― МОДЕРАТО КАНТАБИЛЕ ―

I

— А ну-ка, прочти мне, что там написано над твоими нотами, — велела дама.

— «Модерато кантабиле», — выговорил мальчик.

Добившись ответа, дама резко ударила карандашом по клавишам. Мальчик даже не шелохнулся — так и сидел неподвижно, не сводя глаз со своих нот.

— И что же это значит — модерато кантабиле?

— Не знаю.

Сидевшая метрах в трех от них женщина сокрушенно вздохнула.

— И ты вполне уверен, будто не знаешь, что означает «модерато кантабиле»? — не унималась дама.

Малыш по-прежнему хранил молчание. Дама вскрикнула, с трудом сдерживая бессильный гнев, и снова стукнула карандашом по клавишам. Малыш даже глазом не моргнул. Дама обернулась.

— Ну что, мадам Дэбаред, как вам это нравится? — осведомилась она.

Анна Дэбаред еще раз вздохнула.

— Ах, кому вы это говорите? — отозвалась она.

Неподвижный, не поднимая глаз, мальчик был единственным, кто заметил, что на город неожиданно опускается вечер. И вздрогнул.

— Я объясняла тебе это на прошлом уроке, на позапрошлом уроке, сто раз тебе твердила, и после всего этого ты смеешь мне говорить, будто не знаешь?!

Малыш не счел нужным удостоить ее ответом. Дама снова окинула взором неподвижную, словно изваяние, фигурку. Злость ее все возрастала.

— Ну вот, опять начинается, — едва слышно пробормотала Анна Дэбаред.

— Дело вовсе не в том, что ты не знаешь, — продолжила дама, — ты просто не желаешь ответить, и все.

Анна Дэбаред тоже, в свою очередь, с ног до головы окинула взором малыша, но совсем по-другому, не так, как дама.

— Так ты ответишь или нет? — взвизгнула дама. Малыш ничуть не удивился. И снова не проронил ни звука. Тогда дама в третий раз стукнула по клавишам, да так сильно, что даже грифель сломался. Прямо рядом с руками мальчика. Они были еще совсем детские, пухлые и молочно-белые, как у младенца. Крепко сцепленные друг с другом, они даже не шелохнулись.

— Он трудный ребенок, — не без робости решилась заметить Анна Дэбаред.

Мальчик обернулся навстречу этому голосу, глянул на мать, быстро-быстро, точно хотел убедиться в ее существовании, потом снова неподвижно застыл, уставившись в ноты. Руки так и лежали на клавишах, крепко сцепившись друг с другом.

— Какое мне дело, мадам Дэбаред, трудный он у вас или нет, — возмутилась дама. — Мне важно, чтобы он слушался, подчинялся, вот все, чего я требую.

В наступившей после этих слов тишине в растворенное окно ворвался рокот моря. А с ним и приглушенный шум города на закате того погожего весеннего дня.

— В последний раз тебя спрашиваю. Так ты по-прежнему упорствуешь, будто не знаешь, что такое «модерато кантабиле»?

В проеме растворенного окна пронесся катер. Малыш, сидевший, уставившись в свои ноты, чуть вздрогнул — только одна мать и заметила это движение, — когда катер ворвался в него и взбудоражил ему кровь. Приглушенное гудение мотора разнеслось по всему городу. Прогулочные катера были здесь редкостью. Розовый, цвет угасающего дня окрасил все небо. Другие дети, где-то там внизу, на набережной, тоже остановились и смотрели.

— Я тебя в последний раз спрашиваю: так ты уверен, что не знаешь?

Катер все еще мчался в проеме окна.

Дама не на шутку удивлена этаким упрямством. Гнев ее чуть смягчается, ему на смену приходит отчаяние — ах, неужели она так мало значит в глазах этого ребенка, — и теперь уже не жестом, а словами выражает она ставшую вдруг до боли очевидной тщетность своих усилий.

— Господи, — стонет она, — Господи, что за неблагодарное ремесло.

Анна Дэбаред никак не реагирует на это горькое признание, лишь едва заметно качает головой, будто, кто знает, вполне согласна с ее словами.

Катер наконец-то завершил свой путь сквозь пространство распахнутого окна. Шум моря сделался сильнее, оглушительный на фоне молчания мальчика.

— Модерато?

Мальчик разжал руку, опустил ее вниз и почесал ногу. Жест явно непроизвольный и, похоже, убеждает даму, что в его действиях нет злого умысла.

— Не знаю, — выдавил он, почесавшись. Внезапно краски заходящего солнца обрели столь величественные оттенки, что даже изменили белокурый цвет волос малыша.

— Но ведь это же так просто, — уже чуть спокойней заметила дама.

Потом, не торопясь, высморкалась.

— Ах, ну и ребенок, — с какой-то радостью в голосе проговорила Анна Дэбаред, — нет, что за ребенок, и как же это мне удалось произвести на свет этакого упрямца…

Дама явно не усматривает тут никаких причин для гордости.

— Это значит, — вконец сдаваясь, наверное, уже в сотый раз повторяет она мальчику, — это значит: умеренно и певуче.

— Умеренно и певуче, — совершенно отсутствующим голосом, витая где-то далеко-далеко, повторяет за ней малыш.

Дама оборачивается.

— Нет, вы видели такое?..

— Ужасно, — смеясь подтверждает Анна Дэбаред, — упрямый как осел, просто уму непостижимо.

— А теперь давай-ка сыграй с самого начала, — приказывает дама.

Мальчик не подчиняется, будто вовсе не слышит.

— Я кому сказала, с самого начала.

Мальчик даже не шевелится. В безмолвии его упрямства снова явственно проступает шум моря. Последней розовой вспышкой полыхает небо.

— Я не хочу учиться играть на пианино, — произносит мальчик.

На улице, где-то совсем близко от дома, раздается громкий женский крик. Жалобный и протяжный, он делается таким пронзительным, что даже заглушает шум моря. Потом вдруг обрывается, будто его и вовсе не было.

— Что это?! — восклицает малыш.

— Должно быть, что-то случилось, — отвечает дама.

Притихший было шум моря возрождается с прежней силой. Розоватый же цвет неба заметно бледнеет.

— Да нет, ничего, — успокаивает Анна Дэбаред, — все это так, пустяки.

Вскакивает со стула и бросается к пианино.

— Ах, сколько нервозности, — замечает дама, неодобрительно оглядывая обоих.

Анна Дэбаред обнимает сынишку за плечи, сжимает крепко, до боли, потом говорит, почти кричит:

— Нет-нет, ты должен учиться играть на пианино, непременно должен, понимаешь?

Мальчик дрожит по той же самой причине, потому что и ему тоже делается страшно.

— Не люблю я пианино, — едва слышно шепчет он.

В этот миг вслед за первым раздаются другие крики, со всех сторон, разноголосые, нестройные. Они возвещают, что какое-то событие уже свершилось, уже позади, и звучат теперь почти утешительно. Так что урок продолжается.

— Так надо, любимый, — настаивает на своем Анна Дэбаред, — так надо.

Дама качает головой, явно осуждая непозволительную мягкость матери. Тем временем море мало-помалу окутывают сумерки. А небо медленно теряет свои яркие краски. Только запад все еще рдеет. Но и он тоже тускнеет на глазах.

— Но почему? — не понимает малыш.

— Музыка, любовь моя…

Мальчик медлит, пытаясь вникнуть в ее слова, так и не понимает, но соглашается:

— Ладно. Но скажи, кто это там кричал?

— Я жду, — напоминает о себе дама.

Он начинает играть. Музыка звучит, заглушая шум толпы, клубящийся на набережной уже прямо под окнами.

— Нет, вы только послушайте, — радуется Анна Дэбаред, — послушайте, вот видите…

— Когда он захочет… — замечает дама.

Мальчик закончил свою сонатину. И тотчас же в комнату снова ворвался рокот толпы — назойливо, властно.

— Что это там? — снова спросил мальчик.

— Давай-ка еще раз с самого начала, — приказывает дама. — И не забывай: модерато кантабиле. Представь себе колыбельную, которую поют тебе на ночь.

— Ах, я никогда не пою ему колыбельных, — признается Анна Дэбаред. — Сегодня непременно попросит меня спеть, а он умеет делать это так, что я не в силах ему отказать.

Дама пропускает эти слова мимо ушей.

Мальчик снова заиграл свою сонатину Диабелли.

— Си-бемоль в ключе, — во весь голос напоминает дама, — ты слишком часто забываешь об этом.

С набережной доносятся лихорадочные голоса, вперемежку мужские и женские, их становится все больше и больше. Кажется, все они произносят одно и то же, но различить слова невозможно. А сонатина тем временем все звучит и звучит, теперь безнаказанно, однако где-то посередине дама все-таки спохватывается:

— Прекрати.

Мальчик перестает играть. Дама оборачивается к Анне Дэбаред.

— Судя по всему, там и вправду случилось что-то серьезное.

Все трое подходят к окну. Слева, на набережной, метрах в двадцати от дома, напротив входа в кафе, уже собралась изрядная толпа. А со всех близлежащих улиц туда сбегаются новые и новые люди. Все взгляды прикованы к тому, что происходит внутри кафе.

— Ох, — вздыхает дама, — ох уж этот квартал… — Потом поворачивается к мальчику, берет его за локоть. — Давай-ка в последний раз, начнешь с того места, где остановился.

— Что там случилось?

— Займись-ка лучше своей сонатиной.

Мальчик снова усаживается за пианино. Принимается играть в том же ритме, но, предвкушая близкий конец урока, придает сонатине ту умеренность и певучесть, каких от него требовали, — модерато кантабиле.

— Признаться, когда он вот такой покорный, мне даже делается как-то не по себе, — признается. Анна Дэбаред. — Вот видите, сама не знаю, чего хочу. Бедное дитя…

А малыш все играет и играет, безукоризненно, как надо.

— Да уж, мадам Дэбаред, ничего не скажешь, — почти весело замечает дама, — хорошенькое же воспитание вы ему даете.

В этот момент мальчик перестает играть.

— Почему ты остановился?

— Просто мне показалось…

И снова, как было велено, играет свою сонатину. Глухой шум толпы тем временем все нарастает и нарастает, он становится таким сильным, что даже на такой высоте заглушает звуки музыки.

— Не забывай си-бемоль в ключе, — напомнила дама, — в остальном все отлично, вот видишь…

Сонатина лилась, заполняя собою все пространство, пока снова не достигла своего последнего, завершающего аккорда. И время подошло к концу. Дама объявила, что на сегодня урок окончен.

— Помяните мое слово, мадам Дэбаред, — предрекла она, — вы еще хлебнете с ним горя, с этим ребенком.

— Ах, о чем вы говорите, вот уже и сейчас, он же поедом меня ест, просто пожирает, и все.

Анна Дэбаред опустила голову, закрыла глаза, в болезненной улыбке сквозили нескончаемые родовые муки. Где-то внизу новые крики, на сей раз вполне осмысленные, говорили о том, что там и вправду произошло что-то из ряда вон выходящее.

— Ничего, завтра мы все узнаем, — заверила дама. Мальчик подбежал к окну.

— Какие-то машины подъехали, — сообщил он.

Толпа со всех сторон забаррикадировала вход в кафе, она все прибывала и прибывала — правда, уже чуть послабее — с соседних улиц, но все же оказалась куда больше, чем можно было предположить. Город разрастался. Люди расступились, в гуще толпы образовался проход — чтобы пропустить черный фургон. Оттуда вышли трое и исчезли в кафе.

— Полиция, — пояснил кто-то.

Анна Дэбаред поинтересовалась, что там случилось.

— Кого-то убили. Какую-то женщину.

Она оставила мальчика перед парадным дома мадемуазель Жира, подошла к основной толпе, собравшейся перед входом в кафе, и, пробираясь сквозь нее, протиснулась в первый ряд — туда, где люди стояли у открытых окон и смотрели внутрь, застыв от открывшегося перед их взорами зрелища. В глубине кафе, в полумраке дальнего зала, на полу, безучастная ко всему, лежала женщина. На ней, крепко вцепившись ей в плечи, лежал мужчина и тихонько звал ее:

— Любовь моя… Любимая…

Неожиданно он обернулся к толпе, обвел ее взглядом, и все увидели его глаза. Они были лишены всякого выражения, кроме исполненного ужаса, неистребимого, отрешенного от мира желания. Вошли полицейские. Хозяйка, с достоинством возвышаясь над стойкой, явно поджидала их.

— Уже трижды пыталась до вас дозвониться.

— Бедняжка, — посочувствовал кто-то.

— Почему? За что? — спросила Анна Дэбаред. — Кто знает…

Мужчина в исступлении закрыл собой распростертое тело женщины. Инспектор взял его за плечо и поднял. Тот не сопротивлялся. Было видно, что достоинство покинуло его теперь — и навсегда. Он обвел инспектора взглядом, все так же отрешенным от внешнего мира. Инспектор отпустил его, вытащил из кармана блокнот, карандаш, попросил назвать свое имя, выждал.

— Зря вы, все равно я сейчас не отвечу, — пробормотал мужчина.

Инспектор не стал настаивать и, присоединившись к своим коллегам, которые допрашивали хозяйку, присел за последний столик дальнего зала.

Мужчина уселся подле мертвой женщины, погладил ее по голове и улыбнулся ей. В дверь кафе торопливо вбежал молодой человек с фотоаппаратом наперевес и сфотографировал его так, сидящим с улыбкой на лице. В свете магниевой вспышки можно было увидеть, что женщина еще молода, что изо рта у нее скупыми, тоненькими струйками стекает кровь и что та же кровь видна на лице мужчины, который целовал ее. Кто-то в толпе проговорил:

— Фу, какая гадость, — и ушел.

Мужчина снова прильнул к телу своей женщины, но совсем ненадолго. Потом, будто это она его отпустила, снова поднялся.

— Да уведите же его поскорей! — крикнула хозяйка.

Но мужчина поднялся лишь затем, чтобы получше, потесней, во всю длину снова прильнуть к ее телу. И так замер, явно надолго успокоившись, снова обеими руками вцепившись в нее, приникнув лицом к ее лицу, к ее окровавленному рту.

Однако полицейские уже закончили писать под диктовку хозяйки и неспешными шагами, все трое сразу, с одинаковым выражением нескрываемой скуки вплотную подошли к нему.

Мальчик, благоразумно усевшись на ступеньки парадного мадемуазель Жиро, немного забылся. Он вполголоса напевал сонатину Диабелли.

— Ничего страшного, — проговорила Анна Дэбаред. — А теперь пора домой.

Малыш послушно последовал за ней. Прибыли новые наряды полицейских — слишком поздно, без всякой причины. Когда они проходили мимо кафе, оттуда в окружении полицейских вышел мужчина. Люди в молчании расступались, давая ему дорогу.

— Это не он кричал, — проговорил мальчик. — Он — нет, он совсем не кричал.

— Нет-нет, это не он. Не смотри туда.

— Почему, скажи.

— Не знаю.

Мужчина послушно дошагал до фургона. Однако, едва оказавшись там, молча вырвался, высвободившись из рук полицейских, и изо всех сил кинулся назад, в сторону кафе. Он уже почти достиг цели, но тут свет в кафе погас. Тогда он резко остановился, прямо на бегу, снова покорно последовал за полицейскими вплоть до самого фургона и послушно влез в него. Кто знает, может, в тот момент он и заплакал, но сгустившиеся сумерки высветили лишь искаженное, дрожащее, запачканное кровью лицо, не позволив разглядеть, текли ли по нему слезы.

— И все-таки, — заметила Анна Дэбаред, когда они уже дошли до Морского бульвара, — тебе бы следовало запомнить раз и навсегда: модерато — это значит умеренно, а кантабиле — певуче, это ведь так просто, разве нет?

II

На другой день заводы на противоположном конце города все еще дружно дымили, но час, когда они по пятницам обычно уже шли в сторону того квартала, миновал.

— Ну что, пойдем? — позвала сына Анна Дэбаред.

И они зашагали по Морскому бульвару. Там уже гуляли фланеры, так, слонялись без дела. И нашлись даже несколько купальщиков.

Мальчик привык гулять по городу каждый день в сопровождении матери — настолько, что она могла вести его куда угодно. И все же, когда они миновали первый мол и дошли до второго причала для буксиров, над которым жила мадемуазель Жиро, он не на шутку перепугался:

— Почему именно сюда?

— А почему бы и нет? — возразила Анна Дэбаред. — Ведь сегодня мы с тобой просто гуляем. Ну, пошли же. Какая разница, сюда или куда-нибудь еще?

Мальчик подчинился, последовал за ней до самого конца.

Она направилась прямо к стойке. Там был только один посетитель, он читал газету.

— Бокал вина, пожалуйста, — заказала она. Голос ее дрожал. Хозяйка поначалу удивилась, потом взяла себя в руки.

— А для малыша?

— Ничего.

— Это ведь здесь тогда кричали, я же помню, — заметил мальчик.

И, устремившись к солнцу, что лилось из дверей кафе, спустился со ступенек и исчез на тротуаре.

— Прекрасная погода, — заметила хозяйка.

Она видела, что женщину бьет дрожь, и старалась не смотреть в ее сторону.

— Мне так захотелось пить, — пояснила Анна Дэбаред.

— Само собой, первые теплые дни, всегда так бывает.

— Я даже попросила бы вас налить мне еще бокал вина.

По не прекращавшейся дрожи в руках, сжимавших бокал, хозяйка догадалась, что не сразу, не вдруг дождется желанных объяснений — она сама все скажет, просто надо дать ей время прийти в себя, оправиться от смущения.

Это случилось даже скорей, чем хозяйка могла рассчитывать. Анна Дэбаред залпом осушила второй бокал.

— Просто проходила мимо, вот и зашла, — пояснила она.

— Самая погода для прогулок, — одобрила хозяйка.

Мужчина перестал читать свою газету.

— Понимаете, вчера в это самое время я как раз была у мадемуазель Жиро.

Дрожь в руках уменьшилась. Лицо приняло почти благопристойное выражение.

— Я вас сразу узнала.

— Это было убийство, — сказал мужчина.

— Ах вот как, подумать только… — слукавила Анна Дэбаред. — Мне просто захотелось узнать, только и всего.

— Ничего удивительного.

— Это уж точно, — подтвердила хозяйка, — Нынче утром здесь столько народу перебывало, прямо один за другим…

Мимо дверей кафе на одной ножке проскакал малыш.

— Дело в том, что мадемуазель Жиро дает уроки музыки моему сынишке.

Судя по всему, вино сделало свое дело, голос ее тоже перестал дрожать. В глазах заиграла улыбка облегчения, словно у роженицы, только что благополучно разрешившейся от бремени.

— Он так на вас похож, — заметила хозяйка.

— Да, говорят, и вправду похож. — Улыбка проступила еще явственней.

— Особенно глаза.

— Сама не знаю, — продолжила Анна Дэбаред. — Понимаете… просто гуляла, и вдруг мне пришло в голову, а почему бы не заглянуть сюда. Вот и все…

— Да, это и вправду было убийство.

— Ах, да что вы, не может быть! — снова слукавила Анна Дэбаред. — Мне такое и в голову не приходило…

Какой-то буксир вышел с причала и тронулся с места с обычным теплым треском моторов. Мальчик застыл на тротуаре, пока длился этот маневр, потом повернулся к матери:

— Куда это он?

— Откуда мне знать, — ответила она. Мальчик снова исчез из виду. Она взяла в руки стоявший перед ней пустой бокал, заметила свою оплошность, снова поставила его на стойку и ждала, опустив глаза. Тогда мужчина подошел поближе.

— Вы позволите?

Она не удивилась, вся в смятении.

— Понимаете, сударь, вся беда в том, что у меня совсем нет привычки…

Он заказал вина, сделал еще шаг в ее сторону.

— Представьте, вчера здесь так громко кричали, понятно, всем хочется узнать, что случилось. Просто трудно удержаться, вот я и решила зайти…

Она выпила еще вина, это был уже третий бокал.

— Он выстрелил ей прямо в сердце, вот и все, что мне известно.

Вошли двое посетителей. Узнали стоявшую у стойки женщину, удивились.

— И само собой, никому не известно, за что, почему, ведь так?

Сразу бросалось в глаза, что она совсем не привыкла к вину и что обычно в этот час дня ее занимали совсем другие дела.

— Я бы и рад сказать, да только сам ничего толком не знаю.

— А может, этого вообще никто не знает?

— Да нет, уж он-то наверняка знал. Правда, теперь он не в себе, за решеткой со вчерашнего вечера. А она… она мертва.

С улицы прибежал мальчик и в каком-то порыве счастливого самозабвения приник к матери. Она рассеянно погладила его по голове. Мужчина вгляделся повнимательней.

— Они любили друг друга, — добавил он.

Она вздрогнула, но едва заметно.

— Ну что, — спросил мальчик, — теперь ты узнала, почему здесь вчера так кричали?

Она не ответила, только покачала головой — нет, не узнала. Мальчик снова направился к двери, она проводила его глазами.

— Он работал в арсенале. А она, даже не знаю, откуда она была.

Анна Дэбаред обернулась к нему, подошла поближе.

— Может, у них были какие-нибудь проблемы, знаете, то, что называют сердечными… Как вы думаете, а?

Посетители ушли. Хозяйка, услыхав эти слова, подошла к дальнему концу стойки.

— Еще бы нет, она-то была замужняя, — пояснила хозяйка, — трое детей и пьянчужка в придачу, вот и судите сами.

— Ну и что, всякое бывает, разве нет? — немного помолчав возразила Анна Дэбаред.

Мужчина не ответил даже кивком. Она смутилась. И сразу же у нее снова задрожали руки.

— А вообще-то, конечно, откуда мне знать… — проговорила она.

— Да что там, — продолжила хозяйка, — это уж можете мне поверить, хоть и не в моих правилах вмешиваться в чужие дела, но что правда, то правда.

Вошли еще трое посетителей. Хозяйка отошла прочь.

— Конечно, всякое бывает, — усмехнулся мужчина. — Наверное, вы правы, у них могли быть какие-то сложности, как же без них в сердечных делах. Но, может, убил-то он ее совсем по другой причине, кто знает…

— Да, вы правы, кто знает…

Рука потянулась к бокалу, машинально. Он сделал знак хозяйке налить им еще вина. Анна Дэбаред не протестовала, напротив, у нее был такой вид, будто она только этого и ждала.

— Когда я смотрела на него… рядом с ней, будто ему уже было все равно, живая она или мертвая, — почти неслышно прошептала она. — И что же… неужели вы все-таки думаете, будто он мог сделать это… по какой-то другой причине… кроме безысходного отчаяния?

Мужчина слегка заколебался, глянул ей прямо в глаза, лицо его приняло какое-то строптивое выражение.

— Откуда мне знать, — резко ответил он. Протянул ей бокал, она взяла, выпила. Потом он отвел Анну в глубь кафе — туда, где, судя по всему, было его излюбленное место.

— Вы ведь часто гуляете по городу…

Она глотнула вина, на лицо вновь вернулась улыбка, но ненадолго: оно опять омрачилось, и еще сильнее, чем несколько минут назад. Хмель уже брал свое.

— Да, я каждый день гуляю со своим малышом.

Хозяйка, с которой он не сводил глаз, вела тем временем беседу с троицей новых посетителей. Была суббота. Люди никуда не спешили и могли позволить себе роскошь потратить впустую толику праздного времени.

— Но вы же сами знаете, в этом городе, пусть он и совсем небольшой, все равно каждый день что-нибудь да случается.

— Да, конечно, но однажды… вдруг… происходит такое, что вас особенно поражает, — смутилась она. — Обычно я гуляю в скверах или у моря.

Она все заметней и заметней хмелела и благодаря этому набралась смелости поднять глаза и рассмотреть мужчину, который был перед нею.

— Вот уже столько времени, как вы гуляете с ним вдвоем…

Глаза мужчины, говорившего с нею и одновременно тоже не сводившего с нее взгляда.

— Я хотел сказать, вы уже так давно гуляете с ним в скверах или вдоль морского берега, — пояснил он.

Она поморщилась. Улыбка исчезла. Ее сменила недовольная гримаса, которая вдруг неожиданно, резко придала ее лицу какое-то беззащитное выражение.

— Мне не надо бы пить столько вина.

Раздался гудок, возвестивший конец рабочего дня для субботней смены. Тотчас же, словно обрушился шквал, невыносимо громко заорало радио.

— Уже шесть, — объявила хозяйка. Приглушила радио и засуетилась, расставляя на стойке вереницы бокалов. Анна Дэбаред долго сидела в оцепенелом молчании, глядя на набережную и будто силясь понять, что же ей делать с самой собой. Когда со стороны порта, пока еще издалека, донесся рокот приближающейся толпы, мужчина снова заговорил:

— Так вот, я просто хотел сказать, что уже сколько времени вы гуляете со своим малышом в скверах или вдоль морского берега, и ничего больше…

— Понимаете, у меня это прямо из головы не выходит со вчерашнего вечера, — призналась Анна Дэбаред, — после урока музыки моего малыша. Это как наваждение, все сильней и сильней. Вот я и пришла сегодня, просто не могла не прийти.

Вошли первые посетители. Мальчик протиснулся сквозь них и, сгорая от любопытства, подошел к матери, та каким-то машинальным жестом прижала его к себе.

— Вы мадам Дэбаред. Жена директора Импортно-экспортной компании и литейных заводов Побережья. Вы живете на Морском бульваре.

Снова раздался гудок, послабее первого, на другом конце набережной. Прибыл буксир. Мальчик оторвался от матери довольно резко и бегом бросился прочь.

— Он учится играть на пианино, — сказала она. — У него есть способности, но совсем нет желания, все время приходится уговаривать.

Стараясь освободить место вновь прибывшим, которые то и дело входили большими группами, он осторожно придвинулся к ней. Первые клиенты уже ушли, но то и дело появлялись другие. В промежутках между приходом одних и уходом других было видно садившееся в море солнце, пламенеющее небо и мальчика, что на другой стороне набережной в одиночестве играл в какую-то игру, чей секрет невозможно было понять на таком расстоянии. Он перепрыгивал через какие-то воображаемые препятствия и, похоже, что-то напевал.

— Я бы желала для моего малыша столько всего сразу, что даже не знаю, как этого добиться и с чего начать. И у меня ничего не получается. Пора возвращаться домой, уже поздно.

— Я часто видел вас. И даже не думал, что наступит день, когда вы придете сюда вместе со своим сынишкой.

Хозяйка сделала немного громче радио для последних посетителей, только что вошедших в кафе. Анна Дэбаред повернулась к стойке, поморщилась, смирилась с шумом, забыла о нем.

— Ах, если бы вы знали, как желаешь им счастья! Будто это и вправду возможно… Может, было бы даже лучше, если бы нас с ними разлучали время от времени. Никак не могу привыкнуть к этому ребенку.

— У вас красивый дом в конце Морского бульвара. И большой, огороженный решеткой парк.

Она глянула на него растерянно, словно пришла в себя.

— Нет-нет, не подумайте, эти уроки музыки, они доставляют мне большое удовольствие, — твердо заметила она.

Застигнутый сумерками, снова вернулся мальчик. Остался в кафе, озираясь вокруг, разглядывая посетителей. Мужчина сделал Анне Дэбаред знак, чтобы она посмотрела на улицу. Улыбнулся ей.

— Гляньте-ка, — сказал он, — дни становятся все длиннее и длиннее…

Анна Дэбаред посмотрела, потом медленно, тщательно поправила на себе пальто.

— Вы работаете здесь, в городе, мсье?

— Да, здесь, в этом городе. Если бы вы заглянули сюда еще раз, я бы постарался расспросить вас поподробней и смог бы тогда рассказать вам что-нибудь еще.

Она опустила глаза, вспомнила и побледнела.

— Рот в крови, — проговорила она, — а он все целовал, целовал… — Потом продолжила: — Все, что вы говорили, это просто ваши догадки, ведь так?

— А я вам ничего и не говорил.

Заходящее солнце опустилось теперь так низко, что добралось до лица мужчины. Фигуру его — он стоял, легко опершись о стойку, — уже и раньше освещали последние лучи.

— Но когда видишь его перед глазами, просто невозможно думать иначе, это кажется почти неизбежным, разве нет?

— Я ничего не говорил, — повторил мужчина. — Но думаю, он выстрелил ей прямо в сердце, потому что она сама попросила его об этом.

Анна Дэбаред тяжело вздохнула. Стон — тихий, жалобный, почти непристойный — вырвался из уст этой женщины.

— Как странно, — проговорила она, — мне совсем не хочется возвращаться домой.

Он резко схватил свой бокал, залпом осушил его до самого дна, не ответил, отведя от нее взгляд.

— Должно быть, я просто слишком много выпила, — продолжала она, — вот видите, к чему это приводит.

— Само собой, — согласился мужчина, — все дело только в этом.

Кафе почти опустело. Новые посетители появлялись все реже и реже. Перемывая бокалы, хозяйка не сводила с мужчины и женщины взгляда, явно заинтригованная тем, почему это они так припозднились. Мальчик, подойдя к двери, смотрел на набережную теперь в полном молчании. Стоя перед мужчиной, спиной к двери, Анна Дэбаред еще долго не произносила ни слова. А он — он, казалось, и вовсе забыл о ее существовании.

— Понимаете, я просто не могла не зайти сюда снова, — промолвила она наконец, — вот и все.

— И я вернулся по той же самой причине.


— Ее часто видят в городе, — проговорила хозяйка, — вместе с сынишкой. А когда хорошая погода, так вообще каждый день.

— Это из-за уроков музыки?

— По пятницам, раз в неделю. Как раз вчера. Ей это вроде развлечения, лишний повод вырваться из дому, вот какая история.

Мужчина поигрывает в кармане монетами. Глаза прикованы к набережной. Хозяйка отстает, оставляет его в покое.

От мола и до самого конца города, прямой, безукоризненный, расстилается Морской бульвар.

— А ну-ка, подними голову, — попросила Анна Дэбаред, — и посмотри на меня.

Ребенок подчинился, он привык к ее повадкам.

— Дело в том, что порой мне кажется, будто я тебя просто выдумала, будто все это неправда, понимаешь?..

Мальчик поднял голову и зевнул ей прямо в лицо. В широко разинутый рот пробрались последние лучи заходящего солнца. Изумление, с каким глядела Анна Дэбаред на своего малыша с самого первого его дня, ничуть не уменьшилось. Но, похоже, в тот вечер она и сама почувствовала, будто это изумление заявило о себе с какой-то новой силой.

III

Мальчик толкнул калитку — маленький ранец качнулся у него за спиной, — потом остановился на пороге парка. Внимательно осмотрел расстилавшуюся перед ним лужайку, потом пошел медленно, на цыпочках, настороженно, будто боялся спугнуть каких-то птиц. И вправду, одна птица вспорхнула и улетела прочь. Мальчик провожал ее глазами ровно столько, сколько ей понадобилось, чтобы усесться на дереве соседнего парка, и продолжил свой путь, пока не остановился под окном, перед которым рос бук. Поднял голову. Из этого окна в этот час дня ему всегда улыбались. Улыбнулись и на сей раз.

— Иди сюда, — крикнула Анна Дэбаред, — сейчас мы пойдем гулять.

— Вдоль моря?

— Вдоль моря, везде, где захочешь. Ну, пошли же.

Они снова отправились по бульвару в сторону мола.

Мальчик очень быстро все понял и даже ничуть не удивился.

— Так далеко, — захныкал было он, но смирился и стал тихонько что-то напевать.

Когда они прошли первый причал, было еще рано. Горизонт прямо перед ними, на южной окраине города, затемнен черными полосками, затянут желтоватыми облаками, что выпускаются в небо литейными заводами.

Был тот час, когда везде мало народу, и в кафе тоже было безлюдно. Только один мужчина стоял там, в дальнем конце стойки бара. Хозяйка, не успела появиться Анна Дэбаред, сразу же поднялась и устремилась к ней. Мужчина даже не шелохнулся.

— Чем могу служить?

— Бокал вина, пожалуйста.

И тотчас же залпом выпила. Она дрожала еще сильнее, чем три дня назад.

— Должно быть, вы удивлены, что я снова здесь?

— Ах, знаете, в моем деле мало чему удивляешься… — ответила хозяйка.

Украдкой, исподлобья она окинула взглядом мужчину — тот тоже побледнел, — снова уселась, потом, передумав, повернулась и исполненным достоинства жестом включила радио. Мальчик отошел от матери и отправился на тротуар.

— Кажется, я уже как-то говорила вам, мой малыш берет уроки музыки у мадемуазель Жиро. Впрочем, вы, наверное, и сами знаете.

— Еще бы мне не знать! Вот уже больше года наблюдаю, как вы туда ходите, раз в неделю, по пятницам, разве не так?

— Да, по пятницам. Я бы с удовольствием выпила еще бокал вина.

Мальчик нашел себе приятеля. В неподвижности застыв на краю набережной, оба наблюдали, как разгружают песок с большой баржи. Анна Дэбаред отпила половину второго бокала. Дрожь в руках стала чуть слабей.

— Этот малыш, он всегда один, — проговорила она, глядя в сторону набережной.

Не удостоив ее ответом, хозяйка снова принялась за свое красное вязанье. В порт вошел еще один до предела нагруженный буксир. Мальчик выкрикнул что-то невнятное. Мужчина подошел к Анне Дэбаред.

— Не хотите ли присесть? — предложил он.

Она молча последовала за ним. Хозяйка, продолжая вязать, упорно посматривала на буксир. Было видно, что, по ее разумению, дело принимает явно нежелательный оборот.

— Вот сюда.

Он указал ей на один из столиков. Анна присела, он напротив.

— Благодарю вас, — пролепетала она. В зале была свежая полутень начала лета. — Вот видите, я снова здесь.

На улице, совсем близко, свистнул мальчик. Она вздрогнула.

— Мне бы хотелось, чтобы вы выпили еще бокал вина, — не сводя глаз с двери, проговорил мужчина.

Заказал вино. Хозяйка подала без звука, видимо, смирившись уже с этаким пренебрежением правилами приличия. Анна Дэбаред откинулась на спинку стула, наслаждаясь передышкой в своих страхах.

— Сегодня уже три дня… — проговорил мужчина.

Она с трудом выпрямилась и снова отпила вина.

— Как хорошо, — пробормотала тихонько. Дрожь в руках совсем унялась. Она еще больше выпрямилась, слегка придвинулась к нему, мужчине, который теперь в упор смотрел на нее.

— Я хотела спросить, вы что, сегодня не работаете?

— Нет, мне сейчас нужно время.

Она улыбнулась с какой-то наигранной застенчивостью.

— Время, чтобы ничего не делать, да?

— Да, ничего не делать.

Хозяйка по-прежнему оставалась на своем посту, за кассой. Анна Дэбаред говорила вполголоса:

— Самое трудное для женщины — это найти повод, чтобы зайти в кафе, но мне подумалось, неужели я не способна найти такой повод, скажем, бокал вина, жажда…

— Я пытался разузнать побольше. Но мне ничего не удалось.

Анна Дэбаред как-то поникла, снова погрузившись в смутные воспоминания.

— Это был очень громкий крик, такой протяжный, пронзительный. Потом вдруг он затих на самой высокой ноте… — произнесла она.

— Она умирала, — пояснил мужчина. — Должно быть, крик оборвался в тот самый момент, когда она перестала его видеть.

Вошел посетитель, не заметил их присутствия, облокотился на стойку.

— Мне кажется, когда-то… да-да, по-моему, один только раз в жизни и я тоже кричала, почти как она… Знаете, это было, когда я произвела на свет этого ребенка.

— Они познакомились случайно, где-то в кафе, может, даже в этом самом, куда оба иногда заглядывали.

Потом перекинулись словечком-другим, разговорились о том о сем. Но на самом деле я ничего не знаю наверняка… А что, неужели этот малыш причинил вам такую боль?

— Ах, слышали бы вы, как я кричала.

Она улыбнулась своим воспоминаниям, откинулась назад, внезапно освободившись от всех своих страхов. Он придвинулся поближе к столику и как-то сухо попросил:

— Расскажите мне что-нибудь.

Она сделала над собой усилие, подумала, что бы такое рассказать.

— Я живу на Морском бульваре, в самом крайнем доме, последнем на выезде из города. Сразу за ним начинаются дюны.

— Магнолия, что растет в левом углу вашего парка, сейчас она вся в цветах.

— Да, в это время года их столько, что целый день ходишь как больная и не можешь думать ни о чем другом, прямо наваждение какое-то. Приходится закрывать окна, иначе не выдержать.

— Выходит, в этот самый дом вы и вышли замуж десять лет назад?

— Да, в этот. Моя спальня на втором этаже, слева, если смотреть со стороны моря. В тот раз вы говорили, будто он убил ее, потому что она сама попросила его об этом, другими словами, чтобы угодить ей, это правда?

Он медлит, не отвечая на вопрос, изучая линию ее плеч.

— Но если в это время года закрывать окна, — замечает он, — то, должно быть, в комнате страшная духота и вы плохо спите.

Лицо у Анны Дэбаред делается серьезным — куда серьезней, чем того требует реплика.

— Запах магнолий, он такой он сильный, ах, знали бы вы, какой он сильный!

— Я знаю…

Он отводит взгляд от прямой линии ее плеч, вообще отводит от нее взгляд.

— А по всему второму этажу проходит длинный коридор, длинный-предлинный, общий для вас и для других обитателей дома, так что вы живете вроде бы и вместе, и в то же время отдельно от всех, ведь так?

— Да, верно, там есть коридор, — подтвердила Анна Дэбаред, — и точь-в-точь такой, как вы описали. Но скажите, прошу вас, как же ей удалось понять, что именно это ей от него и было нужно, так точно угадать, что она хотела от него именно этого и ничего другого?

Она снова впилась в него взглядом, глаза в глаза, таким напряженным, что он даже казался чуть блуждающим.

— Я думаю, это случилось однажды утром, на рассвете, — произнес он, — вот тогда она вдруг поняла, что ей от него нужно. Так ясно, что сказала ему о своем желании. Не думаю, чтобы подобные откровения нуждались хоть в каких-то объяснениях.

На улице мальчик продолжал развлекаться неспешными играми. К набережной причалил еще один буксир. В тишине, воцарившейся после остановки моторов, хозяйка кафе принялась переставлять предметы на стойке — нарочито, явно напоминая им, что время-то идет.

— Так, значит, чтобы попасть к вам в комнату, надо пройти по тому самому коридору?

— Да, по тому коридору.

Бегом, быстро, вприпрыжку появился мальчик, приник головой к плечу матери. Она не обратила на него никакого внимания.

— Ах, мама, — радостно сообщил он, — здесь так здорово! — И снова исчез.

— Все забываю сказать вам, как мне хочется, чтобы он поскорей вырос, — призналась Анна Дэбаред.

Он подлил ей вина, протянул бокал, она сразу выпила.

— А знаете, — заметил он, — по-моему, рано или поздно он все равно бы это сделал, попроси она его об этом или нет. Думаю, не она одна поняла, как ему надо было поступить.

Она вернулась к этому словно откуда-то издалека — мучительно, методично.

— Мне бы хотелось, чтобы вы рассказали мне все с самого начала… как они впервые заговорили друг с другом. Помнится, по-вашему, это случилось в кафе…

Двое ребятишек по-прежнему играли, по кругу бегая друг за дружкой на противоположной стороне набережной.

— У нас так мало времени, — проговорил он. — Через четверть часа закончится смена на заводах. Да, думаю, они впервые заговорили друг с другом где-нибудь в кафе, а может, и в каком-то другом месте. Наверное, для начала говорили о политике, об угрозе новой войны или о чем-то совсем другом, что нам и в голову-то не придет, да обо всем на свете — и ни о чем…

Давайте-ка с вами выпьем еще по бокалу вина, прежде чем вы вернетесь к себе на Морской бульвар, а?

Хозяйка обслужила их, подала вино, по-прежнему молча, пожалуй, даже с каким-то вызовом. Ни один из них не обратил на это никакого внимания.

— В самом конце того длинного коридора… — Анна Дэбаред говорила медленно, не спеша. — Там есть такое большое окно, оно смотрит прямо на бульвар. В него изо всей силы бьет ветер. Прошлый год однажды даже стекло разбилось. Это случилось ночью.

Она откинулась на спинку стула и рассмеялась.

— Подумать только, и надо же было такому случиться именно у нас в городе… ах, прямо никак не могу свыкнуться с этой мыслью…

— Да, вы правы, такой крошечный городишко… Рабочие трех заводов, вот и все жители… ни больше, ни меньше.

Заходящее солнце осветило заднюю стенку зала. В самой середине ее вырисовывалось черное пятно от их слившихся воедино теней.

— Так, значит, они разговаривали, — продолжила Анна Дэбаред, — все говорили и говорили, долго-долго, пока не дошли до этого?..

— Да, думаю, они провели вместе немало времени, пока не дошли до этого. Расскажите мне что-нибудь еще.

— Даже не знаю, что же вам еще рассказать… — смутилась она.

Он ободряюще улыбнулся.

— Да что хотите, какая разница…

И она снова заговорила — старательно, почти с трудом, очень медленно:

— Знаете, по-моему, этот дом, о котором мы с вами говорим, был построен как-то немного несуразно, не по правилам, что ли, — вы ведь понимаете, что я имею в виду, — но исходя из удобства его будущих обитателей, чтобы в нем всем было приятно жить.

— На первом этаже, там есть гостиные, где каждый год в конце мая устраивают приемы для тех, кто работает на литейных заводах.

Устрашающе завыл заводской гудок. Хозяйка поднялась со стула, аккуратно сложила свое красное вязанье и с легким звоном ополоснула под струей холодной воды бокалы.

— На вас было черное платье с таким глубоким-глубоким вырезом. Вы взирали на нас с любезностью и безразличием. Было тепло.

Она не удивилась, в лучшем случае — сделала вид.

— Весна в этом году выдалась на редкость теплая, — заметила Анна Дэбаред, — все только об этом и говорят. А что, вы и вправду думаете, будто это она первой сказала ему те слова, первой решилась произнести их вслух, а уж потом они говорили об этом между собой среди многих прочих вещей?

— Я знаю об этом не больше вас. Может, они говорили об этом всего один раз, а может, и каждый день… Откуда нам знать? Но совершенно точно только то, что они вместе пришли к тому решению, что исполнили три дня назад — оба, и тот и другой, уже не ведая, что творят…

Он поднял руку, уронил ее на стол рядом с ее рукой, так и оставив там. Она впервые увидела, как руки их лежат рядом, друг подле друга.

— Вот видите, опять я выпила лишнее, — пожаловалась она.

— В этом длинном коридоре, о котором мы только что говорили, часто допоздна горит свет.

— Иногда мне никак не удается заснуть.

— Но зачем оставлять свет в коридоре, а не только у себя в спальне?

— Сама не знаю. Просто привычка.

— Ведь по ночам там ничего не происходит, ровным счетом ничего…

— Да нет, происходит. За одной из дверей спит мой ребенок.

Она убрала руки со стола, зябко передернула плечами, накинула жакет.

— Пожалуй, теперь мне уже пора домой. Видите, как я сегодня задержалась.

Он поднял руку, жестом прося остаться еще немногой Она осталась.

— По утрам, на рассвете, вы выходите из комнаты и смотрите в это большое окно, то, что в конце коридора.

— Летом, часов около шести, мимо окон проходят рабочие с арсенала. Зимой большинство ездят на автобусе из-за холода, ветра… Все это длится минут пятнадцать, не больше…

— А что, неужели по ночам там никто не проходит, никогда?

— Разве что время от времени какой-нибудь мотоциклист, вечно спрашиваешь себя: и что его туда занесло… А как вы думаете, этот мужчина, почему он лишился рассудка — только потому, что убил ее, что она умерла, или к той боли примешивалось что-то еще, совсем далекое, совсем другое, о чем люди обычно даже не догадываются?

— Конечно, вы правы, к этой боли примешивалось что-то еще, о чем и мы пока даже не догадываемся.

Она поднялась, медленно, как бы нехотя, выпрямилась во весь рост, надела жакет. Он не помог ей. Теперь она стояла перед ним, по-прежнему сидящим, не говоря ни слова. В кафе тем временем появились первые посетители, в недоумении переглянулись с хозяйкой заведения. Та едва заметно пожимала плечами, давая понять, что и сама мало что понимает.

— Кто знает, может, вы уже больше никогда не придете сюда.

Когда и он тоже поднялся, выпрямившись во весь рост, Анна Дэбаред не могла не заметить, что он еще совсем молод, что закатное солнце отражается в его глазах, таких же прозрачных и чистых, как глаза ее малыша. Она внимательно вгляделась в голубизну этих глаз.

— Да что вы, мне и в голову не приходило, чтобы я могла не вернуться сюда снова.

Он задержал ее в последний раз.

— Вы часто смотрели на этих мужчин, тех, что спешили на работу в арсенал, особенно летом, а ночами, когда вам не спалось, вы снова и снова вспоминали о них.

— Когда мне случается просыпаться слишком рано, — призналась Анна Дэбаред, — я всегда смотрю на них. И порой, вы правы, воспоминания о ком-то из них возвращаются ко мне по ночам.

В момент, когда они расставались, на набережной появились новые толпы людей. Судя по всему, это были рабочие литейных заводов Побережья, они ведь располагались дальше от города, чем арсенал. Было куда светлее, чем три дня назад. В небе, снова поголубевшем, кружили чайки.

— Мне было сегодня так весело, — сообщил ей малыш.

Она дала ему вволю выговориться про свои игры, покуда они не миновали первый мол, за которым, прямой, без единой извилины, простирался Морской бульвар — вплоть до песчаных дюн в самом конце бульвара. Тут у малыша лопнуло терпение:

— Мам, что с тобой, а?

Опустились сумерки, и ветерок с моря стал овевать город. Она почувствовала озноб.

— Сама не знаю. Что-то замерзла.

Мальчик взял мать за руку, разжал ее ладонь, с беспощадной решимостью всунул в нее свою. Она поместилась там целиком. Анна Дэбаред почти вскрикнула:

— Ах, ты мой любимый!

— Ты теперь все время ходишь в это кафе.

— Всего два раза.

— Но ты ведь пойдешь туда опять, верно?

— Скорее всего…

Мимо них проходили люди, они возвращались со складными стульчиками в руках, ветер дул им прямо в лицо.

— А мне, что ты мне купишь?

— Тебе я куплю, красную моторную лодку, хочешь?

Мальчик молча оценил подобную перспективу, облегченно вздохнул:

— Да, красную лодку, такую большую-пребольшую, с мотором. А как ты догадалась?

Она обняла его за плечи, насильно удержала подле себя, когда он попытался вырваться, побежать вперед.

— А ты все растешь… Ах, как я рада, что ты так быстро растешь…

IV

На другой день Анна Дэбаред снова повела сынишку в сторону порта. День снова выдался погожий, разве что чуть свежее, чем накануне. Прояснялось чаще и куда дольше. В городе только и было разговоров, что об этой редкостной погоде, наступившей много раньше обычного. Иные выражали опасения, как бы она не закончилась так же внезапно, как началась, — очень уж непривычно долго все это длилось. Другие же утешали себя, веря, что, раз над городом все время гуляет свежий ветерок, он непременно расчистит небо и не даст сгуститься тучам.

Анна Дэбаред добралась до порта, миновала первый мол и песчаную бухту с причалом для буксиров, откуда уже открывался вид на город, на его обширный промышленный квартал. Войдя в кафе, она снова задержалась у стойки, хотя мужчина был уже в зале, поджидая ее, но не решался пока нарушить сложившийся порядок их первых встреч, инстинктивно подчиняясь его правилам. Все еще не оправившись от страха, она заказала себе вина. Занятая за стойкой своим красным вязаньем, хозяйка не упустила из виду, что прошло немало времени с момента ее появления в кафе, прежде чем они наконец решились заговорить друг с другом, — это их притворное безразличие продлилось на сей раз куда дольше, чем накануне. И не сразу рассеялось даже после того, как малыш отыскал своего нового приятеля.

— Я бы охотно выпила еще бокал вина, — попросила Анна Дэбаред.

Заказ был выполнен с нескрываемым осуждением. Тем не менее, когда мужчина, не выдержав, поднялся, подошел к ней и увел в полутьму зала, руки ее дрожали уже куда меньше. А лицо обрело свою обычную бледность.

— Просто у меня нет привычки, — пояснила она, — уходить так далеко от дома. Да нет, вы не подумайте, будто это страх, будто я чего-то боюсь. Скорее, удивлена, да-да, удивлена, вот и все.

— Кто знает, а вдруг это все-таки страх? Ведь в этом городе ничего не скроешь, рано или поздно все выходит наружу, разве нет? — добавил мужчина со смехом.

С улицы донесся радостный крик малыша — в бухту, бок о бок, входило сразу два буксира. Анна Дэбаред улыбнулась.

— Ах, сколько же я с вами пью, — проговорила она и внезапно расхохоталась. — Интересно, с чего это мне сегодня так хочется смеяться?

Он приблизился к ее лицу, положил на стол руки рядом с ее руками, посерьезнел, вдруг перестав смеяться вместе с ней.

— Нынче ночью было почти полнолуние. Можно было разглядеть ваш сад, он такой ухоженный, вылизанный, прямо весь блестит. Время было позднее. А большой коридор на втором этаже все еще светился.

— Я же говорила, иногда мне не спится.

Он крутил в руке свой бокал, давая ей время прийти в себя, почувствовать себя непринужденней, будто догадавшись, чего именно ей больше всего хотелось — рассмотреть его получше. Она пристально вглядывалась в него.

— Знаете, я бы выпила еще немножко вина, — попросила Анна жалобно, будто ей уже отказали. — Вот уж не знала, что к этому можно так быстро привыкнуть. Смотрите, я уже почти пристрастилась.

Он заказал вина. Они выпили его одновременно, с какой-то жадностью, однако на сей раз уже ничто более не заставляло пить Анну Дэбаред, кроме нарождавшейся в ней тяги к опьянению, какое давало ей это вино. Она выпила, потом выждала мгновение и тихонько, как-то виновато, будто извиняясь, снова принялась расспрашивать мужчину:

— А теперь, пожалуйста, мне бы Так хотелось узнать, как же это они дошли до того, что даже перестали разговаривать друг с другом?

Мальчик появился в проеме двери, удостоверился, что она по-прежнему там, и снова исчез.

— Откуда мне знать… Может, все началось с тех долгих молчаний, сперва по ночам, а потом и в любой час, ни с того ни с сего, и с каждым днем им становилось все трудней и трудней нарушить это молчание — потому что ничто, ничто уже не могло им помочь…

То же смятение, что и накануне, смежило веки Анны Дэбаред, так же понуро согнуло ей плечи.

— И вот однажды наступила ночь, когда они, точно загнанные звери, метались по комнате, сами не понимая, что с ними творится. Потом мало-помалу начали догадываться — и им стало страшно.

— Ничто уже больше не доставляет им радости.

— Все, что происходит с ними, заполняет их до краев, но они не сразу понимают, Что это такое. Может, им понадобятся долгие месяцы, прежде чем они найдут этому имя.

Он выждал, выдержал паузу. Залпом осушил целый бокал вина. Пока пил, в его поднятых кверху глазах с неотвратимой точностью случая отразилось закатное солнце. Она заметила это.

— Перед одним из окон второго этажа, — проговорил он, — растет бук, самое красивое дерево парка.

— Это моя комната. Она очень просторная.

Рот его, влажный после выпитого вина, в мягком закатном свете обрел какую-то безжалостную четкость.

— Да, тихая комната, пожалуй, лучшая в доме.

— Летом этот бук закрывает мне море. Я просила, чтобы его убрали оттуда, срубили. Но, видно, мне не хватило настойчивости.

Он бросил взгляд на часы над стойкой бара, пытаясь разглядеть, который час.

— Через пятнадцать минут закончится смена, а потом вы сразу заспешите домой. Теперь у нас и вправду почти не осталось времени. А по-моему, какая разница, растет там этот бук или нет. На вашем месте я бы оставил все как есть, пусть себе растет, с каждым годом отбрасывая все более густую тень на стены этой комнаты, которую я называю вашей — если я правильно понял — по ошибке.

Она откинулась на спинку стула — резко, всем телом, каким-то почти вульгарным движением отвернулась от него.

— Но порой его тень точно черные чернила, — мягко, едва слышно возразила она.

— По-моему, все это не имеет никакого значения. — И, смеясь, протянул ей бокал с вином. — Эта женщина стала настоящей пьянчужкой. По вечерам ее видели в барах по ту сторону арсенала, она на ногах не держалась. О ней тогда много злословили.

Анна Дэбаред изображает изумление, слегка через край.

— Я догадывалась, но не думала, что все могло зайти так далеко. Может, в их случае без этого было не обойтись?

— Впрочем, мне известно об этом не больше вашего. Лучше рассказали бы вы мне что-нибудь еще.

— Хорошо, — с отсутствующим видом согласилась она: мысли ее были далеко. — Иногда, по субботам, по Морскому бульвару проходит пара-тройка пьянчужек. Они во все горло распевают песни или спорят между собой. Доходят до самых песчаных дюн, до последнего фонаря, потом поворачивают назад, не замолкая ни на минуту. Обычно они появляются очень поздно, когда все уже давно спят. Ах, если бы вы знали, как отважно бродят они по той части города, такой пустынной по ночам!

— Вы лежите в этой вашей просторной комнате, такой тихой, до вас доносятся их голоса. В комнате царит будто случайный беспорядок, он вовсе не в вашем характере… Вы лежали в постели, вы были там.

Анна Дэбаред вся сжалась и, что с ней иногда случалось, как-то обмякла, будто вовсе лишилась сил. Голос отказал ей. Руки снова немного задрожали.

— Этот бульвар, его хотят продолжить дальше, за дюны, — пробормотала она, — очень скоро, говорят, есть такой проект.

— Вы лежали там. Никто не знал об этом. Через десять минут наступит конец рабочего дня.

— Я знала это, — продолжила Анна Дэбаред, — и… все эти последние годы, в любое время дня и ночи, я всегда это знала, всегда…

— Спали вы или бодрствовали, одетая или совсем нагишом, все эти мужчины, проходя мимо ваших окон, оставались за пределами вашего существования.

Анна Дэбаред встрепенулась как-то виновато и неожиданно стушевалась.

— Не стоит так говорить, — возразила она, — я ведь помню, всякое бывает…

— Да, верно, всякое бывает.

Теперь она уже ни на мгновение не отрывала взгляда от его рта — единственного, что еще освещал последний свет уходящего дня.

— Издалека, весь такой закрытый, прямо у моря, в самом красивом квартале города, этот ваш сад, он кажется совсем другим. В июне прошлого года — через пару дней будет уже год — вы стояли лицом к нему, у входа в дом, встречая нас — тех, кто работает на литейных заводах. На груди, полуобнаженной, был приколот белый цветок магнолии. Меня зовут Шовен.

Она снова принимает свою обычную позу, облокотившись на стол и приблизив к нему лицо. Взгляд блуждающий — выпитое уже дает о себе знать.

— Я знала об этом. И еще что вы без всякого объяснения, без всяких причин уволились с литейного завода, но что вам все равно скоро придется снова вернуться туда, вы ведь так и не нашли себе в городе никакой другой работы.

— Расскажите мне что-нибудь еще. Скоро я уже ни о чем вас больше не попрошу.

И Анна Дэбаред старательно, почти как школьница, принялась пересказывать урок, который так никогда и не выучила:

— Когда я появилась в этом доме, эти бирючины[6] уже росли там. Их было много. Когда приближалась гроза, они скрежетали, скрипели, точно стальные. Привыкнуть к этому было все равно что… понимаете, это было все равно что слышать биение собственного сердца. Но я привыкла. А то, что вы рассказывали об этой женщине… это все неправда, будто ее видели такой пьяной, что она и на ногах не держалась, в барах квартала, что вокруг арсенала.

Снова завыл гудок, бесстрастный и неотвратимый, заглушая весь город. Хозяйка посмотрела на часы, отложила свое красное вязанье. Шовен заговорил так спокойно, будто ничего не услышал:

— Много женщин уже жило в этом доме, и все они слышали скрип бирючин вместо биения собственного сердца. Эти бирючины и тогда уже были там.

Все они умерли у себя в спальне, за этим буком, который, что бы вы там ни говорили, теперь уже больше не растет.

— Но ведь неправда и то, что вы говорили мне об этой женщине, будто она каждый вечер напивалась до бесчувствия.

— Да, и это тоже неправда. На ведь дом такой огромный. Он занимает сотни квадратных метров. И он такой старый, что можно поверить во что угодно. Должно быть, порой там бывает очень страшно.

Ее охватило знакомое волнение, она закрыла глаза. Хозяйка поднялась с места, захлопотала, ополоснула бокалы.

— Ну же, поговорите со мной скорее. Придумайте что-нибудь.

Она сделала над собой усилие, заговорила, голос ее прозвучал почти громко в тиши еще пустынного кафе:

— Надо жить в городе где нет деревьев деревья стонут когда дует ветер здесь он дует всегда-всегда кроме двух дней в году на вашем месте я бы уехала отсюда я бы ни за что не осталась тут все птицы или почти все птицы морские их находят издыхающими после бури когда кончается буря и деревья больше не стонут тогда стонут они на песчаном берегу будто им перерезали глотки и дети не могут спать нет-нет я уеду отсюда.

Она замолкла, глаза все еще зажмурены от ужаса. Он не сводит с нее невыразимо пристального взгляда.

— Кто знает, — произносит он, — может, мы оба с вами ошиблись, а вдруг желание убить ее возникло у него очень скоро, почти сразу после того, как он увидел ее впервые. Расскажите мне что-нибудь еще.

У нее не получилось. Руки снова задрожали, но уже по другой причине — не из страха или волнения, какие вселяло в нее любое упоминание о ее нынешней жизни. Тогда вместо нее заговорил он — голосом, снова обретшим невозмутимое спокойствие:

— Да, что правда, то правда, ветер в этом городе затихает так редко, что всякий раз кажется, будто задыхаешься. Я тоже замечал.

Анна Дэбаред не слушала.

— Даже мертвая, — проговорила, — она все еще улыбалась от счастья.

С улицы донеслись крики и смех детей, которые радовались вечеру, как радуются рассвету. Откуда-то с южной части города донеслись другие крики — взрослых, радующихся свободе, — сменившие глухое жужжание литейных заводов.

— Морской ветер всегда возвращается, — усталым голосом сказала Анца Дэбаред, — всегда, и не знаю, замечали ли вы, но всякий раз по-другому, порой внезапно, особенно на закате, иногда, наоборот, медленно-премедленно, но это бывает только в очень жаркую погоду и всегда на исходе ночи, часам к четырем утра, на рассвете. Бирючины стонут, понимаете, вот откуда я это знаю.

— Вы знаете все об одном-единственном саде, который почти ничем не отличается от других парков Морского бульвара. Когда летом начинают стонать бирючины, вы затворяете свое окно, чтобы не слышать этих стонов, раздевшись донага из-за жары.

— Я бы выпила еще вина, — попросила Анна Дэбаред, — мне все время хочется еще и еще…

Он заказал вина.

— Вот уже минут десять, как прогудело, — предупредила хозяйка, подавая им вино.

Появился первый посетитель, пропустил у стойки бокал того же самого вина.

— В левом углу сада, прямо у решетки, — вполголоса продолжала Анна Дэбаред, — на северной стороне, растет пурпурный американский бук, понятия не имею, как он туда попал…

Посетитель у стойки узнает Шовена, кивает ему чуть смущенно. Шовен даже не замечает.

— Расскажите мне что-нибудь еще, — просит Шовен, — не важно что, все, что придет в голову.

Появился малыш — взлохмаченный, он с трудом переводит дух. Улицы, выходящие на этот отрезок набережной, оглашаются шагами спешащих людей.

— Мама! — зовет мальчик.

— Она сейчас уйдет, — отвечает ему Шовен, — совсем скоро, минут через десять.

Посетитель у стойки попытался погладить малыша по голове, когда тот проходил мимо, но он увернулся и убежал, словно дикий зверек.

— Однажды, — проговорила Анна Дэбаред, — у меня появился вот этот ребенок.

В кафе вошли с десяток рабочих. Некоторые из них узнали Шовена. Шовен по-прежнему не замечал их присутствия.

— Порой, — продолжила Анна Дэбаред, — когда этот ребенок спит, я выхожу из дому и гуляю по саду.

Подхожу к решетке, гляжу на бульвар. Вечерами он такой тихий, особенно зимой. Летом там время от времени проходят парочки взад-вперед, обнявшись, вот и все. Этот дом выбрали потому, что он такой тихий, самый тихий во всем городе. Мне пора идти.

Шовен откинулся на спинку стула, задумался.

— Вы приближаетесь к ограде парка, потом уходите прочь, потом бродите по дому, потом снова возвращаетесь к ограде. Там, наверху, спит ваш ребенок. Вы никогда не кричали. Никогда.

Не отвечая, она застегнула жакет. Он помог ей. Она встала и, снова замешкавшись, осталась там, у стола, по ту же сторону, где сидела, невидящим взглядом прикованная к людям у стойки. Кое-кто из них узнал Шовена и помахал ему, пытаясь привлечь его внимание, но тщетно. Взгляд его был устремлен к набережной.

Анна Дэбаред наконец-то очнулась от оцепенения.

— Я пошла, — проговорила она.

— До завтра.

Он проводил ее до двери. В кафе входили все новые посетители, группами, торопливо. Вслед за ними появился мальчик. Подбежал к матери, взял за руку и решительно потащил за собой. Она последовала за ним.

Он рассказывал ей, что завел себе нового приятеля, не удивляясь, что она ему не отвечает. У пустынного пляжа — было позднее, чем накануне, — малыш остановился, чтобы посмотреть на бившиеся о берег волны, довольно сильные в тот вечер. Потом снова отправился в путь.

— Ну, пошли же.

Она не спускала с него глаз и тут же послушно последовала за ним.

— Как ты медленно идешь, — захныкал он, — а я уже замерз!

— Я не могу быстрей.

Она прибавила шагу, как только смогла. Ночь, усталость и детство заставили его прижаться к ней, своей матери, так они и зашагали обнявшись. Она плохо видела вдалеке, потому что была пьяна, и старалась не глядеть в сторону конца Морского бульвара, дабы не пасть духом при виде долгого пути, который им предстояло преодолеть.

V

— Так не забудь же, — напомнила Анна Дэбаред, — это значит, умеренно и певуче.

— Умеренно и певуче, — послушно повторил мальчик.

По мере того как лестница поднималась все выше и выше, в небе со стороны южной окраины города вырастали подъемные краны, все, как один, производя совершенно одинаковые движения, хотя из-за разного ритма то и дело перекрещивались друг с другом.

— Я не хочу, чтобы тебя снова ругали, иначе я умру.

— Мне тоже неохота. Умеренно и певуче. Мимо окна последнего этажа проплывает сочащийся влажным песком гигантский ковш — зубы оголодавшего зверя смыкаются вокруг жертвы.

— Это музыка, без нее нельзя, ты должен учиться играть, договорились?

— Хорошо…

Квартира мадемуазель Жиро располагалась достаточно высоко, на шестом этаже многоквартирного дома, так что за окнами далеко-далеко было видно, море. И ничто, кроме кружащих чаек, не отражалось в глазах малыша.

— Ну так что, вы уже знаете? Да-да, представьте, убийство, на почве любовной страсти… Присаживайтесь, мадам Дэбаред, прошу вас.

— Так что там такое случилось? — поинтересовался малыш.

— Не будем терять времени, лучше сыграй-ка мне поскорей свою сонатину, — перебила его мадемуазель Жиро.

Мальчик усаживается за пианино. Мадемуазель Жиро рядом с ним, с карандашом в руках. Анна Дэбаред устраивается чуть поодаль, у окна.

— Итак, сонатина. Эта прелестная маленькая сонатина Диабелли, ну же, давай. Кстати, скажи-ка, а какой у нее размер, у этой нашей милой маленькой сонатины? Я жду.

При звуках ее голоса ребенок сразу весь как-то съежился. У него такой вид, будто он размышляет, спокойно, не спеша, потом отвечает, судя по всему, намеренно неверно:

— Умеренно и певуче…

Мадемуазель Жиро скрещивает на груди руки, смотрит на него, вздыхает:

— Он делает это назло. Других объяснений и быть не может.

Мальчик, как всегда, сидит не шелохнувшись. Крепко сжав на коленях кулачки, он, словно приговоренный, ждет казни, утешаясь разве что ее неотвратимостью, собственной правотой да еще тем, что это повторяется из раза в раз.

— Надо же, а дни-то становятся все длинней и длинней, — тихонько вставляет Анна Дэбаред, — прямо на глазах.

— Да, так оно и есть, — соглашается мадемуазель Жиро.

Солнце, появившееся повыше, чем в тот же час на прошлом уроке, с неопровержимостью подтверждает ее слова. К тому же день выдался такой теплый, что небо даже подернулось дымкой, конечно совсем легкой, едва заметной, но все равно преждевременной для этого сезона.

— Я жду ответа.

— А может, он просто не слышал?

— Да полно вам, все он отлично слышал. Вы, мадам Дэбаред, упорно не хотите взять в толк, что он делает это назло.

Мальчик чуть поворачивает голову к окну. И так и замирает, косясь в сторону, разглядывая на стене муаровую рябь от солнца, отраженного морем. Только одна мать может видеть его глаза.

— Ах ты, бесстыдник мой маленький, сокровище мое, — едва слышно шепчет она.

— Четыре четверти, — произносит мальчик без всяких усилий, опять не шелохнувшись.

Глаза его в этот вечер почти цвета неба, с той лишь разницей, что в них еще играют золотистые отсветы волос.

— Придет время, — заверяет мать, — он все выучит и будет отвечать без запинки, непременно, просто надо немного подождать. Пусть даже ему и не хочется, все равно выучит.

И смеется — весело, беззвучно.

— Вам должно быть стыдно, мадам Дэбаред, — заметила мадемуазель Жиро.

— Да, все так говорят.

Мадемуазель Жиро расцепила сложенные на груди руки, ударила карандашом по клавишам, как привыкла делать это за тридцать лет, что давала уроки музыки, и крикнула:

— Гаммы? Десять минут одни гаммы. Я тебя проучу. Для начала до мажор.

Мальчик снова поворачивается лицом к пианино. Обе руки одновременно поднимаются с колен, одновременно с какой-то торжественной покорностью касаются клавиш.

И гамма до мажор заглушает шум моря.

— Еще раз, с начала. Иначе с тобой не сладить.

Малыш играет там же, где и в первый раз, точь-в-точь в той самой загадочной части клавиатуры, откуда гамме и полагалось начинаться. И в волнах негодования дамы звучит вторая, а потом и третья гамма до мажор.

— Продолжай. Я сказала, десять минут.

Мальчик оборачивается к мадемуазель Жиро, глядит на нее, руки так и остаются небрежно лежать на клавишах, безвольные, будто о них просто позабыли.

— Зачем? — недоумевает он.

От злости лицо мадемуазель Жиро делается таким уродливым, что мальчик, отвернувшись, снова уставился в пианино. Опустил руки на положенное место, застыл в безукоризненной позе примерного ученика, но не заиграл.

— Ах вот как?! Нет, это уже слишком.

— Мало того, что они никого не просят производить их на свет, — все еще смеясь, замечает мать, — их еще вдобавок ко всему заставляют учиться играть на пианино, чего ж вы хотите…

Мадемуазель Жиро пожимает плечами, прямо ничего не отвечая на реплику этой женщины, и, вообще не обращаясь ни к кому конкретно, как-то сразу успокоившись, бормочет, будто только для самой себя:

— Странно, но, если разобраться, ведь именно дети и делают нас такими злыми…

— Ничего страшного, — примирительно замечает Анна Дэбаред, — вот увидите, настанет день, и он выучит все, и эти гаммы тоже, будет разбираться в этом так же хорошо, как и в ритмах, размерах, темпах и всем прочем, это ведь неизбежно, даже успеет устать от них, пока будет учиться.

— Ах, мадам, ну и воспитание же вы ему даете! — восклицает мадемуазель Жиро. — Просто уму непостижимо!

Крепко хватает рукой мальчишечью головку, поворачивает к себе, силой пытается заставить его взглянуть на себя. Мальчик опускает глаза.

— Ты будешь делать то, что я скажу. Еще и наглец к тому же! А теперь, пожалуйста, три раза соль мажор. Но сперва еще раз до мажор.

Мальчик снова заиграл гамму до мажор. Она прозвучала разве что чуть небрежней, чем прежде. Потом снова замешкался.

— Соль мажор, ты что, не слышал, а теперь соль мажор.

Руки соскользнули с клавиш. Голова решительно опустилась. Маленькие ножки, болтающиеся все еще высоко над педалями, сердито потерлись друг о дружку.

— Ты слышишь или нет?

— Не сомневаюсь, — вмешивается мать, — ты все отлично слышал.

Нежности этого голоса, такого родного, мальчик еще не научился противиться. Не отвечая, снова поднимает руки, опускает на клавиши, точно туда, куда и положено. И в волнах этой материнской любви звучит гамма соль мажор, один раз, потом еще. Гудок со стороны арсенала возвещает конец рабочего дня. Свет становится немного ниже. Гаммы исполнены столь безукоризненно, что смягчают даже гнев дамы.

— Это не только полезно для характера, но еще и тренирует пальцы, — замечает она.

— Да, вы правы, — с грустью соглашается мать.

Однако, прежде чем сыграть гамму соль мажор в третий раз, мальчик снова останавливается.

— Я ведь сказала, три раза. Ты что, не понял? Три раза.

Но тут мальчик решительно убирает руки с клавиш, кладет их на колени и возражает:

— Не буду.

Теперь солнце уже склонилось так низко, что все море вдруг осветилось его косыми лучами. Невозмутимое спокойствие овладело мадемуазель Жиро.

— Одно могу сказать, мадам, мне жаль вас.

Малыш украдкой скользнул взглядом в сторону этой женщины, которая якобы заслуживала жалости, но все равно смеялась. Потом неподвижно застыл на месте, поневоле — спиной к матери. Время клонилось к вечеру, поднявшийся с моря ветерок пронесся по комнате, где все дышало враждебностью, шевельнул мягкую травку волос маленького упрямца. В тишине ножки под пианино затанцевали, выделывая в воздухе еле заметные па.

— Одной гаммой больше, одной меньше, — смеясь, возражает мать, — какая разница, ну что тебе стоит, еще одну гамму, только и всего…

Мальчик обернулся, только к ней одной:

— Терпеть не могу эти гаммы…

Мадемуазель Жиро поочередно оглядывает обоих, глухая к словам, вконец обескураженная, возмущенная до глубины души.

— Долго мне еще ждать?

Мальчик усаживается лицом к пианино, но как-то боком, держась как можно подальше от этой дамы.

— Солнышко мое, — просит мать, — ну, пожалуйста, еще один разочек.

Ресницы моргнули в ответ на эту просьбу. Но он все еще колеблется.

— Ладно, но только не гаммы.

— Нет, вот именно гаммы, и ничто другое!

Он еще чуть-чуть поколебался и, когда та уже вконец отчаялась, все-таки решился. Заиграл. Но безысходная отчужденность мадемуазель Жиро в этой комнате не исчезла — в эти минуты она чувствует себя здесь в полнейшем, неразделенном одиночестве.

— По правде сказать, мадам Дэбаред, не уверена, смогу ли я и дальше давать ему уроки музыки.

Гамма соль мажор снова прозвучала безукоризненно, разве что чуть быстрее, чем прежде, но самую малость.

— Поверьте, — делает попытку оправдаться мать, — все дело просто в том, что он делает это без всякого желания.

Гамма закончилась. Мальчик, совершенно безучастный к происходящему, приподнимается с табуретки и пытается сделать невозможное — разглядеть, что творится там внизу, на набережной.

— Я непременно объясню ему, что без этого никак не обойтись, — с деланным раскаянием обещает мать.

Мадемуазель Жиро принимает вид одновременно высокомерный и скорбный.

— Вы не должны ему ничего объяснять. Не ему, мадам Дэбаред, решать, нужны ему уроки музыки или нет, вот это и называется настоящим воспитанием.

Она стукнула рукой по пианино. Мальчик отказался от своих тщетных попыток.

— А теперь сонатину, — устало произносит она. — Четыре такта.

Мальчик сыграл ее так же, как гаммы. Он отлично знал ее. И, несмотря на его упорное нежелание, это была настоящая музыка.

— Что поделаешь, — под аккомпанемент сонатины продолжала свое мадемуазель Жиро, — есть дети, к которым надо проявлять строгость, иначе от них ничего не добьешься.

— Я попытаюсь, — пообещала Анна Дэбаред.

Она слушала сонатину, музыка шла из глубины веков, доносимая сюда ее собственным ребенком. Часто, слушая его, она, и сама с трудом веря в это, едва не теряла сознание.

— Поймите же, мадам Дэбаред, вся беда в том, что этот ребенок вообразил себе, будто ему позволительно решать, нравится ему заниматься музыкой или нет. Впрочем, я вполне отдаю себе отчет, мадам, что только попусту сотрясаю воздух, и знаю: это ровно ничего не изменит.

— Нет, я правда попытаюсь.

А сонатина все звучала и звучала, словно перышко, принесенное этим маленьким дикарем откуда-то издалека, хотел он того или нет, и обрушивалась на мать, снова и снова приговаривая ее к вечным мукам своей любви. Врата ада опять затворились.

— Еще раз с самого начала, только следи за ритмом и теперь помедленней.

Игра замедлилась, стали отчетливей паузы, мальчик поддался очарованию музыки, не в силах более противиться, как пчела аромату цветка. Музыка лилась, выпархивала из-под его пальцев, будто помимо его воли, вопреки его желанию, и как-то незаметно, словно исподтишка лилась над миром, затопляя незнакомые сердца, наполняя их мучительным томлением. Ее слышали внизу, на набережной.

— Вот уже месяц, как он там, наверху, — заметила хозяйка. — А красиво играет.

В сторону кафе направилась первая группа людей.

— Да, месяц, никак не меньше, — продолжила хозяйка. — Уже и я успела выучить ее наизусть.

Шовен, в самом дальнем конце стойки, был пока единственным посетителем. Посмотрел на часы, потянулся от удовольствия и принялся напевать вполголоса сонатину в унисон с игрой мальчика. Хозяйка в упор, пристально разглядывала его, продолжая вынимать из-под стойки бокалы.

— Вы молоды, — заметила она.

Прикинула, сколько у нее еще есть времени, прежде чем до кафе доберутся первые посетители. И тут же предупредила его торопливо, но вполне доброжелательно:

— Знаете, иногда, в хорошую погоду, она, похоже, ходит на прогулку совсем в другую сторону, вон туда, мимо второго причала, и не всякий раз проходит здесь.

— Да нет, — засмеялся мужчина.

В дверях показалась группа посетителей.

— Раз, два, три, четыре, — считала мадемуазель Жиро. — Хорошо.

Сонатина рождалась под руками ребенка — он отсутствовал, — но она все рождалась и возрождалась, несомая его безразличной неуклюжестью, вплоть до самых пределов его возможностей. По мере того как звуки громоздились друг на друга, создавая это здание, дневной свет заметно померк. Величественный полуостров из объятых пламенем облаков появился на горизонте, и его хрупкое, мимолетное великолепие силой уводило мысли совсем на иные пути. Ведь не пройдет и десяти минут — и все краски дня исчезнут без следа. Мальчик завершил свое задание в третий раз. Шум моря, смешанный с голосами появившихся на набережной людей, поднимался кверху и проникал в комнату.

— Наизусть, — проговорила мадемуазель Жиро, — к следующему уроку ты должен выучить ее наизусть, понял?

— Ладно, наизусть.

— Я вам обещаю, — заверила мать.

— Так не может дальше продолжаться, он совершенно отбился от рук, это просто возмутительно…

— Я вам обещаю.

Мадемуазель Жиро не слушала ее, размышляя о чем-то своем.

— Послушайте, мадам Дэбаред, а что, если попробовать, чтобы ко мне на уроки его водили не вы, а кто-нибудь другой. Посмотрим, может, хоть это что-нибудь даст…

— Не хочу! — громко запротестовал малыш.

— Боюсь, мне это будет очень больно, — взмолилась Анна Дэбаред.

— Сожалею, но нам придется пойти на это, — настаивала на своем мадемуазель Жиро.

На лестнице, едва за ними захлопнулась дверь, малыш сразу остановился.

— Ты видела, какая она злюка?

— Ты делаешь это назло?

Мальчик внимательно разглядывал стадо подъемных кранов, теперь неподвижных на фоне неба. Где-то вдали зажигались огнями предместья города.

— Не знаю, — ответил малыш.

— Боже, как же я тебя люблю.

Внезапно мальчик стал медленно спускаться вниз.

— Я больше не хочу учиться музыке.

— Гаммы, — проговорила Анна Дэбаред, — я никогда их не знала, но разве можно без них?

VI

Анна Дэбаред не вошла внутрь, а остановилась в дверях кафе. Шовен устремился ей навстречу. Едва он оказался рядом, она обернулась в сторону Морского бульвара.

— Уже столько народу, — тихонько пожаловалась она. — Эти уроки музыки, они кончаются так поздно.

— Знаю, — отозвался Шовен, — я слушал ваш урок.

Мальчик высвободил руку, удрал на тротуар, горя желанием побегать, как привык по вечерам каждую пятницу. Шовен поднял голову к небу, еще чуть освещенному, темно-синему, и подошел к ней поближе, она не попятилась, не отступила назад.

— Скоро уже лето, — заметил он. — Пойдемте.

— Но в наших краях этого почти не чувствуешь.

— Да нет, бывает, что чувствуешь. Вы и сами знаете. Вот, например, нынче вечером.

Мальчик перепрыгивал через канаты, напевая сонатину Диабелли. Анна Дэбаред последовала за Шовеном. В кафе было полно народу. Мужчины залпом, будто по обязанности, выпивали свое вино, едва их обслуживали, и тотчас же торопливо расходились по домам. Им на смену являлись другие, из цехов, что подальше.

Не успев переступить порог кафе, Анна Дэбаред остановилась как вкопанная. Шовен обернулся к ней, подбодрил улыбкой. Они прошли в самый дальний конец длинной стойки, меньше всего на виду, где она выпила свой бокал вина, очень торопливо, залпом, как мужчины. Бокал еще дрожал у нее в руках.

— Сегодня уже неделя, — промолвил Шовен, — семь дней.

— Да, семь ночей, — проговорила она, будто невзначай. — Ах, как же хорошо это вино.

— Семь ночей… — повторил Шовен.

Они отошли от стойки, он увлек ее за собой в дальний конец зала, усадил там, где захотел. Мужчины в баре все еще смотрели на эту женщину — по-прежнему удивленно, но теперь уже издали. В зале стояла тишина.

— Так, значит, вы слышали? Все эти гаммы, которые она заставила его сыграть?

— Было совсем рано. В кафе еще не пришли посетители. Должно быть, окна на набережную были открыты. Так что я слышал все, даже гаммы.

Она улыбнулась ему с благодарностью, выпила еще. Руки, держащие бокал, уже не дрожали, разве что самую малость.

— Понимаете, вот уже два года, как я вбила себе в голову, что он непременно должен учиться музыке.

— Да-да, понимаю. Это тот большой рояль, что стоит сразу слева, как входишь в гостиную?

— Да, тот самый. — Анна Дэбаред крепко сжала в кулаки руки, заставляя себя успокоиться. — Но он еще такой ребенок, ах, если бы вы знали, какой он еще несмышленыш, прямо не знаю, может, я и не права…

Шовен рассмеялся. Они были одни в глубине зала. Ряды посетителей у стойки все редели и редели.

— Послушайте, но ведь он отлично знает гаммы, разве не так?

На сей раз настал черед засмеяться Анне Дэбаред — она расхохоталась громко, во все горло.

— Да, что правда — то правда, он их отлично знает. Даже та дама согласилась, просто, видите ли… временами мне приходят в голову всякие странные мысли… Ах, смех да и только…

Она все хохотала и хохотала, но, когда приступы смеха стали ослабевать, Шовен вдруг заговорил с ней совсем в другом тоне:

— Вы стоите, облокотившись на этот рояль. Меж обнаженными грудями с платья спускается тот самый цветок магнолии.

Анна Дэбаред очень внимательно прислушивается к его словам.

— Да, так оно и было.

— Всякий раз, когда вы наклоняетесь, этот цветок слегка касается округлостей вашей груди. Вы прикололи его небрежно, слишком низко прихватив стебель. Это огромный цветок, вы выбрали его, не подумав, наугад, он оказался слишком велик для вас. Лепестки его еще тверды и упруги, ведь он полностью расцвел и раскрылся только минувшей ночью.

— Я смотрю в окно?

— Выпейте еще немного вина. Ваш малыш играет в саду. Да, вы смотрите в окно.

Анна Дэбаред послушно выпила, попыталась что-то вспомнить, немного оправилась от глубокого изумления.

— А знаете, я совсем не помню, как срывала этот цветок. Или прикрепляла его к платью.

— Я смотрел на вас лишь мельком, но мне хватило времени разглядеть и его.

Она не скрывает своих усилий, старалась покрепче держать свой бокал; движения, речь становятся чуть замедленными.

— Ах, как же мне нравится пить вино, вот уж никогда бы не подумала.

— А теперь расскажите мне что-нибудь.

— Ах, не надо, — взмолилась Анна Дэбаред, — пожалуйста.

— У нас так мало времени, я просто не могу не просить вас об этом.

Сумерки тем временем надвигались с такой быстротой, что лишь на потолок кафе еще чуть-чуть падал свет снаружи. Стойка бара была ярко освещена, зал же тонул в полумраке. Прибежал малыш, ничуть не удивился, что уже так поздно, и сообщил:

— А у нас там еще один мальчик.

Не успел он снова исчезнуть, как руки Шовена приблизились к рукам Анны Дэбаред. Теперь все четыре руки лежали на столе, протянутые навстречу друг другу.

— Я уже говорила, что иногда мне никак не удается заснуть. И тогда я иду к нему в спальню и подолгу гляжу на него.

— А что еще случается с вами иногда?

— А еще иногда, летними ночами, по бульвару гуляют прохожие. Особенно субботними вечерами, должно быть, потому, что в этом городе люди просто не знают, куда себя девать, что делать с собою…

— Конечно, — согласился Шовен. — Особенно мужчины. Из этого коридора, или из сада, или из своей спальни вы часто смотрите на них…

Анна Дэбаред склоняется над столом и наконец-то произносит:

— Да, думаю, вы правы, я часто гляжу на них то из коридора, то из своей спальни, потому что бывают вечера, когда и я не знаю, что делать с собою.

Шовен едва слышно произнес одно слово. Взгляд Анны Дэбаред медленно погас от обиды, сделался каким-то сонным.

— Продолжайте.

— Кроме этих прогулок, дни мои расписаны по часам. Я не могу продолжать дальше.

— У нас осталось слишком мало времени, продолжайте.

— Завтрак, обед, ужин всегда в одно и то же время. А вечера… Вот однажды мне и пришла в голову мысль об этих уроках музыки.

Они допили вино. Шовен заказал еще. Группа мужчин у стойки еще больше поредела, Анна Дэбаред снова выпила, жадно, будто умирала от жажды.

— Уже семь часов, — предупредила хозяйка.

Они не услышали. Совсем стемнело. В дальний зал кафе вошли четверо мужчин — из тех, что решились растратить какое-то время попусту. Радио оповещало мир о том, какую погоду ждать назавтра.

— Так вот, я сказала вам, что мне пришла в голову мысль об этих уроках музыки, на другом конце города, ради моего любимого малыша, и теперь я уже не могу без них обойтись. Ах, как же все это нелегко. Вот видите, уже семь часов.

— Сегодня вы вернетесь в этот дом позже обычного, вы придете туда попозже, возможно, даже чересчур поздно, этого не избежать. Вам надо свыкнуться с этой мыслью.

— Но ведь всему должно быть свое время, свой час, а как же может быть иначе? Признаться, я уже и так на целый час опоздаю к ужину, если учесть время на дорогу. И потом, совсем забыла, нынче вечером в доме будут гости, званый ужин, на котором мне непременно надо присутствовать…

— Но вы ведь и сами понимаете, что все равно явитесь туда с опозданием, иначе уже не получится, ведь так?

— Да, знаю, иначе уже не получится…

Он выждал. Она заговорила с какой-то безмятежной кротостью:

— Знаете, вот еще что, я рассказывала моему малышу обо всех женщинах, которые жили до меня в комнате за тем буком и которые теперь умерли, да, умерли… а он, сокровище мое, попросил: я хочу их увидеть, мама. Ну вот, теперь я рассказала вам все, что могла…

— И вы тут же пожалели, что заговорили с ним обо всех этих женщинах, и принялись рассказывать ему, куда поедете в этом году на каникулы, через несколько дней, на берег совсем другого моря, не такого, как это, ведь так?

— Я пообещала, что мы поедем с ним на море, в теплые края. Через две недели. Он был так безутешен, узнав о смерти всех этих женщин…

Анна Дэбаред снова выпила вина, оно показалось ей крепким. Настолько, что, когда она улыбнулась, глаза ее подернулись влагой.

— Время идет, — проговорил Шовен. — А вы все больше и больше опаздываете.

— Когда опаздываешь так сильно, — возразила Анна Дэбаред, — когда опаздываешь так безнадежно, как вот я сейчас, то, думаю, это уже ничего не может изменить, разве что только ухудшить положение… или совсем наоборот.

Теперь уже у стойки остался всего один-единственный посетитель. Четверо других в зале, то и дело замолкая, вели между собой неспешную беседу. Появилась парочка. Хозяйка обслужила их и снова принялась за свое красное вязанье, до того момента заброшенное из-за притока клиентов. Сделала потише радио. Заглушая звуки песенки, с набережной ворвался шум моря, слегка разбушевавшегося тем вечером.

— А с тех пор, как он понял, что именно этого она ждет от него больше, чем чего бы то ни было еще, пожалуйста, скажите, почему бы ему не сделать это чуть позже или… скажем, чуть раньше, а?

— Понимаете, я ведь и сам мало что знаю. Но, думаю, ему уже давно было безразлично, — скорее всего, он просто никак не мог найти выхода, не видел разницы, одинаково сильно желал ее как живой, так и мертвой. Все дело, наверное, в том, что ему потребовалось много времени, прежде чем он наконец понял, что предпочитает видеть ее мертвой. А вообще-то откуда мне знать…

Анна Дэбаред замкнулась в себе, притворно опустила глаза, но заметно побледнела.

— Наверное, она очень надеялась, что рано или поздно он все-таки решится на это…

— Думаю, он надеялся решиться на это ничуть не меньше, чем она. А в общем, откуда мне знать…

— Думаете, и вправду не меньше?

— Нет, ничуть не меньше. А теперь помолчите.

Четверо мужчин ушли. Парочка все еще оставалась, в молчании. Женщина зевнула. Шовен заказал еще графинчик вина.

— А что, если не пить так много, разве все это было бы невозможно?

— По-моему, невозможно… — пробормотала Анна Дэбаред.

Она залпом осушила свой бокал. Он не заговаривал с ней, давал выпить, сколько ей хотелось. Ночная мгла уже вконец окутала город. Высокие фонари осветили набережную. А дети все продолжали резвиться. На небе уже не оставалось места ни для малейшего отблеска заката.

— Прежде чем уйти, — попросила Анна Дэбаред, — мне бы очень хотелось, чтобы вы рассказали мне что-нибудь еще. Пусть даже вы и не вполне уверены, что именно так все было на самом деле.

Шовен рассказывал медленно, каким-то бесстрастным голосом, до той минуты неведомым этой женщине.

— Они жили в уединенном домике, думаю, где-то совсем близко от моря, а может, прямо на самом берегу. Было тепло. Пока они не поселились в этом доме, им и в голову не приходило, что все закончится так быстро. Что не пройдет и пары дней, как он то и дело станет выгонять ее оттуда. Да, очень скоро ему пришлось гнать ее подальше от себя, как можно дальше от этого дома, слишком, слишком часто.

— А стоило ли…

— Думаю, трудно избежать подобных мыслей, к ним нужно привыкнуть, как к жизни. Просто привыкнуть, и все.

— А она, она говорила что-нибудь?

— Она послушно уходила всякий раз, когда он велел, несмотря на то, что ей хотелось остаться.

Анна Дэбаред неотрывно смотрела на этого незнакомого мужчину, не узнавая его, настороженно, как зверек в западне.

— Ну, прошу вас, пожалуйста, — взмолилась она.

— А потом настала пора, когда он, глядя иногда на нее, уже не видел ее такой, какой видел прежде. Она перестала быть для него красивой, уродливой, молодой, старой, он уже не мог сравнивать ее ни с кем другим, даже с ней самой. Ему стало страшно. Это случилось в последний сезон летних отпусков. Потом наступила зима. Сейчас вы вернетесь к себе на Морской бульвар. Это будет восьмая ночь.

Появился мальчик, на мгновение прижался к матери. Он все еще напевал про себя сонатину Диабелли. Она погладила его по голове так близко от своего лица, не видя, точно слепая. Мужчина старался не смотреть в их сторону. Потом малыш снова исчез.

— Так, значит, этот дом стоял совсем на отшибе, — снова медленно заговорила Анна Дэбаред. — Вы сказали, было очень тепло, да? Когда он велел ей уйти прочь, она всегда подчинялась его воле. Спала поддеревьями, в полях, как…

— Да, — подтвердил Шовен.

— А когда он звал, возвращалась назад. Так же послушно, как и уходила, когда он гнал ее прочь. Это безропотное подчинение, для нее оно означало надежду. И, даже стоя уже на пороге дома, она все равно ждала, пока он не позовет ее войти.

— Да.

Анна Дэбаред склонила к Шовену свое ошалевшее лицо, но не коснулась его лица. Шовен отшатнулся.

— Выходит, по-вашему, это там, в том самом доме, она впервые поняла, кто она такая на самом деле, может даже не зная, что это называется…

— Да, она была как собака, — снова оборвал ее Шовен.

Теперь настал ее черед отпрянуть назад. Он наполнил ее бокал, протянул ей.

— Я лгал вам, — проговорил он.

Она поправила спутанные, вконец растрепавшиеся волосы, устало, как бы с сожалением взяла себя в руки.

— Неправда, — не поверила она.

В неоновом освещении зала впилась глазами в искаженное какой-то нечеловеческой гримасой лицо Шовена, не в силах оторвать от него ненасытного взгляда. С тротуара снова возник мальчик.

— Уже совсем стемнело, как ночью, — объявил он.

Пару раз зевнул перед дверью, потом снова повернулся к ней лицом, но так и остался там, под кровом, напевая.

— Вот видите, как поздно? Расскажите же мне поскорей что-нибудь еще.

— Потом настало время, когда ему казалось, будто он уже больше никогда не сможет прикасаться к ней иначе как…

Анна Дэбаред подняла руки к шее, обнаженной вырезом летнего платья.

— Только здесь, да?

— Да, только здесь.

Руки благоразумно согласились оторваться от шеи, послушно опустились вниз.

— Я хочу, чтобы вы ушли, — пробормотал Шовен.

Анна Дэбаред поднялась со стула, неподвижно застыла посреди зала. Шовен продолжал сидеть, удрученный, уже более не замечая ее. Хозяйка невозмутимо отложила свое красное вязанье, бесцеремонно оглядела обоих, но они этого опять не заметили. Только мальчику, который снова появился в дверях, удалось нарушить их оцепенение — он взял мать за руку и позвал:

— Ну, пошли же, пора.

На Морском бульваре уже зажгли фонари. Время было позднее, много позже обычного — на час, никак не меньше. Малыш в последний раз промурлыкал сонатину, потом утомился. Улицы были почти пустынны. Все уже давно ужинали. Когда они миновали первый мол и Морской бульвар привычно вытянулся перед их глазами во всю свою длину, Анна Дэбаред остановилась.

— Я так устала, — пояснила она.

— А я умираю от голода, — захныкал малыш. Потом увидел глаза этой женщины, своей матери, они блестели. И уже больше не жаловался.

— Почему ты плачешь?

— Знаешь, бывает, плачешь вот так, совсем без причины.

— Я не хочу, чтобы ты плакала…

— Все, любимый, я уже не плачу, все уже позади, надеюсь…

Но он уже позабыл обо всем, побежал вперед, потом вернулся, забавляясь ночью, к которой совсем не привык.

— Уже ночь, а до дома еще так далеко, — заметил он.

VII

На большом серебряном блюде, в приобретение которого внесли вклад целых три поколения, прибыл лосось, застывший в своем первозданном виде. Его внес мужчина, одетый в черное, в белых перчатках, с манерами королевского отпрыска, и представил каждому в безмолвии начинавшегося ужина. Приличия требовали не говорить в подобных обстоятельствах.

В дальней, северной части парка магнолия источала аромат, что распространялся от дюны к дюне, пока не исчезал вовсе. Ветер тем вечером дул с юга. Один мужчина бродил по Морскому бульвару. И одна женщина знала об этом.

Лосось переходил от одного к другому, следуя раз и навсегда установленному ритуалу, который ничто не могло поколебать, разве что тайный страх каждого, как бы этакое совершенство не оказалось вдруг запятнано чьей-нибудь слишком уж явной неловкостью. А за окнами, в парке, магнолии все раскрывали и раскрывали свои траурные цветы в ночной тьме зарождавшейся весны.

С порывами ветра, то налетавшего, то затихавшего, ударявшегося о преграды города и уходившего прочь, аромат попеременно то настигал мужчину, то снова покидал его.

Тем временем женщины на кухне уже доводили до совершенства следующее блюдо — лбы в поту, из кожи вон, дело чести, — они обдирали покойную утку, облекая ее в последний, апельсиновый саван. А все еще розовый, нежный, как мед, хоть уже и тронутый временем — пусть даже чуть-чуть, но все же, — лосось из вольных океанских вод по-прежнему продолжал свой неотвратимый путь к окончательному исчезновению, и по мере этого его торжественного шествия понемногу улетучивался страх хоть как-то нарушить этикет, установленный для подобных церемониалов.

Какой-то мужчина, оказавшись напротив женщины, разглядывает незнакомку. Грудь ее полуобнажена. Она натянула платье второпях. Меж грудей увядает цветок. В зрачках, как-то странно расширенных, время от времени вспыхивают проблески трезвости, их хватает, чтобы она тоже положила себе на тарелку немного лосося, оставшегося после других людей.

На кухне — теперь, когда утка уже полностью готова и стоит на огне в ожидании своего часа, — пользуясь передышкой, наконец-то решаются произнести долго сдерживаемые слова: нет, что ни говорите, а это уж чересчур. Нынче вечером она явилась еще позднее вчерашнего, много позже гостей.

Их пятнадцать — тех, кто только что поджидал ее в большой гостиной первого этажа. Она вошла в этот сверкающий огнями мир, сразу направилась к роялю, облокотилась на него и даже не подумала извиниться. Ее сразу поставили на место:

— Анна опоздала, вы уж извините Анну…

Вот уже десять лет, как она ни разу не давала повода говорить о себе. Если нелепость подобного поведения и доставляла ей муку, сама она даже не отдавала себе в этом отчета. Застывшая улыбка делала ее лицо вполне презентабельным.

— Анна не слышит.

Она кладет вилку, озирается по сторонам, ищет, пытается поймать нить разговора, но это ей так и не удается.

— Да, это так, — извиняюще произносит она.

Ей повторяют еще раз. Она запускает руку в белокурую путаницу волос, точно тем же жестом, каким недавно делала это совсем в другом месте. Губы ее бескровны. Нынче вечером она забыла их подкрасить.

— Вы уж извините, — проговорила, — сейчас это маленькая сонатина Диабелли.

— Сонатина? Как, уже?

— Да, уже.

Едва прозвучал этот вопрос, как вокруг сразу же воцарилась тишина. У нее же на лице вновь появляется все та же застывшая улыбка, этакий зверек в лесу.

— Модерато кантабиле — и он не знал?

— Да, не знал…

В ту ночь закончат цвести магнолии. Кроме того цветка, что она сорвала вечером, возвращаясь из порта. Время летит, безразличное ко всему, в том числе и к этому забытому всеми цветению.

— Ах, сокровище, ну как он мог догадаться?

— Конечно, никак не мог.

— Должно быть, он уже спит?

— Да, спит.

Между тем гости постепенно начали переваривать то, что совсем недавно было живым лососем. Его всасывание в клетки того вида млекопитающихся, который съел его, было, как всегда, ритуально безукоризненным. Ничто не нарушало степенной важности действа. А своей очереди уже поджидала другая, согретая человеческим теплом, облаченная в свой апельсиновый саван жертва. Тем временем взошла луна — над морем и над растянувшимся подле него мужчиной. Теперь, если как следует приглядеться, можно было с трудом различить сквозь белые занавески смутные очертания ночи. Мадам Дэбаред не очень-то словоохотлива.

— Эта мадемуазель Жиро, вы ведь знаете, она дает уроки музыки моему малышу, так вот, это она рассказала мне вчера эту историю.

— Ах вот как…

Все рассмеялись. Где-то среди сидящих вокруг стола засмеялась и женщина. Хор голосов становился все громче, и в нарастающем, наперебой, соперничестве усилий, в постепенно пробуждавшейся изобретательности зарождалась какая-никакая общность. Находились какие-то точки отсчета, открывались расселины, в которых робко пускала ростки фамильярность. И мало-помалу возникала общая беседа, вроде бы будоражащая страсти и в то же время особенно не затрагивающая никого в отдельности. Все говорило, что вечер явно удастся на славу. Женщины блистали, уверенные в своей неотразимости. Мужчины увешивали их драгоценностями в полном соответствии с успехами на деловом фронте. И все-таки в тот вечер среди них нашелся один, кто усомнился в незыблемости своих жизненных устоев.

В парке, как и полагается, наглухо закрытом, мирным, безмятежным сном спали птицы: погода не обещала неприятных сюрпризов. Как и малыш, убаюканный теми же грезами. Лосось теперь переходит в еще более тонкую субстанцию. Женщины пожирают его до самых костей. Их обнаженные плечи отливают блеском и упругостью общества прочного, с твердыми устоями, уверенного в своих правах, а сами они избраны судьбою, чтобы блюсти его приличия. Строгость воспитания требует, чтобы излишества их умерялись главной заботой всей жизни — заботой о существовании, достойном их ранга. Именно на этих основах и зиждется самосознание, привитое им с детства. Они облизывают майонез, как и положено, зеленый, не без выгоды для себя поближе знакомятся друг с другом. Мужчины смотрят на них и напоминают себе: это ведь они составляют фундамент их счастья.

Однако нашлась среди них в тот вечер одна дама, которая не разделяла общих аппетитов. Она пришла пешком с другого конца города, того, что за дамбами и пакгаузами, с противоположной стороны Морского бульвара, границ той территории, что вот уже лет десять очерчивала разрешенное ей жизненное пространство, там мужчина угощал ее вином, напоил допьяна, до безрассудства. Она насытилась этим вином и, выпав из общепринятых правил, уже не хотела есть, еда изнуряла ее, лишала сил. Там, за белыми занавесками, была ночь, и в ночи — ведь у него впереди была еще уйма времени — одинокий мужчина попеременно вглядывается то в море, то в парк. Потом снова в море и снова в парк, потом разглядывает собственные руки. Он ничего не ест. Он не смог бы проглотить и кусочка, он сыт по горло, — правда, тело его гложет голод, но совсем другого свойства. Ладан магнолий доносится до него по прихоти ветра, и застигает врасплох, и дразнит, и мучит не меньше, чем аромат одного-единственного цветка. Окно на втором этаже только что погасло и уже больше не зажглось. Должно быть, с этой стороны дома позакрывали все окна из страха перед чрезмерным благоуханием цветов — ночью.

Анна Дэбаред пьет, все пьет и не может остановиться — в этом марочном бургундском, «Поммар», ей чудится привкус незнакомых губ мужчины с улицы.

А мужчина тем временем покидает Морской бульвар, огибает парк, оглядывает его со стороны дюн, что окаймляют его с севера, потом снова возвращается, спускается с откоса вниз, к подножию дюн, до самого песчаного пляжа. И снова растягивается там, на своем привычном месте. Потягивается, на какое-то мгновение застывает лицом к морю, оборачивается назад и еще раз окидывает взглядом белые шторы, закрывающие освещенные оконные проемы. Снова поднимается на ноги, берет в руки гальку, целится в одно из этих окон, потом опять поворачивается спиной к дому, бросает гальку в море, ложится, снова потягивается и громко, во весь, голос произносит какое-то имя.

Двое женщин, поочередно дополняя друг друга движениями, ловко готовят второе блюдо. Новая жертва поджидает своей очереди.

— Вы же знаете, перед своим малышом Анна совершенно беззащитна.

Ее улыбка становится шире. Ей повторяют. Она снова поднимает руку, запускает ее в спутанные белокурые волосы. Круги под глазами стали еще четче. В тот вечер она плакала. Настал час, когда луна окончательно поднялась над городом и над телом мужчины, распростертого на берегу моря.

— Что правда, то правда, — бормочет она. Рука опустилась с волос и задержалась у магнолии, что увядала меж ее грудей.

— Ах, что тут говорить, все мы такие…

— Да, все… — соглашается Анна Дэбаред.

Лепесток магнолии — гладкий, шелковистый, точно обнаженная кожа. Пальцы теребят его, почти терзают, потом в замешательстве замирают, ложатся на стол, выжидают, вроде бы успокаиваются, но спокойствие это обманчиво. Ибо это не проходит незамеченным. Анна Дэбаред пытается изобразить улыбку, как бы извиняясь, что не может вести себя иначе, но она пьяна, и лицо обретает какое-то непристойное выражение, выдавая ее с головой. Взгляд тяжелеет, все еще бесстрастный, но уже мучительно оправившийся от изумления. Рано или поздно это должно было случиться.

Анна Дэбаред выпивает до дна еще целый бокал вина, глаза ее полузакрыты. Она в таком состоянии, что уже не владеет собой. В вине она находит подтверждение тому, что доныне составляло ее смутное, неосознанное желание — и постыдное утешение в этом своем открытии.

Другие женщины тоже пьют, так же поднимают кверху обнаженные руки, сладостно-аппетитные, безупречно красивые, но супружеские. А мужчина на пустынном морском берегу насвистывает песенку, которую услыхал после полудня в одном из портовых кафе.

Поднялась луна, а вместе с ней наступила ночь, запоздалая и прохладная. Но даже представить себе невозможно, чтобы этот мужчина замерз.

Подают утку с апельсинами. Женщины угощаются. Их выбирали красивыми и выносливыми, они смогут достойно справиться с таким обильным угощением. При виде золотистой утки из уст их вырывается нежное воркование. Но одна из них при ее появлении едва не теряет сознание. Губы ее пересохли от совсем другого голода, который ничто уже не может утолить, разве что вино — да и то вряд ли. Она вспоминает песенку, услышанную днем в каком-то портовом кафе, но не в состоянии спеть ее. Фигура мужчины на пляже по-прежнему одинока. Рот приоткрыт, будто все еще произносит то же самое имя.

— Нет, благодарю вас.

Ничто не касается закрытых век мужчины, разве что ветер да аромат магнолий, что мощными, не видимыми глазу волнами доносят его дуновения.

Анна Дэбаред только что отказалась от второго блюда. Но блюдо все же задержалось перед ней, пусть и ненадолго, но достаточно, чтобы выглядеть скандально. Она поднимает руку, как ее учили, чтобы еще раз подтвердить свой отказ. Никто больше не настаивает. Вокруг нее за столом воцаряется тишина.

— Понимаете, совсем не могу, вы уж извините.

Она снова поднимает руку туда, где меж грудей увядает цветок, чей аромат проникает через весь парк и доходит до самого моря.

— Может, все дело в этом цветке, — решается предположить кто-то, — уж очень сильный у него запах…

— Да нет, я привыкла к этим цветам. Не беспокойтесь.

Тем временем утка продолжает свое шествие вокруг стола. Кто-то напротив все еще смотрит на Анну пристально и бесстрастно. И она опять силится улыбнуться, но у нее не получается ничего, кроме гримасы, исполненной отчаяния и признания в какой-то постыдной, непристойной тайне. Анна Дэбаред пьяна.

Кто-то опять спрашивает, уж не больна ли она. Нет-нет, она вполне здорова.

— Может, все-таки всему виной этот цветок? — снова настаивает кто-то. — А вдруг это он вызывает у вас тошноту, а вам и невдомек?

— Да нет. Я же сказала, что привыкла к запаху этих цветов. Просто иногда у меня совсем нет аппетита.

Ее оставляют в покое. Начинается пожирание утки. Жиру ее суждено раствориться в телах других. Закрытые веки мужчины с улицы дрожат от избытка долготерпения, которое он добровольно взвалил на свои плечи. Тело его измучено холодом, и ничто уже не в состоянии отогреть его. Губы по-прежнему произносят чье-то имя.

На кухне становится известно, что она отказалась от утки с апельсинами — видно, нездорова, другого объяснения и быть не может. Мысли здесь заняты совсем другим. Бестелесные очертания магнолий ласкают глаза одинокого мужчины. Анна Дэбаред снова берет в руки свой бокал, который только что наполнили вином. Пьет. В отличие от других какой-то огонь питает ее завороженное чрево. Груди ее, такие тяжелые по обе стороны от цветка, ах, какие же они тяжелые, то и дело напоминают о себе в этой ее новой, непривычной худобе, причиняют боль. Вино заливает рот, откуда рвется имя, которого она так и не произнесет вслух. От этой безмолвной борьбы с собой у нее нестерпимо ноет поясница.

Мужчина поднимается с песка, подходит к решетке — окна по-прежнему ярко освещены, — хватается за прутья, крепко сжимает их руками. Как же это не случилось с ним раньше?

Гостей снова обносят уткой с апельсинами. Тем же самым жестом Анна Дэбаред умоляет забыть о ней. О ней забывают. Она снова целиком погружается в безмолвную ломоту в пояснице, в эту обжигающую боль, в это логово, это прибежище.

Мужчина отрывается от решетки парка. Смотрит на свои руки, пустые и искаженные недавними усилиями. Похоже, сама судьба толкнула его сюда, это она водила его руками.

Морской ветерок гуляет над городом, он стал чуть прохладней. Многие уже спят. Окна второго этажа темны и, закрытые для магнолий, охраняют сон малыша. А красные моторные лодки то и дело нарушают тишину его безгрешной ночи.

Кто-то подкладывает себе на тарелку еще утки с апельсинами. Общая беседа, все непринужденней и непринужденней, с каждой минутой отдаляет наступление ночи.

Анна Дэбаред в ослепительном сиянии люстр по-прежнему хранит молчание, на лице блуждает улыбка.

Мужчина наконец-то решается уйти на другой край города, подальше от этого парка. По мере того как он удаляется, аромат магнолий становится слабее, сменяясь запахом моря.

Анна Дэбаред возьмет капельку кофейного мороженого, просто чтобы ее оставили в покое.

Мужчина против собственной воли снова вернется назад. Опять издали увидит магнолии, решетку и окна, залитые все тем же ярким светом. На устах его опять та же песенка, услышанная днем, и то же имя, которое на сей раз губы произнесут чуть громче. Он пройдет мимо.

Она знает об этом. Цветок магнолии меж грудей уже совсем увял. Он прожил свое лето всего за какой-то час. Рано или поздно мужчина все равно пройдет мимо решетки парка. Он уже миновал ее. А Анна Дэбаред все продолжает без устали о чем-то молить цветок.

— Анна не слышала…

Она пытается улыбнуться пошире, у нее не выходит. Ей повторяют. Она еще раз запускает руку в белокурую путаницу волос. Круги под глазами сделались еще заметней. Той ночью она будет плакать. Повторяют еще раз, для нее одной, ждут ответа.

— Да, это правда, — произносит она, — мы уезжаем в домик на море. Там будет тепло. Уединенный домик, совсем на отшибе, никого вокруг, один на морском берегу.

— Ах, какое же он сокровище, — говорит кто-то.

— Да, он и вправду настоящее сокровище.

Пока гости будут в беспорядке рассаживаться в примыкающей к столовой просторной гостиной, Анна Дэбаред незаметно улизнет, поднимется на второй этаж. Поглядит через окно широкого коридора своей жизни на бульвар. Мужчины там уже не будет. Она пойдет в спальню сынишки, растянется на полу, у подножия его постели, уже не заботясь больше о магнолии, которая сломается вконец, раздавленная ее грудями. И в перерывах между священными, сонными вздохами ребенка ее стошнит, вывернет наизнанку, и она выблюет, долго, не спеша извергнет из себя всю ту чужеродную пищу, что силком заставили ее проглотить тем вечером.

Какая-то тень промелькнет в проеме оставшейся открытой двери в коридор, еще более омрачив и без того темный полумрак спальни. Анна Дэбаред слегка проведет рукою по теперь уже сильно спутанным белокурым волосам. На сей раз она произнесет какое-то извинение.

Но никто ей не ответит.

VIII

Теплая погода все не кончалась. Она стояла уже так долго, что превзошла все ожидания. Теперь об этом говорили с улыбкой, как говорят об обманчивой игре природы, что прячет за фасадом постоянства мелкие отступления от вечных правил, которые рано или поздно все равно возьмут реванш и только лишний раз убедят всех в незыблемости сезонных перемен погоды.

Тот день, даже в сравнении с предыдущими, выдался таким погожим — само собой, для того времени года, — что порой, когда на небе оказывалось не слишком много облаков, когда прояснения длились подольше, можно было подумать, будто погода еще лучше, чем на самом деле, будто лето уже совсем не за горами. Облака с такой медлительностью, словно нехотя, закрывали солнце, что день и вправду казался куда ясней, чем накануне. К тому же и ветер, что дул с моря, был теплым и влажным — в общем, таким, какой обычно дует месяцем-двумя позже.

Кое-кто утверждал, что тот день выдался по-настоящему жарким. Правда, большинство не соглашались — нет, не с тем, будто он такой уж погожий и теплый, — просто им никак не верилось, что было и вправду жарко. А у некоторых вообще не оказалось на сей счет никакого собственного суждения.

На прогулку в сторону порта Анна Дэбаред отправилась лишь день спустя. Добралась она туда чуть позже обычного. Едва завидев ее издалека, еще за молом, Шовен вошел в кафе и принялся ждать. Она была одна, без сынишки.

Анна Дэбаред вошла в кафе как раз в тот момент, когда солнце особенно долго не скрывалось за облаками. Хозяйка даже не подняла на нее глаз, продолжая заниматься в полутьме прилавка своим красным вязаньем. Оно уже заметно прибавилось. Анна Дэбаред подошла к Шовену, он сидел все за тем же столиком, в самой глубине зала. Лицо Шовена казалось заросшим, будто он не брился со вчерашнего дня. Лицо Анны Дэбаред тоже казалось не таким ухоженным, каким прежде — ее стараниями — выглядело всякий раз, когда она собиралась показаться на людях. Но, конечно, ни один из них даже не заметил этих перемен.

— Сегодня вы одна, — произнес Шовен.

Она молча подтвердила этот очевидный факт, выдержав долгую паузу, попытавшись уклониться от прямого ответа, все еще удивленная, что это ей так и не удалось.

— Да, одна.

Дабы уйти от удушающей простоты этого признания, она отвернулась к двери, глянула в сторону моря. К югу от города жужжали литейные заводы Побережья. А в порту тем временем, как обычно, разгружали песок и уголь.

— Какая прекрасная погода, — заметила она. Точно тем же движением Шовен повернул голову в сторону двери, невидящим взглядом глянул на небо, оценил погоду, что стояла в тот день в городе.

— Вот уж никогда бы не подумал, что это наступит так скоро.

Хозяйка — слишком уж затянулась пауза — обернулась, включила радио, без всякой неприязни, пожалуй, скорее даже с какой-то благожелательностью соучастницы. Где-то далеко-далеко, в каком-то заграничном городе, пела женщина. Анна Дэбаред первой приблизилась к Шовену.

— С этой недели я уже больше не буду водить своего малыша на уроки музыки к мадемуазель Жиро. Мне пришлось согласиться, теперь вместо меня это будут делать другие.

Маленькими глотками она допила свое вино. Бокал ее был пуст. Шовен позабыл заказать еще.

— Что ж, может, это и к лучшему, — заметил он.

В кафе вошел посетитель, праздношатающийся, от нечего делать, одинокий, совсем одинокий, и тоже заказал вина. Хозяйка подала ему, потом, не дожидаясь заказа, вышла и обслужила двоих посетителей, сидевших в зале. Те тут же выпили, одновременно, не сказав ей ни слова. Потом как-то торопливо заговорила Анна Дэбаред.

— В последний раз, — призналась она, — меня стошнило этим вином. Я ведь пью совсем недавно, всего несколько дней…

— Теперь это уже не имеет никакого значения.

— Ах, прошу вас… — взмолилась она.

— В сущности, все дело в том, будем ли мы разговаривать или так ничего и не скажем друг другу, — вам решать.

Она обвела взглядом кафе, потом его — все заведение и его, — моля о помощи, которая так и не пришла.

— Меня и раньше часто тошнило, но совсем по другим причинам. Понимаете, всегда совсем-совсем по другим… Но пить столько вина сразу, прямо залпом, и так быстро — к этому я совсем не привыкла. Ах, как меня рвало, если бы вы только знали… Просто никак не могла остановиться, думала, уже никогда не остановлюсь, а потом вдруг все сразу кончилось, все вышло наружу, больше уже не могла, как ни старалась. Может, мне бы и еще хотелось, но одного желания было уже недостаточно, вот и все…

Шовен облокотился на стол, обхватил руками голову.

— Если бы вы знали, как же я устал…

Анна Дэбаред наполнила его бокал, протянула ему. Шовен не противился.

— Я могу и помолчать, — извинилась она.

— Да нет, что вы, зачем же…

Он положил руку на стол, рядом с ее рукой, в пятно тени, отбрасываемой его телом.

— Ворота парка были заперты на замок, как обычно. Было так тепло, только легкий-легкий ветерок. Окна на первом этаже ярко освещены.

Хозяйка отложила в сторону красное вязанье, ополоснула бокалы и впервые за все время не забеспокоилась, долго ли они еще задержатся. Близился час закрытия заведения.

— У нас осталось не так много времени, — напомнил Шовен.

Солнце уже клонилось к закату. Он следил глазами за его отражением, которое как-то медленно, будто дикий зверь, кралось по задней стене зала.

— Ах, этот малыш, — произнесла Анна Дэбаред, — я ведь не успела рассказать вам, что…

— Знаю, — перебил ее Шовен.

Анна убрала руку со стола, долго разглядывала руку Шовена: дрожащая, она оставалась лежать на прежнем месте. И не смогла сдержать стона — тихий, жалобный, заглушаемый звуками радио, он был слышен только ей одной.

— Знаете, — пробормотала она, — иногда мне кажется, будто я его выдумала…

— Я знаю, я уже все знаю про этого вашего малыша, — резко оборвал ее Шовен.

Анна Дэбаред снова вздохнула, на сей раз громче. И опять положила руку на стол. Он проследил глазами за ее движением, с трудом приподнял свою руку, она была тяжелая, будто свинцом налита, и ею накрыл ее руку. Руки их были холодны, как лед, так холодны, что прикосновение казалось совсем призрачным, будто воображаемым — оба хотели, чтобы это наконец произошло, ведь рано или поздно оно все равно должно было случиться, иначе и быть не могло. Руки неподвижно застыли в этой скорбной позе. Но жалобные стоны Анны Дэбаред замолкли.

— Ну, в последний раз, — взмолилась она, — пожалуйста, расскажите мне что-нибудь еще.

Шовен заколебался — глаза устремлены куда-то вдаль, прикованы к задней стене кафе, — потом наконец решился произнести, будто вспоминая:

— Никогда прежде, покуда он не встретил ее, ему и в голову не приходило, что настанет день, когда у него возникнет подобное желание.

— И она сразу согласилась, со всем?

— Не просто согласилась, она была счастлива.

Анна Дэбаред подняла на Шовена отсутствующий взгляд. Голос ее сделался каким-то тоненьким, почти ребячьим.

— Мне так необходимо хоть чуточку понять, отчего она была так счастлива?

Шовен не смотрел на нее. Голос его звучал ровно, неторопливо, без всякого выражения, это был голос глухого.

— Какой смысл пытаться все понять? Ведь есть в жизни вещи, которые понять невозможно.

— Выходит, есть такие вещи, которые надо принимать такими, какие они есть, даже не пытаясь понять?

— Думаю, что так…

Лицо Анны Дэбаред потускнело, стало каким-то бессмысленным. Губы так побледнели, что казались серыми, почти бескровными, и дрожали, будто она вот-вот разрыдается.

— И что, неужели она так ничего и не попыталась сделать, чтобы предотвратить это? — едва слышно поинтересовалась она.

— Нет, ничего. Давайте-ка лучше выпьем еще вина.

Она выпила, понемножку, маленькими глотками, потом и он. Губы у него тоже дрожали, бились о край бокала.

— Время, — проговорил он.

— А что, надо много, много-много времени?

— Думаю, да, много. Но ведь я ничего не знаю об этом. — И еле слышно добавил: — Что я об этом знаю? Не больше, чем вы. Ничего…

Анне Дэбаред так и не удалось заплакать. Она вновь заговорила голосом рассудительным, будто на мгновение пробудившись от сна:

— Но ведь она-то уже никогда больше ничего не сможет рассказать.

— Да нет, отчего же, непременно скажет. Настанет день, и она вдруг встретит кого-то, сразу узнает его, и ей ничего не останется, кроме как сказать ему: здравствуй. Или, скажем, услышит вдруг, как поет ребенок, будет ясная погода, и она скажет: ах, какая прекрасная погода. И все начнется сначала.

— Да нет, этого не может быть.

— Можете думать все, что вам угодно, это не имеет значения.

Прозвучал гудок, оглушительный, он разнесся по всему городу, проникал во все уголки и даже дальше, до предместий и некоторых соседних коммун, доносимый туда морским ветром. Закат распростерся, погрязая во мраке, еще более дикий и хищный на стене зала. Как это часто случается в сумерках, небо словно застыло, зависло в спокойной неподвижности надутых ветром облаков, не закрывающих солнца, которое вволю сверкало, посылая свои последние лучи. Гудок в тот вечер казался бесконечным. Однако и он в конце концов замолк — как и в любой другой вечер.

— Мне страшно, — тихо пробормотала Анна Дэбаред.

Шовен придвинулся поближе к столу, попытался приблизиться к ней, ища ее глазами, потом сдался:

— Нет, не могу.

Тогда она сделала то, чего не смог сделать он. Склонилась к нему так близко, чтобы губы их могли слиться в поцелуе. И губы остались так, тесно приникнув друг к другу, застыв в неподвижности, чтобы и это тоже свершилось, исполнив тот же самый погребальный ритуал, что незадолго перед этим свершили их руки, ледяные и дрожащие. Теперь и это тоже свершилось…

Тем временем с соседних улиц уже доносился шум, приглушенный, прерывавшийся то и дело спокойными радостными вскриками. Арсенал распахнул двери для восьми сотен своих рабочих. Он находился совсем недалеко. Хозяйка кафе засветила лампу над стойкой, хотя ее и без того ярко освещало закатное солнце. С минуту поколебавшись, подошла к ним, сидевшим теперь в полном безмолвии, и подала им еще вина, которого они не заказывали, с какой-то особой, почти материнской заботливостью. Потом, уже подав им вино, так и осталась рядом, подле них — они все еще были вместе, — думая, что бы такое им сказать, и, не найдя слов, ушла прочь.

— Мне страшно, — снова повторила Анна Дэбаред.

Шовен не ответил.

— Мне страшно! — выкрикнула Анна Дэбаред.

Шовен по-прежнему не ответил ни слова. Анна Дэбаред согнулась пополам, скорчилась, почти коснувшись лбом поверхности стола, — и смирилась со страхом.

— Что ж, видно, так тому и быть, — проговорил Шовен. И добавил: — Всякое случается.

В кафе вошла группа рабочих, они уже видели их здесь вместе. Стараются не смотреть в их сторону, тоже в курсе их отношений — как и хозяйка, как и весь город. Шум разговоров, приглушенных смущением, оглашает кафе.

Анна Дэбаред поднимается со стула и снова, над столом, пытается приблизиться к Шовену.

— А вдруг я не смогу? — едва слышно пробормотала она.

Но он, похоже, уже ничего не слышал. Она натянула на себя жакет, застегнула на все пуговицы, оправила его, потом снова издала все тот же звериный вопль.

— Нет, это невозможно, — простонала она.

На сей раз Шовен услыхал.

— Одну минуту, — проговорил он, — и нам это удастся.

Анна Дэбаред выждала эту минуту, потом попыталась встать со стула. Ей это удалось, она поднялась на ноги. Шовен глядел куда-то в сторону. Мужчины опять отводили взгляд от этой женщины, нарушающей супружескую верность. Она стояла.

— Мне бы хотелось, чтобы вы умерли, — проговорил Шовен.

— Я уже мертва, — ответила Анна Дэбаред.

Анна Дэбаред обошла вокруг своего стула, дабы избежать соблазна снова усесться. Потом сделала шаг назад и повернулась спиной. Рука Шовена взметнулась в воздухе и снова упала на стол. Но она уже не видела этого, ее уже не было там, где остался он.

Она стояла лицом к закату, пройдя мимо толпы мужчин у стойки, в красном свете, что венчал конец этого дня.

Когда она ушла, хозяйка прибавила радио. Кое-кто из мужчин недовольно посетовал, что это чересчур громко… на их вкус.

__________
Загрузка...