Это письмо заключает просьбу за Харидема. О, милая Пейто[50], будь мне помощницей, дай этим словам, которые я сейчас пишу, удачное свершение! Пусть будут они, как говорят, моей молитвой! Так вот — этот юноша тебя любит, Калика, и горит от зажженного тобою сладчайшего огня; он долго не протянет: жизнь его висит на волоске — он превратился в тень — если ты откажешь ему в спасении, которое в твоей власти. Аполлон, отвратитель зла[51], пусть твою красоту, женщина, никто не попрекнет убийством, пусть толпа Эринний[52] не накинется на твои прелести! Ты на Харидема в обиде — я знаю. Действительно, он виноват. Но совершил промах по молодости лет и уже достаточно наказан — пусть смерть не будет возмездием за его провинность. Обдумай все, ради богов, и подражай, насколько это возможно для женщины, своей Афродите[53]. Она властвует над огнем, повелевает колчаном, но и Хариты сопровождают богиню. А ты, стоит на тебя взглянуть, зажигаешь, стоит заговорить — ранишь. Скорее уврачуй Харитами страдающего. Ты несешь огонь, но имеешь и воду. Затуши же сама не медля разожженное тобою пламя. Так я говорю, умоляя. А то, в чем хочу тебя наставить, остается сказать. Я верю, чрезвычайно приятно заставить юношей немного волноваться: это не дает им пресытиться любовными наслаждениями и показывает, что гетеры тоже испытывают любовь. Но если это делать без нужды, влюбленные начинают тяготиться. Один приходит в раздражение, второй посматривает на другую. Быстр Эрот — то он приходит, то улетает. Исполненный надежды, он летит на крыльях; лишившись надежды, обычно теряет перья. Поэтому уловка гетер в том, чтобы, постоянно откладывая наслаждение, надеждой на него удерживать юношей в своей власти. Многие из них уже подбирались к Харидему, всячески склоняя его к любви, и более предприимчивая обязательно умудрилась бы залучить, не зарекись юноша после тебя делить любовь с другой. Так вот, обходись с теми, кто лишь представляется влюбленным, как подобает гетере, а с теми, кто действительно любит, более сердечно. Слушайся меня, соблюдай меру. Смотри, как бы, по пословице, мы не порвали веревку, слишком туго натягивая ее, и как бы гордость не перешла у тебя ненароком в надменность. Знаешь, как Эрот ополчается на гордецов? Кроме того, ты, красавица, торгуешь плодами, и они слаще тех, которые растут на деревьях. Поэтому тебе, вероятно, известно, что долго хранить плоды не годится. Давай своим покупателям вовремя собирать их в твоем саду. Скоро ведь ты станешь старым деревом, а ценители телесной красоты любят не дольше, чем длится ее расцвет, который тешит им взор. Скажу иначе, чтобы ты лучше поняла, и не устану поучать тебя разными примерами. Женщина — как луг; что для луга цветы, то для женщины красота. Пока весна — на лугу трава и яркие цветы, кончается весенняя пора, отцветают цветы, и луг старится. Опять-таки, когда уходит молодость женщины и исчезает красота, какие остаются радости?! Ведь Эрот обычно сторонится безобразного и увядшего тела. Где цветение и благоухание, там селится и живет Эрот. Но зачем я так много говорю, зачем учу дельфина плавать? Смягчи же, красивейшая из женщин, свою душу, пусть душа будет еще прекраснее, чем твое тело, чтобы люди о тебе говорили «как она красива и как добра!» А роза, даже если никто ею не наслаждается, вянет. Ты кивнула в знак согласия, дорогая? Конечно же, кивнула: я знаю, как ты переменчива и как сговорчива. Поэтому я спешу к тебе и приведу юношу, который через меня возвещает тебе звенящую металлом весть. Жезл ведь у направляющегося к гетерам вестника должен быть вавилонского золота[54]. Прости ему прошлое, будь благодарна за настоящее и ласково обходись с твоим Харидемом впредь.
В храме, где мы молим богов, чтобы они избавили нас от страданий, со мной случилась великая беда. Когда с воздетыми вверх руками я шептал про себя слова молитвы, сам не знаю как, Эрот внезапно ранил меня. Я повернулся и, увидев тебя, сразу был сражен твоей красотой: взглянув, уже не мог отвести глаза. А ты заметила, что я смотрю на тебя, и, как это делают свободные женщины, немного прикрыла лицо, отвернувшись в другую сторону, и приложила к нему руку, сквозь пальцы которой чуть-чуть виднелась щека. Хочешь, чтобы я был тебе рабом? Я охотно отдам свою свободу. Кто иной может быть другом Питиады, как не Зевс, обернувшийся ради тебя быком, золотом или лебедем[55]? О если б, кроме красоты, я мог хвалить и твою снисходительность ко мне! О если б несговорчивый нрав не спугнул добычу, пойманную в силки твоей красоты! Этой моей мольбе, о боги, если вам угодно, дайте свершиться! А тебе, любимая, клянусь — однако, кем из богов? Может быть, хочешь, чтобы теми, которых я сейчас только умолял?! До тех пор, пока ты пожелаешь оставаться моей владычицей (если б только ты желала этого вечно!), я буду твоим влюбленным рабом.
Не в добрый час, Филинна, меня выдали замуж за этого ученого ритора Стрепсиада. Ведь всякий раз, когда надо идти ко сну, он до поздней ночи притворяется занятым своими судебными делами, ссылается на то, что обдумывает их, и, приняв вид оратора, машет руками и что-то бормочет себе под нос. Зачем только он женился да еще на девушке в самом расцвете молодости, раз ему совсем не нужно женщины? Может быть, чтобы обсуждать со мной свои процессы, чтобы ночью я вместе с ним рылась в законах? Но если он превращает нашу спальню в ораторскую школу, я скоро оставлю супружеское ложе, хотя мы и недавно в браке, и стану спать одна, а будет жадно хвататься за чужие дела, пренебрегая нашим, ведение моего я тогда поручу другому ритору. Понимаешь, что я хочу сказать? Конечно же: ведь я обращаюсь к тебе, кто по моим кратким словам легко догадается об остальном. Обдумай все хорошенько — как женщина ты, конечно, посочувствуешь женщине,— хотя я из стыда не могу прямо писать о том, чего мне не достает, и постарайся как-нибудь облегчить мою беду. Тебе, моей доброй свахе и вдобавок двоюродной сестре, нужно печься не только о заключении брака, но прийти на помощь теперь, когда все пошатнулось. Я схватила волка за уши; долго мне не удержать его, а отпустить страшно, чтобы сутяга не возвел на меня ложного обвинения.
Вчера я стал вызывать Дориду, как обычно, играя в переулке на свирели. Она, наконец, показалась в окне, точно сверкающая звезда, и шепотом говорит: «Я слышу, дорогой, но не могу выйти — мой господин дома. Он не уходит, чтобы помешать мне, любимый, встретиться с тобой. Останься, подожди. Я скоро спущусь, а за маленькое промедление щедрее вознагражу тебя. Потерпи, ради богов! Отчаявшись, не губи сегодняшний вечер, не огорчай живущего во мне влечения, не разжигай горячее пламени». Такими речами она ободряла, так манила, и словами, точно они были любовными стрелами, склонила, если придется, ждать до полуночи. Однако она вскоре спустилась с кувшином на левом плече, удачно придумав, что надо принести воды. Даже так Дорида показалась мне красавицей, словно на ней были украшения из золота. А волосы — что за прелесть! Какие они длинные! Немного убранные с бровей, они пленительно сбегают по шее и плечам. На щеках отблеск истомы, струящейся из глаз; пить ее губами — сладостно, описать — не легко. Дорида говорит: «Пока мы вместе, не будем упускать мимолетных возможностей, которые посылает нам случай». С радостью обнявшись, еще радостнее мы приступили к тому, что за этим следует: ведь возникающие препятствия делают это для влюбленных слаще и желаннее.
Что за голос! Что за лира! Как согласно они звучат, как слиты слова со звоном струн! Воистину Музы здесь неразлучно соединены с Харитами. Глаза юноши сосредоточены на музыке и пении, но, когда он смотрит на меня, сильнее песен чарует мою душу. Если б не таким был Ахилл (я знаю его по картинам в нашем доме), он не мог бы считаться действительно красивым, если б не так играл на кифаре, не был бы учеником Хирона[56]. О, пусть бы он пожелал меня, пусть бы ответил любовью на мою любовь! Впрочем, это дерзкие мечты. Какая женщина может показаться ему красивой, если он не взглянет на нее снисходительными глазами? Как сладостно такое соседство, клянусь Музами. Но подчас я испытываю жестокие страдания: хватаюсь за сердце — оно так бьется, что готово выскочить и, кажется мне, горит. Голова то клонится к самым коленям, то бессильно падает на плечи. А видя его, я стыжусь, робею, задыхаюсь от счастья. О сладчайший огонь, кто пролил тебя в мою грудь? Как сильно я страдаю, а отчего это — не могу понять. Меня гложет какая-то странная боль, по щекам неудержимым потоком льются слезы, бесчисленные мысли проносятся в голове: так, отраженный водой в чаше или чану, бегает по стене солнечный зайчик, своим движением воспроизводя вечно текущий поток вод. Или это то, что люди зовут любовью? Факел Эрота проник мне в самую печень[57]. Почему этот огненосный бог, забыв своих прежних прислужниц, обрушивается на еще непосвященную в мистерии и затевает войну с девочкой, не созревшей для Афродиты, запертой в женских покоях, строго охраняемой, так что при бдительных стражах ей едва удается даже выглянуть из дому. Счастлива дева, не знающая тревог любви, занятая только прялкой! Я стыжусь своего страдания, скрываю болезнь, боюсь открыться кому-нибудь: своим служанкам я не доверяю. О беда! Из-за нее я хожу взад и вперед по комнате и ломаю руки, когда не достает сил терпеть. И нет мне ни исцеления, ни хотя бы краткой передышки. Ведь юноша, мой сладчайший враг, поет свои чудесные песни напротив, и я не знаю, что мне делать. И откуда мне, несчастной, знать, когда я ломаю себе голову над тем, природа и особенности чего мне неизвестны, потому что я неопытна в любовной науке и не знала любовного ложа. Прощай, стыд, прощай, целомудрие, прощай, мучащая меня скромность девственности! Я чувствую зов природы, который, кажется, не признает никаких законов. На время я отучусь краснеть и тогда, может быть, избавлю свою душу от страдания. Весьма кстати я за письмом чихнула. Может, мой любимый подумал обо мне. О, если б мы могли насладиться друг другом не только одними глазами, но всем телом! Гарпедона (я нарочно поведала тебе про сладкую боль моей любовной раны), приди теперь и дай мне совет. Скажи, что тебе понадобились нитки для основы, для утка или еще что-нибудь в этом роде. Прощай и, клянусь Эротом, клятвой, которой я научилась у него самого, сохрани все это в полной тайне.
Зная, что любим, ты воображаешь о себе, заносишься, поднимаешь брови[58], окрыленный своими мыслями, прямо-таки паришь в облаках, свысока смотря на нас, ступающих по земле, и сильнее своей матери-флейтистки, играя, надуваешь щеки. С чего, Формион, ты так быстро поверил, что она тебя любит? Может потому, удивительный ты человек, что красив лицом? Желаю ей быть столь же красивой: она это заслужила. Наслаждайтесь друг другом подольше, и пусть ваш ребенок пойдет в отца. Кинжал нашел свои ножны. Ты победил, отбив мою возлюбленную. Вечно ты стараешься попасться мне на глаза, что-то бормочешь и улыбаешься. Тебе доставляет удовольствие вызывающе смеяться мне в лицо и хвастливо махать руками. Тебе любо издеваться надо мной, потому что насильно прогнал меня от возлюбленной. Но я смеюсь еще веселее: ведь я втолкнул тебя к ней, и мое поражение лучше, чем твоя, как говорится, кадмейская победа[59]. Ведь победителю, который одержал верх в борьбе за что-нибудь нестоящее, не следует завидовать.
Девушка-служанка влюбилась в любовника своей госпожи. Начало ее любви положила необходимость прислуживать им обоим. Часто девушка слышала их нежные беседы друг с другом, так как стояла неподалеку на страже и следила, чтобы кто нежданно не появился. Случалось, девушка видела и то, как они обнимаются. И вот Эрот со своим факелом и стрелами проник через уши и глаза к ней в сердце. Служанка сетовала на свою судьбу: у рабов и любовь — рабыня. Ведь она не имела права разделять радостей своей госпожи и могла только, подобно ей, испытывать желание. И как же девушка поступила? Эрот не оставил ее без своей помощи. Однажды, когда госпожа послала ее за своим любовником, служанка прямо без обиняков сказала ему: «Если, милый, хочешь, чтобы я тебе помогала и наперед служила с охотой — но что говорить? Как от человека, опытного в любви, от тебя, конечно, не утаилась моя страсть. Но нравлюсь ли я тебе, раз ты сам так красив? Скажи? Согласен? Согласен, я знаю». А молодой человек (ведь служанка была хороша собой и вдобавок девушка) тут же — сказано-сделано — и с превеликим удовольствием стал исполнять ее просьбу, сжав молодые яблоки ее грудей и вкушая простодушные поцелуи. Ведь поцелуи женщин лишены непосредственности, поцелуи гетер — лицемерны, поцелуи же девушек искренни, как и их нрав. Они несут с собой нежную влажность и теплоту учащенного дыхания, потому что сердце — у самых губ, а душа — у самого своего порога: если приложить руку к груди, слышно ее трепетание. Так они вдвоем проводили время, а коварная госпожа, осторожно и неслышно ступая, подкралась к любовникам и в страшной ревности стала тащить служанку за волосы. Та же стонет и говорит: «Судьба не обрекла заодно с телом и душу мою тебе в рабство. Я почувствовала желание. Это же позволено. Остановись, ради богов. Тебе, кто сама любит, следовало бы жалеть влюбленную. Не оскорбляй, госпожа, нашего общего владыку, Эрота, чтобы невольно не оскорбить собственной любви. Ведь и ты его раба: обе мы несем общее иго». Так сказала служанка. А госпожа шепотом говорит юноше, взяв его за правую руку: «Как настоящий сицилиец, Эмпедокл, ты воруешь зеленый виноград и собираешь урожай в винограднике совсем молоденькой девочки, которая не умеет даже целоваться. Ведь девушка, еще не посвященная в таинство Афродиты, не приносит радости на ложе, потому что не обучена любовным ласкам, а такая женщина, как я, имеет достаточный опыт в делах любви, чтобы доставить себе и возлюбленному тысячу радостей. Женщина целует, девушку целуют. Ты убедился в этом. А если забыл, подойди, любимый, и я сладко дважды и трижды напомню тебе, какие богатства способна дать».
Я был влюблен в красивую девушку Аригноту. Родители, как полагается, отдали Аригноту мне в жены, и брак воистину был сладостным: я получил ту, кого любил. Можно было думать, что эти узы крепки, зная, сколь прочен брак, если в основании его, по счастью, лежит любовь. Но жестокий Эрот склонил меня к перемене, и теперь вместо Аригноты я люблю свою тещу. Что делать? Как, отбросив стыдливость, говорить с ней как с любимой и в то же время соблюдать приличия, поскольку она — теща? Ведь она по доброму расположению называет своего зятя сыном. Как мне заводить любовные беседы с женщиной, которую я часто звал матерью? Поэтому, выйдет у меня что-нибудь или не выйдет, и в том, и в другом случае я несчастный человек! Вы, боги, отвратители зла, избавьте меня от этого нечестья! Пусть я никогда не дотронусь ни до дочери, ни до матери.
Ты, наверное, думаешь, что причинила мне горе, бросив столь пылкого возлюбленного, как я. Меня же это, клянусь твоей красотой, не так тревожит в сравнении с другим, гораздо большим несчастьем — по простоте и неопытности ты преступила страшную клятву. Но я хочу, чтобы ты не была в ответе перед богами, блюдущими нерушимость обетов, если и разлюбила того, кто тебя любит, и не сумела сохранить клятв. Но я боюсь (пусть эти слова будут произнесены, хотя я и молю, чтобы они не сбылись), как бы боги не покарали тебя. Это мне страшнее, чем лишиться твоей любви. В моей беде я тебя не виню и поэтому никогда не перестану, милая, умолять Дику, чтобы она не наказала тебя за твои проступки, но, даже если снова по своей прихоти совершишь что-нибудь недозволенное, опять пощадила и даровала прощение, подобающее твоему юному возрасту. У меня достанет сил сносить свою несчастную любовь, только бы не видеть, что ты терпишь муки. Прощай! Да простят тебе боги твою вину! Какой оскорбленный, скажи ради Зевса, писал более мягко.
Прекрасную я нарисовал девушку и влюбился в свою картину. Искусство зажгло во мне страсть, не стрела Афродиты: собственная рука нанесла мне рану. Как бы счастлив был я, если б не было дара живописи у меня! Я бы не полюбил тогда несовершенное изображение. А теперь всякий равно восхищается моим искусством и сострадает моему безумию: в глазах всех я столь же злосчастный влюбленный, сколь умелый живописец. Но зачем я убиваюсь и проклинаю свою руку? По картинам я знаю Федру, Нарцисса, Пасифаю[60]. С Федрой не всегда был сын Амазонки[61], Пасифая была охвачена совсем необычной страстью, и стоило охотнику протянуть руку к источнику, как желанный юноша пропадал, растекаясь под пальцами. Ведь источник изображает Нарцисса, а картина — и источник, и жаждущего красоты Нарцисса. Моя любимая со мной, сколько я хочу, она — прекрасная собой девушка, и, если я протягиваю руку, не исчезнет, а сохранит свой образ. Она сладко смеется, чуть приоткрыв рот, и, кажется, что слово у нее уже на губах и, еще немного, с них слетит. Я часто приближаю ухо к ее рту, чтобы уловить, что она шепчет и, не слыша ничего, целую ее губы, нежные лепестки щек, прекрасные глаза и пытаюсь склонить девушку к любви. А она, как гетера, разжигает меня молчанием. Я увлекаю ее на ложе, заключаю в объятья, прижимаю к груди, чтобы утишить свою страсть и, в конце концов, дохожу до исступления. Потом понимаю, что обезумел и страшусь погибнуть из-за своей неодаренной жизнью возлюбленной. Губы ее в расцвете, но не дают плода поцелуя. Что пользы, если волосы прекрасны, когда это не настоящие волосы? И я плачу и умоляю, а нарисованная девушка глядит на меня незамутненным взором. О если бы, златокрылые мальчики Афродиты[62], вы одарили меня такой же, но только наделенной жизнью подругой, чтобы я увидел нечто лучшее, чем произведения искусства — девушку, цветущую красотой жизни. Я с радостью поставил бы рядом свою картину и творение природы, чтобы насладиться их совершенным соответствием друг другу.
Я бы желал, если б это было возможно, спросить каждого по отдельности, кто когда-нибудь любил, подпадал ли он под двойные чары, разделяя свою любовь между двумя женщинами сразу? Ведь любя гетеру, я, чтобы забыть ее (на это была моя надежда), женился на порядочной женщине, однако нисколько не остыл к гетере, прибавилась только любовь к законной супруге. Когда я с одной, не забываю другую, рисуя себе в душе ее образ. Я уподобился кормчему, который должен справляться с двумя ветрами: один дует отсюда, другой — оттуда; оба они сражаются друг с другом за корабль, катят в противоположные стороны волны, гонят каждый в своем направлении. О если б, подобно Эротам, поселившимся рядом в моем сердце, и женщины, не ревнуя, могли бы ужиться между собой!
Даже нищета не может исправить злонравную женщину и научить ее хоть в чем-нибудь подчиняться супругу! Я намеренно женился на бедной девушке, чтобы не страдать от надменности богачки. Я полюбил ее сразу, но сначала из-за бедности девушки жалел. Мне казалось, я сострадаю ее незавидной судьбе, так как не понимал, что такое сострадание — начало любви. Жалость ведь нередко порождает любовь. Однако, несмотря на свою бедность, она намного превзошла и гордостью и надменностью любую богачку. Сущая Диномаха[63] нравом и именем, только что не пускает в ход рук, но, наподобие жестокой повелительницы, сурово правит мной, не уважает меня как человека немалого достатка и не боится как своего мужа. Таково ее приданое. Клянусь Зевсом (сейчас только вспомнил), еще вот что: мне на удивление она принесла с собой страсть к роскоши, словно торопится сделать меня нищим. Никаких денег ей не хватает, если б они и были неисчерпаемы, как вода в реке. Я показываю ей иногда свой гиматий и, по-аристофановски намекая на ненасытность ее требований, говорю: «О, ты слишком плотно ткешь...»[64] Ни разу она не обратила внимания на мои слова. Так как я ее люблю, меня больше всего печалит пренебрежение ко мне этой неблагодарной. Вот как тяжко мне приходится! Вижу только один конец — прогнать эту варварку к воронам[65], пока мне не стало еще хуже. Ведь чем терпеливее мужья, тем жены решительнее наступают. Прочь, чудовище! Решено, постановлено! Медлить я не намерен, потому что вижу ее насквозь. Когда, как говорится, медведица тут, незачем искать следа.
Напрасно тревожишься, сладчайший мой, напрасно думаешь, что я могу любить кого-нибудь, кроме тебя, чтобы так милостива была ко мне Афродита! Все время, пока ты был в отъезде, я помнила и любила тебя. Но ты бросил меня спящую и поспешил в Мегару. А я, проснувшись, стала так причитать: «Не Филонид ты, а Тесей — покинул спящую и ушел»[66]. Теперь все зовут меня Ариадной, но ты для меня и Тесей, и Дионис. У тебя не звенело в ушах, когда в слезах я вспоминала тебя? Если б ты знал, что, лежа ночью без сна, я думала о тебе и спрятала письмо, написанное твоей рукой, между грудей, стараясь успокоить этим готовое выпрыгнуть от любви к тебе сердце, ты бы тысячу раз поцеловал меня. Я знаю, знаю, почему ты стал подозревать меня: как гетера, ради платы водящая знакомство с юношами, я притворяюсь влюбленной в своих поклонников в надежде сильнее разжечь их желание. Ведь, чтобы не докучать тебе вечными просьбами, мне нужно брать деньги у других. А ты меня бранишь, забыв, что я только притворяюсь. Не надо, прошу, молю и обливаю слезами мое письмо! Я поступила дурно, признаюсь, если можешь выслушать чистосердечное признание. Хочешь — покарай меня чем угодно, но не губи нашей любви. Только этого наказания я не перенесу, клянусь твоим луком, стрелами которого ты сладко ранишь меня. Впредь я постараюсь не доставлять тебе огорчений — ведь я люблю тебя, Филонид, не как свою собственность, а как самое себя. Это я написала, Эроты свидетели, задыхаясь от слез и каждое слово сопровождая стоном.
Если б Эрот тотчас не рассеял гнетущие нас злые чары и Афродита, прекрасного сына[67] прекрасная мать, быстро не пришла на помощь в беде, нас бы навеки разделяли непримиримый раздор и постоянная вражда. Напрасно ликовали те, кто завидовал нашей любви: из их козней ничего не вышло. Поэтому, желанный, клянусь Эротом, охраняющим мою и твою любовь, когда я вчера бегом прибежала к тебе, я плакала от счастья, без устали целовала дорогой мне дом, трогала стены руками и потом целовала свои пальцы, радуясь от всего сердца и сладко улыбаясь. Но одновременно не могла поверить во все это и говорила себе: «Бодрствую я или меня смущают сны?» Из-за того, что я так к тебе стремилась, какое-то неверие родилось во мне. Когда же ты увидел свою Мелиттарион[68], словно говоря, что давно ждал моего прихода, радостно поднял палец и от удовольствия выразительно повел им в воздухе. Благодарение богам, покровителям влюбленных, за то, что они оживили нашу страсть: теперь я чувствую, как она выросла и окрепла. Ведь любовные нежности кажутся после разлада еще слаще.
Мы, милая, знаем о любовной страсти друг друга. Ты жаждешь моего мужа, а я безумно люблю твоего раба. Что делать? Как каждой из нас найти удобный выход, чтобы удовлетворить свое желание? Знай, что я молила Афродиту дать мне совет, как быть, и богиня тайно вдохнула в меня мысль, которую я доверяю тебе, Миррина, чтобы ты ее следующим образом выполнила. Сделай вид, что очень рассердилась на своего раба, владыку моей любви, и с побоями прогони из дому, но, ради богов, бей осторожно, соразмеряя свои удары с силой моей страсти. Красавец Евктит, разумеется, побежит ко мне, приятельнице своей хозяйки; тут я сейчас же пошлю к тебе мужа, якобы для того, чтобы он молил госпожу за раба, прямо-таки вытолкаю его с этим поручением. Таким образом, каждая из нас получит своего любимого и сумеет, руководствуемая Эротом, спокойно и без помех воспользоваться выпавшим ей счастьем. Но как можно дольше растяни свои любовные радости, чтобы мне тоже подольше насладиться. Прощай и перестань оплакивать раннюю смерть своего мужа: судьба взамен посылает тебе в возлюбленные моего.
Ты пренебрегаешь любящей, ни во что меня не ставишь, я у тебя на последнем месте, а моя любовь для тебя — доступное всегда удовольствие. Нередко ты даже проходишь мимо моего дома, словно никогда его не видел. Заносишься ты, Памфил, конечно, потому, что я не захлопывала перед тобой дверь, говоря: «У меня там другой», но впускала без лишних слов. Не поступай я так, ты бы горел и не меньше меня сходил с ума от страсти. Я избаловала тебя потому, что слишком сильно любила и не умела скрывать этого. Все вы становитесь надменными, когда понимаете, что вас любят. Понятно, что ты думаешь только о Таиде; она кажется тебе красавицей оттого, что твои домогательства напрасны. Ты бегаешь за ней, оттого что она издали обходит тебя: что с трудом дается в руки, то нам мило, а когда устаешь безуспешно уламывать подарками свою Таиду, хотя цена-то ей самое большее четыре обола[69], волей-неволей вспоминаешь обо мне. Во всех своих горьких бедах виновата я сама. Ведь сколько раз я клялась покончить с этой глупой привязанностью, но стоило мне опять увидеть тебя, тотчас я бежала к тебе, как сумасшедшая, забывала обо всех клятвах, была чересчур щедра на ласки, сладко целовала, слишком крепко стискивала в объятьях и позволяла трогать себя за груди. Ты думаешь, я всегда буду так сговорчива и готова служить тебе, но, Эротами клянусь,— впрочем, сам увидишь! Зачем произносить клятву до конца, когда на деле я могу доказать свою решимость и твердость в намерениях?! Прощай! Заклинаю тебя грудями и поцелуями Таиды, оставь меня в покое.
По доброте душевной, женщина, ты предупреждаешь меня; слова твои продиктованы горячей заботой. Ты ведь говорила: «До каких пор, юноша, будешь ты упорствовать в своем намерении, никогда не пропуская удобного случая? У меня есть муж. Напрасно не позорь меня. Иди своей дорогой, пока он ничего не заметил, чтобы такой славный юноша не погиб по моей вине». Однако, если так ты уговариваешь меня, можно из этого заключить, что никогда не любила и не видела влюбленных. Твои слова ясно говорят о неопытности. Влюбленные не знают стыда, даже если их забросать грязью, не знают робости, даже под угрозой смерти: нипочем им плыть, споря с волнами и ветром. В этом больше почтения к Афродите, чем в благовониях и жертвах. Оставь свои советы — они неразумны и совершенно вздорны. Бесстрашному в любви неведом трепет, и потому я буду подражать отваге лаконян. Ведь у них матери говорили своим сыновьям (мне же — что еще выше — это велит сердце): «Со щитом или на щите!» Перед лицом такой красоты я с радостью соглашусь выбрать между любовью и смертью. Мечу кости — теперь либо трижды по шесть, либо три[70]! Не подумай, красивейшая из женщин, что это письмо только дело моей руки и моего языка, иначе далеко уклонишься от истины. Оно доказательство охваченной страстью души, которая рассказывает о своем страдании.
Женщина по имени Телксиноя, выдавая себя за порядочную, опускала покрывало на самые глаза и, робко выглядывая из-под него, незаметно для них безжалостно проводила молодых людей. Ведь и волк похож на собаку, самое лютое животное на самое ручное. Памфил, уж не знаю как, с первого взгляда в нее влюбился. Когда красота женщины потоком влилась в его глаза, он воспылал к ней страстью и потерял покой, словно бык, ужаленный оводом, но не смел открыть свою любовь, так как был смущен ее наигранной неприступностью. Женщина же, будучи многоопытной, поняла, что творится с юношей...[71] Человек этот подошел к влюбленному не как сводник, а как досужий любопытный. Рассказав множество чудесных историй, он объявил, что сумеет при помощи заклинаний покорить для него эту женщину. Сначала, получив с Памфила немалое количество золота, он начал бормотать какие-то непонятные слова и привел эту женщину к самым ногам юноши, как сам он хвастливо выразился, указывая на приближающуюся Телксиною. Она пыталась сделать разыгрываемую им комедию как можно более правдоподобной и потому во время обеда, по примеру порядочных женщин, закрывала лицо и едва притрагивалась к тому, что подавалось на серебряной посуде, зато чуть не проглатывала вместе с едой золотую. Затем призналась, что испытывает ответную любовь, впервые теперь узнав это чувство; Телксиноя делала все, что делают влюбленные: непрестанно заливалась слезами, горевала из-за того, что полюбила, или оплакивала измену своей чистоте, одним словом, казалось, что критянин в жизни не видел моря. А тот, кто представлялся магом, при каждом ее слове или движении восхищался собой, поднимая руку в знак превзошедшего все ожидания успеха. Так это повторялось и раз, и два, и три, и без конца. А когда незадачливый влюбленный был в результате изрядно ощипан и оказался голее обтесанного кола, они оставили разоренного юношу и совершенно от него отвернулись. Тогда он, мучимый любовью, стал умолять чудодея волшебным колесом[72] приворожить Телксиною; до такой степени он был во власти их низкой игры. А тот в ответ: «Мое искусство, дорогой, требует для подобных вещей подходящего времени, кроме того, ты получил уже достаточно». Одурачив так молодого человека, оба исчезли. Она представилась порядочной женщиной, а он, как на сцене, разыграл чудодея, беспрестанно призывал демонов, бормотал какие-то несуществующие имена и нашептывал наводящие ужас слова выдуманных волхований; при этом, разумеется, сам дрожал, но уговаривал стоявшего рядом юношу не бояться.
Посмотри, ради Зевса, как женщина исподволь склоняет свою рабыню к сводничеству! Она спрашивает: «Привиделось ли мне, служанка, как бывает во сне, или это действительно было, что поздно ночью перед дверьми нашего дома собралась веселая ватага юношей, которые друг перед другом старались угодить мне своей песней. Ведь в переулках никому не возбраняется шутить, смеяться и петь. Музами клянусь, они чудесно пели, прямо как Сирены!» «Ты, госпожа, слышала все наяву,— отвечает служанка.— Один из юношей, кудрявый, с только пробивающимся пухом на щеках давно уже влюблен в тебя; его зовут Гиппотал, но и без этого его сразу можно признать — так он красив. Часто Гиппотал заводил со мной разговор про тебя: «Мне бы хотелось,— говорил он,— потолковать с твоей госпожой», но я боялась передать тебе его слова». Госпожа тут же стала расспрашивать дальше: «Значит, милая, его намерения тебе известны?» «Конечно»,— подтверждает служанка. Тогда госпожа продолжает: «Пусть этот юноша, будто я ничего не знаю, снова пройдется здесь и споет: если он мне понравится, я вознагражу его». В следующий раз молодой человек появился в венке из роз, пел лучше, чем всегда, был признан красавцем, и оба наслаждались, не только приникнув один к другому грудью, но поцелуями сопрягая самые души. В этом ведь поцелуя осуществление, к этому его стремление. Ища друг друга в поцелуе, души встречаются у губ, и их соединение невыразимо сладко.
Молодой влюбленный по имени Ликон горячо выговаривает неподатливой женщине, под дверьми которой он долго и бесплодно томился. Умоляя ее, он говорил ей все, что тысячу раз уже говорили влюбленные любимым: «Разве тебя не трогает моя юность? Разве ты не чувствуешь сострадания к моей любовной тоске? Владей мной, покорив непокоренного ни девушками, ни юношами!» А она отвечает по примеру скифов так: «Обращаться ко мне — все равно, что бить огонь, дуть в сеть, забивать губкой гвоздь и делать другое, в равной мере бессмысленное». В конце концов, юноша от полной безнадежности рассердился и, разгоряченный негодованием, с надувшимися на шее жилами, стал жестоко упрекать свою желанную: «Как ты злонравна,— сказал он,— и уже слишком женщина, как черства, свидетели земля и боги. Можно только дивиться, что такая душа живет не в звере!» Она, немного склонившись щекой на левую руку и вызывающе упершись правой в бок, говорит: «Я тебе отплачу за эти слова. Твой язык немощен и мелет одни глупости, однако вот мой ответ на твои речи. Звери, блуждающие на вершинах гор, редко нападают на человека, но стоит им попасть ему в руки, как, возбуждаемые охотой, они привыкают к лютости. Точно так же как этих своих выкормышей, вы научаете нас быть безжалостными и жестоко обходиться с юношами. Влюбившись же сами, вы располагаетесь у наших дверей прямо на голой земле, неустанно молите у нас хотя бы словечка и в слезах клянетесь всеми богами, ведь клятвы у вас всегда готовы слететь с губ. Но, как волки любят ягнят, так и вы женщин: ваша страсть — настоящая волчья любовь. Насытив же вволю свое желание и успев превратить недавно любимых в любящих, вы начинаете заноситься, высмеиваете их красоту, презираете несчастных и с отвращением отплевываетесь от только что столь желанных наслаждений. Слез ваших хватает на один день — их можно утереть как пот, а клятвы, как вы сами говорите, не доходят до ушей богов. Ступай прочь, Ликон, ни с чем, разевая пасть, как голодный волк, и не зови дикими зверями тех, кто сам опасается попасться в их лапы».
Жадными глазами я повсюду высматриваю женщин не для того, клянусь Зевсом, чтобы сблизиться с ними (не думай обо мне так дурно), но ради точного сравнения тебя, кто всех превосходит красотой, с ними, чтобы сопоставить ваши образы и тогда судить. И, клянусь Эротом, который меткой стрелой ранил мою душу, ты коротко говоря, всех решительно превосходишь всем — повадкой, красотой, прелестями. Они у тебя действительно подлинные и совершенно, по пословице, голые: природный румянец разлит по щекам, брови на белом лбу черные, голову нет нужды увенчивать — ее достаточно украшают волосы, и, как роза блещет больше прочих растений, будь они сами по себе и прекрасны, так и ты превосходишь всех прославленных красавиц. Поэтому, моя пчелка, ты пленяешь и притягиваешь к себе все взоры особенным образом, не так, как рыбак ловит рыбу, птицелов — птицу или охотник — молодого оленя. Ведь они завладевают своей добычей при помощи приманок, клея[73] и еще чего-нибудь в этом роде. Ты же порабощаешь нас, уловляя любующиеся тобой глаза. Дельфидион[74], мое бесценное сокровище, да будешь ты жить долго, да будешь жить счастливо! Меня влечет только к тебе одной, и я молю всех богов, чтобы всегда оставаться верным своему правильному выбору. Ты, моя радость, наслаждайся дарованным тебе природой превосходством, а я пусть вечно испытываю блаженство, даруемое золотой стрелой Эротов! Не пытайся вырвать ее из моего сердца — тебе это не удастся и будет против моей воли: ведь не нежеланна мне моя страсть. Поэтому дни мои пусть проходят лишь в том, чтобы любить Дельфидион и быть любимым ею, говорить с любимой и слушать ее речи.
Когда жена еще развлекалась в спальне со своим любовником, нежданно вернулся из чужих краев муж и с криком стал стучать в дверь. Услышав шум и громкий голос, женщина вскочила на ноги и стала мять постель, чтобы уничтожить отпечаток второго тела как явную улику любви. Затем, успокаивая своего любовника, она говорит: «Не бойся, дорогой, и не страшись, если я сейчас свяжу тебя и выдам мужу». Она связала его, отперла дверь и стала звать мужа, крича, будто захватила вора: «Я его поймала, муж, он хотел нас ограбить!» Муж в ярости бросился, чтобы убить злодея на месте, но жена удержала его, уговаривая, что куда лучше утром передать вора коллегии одиннадцати[75]. «Если ты боишься, муж, я не лягу и буду сторожить его...»[76]