднес пистолет ко лбу Эймана.

— Теперь можете поцеловать новобрачную, — сказал его помощник по имени Йозеф.

Комендант спустил курок. Мама заплакала. Эйман повалился на меня, потом соскользнул вниз, на платформу. Слезы хлынули у меня из глаз, но я старалась не двигаться. Позади меня, обняв плачущую маму, отец начал читать молитву.

— Примите мои соболезнования, — сказал комендант, потрепав меня по щеке в черной перчатке. — Теперь вы — вдова.

Его подчиненные загоготали.

— Обожаю свадьбы! — изрек Йозеф.

— А теперь за работу, — скомандовал комендант.

— Мне нравится, как вы работаете, — сказала пожилая женщина в книжном магазине, протягивая мне книгу. — Надпишите ее для меня, пожалуйста.

— Боюсь, что вы ошиблись, — ответила я. — Это не моя книга.

— Как же так? — удивилась она. — Мне сказали, что ее написали именно вы.

— Очень жаль, но вас ввели в заблуждение.

— Разве вы не…

— Я — Рашель Леви. Вот эта книга действительно написана мной.

Она обвела взглядом стол, на котором лежали стопки романа «Ничейная земля», прижимая к груди ту, другую книжку. К столу подошла еще одна женщина и, протягивая мне купленный ею экземпляр, попросила дать ей автограф. Я надписала книгу. Она поблагодарила меня и, радостная, поспешила к мужу. Тот улыбнулся, и они медленно направились к выходу, рассматривая на ходу мой автограф. Первая женщина не отходила от стола. Она смотрела на меня.

— Вы можете приобрести мою книгу, я с удовольствием вам ее надпишу, — сказала я.

Она перегнулась через стол и наклонилась ко мне.

— Я была там, — шепнула она.

Я молча смотрела на нее. Я поняла, что, хотя она и кажется старухой, на самом деле ей не так много лет. Ее старили усталые, страдальческие глаза. Стоящий в магазине гомон словно куда-то вдруг исчез, я слышала только ее голос.

— Нет, не в одном с вами лагере, но я тоже прошла сквозь этот ад.

— Не понимаю, о чем вы говорите, — сказала я.

— Вам нечего стыдиться, — продолжала женщина. — В этом не было нашей вины.

— Я не была в лагере, — сказала я. — Вы что-то путаете.

— Никто, кроме вас, не смог бы так написать. — Она положила книжку на стол. — Прошу вас, надпишите ее. Для меня это очень важно.

Я оттолкнула от себя книжку с заголовком «Стоящие вдоль улиц мертвецы».

— Я не стану ее подписывать. Я не была в лагере.

— Все уже подписано! Они приняли этот закон! — К нам в квартиру ворвался Томаш, наш сосед. — Я точно знаю. Теперь все пропало.

— Что пропало? — спросила мама, выходя их кухни и вытирая руки о фартук.

— «Все лица чуждой нам крови, и прежде всего евреи, автоматически лишаются права гражданства», — процитировал по памяти Томаш.

— Я знаю, — сказала я.

Отец, совершенно ошеломленный, опустился в кресло.

— Что значит «лишаются права гражданства»? — спросила мама. — Мы здесь родились.

— Это значит, что теперь, когда Гитлер сделал нас частью своей семьи, пришло время от нас избавиться, — объяснил Томаш.

— Мы можем уехать, — сказала я. — Давайте уедем отсюда. Все трое.

— Куда?

— В Венгрию. Или в Польшу.

— Ты могла бы уехать, — медленно проговорила мама. — Та семья готова тебя принять. Они уже получили все необходимые документы.

— Я никуда не поеду без вас.

— Не понимаю, почему они лишили нас гражданства, — сказал отец. — Мы ни в чем не провинились перед немцами.

— Таким способом немцы защищают нас, — сказал Томаш.

— Это наша страна, — возразил отец, — а не их.

— Мы — евреи, — сказала я. — У нас нет своей страны.

Отец нахмурился и покачал головой. Я села на корточки перед ним и взяла его руки в свои.

— Я говорила тебе, что так и будет. Теперь немцы сделают с нами то же, что сделали с евреями у себя в Германии.

— Порядочные немцы всегда были далеки от политики, — заявил отец.

— Папа, ты живешь в каком-то выдуманном мире, — сказала я. — Мы должны уехать. Сегодня же.

— Существует две категории нацистов, — не уступал отец, — к одной принадлежат порядочные люди, а к другой — подонки.

— Папа, существует только одна категория нацистов.

— В конечном итоге порядочные люди одержат верх над подонками.

— Папа…

— Может быть, стоит к ней прислушаться, Самуил? — сказала мама.

Отец погладил меня по лицу.

— Не болтай чепухи, — сказал он. — Здесь наш дом. Да и куда мы поедем?

— Куда бы я поехал? Что бы я стал делать без тебя? — сказал Давид, увидев, что я очнулась.

Я лежала на больничной койке. Перевязанные запястья болели. Давид сидел около меня, сжимая мою правую руку.

— Рашель, бедняжка, — говорил он. — Если бы я не забыл свои бумаги и не вернулся за ними домой…

Я закрыла глаза. Давид без конца целовал мою руку и прижимал ее к своему мокрому от слез лицу. Медицинские сестры то и дело подходили ко мне, шурша своими накрахмаленными халатами. Чья-то прохладная рука потрогала мой лоб, поправила простыни, взбила подушку. Из соседней комнаты послышался крик мужчины. Сестра выбежала за дверь. Рыдания мешали Давиду говорить.

— Я люблю тебя, Рашель. Я не могу жить без тебя. Не знаю, что бы я делал, если бы ты… О, Рашель…

Он уткнулся лицом в мое одеяло. Я открыла глаза и посмотрела на него. Всклокоченные волосы торчали в разные стороны, одежда помялась. Должно быть, он провел около меня несколько бессонных дней и ночей. Я протянула к нему левую руку с белоснежной повязкой и погладила его по голове.

— Шшш.

— Зачем ты это сделала, Рашель? — спросил он, глядя мне в глаза.

Все вокруг было таким чистым, таким белым. Как хорошо было бы остаться в этой палате надолго, может быть, даже навсегда — с этими белыми крахмальными халатами, шуршащими простынями, с этим льющимся в окна теплым солнечным светом, с Давидом, только пусть он не плачет и ничего не говорит.

— Ты ведь свободна, Рашель. Мы оба свободны.

— Шшш, — шепнула я, закрыв глаза и гладя его по голове. — Не нужно ничего говорить.

— Тихо! Не нужно ничего говорить, — сказала я, увидев, что комендант направляется к нам.

— Почему? Ведь он наверняка сможет нам помочь, — сказала мама.

— Я поговорю с ним, — заявил Эйман, парень из нашей деревни.

— Да, пусть Эйман поговорит с ним, — поддержал его отец.

Спустя несколько минут Эймана не было в живых, а комендант стоял и в упор смотрел на меня.

— Ты еврейка? — спросил он.

Свет прожектора полоснул меня по глазам, когда я посмотрела на него. Мама ущипнула меня за руку. Отец дернул меня за рукав пальто. Я не двигалась. Охранники, стоявшие рядом с комендантом, отошли в сторону и теперь что-то кричали другим евреям, высаживавшимся из поезда. Вокруг лаяли собаки. Казалось, они не успокоятся, пока не охрипнут. Или пока их не спустят на кого-нибудь из нас.

— Йозеф, — обратился комендант к своему помощнику. — Выясни, на каком языке она говорит.

— На мадьярском, — ответила я.

— Это значит на венгерском, — пояснил Йозеф коменданту.

— Ты еврейка? — снова спросил комендант.

— Естественно, — ответил за меня Йозеф.

— Не может быть, — сказал комендант, поднимая мой подбородок дубинкой. — Ты не похожа на еврейку.

— Она говорит, что еврейка.

— И оба твои родители евреи? — спросил комендант, проводя дубинкой по моим губам.

— Они здесь, с ней. Совершенно очевидно, что они евреи.

— Может быть, кто-нибудь из твоих предков не был евреем? — спросил комендант.

Его рука в перчатке коснулась моей щеки, рта. Большим пальцем он раздвинул мне зубы.

— У нее в родне одни евреи.

Комендант помедлил, не сводя с меня внимательного взгляда, затем махнул рукой своему адъютанту, позволяя ему идти.

— Очень жаль, — сказал комендант.

— Жаль, что вместо этого номера вам не сделали какую-нибудь более симпатичную татуировку, скажем, в виде цветка, — вздохнул толстяк, рассматривая мою руку чуть выше запястья. — Никогда еще не видал такой наколки. Ноль-шесть-один-восемь-пять-шесть. Что это значит?

— Ничего, — сказала я. — Так вы могли бы…

— Как насчет розочки? Вам бы пошло. Вы сами похожи на розу.

— Мне не нужна новая татуировка, — сказала я, выдергивая руку из его цепких пальцев. — Вы могли бы свести ту, что у меня есть?

— Свести?

— Да. Это возможно?

— Ну, вообще-то с такой просьбой ко мне еще никто не обращался. Дамочки не очень-то увлекаются татуировками. А те, которым это нравится, предпочитают розочки или что-то в этом роде.

— Вы можете избавить меня от этой метки?

Он снова принялся рассматривать мое запястье, потирая подбородок свободной рукой.

— Не знаю, — проговорил он наконец. — Не знаю, получится ли.

Дверь открылась, и в комнату ввалился матрос под руку со своей подружкой. Оба были совершенно пьяны. Увидев сияние красных и зеленых огоньков, матрос расплылся в улыбке.

— Видала? Что я тебе говорил? — сказал матрос, толкая женщину в бок.

— Не знаю, Чарли, — ответила та, с трудом удерживаясь на ногах. — Я ни разу в жизни ничего подобного не делала.

Я выдернула у толстяка свою руку и опустила рукав.

— Так как насчет розы? — спросил он. — Цветок смотрится неплохо. Вам понравится.

— Он красив, как цветок, — сказал кто-то на моем родном языке. Я повернулась в сторону говорящего. — И он любит женщин.

Это был один из заключенных, которые занимались багажом вновь прибывших.

— Что вы сказали?

Он схватил меня за руку и потащил за собой прочь от вагонов, прожекторов, охранников и их собак.

— Послушайте, — сказал он.

— Вы не видели моих родителей? — спросила я.

— Ваших родителей?

— Нас развели в разные стороны. Я не могу их найти.

Он указал большим пальцем через плечо.

— Ваших родителей уже нет.

— Нет? Где же они?

Он глубоко вздохнул и закатил глаза. В воздухе стоял мерзкий запах чего-то паленого.

— В печи, — сказал он. — От них остался один дым.

— Как вы смеете говорить такие гадости? Зачем вам это нужно?

— Для того чтобы выжить здесь, нужно научиться смотреть правде в глаза, — сказал он, ухватив меня за локоть. — Поздно горевать о родителях. Сейчас вы должны подумать о себе.

— Нет, — крикнула я, пытаясь отбросить державшую меня руку. — Нет!

— Вы должны остаться в живых. Мы не можем позволить им уничтожить нас. Мы — свидетели того, что здесь творится, и обязаны выжить.

— Я должна отыскать родителей. Мой отец болен. Ему нужны лекарства.

— Существует только один способ выжить в этом аду. Он обратил на вас внимание. Ответьте ему взаимностью, и он расцветет, — убеждал меня заключенный. — Если вы отвергнете его, заставите страдать, он завянет, но и вы погибнете.

— Кто? О ком вы говорите?

— О коменданте, о ком же еще?

Он стиснул мою руку так, что я вскрикнула от боли.

— Послушайте меня. Я желаю вам только добра. Вы — первая, кто привлек его внимание за все это время. Для вас это единственная возможность уцелеть.

— Я не понимаю, о чем вы говорите.

— Вы должны сделать так, чтобы он снова обратил на вас внимание, — продолжал заключенный. — Снимите пальто, оно запачкано кровью. Не стоит попадаться ему на глаза в таком виде.

Он стащил с меня пальто и сунул мне в руки горностаевую шубу. Видя, что я застыла в оцепенении, он принялся напяливать ее на меня.

— Теперь другое дело. Ему понравится, — сказал мой наставник. — Мех подчеркивает белизну вашей кожи, оттеняет цвет ваших золотистых волос. В этой шубе вы похожи на арийку. Он будет в восторге.

— Но я не знаю… Что я должна… как…

— Он научит вас всему, что вам нужно знать.

— Ты нужна нам, — сказала одна из лагерных узниц.

Их было трое. Они стояли, сбившись в кучку, за окном кабинета коменданта, по щиколотку утопая в вязкой глине. Тощие и грязные, они дрожали на промозглом ветру. Это были члены лагерного подполья. Они приходили сюда по ночам и барабанили по стеклу, пока я не открывала окно. Или, еще того хуже: писали на клочках бумаги какие-то загадочные послания и бросали их в форточку.

— Почему ты отказываешься нам помогать?

— Я не могу ничем вам помочь, — пробормотала я, озираясь на дверь. — Я уже говорила вам об этом, когда получила вашу последнюю записку.

— Значит, ты отказываешься нам помогать, — сквозь зубы процедила их предводительница. Ее звали Ревеккой.

— И перестаньте бросать сюда записки, — сказала я. — Это его кабинет. Рано или поздно он их обнаружит.

— Что толку с ней разговаривать? Она не станет нам помогать, — прошипела женщина, стоящая рядом с Ревеккой со скрещенными на груди руками.

Это была Шарон, и мне не нравилось, как она на меня смотрит. Она сплюнула на землю.

— Я не могу вам помочь, — повторила я. — Я не могу помочь даже себе. Если бы могла, меня бы здесь уже не было. А теперь уходите. Иногда он спускается сюда по ночам, когда у него бессонница.

— Какая же ты еврейка, черт побери! — воскликнула Шарон, вцепившись в мою руку. — Неужели ты не способна думать ни о ком, кроме себя?

— Отпусти ее, — сказала Ревекка. — А то еще чего доброго сломаешь любимую игрушку коменданта. Ничего, когда-нибудь мы ей понадобимся.

— А пока пусть эта избалованная кукла понежится в свое удовольствие, — добавила Шарон.

Ревекка испытующе глядела на меня минуту-другую. Я потерла руку: хорошо, если на ней не останется синяков.

— Когда-нибудь ей понадобится наша помощь, — сказала Ревекка. — Но к тому времени нас может уже не оказаться рядом.

— Я здесь, Рашель. Я с тобой рядом, — прозвучал голос Давила в темноте.

Он обнял меня и крепко прижал к груди, откинув назад мои спутанные волосы.

— Я слышала лай собак, крики.

— Я знаю, — сказал он. — Это был всего лишь сон. Ты здесь, со мной.

— Я пыталась тебя найти, но вокруг было черно от дыма. Я ничего не видела. Я не могла тебя отыскать.

— Шшш.

Он уткнулся лицом в мои волосы, не выпуская меня из объятий. В комнате было темно. Ветерок из открытого окна обдувал мое потное тело.

— Я протягивала к тебе руки. Я бежала, но поезд уже тронулся и набирал скорость.

— Это был только сон, Рашель, и он кончился.

— Ноги у меня были точно ватные. Я пыталась догнать поезд, на котором был ты, но он уже въезжал в лагерь. Я увидела у ворот плакат «Arbeit macht frei». Ты помнишь его, Давид?

— Помню.

— Только на этот раз поезд въезжал не на станцию, а прямо в печь. Он даже не притормозил у платформы, а направился прямо в печь. В действительности такого ведь не было, правда?

— Да. Во всяком случае, при мне.

— А тут поезд пошел прямо в печь. И я ничего не могла сделать. Я остановилась у ворот с плакатом «Arbeit macht frei». Я пыталась дотянуться до тебя, но мои руки уходили в пустоту, в дым.

Он стал укачивать меня, как ребенка. Он шептал мне что-то на ухо, но я не понимала смысла его слов. Я закрыла глаза, а слова по-прежнему лились и лились. А когда я снова открыла глаза, в комнате стало еще темнее.

— Этот кошмар никогда не кончится, Давид.

— Я посижу с тобой, Рашель. — Он натянул мне на плечи одеяло. — Постарайся уснуть. Я никуда не уйду. Я буду оберегать твой сон.

Я уткнулась лицом в его грудь. Мне было слышно, как бьется его сердце. Я чувствовала тепло его тела. Комната была объята мраком, но его сердце стучало отчетливо и ровно.

Arbeit macht frei: работа делает свободным. Эти слова реяли у нас над головами, и свет прожекторов делал их зримыми даже во тьме. Комендант втолкнул меня в одну из сторожевых будок. Там было пусто и темно, если не считать лучей прожекторов, время от времени проникавших снаружи. Закрыв ногой дверь, комендант кинулся ко мне и схватил меня между ног.

Он рывком расстегнул на мне шубу и влажными горячими губами накрыл мой рот, пытаясь втиснуть в него язык. Обдавая меня дыханием, он задрал мне подол платья, сдернул с меня трусы и принялся шарить по моей груди. Я невольно попятилась, но стол преградил мне дорогу. Он проворно повалил меня на стол, смахнув лежавшие на нем бумаги. Тяжело дыша, он раздвинул мне ноги. Снаружи доносился лай собак, крики охранников, звуки выстрелов. Когда комендант стал расстегивать брюки, я закрыла глаза. Он навалился на меня всей тяжестью своего горячего тела и, грубо орудуя рукой, облаченной в перчатку, вторгся в мою плоть.

Его вторжение было столь стремительным и сопровождалось таким глубоким толчком, что я больно ударилась головой о стену и вскрикнула, но он не слышал меня. Где-то совсем рядом плакали дети, их матери что-то кричали охранникам. Щека коменданта терлась о мою щеку в унисон с яростными толчками его тела. Пуговицы его мундира впивались мне в живот. Когда я попыталась изменить положение, его толчки сделались и вовсе неистовыми.

Я заслонила голову рукой в надежде смягчить силу удара, но это не помогло. Даже сквозь толстый мех шубы я чувствовала жесткую поверхность стола и опасалась, что мои хрупкие кости не выдержат двойного пресса.

Комендант обхватил мою голову руками и приподнял, чтобы она оказалась на одном уровне с его головой. Он накрыл губами мой рот, заталкивая в него свой язык тем глубже, чем глубже он входил в меня. Его плечо сдавило мне подбородок и щеку. У меня раскалывалась голова от грохота пулеметов, от лая собак. Глаза слезились от едкого дыма. В какой-то момент мой нос оказался зажатым, и я не могла дышать. Но вскоре он отпустил мои плечи и, схватив меня за ягодицы, приподнял их, чтобы иметь возможность двигаться свободнее — глубже — быстрее. Теперь я по крайне мере могла дышать.

Я смотрела в залепленное сажей окно, сжимая руками края стола, чтобы голова не ударялась поминутно о стену, но тяжесть его тела сводила на нет все мои усилия. Лучи прожекторов пронизывали темноту, собаки лаяли, пуговицы царапали, охранники орали, шерстяная ткань мундира душила меня, ногти впивались мне в кожу, все глубже и больнее. Щелкали винтовки, пистолет врезался мне в бок, его руки обжигали, ордена кололи, дети надрывно плакали, шуба выбивалась из-под меня. И снова то же самое, только еще быстрее-глубже-больнее.

Когда из труб повалил густой темный дым, Бог отвернулся от меня.

Arbeit macht frei.

ГЛАВА 2

— Хочешь посмотреть, чем мы занимаемся, пока ты прохлаждаешься в кабинете коменданта? — спросил меня один из зондеркомандовцев, перегнувшись ко мне через подоконник.

Полосатая униформа болталась на нем как на скелете. Но у него были сильные, мускулистые руки. Когда он говорил, беззубый рот зиял у него на лице черной дырой. От него пахло дымом.

— Да, нужно сводить ее в «пекарню», — сказала Шарон, холодно взглянув на меня.

— Вы же знаете, я не могу уйти отсюда, — запротестовала я.

Но они схватили меня за руки и вытащили из окна наружу. Я оказалась в лагерном дворе.

— Что, если он спустится вниз?

— Он обнаружит, что его птичка улетела, — ответила Ревекка.

— Нет! Пустите! Пустите меня!

Но они увлекали меня все дальше и дальше в темноту.

— Идем, идем, птичка, — приговаривала Ревекка. — Мы устроим тебе экскурсию в «пекарню».

— Ты сможешь отведать тамошнего хлебца, птичка, — сказала Шарон, и все засмеялись.

Они цепко держали меня за руки. Каждый раз, когда я оступалась, поскользнувшись на мокрой глине, они подхватывали меня и грубо ставили на ноги. Волоча меня за собой, они крались вдоль бараков, прячась от света прожекторов. Я упиралась, но они были сильнее меня.

— Он наверняка спустится вниз и обнаружит мое отсутствие. Тогда он убьет меня.

— Не волнуйся, — сказала Ревекка. — Он всего лишь отправит тебя в «пекарню».

— Проверить, как работают печи, — ухмыльнулась Шарон, повернувшись ко мне.

Я споткнулась и с грохотом полетела на один из металлических баллонов, стоявших позади грузовиков со знаком Красного Креста. Конвоиры от неожиданности выпустили мои руки. Я рухнула на мокрую скользкую землю рядом с колесами грузовика. Наступила такая тишина, что мне было слышно дыхание моих спутников. В другом конце лагеря залаяли собаки. Луч прожектора упал на злополучный баллон, и я увидела изображенный на нем череп со скрещенными костями и надпись:


Циклон Б

Ядовитый газ

Содержит циан

Опасен для жизни!

СЛУЖИТ ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО ДЛЯ БОРЬБЫ

С СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННЫМИ

ВРЕДИТЕЛЯМИ!


— Я никуда не пойду, — сказала я, поднявшись на ноги, и бросилась назад, к зданию канцелярии. — Вы не можете заставить меня идти с вами.

— Еврейская шлюха! — прошипела мне вслед Шарон и швырнула в меня комок грязи.

— Лети, лети, птичка, — напутствовала меня Ревекка, — а то мы отрежем тебе крылышки и дадим понюхать газа.

— У нас возникла проблема с газом, — сообщил коменданту его адъютант.

— В чем дело, Йозеф? — спросил тот.

— Видимо, сказывается сырость.

Уже три недели не переставая лил дождь. В такие дни комендант редко выходил за пределы своего кабинета и становился раздражительным. В такие дни составы с интернированными евреями выбивались из графика, а печи выходили из строя. В такие дни дети коменданта были лишены возможности играть в саду и жена без конца кричала на него. В такие дни комендант плохо спал и нередко среди ночи спускался в кабинет. Я не любила, когда идет дождь, а он, не переставая, лил уже три недели.

Комендант с недовольным видом положил ручку.

— Может быть, по ошибке пустили в ход старый газ?

— Никак нет. Старая партия давно израсходована. Это новый газ.

— Когда его привезли?

— Всего шесть недель назад.

— Так в чем же дело, черт возьми?

— По-видимому, на него воздействует влажность, — сказал адъютант. Комендант нахмурился.

— А вентиляторы все исправны?

— Да, господин комендант.

— Их не забывают включать?

— Насколько мне известно, нет.

— Ладно, — буркнул комендант и взял ручку. — Я займусь этим завтра. А сейчас мне нужно закончить докладную записку.

— С печами тоже не все благополучно.

— Опять?

— Да. С внутренней стороны крошится огнеупорный кирпич. Трубы могут рухнуть.

— Печи опять работают с перегрузкой?

— Я передал ваше распоряжение надзирателям.

— Тогда в чем же дело?

— По словам представителя компании, необходимо соорудить новую трубу, если мы намерены использовать печи круглые сутки.

— Итак, кирпич начал крошиться, я правильно вас понял?

Адъютант кивнул.

— Не иначе, как эти печи строили евреи, — резюмировал комендант.

— И наконец, последнее: прибыл представитель местной администрации.

— В столь поздний час? Что ему нужно?

— Местные жители обеспокоены…

— Я уже говорил, что ничего не могу поделать с этим запахом, — сердито сказал комендант.

— Нет, на сей раз речь идет о реке Сола, — объяснил адъютант. — Для здешнего населения она служит источником питьевой воды и…

— Как они узнали про речку?

— Наверное, кто-то проболтался.

— Они не могли заметить, что с водой что-то не так, — сказал комендант. — Мы же предварительно размельчаем кости. Скажите ему, что это всего лишь слухи, распускаемые евреями.

— А если это объяснение его не удовлетворит?

— Удовлетворит. А теперь я должен сосредоточиться, чтобы закончить докладную записку к приходу гостей, — добавил комендант и принялся быстро что-то писать. — В противном случае Марта убьет меня.

— Я убью тебя! — крикнула мне жена коменданта, влетев в кабинет.

Комендант оторвался от работы и посмотрел на нее.

— Макс, что делает здесь эта грязная еврейка?

— Я просил стучать, перед тем как войти, Марта, — сказал он и снова углубился в работу.

— А я прошу тебя объяснить, что здесь делает эта грязная еврейка.

— Это служебный кабинет, Марта. У меня много дел. Я занят.

— Интересно, чем? Любовными утехами с еврейкой?

— Как ты смеешь? — воскликнул комендант.

Он бросил ручку и поднялся из-за стола. Его жена невольно попятилась назад. Я забилась в угол, подтянув ноги к груди, положив голову на колени и прикрыв голову руками, чтобы смягчить силу ожидаемых ударов. Сжав кулаки, женщина шагнула ко мне. Комендант быстро обошел стол и стал у нее на пути.

— Мало того, что ты обманываешь меня, — бушевала жена коменданта, — ты изменяешь мне с еврейкой!

Комендант схватил ее за руку и повлек к двери.

— Как ты смеешь меня оскорблять? — воскликнул он. — Я немецкий офицер.

— Грязная шлюха! — кричала женщина. — Мерзкая, грязная, еврейская шлюха!

Она плюнула в меня.

Комендант ударил ее по щеке.

— Что я вижу? Неужели ты наконец покинула свое убежище? — воскликнул Давид, когда я вошла в кухню. — Признаться, я думал, что никогда тебя не дождусь.

Я молча подошла к столу и взяла чашку с кофе. Давид отложил газету.

— Спящая красавица очнулась от векового сна и восстала из стеклянного гроба…

— Сегодня я не расположена к шуткам, Давид.

— Ку! Да она заговорила!

— Не ерничай. У меня не то настроение, Давид.

— У тебя должно быть прекрасное настроение, Рашель, ты все утро работала.

— Боюсь, что это не совсем подходящее слово, если учесть, что все утро я переписывала одну и ту же фразу.

— Если в конце концов фраза получилась, не важно, сколько времени на нее потрачено, — сказал Давид.

Я вздохнула и отломила кусочек подсушенного хлеба. На моей тарелке лежала яичница и несколько долек яблока, посыпанных корицей. Тарелка Давида была пуста. Он поел без меня.

— Теперь мы можем наконец поговорить? — спросил он.

— Нет, если ты намерен снова обсуждать то, о чем мы говорили последние три дня, — ответила я.

— Когда-нибудь все равно придется это обсудить.

— Сейчас мои мысли заняты другим, к тому же у меня жутко болит голова.

— В последнее время ты постоянно ссылаешься на головную боль, Рашель.

— Я не хочу препираться с тобой.

— Я тоже, — сказал Давид. — Но ссылками на головную боль всякий раз, когда мне хочется поговорить с тобой, проблемы не решить.

Я взяла вилку — яичница была зажарена, как я люблю, — и положила в рот небольшой кусочек, но тут же выплюнула.

— Совсем остыла.

— Я не виноват. Я звал тебя завтракать еще двадцать минут назад.

Я поднялась со стула.

— Сейчас поджарю себе новую.

— В холодильнике больше нет яиц, — сказал Давид.

— У нас кончились яйца?

— Ты вчера так и не сходила в магазин. Хотя обещала.

Я взяла чашку, подошла к плите и налила себе свежего кофе. Он был горячий. Крепкий.

— Почему ты не хочешь завести ребенка, Рашель?

— Не нужно снова об этом, Давид.

— Мы же любим друг друга.

— Это не имеет отношения к любви.

— Я хочу, чтобы у нас был ребенок.

— В этом мире ребенку нечего делать Особенно еврейскому ребенку.

— Если бы все думали, как ты, на свете не осталось бы ни одного еврея и в конечном счете победили бы нацисты.

Я вернулась к столу, для того чтобы намазать хлеб джемом, откусила кусочек, запив его кофе.

— Мне кажется, для того чтобы отомстить за нашу загубленную молодость, нужно произвести на свет как можно больше детей, — сказал Давид.

Я молчала. Он нагнулся ко мне и взял мою руку. Его глаза сияли, как у юноши. Было трудно поверить, что он побывал там. Еще труднее было поверить, что он помнит об этом.

— Ты только представь себе, Рашель. У нас будет куча ребятишек, и мы воспитаем их благочестивыми евреями. Вот это и станет нашей местью и нашей победой.

Я закрыла глаза. У меня раскалывалась голова. Кофе остывал в чашке.

— Мне все равно, кто у нас родится: сын или дочь, лишь бы это был наш ребенок.

— Давид, после войны…

Он выпустил мою руку и, резко откинувшись на спинку стула, оттолкнул от себя пустую тарелку.

— Я не желаю больше говорить о войне.

— После войны я пошла к врачу.

Он ничего не сказал, но мне не понравилось, как он на меня посмотрел. Я встала из-за стола и выплеснула кофе в раковину. Я налила себе свежего кофе и отпила глоток. Кофе казался мне слишком горячим и горьким, и я снова вылила его. Давид молча сидел за столом. Я посмотрела в окно над раковиной. Листья с деревьев почти облетели, и двор казался пустым, холодным. Давид поднялся и подошел ко мне. Я чувствовала жар его тела и не могла двинуться с места: он стоял слишком близко. Ветер взметнул с земли сухие листья. Трава под ними был жухлая, мертвая.

— Как это произошло?

— Это случилось не в лагере. Позже.

Когда он дотронулся до моей руки, я отстранилась от него.

— Не нужно, — сказала я. — Я не выношу жалости.

— Они жалеют нас, — сказал раввин, и мои родители согласно закивали.

— Ничего подобного! — воскликнула я, покачав головой. — Они смеются над нами.

— Ты не права, — возразил Раввин. — Они носят в петлицах желтые розы в знак солидарности с нами.

— Это издевательство.

— Тем самым они демонстрируют несогласие с нацистами, — продолжал раввин.

— Несогласие? О чем вы говорите?

Я бросила на стул посудное полотенце и посмотрела раввину прямо в лицо. За время оккупации его необъятный живот несколько уменьшился в объеме, но все еще заметно выдавался вперед. В редкой бородке застряли крошки пирога, нос и глаза у него покраснели. Изрядно поношенный лоснящийся черный лапсердак в нескольких местах был залатан.

— Хотелось бы посмотреть, как с этими желтыми розами в петлицах они отправятся вслед за нами в тюремные камеры, — с вызовом сказала я. — Или в трудовые лагеря.

— Как ты смеешь разговаривать таким тоном с рэбэ Лароном? — прикрикнул на меня отец. — Немедленно проси у него прощения.

Раввин пожал плечами.

— Ничего. Она еще слишком молода. И к тому же расстроена.

— Зря вы от меня отмахиваетесь, — разозлилась я.

— Разве мы этому тебя учили? Где твое уважение к старшим? — возмутился отец. — Ты позоришь меня.

— Папа, ты придаешь значение всяким пустякам и совершенно не заботишься о главном — например, о том, как противостоять немецкому произволу.

— Эти люди с желтыми розами в петлицах как раз и оказывают сопротивление нацистам, — вступила в разговор мама. — Я знакома с сестрой одного из этих людей, так вот они оба…

— Если они сопротивляются нацистам, почему нам приходится ютиться в этой каморке? Почему в нашей крохотной квартире оказалось еще пять семей?

— Еврейских семей, — заметил раввин.

— Шшш, они могут услышать и обидеться, — шикнула на меня мама, с озабоченным видом посмотрев на открытую дверь в коридор. — Самуил, скажи ей, чтобы она успокоилась.

— Извинись перед рэбэ.

— Если сопротивление нацистам столь велико, почему я не имею возможности учиться? Почему папа не может работать?

— И это моя дочь! — вздохнул отец. — Вы только послушайте, что она говорит. В моем доме!

— Попытайся понять, девочка, — сказал раввин. — Речь идет о моральном сопротивлении.

— В конце концов немцы устанут, — сказала мама, — и оставят нас в покое. Так всегда бывало. Вот увидишь.

— Эти люди оказывают немцам моральное сопротивление, а это очень важно, — заметил раввин. — Ты сама поймешь, когда повзрослеешь.

— Моральное сопротивление! — воскликнула я. — Неужели все вы настолько слепы? От этого так называемого морального сопротивления мы первыми же и пострадаем.

— И это говорит моя дочь! — всплеснул руками отец. — Не понимаю, что на нее нашло!

— Немцы и так уже отняли у нас все, что можно, — сказала мама. — Что еще они могут нам сделать?

— Вот именно, — согласился раввин. — Убить нас всех, что ли?

— Когда-нибудь ты убьешь кого-то этой штукой, — сказал Давид.

Я приподнялась в постели и, оторвавшись от книги, посмотрела на него. Давид достал из верхнего ящика комода пистолет.

— Он заряжен, Рашель.

Давид сурово взглянул на меня. Потом на пистолет. Я перевернула страницу. Он подошел к кровати и протянул ко мне руку с пистолетом.

— Я уже не раз просил тебя избавиться от этой игрушки.

Я сделала заметку на полях книги.

— Я не желаю больше терпеть эту вещь в своем доме.

Давид наклонился ко мне:

— Ты говоришь, что хочешь забыть прошлое, и тем не менее хранишь немецкий пистолет в ящике комода.

— Хорошо, я завтра же выброшу его, — пообещала я, перевернув очередную страницу.

Давид бросил пистолет мне на книгу.

— Я же сказала, что завтра выброшу его.

— И по-прежнему не сдержишь своего обещания, не так ли?

Он был бледен. Выражение его лица показалось мне странным. Я сняла очки и отложила книгу. Когда я протянула руку за пистолетом, он схватил его.

— Что дальше? — спросила я.

— Это его пистолет, так ведь? — Давид швырнул пистолет на кровать. — Поэтому ты и хранишь его.

Он принялся ходить взад-вперед по комнате, водя руками по бедрам, словно вытирая их о брюки.

— Я не потерплю эту вещь в своем доме, Рашель.

Пистолет лежал на одеяле. Я провела пальцами по его длинному стволу.

— Если ты не выбросишь его, Рашель, я сам сделаю это. Если завтра он не исчезнет из этого дома…

Давид продолжал ходить по комнате, ероша волосы. Я положила пистолет на колени, взяла книгу и надела очки.

— Выброси его, Рашель.

— Не приказывай мне. Я не заключенная.

— Бросьте эту шубу. Скорее, — сказала мне одна из женщин, когда я в числе прочих оказалась на сортировочном пункте в лагере. — А то вам за нее крепко достанется.

— Это не моя шуба. — Я выпустила из рук горностаевую шубу, и она упала на пол. — Мне дал ее один человек. Пальто, в котором я приехала, тоже было не мое. Мое пальто украли.

— Какая разница? Избавьтесь от этой шубы, пока надзирательница…

Свирепого вида женщина ворвалась в помещение, расталкивая вновь прибывших евреев, и злобно оглядела нас. Над левой грудью у нее был нашит красный треугольник: в отличие от нас она была политической заключенной. У меня раскалывалась голова, ныло тело. Я вытерла липкие ноги краем комбинации.

— Почему они до сих пор не разделись? — рявкнула надзирательница и ударила кнутом одну из женщин, попавшихся ей под руку.

— А ну-ка, раздевайтесь, грязные жидовки!

Она подошла ко мне, с ухмылкой поглядывая на шубу, и пнула белый мех грязным башмаком.

— Чье это? Твое?

— Нет, мне дал ее один человек.

Она ударила меня по лицу рукояткой кнута. Из разбитой губы струйкой потекла кровь. Надзирательница направилась к следующей жертве.

— Вы поступили глупо, — шепнула мне та самая женщина, которая посоветовала снять шубу. — Неужели нельзя было промолчать?

Надзирательница расхаживала по комнате, беззастенчиво разглядывая раздевающихся женщин и раздавая направо и налево удары хлыстом. Стоило кому-либо из нас вскрикнуть, как она начинала стегать несчастную еще больнее. Я вытерла разбитую губу платьем, которое держала в руках, и огляделась вокруг.

— Не стойте. Раздевайтесь догола, — сказала мне все та же женщина. Она собирала с пола снятую нами одежду.

Надзирательница заорала, приказывая нам перейти в соседнюю комнату. Несколько женщин бросились выполнять приказ надзирательницы, создавая в дверях толчею. В соседней комнате весь пол был усыпан волосами: белокурыми, каштановыми, рыжими, кудрявыми, волнистыми, заплетенными в косу. Помощницы надзирательницы с каменными лицами хватали нас и усаживали на жесткие лаки. Некоторые из вновь прибывших пытались протестовать, видя, как пряди их волос падают на пол, теряясь в общей куче, и тогда надзирательница хлестала их кнутом, а ее помощницы с ножницами в руках еще и добавляли им тумаков. Кто-то беззвучно плакал, кто-то рыдал в голос. Их тоже били. «Парикмахерши» грубо дергали нас за волосы, оставляя своими бритвами кровоточащие раны на скальпе. Я не протестовала и не плакала, но тем не менее тоже заслужила несколько тумаков.

Потом нас погнали в следующее помещение. Ошеломленные, мы старались не смотреть друг на друга — слишком уж непривычно было ощущать себя в таком виде — голыми и бритоголовыми. Женщины постарше стали молиться. Те, что помоложе, взялись за руки. Я не сделала ни того, ни другого.

Здесь служительницы из числа заключенных швыряли нам одежду и башмаки, даже не удосужившись хотя бы на глаз определить наши размеры. Взглянув на башмаки, я сразу же поняла, что они мне не подойдут. Доставшаяся мне серая роба оказалась настолько ветхой, что просвечивала насквозь. А ведь была середина февраля, и на земле лежал снег толщиной сантиметров в пятнадцать. В центре пришитой с левой стороны латки в виде шестиконечной звезды я заметила дырку, а вокруг нее — расплывшееся бурое пятно. Это была не просто грязь. Меня чуть не вывернуло наизнанку.

— Здесь кровь, — сказала я женщине, выдававшей одежду. — К тому же башмаки мне…

Надзирательница, неизвестно как очутившаяся рядом со мной, так ударила меня, что я отлетела к стене. Все поплыло у меня перед глазами. В ушах звенело, из носа текла кровь. Пытаясь подняться на ноги, я выронила башмаки. Остальные женщины молча смотрели на меня, прижимая одежду к голой груди. Надзирательница отпихнула ногой мои башмаки и хлестнула меня кнутом.

— Посмотрим, как ты босиком пойдешь по снегу, — рявкнула она, снова замахнувшись на меня кнутом. — Да еще и голая.

Я стала судорожно натягивать на себя тюремную робу, не дожидаясь, пока надзирательница отнимет ее у меня или в очередной раз ударит. Руки у меня тряслись, я с трудом держалась на ногах, а потому не решалась отойти от стены. Из носа все еще текла кровь, я чувствовала во рту ее солоноватый вкус.

— Еще одно слово, — прошипела надзирательница, — и ты немедленно отправишься в газовую камеру.

— Ни единого слова! За все это время! — в отчаянии выпалила я, накрывая на стол.

Давид отложил книгу и налил нам вина.

— Неужели за все утро ты не написала ни слова?

— Ни строчки. Ни единого слова. Я разучилась писать.

— Ты слишком требовательна к себе.

— Все пропало. Я разучилась писать.

— Да нет, Рашель, ты преувеличиваешь, — сказал Давид, отламывая кусок хлеба. — Из-за одного неудачного дня не стоит впадать в панику.

— Если бы речь шла об одном дне, — перебила я. Давид отпил вино из своего бокала. — Это продолжается уже целый месяц. И за все это время — ни единого слова.

— У писателей случаются периоды творческого бесплодия.

— Я больше никогда не смогу писать.

— Не смеши меня.

— Это правда.

— Ты прекрасная писательница, Рашель, и знаешь это не хуже меня.

— Что толку, если я не в состоянии ничего написать?

— Вот увидишь, это пройдет.

— Ты всегда отмахиваешься от моих проблем! — в сердцах воскликнула я. — Ты не желаешь серьезно меня выслушать.

Давид положил вилку, вытер рот салфеткой и внимательно посмотрел на меня.

— Хорошо, Рашель. Я слушаю.

Я помусолила край салфетки. У меня першило в горле. Я выпила воды, глотнула вина.

— Ну что же ты? — сказал Давид. — Говори, я слушаю.

— После первой книги я не в состоянии ничего написать.

— Ты пыталась.

— Это продолжается уже больше года.

Я положила салфетку на колени и отпила еще немного вина.

— Напиши о лагере, — сказал он.

— О чем?

— О лагере. Почему ты не хочешь касаться этой темы?

— Я не была ни в каком лагере, — сказала я, тяжело вздохнув. — Сколько раз можно это повторять?

— Неужели они намерены отправить нас в один из этих жутких лагерей? — спросил отец и крепко обнял маму, пока я распечатывала конверт.

— Здесь говорится, что ты должен подать документа на депортацию, — объяснила я.

— Когда?

— Послезавтра.

Отец, пошатываясь, направился к своему креслу. Он был бледен.

— С нами все кончено, — сказал он. — Я знал, что так будет.

— Нужно что-нибудь предпринять, Самуил.

— Что мы можем предпринять? — пожал плечами отец. — Мы сделаем, как нам велят: подадим документы на депортацию.

Я надела пальто и шляпу, сложила повестку и сунула ее в карман.

— Куда ты? — забеспокоилась мама.

— В гестапо.

— Но ведь уже наступил комендантский час.

— Я знаю.

— Не делай глупости, — сказала мама. — Про тебя в повестке не сказано ни слова.

— Сейчас все равно уже поздно что-либо предпринимать, — сказал отец. — Да и что ты, девочка, можешь сделать?

— Самуил, не пускай ее.

— Неужели вы думаете, что я отпущу вас куда-нибудь одних, без меня? — воскликнула я.

— Мы должны были уехать вместе с дядей Яковом, — вздохнула мама.

— Ты права, Ханна, — согласился отец. — Дочка с самого начала говорила об этом. Мы должны были послушать ее.

— Сейчас поздно об этом говорить, — сказала я.

— Ты не представляешь, что они могут сделать с тобой в гестапо. Про это учреждение рассказывают страшные вещи. Самуил, не пускай ее.

— До тех пор, пока мы вместе, все будет хорошо, — улыбнулась я и крепко обняла их.

— Если бы она хлебала из одного котла с нами, тогда все было бы иначе, — сказала Шарон. — А так она считает, что не обязана нам помогать.

— Она не представляет себе, каково приходится в этом лагере всем нам, — добавил беззубый.

— Сама-то она живет припеваючи у него под боком.

— Может, покажем ей, что представляет собой лагерь? — злобно проговорила Шарон, протянув ко мне руку.

— Она знает, — остановила ее Ревекка. Остальные с ненавистью уставились на меня. — Она не глухая. Не слепая. С обонянием у нее тоже все в порядке. Она знает, что здесь происходит. Просто ей на это наплевать.

— Неправда! — воскликнула я.

— Ради нас ты не желаешь даже пальцем пошевелить, — продолжала Ревекка.

— Тебе хоть раз пришло в голову поделиться с нами своим харчем? — спросила Шарон, ткнув меня пальцем в грудь.

— Я сама постоянно недоедаю, — возразила я.

— Ты кое-чем обязана нам, — сказала Ревекка. — Ты такая же, как и мы.

— А вы хоть чем-нибудь мне помогли? — не выдержала я.

— Интересно, что мы должны были для тебя сделать?

— Жрать то, чем он тебя угощает?

— Нежиться в его теплой постели?

— Расхаживать в нарядах его жены?

— Да нет, мы должны были помочь ей ублажать коменданта, — съязвила Шарон.

Она выпятила живот и стала тискать свою грудь, покачивая бедрами, закрывая глаза и сладострастно вскрикивая. Она вздыхала и содрагалась, водя рукой у себя промеж ног. Остальные с мерзкими шуточками хватали меня за руки, щипали. Чей-то слюнявый рот прикасался к моим щекам и шее, чьи-то пальцы щупали мою грудь. Я отталкивала их, царапалась, как кошка, пока они, вскрикнув от боли, не отпустили меня.

— Ах, господин комендант, — простонала Шарон, изображая блаженную истому. — Вы совсем меня измучили.

— Ты кое-чем обязана нам, — повторила Ревекка. — Мы не позволим тебе забывать об этом.

— Я никому ничем не обязана, — ответила я. — Кроме себя самой.

— Ты намного хуже его, — брезгливо процедила сквозь зубы Ревекка. — У коменданта по крайней мере есть принципы. А ты — самая заурядная шлюха.

— Если вы бросите в окно еще одну записку, — пригрозила я, — то я позабочусь, чтобы он ее нашел.

ГЛАВА 3

— Ты уже прочел письмо? — спросила я отца. — Это он?

— Что он пишет? — поинтересовалась мама. — Как у Якова дела?

Отец посмотрел на нас. В глазах у него стояли слезы.

— Они выбили все стекла в его лавке. Как и во всех других лавках, принадлежащих евреям.

— Я думала, они просто пишут на витринах «Jude», чтобы люди ничего не покупали у евреев, — сказала я.

— Они разгромили все еврейские лавки.

— Яков не пострадал? — спросила мама. — А Наоми?

— Они заперли евреев в синагоге и подожгли ее.

По щекам отца катились слезы. Мама подошла к нему и взяла его за руку.

— Что-с Яковом и Наоми?

— Они застрелили раввина, — продолжал отец. — Только потому, что он не позволил им прикоснуться к священным книгам.

Мама взяла у отца письмо и стала читать его сама. Отец закрыл лицо руками. Он казался таким беззащитным, таким старым.

— Слава Богу, Яков с Наоми не пострадали, — сказала мама.

— Они сожгли синагогу, — бормотал отец, и его плечи содрагались от рыданий. — Они убили раввина.

— Слава Богу, что мы не эмигрировали вместе с дядей Яковом, — сказала мама.

Я подошла к родителям и взяла их за руки.

— Теперь мы должны сами заботиться о себе и друг о друге, — сказала я. — Нам не на кого больше рассчитывать.

— Это — охранное свидетельство! — Молодой человек стоял на платформе около опустевшего вагона и размахивал какой-то бумажкой. — Где находится комендант? Я хочу поговорить с ним.

Воздух содрогался от воя сирен. Охранник помахал своему товарищу и жестом объяснил что-то. Тот подошел к коменданту и указал рукой на молодого человека, потрясавшего своей бумажкой. Комендант кивнул и сквозь толпу направился к молодому человеку. Я рванулась туда же, отпихивая чьи-то локти, спотыкаясь о разбросанные узлы и чемоданы. Один раз я чуть не сбила с ног женщину с орущим младенцем на руках. Наконец я оказалась рядом с молодым человеком.

— Это значит, что я нахожусь под охраной немецкого правительства, — сказал он и повернул бумагу таким образом, чтобы я могла видеть, что в ней написано, но я глядела на приближающегося к нам коменданта.

Охранник не обращал никакого внимания на молодого человека. Лаяли собаки, люди толкали нас. Молодой человек прижал свою бумагу к груди.

Комендант остановился рядом с нами. Я вспотела, но не от страха: мне было жарко в шубе. Я расстегнула верхнюю пуговицу до самого низа. Молодой человек протянул свою бумагу коменданту, но тот смотрел на меня.

— Я вижу тебя уже второй раз за сегодняшний вечер, — сказал комендант. (Его адъютант не перевел мне этой фразы.) — Должно быть, это судьба.

Адъютант снова промолчал и только нахмурился.

— Это — охранное свидетельство, — сказал юноша.

— Я умею читать, — отозвался комендант.

— Оно означает, что я ценный специалист, — сказал юноша.

— В этом лагере я определяю, кто ценный специалист, а кто — нет, — отрезал комендант.

Он откинул дубинкой полу моей шубы и удовлетворенно кивнул.

— Я нужен стране, — не унимался юноша. — Я — инженер.

— Ты — еврей, — сказал комендант и выстрелил в юношу.

Я поспешно отступила в сторону из опасения, что кровь может испачкать белый мех. Охранное свидетельство валялось на земле рядом с юношей. Собаки надрывно лаяли, срываясь с поводков, но ни одна из них не бросилась к убитому юноше и его бумаге. За спиной у меня из только что открытого товарного вагона выгружалась очередная партия прибывших. Щурясь от яркого света, они окликали своих близких. Откинув рукой в перчатке полу моей шубы, комендант поднял дубинкой подол моего платья. Я смотрела ему прямо в лицо.

— Не может быть, что она еврейка, — сказал комендант своему адъютанту. — Взгляни на ее лицо, Йозеф. Посмотри, какая белая у нее кожа.

Адъютант отвлекся от записей в своем блокноте. Его лицо приняло брезгливое выражение.

— Если бы она не была еврейкой, — сказал он, — то не попала бы сюда.

Комендант приблизился ко мне вплотную, и его дубинка оказалась у меня между ног. Он стал двигать ею взад-вперед, и дыхание его участилось.

— Она еврейка, — сказал адъютант. — На ком еще можно увидеть такую роскошную шубу?

Дубинка двигалась все быстрее и настойчивее. Я стиснула бедра, остановив ее движение.

— Вы когда-нибудь видели такое скопище евреев? — воскликнул адъютант. — До чего же они отвратительны!

— Только не эта, — сказал комендант.

Яростно сжимая рукой полу шубы, он придвинулся ко мне вплотную. Я судорожно вздохнула и посмотрела на него в упор.

— Таких, как она, полно вокруг, — фыркнул адъютант.

— Я этого не заметил, — возразил комендант, увлекая меня за собой.

— Ты когда-нибудь видел такую кучу писем? — спросила я у Давида, когда он вошел в мой кабинет. — И чтобы все они были адресованы одному человеку?

— Нет, никогда, — улыбнулся Давид. — А ты распечатала хотя бы одно из них?

— Пока нет, — призналась я. Я сидела на полу около груды писем. — Просто невероятно!

— Видишь, сколько у тебя почитателей в разных странах, — молвил Давид, беря в руки несколько конвертов.

— И все они пишут. Вероятно, я ошиблась в выборе профессии.

— Ты не могла бы заниматься ничем иным.

— Наверное, ты прав. — Мы продолжали завороженно смотреть на груду писем.

— Не хочется оставлять тебя в столь ответственный момент, Рашель, но я должен идти, пока не закрылась библиотека.

— Но разве ты не обещал помочь мне разобраться с письмами? — робко напомнила я, и он снова улыбнулся.

— Желаю удачи, моя радость. — Давид чмокнул меня в лоб. — Я вернусь через пару часов.

— Если ты не найдешь меня, знай: я погребена под этой бумажной грудой.

— Я немедленно организую поисковую партию и отыщу тебя, — крикнул он на ходу и рассмеялся.

Когда за ним захлопнулась входная дверь, я со вздохом взглянула на лежащую передо мной кипу. Выбрав конверт с иностранной почтовой маркой, я распечатала его.

«Дорогая мисс Леви,

Ваш роман «Ничейная земля» тронул меня до глубины души… Чувствуется, что на Вашу долю выпало много страданий. Иначе Вы вряд ли сумели бы так написать».

Я вскрыла другой конверт.

«Грязная, лживая еврейская шлюха! Жаль, что в свое время тебя не отправили в газовую камеру!»

Потом третий.

«Я искал тебя,

но не мог отыскать».

Я бросила письмо и поднялась с пола. В комнате было холодно. Зябко поеживаясь, я подошла к окну и закрыла его. Начинало темнеть. Двор опустел. Я задвинула шторы и села к столу. В машинке белел чистый лист бумаги. Я повертела в руках пустую кофейную чашку. Потом вернулась к груде сваленных на полу писем и отыскала третье письмо.

«Я искал тебя,

но не мог отыскать.

Я зову тебя,

но в ответ ты молчишь».

Я скомкала письмо. Пустые слова!

Слова. Повсюду, на каждом клочке бумаги. Слова распоряжений, приказов. Чувствуя, как бешено колотится у меня сердце, я села за стол коменданта. Стояла глубокая ночь, в кабинете горела только маленькая настольная лампа. Дом погрузился в мертвую тишину. Даже собаки в лагере затихли. Я открыла верхнюю папку.

«Особые указания при проведении расстрелов:

— стрелковые подразделения должен возглавлять офицер;

— расстрел должен осуществляться из винтовок с расстояния от семи до девяти метров; при этом следует целиться одновременно в голову и в грудь;

— во избежание необходимости прикасаться к трупам убитых, приговоренных к расстрелу следует выстроить у края заранее вырытой ямы;

— при проведении массовых расстрелов надлежит…»

Я оттолкнула от себя папку и вскочила из-за стола. Эти жуткие слова, казалось, насмехались надо мной. Я принялась колотить по ним кулаками, но они все так же невозмутимо взирали на меня со страницы инструкции.

Я колотила по ним до тех пор, пока не отбила себе руки. Но ни одно из этих проклятых слов не исчезло. Ни одно.

— Все. Ни одной минуты больше, — сказала жена коменданта, влетев в его кабинет. — Пойдем, Макс. Гости уже собрались.

— Я должен дописать письмо, Марта.

— Нет, гости уже пришли.

— Все?

— Нет, но…

— В таком случае я могу еще поработать, — сказал комендант.

Жена поставила перед ним на стол небольшую лампу с нарядным абажуром.

— Посмотри, Макс.

Комендант продолжал писать.

— Это подарок нам по случаю новоселья.

— Очень мило, — буркнул он, даже не взглянув на лампу.

— От фрау Кох.

— Отлично.

— Макс, у меня опять вылетело из головы ее имя.

— Ильзе.

— Ну да, конечно. Как я могла забыть это имя! — Она погладила бронзовую подставку лампы, узорчатый абажур. — Тебе нравится, Макс? Правда, красиво?

— Да, очень, — сказал он, не отрываясь от работы.

— Как ты думаешь, куда нам ее поставить?

— Не знаю, Марта. Я хочу дописать письмо.

— Может быть, здесь, на твоем столе?

— Хорошо. Дай мне сосредоточиться.

— Жаль только, что здесь ее никто не увидит. — Она потрогала пальцами черный узор на абажуре. — Ты уверен, что тебе нужна здесь еще одна лампа?

— Мне все равно, Марта.

— Может быть, поставим ее в комнате для гостей?

— Как хочешь. Дай мне закончить, а то я никогда не выйду к гостям.

— Хорошо, дорогой. — Прижимая лампу к груди, она обошла стол и поцеловала мужа в затылок.

— Только прошу тебя, Макс, не задерживайся. Теперь уже, наверное, все собрались.

— Все собрались? — осведомился эсэсовец, окинув взглядом толпящихся во дворе людей.

— Так точно.

— Включая женщин и детей?

— Так точно. Здесь все жители гетто.

— Отлично, — кивнул эсэсовец и стал неспешно прохаживаться перед толпой, обеими руками обхватив дубинку за спиной.

Неожиданно он помрачнел и нахмурился. Люди в толпе стали неловко переминаться с ноги на ногу. Охранники вскинули винтовки и нацелились в нас; на краю двора был установлен пулемет. Мама схватила отца за руку. Старики принялись бормотать свои молитвы: пустые, никчемные слова.

— Вчера, разбирая почту, мы перехватили три письма, написанные евреями, — заговорил наконец эсэсовец. — Евреями этого гетто.

Он остановился и пристально оглядел толпу. Я тоже смотрела на него, стараясь придать лицу непроницаемый вид.

— Это обстоятельство крайне огорчило меня, — продолжал эсэсовец, укоризненно качая головой. — Оно бросает на меня тень. Может сложиться впечатление, что я не справляюсь со своими обязанностями.

Кто-то из малышей уронил пуговицу. Когда он нагнулся за ней, немецкий солдат наступил на нее ногой. Ребенок пытался отодвинуть его сапог, но нога немца словно приросла к земле. Ребенок захныкал, и мать поспешно подхватила его на руки. Заметив, что эсэсовец смотрит на него, солдат убрал ногу. Эсэсовец взглянул на пуговицу и улыбнулся женщине с ребенком. Мать не ответила на его улыбку. Она пыталась успокоить своего маленького сына. Эсэсовец подошел к ним.

— Я хочу знать, кто из вас написал эта письма, — сказал он, обращаясь к толпе. — Прошу тех, кто повинен в нарушении закона, выйти вперед. Не надо бояться. Никаких наказаний не последует.

Он наклонился и поднял с земли пуговицу.

— Я гарантирую также, что никто из обитателей гетто также не пострадает, — добавил он.

Он отдал пуговицу мальчику и потрепал его по щеке. Малыш вцепился в пуговицу и, надув губы, посмотрел на эсэсовца. Тот пощекотал его по животу. Мальчик уткнулся лицом в шею матери, крепко сжимая пуговицу в кулачке. Эсэсовец отошел от мальчугана и снова уставился на нас.

— Если виновные не обнаружатся, я буду вынужден прибегнуть к репрессивным мерам.

— Мы не хотим, чтобы у вас возникли из-за нас проблемы, герр оберштурмфюрер, — сказал раввин, выступив вперед.

Я закрыла глаза. Мне хотелось, чтобы разверзлась земля и поглотила этого глупого старика. Чтобы она поглотила немцев. А заодно и всех нас. Лишь бы все поскорее кончилось.

— Вероятно, вскрыв эти письма, вы поняли, что они носят сугубо личный характер, — продолжал раввин. — Они адресованы родственникам или возлюбленным и не имеют никакого отношения к политике.

— Кому бы ни были адресованы письма, — возразил эсэсовец, — написавшие их являются нарушителями закона.

— Да, конечно, мы понимаем, — продолжал раввин. — Но порой молодые люди, когда они влюблены или разлучены с близкими, забывают о законах. Вы сами молоды и, вероятно, знаете, как это бывает.

— Если нарушители не выйдут вперед, — отчеканил эсэсовец, — я буду вынужден депортировать по десять евреев за каждое письмо. Даю вам три минуты на размышления.

Он поднял руку и засек время.

— Авторы писем действительно не пострадают? — спросил раввин.

— Осталось две с половиной минуты.

Бородатый молодой человек положил руку на плечо раввину и, заставив его вернуться на место, вышел из толпы, глядя эсэсовцу прямо в лицо. Раввин начал было протестовать, но тот покачал головой.

— Две минуты.

Из толпы вышел лысеющий мужчина, сжимая в руках шапку, и встал рядом с первым. Он даже не взглянул в сторону эсэсовца. Тем временем в задних рядах возникло какое-то движение, и еще один, на сей раз совсем юный парнишка, протиснувшись сквозь толпу, вышел вперед. Теперь их было трое.

По сигналу своего начальника охранники схватили их за плечи и приставили к их затылкам пистолеты. Не успел раввин пробормотать и несколько слов своей никчемной молитвы, как немцы выстрелили. Одновременно. Все трое рухнули на землю. Никто в толпе не шелохнулся.

— Здесь никого нет, Ильзе, — сказал адъютант, когда девочка появилась в дверях канцелярии. — Твой папа отлучился в лагерь.

— Можно, мы его подождем? — спросила Ильзе. — Мы будем хорошо себя вести.

— Боюсь, что это не самое подходящее для вас место.

— Мы всегда его здесь ждем.

— Да, но это было до того, как…

— Мы будем хорошо себя вести.

На столе адъютанта зазвонил телефон. Когда он сиял трубку, Ильзе юркнула вместе с Гансом в кабинет и закрыла за собой дверь.

— Сейчас мы будем играть в коменданта, — объявила она брату.

Девочка подбежала к письменному столу, взобралась на кресло и взяла ручку своего отца. Сняв с нее колпачок, она принялась чертить на бумаге какие-то каракули.

— Да. Да, — проговорила она басом и кивнула. — Я займусь этим завтра. Что? Опять? Возьмите собак. Я занят. Сейчас я не могу на это отвлекаться.

Ее братик стоял в дверях с одеяльцем в руках и уже не сосал, как обычно, свой большой палец. Он посмотрел на сестру. Потом на меня.

— Только не сейчас, Марта, — продолжала Ильзе, подражая манере отца. — Я занят. Нет, не пускай детей играть в саду. В лагере снова эпидемия еврейской лихорадки.

Ганс подошел ко мне. Ближе к краю сатиновая опушка на его одеяльце распоролась. Он заморгал и уставился на меня во все глаза.

— Знаешь, кто это, Ганс? — спросила Ильзе.

Отложив ручку, она слезла с отцовского кресла и, пройдя по кабинету, встала рядом с мальчиком.

— Это еврейка, — объяснила Ильзе. — Евреи очень плохие.

Ганс не сводил с меня глаз. Я сидела как завороженная.

— Она плохая. Мне мама сказала, — добавила Ильзе.

Она перевела взгляд на походную кровать в противоположном углу, которая по приказу коменданта была поставлена в кабинете, и взяла братика за руку.

— Давай поиграем на кровати.

Они помчались туда. Ильзе посадила Ганса на кровать, потом сама вскарабкалась на нее. Они стали прыгать на ней, но вскоре это занятие им наскучило, потому что на кровати не было пружин. Подушки тоже не было. Ильзе нахлобучила мое одеяло на голову и с грозным рычанием вытянула руки вперед, скрючив пальцы наподобие когтистой лапы хищника.

— Я страшный, злой разбойник-еврей, который пожирает маленьких мальчиков, — прорычала она.

Ганс завизжал и замахнулся на нее своим одеяльцем. Ильзе сбросила с себя личину злодея и принялась щекотать братика. Они катались по кровати, хохоча и толкая друг друга, пока не выбились из сил. Ильзе села, отбросила волосы с лица и посмотрела на меня.

— Хочешь поиграть с нами? — спросила она.

— Я хочу, чтобы ты прекратил эти игры, — сказала жена коменданта. — Я требую, чтобы ты прекратил всякие отношения с ней.

Разговор происходил на кухне, расположенной как раз над канцелярией, и благодаря вентиляционному люку слышимость была великолепная. Я плотнее укуталась в свое тонкое одеяло. Оно было слишком коротко для меня, и я не могла согреться.

— Ты должен порвать с ней немедленно.

Комендант что-то сказал в ответ, но поскольку в отличие от жены он не переходил на крик, я слышала только его голос, но не могла разобрать слова.

— Ну, и что, если я разбужу детей! Пусть все меня слышат, даже мертвецы! — кричала она. — Я сыта по горло. Я требую, чтобы ты порвал с ней.

Я не могла запереть дверь: он всегда уносил ключ с собой. Поэтому я отодвинула кресло от письменного стола и подтащила его к двери. То же самое я сделала с маленьким столиком и еще двумя креслами. Я попыталась придвинуть к двери еще и один из шкафов, но он оказался слишком тяжелым. После этого я вернулась в свой угол и снова укуталась одеялом. Комендант что-то возразил жене, и я услышала у себя над головой ее быстрые шаги.

— Нет уж, Макс, я не позволю тебе уйти. Я имею полное право указывать тебе, что ты должен делать. Я получила это право, став твоей женой.

Послышался шум воды в кране, но вскоре он прекратился. Я натянула одеяло на голову, чтобы не слышать ее голоса, но это не помогло.

— Как ты смеешь говорить такое? Это жестоко! Я не принуждала тебя. В противном случае мы поженились бы значительно раньше, и ты прекрасно это знаешь.

Послышался грохот опрокинутого стула, потом шаги коменданта и устремившейся вслед за ним жены. Ее крик стал еще более надсадным, то и дело прерываясь рыданиями.

— Это отвратительно. Отвратительно! Ты знаешь, что это неправда. У меня никого не было, кроме тебя. Не нужно валить с больной головы на здоровую. Ты прибегаешь к этой уловке каждый раз, когда я узнаю, что у тебя есть любовница.

Раздался звон разбитого стекла.

— Не смей оскорблять меня, Макс. И перестань наконец лгать. Мне наплевать, что ты комендант. Я знаю, что ты спишь с ней. Я не дурочка, которую можно без конца водить за нос. От тебя разит ее запахом. Она хуже обыкновенной шлюхи. Она еврейка. Ты должен отправить ее в газовую камеру вместе со всеми остальными.

Я услышала тяжелые шаги коменданта. Судя по всему, он направился к двери.

— Нечего на меня шикать! — крикнула вслед ему жена. — Это мой дом, и я могу кричать сколько захочу. Если ты не порвешь с этой девкой, я уйду от тебя. Я закрывала глаза на прежние твои измены, но на сей раз ты связался с еврейкой, и этого я не потерплю. Имей в виду, я говорю серьезно. Если ты не расстанешься с ней, я уйду от тебя. Так и знай, уйду!

… — Что ты делаешь, Рашель? — спросил Давид, войдя в спальню. — Куда ты собралась?

Я запихивала свои вещи в чемодан. Книги уже были упакованы в коробку, стоящую около кровати. Я взяла с тумбочки страницы рукописи.

— Перестань, Рашель.

Я положила рукопись в чемодан поверх одежды.

— Где он померещился тебе на этот раз? — спросил Давид, и я повернулась к нему. — Когда ты видела его? Среди ночи?

— Ты можешь оставаться, если хочешь, — сказала я.

Я захлопнула один чемодан. Другой не закрывался. Я переложила одежду и бумаги по-другому и снова надавила на крышку. Замок по-прежнему не защелкивался. Давид сел на край кровати.

— Рашель, почему он всегда мерещится тебе по ночам?

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ничего, — ответил Давид и тяжело вздохнул.

Я возилась с проклятым замком, а Давид сидел, глядя на выдвинутые ящики комода, на опустевший шкаф, на мои набитые до отказа чемоданы.

— Так ты едешь со мной или нет?

… — А разве у меня есть выбор? — спросил он.

— Так вы едете или остаетесь? — спросила г-жа Гринбаум, разрезая только что очищенные крохотные картофелины.

— Умоляю, не будем говорить сегодня об этом, в Шабат, — сказала мама, ставя на стол соленья.

— Почему нельзя говорить об этом в Шабат? — спросил отец.

— Этот вопрос волнует всех нас, так что естественно желание его обсудить, — заметил г-н Зильберштейн.

— Разговоры на эту тему только испортят нам настроение, — сказала мама. — Мне хочется в кои-то веки спокойно провести субботу.

Я расставляла тарелки и молча слушала разговоры старших, но тут не выдержала и вмешалась:

— Настроение всем портит жизнь в гетто, а не разговоры о том, как выбраться отсюда.

— Но ведь это же форменное самоубийство! — воскликнула мама. — Давайте хотя бы за обедом поговорим о чем-нибудь другом.

— Почему же? Вы не правы, Ханна, — сказал г-н Зильберштейн, прислоняя свою палочку к стулу. — За соответствующее вознаграждение немцы выпускают евреев отсюда.

— Разве кто-нибудь в состоянии собрать столько денег? — спросил отец.

— Вы, например, — выпалил мой двенадцатилетний двоюродный брат Лева.

Взрослые в недоумении посмотрели на него.

— Если продать мебель, — пояснил мальчик, — как раз и наберется нужная сумма.

— На троих этих денег все равно не хватит.

— Зато хватит на одного, — сказал Лева.

— Что значит «на одного»? Их же трое!

— Пусть хотя бы кто-то один выберется отсюда, — не унимался Лева. — Я знаю одного охранника. Он помог бежать двоим знакомым евреям.

— Кто же из нас троих должен бежать? — спросил отец.

— И как в таких случаях можно выбрать? — добавила мама.

— Бежать должна ваша дочь, — сказала г-жа Хаим. — Она самая молодая.

— Слишком молодая, — заметила мама.

— У нее вся жизнь впереди. Так пусть она проживет ее где-нибудь в другом месте.

— Я никуда не поеду без родителей, — заявила я.

— Ну и зря, — парировал Лева. — Я мог бы тебе помочь.

— Я не оставлю родителей одних.

— Все знают, что ты хорошая дочь, — сказала г-жа Гринбаум.

— Слишком хорошая, — заметил г-н Зильберштейн.

Отец нарезал холодное мясо почта прозрачными ломтиками, чтобы хватило на всех. Г-жа Гринбаум принесла из кухни тарелку с только что сваренной картошкой и горсткой квашеной капусты. Я нарезала черный хлеб и поставила хлебницу посредине стола. Мама зажгла маленькую свечку.

— Настоящий пир! — воскликнул г-н Зильберштейн.

— Да, в самом деле.

— Существуют и другие варианты, — сказал Лева. — Например, уйти в подполье.

— Пожалуйста, оставим эту тему, — взмолилась мама.

— В подполье? — переспросила я. — Вот это действительно равносильно самоубийству. Только занимает больше времени.

— Связаться с подпольем скорее равносильно убийству, — поправила меня г-жа Гринбаум.

Все закивали.

— Когда им удается поймать подпольщика, они хватают заодно с ним всех родственников, — сказал отец.

— И тут же расстреливают, — добавила мама.

— Из-за одного человека погибает вся семья, — покачал головой г-н Зильберштейн.

— Они и так расстреливают целые семьи, — возразил Лева. — Ни за что.

— Слава Богу, мы еще живы, — сказала мама.

— Бог тут совершенно ни при чем, — вспыхнула я.

— Как ты разговариваешь с мамой? — одернул меня отец.

— Да еще в субботу, — поддержала г-жа Гринбаум.

— Так что же ты предпочитаешь? — спросил г-н Зильберштейн. Все перестали жевать и посмотрели на меня. — Погибнуть или все-таки попытаться вырваться отсюда?

— Я скорее покончу с собой, чем окажусь в лапах у немцев, — ответила я. — Страданий я не вынесу.

ГЛАВА 4

Страдания. Они понятия не имели о моих страданиях. Несколько крошечных кусочков хлеба в день, истертое одеяло, холодный каменный пол. Их даже не интересовало, каково мне приходится. Они только и знали, что приказывать, угрожать, заставлять меня рисковать жизнью ради нескольких евреев, которых я даже не знала. Я старалась оказывать им посильную помощь, но им этого было мало. Никто из них, оказавшись на моем месте, не сумел бы сделать большего. Они не понимали, чего мне это стоило, и не желали понять.

Я просунула нож для разрезания бумаг в щель между крышкой стола и верхним ящиком. Разумеется, он был заперт. Комендант всегда держал его на запоре. Когда я попыталась надавить на замок посильнее, рука у меня соскользнула и ударилась о стол. Я прислушалась и, убедившись, что наверху по-прежнему тихо, попробовала снова. Вторая попытка оказалась столь же безрезультатной. На третий раз я преуспела лишь в том, что согнула нож.

Ящик открыть так и не удалось. Я принялась распрямлять нож, но и тут меня ждала неудача. Теперь мне ничего не оставалось, кроме как спрятать его куда-нибудь так, чтобы комендант не смог его найти.

Я обошла кабинет в поисках укромного места. Увы — такового не нашлось даже в маленькой ванной комнате рядом с канцелярией. Шкафы и стол были слишком громоздкими, чтобы пытаться сдвинуть их с места. В конце концов я открыла окно и, не выпуская ножа из рук, высунулась наружу. Я дотронулась до земли под карнизом — она была сухая. Даже если бы я очень постаралась, мне не удалось бы забросить ножик достаточно далеко. Его сразу же нашли бы и вернули владельцу — тем более, что на нем были выгравированы инициалы коменданта. Такую приметную вещицу нельзя было выбросить на лагерный двор. Я подумала, не отдать ли нож членам лагерного подполья, которые могли бы использовать его для подкупа или каких-нибудь иных целей, но сразу же отказалась от этой затеи. Я закрыла окно и посмотрела на книжные шкафы.

Я подтащила к одному из них рабочее кресло коменданта, но даже взобравшись на него, не смогла дотянуться доверху. На некотором расстоянии от шкафов, у той же стены стоял деревянный шкаф — подобие буфета, в котором комендант хранил спиртное. Сдвинуть его с места было невозможно, и мне ничего не оставалось, как воспользоваться креслом коменданта. Подтащив его к шкафу, я взобралась на спинку кресла, а оттуда — на шкаф. Держась одной рукой за стену, я подползла к ближайшему ко мне книжному шкафу и забросила на него нож.

Послышался слабый звон, и снова все стихло. Я опустилась на пол и стала водворять комендантское кресло на место. Однако впопыхах нечаянно задела лежавшую на столе папку, и все ее содержимое очутилось на полу. Я принялась судорожно собирать бумаги и запихивать их обратно в папку. Некоторые страницы перевернулись нижней стороной кверху, и мне пришлось переложить их. Я водворила папку на место, стараясь ничего не сдвинуть на столе. Потом посмотрела на книжный шкаф. К счастью, снизу ножа не было видно. Я подошла к окну и выглянула во двор: там не было ни души. И за дверью, судя по всему, тоже. Я села на свое обычное место в углу и закрыла глаза.

— Золото. Серебро. Они требуют, чтобы евреи сдали все до последней вещицы. Кажется, ты не слушаешь меня, Самуил, — сказал г-н Вайнштейн отцу, когда я вошла в комнату.

— Ничего не понимаю! — воскликнул отец. — Они же сами разгромили все принадлежащие евреям магазины, вплоть до мелких лавчонок.

— О чем вы говорите? — поинтересовалась я. — Что случилось?

— На евреев в Германии наложен штраф, — объяснил г-н Вайнштейн. — За подрыв частного предпринимательства.

— Штраф на общую сумму в миллиард марок, — добавила г-жа Вайнштейн.

— Слава Богу, что мы не эмигрировали в Германию, — вздохнула мама.

— Евреи полностью отстранены от участия в экономической жизни, — медленно проговорил отец.

— Боюсь, что это только начало, — продолжал г-н Вайнштейн.

— Правда? — воскликнула я, и г-н Вайнштейн кивнул.

— Что им от нас еще нужно? — возмутилась мама. — Самуила лишили возможности преподавать. У Якова разгромили лавку.

Г-н Вайнштейн сокрушенно покачал головой:

— Отобрали у евреев все их имущество…

— Вы имеете в виду недвижимость?

— И личную собственность тоже.

— Что же нам делать? — обескураженно воскликнул отец. — Как жить дальше?

— Все это делается ради так называемого утверждения превосходства арийской расы, — сказал г-н Вайнштейн.

— Да ведь это откровенный грабеж, — вспылила я. — Теперь-то ты понимаешь, папа, что я права? Что нам необходимо подумать об эмиграции.

— Но куда мы можем поехать? — пожал плечами отец.

— В Польшу, — ответила я. (Отец достал из кармана платок и вытер глаза.) — Или в Венгрию. Это недалеко. К тому же я знаю оба эти языка.

— Но мы всю жизнь прожили здесь, — возразил отец. — Не забывай, мы с мамой уже немолоды.

— Дядя Яков и тетя Наоми могли бы поехать вместе с нами. В Германии их больше ничто не держит.

Отец посмотрел на меня, потом на маму и, подумав немного, кивнул:

— Уехать всей семьей, возможно, было бы не так уж и плохо.

— Что может быть ужаснее, чем лишиться всего? — печально сказала мама.

— Если мы затянем строительство этой дороги еще на один день, я отправлю всех вас в газовую камеру, — пригрозила надзирательница.

Мы понуро принялись за работу. Ходить по каменным глыбам — сущая пытка. Пятки у нас были разбиты в кровь, лодыжки изранены, тело — в синяках. Мелкая красная пыль застилала глаза, проникала в горло. Руки и плечи гудели от непосильной ноши. Некоторые из заключенных падали, и, несмотря на угрозы и побои надзирателей, уже не могли подняться на ноги. Конвойные пристреливали тех, кто был не в состоянии больше работать. Надзиратели без разбору хлестали нас — кого по спине, кого по лицу. Тяжелые острые камни впивались нам в ступни, оттягивали руки и плечи. Мы задыхались от пыли. Но нам не давали ни минуты передышки. Дорога должна быть вымощена. Таков приказ коменданта, и его необходимо исполнить. Надзирательница изо всех сил ударила меня в бок.

— Эй, ты, спящая красавица, — рявкнула она. — Смотри под ноги. И в следующий раз бери камень покрупнее. Ишь какая, все норовит выбрать, какой полегче.

Я обошла лежащего на земле заключенного. Его глаза неподвижно смотрели в безоблачное небо, рот был открыт. Я опустила свой камень рядом с только что уложенными и побежала к карьеру за очередным камнем. Надзиратели стегали кнутом тех, кто, по их мнению, двигался недостаточно проворно. Иногда конвойные пускали в ход пистолеты, а потом спихивали тела в карьер. Я присела на корточки и, прижав огромный камень к груди, попыталась с ним подняться. При этом у меня свело спину от тяжести, но тем не менее я побрела со своей ношей вверх по склону. И тут я увидела машину коменданта.

Сверкая на солнце черным лаком, она медленно двигалась вдоль дороги, которую мы мостили. Видимо, комендант прибыл с инспекцией. Когда автомобиль подъехал ближе, я чуть-чуть отступила влево, навстречу ему. Надзирательница не заметила этого. Я продолжала идти, но с каждым шагом все больше и больше отклонялась влево. Впереди, в нескольких шагах от меня, надзирательница орала на выбившуюся из сил женщину и колотила ее дубинкой. Поравнявшись со мной, автомобиль коменданта сбавил скорость. Я повернулась лицом к машине и выпустила из рук камень.

Услышав грохот, надзирательница оглянулась.

— Безмозглая сука! — заорала она и направилась ко мне. — Я научу тебя работать!

Я рухнула на камень, но при этом посмотрела на сидящего в машине коменданта.

Машина остановилась.

— Поднимайся, ты, поганая шлюха, — вопила надзирательница, пиная меня ногой. — Ты нарочно повалилась, чтобы напакостить мне. Я тебе припомню это!

Дверца машины распахнулась.

— Вставай! Вставай! — орала надзирательница, пиная меня и колотя дубинкой.

Комендант вышел из машины.

— Вставай, тебе говорят! Ты что, не слышишь, грязная жидовская шлюха? — Надзирательница вцепилась мне в руку ногтями.

Лагерная роба была мне велика. Я оттянула ворот вниз, обнажив шею до ложбинки между грудями, и встала на ноги. Комендант направился ко мне. Надзирательница застыла по стойке «смирно». Комендант посмотрел на мою открытую грудь. Я стояла спиной к солнцу, и сквозь тонкую, прозрачную ткань были видны очертания моих ног. Он поднял дубинкой мой подбородок и улыбнулся.

— Это снова ты? — сказал он. — Теперь я знаю: это судьба.

Он посмотрел на мою шею. Коснулся дубинкой моих ключиц и широко улыбнулся.

— Йозеф! — позвал он.

Адъютант вылез из машины.

— Слушаю, господин комендант.

— Распорядитесь, чтобы эту заключенную отмыли и доставили ко мне в кабинет.

— Слушаюсь.

— Я освобождаю ее от строительных работ, — добавил комендант и зашагал к машине.

— Слушаюсь, — сказал адъютант и подозвал к себе одного из охранников. — Отведите ее в канцелярию и ждите меня там.

Охранник отдал ему честь. Адъютант хмуро оглядел меня с ног до головы и молча вернулся к машине. Комендант еще раз посмотрел в мою сторону, потом сделал знак водителю ехать дальше. Сверкая на солнце и покачиваясь на колдобинах, машина поехала дальше. Когда охранник взял меня за руку, надзирательница еще раз ударила меня по спине. Заключенные недоуменно поглядывали на меня. Некоторые из женщин стали тянуть вниз ворот своих роб. Другие роняли камни, глядя на поднимающуюся вверх по склону машину коменданта. Надзирательница снова ударила меня, но я не почувствовала боли. Я ничего не чувствовала.

— Я утратила способность что-либо чувствовать, — сказала тетя Мириам упавшим голосом. Она сидела на диване у нас в гостиной. — Я просто оцепенела.

— Произошла какая-то ошибка, — сказала мама. — Этого не может быть. Они что-то перепутали.

— Да нет, — досадливо возразила тетя. У нее были красные глаза, но она уже не плакала. — Они его арестовали.

— Кого? — спросил отец.

— Бориса, — ответила мама.

— Бориса? Мужа Мириам?

— Но ведь он не еврей, — удивилась я. — За что же было его арестовывать?

— За то, что он женат на Мириам, — сказала мама, и тетя подтвердила ее слова кивком головы.

— Что за вздор! — воскликнул отец. — Как можно арестовывать человека только за то, что он женат?

— Он женат на еврейке, — возразила мама.

— Они сказали… Они называют это… Кажется, «рассеншанде», — объяснила тетя.

Все обернулись ко мне.

— «Рассеншанде» означает «осквернение расы», — объяснила я. — Это когда ариец вступает в связь с еврейкой.

Мириам снова заплакала.

— Может быть, стоит с ними поговорить? — предложил отец. — Предъявить свидетельство о браке?

— Я предъявляла, но они признали его недействительным.

— Они уже забрали дядю? — спросила я.

— Да. Меня они тоже объявили преступницей.

— За что?

— За аморальное поведение. Мне велели подать заявление с просьбой о перевоспитании.

Мириам заплакала еще горше. Мама обняла ее за плечи и обратилась к папе:

— Что нам делать, Самуил?

— Что тут можно поделать, Ханна? Один человек бессилен противостоять им.

— Речь идет о моей сестре. Мы не можем сидеть сложа руки.

— Кто приказал вам подать заявление о перевоспитании? — спросила я.

Тетя вытерла глаза, высморкалась и, достав из сумочки повестку, развернула ее.

— Группенфюрер Гейдрих, — сказала она. — Но заявление я должна направить на имя какого-то Мюллера.

— Это гестапо, — объяснила я.

— Что же ей делать? — взволнованно вопрошала мама.

— А что она может сделать? — сокрушенно произнес отец. — Приказ есть приказ.

… — Имей в виду, здесь все подчиняются моим приказам, — объявил комендант, прикрыв дверь кабинета. — Где ты, моя крошка?

Он был пьян. Я почувствовала это, как только он приблизился ко мне и взял меня за руку.

— Иди сюда, моя крошка. Я приказываю. Ты нужна мне.

Он рывком поднял меня на ноги. Одной рукой держа меня за запястье, другой он расстегивал пуговицы на своем мундире. Он подтолкнул меня к письменному столу. В лагере стояла обычная суета. Снаружи доносился лай собак, все утро без умолку строчили пулеметы.

Комендант бросил свой мундир на стул и спустил подтяжки. Расстегнув брюки, он придвинулся ко мне, обдавая меня хмельным дыханием. Он прижал меня к столу. Бумаги и папки полетели на пол. Он заставил меня лечь на стол. Когда он взгромоздился на меня, я повернула лицо к окну.

Во дворе лагеря в несколько шеренг выстроились заключенные: мужчины, женщины, дети. Обнаженные, они ждали своей очереди в «душ». Из труб валил черный дым — то, что осталось от их товарищей по несчастью. Дым пеленой окутывал дрожащих на холоде евреев.

Они жались друг к другу, пытаясь согреться. Некоторые прикрывали руками свою наготу, искоса поглядывая на солдат, медленно прохаживавшихся взад-вперед между шеренгами с винтовками наготове. Пальцы коменданта впивались в мою плоть каждый раз, как он резкими толчками входил в меня. Его небритая щека терлась о мою щеку. Плечо давило мне на подбородок. Влажные губы и язык метались по моему лицу, ища рот. Если я отворачивалась в такие минуты, он кусал мне губы, оставляя на них синяки. Я не стала отворачиваться. Он стиснул мое лицо руками и принялся меня целовать.

На сей раз он не заталкивал язык мне в рот. Его губы и язык скользнули по моей шее и ключицам к груди. При этом он покусывал меня, но легонько, не причиняя особой боли. Сегодня он был настроен миролюбиво. Стянув робу с моей груди, он прильнул к ней ртом. Я не любила, когда он целовал и гладил меня: тогда все затягивалось надолго. Я не хотела, чтобы он прикасался к моей груди и целовал ее. Я мечтала только о том, чтобы все кончилось как можно скорее. Он приподнялся, взял мою руку и положил ее мне на живот. Потом потянул вниз. Когда я дотронулась до своего лона, он пришел в дикое возбуждение и снова яростно вошел в меня, двигаясь все быстрее и быстрее. И я снова ощутила на себе тяжесть его тела, а моя рука так и осталась зажатой под самым его животом. Он застонал и чуточку умерил свою прыть. Я уже знала по опыту, что, если начну двигаться под ним в унисон, он кончит быстрее. Если я подниму ноги и сомкну их вокруг его бедер, он кончит почти тотчас же. А если к тому же я произнесу его имя, он вскрикнет и немедленно отвалится от меня. Но я могла заставить себя произнести его имя только когда он был очень, очень пьян.

Раздетые догола евреи медленно двигались к кирпичному строению с высокими трубами. Охранник выхватил из очереди совсем юную девушку и потащил ее за угол. Она с ужасом оглядывалась на своих соплеменников. Еще трое охранников направились вслед за ними. Группка других охранников потешалась, наблюдая за тем, как собака набросилась на старика-еврея и стала его терзать. Охранники гоготали и улюлюкали. Комендант снова перешел на неторопливый ритм и стал гладить мой живот, спускаясь все ниже и ниже. Когда он коснулся меня там, где вошел в меня, его дыхание участилось от возбуждения. Он смочил пальцы слюной и отстранил мою руку, мешавшую ему трогать меня. Я взяла его за рубашку, притянула к себе и, подняв вверх бедра, крепко стиснула его ногами. Я укусила его в плечо достаточно сильно, чтобы остался след. И произнесла его имя. Целых два раза. Он еще глубже вошел в меня и вскрикнул… Из труб валил дым, повисая над опустевшим двором. Я закрыла глаза. Грузное потное тело коменданта давило на меня всей своей тяжестью.

Я закрыла глаза. Проходя мимо книжного магазина, я увидела в витрине книгу с заголовком: «Стоящие вдоль улиц мертвецы». Я дотронулась до холодного стекла. Продавщица подошла к витрине с каким-то покупателем и, взяв оттуда книгу, подала ему. Он что-то сказал продавщице. Она покачала головой в ответ. Он кивнул. Она снова покачала головой. Он поднял рукав и вытянул левую руку вперед. Посмотрев на иссиня-черные цифры у него над запястьем, продавщица приложила пальцы ко рту. Покупатель прижал книгу к груди. Я отвернулась и пошла прочь.

— Ты только подумай, — сказал отец, когда я вошла в дом. — Трупы убитых лежат прямо на улице.

— Что, по-твоему, я должна делать? — огрызнулась я, вытаскивая из-под подкладки пальто несколько маленьких картофелин.

— Их не удосужились даже похоронить, — продолжал отец.

— Обратись с жалобой к немецкому командованию, — сказала я. — Здесь всем распоряжаются немцы.

— Что с тобой? — воскликнула мама. — Почему ты дерзишь отцу?

— Где хлеб, который я принесла вчера? — спрос: ила я. — Неужели мы успели его съесть?

— Конечно, нет, — ответила мама. — Он лежит в шкафчике под мойкой, завернутый в газету.

— Почему не убирают трупы? — возмущался отец.

— Что ты собираешься делать с хлебом? — спросила мама.

— Хочу обменять его на сахар, — объяснила я, отрезая от буханки увесистый ломоть.

— Я прикрыл их лица газетой, — сказал отец. — Из элементарного уважения к несчастным.

— Нам не нужен сахар, — возразила мама.

— Папе нужны лекарства. А чтобы их достать, необходим сахар.

— Я видел гору трупов на Кармелицкой улице, — продолжал отец. — Они свалены прямо у витрины магазина.

— Ты забираешь столько хлеба? — всплеснула руками мама.

— Сахар стоит дорого.

— Ты только подумай! Гора мертвецов у витрины магазина, где выставлены сдоба, копчености, мармелад.

— Нам нечего будет есть, если ты заберешь хлеб.

— Я забираю только часть.

— Нет, ты послушай! — воскликнул отец, беря меня за руку. — Обнаженные трупы, сваленные один на другой, словно… словно дрова. С бирками на ногах. С неприкрытыми лицами и обнаженными срамными местами… Какой стыд!..

— Успокойся, папа. Они мертвы. — Я швырнула хлеб на пол, и родители в испуге уставились на меня. — Ты больше думаешь о мертвых, чем о живых.

— Кто сказал евреям, что здесь их собираются умерщвлять? — спросил комендант. — Кто-то из зондеркоманды?

— На сей раз нет, — ответил его адъютант. — Один из охранников использовал не совсем удачное выражение. Разумеется, прямо он этого им не сказал, но они каким-то образом догадались.

— Один из охранников? — переспросил комендант.

— Так точно.

— Какое же именно выражение он использовал?

— Он выразился в том смысле, что попавшие сюда евреи пойдут на корм земляным червям.

— Вы можете назвать фамилию этого охранника?

— Нет, господин комендант. Я стоял к нему спиной.

— Пишите, — приказал комендант. (Адъютант приготовил блокнот и ручку.) — «Всему персоналу лагеря, — продиктовал комендант. Он взял в руки кобуру и проверил, заряжен ли его пистолет. — Прибывающие в данный лагерь евреи должны оставаться в полном неведении относительно места и характера их последующей утилизации. — Адъютант проворно водил пером по бумаге. — Категорически запрещаются любые намеки и провокационные слухи относительно их дальнейшей судьбы».

Комендант обвел взглядом свой кабинет и нахмурился. Адъютант кончил писать и посмотрел на него.

— Кстати, Йозеф, вы не видели мой кортик?

— Никак нет.

— Мистика какая-то. Сначала пропадает нож для разрезания бумаги. А теперь еще и кортик. — Все с той же угрюмой миной комендант надел плащ. — Должно быть, я оставил кортик наверху. Ганс с ним играл. Так скольких охранников мы потеряли?

— Пятеро убиты и двое ранены.

— А что с евреями?

— Их отправили в газовую камеру. За исключением одного, который и заварил всю кашу.

— Где он?

— В камере для допросов.

— Хорошо, Йозеф, — сказал комендант. — Давайте им займемся.

— Ничего, Давид, — сказала я. — Я сама справлюсь. А ты спи.

— Что случилось, Рашель? — Давид сел в кровати и потер глаза. — Что ты делаешь?

— Я запирала двери. Извини, что разбудила тебя.

Я подошла к окну и выглянула во двор. Лунный свет пронизывал кроны деревьев. Я нахмурилась. Некоторое время назад вдалеке, под деревьями у дороги, стояла машина. Затаив дыхание, я вглядывалась в темноту. Нет, сейчас там не было никакой машины. Только тень от деревьев и больше ничего. Надутая ветром тюлевая занавеска коснулась моего лица.

— Разве ты не заперла дверь, перед тем как лечь? — спросил Давид.

— Я решила на всякий случай проверить запор, — сказала я, закрыв окно на щеколду. — Мне почудился какой-то странный шум.

— Я был бы очень признателен, если бы ты ж будила меня всякий раз, когда тебе среди ночи чудится какой-то шум.

Давид снова лег, шумно поправляя подушки и одеяла. Он громко вздыхал, ворочаясь с боку на бок. Когда я улеглась в постель, он повернулся ко мне спиной. Сброшенное им одеяло лежало между нами.

— Постарайся не будить меня каждый раз, когда тебе почудятся какие-то звуки, — повторил Давид. — В кои-то веки мне захотелось как следует выспаться.

Нас подняли среди ночи. Мы дрожали от холода: это была наша первая ночь в лагере, когда мы остались без привычной одежды, обуви и даже без волос. Надзирательницы остервенело колотили нас, стаскивая с нар и перегоняя в соседний барак. Когда мы вошли туда, каждой из нас выдали по почтовой открытке с чудесным пейзажем: зеркально-чистое озеро, окруженное раскидистыми деревьями; горы с покрытыми снегом вершинами, уходящие в безоблачную голубизну неба; цветы, трава и вокруг — ни души. Я перевернула открытку и прочла:

«Привет из Вальдзее.

Мы устроились прекрасно.

У нас есть работа. С нами обращаются хорошо.

Ждем вашего приезда.

С любовью…»

Надзирательница ударила меня по плечу дубинкой.

— Подписывай! — приказала она.

Я подписала.

ГЛАВА 5

Многие бумаги были подписаны, но не все. На некоторых документах, лежащих на столе коменданта, стояло его полное имя: Максимилиан фон Вальтер. На других — только фамилия в самом низу: Фон Вальтер. «Ф» и «В» были выписаны одинаково четко и крупно, зато остальные буквы выглядели совсем неразборчиво. Однако на большей части бумаг его подпись вовсе отсутствовала. В нижнем углу листа стояло лишь одно большое угловатое «К» — начальная буква слова «Комендант».

Я села за стол и стала рассматривать бумаги, которые он оставил поверх стола. Каждый раз, выходя из кабинета, комендант убирал бумаги, над которыми работал, в средний ящик стола и запирал на ключ. Ключ же он носил с собой на цепочке в кармане. Поднимаясь из-за стола, я легонько потянула на себя средний ящик, хотя была абсолютно уверена, что он, как всегда, на запоре.

Как ни странно, на сей раз ящик оказался не заперт.

Чувствуя, как бешено колотится у меня сердце, я выдвинула ящик и заглянула внутрь. Там лежали именные бланки коменданта, исписанные его рукой. Затаив дыхание, я протянула руку, приподняла краешек первого листа и прочитала: «Колыбельная для Клауса». Лист выпал из моей руки.

Я задвинула ящик и бросилась в свой угол.

— Что это у тебя все валится из рук, Ханна? — укоризненно заметил отец, войдя в комнату. — Ты их испачкаешь.

— Впредь я буду осторожнее, — вздохнула мама и развернула небольшой сверток.

Я с шумом захлопнула дверь.

— Я не стану даже смотреть на них, — заявила я. — И не пытайтесь меня заставить.

— Посмотри, они вовсе не желтые, — увещевала меня мама.

— Я не стану ее носить!

Отец пожал плечами:

— Ничего не поделаешь, придется. Таков закон.

— Посмотри же, это белая нарукавная повязка с синей звездой.

— Мне все равно, как она выглядит. Я и не подумаю ее надевать. Мы приехали сюда, спасаясь от немцев.

— Немцы нас догнали, — сокрушенно сказал отец.

— Значит, нужно ехать вместе с дядей Яковом. В Америку, — сказала я, оттолкнув мамины руки, когда она попыталась надеть на меня повязку.

— В Америку? — спросила мама. — Но ведь ты не знаешь их языка.

Печальный взгляд отца остановился на мне.

— Мы слишком стары для этого, дочка. Нового путешествия я попросту не вынесу.

— Это всего лишь повязка. Зачем нарываться на неприятности? — снова попыталась вразумить меня мама.

— Тебе грозят крупные неприятности! — воскликнул мой двоюродный братишка Лева, вбежав в комнату. — Они, того и гляди, придут за тобой.

— Гестапо? — спросила я, вставая.

— Да.

— О Боже! — воскликнула мама, заламывая руки.

— Мы просили тебя уехать с дядей Яковом, — причитала мама. — Мы умоляли тебя ехать без нас.

Я взяла свою тарелку, переложила на нее еду из тарелки родителей и вместе с приборами сунула в буфет. Потом стала надевать пальто.

— Куда ты? — встрепенулся отец.

— Что ты собираешься делать? — заволновалась мама.

— Вы меня не видели, — сказала я и поцеловала их обоих в щеку. — Вы понятия не имеете, где я. Вы не знаете, жива ли я вообще.

— Самуил? — воскликнула мама, и отец взял ее за руку.

— Что ты намерена делать? — спросил он.

— Не волнуйтесь. Вы меня не видели.

Лева обмотал голову черным шарфом. Он подал мне такой же, и я спрятала под ним волосы и нижнюю часть лица. Лева открыл дверь. Мама заплакала, протягивая ко мне руки. Отец окликнул меня. Не оглядываясь, я закрыла за собой дверь.

… Я не оглядывалась на кровать. И не смотрела на пистолет. Мне не нужно было на него смотреть. Я знала каждую его деталь. Каждый изгиб. Каждый желобок. Мне просто хотелось подержать его в руках. В темноте я подошла к комоду с выдвинутым нижним ящиком, в котором под ворохом ночных сорочек хранился пистолет. Давид спал.

Пистолет был холодный и тяжелый. Я вытянула руку и нацелилась в темноту. Разумеется, я умела им пользоваться. Я закрыла глаза и прижала пистолет к щеке. Я потерлась щекой о прохладную сталь. Она стала теплой. Пистолет был, как всегда, заряжен.

Я осторожно положила его обратно в ящик и прикрыла сверху сорочкой. Я задвинула ящик и легла в кровать рядом с Давидом, стараясь не задеть его. Мне не хотелось его будить. Я натянула одеяло до самого подбородка. В ту ночь я почти не спала. Один раз Давид вскрикнул во сне.

В доме было тихо — все спали. Последние три недели комендант не спускался в кабинет по ночам. В лагере жизнь шла своим чередом. Печи работали исправно. Из труб непрестанно валил дым. Поезда прибывали строго по расписанию. Охранники и зондеркоманда делали свое дело и держали рты на запоре. Дети коменданта целыми днями играли в саду, а его жена, готовя по утрам завтрак, напевала. Они уже не ссорились по ночам, и она больше не плакала. Комендант снова бросил курить и значительно реже прикладывался к бутылке. Его перестала мучить бессонница.

Я зажгла настольную лампу и, сев на корточки, просунула черенок ложки между половицами.

Осторожно приподняв край половицы, я вытащила из-под нее обернутые в тряпицу листки бумаги и, сняв колпачок с ручки коменданта, стала читать.

Посмотрев первый листок, я зачеркнула несколько строчек и вместо них мелкими буквами написала другие. Потом снова перечитала всю страницу от начала до конца. Заменила одно слово. Еще одно. Потом вымарала заглавие и написала новое: «Горькие травы». Я еще раз перечитала написанное и уже ничего не стала менять. Положив «Горькие травы» в самый низ стопки, я взяла следующую страницу.

— У нас нет горьких трав, — сказала мама. — Какой же Седр без горьких трав?

— Немцы запретили нам праздновать Седр, — откликнулся отец, — так что Бог простит, если мы обойдемся без горьких трав.

— Но дети…

— У детей и без того горькая жизнь, — заметила я. — Вряд ли стоит лишний раз напоминать им об этом. Папа, ты занавесил окна?

— Конечно. Как ты велела.

— Мама, куда ты положила косточку?

— Что это за косточка? — спросила мама. — Где ты ее раздобыла?

— Пусть тебя это не беспокоит. Так где она?

— На тарелке. Рядом с яблоком.

— Ты и яблоко принесла? — удивился отец.

— Все равно без горьких трав никак не обойтись, — сказала мама.

— Мама, прошу тебя.

— А кто эти люди, которых ты пригласила? — спросил отец.

— Помимо соседей? — уточнила я.

— Это ее зрузья, Самуил, — ответила за меня мама.

— Те самые, которые приходят сюда по ночам?

— Ты ничего об этом не знаешь, папа, — сказала я и чмокнула его в лоб.

— Вы все время обмениваетесь какими-то свертками. Что в них? — Отец встал и пошел вслед за мной по комнате.

— Ничего, папа, не волнуйся. Мама, у нас осталась хотя бы одна свечка?

— Нет, ни одной.

— Ты занимаешься чем-то опасным, — сказал отец.

— А жить в этом гетто не опасно? — вспылила я. — Здесь мы отрезаны от остального мира.

— Я всегда чувствую, когда ты что-то скрываешь от меня. Еще с тех пор, как ты была совсем еще маленькой. Ты занимаешься чем-то плохим…

— Я всего лишь добываю для всех нас еду.

— Чем-то таким, чего ты сама стыдишься. Недаром ты не хочешь, чтобы мы с мамой узнали об этом.

— Самуил, оставь ее в покое.

— Ханна, это может плохо кончиться. Мы должны знать, чем она занимается.

— Она хорошая девочка, Самуил. Не цепляйся к ней.

— Скажи, кто эти люди, — потребовал отец, схватив меня за руку.

— Ты что, служишь в гестапо? — воскликнула я.

Отец выпустил мою руку и побрел к креслу, беззвучно шевеля губами.

— Как ты можешь говорить отцу такие ужасные вещи? — возмутилась мама.

— А зачем он учиняет мне допрос?

— Он не учиняет тебе никакого допроса. Он тревожится о тебе.

— Для этого нет никаких оснований.

— Мы оба тревожимся, — сказала мама. — Ты наша единственная дочь. Мы любим тебя.

— Не тревожьтесь обо мне. Я способна сама за себя постоять и не нуждаюсь в присмотре.

— Посмотри за Гансом, — попросила коменданта жена, войдя в его кабинет. — Мне нужно привести себя в порядок к приходу гостей.

Она остановилась в дверях, держа на руках ребенка вместе с одеяльцем, погремушкой, плюшевым медвежонком и бутылочкой. Комендант недовольно посмотрел на нее.

— Ты шутишь, Марта?

— Мне нужно приготовиться к приему гостей, Макс. И сделать прическу.

— Мне некогда заниматься ребенком. Я работаю.

— Тебе не нужно ничего делать. Просто присмотри за ним.

Она расстелила на полу одеяльце и посадила на него малыша, разложив рядом его игрушки.

— Я покормила его и переодела, так что он должен вести себя спокойно. В бутылочке сок — на всякий случай, если он вдруг раскапризничается.

— А где Ильзе?

— Она с кухаркой украшает торт.

— Почему кухарка не может присмотреть за Гансом?

— Я же сказала, Макс. Она занимается тортом.

— У меня много работы.

— Боже мой, Макс, разве я часто прошу тебя о чем-нибудь? В конце концов ты затеял этот вечер не ради меня, а в честь дня рождения своего лучшего друга.

— Хорошо, Марта. Я присмотрю за Гансом.

— Я и так все сделала сама: купила продукты, приготовила, убралась в доме. Но я не могу заниматься детьми и одновременно приводить себя в порядок!

— Хорошо, хорошо. Я же сказал, что присмотрю за Гансом. Иди одевайся.

Она помедлила, положив руки на бедра. Комендант сердито уткнулся в разложенные на столе бумаги. Малыш запыхтел и поднялся на четвереньки.

— Я захватила ему игрушки и бутылочку с соком. Он будет хорошо себя вести.

— Да, да, — буркнул комендант.

Она по-прежнему стояла, не сводя глаз с коменданта. Он отодвинул в сторону стопку бумаг, поставил на одной из них свою подпись, что-то нацарапал на другой.

— Я думаю надеть красное платье. Или ты хочешь, чтобы я была в чем-нибудь другом?

Комендант не ответил. Он раскрыл папку и стал перелистывать бумаги. Малыш снова опустился на живот, взял погремушку и тут же потащил в рот.

— Макс, давай не будем ссориться перед приходом гостей.

— Ты права, красное платье тебе очень к лицу.

Она улыбнулась:

— Ганс не помешает тебе, дорогой.

— Хорошо, Марта.

— Слушайся папочку, Ганс. Я приду за ним, как только оденусь, Макс.

— Распорядись, чтобы Ильзе оставалась наверху, — сказал комендант. — Я не смогу уследить за обоими.

— Ильзе будет с кухаркой, — сказала его жена и закрыла за собой дверь.

Комендант посмотрел на ребенка. Ганс подполз к лежащему на одеяле плюшевому медвежонку и радостно загукал. Пытаясь взять его в руки, он снова упал на живот. Ухватив наконец медвежонка, он засунул его ухо в рот и принялся мусолить. Комендант снова углубился в бумаги.

Малыш бросил медвежонка, встал на четвереньки и пополз вперед сначала по одеялу, а потом уже по полу. Я посмотрела на коменданта: он что-то писал. Ганс то и дело опускался на живот, чтобы передохнуть, и тянул ручонку в рот. А поднимаясь на четвереньки, всякий раз вертел головкой, оглядывая кабинет. Комендант подошел к шкафу и, взяв с полки несколько папок, принялся их листать. Тем временем малыш пополз в мою сторону.

Я отодвинулась, чтобы не мешать ему, но он изменил направление и пополз прямо ко мне. Я сжалась в комок, чтобы быть как можно дальше от малыша. Комендант между тем поставил папки на место и выдвинул нижний ящик. Малыш дополз-таки до меня и тронул влажной ладошкой мою голую ступню.

Комендант рылся в ящике, что-то бормоча себе под нос. А малыш выгнул спинку и посмотрел на меня, улыбаясь. Я погладила его по ручонке. Он потупился и снова сосредоточился на моей ноге. Мне было щекотно от прикосновения его слюнявых пальчиков. Я снова погладила его по руке. Он был такой нежный, такой маленький. Такой симпатичный. Когда я погладила его по пухлой щечке, он ответил мне приветливым гуканьем.

— Что ж, она устроила себе приятную житуху, — сказала Шарон. — Ну и везет же этой эгоистке!

— Этой шлюхе, — злобно проговорил ее товарищ.

Ревекка сунула мне в руки несколько листков бумаги.

— Возьми-ка эти охранные свидетельства.

— Немцы больше не придают им никакого значения, — сказала я. — К тому же комендант и его помощник недавно уничтожили все охранные свидетельства.

— Ничего, ты все-таки попытайся, — настаивала на своем Ревекка. — Эх, если бы мы смогли заполучить несколько настоящих охранных свидетельств, которые прилагают к ордерам на арест…

— А где вы достали эти бланки? — спросила я, взглянув на бумаги, которые она мне дала.

— Мы их подделали, — ответила Ревекка.

— Вы что, с ума сошли? — воскликнула я и швырнула бумаги на землю. Ревекка и ее товарищи принялись поспешно подбирать их, пока они не успели испачкаться. — Я и с настоящими-то чудом не попала в беду. О подделках же не может быть и речи.

Шарон смерила меня презрительным взглядом.

— Я же говорила, что она откажется нам помочь. Она обожает своего коменданта.

— Замолчи! — крикнула я, отталкивая ее.

— Я бы тоже его обожала, если бы он устроил мне такую же красивую житуху, — ухмыльнулась она.

— Хочешь посмотреть на мою красивую житуху? — Я задрала подол робы и продемонстрировала им синяки на бедрах. Потом сдернула робу с плеча и показала свежие рубцы. — Вот какая у меня красивая житуха. Может быть, ты хочешь занять мое место?

— Ты могла бы достать какую-нибудь бумагу с образцом его почерка? — примирительным тоном спросила Ревекка.

Я опустила подол и прикрыла плечо.

— Если бы ты могла достать образец его подписи или хотя бы уничтожить часть ордеров…

— Он сразу же заметит пропажу, — перебила ее я. — Он запирает свой стол на ночь. Он внимательно следит за такими вещами.

— Я же говорила! — не преминула снова уколоть меня Шарон.

— Мы просим о такой малости, — сказала Ревекка, — но ты даже этого не желаешь сделать.

Нет, это была вовсе не малость. Все чего-то требовали от меня: родители, заключенные, комендант. Когда ему не спалось или было много дел, он среди ночи спускался в кабинет. Иногда он будил меня. Ему вечно было что-то нужно от меня, как и всем остальным, только в отличие от них он не просил.

Порой мне казалось, что он не замечает моего присутствия. Если я сидела очень, очень тихо, затаившись в своем углу, он не замечал меня по нескольку часов, а то и по нескольку дней кряду. Однажды он забыл обо мне на целый месяц. Он почти не заходил в кабинет, а когда заходил, то бывал настолько занят, что даже не смотрел в мою сторону. Он постоянно тер бедро, прикладывал ладонь ко лбу. Он похудел и начал прихрамывать. С лица его не сходило угрюмое выражение, он постоянно глотал какие-то маленькие пилюли. Но потом снова вспомнил обо мне. В конце концов он всегда обо мне вспоминал.

Нередко он проводил за работой всю ночь. Свет не давал мне уснуть. Я лежала на походной кровати, которую по его указанию поставили в кабинете, и смотрела на него. Время от времени он откладывал перо в сторону и снимал кольцо. Не обручальное — то он никогда не снимал, — а серебряное кольцо с черепом. Он долго вертел его в левой руке, водил кончиком пера по всем его впадинам, подносил кольцо к глазам и, глядя на череп, копировал его оскал. Потом снова надевал кольцо на палец и продолжал писать. Заметив, что я смотрю на него, он откладывал ручку в сторону, убирал бумаги в средний ящик и запирал его. Я закрывала глаза и замирала под одеялом, но он все равно подходил ко мне. Да и к чему было что-либо говорить? Не было таких слов, которые могли бы его остановить.

… Все слова иссякли.

Ничего. Ни единого слова.

Я вставила в машинку новый лист и придвинулась к столу. Мои пальцы лежали на клавишах. Я закрыла глаза, пытаясь представить себе незнакомый город, лица незнакомых мне людей, их незнакомую мне жизнь. Я пыталась увидеть детей, смеющихся и прыгающих по улицам под дождем. Мальчика и девочку с русыми волосами. Нет, двух мальчиков, светловолосых и худеньких. Нет, пусть их будет трое, причем один намного младше двух других. Три мальчика, три брата. Их волосы и одежда намокли под дождем. Они шлепают босыми ногами по воде, запрокинув голову и ловя ртом дождевые капли. Я пыталась услышать их смех, ощутить струи дождя на их гладкой коже.

Я пыталась представить себе женщину, которая сидит на веранде и пьет чай. Она слышит смех своих детей и укоризненно качает головой, когда двое старших, догоняя младшего вбегают в дом, оставляя на чистом деревянном полу мокрые следы. Я пыталась представить себе тепло, исходящее от кошки, дремлющей у нее на коленях, почувствовать ее мягкую шерстку, услышать, как она мурлычет от удовольствия. Я открыла глаза.

Видение исчезло. Лист бумаги в машинке так и остался чистым.

Я вышла из кабинета и направилась к лестнице.

— Давид! Давид! Давай пройдемся! — крикнула я. — Мне сегодня не работается.

Я спустилась в прихожую, заглянула в кухню, вышла на заднее крыльцо. Давида нигде не было. На столике у входной двери я нашла записку:

«Рашель,

Я пошел в библиотеку поработать над книгой.

Скоро вернусь.

Целую…»

Я снова поднялась в кабинет. В доме стояла гнетущая тишина. Я не могла писать в такой тишине. Я слышала, как кровь пульсирует у меня в висках. Я слышала, как колотится мое сердце. Я больше не слышала детского смеха. Не видела лица женщины и уж тем более не могла представить себе ее голос и слова, обращенные к детям. Я не видела кошку. Я не видела даже Давида. Мне хотелось, чтобы стук пишущей машинки нарушил эту гнетущую тишину. Но лист бумаги по-прежнему оставался чистым.

Я была одна.

Я ненавидела одиночество.

Я ударила по клавише — наугад, просто для того, чтобы прогнать эту тишину, хоть чем-нибудь заполнить белый лист. Я напечатала еще одну букву. Еще. Еще семь.

Я посмотрела, что у меня получилось:

«Концлагерь».

Я столкнула машинку со стола.

ГЛАВА 6

— Концлагерь, концлагерь. Только это я и слышу, — с досадой произнес Давид. — Я не хочу говорить о концлагере. Я хочу говорить о ребенке.

— Но я и говорю о ребенке. Ты знаешь, что у меня не может быть детей, — сказала я. — Из-за пребывания в лагере.

Я вышла из ванной, завернувшись в полотенце. Голова была обмотана вторым полотенцем. Давид не стал муссировать эту тему. Когда я села на пуфик, он подошел ко мне сзади и, размотав полотенце у меня на голове, стал вытирать мне волосы. Потом отложил полотенце и взял гребень. Я закрыла глаза и прижалась к нему спиной. Он бережно расчесывал спутавшиеся концы моих волос. Он все делал аккуратно. Без спешки. Он так осторожно водил гребнем, что я ни разу не ощутила даже малейшей боли. Он никогда не причинял мне боли. Мокрые волосы спадали мне на плечи и спину. Когда Давид наклонился, чтобы положить гребень, его теплая щека коснулась моей.

— Я люблю тебя, Рашель.

Он обнял меня, и я прижалась к нему. Он целовал меня в ухо, в шею, в плечо. Я хотела, чтобы он ничего не говорил, а только крепко сжимал меня в своих объятиях. Я коснулась его лица.

— Мы можем усыновить ребенка, — сказал он.

Я открыла глаза. Он разомкнул руки и взял небольшую папку.

— Посмотри, мне дали это в агентстве, которое…

— Мы не можем никого усыновить.

— Почему?

— Потому что не будем знать, чей это ребенок.

— Я уверен на все сто процентов, что это будет не его ребенок, если тебя смущает именно это.

— Мне не до смеха, Давид. Мне не нужен чужой ребенок.

Я провела гребнем по волосам. Тяжелые влажные пряди холодили мне спину и плечи.

— Мы могли бы усыновить сироту, еврейского ребенка, потерявшего родителей во время войны.

Я посмотрела на Давида в зеркале.

— Я вижу, ты серьезно все обдумал.

— Я хочу ребенка, Рашель.

— А если я не хочу?

— Вся моя семья погибла в лагере, — сказал он.

— Моя тоже.

— Я хочу иметь семью, Рашель.

— У тебя есть я.

— Я хочу ребенка.

— Ты хочешь сказать, что мое мнение для тебя ничего не значит?

Он швырнул папку на пол.

— Я хочу сказать, что не позволю прошлому разрушить мою жизнь.

Он стал ходить взад-вперед по комнате, сжав кулаки. Я вытерла пар с зеркала.

— Я не желаю всю жизнь провести в лагере.

Я отвернулась от запотевшего зеркала и посмотрела ему в лицо.

— Мне удалось бежать из нацистского лагеря, Рашель. И я не позволю тебе снова превратить меня в узника.

— После твоего побега, — сказала я, — они убили твоих родителей.

Давид холодно посмотрел на меня и принялся неторопливо подбирать с пола бумаги, аккуратно складывая их одну к одной. Потом подровнял стопку и положил в папку.

— Ты не совершила побега, — сказал он. — Где же твои родители?

— Где твоя мама? — спросила я. — Что ты здесь делаешь один?

Ганс стоял на лестнице, ведущей из канцелярии в жилую часть дома, и громко плакал. Он уже научился ходить. Видимо, малыш самостоятельно спустился по ступеням и теперь стоял на лестничной площадке и безутешно плакал.

— Ты не можешь подняться наверх? — тихонько, чтобы никто не слышал, спросила я. — И поэтому плачешь?

Комендант вместе с адъютантом отлучились по делам. Я стояла в дверях канцелярии и смотрела на плачущего ребенка.

— Что случилось, маленький? — снова спросила я и украдкой подошла к лестнице. — Где твоя мама?

Ганс не унимался. Наконец до меня дошло: он выронил бутылочку и она скатилась вниз. Я увидела ее на одной из ступенек. Сверху послышались голос и шаги жены коменданта: она звала Ганса. Мальчик заплакал еще горше.

— Вот, милый, — сказала я, подняв бутылочку и протягивая ее ребенку. — Держи свою бутылочку, малыш.

Бедняжка надрывался от крика, из глаз его ручьем катились слезы. Мать снова окликнула его. Ее шаги стати более стремительными, тревожными.

— Держи, Ганс, — сказала я, поднявшись еще на одну ступеньку. — Вот твоя бутылочка.

Я дотронулась соской до его руки, и он посмотрел на бутылочку. Он по-прежнему плакал, но уже не так надсадно. В голосе матери, зовущей его, звучало беспокойство, но она было где-то в глубине дома.

— Возьми бутылочку, Ганс. Вот она. Возьми ее, маленький.

Ганс продолжал плакать. Я присела перед ним на корточки, протягивая ему бутылочку.

— На, бери ее, крошка. Вот она.

Ганс затих. Он наклонил голову и открыл рот. Я подняла бутылочку повыше, и он взял соску в рот. Я попыталась вложить бутылочку ему в руки, но он не хотел ее брать. Он сосал изо всех сил, но молоко не попадало в соску. Он сморщил мордашку, собираясь снова заплакать. Я наклонила бутылочку так, чтобы молоко попало в соску. Ганс принялся жадно сосать, прильнув ко мне.

Я взяла его на руки.

Он пил, глядя на меня мокрыми от слез глазами. На щеках блестели не успевшие высохнуть слезинки. Он вцепился одной ручонкой в ворот моей робы, а другой прижимал к себе бутылочку. Я смахнула слезы с его личика. И вдруг на лестнице послышались шаги. Я подняла глаза.

Жена коменданта пронзительно закричала.

У крохотного, забранного в решетку оконца товарного вагона раздался пронзительный крик. За ним последовал еще один. Толкаясь и отпихивая друг друга, люди бросились к решетке:

— Дождь!

— Дождь!

Мы не видели воды уже несколько дней. Набитый людьми товарный вагон сострясался от взволнованных возгласов: «Дождь!»

— Возьми мою кружку, — сказал отец. — Она больше твоей.

— Возьми обе кружки, — сказала мама.

— Не жадничай, — остановил ее отец.

— Набери побольше, чтобы всем хватило, — напутствовала меня мама.

Они стали протискиваться вслед за мной к оконцу сквозь мгновенно образовавшуюся вокруг него толпу. Подняв кружку над головой, я сумела-таки добраться до заветной цели, но когда попыталась дотянуться до решетки, стоявшие рядом начали отпихивать меня и даже щипать. Я взгромоздилась на чей-то узел, и тогда кто-то укусил меня в лодыжку. Я не замедлила лягнуть его в лицо. Да, за окном действительно шел дождь! Я просунула кружку сквозь прутья решетки. Мне приходилось отталкивать и пинать людей, норовивших оттащить меня от окна. Когда кружка потяжелела от наполнившей ее влаги, я осторожно просунула ее назад и трясущимися руками поднесла ко рту. Мама шлепнула меня по ноге.

— Как тебе не стыдно! Сперва дай попить папе. Ему это нужно больше, чем нам.

Не сделав ни глотка, я стала осторожно передавать кружку родителям. Отец потянулся было за ней, но тут кто-то ударил меня по руке, и кружка опрокинулась вверх дном.

Мои усилия пропали даром.

— У него пропала мама, — услышала я, войдя в кухню.

— У кого? — не поняла я.

Мама показала на стоящего рядом с ней маленького мальчика. Я не знала, чей он. В нашей квартире было много детей, и все они казались мне совершенно одинаковыми: выпученные глазенки, впалые щеки, мокрые носы, растрескавшиеся до крови губы. О таких говорят: в чем только душа держится! Мальчик помотал головой и потянул мою маму за подол.

— Нет, она не пропала. Я нашел ее, — сказал он. — Пойдемте со мной. Я покажу.

Мы вышли вслед за мальчиком в коридор.

— Где она? Где твоя мама?

— Там, — сказал мальчик, взбираясь по узкой лестнице на чердак.

— Там можно задохнуться от жары, — взволнованно проговорила мама.

— Зачем ее туда занесло? — недоумевал двоюродный брат Лева.

— Наверное, ей захотелось отдохнуть от вечной толчеи, — предположил г-н Зильберштейн.

— Или просто побыть одной, — сказала г-жа Гринбаум.

— Вот она! Вот! — радостно закричал мальчик, переступая порог чердака. — Она здесь. Мама! Мама!

Мы все застыли на месте. Одни в ужасе отвели глаза в сторону. Другие заплакали. Я не сделала ни того, ни другого. Да, мальчик действительно нашел свою маму. Она висела на толстой веревке, перекинутой через стропило. Ее невидящие глаза были широко открыты, язык вывалился наружу. Обутые в туфли ноги касались края опрокинутой табуретки. Мальчик потянул ее за щиколотку, и тело несчастной закачалось.

— Мама, проснись. Мама!

— Какой ужас, — прошептала моя мама.

Одна из женщин подошла к мальчику и взяла его за руку. Отец и еще кто-то из пожилых мужчин направились к телу.

— Какой ужас!

— Бедная женщина.

— Какой эгоизм! — воскликнула я. — Какой потрясающий эгоизм!

— Нельзя быть такой эгоисткой, — сказал комендант в трубку, нахмурившись. — Я просил тебя больше мне не звонить. Ты обещала. Я не говорю, что тебе это просто. Я говорю, что ты обещала. Да, это мой кабинет, но с таким же успехом ты могла попасть в квартиру. Нет, Марты здесь нет. Я один. Да, именно так я и сказал. По какому важному делу? Тебе нужны деньги?

Комендант придвинулся к столу и стал просматривать бумаги.

— Да. А что с ним?

Рука коменданта, потянувшаяся за очередной бумагой, повисла в воздухе.

— Когда это случилось? Каким образом?

Его лицо приняло озабоченный вид.

— Почему ты мне не позвонила? — закричал он в трубку. — Сразу, а не спустя три дня! Естественно. Ты должна была поставить меня в известность о случившемся. Давай не будем сейчас это обсуждать. Что говорит доктор? Прогноз обнадеживающий?

Комендант застыл в оцепенении и сделался мертвенно бледным. Он уронил ручку на стол. Его потерянный взгляд устремился в одну точку.

— Почему ты решила, что я не приеду? — тихо спросил он. — Я знаю. Ах, если бы ты мне рассказала, если бы я только знал… Война? При чем тут война? К черту лагерь! Когда будут… Вчера? — Он перешел на шепот. Я с трудом разбирала его слова. — Ты должна была сообщить мне об этом, несмотря на все, что между нами произошло. Когда я думаю, что в такую минуту ты осталась совсем одна… Как? Как ты сказала? Почему ты не поставила меня в известность об этом? Да, я помню. Я помню наш последний разговор, но утаить от меня такую существенную подробность… Не плачь. Прошу тебя, не плачь. — Он закрыл глаза и приложил к ним ладонь. — Да, я знаю. Я знаю, сколько времени прошло. Ты долго терпела. Я ни в чем тебя не упрекаю. Ты не могла дольше ждать. Конечно, тебе нужен муж. Ты заслужила этого. Не надо плакать. Прошу тебя. — Он долго молчал, не отнимая ладони от глаз. — Да, конечно. Ты ни в чем не виновата. Да, я понимаю. Мне тоже жаль, что так вышло.

Комендант убрал ладонь с лица и положил трубку. Он долго сидел, глядя в одну точку. Наконец перевел взгляд на бумаги и взял ручку. Потом снова ее положил. Он встал и посмотрел в окно. Затем принялся ходить взад-вперед по кабинету, нервно проводя рукой по волосам, громко и прерывисто дыша. Неожиданно он остановился у окна и, не говоря ни слова, изо всех сил ударил кулаком по стеклу.

Он посмотрел на свою руку — она была в крови. Из разбитого окна в комнату хлынул холодный зимний воздух. Он подошел к другому окну и тоже стал колотить по стеклу, пока на его руке не осталось ни одного живого места, пока пол у его ног не покрылся осколками. Он опустился на колени. В разбитые окна врывались снежные хлопья и оседали у него на голове. Он посмотрел на свою окровавленную руку и зарыдал.

— Папа! — позвала Ильзе. — Папа.

Коменданта в кабинете не было. Девочка остановилась в дверях, расчесывая волосы. Каждый раз, проведя щеткой по волосам, она приглаживала их рукой. Постояв так некоторое время, она закрыла дверь и прошла вперед.

— Где мой папа?

Я не ответила. Она стала разглядывать меня.

— Это платье моей мамы.

Ее волосы потрескивали от прикосновения щетки. Они падали ей на плечи, как язычки пламени — бледного, трепетного.

— Это мамина щетка, но она разрешила мне ее взять, — сказала девочка.

Она подошла ближе ко мне и дотронулась туфелькой до моей ноги. Я не шевельнулась. Она громко вздохнула.

— Посмотри на кого ты похожа, — продолжала она. — Волосы у тебя торчат в разные стороны. Дай-ка я тебя причешу.

Она наклонилась ко мне, благоухая мылом и шелестя крахмальным платьицем.

— Ты собираешься отрастить волосы? — спросила она, медленно и ритмично проводя щеткой по моим волосам, зачесывая их назад. Я прикрыла глаза. — Ты же девушка. А у девушек должны быть длинные волосы.

Щетка скользила по моим волосам — сверху вниз, сверху вниз, — и маленькая рука, вторя ровному, размеренному движению щетки, приглаживала выбившиеся пряди.

— Ну вот, теперь совсем другое дело, — сказала девочка.

Я медленно подняла руку и дотронулась до своих волос.

— Теперь ты совсем красивая. Она протянула мне щетку. — Хочешь меня причесать?

— Ильзе! — послышался сверху голос коменданта. — Где ты? В моем кабинете?

Девочка бросила щетку и выбежала за дверь.

Все вокруг засуетились забегали: заключенные, охранники, собаки. Я велела родителям не отходить от меня ни на шаг, но все равно мне приходилось то и дело придерживать их за рукав, чтобы не потеряться в общей толчее. Здесь было намного хуже, чем в поезде: огромное скопление людей, неразбериха, плач, крики. И вездесущие немцы с винтовками и собаками. И трубы, изрыгающие зловонный черный дым. Я схватила родителей за руки.

— Мне больно, — сказал отец, пытаясь высвободить руку.

— Не вырывайся! — прикрикнула я на него.

— Пусти, — сказала мама. — Тебе же говорят: больно.

— Я боюсь, что вы потеряетесь.

— Мы не потеряемся. Мы будем рядом.

— Мы никуда не пойдем без тебя.

— Я не желаю рисковать, — сказала я. — Я вас не отпущу.

Каким-то образом мы очутились во главе очереди. Врач, едва взглянув на нас, приказал мне идти направо, а родителям — налево.

Нас разъединили. Теперь мы находились по разные стороны. Я не знала, какая сторона лучше: левая или правая. Никто не знал. Там, где оказались мои родители, были в основном старики, но также и дети.

Так какая же сторона лучше? Левая или правая? Рядом с родителями я увидела молоденькую женщину с младенцем на руках. На вид ей было столько же лет, сколько мне. Родители взялись за руки и не сводили с меня глаз. Врач продолжал сортировать вновь прибывших на две группы. «Налево! Направо!» — командовал он.

Все большее количество людей отделяло меня от родителей. Мама заплакала. Отец сдерживал себя и даже пытался улыбнуться.

«Налево! Направо!» Я шагнула было в ту сторону, где стояли родители, но тут появился комендант. Увидев меня, он остановился. «Налево! Направо!» — продолжала звучать команда.

Комендант окинул взглядом стоявших на противоположной стороне, потом посмотрел на меня и, кивнув, пошел дальше. «Налево! Направо!»

Я осталась на месте.

— Неужто ты надумала перейти на нашу сторону? — ухмыльнулась Шарон. — Да, ты и впрямь хуже последней шлюхи.

— Так мы тебе и поверили! — огрызнулся один из ее спутников. — Нам наплевать, что с тобой будет.

— Что тут происходит? — спросила Ревекка, подойдя к забору позади крематория.

С ней было несколько заключенных. Похожие на уродливые тени, они жались к ней в тусклом скользящем свете прожекторов. Ветер, насыщенный пеплом, слепил мне глаза. Я подошла ближе.

— Что тебе нужно? — спросила Ревекка.

— Ей понадобилась наша помощь, — сказал сдан из заключенных.

— Будь она проклята! — процедила Шарон.

Ревекка улыбнулась:

— Ты хочешь, чтобы мы тебе помогли?

— Я беременна, — сказала я.

Они повернули ко мне бледные, изможденные лица. Намокшая под дождем одежда облипала их костлявые фигуры.

— Видать; ты неплохо отъелась на комендантских харчах.

Я схватила Ревекку за руку. Остальные теснее обступили ее. Она грубо отшвырнула мою руку.

— Я скорее умру, чем рожу от него ребенка.

— Ничего, не умрешь, — съехидничала Ревекка.

— Пожалуйста, помоги мне. Сама я не смогу этого сделать. Я выполню любое твое требование, только помоги.

— Не помогай ей, — вмешалась Шарон.

— Я не могу родить этого ребенка. Я сделаю все, что ты велишь.

— Не слушай ее, — стояла на своем Шарон.

— Все, что я велю?

— Да, я все сделаю. Только помоги.

Шарон решительно встала между мной и Ревеккой.

— Как ты можешь, Ревекка? Вспомни, сколько раз она отказывала нам в помощи!

— Он отправит ее в газовую камеру, если узнает, что она ждет ребенка, — сказал кто-то из заключенных.

— Ну и что? — вскинулась на него Шарон.

— Что будем делать? — спросил кто-то, стоявший рядом с Ревеккой.

Ревекка скрестила руки на груди.

— Будет больно, — предупредила она.

— Я знаю.

— У тебя будут страшные боли, причем несколько дней.

— Неважно.

— Будет много крови, — продолжала Ревекка. — Как ты скроешь это от него?

— Это моя забота.

После некоторого раздумья она наконец кивнула. Под глазами и на впалых щеках у нее залегли огромные тени. Когда она улыбнулась, ее лицо напомнило мне череп, украшающий серебряный перстень коменданта.

— Стало быть, теперь мы тебе понадобились, — медленно проговорила Ревекка.

— Что она будет делать? — спросила Ильзе, сидя на коленях у коменданта в его кабинете. — Что она будет делать, папочка? — повторила девочка, испуганно посмотрев на отца.

— Я не знаю, — ответил комендант. — Я не могу перевернуть страницу. Ну-ка, помоги мне. «… Старушка, хотя она и казалась доброй, на самом деле была злой ведьмой…»

— Я так не хочу! — воскликнула девочка, схватив отца за лацкан мундира и прижавшись щекой к его груди. Потом она заглянула в открытую книгу сквозь щелки в растопыренной ладошке.

«… Она построила красивый пряничный домик, чтобы заманивать туда маленьких детей. Как только они заходили в этот домик, она хватала их, варила и съедала…»

— Нет! Я не хочу!

«… У ведьмы были красные глаза, такого же цвета, как огонь или кровь, и она плохо видела, зато у нее был отличный нюх, совсем как у зверей, и поэтому она сразу же учуяла, что Гансель и Гертель где-то близко».

— Ты не дашь ведьме съесть меня, правда, палочка? — в ужасе спросила Ильзе.

— Конечно, нет.

— А Ганса?

— И Ганса тоже. — Он посмотрел на малыша, спящего у него на руке, и поцеловал его головку. — Я никогда не дам ведьме съесть вас.

— А маму?

— И маму тоже.

— Ведьмы едят только маленьких мальчиков и девочек, да? Которые ушли из дома и потерялись?

— Моему мальчику и моей девочке это не грозит. — Комендант крепко прижал их обоих к груди, касаясь лицом их волос. — Мои дети никогда не потеряются.

… — Я тоже потерял родителей, Рашель, — сказал Давид. — Не ты одна пострадала во время войны.

— Я этого не утверждаю. Неужели нужно снова заводить этот разговор?

— Да.

— Но почему именно сейчас?

— Потому что я устал бегать с места на место.

Давид вынул из чемодана свои рубашки и положил их обратно в ящик. Он взял у меня из рук свой костюм и повесил его в шкаф.

— Что ты делаешь? — удивилась я.

— Довольно, Рашель.

— Что значит, «довольно»?

— Я не собираюсь всю жизнь бегать с одного места на другое. Я хочу иметь постоянный дом. Я хочу иметь семью.

— При этом тебя не интересует, чего хочу я.

— Мне кажется, этот вопрос должен был задать тебе я.

— А если я уеду? — спросила я. — Если мне придется уехать?

Давид устало посмотрел на меня. Его лицо показалось мне ужасно худым, осунувшимся. Он ухватился рукой за дверной косяк.

— Я тебя люблю, Рашель, но я остаюсь.

— Ты мой муж!

Он вздохнул.

— Ты дал мне слово, Давид.

Он промолчал.

— Ты дал мне слово, что никогда меня не оставишь. Ты клялся, Давид.

Он смотрел на меня, но его глаза были чужими. Он покачал головой. Я столкнула чемодан с кровати — при этом он задел тумбочку, и стоявшая на ней лампа полетела на пол. Давид закрыл глаза.

ГЛАВА 7

— Ты дал мне слово, — повторила я. — Ты обещал!

— Не помогай ей, — вмешалась Шарон.

— Ты же обещала!

— Я сказала, что попробую.

— Нет, ты сказала, что поможешь нам.

— Я знала, что ей нельзя верить, — сквозь зубы процедила Шарон.

— Это не так просто, как вам кажется, — возразила я.

— Ты обманула нас, — сказала Ревекка.

— Неправда. Вы же не хотите, чтобы я рисковала жизнью, когда нет ни малейшей надежды на успех. Документы, которые вы мне дали…

Удар сзади сбил меня с ног. Я упала на четвереньки прямо в раскисшую глину. В ушах у меня звенело. Следующий удар по спине уложил меня на землю. Моя щека тоже оказалась в глине. Они пинали меня ногами. Я пыталась подняться на колени и прикрыть голову руками, но они не давали мне этого сделать. Послышался какой-то хруст, и я почувствовала страшную боль в боку. В голове у меня гудело, но я не потеряла сознания.

— Хватит, — сказала Ревекка.

Они оставили меня в покое и обступили со всех сторон. Ревекка нагнулась и, схватив меня за волосы, заглянула мне в лицо. Бок разрывался от горячей боли.

— Имей в виду, ты кое-чем обязана нам, — сказала она. — Не думай, что мы забудем об этом.

— Мы ничем им не обязаны, — возмутилась я.

Отец потупился, прижимая к груди буханку черного хлеба. Незнакомец стоял в темном проеме двери, держа в руках пачку бумажных купюр.

— Он такой же еврей, как и мы, — возразил отец.

— Он в бегах, он скрывается, — сказала я. — Скрываться же удается только богатым евреям. А это значит, что он не такой, как мы.

— Пусть хотя бы возьмет хлеб, — сказал отец.

— Бедный еврей не может позволить себе залечь на дно, это привилегия богатеньких. Так что пусть ищет себе пропитание в другом месте.

— От нас не убудет, если мы дадим ему немного хлеба, — упорствовал отец.

— У меня есть деньги, — сказал незнакомец. — Я заплачу.

— Нам не нужны деньги. Они ничего не стоят, — не сдавалась я. — А вот еда нам нужна.

— Речь идет всего лишь о буханке ржаного хлеба. — Отец попытался незаметно сунуть незнакомцу хлеб.

— Ты знаешь, чего мне стоило раздобыть эту буханку? — сказала я, вставая между ними. — А ты хочешь ее отдать.

— Он нуждается в помощи, — сказал отец.

— Я не прошу отдать мне ее просто так. У меня есть деньги, — сказал незнакомец. — Много денег.

— Если бы мы были вынуждены скрываться, нам тоже пришлось бы просить людей о помощи.

— У меня есть жена, — сказал незнакомец, — и ребенок трех лет.

Я выхватила у отца буханку и разломила ее на две неравные части. Отец улыбнулся. Я сунула незнакомцу кусок поменьше.

— Дай ему тот, что побольше, — сказал отец. — Ведь у него жена и ребенок.

— Пусть скажет спасибо и за это.

Незнакомец схватил хлеб и стал совать мне деньги, но я не приняла их.

— Уходите, — сказала я. — И чтобы впредь вы никогда здесь не появлялись.

Незнакомец выскользнул через черный ход и растворился в темноте. Я заперла дверь на засов.

— Как ты можешь быть такой бессердечной? — упрекнул меня отец. — Мы должны помогать своим.

— Как ты можешь быть таким глупым? — воскликнула я. — Мы должны думать о том, как помочь себе.

— Я займусь партизанами, господин комендант, — предложил его помощник.

— Нет, Йозеф, — сказал комендант, доставая пистолет. — Я займусь ими сам.

Среди партизан возникло какое-то замешательство, они посмотрели друг на друга, на коменданта. Женщина, одетая в мужскую одежду, отняла руку от разбитой в кровь губы, взглянула на своего товарища и украдкой взяла его за руку. Тот крепко сжал ее руку. Один из мужчин постарше заплакал, и молодой паренек похлопал его по плечу, стараясь ободрить.

— Выведите их во двор, — распорядился комендант.

Подталкиваемые охранниками, партизаны вышли из кабинета. Комендант последовал за ними.

Я бросилась в ванную комнату, расположенную рядом с канцелярией. Взобравшись на край ванны, я открыла маленькое оконце под потолком и, ухватившись за прутья решетки, подтянулась повыше. Теперь мне было видно, что происходит во дворе.

Партизаны сбились в кучку. Женщина и мужчина, которые, как я поняла, были руководителями этой группы, держались спокойно и мужественно. Они стояли с высоко поднятыми головами и в упор смотрели на коменданта. Самый молодой из партизан сплюнул на землю и стал осыпать немцев проклятиями. Солдаты вскинули винтовки. Комендант поднял пистолет. Женщина обхватила руками своего товарища и прижалась к нему лицом. Комендант выстрелил два раза. Они упали на землю. Комендант продолжал стрелять.

Меня била дрожь, но не от холода. Я спустилась с ванны. Ноги подгибались подо мной, я чуть не упала. Снаружи донесся звук очередного выстрела. Кто-то из партизан закричал. И снова раздался выстрел. Я забилась в угол, прижавшись спиной к холодному кафелю. Последовал еще один выстрел. Я зажала уши руками, чтобы не слышать выстрелов и криков умирающих. Но это не помогло — ни мне, ни тем, кто умирал на лагерном дворе.

— Так она умерла? — спросил Давид. — Эта женщина умерла в лагере?

— Да.

Давид остановился перед моим письменным столом и пожал плечами.

— Ах, да, я забыл. Ты не была в лагере, но при этом каким-то чудом знаешь, как женщина, находившаяся там, умерла.

— Я не люблю, когда ты разговариваешь, как сейчас, Давид.

Он наклонился над столом и заглянул в торчащий из машинки лист бумаги. Я прикрыла его обеими руками.

— Почему ты не хочешь написать о женщине, прошедшей через лагерный ад? — спросил Давид. — Потому что она погибла?

— Потому что я не хочу писать об этом.

— Похоже, ты вообще ни о чем не хочешь писать. За последние полтора года ты не написала ни строчки.

— Твоими устами вещает мой издатель? Или, может быть, литературный критик?

— Нет, моими устами вещает твой муж, которого не может не беспокоить, что с тобой происходит.

— Должна тебя успокоить: пока что я вполне кредитоспособна.

— Дело не в деньгах. — Давид подошел к книжным полкам и взял в руки книжку «Стоящие вдоль улиц мертвецы». — Откуда у тебя эта книга?

— Кто-то прислал мне ее по почте вместе с письмом.

Давид поставил книжку на место, не раскрыв ее. Потом направился к камину и принялся глядеть на горящие поленья. На окнах поблескивал иней.

— Когда ты не пишешь, Рашель, жизнь с тобой превращается в ад.

— Как приятно это слышать!

— Ты должна снова начать работать.

— Я постараюсь.

— Напиши о лагере.

— Не могу.

— Каждую ночь тебе снится лагерь. Ты без конца говоришь о лагере. Ты думаешь о нем во сне и наяву.

Я отвернулась и посмотрела в окно. Двор был совершенно белым и пустым, как лист бумаги в моей машинке. Землю сковало хрупким льдом. Я поежилась от холода.

— Напиши о лагере, Рашель, — сказал Давид. — Чего ты боишься?

— Я не боюсь его, — сказал заключенный, глядя в спину прохаживающемуся мимо нас охраннику. — Я не боюсь этого жирного борова.

— У этого жирного борова есть винтовка, — заметил другой заключенный.

— И дубинка, которую он обожает пускать в ход.

— И вдобавок у него свирепый нрав.

— Я тоже его не боюсь, — сказала я. — Но при этом предпочитаю держаться от него подальше.

Остальные согласно закивали в ответ. Я получила свою пайку черствого, как камень, хлеба. Повар из числа заключенных плеснул нам в миски баланды, а попросту говоря — ржавой водицы с плавающими в ней кусочками какой-то травы. Во всяком случае мы предпочитали думать, что в подозрительном цвете баланды виновата именно ржавая вода, а не что-нибудь еще.

— Он слишком глуп, чтобы его бояться, — сказал первый заключенный.

— Кто это глуп? — прорычал жирный охранник, неожиданно возникший у нас за спиной.

Заключенные поспешили ретироваться. Я же не могла двинуться с места: за моей спиной стоял еще один охранник. Жирный протиснулся между мной и первым заключенным, задев мою миску, из которой мне на руку выплеснулась рыжеватая жидкость.

— Кто это глуп?

— Вы обращаетесь ко мне, герр роттенфюрер? — спросил заключенный.

— А к кому же еще, жидовский выродок?

Жирный охранник ударил заключенного в челюсть, отчего голова его дернулась назад, а рот открылся. Заключенный приложил руку ко рту, но не так проворно, как следовало бы.

— Эй, что это у тебя во рту? — воскликнул жирный охранник.

Его напарник вышел у меня из-за спины и подошел к нам. Жирный схватил заключенного за грудки, но тот нагнул голову и потянулся за выроненной миской.

— Ничего, герр роттенфюрер, — пробормотал он.

— А, по-моему, там у тебя что-то блестит, — сказал жирный.

Он запрокинул несчастному голову и пальцами в перчатках разомкнул челюсти. Второй охранник вытянул шею и заглянул ему в рот. Подходя к заключенному, он оттолкнул меня в сторону, и остатки баланды вылились мне на робу.

— Так оно и есть! У тебя золотой зуб. Давай-ка его сюда, вонючий жид.

— Он мне нужен самому, чтобы жевать, — сказал заключенный.

— Ты плохо слышишь? — рявкнул жирный охранник. — Давай сюда зуб, говорят!

— А что вы мне за него дадите?

— Вот что я тебе за него дам!

Мощным ударом толстый охранник свалил беднягу с ног и принялся избивать его дубинкой и сапогами. Второй охранник помогал ему. Чем громче кричал несчастный, тем сильнее они его били. Другие охранники, позабыв о своих подопечных, с интересом наблюдали за происходящим. Жирный охранник вместе со своим напарником избивали заключенного до тех пор, пока тот не затих и не перестал двигаться. Он лежал на земле с открытым ртом, в котором сверкал золотой зуб.

— Принеси-ка плоскогубцы, — сказал жирный.

Его напарник помчался к грузовику, жирный же не удержался и напоследок еще раз пнул мертвое тело ногой. Он уткнул руки в бока и повернулся, чуть не сбив меня при этом с ног.

— У меня нет золотых зубов, — сказала я, заметив на себе его испепеляющий взгляд.

— Заткнись, жидовская шлюха, — рявкнул он и ударил меня. — Тебя не спрашивают.

… — Ты не слышал моего вопроса, Давид? — спросила я, обернувшись к нему от окна. Он перевернул газетную страницу. — Давид!

— Там никого нет, Рашель. Мне не нужно подходить к окну, чтобы убедиться в этом.

— На сей раз ты ошибаешься, Давид. Там, под деревьями, весь день стоит какая-то машина. И в ней кто-то есть.

Давид снова зашелестел газетой.

— Должно быть, очередная тень прошлого, — ироническим тоном произнес он.

— Не ерничай, Давид.

Он взглянул на меня поверх газеты.

— На сей раз мне не померещилось, Давид.

Он снова уткнулся в газету. Через несколько секунд послышался шелест переворачиваемой страницы.

— Давид, ты не слушаешь меня.

— Я с удовольствием выслушаю тебя, когда речь пойдет о чем-то более реальном, чем призрачные видения.

— Кажется ты не слушаешь меня, Макс.

Комендант и его лучший друг сидели за маленьким столиком и обедали. Они пили с самого утра, как только вернулись из лагеря. Проводив последний состав, комендант откупорил шампанское. Теперь они принялись за восьмую бутылку. У меня щипало в глазах от табачного дыма, в горле першило, и я поминутно утыкалась лицом в рукав, чтобы не закашляться.

— Отчего же? Просто я пытаюсь представить ее в платье бе… — отозвался комендант.

— Она спросила: «Где вы достали этот галстук?»

— Не может быть. По-моему, ты слегка заливаешь, Дитер.

— Клянусь, — сказал Дитер, вскинув вверх правую руку. — Честью офицера.

— «Где вы достали этот галстук?» — кокетливо повторил комендант под хохот приятеля.

Дитер так безудержно хохотал, что пролил шампанское. Комендант взял его бокал, поставил на стол и стал наполнять заново. Когда шампанское перелилось через край, оба снова захохотали.

— Она взяла меня за воротник…

— Как, разве ты был не в мундире? — удивился комендант.

— Конечно, в мундире. Я всегда надеваю форму, когда хочу произвести впечатление на дам. Они обожают мужчин в форме.

— И она спросила, где ты достал свой галстук? Наверное, она была пьяна. Как тебе не совестно пользоваться слабостью пьяной женщины, Дитер?

Приятель коменданта подцепил пальцами черной икры и запихнул ее в рот. Комендант, сдвинув на край тарелки корку от сыра, потянулся за гусиной ножкой. Лоснящимися от жира пальцами он поднес косточку ко рту и принялся обгладывать ее. Из глаз у меня потекли слезы, и я кашлянула в рукав.

— Она не была пьяна, Макс. Я оприходовал ее так, что она потеряла дар речи.

— Ты такой молодец? — весело спросил комендант.

— А ты в этом сомневаешься?

Комендант засмеялся и бросил кость в тарелку. Его приятель протянул руку и хлопнул его по спине. Они опять дружно захохотали.

— Я был молодцом, Макс. Потому что она отдалась мне еще раз.

— Так ты проделал это дважды? С одной и той же красоткой?

— И с ее подружкой тоже. Но подружка оказалась так себе.

— Ну и ну!

— Первый раз мы проделали это стоя.

— Стоя?

— Прислонившись к двери. Она обхватила меня ногами за талию.

— Невероятно!

— Она способна свести с ума, Макс.

— Повтори-ка еще раз ее имя. В следующий раз, когда вырвусь в Берлин, постараюсь ее разыскать, — сказал комендант. — Правда, мне ни разу не приходилось заниматься этим стоя.

— Только не говори Марте, если попробуешь.

— Конечно, иначе она решит, что я извращенец.

— Да, Катарина тоже не понимает таких вещей.

— Неужели ты ей рассказываешь о своих похождениях?

— Ты в своем уме, Макс? Или просто пьян?

Они снова захохотали, да так, что чуть не попадали со стульев. Небо затянулось тяжелыми черными облаками. Первые крупные капли дождя забарабанили по стеклу.

— Катарина почему-то считает, что я сплю со всеми женщинами, встречающимися мне на пути.

— Как это?

— С немкая, польками, чешками…

Комендант поморщился:

— Даже с уродливыми, Дитер? И с толстухами?

— Даже с еврейками, — сказал Дитер, ткнув в его сторону острием ножа. — Даже с еврейками, Макс.

— Чтобы переспать с еврейкой, надо быть отчаянным человеком.

— Не отчаянным, а просто пьяным.

— Очень пьяным.

— Очень, очень пьяным.

Они снова захохотали. Дождь теперь уже неистово хлестал в окно. В комнате стало темно. Комендант, пошатываясь, подошел к письменному столу и включил настольную лампу.

— Макс, где ты раздобыл это угощение?

— Как-никак я комендант лагеря.

— Ты счастливчик, Макс.

— Нет, это ты счастливчик. Ты проделал это стоя.

— Мы оба счастливчики. Я хочу произнести тост.

Приятель коменданта поднял бокал и попытался встать, но потерял равновесие и угодил рукой в паштет. Комендант полез в карман за платком, при этом столкнув свой бокал на пол. Его друг, недоуменно моргая, смотрел на испачканные паштетом пальцы, пока не сообразил облизать их. Комендант протянул ему платок, но тот лишь тупо уставился на него. Нагнувшись над столом, комендант принялся искать свой бокал, и, не обнаружив его, взял в руки бутылку. Попытавшись подняться на ноги, он опрокинул стул. Приятели едва держались на ногах. Комендант сделал глоток из бутылки.

— Погоди, Макс. Сначала — тост.

— Ах да, тост. За…

— За нашу дружбу, Макс.

— За нас.

— И еще… За… За…

— За счастье евреев, — подсказал комендант.

За окном стояла плотная завеса дождя.

— За счастье евреев, — повторил комендант.

Он уселся на койку и, подняв бокал, посмотрел на меня.

— За счастье евреев, — повторял он снова и снова.

Он не притронулся ко мне. Он пил всю ночь. На письменном столе лежали его часы. Я украдкой взглянула на них: они показывали 4:17. Но он не шел спать. Я уже подумывала о том, чтобы самой подойти к нему и поскорее кончить со своими обязанностями, но он вел себя как-то странно. После всего выпитого он даже не дотронулся до меня. Когда он направился к шкафу за третьей бутылкой, я отметила про себя, что он держится на ногах вполне твердо, но непривычно задумчив. Он сидел на койке в расстегнутом мундире и пил — сначала из бокала, потом прямо из горлышка. Он смотрел на меня и поглаживал свой пистолет, но по-прежнему не притрагивался ко мне.

Наконец он встал. Теперь-то уже все скоро кончится, подумала я. Потом он уйдет к себе наверх, а я смогу хоть немного поспать. Однако, вопреки моим ожиданиям, он направился в ванную, вместе с пистолетом и бутылкой. Я услышала звук льющейся воды. Должно быть, ему стало дурно после выпитого спиртного. Он завернул кран, но затем вода полилась снова. Я взяла в руки его часы и, завернувшись в одеяло, откинулась в кресле. На обратной стороне циферблата было выгравировано:

«Моему дорогому Максу в память о вечной…»

Комендант вышел из ванной.

Я выронила часы.

Он держал пистолет у виска.

Он подошел ко мне и опустился на колени, прижимаясь к моим ногам. Я невольно отпрянула. Свободной рукой он ухватил меня за робу. Дуло пистолета впивалось ему в висок. Комендант притянул меня к себе. Пистолет упал на пол.

Комендант уткнулся лицом в мои колени, обхватил меня обеими руками и зарыдал.

Я продолжала сидеть, не шелохнувшись.

Комендант даже не шелохнулся, когда я выскользнула из-под его руки. Я осторожно отодвинулась от него. Он тихонько захрапел. Приподняв одеяло, я встала с кровати и выждала некоторое время — комендант спал. Кортик и пистолет лежали на комоде.

Не сводя с коменданта глаз, я ощупью стала красться к комоду, ступая сначала по гладкому полу, потом по ковру, потом снова по полу. Комендант повернулся на другой бок, и я застыла на месте, но, к счастью, он не проснулся. Наконец я добралась до комода.

Вот они: пистолет в кобуре и кортик в ножнах. Изо дня в день повторялось одно и то же, сперва он выкладывал на комод оружие. Потом снимал мундир. Потом демонстрировал мне свои шрамы. Потом его руки шарили по моему телу. Потом начинались влажные поцелуи. Потом он наваливался на меня всей своей тяжестью, и, наконец, наступала блаженная минута, когда он погружался в сон. Пистолет и кортик находились в той же самой комнате.

Дрожащими руками я вытащила кортик из ножен. С тех пор как он привел меня в свою спальню, я мысленно проделывала это сотню раз, днем и ночью. Крепко сжимая рукоятку кортика, я направилась к двери. Комендант снова повернулся и захрапел в подушку. Затаив дыхание, я открыла дверь.

Спускаться в кабинет было слишком рискованно: это заняло бы много времени. Он мог проснуться. С тех пор как уехала его жена, он почти не притрагивался к спиртному, во всяком случае в дневное время. Отнести кортик в кабинет можно будет позже. В холле, под окном, стоял сундук из кедрового дерева, откуда он достал второе одеяло. Я просунула кортик в щель между сундуком и стеной. Комендант заворочался.

Я бросилась назад в спальню. Взяв с кровати одеяло, я завернулась в него, опустилась в стоящее у окна кресло и закрыла глаза. Комендант не двигался. Я сидела очень тихо, с закрытыми глазами, и молила Бога, чтобы он ничего не заметил, если проснулся и сейчас исподтишка наблюдает за мной. Но он не проснулся. Мало-помалу я пришла в себя, и сердце перестало бешено колотиться. Вопреки моим опасениям, комендант не встал с кровати, не подошел ко мне, не велел мне лечь рядом. В окна струился теплый солнечный свет. Мягкое одеяло приятно согревало тело. Дыхание коменданта стало размеренным и тихим. С каждой минутой лагерь уплывал все дальше и дальше от меня.

— Я уезжаю, Рашель, — объявил мне Давид после ужина. — На все лето.

— Как так уезжаешь? — не поняла я.

Мы сидели на качелях на веранде. Давид отвел глаза в сторону.

— Мне предложили должность профессора, — сказал он. — На лето. В Париже.

— Но сегодня уже первое июня, — сказала я, подливая себе чая со льдом. — Почему ты не предупредил меня заранее? Теперь я вынуждена собираться в спешке.

— Тебе не нужно собираться, Рашель. Я еду один.

Я в недоумении уставилась на него, но он по-прежнему глядел в сторону, на двор. Ледяной стакан обжигал мне руку. Я поставила его на стол и вытерла мокрую ладонь о юбку. Когда я дотронулась до его руки, он порывисто отстранился от меня.

— Ты бросаешь меня, — сказала я.

— Ничего подобного. Я всего лишь уезжаю на некоторое время.

— Без меня?

— Мне нужно побыть одному. Подумать.

— О чем?

— О нас.

— Почему, Давид?

Он посмотрел на меня. Его лицо казалось усталым и постаревшим. Страшно постаревшим. Ветерок ерошил ему волосы. Он закрыл глаза. Сердце готово было выпрыгнуть у меня из груди. Я задыхалась. Мне хотелось обнять его, прижать к себе, но руки безвольно лежали у меня на коленях.

— Почему ты вышла за меня замуж, Рашель? — тихо спросил он.

Я не видела его глаз и не знала, что он хотел бы услышать в ответ.

— Ты знаешь почему, — ответила я.

Он слабо улыбнулся и кивнул. Потом нагнулся вперед и уперся локтями в колени. Он сцепил руки с такой силой, что костяшки пальцев побелели.

— Я сам виноват, — сказал он. — Я надеялся, что со временем ты сумеешь меня полюбить.

— Я люблю тебя, Давид.

— Не так, как мне хотелось бы.

— Ты мой муж.

— Не надо, Рашель.

— Скажи, чего ты хочешь, Давид?

— Ты не сможешь мне дать то, чего я хочу.

— Скажи.

— Я не хочу больше так жить, Рашель: вскакивать при каждом шорохе, ссориться по каждому поводу, бегать от собственной тени…

— Ты хочешь, чтобы мы развелись.

Он опять отвел глаза в сторону и ничего не ответил.

— Ты не вернешься.

Он нахмурился и покачал головой. Откинувшись на спинку качелей, он положил руку на мою ладонь.

— Нет, Рашель, я вернусь. К какому бы решению я ни пришел, я вернусь.

У меня было такое чувство, будто на шею мне накинули веревку. Я высвободила свою руку.

— Ты вернешься и скажешь, что тебе нужен развод.

— Мне нужно другое: чтобы ты меня любила.

— Но я и так люблю тебя, Давид.

— Я устал соревноваться.

Он говорил очень тихо. Ветер, шелестящий деревьями, заглушал его голос, и от этого он казался чужим. Я не знала, что сказать. Не знала, какие слова ему хотелось бы от меня услышать. Он поднялся и, сунув руки в карманы, повернулся ко мне спиной. Я чувствовала, как похолодели мои ладони. Кофточка упала у меня с плеч, и ветер обдувал мои голые руки. Я поежилась. Подступивший к горлу комок мешал мне говорить.

— Мне потребовалось много времени, чтобы понять, в чем дело, — сказал Давид. — Вначале я не хотел в это верить. И не верил. Я думал, что моей любви хватит на нас обоих. Но я не в силах больше обманывать себя.

Он обернулся и посмотрел на меня. Мне хотелось заключить его в объятия, прогнать с его лица это непривычное, чужое выражение, но я была не в состоянии даже пошевелиться. Давид подошел к краю веранды и положил руки на перила, щурясь от дующего ему в лицо ветра. Я сцепила руки, чтобы они перестали дрожать.

— Ты должна выбрать, Рашель.

— Давид, не уезжай.

— Ты должна выбрать, с кем жить дальше.

— Возьми меня с собой.

Он закрыл глаза. Мне так много хотелось ему сказать. Столько хороших, единственно нужных слов роилось у меня в голове, стремясь вырваться наружу, но стоило мне заговорить, как с языка срывались совсем не мои, а какие-то чужие слова.

— Когда ты едешь?

— Мне нелегко было принять это решение, Рашель.

— Когда?

— Завтра утром.

Я подняла к нему глаза, но он смотрел в другую сторону.

— Я вернусь в сентябре. Обещаю.

Слова, которые я хотела ему сказать, замирали у меня в груди, застревали в горле, мешая дышать. И когда я заговорила, я опять сказала не то, что хотела. Я всегда говорила не то. Только на сей раз я понимала, что уже не смогу забрать свои слова обратно. Не смогу ничего исправить. Мне стало холодно на ветру. Я закрыла глаза.

— Ты напишешь мне? — спросила я.

— Конечно.

— Ты будешь звонить?

— Конечно, буду, Рашель. Я по-прежнему люблю тебя.

Больше я ничего не сказала. Давид повернулся ко мне. Сейчас он показался мне настоящим стариком. О, как мне хотелось уничтожить, перечеркнуть нелепые слова, которые разводили нас в разные стороны, но у меня не было для этого сил.

— Знаешь, что больше всего ранит, Рашель?

Я покачала головой.

— То, что ты никогда не плачешь, — сказал он. — Никогда.

ГЛАВА 8

Я никогда не плакала, если не считать одного-единственного раза. В лагере. В тот день комендант был настолько пьян, что с трудом поднимался по лестнице. Он не пил уже несколько недель, и, наверное, поэтому алкоголь подействовал на него сильнее, чем обычно. А может быть, он просто выпил больше, чем следовало. Я никогда еще не видела его таким. Хмурясь, он тащил меня за собой наверх, больно сжимая мне руку и поминутно оступаясь. Я попыталась высвободить руку. Он в очередной раз споткнулся, но не ослабил хватку.

В столовой был накрыт стол: фарфор, серебро, свечи, шампанское, закуски. У меня кружилась голова от голода, я едва удержалась от того, чтобы не наброситься на еду. Он разлил шампанское по бокалам, выпил сам, потом поднес бокал мне. Мне хотелось есть, но комендант не спешил садиться за стол: сперва он хотел мне что-то показать. У него заплетался язык, и я с трудом разбирала его слова. Мундира на нем не было, но от него все равно пахло дымом. Покачиваясь и время от времени встряхивая головой, чтобы вернуть себе ясность мысли, он осторожно закатал до локтя левый рукав. Ухватившись за меня, чтобы не упасть, он вытянул руку вперед.

Над запястьем у него черными чернилами была нарисована шестиконечная еврейская звезда.

— Теперь я тоже еврей, — пробормотал он.

У меня все похолодело внутри. Никогда прежде я не испытывала ничего подобного. Я ненавидела их всех, но его больше, чем кого бы то ни было. Как он смеет издеваться надо мной? Я покажу ему, что значит всю жизнь носить на себе клеймо еврейства. Я взялась рукой за кортик и стала вынимать его из ножен.

Он видел, что я делаю, но не остановил меня. Я схватила его за руку и, подведя к стулу, села, а его заставила опуститься на пол. Его левая рука лежала у меня на коленях. Он поставил бутылку с шампанским на пол и пристально посмотрел на меня. Я приставила острие кортика к исходной точке одной из начертанных чернилами линий и нажала.

Однако проколоть кожу оказалось не так просто. Потребовалось некоторое усилие. Когда лезвие вошло в кожу, комендант шумно втянул в себя воздух и, открыв рот, посмотрел мне в глаза, но я тотчас же перевела взгляд на звезду.

Очень осторожно, медленно, с равномерным нажимом я вырезала у него на запястье шестиконечную звезду. Он ни разу не вскрикнул, хотя порезы были достаточно глубокими, а я водила лезвием медленно. Я хотела, чтобы метка оставалась у него навсегда. Комендант стиснул зубы. Я ликовала. Сверкающее лезвие оставляло на его коже кровоточащие бороздки. Я старалась вырезать звезду идеальной формы, с ровными прямыми линиями и одинаково острыми углами. Я старалась, чтобы все это заняло как можно больше времени. Комендант побледнел. Над верхней губой и на лбу у него выступили капли пота. Я была счастлива. Звезда получилась довольно большая — сантиметра два с половиной в диаметре. Рядом со звездой я сделала еще три надреза примерно такой же величины, изображая букву К. Теперь он до самой смерти будет носить это клеймо.

Я улыбнулась, подняла с пола бутылку и отпила из нее. Остатки я вылила ему на руку. Он вскрикнул от боли. У меня пылали щеки, бешено колотилось сердце.

— Вот теперь ты еврей, — сказала я по-немецки.

Потом изо всех сил ударила его по щеке, испытав при этом огромное удовольствие. Мне было приятно видеть красный след, оставленный моей пощечиной, и кровоточащие раны на его руке. С каким наслаждением я влепила бы ему еще одну пощечину! И посильнее. С каким наслаждением изрезала бы ему всю грудь, спину, ягодицы! С каким наслаждением всадила бы ему кортик между ног! Мне хотелось, чтобы он корчился и вопил от боли. И мне хотелось быть с ним — прямо сейчас, прямо здесь, на полу. Мне хотелось ощутить прикосновение его рук, его губ, его языка, пока я не закрою глаза, не устремлюсь навстречу ему и с дрожью не разомкну свои бедра. Я хотела, чтобы он вошел в меня. Не порывисто и поспешно, как обычно, а медленно и глубоко, чтобы на сей раз он лежал на спине и чтобы это длилось долго-долго. Когда я притянула его к себе и поцеловала, когда мой язык заметался у него во рту, он застонал и в каком-то отчаянном порыве стиснул мое тело.

И тогда меня охватил стыд. Я оттолкнула его. С такой силой, что он ударился головой о стол. Стул опрокинулся у меня за спиной, и кортик упал на пол. Комната поплыла у меня перед глазами. Задыхаясь, я выскочила на лестницу, ринулась вниз, вбежала в ванную и забилась в угол. У меня горело лицо, и холодный кафель не мог остудить его. Мои руки и роба были испачканы кровью. Я схватила тряпку и стала тереть ею руки, но кровь не смывалась. Вот тогда-то я и заплакала. В первый и последний раз в жизни. Но это не помогло: слезы не приносили мне облегчения.

— Это бесполезно, — сказал один из них. — Она не будет говорить.

— Будет!

Они держали меня в кресле. Они уже вырезали у меня на руке клеймо: шестиконечную звезду. Одним из кортиков. Рана еще болела, но кровь уже запеклась. Они думали, что я не выдержу боли и начну говорить. Они просчитались. Я не потеряла сознания. Я ничего им не сказала. Им это не понравилось. Теперь они затевали что-то новое. Долговязый подал своим подручным знак, после чего те задрали мне юбку до пояса. Двое других схватили меня за колени и лодыжки и раздвинули мне ноги. Долговязый, наклонившись ко мне, выпустил мне в лицо дым.

— Она не заговорит, — сказал один из его подручных.

Долговязый только улыбнулся в ответ. Я знала, в чем состоит его излюбленный прием. Он вынул сигарету изо рта и поднес ее горящим концом к внутренней стороне моего бедра. Я рванулась изо всех сил.

— Ну же! Говори!

Я посмотрела на шрам, протянувшийся у долговязого через всю щеку, и попыталась представить себе, что щеку ему раскроила я. Когда он прикоснулся кончиком своей сигареты к моей коже, я закусила губу, чтобы не закричать.

— Мы не можем столько ждать, — сказал один из моих мучителей у меня за спиной.

Долговязый сунул сигарету обратно в рот и кивнул. Он схватил мои трусики и разрезал их своим кортиком. Двое, державшие меня за колени, протянули было ко мне руки, но долговязый оттолкнул их. Рука того, который держал меня за плечо, быстро скользнула вниз и грубо вцепилась в кустик волос. Двое, державшие мне колени, еще шире раздвинули мне ноги. Один из них с вожделением стал тереться о мою икру. Другой плотоядно поглядывал на мои раздвинутые бедра. Тот, что стоял у меня за спиной, просунул руку мне под бюстгалтер. Все они, тяжело дыша, прижимались ко мне своими тяжелыми телами. Долговязый опустился на корточки, вынул сигарету изо рта и, ухмыляясь, поднес ее к моей промежности. Кто-то из его подручных застонал — так распалило его это зрелище. Горящая сигарета придвигалась все ближе и ближе. Я почувствовала ее обжигающий жар.

Этого было достаточно, чтобы я рассказала им все, что они хотели. И даже больше.

— О чем ты хотела спросить, Ильзе?

Комендант отложил перо и повернулся к девочке.

Ильзе в пижаме стояла возле его кресла, держа за руку куклу. Она прислонилась к подлокотнику кресла. Ганс был здесь же. Он ел пряник, разглядывая кабинет. Ильзе повисла на подлокотнике кресла. Ганс заковылял ко мне.

— Почему к вам придут гости? — спросила девочка.

— Потому что мы устраиваем обед, — объяснил комендант.

— Какой обед? Деньрожденный?

— Нет.

— А почему нам нельзя обедать со всеми?

— Потому что это обед для взрослых.

Комендант покосился в мою сторону.

— Отойди оттуда, Ганс.

Мальчик откусил кусочек пряника, представляющего собой миниатюрную женскую фигурку. Он остановился около меня и протянул мне пряник. Я не шелохнулась.

— Я уже большая, — капризничала Ильзе. — Я старше Ганса. Почему мне нельзя побыть с гостями?

— Ганс, отойди оттуда, — повторил комендант.

Мальчик посмотрел на отца, потом снова повернулся ко мне. Он отломил от пряничной фигурки голову.

— Я не хочу спать, — сказала Ильзе. — Я не маленькая, как Ганс.

— На обеде будут одни взрослые, Ильзе, а ты еще не взрослая.

Ганс протянул мне отломленный от пряника кусочек. Я посмотрела на мальчика.

— Ганс! — позвал комендант.

Я проворно схватила угощение.

Комендант поднялся из-за стола. Ганс откусил от пряника очередной кусочек. Я сунула пряничную головку за пазуху. Ильзе захныкала и пошла вслед за комендантом. Тот взял сына на руки.

— Почему мне нельзя побыть с гостями?

— Скажи маме, что я занят и не могу с вами играть.

— Мама говорит, что мы мешаем ей готовиться к приему гостей, — канючила Ильзе. — Я тоже хочу сидеть вместе со всеми за столом. Я ни капельки не хочу спать.

Комендант взял девочку за руку и повел ее к двери вместе с волочащейся по полу куклой. Ганс посмотрел на меня из-за отцовского плеча. Когда комендант открыл дверь, Ильзе заплакала. Он опустил Ганса на пол.

— Это нечестно, — сказала Ильзе.

Комендант вложил ручку Ганса ей в руку.

— Папа, ты плохой! — крикнула Ильзе сквозь слезы.

— У меня много работы, мне некогда с вами играть, — повторил комендант и повел их обоих к лестнице.

Ильзе заплакала еще громче. Комендант затворил за собой дверь и вернулся к письменному столу. Оглашая лестницу рыданиями, Ильзе побежала наверх. Ганс тоже принялся плакать — за компанию с сестрой. Комендант взял перо. Я поднесла руку к груди: там, под ветхой тканью робы лежала пряничная женская головка.

— Что это у вас под одеждой? — спросил патрульный эсэсовец, направляясь к нам. Я шла по улице вместе с пожилой женщиной и мальчиком.

Высокий офицер в форме шефа гестапо, стоявший рядом возле своего черного автомобиля, посмотрел в нашу сторону. Докурив сигарету, он тоже направился к нам. За ним последовало еще несколько эсэсовцев.

— Что у вас под одеждой? — повторил эсэсовец.

Мы остановились. Эсэсовец смотрел на мальчика, а не на нас с женщиной. Шеф гестапо подошел к: нам, закуривая новую сигарету: он курил не переставая. На щеке у него был шрам. Один из эсэсовцев ткнул мальчика винтовкой.

— У меня ничего нет, — ответила пожилая женщина. Эсэсовец злобно посмотрел на нее.

— Вас никто не спрашивает, — рявкнул он и снова повернулся к мальчику.

Я молчала.

— Расстегни пальто, — приказал мальчику шеф гестапо.

Мальчик замер в оцепенении.

— Ты слышишь, что тебе сказано? — снова рявкнул эсэсовец и толкнул мальчика. — Снимай пальто!

Мальчик смотрел мимо него и по-прежнему не двигался. Охранники сорвали с него пальто. Под рубашкой у мальчика были спрятаны продукты: крохотные кулечки с мукой и с сахаром, несколько яблок.

— Ого, да это настоящий контрабандист! — воскликнул высокий со шрамом.

Мальчик старался не дрожать, пока эсэсовцы извлекали у него из-за пазухи съестные припасы. Шеф гестапо затянулся сигаретой и пристально оглядел мальчика. Потом наклонился и приподнял ему штанину.

— А это что такое? — спросил он.

К ноге мальчика была привязана маленькая бутылочка с молоком. Эсэсовцы нахмурились.

— Это для его маленькой сестренки, — сказала пожилая женщина.

Я снова промолчала.

Шеф гестапо выхватил пистолет и застрелил мальчика. Женщина в ужасе уставилась на него. Следующий выстрел достался ей. На меня он даже не взглянул. Эсэсовцы понесли кульки с припасами к себе в машину. Один из кулечков упал, и на мостовую посыпались мелкие кристаллики сахара. Эсэсовец выругался и пнул кулечек ногой. Шеф гестапо сунул в рот очередную сигарету. Тела убитых лежали на мостовой с открытыми ртами. Я пошла прочь.

— Постой! Куда же ты? — сказал комендант.

Не вставая со стула, он схватил меня за руку и притянул к себе.

— Ты должна отрабатывать свое содержание.

Я отвернулась от него, но он заставил меня опуститься на колени и привлек к себе. Его губы лоснились от жирной еды, одежда источала запах дыма. Я посмотрела на стоявшие на столе тарелки с объедками курицы и банку с остатками джема. Скатерть была усыпана хлебными крошками, на ноже оставалось немного масла. Я подумала, что, когда он уснет, я смогу устроить себе настоящее пиршество. Комендант запустил пальцы мне в волосы и, стиснув их, повернул к себе мое лицо. Потом раздвинул бедра, притянул меня поближе и сомкнул ноги у меня на спине.

Я вытянула шею, уставившись на стену поверх его плеча, но он начал клонить мою голову вперед. В углу на патефоне крутилась пластинка.

Ah, della traviata sorridi al desio,

A lei per dona, tu accoglila, о Dio!

Комендант вскинул бедра, пригнув мою голову к их сочленению.

Ah, tutto, tutto fini, or tutto, tutto fini.

Звуки музыки наводнили комнату, а мой рот уже не был способен исторгнуть какой-либо звук.

— Что ты сказал? — спросил Йозеф, повернувшись к стоящему рядом охраннику.

— Я говорю, что она и вправду красотка, — сказал охранник, сжимая в руках винтовку. — Ребята нисколько не преувеличивают.

Адъютант пожал плечами.

— Я много раз слышал о ней, — продолжал охранник, — но сегодня в первый раз вижу ее собственными глазами. Йозеф, правда она красивая?

— Может быть, для еврейки и красивая, — ответил тот. — Так вот, Карл, у меня к тебе просьба. Эти документы попали сюда из лагеря…

— А ты уверен, что мне здесь можно находиться? — перебил его охранник, оглядываясь по сторонам. — Где комендант?

— Его не будет весь день, — отмахнулся адъютант. — Посмотри, Карл, эти документы — явная подделка. Но я не знаю, чьих рук это дело. Ты можешь выяснить?

— Конечно, — сказал Карл, пряча документы во внутренний карман. — Ради тебя, Йозеф, я сделаю все что угодно.

— Ты не беспокойся, я отблагодарю тебя, Карл.

— Брось, какие могут быть между нами счеты? Ведь мы как-никак двоюродные братья, — сказал охранник и посмотрел на меня. — Эх, я был бы не прочь оказаться на месте коменданта хотя бы на часок и позабавиться с этой красоткой.

— С этой еврейской шлюхой?

— До чего же хороша! Я бы отдал все что угодно за один разок с ней. А ты, Йозеф?

— Я бы показал ей, что значит настоящий немецкий мужчина.

— О, не сомневаюсь, — усмехнулся его двоюродный брат. — После этого она вряд ли осталась бы в живых.

— Дай срок. Когда она наскучит коменданту, ею займусь я.

— Ты объяснишь ей, что к чему, верно, Йозеф?

— Я знаю, как следует поступать с еврейскими шлюхами.

— Ты научишь ее уму-разуму.

— Она пожалеет, что вообще родилась на свет.

— Комендант действительно уехал? — спросил Карл. — На весь день?

Оба посмотрели на меня. В глазах адъютанта сквозила обычная неприязнь. Я прижалась к стене.

— Может, рискнем, Йозеф?

— Только я буду первым, — сказал адъютант.

Он поднял полы мундира и стал расстегивать брюки. Его двоюродный брат бросил винтовку и принялся поспешно снимать форму. Адъютант схватил меня за руку.

— Дай сначала я, а то после тебя мне ничего не останется, — взмолился двоюродный брат. — Дай сначала я!

— Сначала скажи мне, что ты собираешься с ней сделать, — спросил приятель коменданта, вылив из бутылки остатки шампанского.

— А что сделал Руди со своей любовницей-еврейкой? — спросил комендант.

— Отправил ее в газовую камеру. Нет, постой. Кажется, он ее застрелил. Я могу узнать. Так как ты собираешься с ней поступить?

— Пока не знаю, — сказал комендант, подливая себе коньяку. — Я еще не готов порвать с ней.

— Поразительно красивое лицо, — заметил его приятель. — Даже теперь.

— Да, — согласился комендант.

— Я мог бы достать цианистого калия, — сказал его приятель. — Через своего двоюродного брата. Трех таблеток будет достаточно.

— Да нет, я пристрелю ее, — сказал комендант. — Так будет проще.

— Будет проще, господин майор, если заглянете в список разрешенных для нас продуктов, — сказал мужчина, стоящий в очереди впереди меня. — Поскольку в графе «Разрешенные продукты» вообще ничего не значится, эта процедура займет меньше времени.

— В списке запрещенных продуктов кофе не указан, — возразил мужчина, стоящий за мной. Обращаясь к немецкому офицеру, он высунулся из очереди, задев мое плечо. — Значит, мы имеем право получить кофе.

— Еврееям кофе не положен, — отрезал немец. — Вы должны это знать.

— Но его нет в списке.

— Кофе отпускается исключительно лицам нееврейской национальности, — сказал немец, указав рукой на меня, и оба мужчины посмотрели в мою сторону. — Не мешайте мне работать, вы, оба. Для евреев кофе нет.

— Я хочу получить положенный мне кофе, — сказал стоявший перед прилавком мужчина.

— Кофе не относится к запрещенным продуктам, — повторил тот, что стоял за мной. — Его нет в списке.

— Значит, я внесу его в список, — сказал немец. — А вы будете оштрафованы за нарушение общественного порядка.

Он что-то черкнул на листке бумаги, потом взглянул на меня и расплылся в улыбке.

— Слушаю вас, фройляйн.

— Кофе не относится к числу запрещенных продуктов, — не унимался первый мужчина, отталкивая меня в сторону. — Вы обязаны отпустить нам кофе.

— У нас тоже есть кое-какие права! — воскликнул второй. — Даже при ваших законах.

К протестующим подошли двое охранников, вытолкнули их из очереди и повели за угол. Очередь притихла. Послышалось два выстрела, и охранники вернулись обратно. Уже одни. Офицер с улыбкой взял у меня продовольственные карточки.

— Итак, фройляйн, — сказал он, — чем могу вам служить?

— Я все думаю, чем бы тебе услужить, Дитер, — сказал комендант.

— О чем ты, Макс?

— Ты мой лучший друг. Мне ничего для тебя не жалко. Только скажи.

Приятель коменданта, пошатываясь, направился ко мне. На ходу он задел ногой упавший бокал коменданта, и он покатился по полу. Никто из них не обратил на это внимания. Комендант неверной походкой последовал за своим приятелем.

— Скажи мне, Дитер, чтобы ты хотел получить от меня в подарок на свой день рождения?

— Чего бы я хотел? — переспросил тот, остановившись передо мной. — Честно говоря, единственное чего бы я хотел, так это побыть разочек с ней наедине.

— С кем? С этой девушкой?

— Когда у тебя с ней все кончится.

— Тебе нужна эта девушка?

— Только на один раз и только после того, как ты решишь с ней расстаться.

Комендант сел на пол передо мной. Его друг последовал его примеру и взял меня за руку. Не сводя с меня глаз, он принялся гладить мою ладонь. Комендант нахмурился.

— Я не знал, что тебе нравятся еврейки, Дитер.

— Только эта еврейка. Одолжи мне ее на один разок перед тем, как ты отправишь ее в газовую камеру.

— Может быть, я не отправлю ее в газовую камеру, — сказал комендант. — Может быть, я ее застрелю.

— Значит, перед тем, как ты ее застрелишь. Она такая красивая. У меня никогда не было такой женщины.

Комендант схватил своего друга за плечо, и тот выпустил мою руку. Я тотчас же отдернула ее и прижала к груди. Комендант кивнул. Он посмотрел на меня, потом на своего приятеля и придвинулся ближе, оказавшись между нами.

— Я никогда не посягну на то, что принадлежит тебе, Макс.

— Я знаю, Дитер.

— Я люблю тебя, как брата.

— А я люблю тебя, как себя самого, — сказал комендант.

— Я не хотел тебя обидеть, Макс.

— Ты и не обидел меня, Дитер.

— Просто ты спросил, какой подарок я хотел бы получить на день рождения.

— И ты ответил, что хочешь эту девушку.

— Но она принадлежит тебе, Макс.

— Все, что принадлежит мне, в равной мере твое.

— Макс, ты это серьезно?

— Но имей в виду: только один раз. Один-единственный. Потому что сегодня твой день рождения. И потому что я люблю тебя.

— Макс! — воскликнул приятель коменданта, беря его за руку. — Макс!

— Но только один раз, — снова предупредил комендант.

— Сколько раз можно звонить? — произнес в трубке недовольный голос. — Сколько раз в день можно надоедать звонками?

Я прижала трубку к уху. В ней все время слышался какой-то треск. Я не зажигала лампу, и в комнате было темно, если не считать проникающего в окно мутного лунного света. В темноте мне мерещились какие-то шорохи и стоны.

— Вы хотите сказать, что Давид еще не вернулся? — спросила я.

— Да. Он на работе.

— Но сейчас ночь, — сказала я.

— Опомнитесь, какая ночь? У нас здесь день.

— О, я совсем забыла. Вы не знаете, когда он вернется?

— Как всегда, после работы.

— В котором часу?

— Не знаю. Я сказала вам это, еще когда вы звонили в первый раз.

— Вы могли бы ему передать…

— Я уже передала.

— Вы сказали ему, что я звонила?

— Да, сегодня утром. И вчера утром. И позавчера. Но я снова ему передам.

— Извините, что побеспокоила вас.

В трубке послышались короткие гудки. Я повесила трубку. Я стояла в прихожей. В темноте. Сейчас все было тихо, и я уже не слышала шорохов, которые меня разбудили. Я подошла к двери: она была заперта. Я отодвинула занавеску.

Машина стояла на прежнем месте. И у меня опять отчаянно заколотилось сердце. Я бросилась наверх, выдвинула нижний ящик комода и схватила пистолет. Он был, как всегда, заряжен. Я взвела курок и помчалась вниз, к окну, соседствующему с входной дверью. С трудом переводя дыхание, я отодвинула штору.

Машины больше не было.

Спустя час я поднялась наверх, взяла из шкафа одеяло и вернулась на свой пост возле двери. Я опустилась на пол, прислонившись лицом к стеклу и крепко сжимая руками пистолет.

В ту ночь машина больше не появлялась.

А я, так и не сомкнув глаз, просидела до утра с пистолетом наготове.

ГЛАВА 9

Я не спала. Мне нужно было, чтобы уснул комендант. Когда он наконец захрапел, я выскользнула из-под одеяла, достала спрятанный за сундуком кортик и, прижав его к груди, устремилась вниз по лестнице в канцелярию. Мне не требовалось включать свет, я прекрасно ориентировалась впотьмах. Мне показалось, что часы в холле тикают слишком медленно. Должно быть, кончается завод, подумала я. Мои голые ступни легко скользили по деревянному полу. В доме, кроме меня и коменданта, никого не было, а он спал.

Я открыла дверь его кабинета, потом пошла в ванную и извлекла из своего тайника у раковины за зеркалом спрятанные там бумаги. Вернувшись в кабинет, я открыла с помощью кортика верхний ящик в письменном столе коменданта, а потом и все остальные.

Ордера на арест и депортацию лежали в верхнем левом ящике. Я развернула принесенные из ванной бумаги и стала прикреплять их к ордерам, разглаживая рукой образовавшиеся на месте сгибов складки. Потом положила бумаги обратно в ящик и осторожно закрыла его. И тогда я заметила, помимо принесенного мною, еще один кортик на столе коменданта. Выгравированная на нем надпись словно насмехалась надо мной: «Blut und Ehre». «Кровь и честь». Я зажала его в руке, не заметив, как поранила себе ладонь.

Я снова открыла ящик и открепила фальшивые бланки от ордеров.

На них была моя кровь.

«Blut und Ehre».

Meine Ehre heisst treue.

Концлагерь.

Каждый раз, когда я садилась за машинку с намерением начать писать, на чистом листе бумаги неизменно появлялось одно и то же многократно повторенное слово:

Концлагерь концлагерь концлагерь.

Глядя на белый лист бумаги с выбитыми на нем словами, я пыталась представить на их месте совсем другие слова, но тщетно: результат моих усилий был всегда один и тот же. Концлагерь.

Я взяла из пачки сигарету и, сунув ее в рот, стала чиркать спичками, но так и не смогла ее зажечь — настолько сильно дрожали у меня руки. Я отложила сигарету и снова взглянула на лист в машинке: «Концлагерь».

Я прошлась по комнате и поставила на проигрыватель пластинку. Когда послышались звуки музыки, я села в кресло у камина, обхватив себя руками и прикрыв глаза.

Cosi alla misera, ch’e un di caduta,

Di piu risovgere speranza e muta.

se pur benefico Le indulga Iddio

L’uomo implacabile per Lei sara.

Не выключая проигрывателя, я вернулась к машинке, но даже музыка была бессильна вытравить напечатанное на бумаге слово. Не знаю, как долго я просидела перед машинкой. Слова оперной арии и те, что запечатлелись на листе бумаги, сжимали меня подобно тискам. Сквозь открытое окно в комнату ворвался теплый ветерок. Зазвонил телефон: это был Давид.

— Я волновалась. Ты так долго не звонил.

— Прости, Рашель, я звонил дважды. Но ты не подходила к телефону.

— У тебя усталый голос.

— Да, я много работаю.

— Ты доволен преподаванием?

— Да.

— А как работа над книгой? Продвигается?

— Да. У меня все хорошо. А как твои дела, Рашель? Ты пишешь?

— Ты же знаешь, я не могу писать, когда тебя нет рядом. Я скучаю по тебе.

— Когда я был рядом, ты тоже не писала.

Morro! Morro! La mia memoria

Non fia ch’ei maledica

Se le mie репе orribili

Vi sia chia slmen gli dica.

— Ты уже успел отдохнуть от меня? — спросила я.

— А ты успела что-нибудь написать? — спросил Давид.

— Почему они ни на минуту не оставляют нас в покое? — спросила я.

Надзирательницы выгоняли нас на лагерный двор, как всегда осыпая бранью и ударами хлыста. Во дворе было несколько столов, за которыми сидели татуировщицы и «клеймили» заключенных, ставя у каждого на левой руке, чуть выше запястья, его личный номер. Те, которые уже прошли эту процедуру, отходили от столов, показывая остальным клеймо в виде вкривь и вкось нацарапанных цифр и букв.

— Иди сюда, — окликнула меня молодая заключенная по имени Анна. — Видишь женщину вон за тем столом? Она работает аккуратно.

— Какая разница! — сказала я. — Татуировка и есть татуировка.

Тем не менее я перешла вслед за Анной в другую очередь. Мы вместе работали в карьере. Своей добротой она до некоторой степени скрашивала мою жизнь.

— Не скажите, Мойше сделали такую татуировку, что у него обезображена рука до самого локтя, — заметила одна из женщин.

— А у Арона цифры вообще нацарапаны на внешней стороне руки.

— Какая подлость! — возмутилась я.

Анна потянула меня за рукав.

— Вот, посмотри.

Она выставила вперед руку, на внутренней стороне которой стояли каллиграфически выписанные цифры и буквы.

— Эта женщина, — объяснила она, — ставит махонькие, аккуратные циферки, не то что остальные. Я еще вчера присмотрелась к ней.

— Но ведь у тебя уже есть татуировка, — удивилась я. — Зачем тебе новая?

Анна пожала плечами.

— Мне сказали, что у меня должен быть другой номер, — объяснила она. — Я хочу снова попасть к ней. Она настоящий виртуоз. А если ты похвалишь ее работу, она тем более постарается.

— Как ты можешь так спокойно об этом рассуждать? — рассердилась я. — Они же уродуют нас! Ты что, с ума сошла?

— Немцы не настолько глупы, чтобы после всей этой волынки взять и убить нас.

Она улыбнулась и протянула руку для наколки.

… Я протянула руку и потрогала бумаги на столе коменданта. Комендант вместе со своим адъютантом отлучился в лагерь. Прибыл очередной состав с евреями, и началась обычная в таких случаях суета. Шум голосов, окрики охранников и лай овчарок были слышны даже в канцелярии.

Я сидела в кресле коменданта за его письменным столом. Передо мной лежала папка. Я раскрыла ее.

«Подразделения штурмовиков, высланные сегодня, достигли лишь незначительного успеха. Было обнаружено двадцать девять (29) новых опорных пунктов, но многие из них оказались покинутыми. Обнаружить опорные пункты, как правило, удается лишь благодаря сведениям, полученным от наших агентов-евреев».

Снаружи по-прежнему доносился надсадный лай собак, но в доме было тихо. Жена коменданта куда-то уехала, забрав с собой детей. Я перевернула страницу.

«Засевшие в бункере евреи, как правило, соглашаются добровольно сдаться. Во время перестрелки, завязавшейся около полудня, бандиты оказали сопротивление, используя коктейль Молотова, пистолеты, а также самодельные ручные гранаты».

Теперь мне были отчетливо слышны крики, проклятья, треск пулеметов, лай обезумевших собак. Я выглянула в окно и увидела сбившихся в кучку обнаженных людей и обступающих их со всех сторон эсэсовцев.

«Когда штурмовики приступили к обыску местных жителей, одна из женщин вытащила из-под юбки ручную гранату, выдернула чеку и бросила гранату в офицеров, проводящих обыск, сама же убежала в укрытие».

Углубившись в чтение, я не заметила, как отворилась дверь.

— Не покидай меня сейчас, — сказал комендант. — Не предавай меня.

Он придвинул свое кресло к моему стулу и, вытащив пистолет из кобуры, протянул его мне.

— Сделай это. Я приказываю, — сказал комендант.

Видя, что я не собираюсь выполнять его приказ, он положил пистолет мне на колени.

— Ты должна сделать это, — сказал он. — Сам я не могу.

Он откупорил третью бутылку шампанского. Мой бокал оставался нетронутым. Он поднес его к моим губам. Я отпила глоток и поставила бокал на стол. Комендант пил прямо из бутылки.

Пистолет, тяжелый и теплый, лежал у меня на коленях.

— Возьми его, — сказал комендант. — Освободи меня.

Он поставил бутылку на пол и, взяв в руки пистолет, потянул на себя затвор: оставалось только спустить курок. Он нацелил пистолет себе в грудь, взял мою руку и, вложив в нее рукоятку пистолета, крепко стиснул ее. Но моя рука не повиновалась ему. Он встал, заставил встать меня и уже обеими ладонями обхватил мою руку, не желавшую держать пистолет. Потом он поднял мою руку с пистолетом и наставил дуло прямо себе в грудь. Распрямив плечи, он сделал глубокий вдох и вскинул голову.

— Освободи меня, — повторил он. — Стреляй.

Он отпустил мою руку и, лишившись опоры, она беспомощно опустилась вниз.

— Нет, нет. Стреляй! — воскликнул комендант.

Услышав звук упавшего на пол пистолета, он покачал головой. Я стояла как вкопанная. Пистолет лежал между нами на полу.

… Я лежала, словно окаменевшая, лишь время от времени отворачивала лицо, чтобы не чувствовать его дыхания. Он не трогал меня. Он держался руками за край койки. При каждом его яростном толчке стальная рама впивалась мне в плечи и спину. Моя роба пропиталась его потом. Его мундир царапал мне кожу, а волосы то и дело попадали мне в рот. Я лежала, не двигаясь и не говоря ни слова, думая только о том, чтобы он не дышал на меня. Когда я закрывала глаза, он словно бы переставал существовать. И все остальное переставало существовать вместе с ним.

Второй стоял рядом и смотрел на нас. Я слышала его дыхание: частое, прерывистое. Я ощущала присутствие их обоих: оба двигались в каком-то яростном, неистовом ритме, но только один из них лежал на мне. Меня мутило от их запаха — смеси алкогольного перегара, табачного дыма и пота. В какой-то момент я с ужасом осознала, что со мной происходит, и поспешила снова закрыть глаза, стараясь не дышать. Я погрузилась в небытие. Наконец он закончил. Я чувствовала на шее его слюнявый рот. Когда он убрался с койки, подошел второй.

— Еще разок? — сказал он.

— Сколько хочешь. Сегодня у тебя есть такая возможность.

— Это последняя возможность, мама. Я попробую, — сказала я. — Не волнуйся.

— Не смей! Не смей туда ходить! — воскликнула мама.

Я надела пальто.

— Ты не представляешь, какой это зверь!

— Кажется, ты видела присланную нам бумагу.

— Самуил, не пускай ее к этому человеку. Ты же знаешь, какие ужасы про него рассказывают.

Я выхватила из рук отца бумагу и прочитала вслух:

— «Настоящим уведомляем вас о необходимости прибыть на железнодорожную станцию 18 июня (в воскресенье). Регистрация проводится с 7:00 до 18:00…»

— Самуил, мы не можем стоять и молча смотреть, как она направляется к этому извергу. Ты же слышал, на что он способен.

— «… По получении настоящего уведомления вам надлежит собрать необходимые вещи: два (2) места ручной клади весом до тридцати (30) кг. Указанный вес не может быть превышен, так как помощь в погрузке багажа оказываться не будет».

— Самуил, что ты намерен предпринять?

— А что мы можем предпринять? — ответил отец. — Это конец.

— С чего ты взял? — спросила я.

— Они велят нам прибыть на станцию вместе с вещами, — сказал отец. — Ты когда-нибудь видела, чтобы те, кто уехали с вещами, вернулись назад?

Я сунула бумагу в карман и стала рыться в маминой сумочке в поисках помады. Я извлекла оттуда старый тюбик, но помады в нем почти не осталось. Я соскребла пальцем немного краски и размазала по губам. Потом пощипала себя за щеки, чтобы к ним прилила кровь. Когда я собралась уходить, мама схватила меня за локоть.

— Самуил, почему ты молчишь?

— А что я могу сказать, Ханна? Ты же знаешь, как она упряма.

— Кончится тем, что он отправит ее вместе с нами, — сказала мама и потянула меня за рукав.

— Что мы можем сделать? — пожал плечами отец.

Я захлопнула за собой дверь.

… — Что мы можем сделать? — спросила я. — Мы всего лишь узники.

Ревекка стояла и смотрела на меня, пока остальные жадно запихивали себе в рот принесенные мною хлебные крошки и картофельные очистки. Шарон плюнула в меня, когда я предложила ей затвердевшую сырную корку. Другой заключенный живо выхватил ее у меня из рук.

— Это все, что ты принесла? — спросила Ревекка.

— Как же, от нее дождешься еще чего-нибудь, — прошипела Шарон.

— Нет, — сказала я. — Я выполнила свое обещание.

Я вынула из-за пазухи небольшой сверток. Ревекка развернула его и кивнула.

— Этого не хватит на всех, — буркнула Шарон.

— Это все, что мне удалось достать, — сказала я. — Он никогда не расстается со своим пистолетом.

— Это уже что-то, — смягчилась Ревекка.

— Да тут самый мизер! — возмутилась Шарон. — Она сделала это нарочно, чтобы сорвать наши планы.

— У вас все равно ничего не получится, — проговорила я.

— Получится, — сказал один из мужчин.

— У нас есть гранаты, — с вызовом добавила Шарон, — и кое-какое оружие.

— Главное — напасть на коменданта, когда он один, — сказала Ревекка.

— На коменданта? Но вы говорили, что…

— Или на худой конец, когда он вдвоем со своим адъютантом, — сказала Ревекка, раздавая своим товарищам патроны. — С двумя мы как-нибудь справимся.

Я дотронулась до руки Ревекки, и она вскинула на меня глаза.

— Но вы говорили, что эти патроны предназначены для охранников в «пекарне».

— Считай, что мы передумали, — сказала Ревекка.

— Или просто обвели тебя вокруг пальца, — ухмыльнулась Шарон.

— Нет, вы не можете этого сделать! — воскликнула я. — Если с ним что-то случится, они поднимут на ноги весь лагерь.

— Ну и пусть. Это лучше, чем ждать, пока они нас перебьют, — сказала Ревекка.

Они принялись рыть руками мокрую землю, чтобы спрятать оружие и боеприпасы. Завернув их в тряпицу, они положили все это в ямку и присыпали ее сверху землей.

— У вас мало шансов на успех, — сказала я.

— Ничего, мы попытаемся сделать все, что в наших силах, — ответила Ревекка. — Ты же отказываешься снабдить нас пистолетами.

— Шкаф, в котором они хранятся, заперт. Я уже говорила вам об этом.

— Ты много чего нам говорила, — не преминула съязвить Шарон. — Но это не значит, что твоим словам можно верить.

— Когда он снова собирается в город? — спросила Ревекка.

— Зачем ты ее спрашиваешь? — сказала Шарон.

— Она единственная, кто имеет к нему доступ, — объяснила Ревекка.

— Вот именно. Она его предупредит.

— Не думаю.

— Из вашей затеи ничего не выйдет, — повторила я.

— Двое чехов прикончили Гейдриха, — заметила Шарон. — Если им удалось это с Гейдрихом, то с комендантом мы как-нибудь справимся.

— Двое чехов прикончили Гейдриха, и за это немцы уже казнили сто пятьдесят евреев в Берлине, — сказала я, — и всех евреев в Лидице…

— Хватит, — прикрикнула на меня Ревекка. — Я думаю, мы поняли друг друга.

— Я пытаюсь вам помочь, — сказала я.

— Мы не собираемся слушать комендантскую шлюху, — огрызнулась Шарон.

И они пошли прочь от меня.

— Куда же ты? — остановил меня заключенный, удерживая за руку. — Ты что, не понимаешь? Ты свободна. Они сбежали.

— Кто сбежал?

— Немцы. Все их офицеры. И комендант тоже.

Земля гудела от сыпавшихся с неба бомб, где-то совсем рядом непрерывно рвались артиллерийские снаряды, здание канцелярии ходило ходуном, того и гляди готовое рухнуть. В короткие промежутки между свистом падающих бомб и неистовым грохотом взрывов я слышала возбужденные голоса заключенных.

— Они все смылись, — повторил заключенный и потянул меня за руку.

— Все? И комендант тоже?

— Осталось лишь несколько охранников, но они с минуты на минуту дадут деру.

— Утром я слышала голос Ганса, — сказала я.

— Комендант сбежал. Еще ночью.

— Я слышала, как его жена звала Ильзе.

— Говорят же тебе, их уже нет здесь. Осталось только несколько охранников.

— Значит, он уехал?

— Они все удрали! Мы свободны!

В кабинет ворвалось несколько заключенных с оружием и продуктами в руках. Они были грязны, измождены до крайности, но в их глазах сияла сумасшедшая радость. Некоторые напялили на себя немецкую форму. Один из заключенных, прихрамывая и крича что-то на непонятном мне языке, подошел к шкафу, где хранилось оружие, и выбил стекло. Другой взломал бар, и все кинулись к нему, с готовностью разевая свои алчущие беззубые рты. Кто-то принялся выбивать оконные стекла. Еще один стал рубить стол коменданта топором. С криками и воплями они громили и крушили все, что встречалось им на пути. Заключенный, первым ворвавшийся в кабинет коменданта, схватил меня за плечи и начал трясти изо всех сил.

— Мы свободны! — кричал он. — Ты что, не понимаешь? Мы свободны!

— Свободны, — повторила за ними я, не двинувшись с места.

Дядя Яков и отец не двигались с места, хотя я звала их.

— Дядя Яков! Папа!

Студенты университета сгружали книги с телег и грузовиков и бросали их в разведенный посреди площади костер. В окнах оперного театра отражались языки пламени.

— Долой прогнившую культуру! — скандировали студенты.

В огонь полетело еще несколько томов.

— Долой фальшивые идеалы свободы!

Гора охваченных пламенем книг становилась все выше.

— Может быть, тебе стоит повременить с эмиграцией, Самул? — Говорил отцу дядя Яков. — Подожди, когда страсти немного улягутся.

— Папа! Дядя Яков! — снова окликнула я их.

— Боже мой! Что ты здесь делаешь? — спросил дядя Яков, обернувшись.

— Мама беспокоится, — сказала я. — И тетя Наоми тоже. Они просят вас вернуться домой.

— Как ты нас разыскала? — удивился дядя. — Ты же еще совсем ребенок.

— Пойдемте домой, — сказала я.

— Как это Наоми тебя отпустила? — недоумевал дядя Яков. — Ей следовало бы знать, что сейчас не самое подходящее время для вечерних прогулок.

Плюгавый немец в аккуратном костюмчике заковылял к одному из грузовиков, С помощью студентов он водрузился на грузовик и заговорил, возвышаясь над толпой.

— Мы должны положить конец еврейскому засилию в университете, — вещал оратор, сотрясая кулаками ночной воздух.

Студенты смотрели на него во все глаза и аплодировали, оглашая площадь восторженными воплями.

— Еврейские орды должны быть подвергнуты безоговорочному истреблению!

Толпа ответила одобрительным ревом. От костра во все стороны летели искры. Пламя пожирало все новые и новые книги. Их страницы корчились в огне и обращались в пепел. В раскаленном воздухе пахло дымом.

— Папа! — тихо позвала я и потянула отца за рукав.

Дядя Яков взял его под руку с другой стороны, и мы повели его прочь. Когда отец оступился, споткнувшись о валявшуюся на земле книгу, я увидела, что лицо его мокро от слез. Стоящий на грузовике человечек продолжал ораторствовать, простирая руки к ночному небу, а студенты вторили ему восторженным гулом.

— И пусть земля дрогнет у нас под ногами, если мы отступим! — несся нам вслед голос плюгавого оратора.

ГЛАВА 10

Я дрожала, стоя под струей холодной воды. Надзирательница швырнула мне мыло и кусок грязной рогожи.

— Отмывайся как следует, ты, грязная еврейка.

Едкий запах щелочи обжег мне ноздри. Рогожа была в коричневых пятнах, но это была не грязь. Царапины саднили от мыла. Я терла себя изо всех сил, пока не покраснела моя кожа. Поскользнувшись, я ударилась локтем и плечом о каменную стену: на этих местах наверняка появятся синяки. Надзирательница ухмыльнулась. Попыхивая сигаретой, она смотрела, как я смываю с себя лагерную грязь.

— Не забудь про волосы, — рявкнула она. — Я имею в виду там, на голове.

Я принялась драть свой скальп, запрокинув голову, чтобы пена не попадала мне в глаза. Но это не помогло. Мыльная вода стекала по лицу, от нее щипаю глаза. Надзирательница протянула руку и, выхватив у меня мыло, включила кран. Ледяная струя колола кожу, как иголками. Когда надзирательница завинтила кран, меня била дрожь. Она заставила меня повернуться. Над дверью красными буквами было написано: «Unreine Seite» — «Грязная сторона». Надзирательница ударила меня дубинкой и снова швырнула мне мыло.

— Тебя ждет комендант, безмозглая еврейка, а не какой-то из твоих хахалей. Давай-ка намыливайся снова.

— Снова провокация! — воскликнул адъютант, без стука ворвавшись в кабинет коменданта.

Было темно. Комендант сидел на моей койке. Пустая бутылка скатилась на пол, но не разбилась. В лагере завыла сирена. Когда адъютант зажег свет, комендант застонал и прикрыл глаза ладонью.

— Что случилось, Йозеф? Который час? Что, очередной побег?

Адъютант злобно посмотрел на меня. Комендант тем временем протянул руку за лежащим на полу мундиром.

— Хуже, чем побег, — ответил адъютант. — Они взорвали печи.

— Что?!

Комендант вскочил на ноги, поморщившись от боли, но лицо его уже не казалось таким растерянным.

— Кроме того, они подожгли четвертый блок крематория.

Комендант сунул руки в рукава мундира. Пока он застегивал его, адъютант вытащил из-под койки его сапоги.

— Охранники взяли…

— Пулеметы? Так точно.

— И собак?

— Да, господин комендант. Они окружили двор.

С помощью адъютанта он натянул на ноги сапоги и пристегнул кобуру с пистолетом. Я села на койке, завернувшись в одеяло, подтянув колени к груди и прижавшись спиной к стене. Комендант открыл шкаф, где хранилось оружие, и взял оттуда коробку с патронами. Зарядив пистолет, он закрыл коробку и поставил ее на место.

— Насколько серьезны разрушения?

— В нескольких местах горела крыша, но до утра трудно сказать что-либо определенно.

— Почему? А прожектора на что?

— Придется подождать, пока рассеется дым, — объяснил адъютант.

Комендант взял бинокль и подошел к окну. Адъютант последовал за ним. Мне и без бинокля было видно, что весь горизонт объят пламенем: красные языки огня пронзали непроглядную черноту ночи, и даже сквозь закрытые окна проникал запах гари. Комендант ударил себя биноклем по бедру, потом швырнул его в кресло и направился к двери. Пожар! В его лагере пожар! Пожар, полыхающий во всю ширь горизонта. Пожар, сводящий на нет все его усилия, лишающий его сна, открыто издевающийся над ним.

— Проклятые евреи! — в сердцах воскликнул он.

В каждом окне горели свечи. Прижавшись лицом к стеклу, я смотрела на светящиеся точки в окнах и улыбалась.

— Что ты делаешь? — спросил отец. — Что происходит?

— Сегодня утром немцы казнили нескольких наших юношей, просто так, без каких-либо оснований, — ответила я. — Мы выражаем свой протест против этой чудовищной акции.

— Все евреи выставили в окнах зажженные свечи? — спросила мама.

Сцепив руки, она пошла за мной к двери. Она стояла рядом, пока я надевала туфли.

— А это не опасно? — спросила она. — Может быть, стоит задуть несколько свечей? Они нам еще пригодятся. Разве одной недостаточно?

Я выбежала на улицу без пальто. Холодный ветер обжигал мне лицо, но я не замечала этого. Мама остановилась в дверях, отец тоже подошел к ней. Они звали меня. Я стояла посреди улицы и оглядывала дома по обеим сторонам. Повсюду, в каждом окне, горели свечи, сливаясь в одну светящуюся линию. Я обхватила себя руками, но не потому, что мне было холодно. Меня согревал этот свет. И только глаза чуть-чуть щипало от морозного воздуха.

— Самуил, скажи, чтобы она шла домой, — услышала я мамин голос. — Пока ее здесь никто не видел.

— Вот мы и дома, — сказал Давид.

Он стоял на крыльце: я услышала его голос и, перестав печатать, бросилась к лестнице. Давид поставил чемодан у двери и, обращаясь к стоявшей рядом с ним маленькой девочке, проговорил:

— Не бойся. Здесь мы живем, — потом уже мне: — Рашель! Это мы.

Он взял девочку за руку и ввел ее в дом. Увидев, как я спускаюсь по лестнице, девочка вцепилась в его руку и спрятала лицо у него за спиной.

— Знакомься, Рашель. Это — Алтея.

Девочка была такая маленькая, такая худенькая!

— Она потеряла всех своих близких, — сказал Давид. — Они погибли в лагере.

Я опустилась перед девочкой на корточки, но она еще сильнее прижалась к Давиду.

— Это — Рашель, — сказал он. — Я тебе рассказывал о ней, помнишь?

Девочка робко взглянула на меня, высунув головку из-за спины Давида. Она была невероятно худа, с ввалившимися щеками и огромными глазами. Ее лицо и шея были покрыты шрамами и болячками. Я попыталась что-то сказать, но слова застревали у меня в горле. Я не знала, на каком языке с ней говорить. Я протянула к ней руку, но мне было страшно дотронуться до нее. Я сидела на полу перед нею, сложив руки на коленях, а она смотрела на меня своими огромными глазами, по-прежнему держась за Давида и прижимаясь щекой к его руке.

— Алтея, — позвала я.

Она посмотрела на Давида.

— У нее никого нет, Рашель, — сказал он. — Совсем никого.

— Никого, слышишь ты, никого из твоих предшественниц он не приводил к себе в кабинет больше одного раза, — сказала надзирательница.

Мы шли по скользкой раскисшей глине лагерного двора. Она размахивала своей дубинкой.

— Ни одну из них он не пожелал больше одного раза, — твердила надзирательница. — Так что нечего воображать, еврейская корова.

На мне была чистая роба, без дыр и заплат и без пятен крови. Моя бритая наголо голова была повязана красным платком. Мне выдали новые башмаки, когда он послал за мной. На небе не было ни единого облачка. Сияло солнце, и в чистом небе порхали птички. Он послал за мной. И сейчас я шла к нему. Надзирательница ударила меня дубинкой по руке. Я посмотрела на нее.

— Еврейская свинья, — выругалась она.

Птички пели и щебетали. Надзирательница снова ударила меня.

— Ты наскучишь ему так же быстро, как и все остальные, — сказала она.

Мы шли вдоль ограды из колючей проволоки. Надзирательница плюнула в сторону нескольких повисших на ней трупов. Это были трупы молодых людей, решившихся на побег и, видимо, не знавших, что проволока под напряжением. Они так и остались прикованными к решетке — их широко открытые безжизненные глаза были устремлены к небу. Я осторожно ступала по жидкому месиву. Я не хотела испачкаться. Сейчас я не могла себе этого позволить.

Его адъютант стоял в противоположном конце двора и разговаривал с кем-то из охранников. Оба посмотрели в нашу сторону. Надзирательница отдала ему честь, но адъютант в ответ лишь смерил ее, а потом и меня хмурым взглядом. Как только надзирательница ушла, адъютант осклабился в презрительной ухмылке:

— Грязная еврейская шлюха, — процедил он сквозь зубы.

— Когда только всем им наступит конец? — поспешил добавить охранник.

Словам не было конца. Они лились и лились — весь день, всю ночь. Позабыв о сне, отставив в сторону машинку, я стала писать от руки. Так получалось быстрее. И тем не менее рука не поспевала за словами. Они пронзали бумагу, застилая ее белизну, придавливали ее своей тяжестью, и стопка возле машинки стремительно росла. Но поток слов не иссякал. У меня кончились чернила. Я принесла новую бутылочку из комнаты Давида, заодно захватив еще немного бумаги. Ручка скользила по бумаге всю ночь напролет. И так повторялось из ночи в ночь. Слова неудержимо рвались наружу.

— Наружу? — переспросил комендант. — Из земли?

— Так точно, — сказал адъютант.

— Трупы, захороненные в березняке, вылезают наружу?

— Да, господин комендант.

— Разве их не присыпали известью?

— Разумеется, присыпали.

— Тогда почему же они вылезают наружу?

— Из-за жары, господин комендант. Они слишком быстро разлагаются.

— Проклятье! — воскликнул комендант. — Скоро нечем будет дышать от вони.

— Они уже смердят.

— Так перезахороните их, — сказал комендант.

— Мы уже пытались, господин комендант.

— И что же?

— Проклятые мертвецы снова выперли наружу.

«Мертвецы» лежали на постели возле меня. Давид открыл дверь спальни, но не вошел. Я опустила на колени страницы новой рукописи. Я сняла очки и положила их рядом с «Уцелевшим».

— Не спишь? — спросил Давид.

— Нет.

Он прикрыл дверь и прислонился к ней.

— Девочка наконец уснула, — сказал он. — Прямо на полу в прихожей. Я принес ей подушку и укрыл двумя одеялами.

— Она там не замерзнет?

— Думаю, что нет. — Давид медленно подошел к кровати. — Ее страшит пребывание в новом месте.

Он взял в руки «Уцелевшего» и сразу же положил книгу на место рядом с рукописью. Когда он прикоснулся к верхней странице, я положила ладонь на его руку.

— Не нужно смотреть, — сказала я.

Он кивнул и, отодвинув книжки в сторону, сел на край кровати. Я переложила очки на тумбочку и собрала страницы рукописи. Давид взял их у меня и осторожно положил на тумбочку рядом с очками. Я положила ручку поверх стопки.

— У тебя усталый вид, — сказала я Давиду.

— Ты подрезала волосы.

Я почувствовала, как к моим щекам прихлынула кровь. Давид придвинулся ко мне и коснулся моих волос.

— Ты говорила, что никогда не будешь стричь волосы.

Он провел рукой по моим волосам, по бретельке моей ночной рубашки, по моей груди. Я поймала его руку и поцеловала ее. Крепко сжимая его руку, я отпихнула ногой «Мертвецов» и «Уцелевшего». Я придвинулась к Давиду и погладила его лицо. Теперь все нужные слова были при мне. Теперь наконец я смогу все ему рассказать. Он все поймет, и нас больше не будут разделять прежние неловкие слова, и все будет так, как ему хочется. Я прильнула к нему плотнее, чтобы он чувствовал мое дыхание, чтобы он хорошенько слышал меня. Он обнял меня.

— Давид, — сказала я.

Он не дал мне продолжить, его поцелуй замкнул мне рот.

Во рту у меня пересохло. На коленях лежала тяжелая стопка бумаг. Ноги стыли на кафельном полу ванной. Рядом со мной стояла бутылка коньяка: большую часть времени комендант был настолько пьян, что вряд ли заметил бы пропажу. В доме было тихо. Мы были одни. Комендант спал наверху. Я позволила ему осыпать меня поцелуями. Я гладила его по лицу и целовала. Я просовывала ему в рот язык. Я сжимала ногами его бедра и шептала его имя. Я трепетала и стонала в притворном исступлении, пока в конце концов он не вскрикнул и не заплакал у меня на груди. Теперь он будет долго спать.

Я оглядела стопку бумаг у себя на коленях. Приподняла краешек первой страницы и, оторвав маленький клочок, положила его в рот, пожевала и проглотила.

Я отхлебнула из бутылки. Коньяк обжег мне горло, на глазах выступили слезы, но во рту стало не так сухо. Для того чтобы уничтожить слова, требуется только миг. Или целая вечность.

Я оторвала еще один клочок и положила его и рот. Это были его слова.

— Одну минутку! — крикнула я, услышав стук в дверь.

Котята спрыгнули с кухонного стола. Я сполоснула испачканные в муке руки. В дверь снова постучали: громче, настойчивее.

— Минутку! — повторила я.

Я пошла к двери, на ходу вытирая руки о полотенце. Котята кинулись за мной в прихожую. На крыльце стоял мужчина. Солнце слепило мне глаза, и я не сразу узнала этого высокого, статного мужчину. Стоя против солнца, я видела лишь его силуэт. Пытаясь обогнать друг друга, котята растянулись на полу. Я невольно засмеялась.

И в ту же минуту я поняла, кто этот мужчина.

Я узнала визитера.

Он нашел меня.

У меня бешено заколотилось сердце. Я стояла в прихожей — нас разделяла только дверь с сеткой от насекомых. Правую руку он держал за спиной. Я стиснула пальцами полотенце. Когда он вытянул руку вперед, я увидела маленькую книжечку. Котята с мяуканьем терлись о мои щиколотки. Он долго молча смотрел на меня, потом раскрыл книжку и начал читать. Я прижала ладонь ко рту.

В руках у него были мои «Мертвецы».

Я узнала его задолго до того, как он заговорил, хотя никогда прежде не видела его в гражданской одежде. С тех пор у него прибавилось седых волос. На лице появились новые морщины, черты стали более резкими, а взгляд — усталым, но это, без сомнения, был он. Комендант. Я помнила эту стать. Я помнила этот голос, хотя сейчас он говорил по-английски. Я помнила его запах, каждый шрам на его геле, каждое его слово.

Мне следовало догадаться, что он разыщет меня. Впрочем, я и так это знала. Сколько бы я ни пряталась, сколько бы ни убегала от него, какие бы расстояния нас ни разделяли, — все было бесполезно. Я не могла убежать от него. В глубине души я знала это всегда. Что бы я ни говорила, чем бы ни занималась, я знала, что комендант найдет меня.

Он и сам предупреждал меня об этом.

«Ты никогда не освободишься от меня, сколько бы ни пыталась», — частенько говаривал он.

И еще он говорил: «Где бы ты ни оказалась, я буду с тобой».

Недаром же он был комендантом. Как он скажет, так и будет.

Комендант стоял на крыльце спиной к свету. Стоило мне увидеть его, как я вспомнила все. Стоило мне услышать его голос, как я онемела. Стоило нам оказаться лицом к лицу, как меня сковал леденящий страх.

Но я была готова к этой встрече. Он не успел договорить, как я достала спрятанный под полотенцем пистолет. У него дернулось левое веко. Он что-то говорил, но я не понимала смысла его слов. Я сдвинула брови. Он продолжал говорить: он говорил на своем языке, но это были не его слова. Я знала эти слова. Это были мои слова — написанные моей кровью. Я знала слова, которые он сейчас обрушивал на меня. Это только казалось, что они принадлежат ему, на самом деле они взросли на моей крови, на моих костях. Это были слова из «Стоящих вдоль улиц мертвецов».

Я взвела курок.

Он закрыл книгу, снял очки и сунул их в нагрудный карман. Потом почтительно склонил голову, щелкнул каблуками и вытянулся в струнку. Он всегда был гордым человеком.

— Ja, — сказал он.

Он был не из тех, кто в такую минуту станет закрывать глаза.

— Ja.

Я выстрелила прямо через затянутую сеткой дверь.

Я не промахнулась.

Комендант медленно попятился. Книга выпала из его руки. Я сделала еще несколько выстрелов. Голова коменданта стукнулась о нижнюю ступеньку. Я снова выстрелила. Все пули попали в него. Все до единой, но он даже не вскрикнул. Не такой он был человек.

Едкий запах пороха ударил мне в нос. Я распахнула сетчатую дверь, и котята выбежали на крыльцо. Я спустилась по ступеням и, подойдя к нему, заглянула ему в лицо. Он прошептал мое имя, и я выстрелила в него снова. Как он посмел вернуть мне «Мертвецов»? Как посмел произнести мое имя? Я выстрелила еще раз и еще, пока в пистолете не осталось ни единого патрона.

Он не закрывал глаза. На губах у него выступила кровь, и, когда он кашлянул, на ней появились пузырьки. Он протянул руку, пытаясь коснуться моей ноги, края моей юбки, но я отступила в сторону, и в его руке оказалась пустота. Он пошевелил губами, но я не желала ничего слышать. У меня не возникло желания опуститься на корточки и склониться над ним. Я не желала ощутить на себе его дыхание, не желала, чтобы он прикоснулся ко мне. Я была по горло сыта словами. Я была сыта ими до конца жизни. Я стояла и молча смотрела на него.

Когда его взгляд подернулся мутной пеленой и застыл в неподвижности, я бросила пистолет.

Он упал рядом с его телом, рядом с «Мертвецами». Солнечные лучи освещали открытую книгу. Котята осторожно обнюхивали его, с жалобным мяуканьем жались к моим ногам. Волосы упали мне на глаза, но я не откидывала их с лица.

Комендант не двигался.

Утренний ветерок трепал белое полотенце в моей руке.

Загрузка...