Как Сенька поймал судьбу за хвост

Хорошо Сенька знал, где они, нумера «Казань», а то их хрен сыщешь. Ни вывески, ничего. Ворота наглухо заперты, только малая калитка немножко приоткрыта, но тоже так, запросто, не войдёшь: прямо перед железной решёткой расселся убогий инвалид, вместо ног штанины пустые завёрнуты. Зато плечищи в сажень, морда красная, дублёная, из засученных рукавов тельняшки видно крепкие, поросшие рыжим волосом лапы. Убогий-то он убогий, но, поди, как стукнет своей колотушкой, которой тележку от земли толкает, – враз душа вон.

Сенька сразу к безногому не полез, сначала пригляделся.

Тот не без дела сидел, свистульками торговал. Покрикивал сиплым басом, лениво: па-адхади, мелюзга, у кого есть мозга, свистульки из банбука, три копейки штука. Возле калеки толкалась ребятня, пробовала товар, дула в гладкие жёлтые деревяшки. Иные покупали.

Один попросил, показав на медную трубочку, что висела у инвалида на толстой шее: дай, мол, дедушка, энтот свисток опробовать. Калека ему щелобан по лбу: это тебе не свисток, а боцманская дудка, в неё всякой мелочи сопливой дуть не положено.

И стало Сеньке всё в доскональности ясно. Моряк этот тут для виду торговлю ведёт, а сам, конечно, на стрёме. И ловко как придумано-то: если шухер, дунет в свою медную свистелку – у ней, надо думать, голос звонкий, вот и будет знак остальным подмётки смазывать. А слово волшебное, которому Смерть научила, «иовс», это «свои», только шиворот-навыворот. На Москве фартовые и воры издавна так язык ломали, чтоб чужим не понять: то слог какой прибавят, то местами переменят, то ещё что-нибудь удумают.

Подошёл к стремщику, наклонился к самому уху, шепнул, чего было велено. Дед на него из под пучкастых бровей зыркнул, сиво-рыжим усищем дёрнул, сказать ничего не сказал, только малость на тележечке своей отъехал.

Вошёл Скорик в пустой двор и остановился. Неужто здесь сам Князь с шайкой хазу держат?

Одёрнул рубаху, рукавом по сапогам провёл, чтоб блестели. Картуз снял, снова надел. Перед дверью в дом перекрестился и молитовку пробормотал – особенную, об исполнении желаний, давно ещё один хороший человек научил: «Пожалуй мя, Господи, по милости Твоей, призре на моление смиренных, воздаждь ми не по заслугам, а по хотению».

Собрался с духом, подёргал – закрыто. Тогда постучал.

Открыли не сразу, и не во всю ширину, а на чуть-чуть, и чей-то глаз из темноты блеснул.

Сенька на всякий случай снова:

– Иовс. Из-за двери спросили:

– Тебе чего?

– Очка бы желательно…

Тут дверь открылась вся, и увидел Скорик парня в шёлковой рубахе с узорчатым ремешком, в сафьяновых сапожках, из жилетного кармана цепка серебряная свисает с серебряной же черепушкой – сразу видать, что деловой самовысшей пробы. И взгляд особенный, как у всех деловых: быстрый, цепкий, приметливый. Ух, как завидно стало: парнишка был его, Сенькиных, лет, а ростом ещё и поменьше. Вот людям фарт!

Пойдём, говорит. И сам вперёд пошёл, на Сеньку больше не смотрел.

Тёмный колидор привёл в комнату, где за голым столом двое шлёпались в карты. Перед каждым – горка кредиток и золотых империалов. Аккурат когда Скорик и его провожатый вошли, один игрок карты перед собой швырнул и как крикнет:

– Мухлюешь, курвин потрох! Дама где? – и раз второму кулаком в лоб.

Тот так со стулом и завалился. Сенька ойкнул – испугался, что затылок расшибёт. А упавший через голову кувыркнулся, чисто акробат в цирке-шапито, вскочил, на стол прыг, и тому, что ударил, хлобысть ногой по харе! Сам ты, кричит, мухлюешь. Вышла дама-то!

Ну, тот, кому по морде сапогом отвешено, конечно, запрокинулся. Золото по полу катится, звенит, бумажки во все стороны летят – ужас.

Сенька оробел: сейчас смертоубийство будет. А парнишка стоит, зубы скалит – весело ему.

Этот, который свару начал, скулу потёр.

– Так вышла, говоришь, дама? И вправду вышла. Ладно, давай дальше играть.

И сели, будто ничего не бывало, только карты разбросанные подобрали.

Вдруг Сенька обмер. Челюсть отвисла, глазами хлопает. Пригляделся, а игроки-то на одно лицо, не отличишь! Оба курносые, желтоволосые, губастые, и одеты одинаково. Что за чудо!

– Ты чего? – дёрнул за рукав провожатый. – Идём.

Пошли дальше.

Опять колидор, снова комната. Там тихо, на кровати спал кто-то. Харю к стенке отвернул, видно только щеку толстую и оттопыренное ухо. Здоровенный бугай, разлёгся прямо в сапожищах и храпит себе.

Парнишка на цыпочках засеменил, тихонько. Скорик тоже, ещё тише.

Только бугай, не прерывая храпа, вдруг руку из-под одеяла высунул, а в ней дуло блестит, чёрное.

– Я это, Сало, я, – быстро сказал фартовый пацан.

Рука обратно опустилась, а рожу спящий так и не повернул.

В третьей комнате Сенька картуз сдёрнул, перекрестился – на стене целый иконостас висел, как в церкви. Тут и святые угодники, и Богородица, и Пресвятой Крест.

Напротив, у стены, положив на стол длинные ноги в блестящих штиблетах, сидел человек в очках, с длинными прямыми, как пакля, волосами. В пальцах вертел маленький острый ножик, не боле чайной ложки. Сам одет чисто, по-господски, даже при галстухе-ленточке. Никогда Скорик таких фартовых не видывал.

Провожатый сказал, пропуская Сеньку вперёд:

– Очко, оголец к тебе.

Скорик сердито покосился на обидчика. Врезать бы тебе за «огольца». Но тут человек по имени Очко сделал такое, что Сенька охнул: тряхнул рукой, ножик серебристой искоркой блеснул через всю комнату и воткнулся прямо в глаз Пречистой Деве.

Только теперь Сенька рассмотрел, что у всех святых на иконах глаза повыколоты, а у Спасителя на Кресте, там, где гвоздикам положено быть, такие же точно ножички торчат.

Очко вытянул из рукава ещё одно пёрышко, метнул в глаз Младенцу, что пребывал у Марии на руках. Лишь после этого повернул голову к обомлевшему Сеньке.

– Что, вам угодно, юноша?

Скорик подошёл, оглянулся на парнишку, который торчал в дверях, и тихонько, как было приказано, сказал:

– Смерть дожидается, мочи нет.

Сказал – и испугался. Ну как не поймёт? Спросит: «Чего это она дожидается?» А Сенька и знать не знает.

Но длинноволосый ничего такого спрашивать не стал, а вместо этого вежливо, негромко попросил паренька:

– Господин Килька, будьте любезны, сокройте свой лик за дверью.

Скорик-то понял, что это он велел пацану проваливать, а Килька этот, видно, не смикитил – как стоял, так и остался стоять.

Тогда Очко ка-ак пустит сокола из правого рукава, в смысле ножик – тот ка-ак хряснет в косяк, в вершке от Килькиного уха. Парнишку сразу будто ветром сдуло.

Очкастый внимательно посмотрел на Скорика. Глаза под стёклышками были светлые, холодные, чисто две ледышки. Достал из кармана бумажный квадратик, протянул. И опять тихо так, вежливо:

– Держите, юноша. Передайте, загляну нынче часу в восьмом… Хотя постойте.

Повернулся к двери, позвал:

– Эй, господин Шестой, вы ещё здесь?

В щель снова Килька просунулся. Выходит, у него не одна кликуха, а две?

Шмыгнул носом, сторожко спросил:

– Пером кидаться не будешь?

Очко ответил непонятно:

– Я знаю, нежного Парни перо не в моде в наши дни. Когда у нас рандеву, то бишь стык с Упырём?

Килька-Шестой, однако, понял. Сказывали, в седьмом, говорит.

– Благодарю, – кивнул чудной человек. И Сеньке. – Нет, в восьмом не получится. Передайте, буду в девятом или даже в десятом.

И отвернулся, снова стал на иконостас глядеть. Скорик понял: разговору конец.


Обратно шёл через Хитровку, дворами, чтоб угол срезать. Думал: вот это люди! Ещё бы Князю с такими орлами не быть первым московским налётчиком. Казалось, чего бы только не дал, чтобы с ними на хазе посиживать, своим среди своих.

За Хитровским переулком, где по краям площади дрыхли рядами подёнщики, Сенька встал под сухим тополем, развернул бумажный пакетик. Любопытно же, что там такого драгоценного, из-за чего Смерть готова была целый пятерик отвалить.

Белый порошок, навроде сахарина. Лизнул языком – сладковатый, но не сахарин, тот много слаще.

Засмотрелся, не видел, как Ташка подошла.

Сень, говорит, ты чего, марафетчиком заделался?

Тут только до Скорика допёрло. Ну конечно, это ж марафет, ясное дело. Оттого у Смерти и зрачки чернее ночи. Вон оно, выходит, что…

– Его не лизать надо, а в нос, нюхать, – объяснила Ташка.

По раннему времени она была не при параде и ненамазанная, с кошёлкой в руке – видно, в лавку ходила.

Зря ты, говорит, Сень. Все мозги пронюхаешь.

Но он все же взял щепотку, сунул в ноздрю, вдохнул что было мочи. Ну, пакость! Слезы из глаз потекли, обчихался весь и соплями потёк.

– Что, дурень, проверил? – наморщила нос Ташка. – Говорю, брось. Скажи лучше, это у меня что?

И себе на волосья показывает. А у неё на макушке воткнуты ромашка и ещё два цветочка, Сеньке не известных.

– Что-что, коровий лужок.

– Не лужок, а три послания. Майоран означает «ненавижу мужчин», ромашка «равнодушие», а серебрянка «сердечное расположение». Вот иду я с каким-нибудь клиентом, от которого тошно. Воткнула себе майоран, презрение ему показываю, а он, дубина, и знать не знает. Или с тобой вот сейчас стою, и в волосах серебрянка, потому что мы товарищи.

Она и вправду оставила в волосах одну серебрянку, чтоб Сенька порадовался.

– Ну а равнодушие тебе зачем? Ташка глазами блеснула, губы потресканные языком облизнула.

– А это влюбится в меня какой-нибудь ухажёр, станет конфекты дарить, бусы всякие. Я его гнать не стану, потому что он мне, может, нравится, но и гордость тоже соблюсти надо. Вот и прицеплю ромашку, пускай мучается…

– Какой ещё ухажёр? – фыркнул Сенька, заворачивая марафет, как было. Сунул в карман, а там брякнуло – бусы зеленые, что у китайца скрадены. Ну и, раз к слову пришлось, сказал:

– Хошь, я тебе безо всякого ухажерства бусы подарю?

Достал, помахал у Ташки перед носом. Она прямо Засветилась вся.

Ой, говорит, какие красивые! И цвет мой самый любимый, «эсмеральда» называется! Правда подаришь?

– Да бери, не жалко.

Ну и отдал ей, невелика утрата – семьдесят копеек.

Ташка тут же бусы на шею натянула, Сеньку в щеку чмокнула и со всех ног домой – в зеркало смотреться. А Скорик тоже побежал, к Яузскому бульвару. Смерть, поди, заждалась.

Показал ей пакетик издали, да и в карман спрятал. Она говорит:

– Ты что? Давай скорей!

А у самой глаза на мокром месте и в голосе дрожание.

Он ей:

– Ага, щас. Ты чего обещала? Пиши Князю записку, чтоб взял меня в шайку.

Смерть к нему бросилась, хотела силой отобрать, но куда там – Сенька от неё вокруг стола побежал. Поиграли малость в догонялки, она взмолилась:

– Дай, кат, не мучай.

Скорику её жалко стало: вон она какая красивая, а тоже бессчастная. Дался ей порошок этот поганый. И ещё подумалось – может, не станет Князь в важном деле бабу слушать, хоть бы даже и самую разобожаемую полюбовницу? Хотя нет, пацаны сказывали, что ей от Князя ни в чем отказа нет, ни в большом, ни в малом.

Пока сомневался, отдавать марафет или нет, Смерть вдруг понурилась вся, за стол села, лоб подпёрла, устало так, и говорит:

– Да пропади ты пропадом, зверёныш. Всё одно подрастёшь – волчиной станешь.

Застонала тихонько, словно от боли. Потом взяла бумаги клочок, написала что-то карандашом, швырнула.

– На, подавись.

Он прочёл и не поверил своей удаче. На бумажке было размашисто написано:

«Князь возьми мальца в дело. Он такой как тебе нужно.

Смерть».

Загрузка...