Еще были рынки, куда я ездила верхом покупать карамельки, красных косоглазых рыбок, тушь и прочие диковинки, но там общение ограничивалось товарно-денежным обменом.
Вот и все.
После всего вышесказанного остается сделать вывод: эта история происходила в Китае в той степени, в какой ей это было позволено – то есть в очень незначительной.
Это история гетто. А значит, рассказ о двойном изгнании – изгнании из родной страны (для меня это была Япония, потому что я считала себя японкой) и изгнании из Китая, который нас окружал, но от которого мы были отрезаны как весьма нежелательные гости.
Во избежание неясностей уточню: Китай занимает на этих страницах такое же место, как чума в «Декамероне» Боккаччо. Если о ней почти не говорится, то лишь потому, что она СВИРЕПСТВУЕТ повсюду.
Елена всегда была недоступна. А с тех пор, как появился Фабрис, она все больше от меня ускользала.
Я уже не знала, что придумать, чтобы обратить на себя ее взор. Я хотела рассказать ей про вентиляторы, но подумала, что она поведет себя так же, как в случае с конем, – пожмет плечами и равнодушно отвернется.
Я благословляла судьбу за то, что Фабрис жил в Вайцзяо-далу. И благословляла мать моей любимой, которая запрещала своим детям покидать Саньлитунь.
На самом деле попасть из одного гетто в другое было очень просто. На велосипеде у меня это занимало четверть часа. Я часто ездила туда, потому что в Вайцзяо-далу был магазин, торговавший отвратительными китайскими леденцами, которые кишели микробами, но казались мне лучшим лакомством в мире.
Я заметила, что за три месяца ухаживания Фабрис ни разу не наведался в Саньлитунь.
Это навело меня на мысль, как я надеялась, жестокую. По дороге из школы я спросила Елену безразличным тоном:
– Фабрис влюблен в тебя?
– Да, – ответила она равнодушно, словно иначе и быть не могло.
– А ты его любишь?
– Я его невеста.
– Невеста! Но тогда вы должны с ним часто видеться.
– Мы видимся каждый день в школе.
– Нет, не каждый день. Кроме субботы и воскресенья.
Надменное молчание.
– И вечером вы тоже не видитесь. А ведь жених и невеста чаще всего встречаются по вечерам. Чтобы ходить в кино.
– В Саньлитунь нет кинотеатра.
– Кинотеатр есть в «Альянс франсез», рядом с Вайцзяо-далу.
– Но мама не разрешает мне выходить отсюда.
– А почему Фабрис не приходит к тебе в Саньлитунь?
Молчание.
– На велосипеде оттуда можно доехать за четверть часа. Я каждый день туда катаюсь.
– Мама говорит, что выходить опасно.
– Ну и что? Фабрис боится? Я каждый день выхожу.
– Родители ему не позволяют.
– И он слушается?
Молчание.
– Я велю ему прийти ко мне завтра в Саньлитунь. Вот увидишь, он придет. Он делает все, что я говорю.
– А вот и нет! Если он любит тебя, он должен сам до этого додуматься. По-другому не считается.
– Он любит меня.
– Почему же он не приходит?
Молчание.
– Может быть, у Фабриса есть другая невеста в Вайцзяо-далу, – предположила я.
Елена презрительно рассмеялась:
– Другие девочки не такие красивые, как я.
– Откуда ты знаешь? Они не все ходят во французскую школу. Англичанки, например.
– Англичанки! – засмеялась она так, будто одно это слово рассеивало всякие подозрения.
– Ну и что, что англичанки? Есть же леди Годива.
Елена взглянула на меня, в ее глазах были вопросительные знаки. И я объяснила, что у англичанок есть привычка прогуливаться голыми верхом на коне, завернувшись в плащ из собственных волос.
– Но в гетто нет лошадей, – холодно возразила Елена.
– Ну, если ты думаешь, что англичанок это остановит…
Моя возлюбленная удалилась быстрым шагом. Я впервые видела, чтобы она так быстро шла.
На лице ее не отразилось никакого страдания, но я поняла, что задела хотя бы ее гордыню, если не сердце, существование которого до сих пор доказано не было.
Для меня это был великий триумф.
Я ничего не знала о возможном двоеженстве Фабриса.
Все, что мне известно, это что на следующий день Елена разорвала свою помолвку.
Она сделала это с примерным равнодушием. Я очень гордилась ее бесчувственностью.
Репутации длинноволосого соблазнителя был нанесен сокрушительный удар.
Я ликовала.
И во второй раз мысленно поблагодарила китайский коммунизм.
С приближением зимы военные действия активизировались.
Мы знали, что, когда гетто покроется льдом, нас хочешь не хочешь заставят часами разбивать кирками ледовое море, из-за которого машины не могли проехать.
Поэтому нужно было выплеснуть свою агрессию заранее.
И мы ни в чем себе не отказывали.
Особенно мы гордились своим новым отрядом, который назывался «когорта блюющих».
Оказалось, что среди нас были дети, обладавшие чудесным даром. Феи, склонявшиеся над их колыбелью, наделили их талантом блевать по заказу.
Достаточно было хоть какой-нибудь пище попасть в желудок, чтобы ее можно было извергнуть.
Эти люди вызывали восхищение.
Большинство прибегали к обычному средству – два пальца в рот. Но некоторые поразительным образом действовали одним усилием воли. Обладая фантастической способностью к духовному самоуглублению, они имели доступ к клеткам мозга, отвечающим за рвотный рефлекс. Надо было только немного сосредоточиться, и все получалось.
Обслуживание когорты блюющих напоминало заправку самолетов: нужно было подпитывать их на лету. Мы прекрасно понимали, что блевать на пустой желудок непродуктивно.
Самые бесполезные из нас должны были поставлять рвотное топливо – красть у китайских поваров пищу, которую можно легко съесть. Взрослые заметили, как быстро исчезают печенье, изюм, плавленые сырки, сгущенка, шоколад, а особенно растительное масло и растворимый кофе – ведь мы открыли философский камень рвоты. Смесь масла для салата и растворимого кофе. Эта бурда выходила быстрее всего остального.
(Деликатный нюанс: ни один из упомянутых продуктов не продавался в Пекине. Раз в три месяца наши родители ездили в Гонконг, чтобы пополнить запасы продовольствия. Эти путешествия стоили дорого. Иначе говоря, мы выблевывали кучу денег.)
Продукты выбирали по весу: чем легче, тем лучше. Поэтому еда в стеклянных банках исключалась сразу. Тот, кто добывал еду, назывался «резервистом». Блюющего должен был сопровождать хотя бы один «резервист». Такое сотрудничество порождало настоящую дружбу.
Для немцев не было пытки ужаснее. Когда их макали в секретное оружие, они часто плакали, но с достоинством. Блевота же наносила сокрушительный удар их чести: они выли от ужаса, когда эта субстанция касалась их, как будто это серная кислота. Однажды одному стало так плохо, что его самого стошнило, к нашему общему ликованию.
Конечно, довольно быстро самочувствие блюющих стало ухудшаться. Но их подвижничество вызывало такие восторги с нашей стороны, что они оставались равнодушны к телесным недугам.
В моем представлении их слава не имела себе равных. Я мечтала вступить в когорту. Увы, у меня к этому не было ни малейших способностей. Напрасно я глотала мерзкий философский камень, меня не рвало.
И все же нужно было совершить что-то значительное. Иначе Елена никогда не захочет знаться со мной.
Я готовилась к этому в величайшем секрете.
Между тем в школе моя возлюбленная снова одиноко расхаживала по двору.
Но теперь я знала, что она не так недоступна. И я ходила за ней на каждой перемене, не осознавая всей глупости подобного поведения.
Я шагала рядом и что-нибудь рассказывала. Она едва ли слушала меня. Мне это было почти безразлично: ее неземная красота затуманивала мой разум.
Потому что Елена была поистине великолепна. Итальянская грация, пронизанная культурой, элегантностью и умом, была приправлена в ней индейской кровью матери – со всем, что до сих пор за этим стоит в моем буйном воображении: поэзией варварства, человеческих жертвоприношений и прочих упоительных дикарских жестокостей. Взгляд моей возлюбленной источал яд кураре и очарование картин Рафаэля: было от чего упасть замертво.
И Елена отлично это знала.
В тот день в школьном дворе я не смогла удержаться и не сказать классическую фразу, которая в моих устах звучала как нечто новое и бесконечно искреннее:
– Ты так красива, что ради тебя я готова на все.
– Мне это уже говорили, – равнодушно заметила она.
– Но я-то тебе правду говорю, – сказала я, прекрасно сознавая, что в моем ответе был язвительный намек на недавнюю историю с Фабрисом.
Она ответила быстрым насмешливым взглядом, словно говоря: «Думаешь, ты меня задела?»
Потому что надо признать: насколько безутешен был француз, настолько же равнодушной оставалась итальянка, доказывая тем самым, что она никогда не любила своего жениха.
– Значит, ради меня ты сделаешь все, что угодно? – весело спросила она.
– Да! – ответила я, надеясь, что она прикажет сделать самое страшное.
– Ладно, я хочу, чтобы ты пробежала двадцать кругов по двору без остановки.
Задание показалось мне очень легким. Я тут же сорвалась с места. Я носилась как метеор, сама не своя от радости. После десятого круга мой пыл поубавился. Я еще больше сникла, когда увидела, что Елена совсем не смотрит на меня, и неспроста: к ней подошел один из нелепых.
Однако я выполнила свое обещание, я была слишком честна (слишком глупа), чтобы схитрить, и предстала перед Еленой и мальчишкой.
– Всё, – сказала я.
– Что? – снизошла она до вопроса.
– Я пробежала двадцать кругов.
– А… Я забыла. Повтори, а то я не видела.
Я снова побежала. Я видела, что она опять не смотрит на меня. Но ничто не могло меня остановить. Бег делал меня счастливой: моя страстная любовь могла выразить себя в этой бешеной гонке, и пусть я надеялась напрасно, мое рвение все равно увлекало меня вперед.
– Вот, пожалуйста.
– Хорошо, – сказала она, не обращая на меня внимания. – Еще двадцать кругов.
Казалось, ни она, ни нелепый даже не замечают меня.
Я бегала. В экстазе я твердила себе, что бегаю ради любви. Одновременно я чувствовала, что начинаю задыхаться. Хуже того, я припомнила, что уже говорила Елене о своей астме. Она не знала, что это такое, и я ей объяснила. Это был единственный раз, когда она слушала меня с интересом.
Значит, она приказала мне бегать, зная, чем мне это грозит.
После шестидесяти кругов я вернулась к моей возлюбленной.
– Повтори.
– Ты помнишь, что я тебе говорила? – робко спросила я.
– Что?
– У меня астма.
– Думаешь, я бы приказала тебе бегать, если бы забыла об этом? – ответила она с полным равнодушием.
Покоренная, я вновь сорвалась с места.
Я не отдавала себе отчета в том, что со мной происходит. В голове у меня стучало: «Ты хочешь, чтобы я топтала себя ради тебя? Прекрасно. Это достойно тебя и достойно меня. Ты увидишь, на что я способна».
Слово «топтать» было мне по душе. Я не увлекалась этимологией, но мне слышался в нем топот копыт, это были копыта моего коня, а значит, мои настоящие ноги. Елена хотела, чтобы я топтала себя ради нее, значит, я должна уничтожить себя этим галопом. И я бежала, воображая, что земля – это мое тело и что я топчу его, повинуясь моей любимой, и буду топтать, пока не затопчу до смерти. Я улыбалась, думая об этом, и неслась все быстрее.
Мое упорство удивляло меня. Езда на велосипеде – верховая езда – натренировала мое дыхание, несмотря на астму. И все же я чувствовала приближение приступа. Дышать было все труднее, боль становилась невыносимой.
Елена ни разу на меня не взглянула, но ничто, ничто на свете не могло меня остановить.
Она придумала это испытание, потому что знала, что у меня астма: она и не подозревала, как была права. Астма? Пустяк, мелкий изъян организма. Главное – она приказала мне бежать. И я благословляла скорость, это была доблесть, герб моего коня, – просто скорость, цель которой не выиграть время, а убежать от времени и всего, что оно за собой тянет, от трясины безрадостных мыслей, унылых тел и вялой, бесцветной жизни.
Ты, Елена, ты была прекрасна и медлительна – быть может, потому что ты одна могла себе это позволить. Ты всегда шагала неторопливо, словно затем, чтобы позволить нам дольше любоваться тобой. Ты, наверняка того не ведая, приказала мне быть самой собой, то есть стать вихрем, безумным метеором, опьяневшим от бега.
На восемьдесят восьмом круге свет помутился у меня в глазах. Лица детей стали черными. Последний гигантский вентилятор остановился. Мои легкие взорвались от боли.
Я потеряла сознание.
Я пришла в себя дома, в постели. Мать спросила меня, что произошло.
– Ребята сказали, что ты бегала без остановки.
– Я упражнялась.
– Пообещай мне больше так не делать.
– Не могу.
– Почему?
Я не выдержала и все рассказала. Мне хотелось, чтобы хоть кто-нибудь знал о моем подвиге. Я согласна умереть от любви, но пусть об этом узнают.
Тогда мать начала объяснять, как устроен мир. Она сказала, что на свете встречаются очень злые люди, которые в то же время могут быть очень привлекательными. Что если я хочу, чтобы такой человек полюбил меня, то должна вести себя так же жестоко, как он.
– Ты должна вести себя с ней так, как она ведет себя с тобой.
– Но это невозможно. Она меня не любит.
– Стань такой, как она, и она тебя полюбит.
Эти слова не нашли отклика в моей душе. Мне казалось это нелепым: я не хотела, чтобы Елена стала похожей на меня. На что нужна любовь-зеркало? Однако я решила последовать маминым советам, просто ради эксперимента. Я рассудила, что человек, научивший меня завязывать шнурки, не может дать глупый совет.
К тому же подвернулся удобный случай проверить новый метод на практике.
Во время одной битвы союзники захватили в плен главу немецкой армии, некоего Вернера, которого нам до сих пор не удавалось поймать и который казался нам воплощением Зла.
Радости нашей не было предела. Теперь он у нас попляшет. Мы покажем ему, где раки зимуют.
Это означало, что мы сделаем с ним все, на что способны.
Генерала связали, как батон колбасы, и заткнули рот мокрой ватой (смоченной в секретном оружии, разумеется).
После двух часов интеллектуальной оргии, когда мы изощрялись в угрозах, Вернера затащили на верхушку пожарной лестницы и подвесили на четверть часа над пустотой на не слишком прочной веревке. По тому, как он извивался, было ясно, что у него чудовищно кружится голова.
Когда его втащили на площадку, он был весь синий.
Тогда его снова спустили вниз и подвергли классической пытке. Его на минуту окунули в секретное оружие, а потом над ним потрудились пятеро прекрасно накормленных блюющих.
Все это было хорошо, но мы так и не утолили жажду крови. Ничего больше не приходило нам в голову.
И я решила, что мой час настал.
– Подождите, – проговорила я таким торжественным голосом, что все стихли.
Я была самой младшей в армии, и на меня смотрели снисходительно. Но то, что я сделала, возвело меня в ранг самых свирепых бойцов.
Я приблизилась к голове немецкого генерала.
И произнесла, как музыкант, объявляющий «allegro ma non troppo»:
– Стоя и без рук.
Голос мой был сдержанным, как у Елены.
И я это сделала, попав Вернеру прямо между глаз, которые он вытаращил от столь неожиданного унижения.
Пробежал легкий ропот. Такого никогда раньше не видели.
Я медленно удалилась. Лицо мое было бесстрастным. Меня распирало от гордости.
Слава поразила меня, как других поражает молния. Малейший мой жест казался мне царственным. Я ощущала себя как на параде. С чувством превосходства я смерила взглядом пекинское небо. Мой конь мог мною гордиться.
Дело было ночью. Немца бросили на произвол судьбы. Союзники забыли о нем – так поразило их мое деяние.
На следующее утро его отыскали родители. Его одежда и волосы, смоченные в секретном оружии, покрылись инеем, равно как и куски рвоты.
Парень свалился с жутким бронхитом.
Но это было ничто по сравнению с моральным ущербом, который ему нанесли. И когда он рассказал обо всем родителям, им показалось, что он тронулся умом.
В Саньлитунь конфликт между Востоком и Западом достиг апогея.
Гордость моя не знала границ.
Моя слава мгновенно облетела французскую школу.
Неделей раньше я упала в обморок. А теперь все узнали, какое я чудовище. Без сомнения, я была яркой личностью.
Моя любимая узнала об этом.
Следуя инструкции, я делала вид, будто не замечаю ее.
Однажды во дворе школы свершилось чудо – она подошла ко мне.
Она спросила меня слегка озадаченно:
– Это правда – то, что говорят?
– А что говорят? – отозвалась я, не удостоив ее взгляда.
– Что ты делаешь это стоя, без рук? И можешь попасть, куда захочешь?
– Правда, – с презрением ответила я, как будто речь шла о пустяке.
И медленно удалилась, не добавив ни слова.
Симулировать равнодушие было для меня настоящим испытанием на прочность, но средство оказалось таким действенным, что я нашла в себе мужество продолжать игру.
Выпал снег.
Это была моя третья зима в Стране Вентиляторов. Как обычно, мой нос превратился в даму с камелиями и щедро источал кровь.
Только снег мог скрасить уродство Пекина, и первые десять часов у него это получалось. Китайский бетон, самый отвратительный бетон в мире, исчезал под его неземной белизной. Неземной в полном смысле, потому что она окутывала и небо и соединяла его с землей, смешивая их воедино: безупречная белизна позволяла вообразить, будто город постепенно погружается в небытие. Снег не мог скрыть безобразие Пекина, но хоть отчасти искупал его.
Это недолгое соседство наполненности и пустоты делали Саньлитунь похожим на гравюру.
Можно было почти поверить, что ты в Китае.
Через десять часов зараза начинала действовать.
Бетон обесцвечивал снег, убожество побеждало красоту.
И все становилось на свои места.
Новые снегопады ничего не меняли. Ужасно сознавать, насколько уродство сильнее красоты: чистые хлопья снега, едва касаясь пекинской земли, тут же становились безобразными.
Я не люблю метафоры. Не буду говорить, что снег в городе – это метафора жизни. Не буду, потому что это не нужно, всем и так понятно.
Когда-нибудь я напишу книжку, которая будет называться «Снег в городе». Это будет самая унылая книжка на свете. Но я не стану ее писать. К чему описывать ужасы, которые и без того всем известны?
И чтобы покончить с этим раз и навсегда, скажу: не пойму, кто допустил подобную низость, чтобы восхитительный, мягкий, нежный, порхающий и легкий снег так быстро превращался в серую и липкую, тяжелую и бугристую вязкую кашу!
В Пекине я ненавидела зиму. Я терпеть не могла разбивать киркой лед, который блокировал жизнь гетто.
Другие дети, которых заставляли работать, думали так же.
Война была остановлена до оттепели – что может показаться парадоксальным.
Чтобы развлечь детей после принудительного труда, взрослые водили нас по воскресеньям на каток, на озеро Летнего дворца.[11] Я не могла поверить своему счастью, так это было здорово. Огромная замерзшая вода, отражающая северный свет и визжащая под лезвиями коньков, нравилась мне до головокружения. Я не умела противиться очарованию красоты.
В будни, когда мы приходили из школы, нас снова ждали кирки и лопаты.
В этом участвовали все дети.
Кроме двух весьма примечательных личностей: драгоценных Елены и Клаудио.
Их мать заявила, что ее дети слишком хрупки для такой тяжелой работы.
Насчет Елены никто не думал протестовать.
Но освобождение от работы ее брата не прибавило ему популярности.
Одетая в старое пальто и китайскую шапку из козьей шерсти, я яростно боролась со льдом. Поскольку Саньлитунь был удивительно похож на тюрьму, мне казалось, что я на исправительных работах.
Потом, когда я получу Нобелевскую премию в области медицины или стану мученицей, я расскажу, что за свои военные подвиги отбывала наказание на пекинской каторге.
Не хватало только кандалов.
И вдруг чудесное явление: хрупкое существо в белом плаще. Длинные черные волосы свободно струятся из-под белого фетрового беретика.
От ее красоты я чуть не лишилась чувств, что было бы для меня весьма выигрышно.
Но правила, внушенные мне, не поменялись. Я притворилась, что не замечаю ее, и с силой ударила киркой по льду.
– Мне скучно. Поиграй со мной.
Ее голос был сама невинность.
– Не видишь – я работаю, – ответила я как можно грубее.
– И без того много детей работают, – сказала она, указывая на ребят, коловших лед вокруг меня.
– Я не какая-нибудь неженка. Мне стыдно сидеть без дела.
Скорее мне было стыдно за эти слова, но таково было предписание.
Она промолчала. Я снова взялась за свой тяжкий труд.
И тут Елена сделала неожиданный ход.
– Дай мне кирку, – сказала она.
Я с изумлением молча смотрела на нее.
Она завладела моим инструментом, с трогательным усилием подняла его и стукнула об лед. Потом сделала вид, что собирается повторить.
Разве можно было вынести подобное святотатство?
Я выхватила у нее кирку и сердито крикнула:
– Нет! Только не ты!
– Почему? – спросила она невинно-ангельским голоском.
Я не ответила и молча продолжала долбить лед, уставясь себе под ноги.
Моя возлюбленная удалилась медленным шагом, прекрасно сознавая, что счет в ее пользу.
Война в стенах школы была большой душевной разрядкой.
На войне нужно уничтожать врага, а значит, постараться выжить самому.
Школа нужна для того, чтобы свести счеты с союзниками.
Иначе говоря, война нужна, чтобы дать выход агрессии, порождаемой жизнью.
А школа – чтобы облагородить агрессию, которую порождала война.
Мы были просто счастливы.
Но история с Вернером заставила взрослых задуматься.
Родители восточных немцев заявили родителям союзников, что на сей раз их дети зашли слишком далеко.
Поскольку они не могли требовать наказания виновных, они потребовали перемирия. В противном случае могли последовать «дипломатические санкции».
Наши родители тотчас же с ними согласились. Нам было стыдно за них.
Родительская делегация прочла нотацию нашим генералам. Они ссылались на то, что «холодная война» несовместима с нашей беспощадной войной. Надо остановиться.
Возражения исключались. Ведь еда, постели и машины находились в руках родителей. Как тут не подчиниться!
Однако наши генералы осмелились заявить, что нам необходимы враги.
– Зачем?
– Ну, чтобы воевать!
Нас просто поражало, как можно задавать такие глупые вопросы.
– Вам действительно нужна война? – удрученно спросили взрослые.
Мы поняли, как они отстали в своем развитии, и ничего не ответили.
В любом случае на время холодов военные действия были приостановлены.
Взрослые решили, что мы заключили мир. А мы ждали оттепели.
Зима была испытанием.
Испытанием для китайцев, которые погибали от холода, хотя, надо признать, детей Саньлитунь это не волновало.
Это было испытанием и для детей Саньлитунь, вынужденных в свободное время колоть лед.
Испытанием и для нашей агрессивности, которую мы сдерживали до весны. Война была нашим Святым Граалем. Но каждую ночь слой заледеневшего снега только вырастал, и нам казалось, что март не наступит никогда. Кто-то мог бы подумать, что колка льда охладит наш воинственный пыл, но нет, напротив. Это только подливало масла в огонь. Иные глыбы льда оказывались такими твердыми, что для того, чтобы расколоть их, мы представляли себе, будто вонзаем пику в германца.
Это было испытанием и для меня на всех фронтах моей любви. Я в точности следовала избранной тактике и была с Еленой холодна, как пекинская зима.
Однако чем тщательнее я соблюдала инструкции, тем нежнее смотрела на меня она. Да, нежнее. Я никогда не думала, что однажды увижу у нее такое выражение лица. И ради меня!
Я не могла знать, что мы с ней принадлежим к двум разным породам людей. Елена была из тех, кто любит тем сильнее, чем холоднее с ними обходятся. Я же наоборот: чем больше меня любили, тем сильнее любила я.
Конечно, мне не нужно было ждать, пока красавица посмотрит на меня, чтобы влюбиться в нее. Но ее новое отношение ко мне удесятеряло мою страсть.
Я бредила своей любовью. Ночью, лежа в постели и вспоминая ее ласкающий нежный взгляд, я дрожала и почти теряла сознание.
Что мне мешает сдаться? – спрашивала я себя. Я больше не сомневалась в ее любви. Оставалось только ответить на нее.
Но я не решалась. Я чувствовала, что моя страсть достигла чудовищной силы. Признание завело бы меня слишком далеко: мне понадобилось бы то неведомое, перед чем я была беспомощна, – то, что я смутно предчувствовала, не понимая.
И я следовала инструкциям, которые тяготили меня все больше, хотя выполнять их было несложно.
Взгляды Елены становились все настойчивее и мучительнее, потому что чем безжалостнее лицо, тем удивительнее на этом лице кротость. И нежность ее глаз-стрел и рта-чумы распаляли меня все больше.
В то же время мне хотелось еще больше защититься от нее, я становилась ледяной и колючей, а взгляд красавицы светился любовью и лаской.
Это было невыносимо.
Самым жестоким был снег.
Снег, который, несмотря на свое убожество и серость – под стать Городу Вентиляторов, – все равно оставался снегом.
Снег, на котором моей неопытной душе явился образ идеальной любви, что далось мне отнюдь не даром.
Снег, далеко не такой невинный в своей простодушной безмятежности.
Снег, где я читала вопросы, от которых меня бросало то в жар, то в холод.
Снег, грязный и твердый, который я ела, тщетно надеясь найти в нем ответ.
Снег, расколотая вода, ледяной песок, не земная, но небесная несоленая соль, словно кремний на вкус, толченый драгоценный камень, пахнущий стужей, белая краска, единственная, падающая с неба.
Снег, смягчающий все – шум, падение, время, – чтобы придать вес вечным незыблемым ценностям – крови, свету, иллюзиям.
Снег – первая бумага истории, на которой отпечаталось столько следов, столько беспощадных погонь, снег стал первым жанром в литературе, огромной книгой земли изначальной, где говорилось лишь об охотничьих тропах или маршрутах врага, географическая эпопея, придававшая загадочность малейшему отпечатку, – это след моего брата или того, кто его убил?
От этой огромной, протянувшейся на километры, незаконченной книги, которую можно озаглавить «Самая большая книга на свете», не осталось и следа – в отличие от Александрийской библиотеки ее тексты не сгорели, а растаяли. Но именно ей мы обязаны смутными воспоминаниями, снова возникающими всякий раз, когда падает снег: тревогой перед белой страницей, по которой хочется пройтись, как по девственной целине, и инстинктом следопыта, когда встречаешь незнакомые следы.
Это снег создал тайну. И он же создал поэзию, гравюру, знак вопроса и эту игру в преследование, имя которой – любовь.
Снег – ложный саван, огромная пустая идеограмма, где я разгадывала бесконечность ощущений, которые хотела подарить моей возлюбленной.
Меня не волновало, было ли мое желание невинным.
Я просто чувствовала, что снег делал Елену еще неотразимее, тайну – еще трепетнее, а материнские наставления – невыносимее.
Никогда еще весну не ждали с таким нетерпением.
Нельзя доверять цветам.
Особенно в Пекине.
Но коммунизм был для меня историей с вентиляторами, я знала о лозунге Ста цветов[12] не больше, чем о Хо Ши Мине или Витгенштейне.
Все равно с цветами предупреждения не действуют, всегда попадаешь впросак.
Что такое цветок? Огромный член, который вырядился франтом.
Эта истина известна давно, но это не мешает нам, наивным дурачкам, слащаво рассуждать о хрупкости цветов. Доходит до того, что глупых воздыхателей называют «голубыми цветками», то есть сентиментальными романтиками, что так же нелепо, как обозвать их «голубыми членами».
В Саньлитунь было очень мало цветов, и они были невзрачны.
И все же это были цветы.
Тепличные цветы красивы, как манекенщицы, но они не пахнут. Цветы в гетто были безвкусно одеты: иные выглядели убого, как крестьянки в городе, другие нелепо разряжены, как горожанки в деревне. Казалось, им всем тут не место.
Но если зарыться носом в их венчик, закрыть глаза и заткнуть уши, хочется плакать – что там такое внутри какого-то цветка с пошлым запахом, что может так волновать? Почему цветы вызывают ностальгию и будят воспоминания о садах, которых мы никогда не видели, о царственной красоте, про которую никогда не слышали? Почему «культурная революция» не запретила цветам пахнуть цветами?
Под сенью гетто в цвету война наконец возобновилась.
Лед тронулся во всех смыслах слова.
В 1972 году взрослые подчинили войну своим правилам, и нам это было глубоко безразлично.
Весной 1975 года они все разрушили. И это разбило нам сердце.
Едва лед растаял, едва завершились наши принудительные работы, едва мы возобновили войну в экстазе и неистовстве, как возмущенные родители возроптали:
– А как же перемирие?
– Мы ничего не подписывали.
– Так вам нужны подписи? Прекрасно. Предоставьте это нам.
Это уже просто не лезло ни в какие ворота.
Взрослые сочинили и отпечатали на машинке высокопарный и путаный мирный договор.
Они посадили генералов двух враждующих армий за «стол переговоров», где договариваться было не о чем. Затем прочли текст вслух на французском и немецком – ни тот ни другой мы не поняли.
Мы имели право только подписать.
От такого унижения, пережитого сообща, мы почувствовали глубокую симпатию к своим врагам. И было видно, что наши чувства взаимны.
Даже Вернеру, из-за которого была затеяна эта пародия на перемирие, было противно.
В конце опереточного подписания взрослые посчитали приличным выпить за это по бокалу газировки из настоящих фужеров. Вид у них был удовлетворенный, они улыбались. Секретарь посольства Восточной Германии, приветливый, плохо одетый ариец, спел песенку.
Вот так, сначала отобрав у нас войну, взрослые отобрали у нас мир.
Нам было стыдно за них.
Как ни странно, итогом этого искусственного мирного договора стала взаимная страсть.
Бывшие враги упали в объятия друг друга, плача от ярости и обиды на взрослых.
Никто и никогда еще так не любил восточных немцев.
Вернер рыдал. Мы целовали его: он предал нас, но то было на прекрасной войне.
Плеоназм: это связано с войной – значит, это прекрасно.
Мы уже чувствовали ностальгию. Мы обменивались по-английски чудесными воспоминаниями о битвах и пытках. Это было похоже на сцену примирения из американского фильма.
Первое, нет, главное, чем нам предстояло заняться, – это найти нового врага.
Но не просто первого встречного, у нас были свои критерии отбора.
Первый – географический: враги должны жить в Саньлитунь.
Второй – исторический: нельзя драться с бывшими союзниками. Конечно, нас всегда предавали только свои, конечно, нет никого опаснее друзей – но нельзя же напасть на своего брата, нельзя напасть на того, кто на фронте блевал рядом с тобой и справлял нужду в тот же бак. Это значило погрешить против здравого смысла.
Третий критерий был из области иррационального: врага надо за что-нибудь ненавидеть. И тут годилось все, что угодно.
Некоторые предлагали албанцев или болгар по недостаточно веской причине – за то, что они были коммунистами. Предложение никто не поддержал. Мы уже воевали с Востоком, и всем известно, чем это кончилось.
– Может, перуанцы? – предложил кто-то.
– За что можно ненавидеть перуанца? – задал один из нас вопрос, метафизический в своей простоте.
– За то, что они говорят не по-нашему, – ответил далекий потомок строителей Вавилонской башни.
И правда, неплохо придумано.
Но наш склонный к обобщениям товарищ заметил, что с таким же успехом мы могли бы объявить войну почти всему гетто и даже всему Китаю.
– В общем, хорошо, но недостаточно.
Мы перебирали разные нации, и тут меня осенило.
– Непальцы! – воскликнула я.
– А за что можно ненавидеть непальцев?
На этот вопрос, достойный Монтескье, я дала блестящий ответ:
– А за то, что это единственная страна в мире, у которой флаг не четырехугольный.
Возмущенное собрание на миг смолкло.
– Это правда? – раздался первый воинственный голос.
И я стала описывать флаг Непала, этакое сочетание треугольников, пуля «диаболо», рассеченная вдоль.
Непальцы тут же были объявлены врагами.
– У, подонки!
– Мы покажем этим непальцам, будут знать, как иметь флаг не такой, как у всех!
– Кем они себя возомнили, эти непальцы?
Ненависть нарастала.
Восточные немцы были возмущены не меньше нас. Они попросились в армию союзников, чтобы вместе с нами участвовать в Крестовом походе против нечетырехугольных флагов. Мы с радостью приняли их в свои ряды. Сражаться бок о бок с теми, кто нас колотил и кого мы мучили, было очень приятно.
Непальцы оказались непростыми врагами.
Их было гораздо меньше, чем союзников. Сначала мы этому обрадовались. Нам и в голову не приходило стыдиться своего численного превосходства. Напротив, нам казалось, что это здорово.
В среднем враги были старше нас. Некоторым из них уже исполнилось пятнадцать, что было для нас началом старости. И дополнительной причиной, чтобы их ненавидеть.
Мы объявили войну с беспримерной честностью: первые же два непальца, проходившие мимо, были атакованы шестьюдесятью детьми.
Когда мы отпустили их, они были сплошь покрыты синяками и шишками.
Бедные маленькие горцы, едва спустившиеся с Гималаев, ничего не поняли.
Дети из Катманду, которых было человек семь от силы, посовещались между собой и выбрали единственно возможный путь – борьбу. Учитывая наши методы, было ясно, что переговоры ни к чему не приведут.
Надо признать, что поведение детей Саньлитунь опровергало законы наследственности. Ремесло наших родителей состояло в том, чтобы по возможности уменьшать напряженность в мире. А мы делали все наоборот. Вот и имей после этого детей.
Но тут мы внесли кое-что новое: такой мощный альянс, целая мировая война, и все это против одной бедной и маленькой страны без идеологических амбиций, не имеющей никакого влияния, – такого еще не бывало.
В то же время, сами того не подозревая, мы следовали китайской политике. Пока солдаты-маоисты осаждали Тибет, мы атаковали горную цепь с другой стороны.
Гималаям не было пощады.
Но непальцы удивили нас. Они показали себя бравыми вояками: их жестокость превосходила все, что мы видели за три года войны против восточных немцев, которые отнюдь не были слабаками.
У детей из Катманду удары кулака были необычайно быстрыми, а пинки очень точными. Всемером они представляли собой опасного противника.
Мы не знали того, что история подтвердила уже не однажды: по части жестокости Азия могла дать фору любому континенту.
Легкой победы не предвиделось, но мы не жалели об этом.
Елена пребывала над схваткой.
Позднее я прочла одну непонятную историю, в которой говорилось о войне между греками и Троей. Все началось с прелестного создания по имени Елена.
Нетрудно догадаться, что эта подробность вызвала у меня улыбку.
Конечно, я не могла провести параллель. Война в Саньлитунь началась не из-за Елены, и она никогда не желала в нее вмешиваться.
Странное дело, «Илиада» ничего не рассказала мне о Саньлитунь, тогда как Саньлитунь мне многое поведал об «Илиаде». Прежде всего, я уверена, что, не участвуй я в войне в гетто, «Илиада» не взволновала бы меня так сильно. Для меня в основе сюжета лежал не миф, а жизненный опыт. И я смею полагать, что этот опыт пролил для меня свет на многое в этом мифе. В частности, на личность Елены.
Разве существует история, которая льстила бы сильнее самолюбию женщины, чем «Илиада»? Две цивилизации беспощадно уничтожают друг друга, даже Олимп вмешивается, военный гений совершает подвиги, рушится целый мир – и все ради чего, ради кого? Ради красивой женщины.
Легко представить себе красотку, хвастающуюся подружкам:
– Да, милые, геноцид и вмешательство богов ради меня одной! И я тут совершенно ни при чем. Ничего не поделаешь, ведь я так красива, не в моих силах что-либо изменить.
В последующих трактовках мифа Елена предстает совсем уж ничтожным созданием, карикатурной восхитительной эгоисткой, находившей естественным и даже очаровательным, чтобы тысячи людей из-за нее убивали друг друга.
Но когда я воевала, я встретила Прекрасную Елену и влюбилась в нее, и потому у меня свой взгляд на «Илиаду».
Потому что я видела, какова была Прекрасная Елена и как она ко всему относилась. И поэтому считаю, что ее далекая предшественница-тезка была такой же.
Думаю, Прекрасной Елене было глубоко наплевать на Троянскую войну. Вряд ли даже она льстила ее тщеславию: слишком много чести этим людишкам.
Думаю, она была выше всей этой возни и занималась лишь созерцанием своей красы в зеркале.
Думаю, ей было необходимо, чтобы на нее смотрели – все равно кто, воины или мирные жители: ей нужны были взгляды, которые говорили бы о ней и только о ней, а не о тех, кто на нее смотрит.
Думаю, она нуждалась в том, чтобы ее любили. Любить самой – нет, это не по ее части. Каждому свое.
Любить Париса? Это вряд ли. Она могла любить только любовь Париса к ней, больше ничто в нем ее не интересовало.
Итак, что же такое Троянская война? Чудовищное варварство, позорное и бессмысленное, дикое кровопролитие во имя красавицы, которой это абсолютно безразлично.
Все войны похожи на Троянскую, и прекрасные соблазнительные идеи, ради которых они затеяны, лишь позволяют любоваться собой издали.
Потому что единственная правда войны в том, о чем никто не говорит: люди воюют, потому что им это нравится и потому что это неплохое развлечение. А красивая причина всегда найдется.
Поэтому Прекрасная Елена была права, любуясь собой в зеркале и считая, что ее война не касается.
И она очень нравится мне именно такой, та Елена, которую я любила в Пекине в 1974 году.
Многим кажется, что они жаждут войны, хотя в действительности мечтают они о дуэли. И «Илиада» иногда напоминает предвыборную борьбу: каждый герой находит себе одного мифического врага с противоположной стороны, который не дает ему покоя до тех пор, пока не будет уничтожен, или наоборот. Но это не война, это любовь со всей ее гордыней и индивидуализмом. Кто не мечтает о прекрасной битве с вечным врагом, о своем личном враге? Чего не сделаешь ради того, чтобы иметь достойного противника!
Из всех битв, в которых мне довелось участвовать в Саньлитунь, лучше всего меня подготовила к «Илиаде» моя любовь к Елене. Потому что среди всех беспорядочных штурмов и рукопашных это был мой заветный бой, мой поединок, который отвечал самым высоким моим устремлениям.
Мы мерились силами не тела, но духа и сражались не на жизнь, а на смерть. Благодаря Елене моя дуэль состоялась.
Излишне упоминать, что мой противник оказался достойным меня.
Я не была Парисом.
Но теперь Елена так смотрела на меня, что я уже сама не понимала, кто я.
Я знала, что еще день-два – и я не выдержу.
И этот день настал.
Была весна, и цветы в гетто хоть и были некрасивы, но по-прежнему выполняли свою цветочную работу, как честные труженики из рабочей коммуны.
В воздухе витало возбуждение. Вентиляторы рассеивали его повсюду.
В том числе и по школе.
Была пятница. Я уже неделю не ходила в школу из-за бронхита, который надеялась растянуть подольше и побездельничать до выходных, но тщетно. Я пыталась объяснить матери, что пропущенная неделя в пекинской школе не может стать невосполнимой потерей, что я узнаю в сто раз больше, читая в постели первый перевод сказок «Тысячи и одной ночи», и вообще что я еще слаба. Она не хотела ничего слышать и заявила:
– Если ты пропустишь пятницу, я оставлю тебя в постели и на субботу с воскресеньем, пока не выздоровеешь.
Пришлось повиноваться и пойти в школу в пятницу, о которой я еще тогда не знала, что одни считают ее днем Венеры, другие – днем распятия, третьи – днем огня, что, как я впоследствии поняла, никаких противоречий не содержало. Некоторые пятницы моей жизни сочетали все три ипостаси вполне успешно.
Длительное отсутствие возвышает тебя и отдаляет от остальных. После болезни я оказалась в некоторой изоляции и смогла лучше сосредоточиться на строительстве самых хитроумных моделей бумажных самолетиков.
Перемена. Это слово означает, что что-то должно измениться. Но мой опыт подсказывал, что перемены не приносят ничего хорошего, а только все разрушают.
Однако для меня перемены были святы, потому что я могла видеть Елену.
Семь дней я не видела ее даже издали. Семь дней – это даже больше, чем нужно для того, чтобы сотворить мир. Это вечность.
Вечность без моей любимой была для меня пыткой. Конечно, благодаря материнским наставлениям наши отношения ограничивались взглядами исподтишка, но эти беглые взгляды были главным в моей жизни: вид любимого лица, особенно если это лицо красиво, насыщает голодное сердце.
Мое сердце изнывало, и, как изголодавшаяся кошка, которая не решается притронуться к еде, я не отваживалась искать Елену глазами. Я шагала по двору, опустив голову.
Из-за недавней оттепели кругом была слякоть. Я старалась ступать по сухим островкам, это меня отвлекало.
Я увидела две маленькие ножки в элегантных ботиночках, которые, беспечно и грациозно шагая по грязи, приблизились ко мне.
Как она на меня смотрела!
И она была так красива, ее красота одурманивала меня и будила прежнее безумие: «Надо что-то предпринять».
Она спросила:
– Ты уже выздоровела?
Именно таким должен быть голос ангела, прилетевшего проведать в больнице своего собрата.
Выздоровела? Как же!
– Все в порядке.
– Я по тебе скучала. Хотела тебя навестить, но твоя мама сказала, что ты плохо себя чувствуешь.
Черт побери этих родителей! Я постаралась, по крайней мере, извлечь выгоду из этой возмутительной новости.
– Да, – мрачно сказала я, – я чуть не умерла.
– Правда?
– Не в первый раз, – ответила я, пожав плечами.
Быть накоротке со смертью – это как дворянская грамота. Еще бы, связи в таких сферах!
– А теперь ты сможешь опять играть со мной?
Она предлагала мне играть!
– Но я никогда не играла с тобой.
– И ты не хочешь?
– Я никогда не хотела.
У нее был грустный голос.
– Неправда. Раньше ты хотела. Ты меня больше не любишь.
Тут мне надо было сразу уйти, иначе я могла сказать непоправимое.
Я повернулась на каблуках и поискала глазами, куда бы ступить. От волнения я не различала, где земля, а где лужи.
Я пыталась соображать, но тут Елена произнесла мое имя.
Это было впервые.
Мне стало ужасно не по себе. Я даже не могла понять, приятно мне или нет. Я застыла, превратившись в статую на постаменте из грязи.
Маленькая итальянка обошла меня, шагая напрямик и не заботясь о своих изысканных ботиночках. Видеть эти ножки в грязи было невыносимо.
Она встала лицом ко мне.
Только этого не хватало: она плакала.
– Почему ты меня больше не любишь?
Не знаю, умела ли она плакать по заказу. Как бы то ни было, слезы ее выглядели очень убедительно.
Плакала она искусно – чуть-чуть, без ущерба для красоты, широко раскрыв глаза, чтобы показать свой великолепный взгляд и медленное появление каждой слезинки.
Она не шевелилась, ей хотелось, чтобы я досмотрела до конца. Ее лицо было совершенно неподвижно, она даже не моргала, словно очистила сцену от декораций и лишила действие всяких перипетий, дабы как можно эффектнее преподнести это чудо.
«Плачущая Елена» – несочетаемые слова.
Я тоже не двигалась и смотрела ей в глаза, мы словно играли в игру, кто первый моргнет. Но настоящая борьба этих взглядов таилась гораздо глубже.
Я чувствовала, что это поединок, но не понимала, какова ставка, и я знала, что ей это известно, что она-то знает, куда идет и куда ведет меня, и знает, что я этого не знаю.
Она хорошо сражалась. Она воевала так, будто знала меня всю жизнь, будто видела мои слабые места как на рентгене. Не будь она столь искусным бойцом, она не смотрела бы на меня, как раненый зверек. Этот взгляд рассмешил бы всякого здравомыслящего человека, но он торпедировал мое бедное несуразное сердце.
Я прочла только две книги – Библию и «Тысячу и одна ночь». Это вредоносное чтение заразило меня восточной сентиментальностью, которой я уже в то время стыдилась. Эти книги следовало бы запретить.
В тот миг я поистине боролась с ангелом, и мне казалось, что, как Иаков, я побеждаю. Я не моргала, а мой взгляд меня не выдавал.
Я не знаю и никогда не узнаю, были ли слезы Елены искренними. Знай я это, я могла бы точно сказать, было ли то, что произошло потом, блестящей игрой Елены или игрой судьбы.
Возможно, и то и другое сразу, то есть она рисковала.
Она опустила глаза.
Это было поражение еще более сокрушительное, чем если бы она моргнула.
Она даже опустила голову, как бы признавая, что проиграла.
И по закону земного тяготения от наклона головы слезные каналы у нее переполнились. Я увидела два беззвучных водопада, обрушившихся на ее щеки.
Итак, я выиграла. Но эта победа была невыносима.
Я заговорила, я сказала все, что говорить было нельзя:
– Елена, я сказала неправду. Я уже целый месяц притворяюсь.
Два глаза взметнулись вверх. Я увидела, что она совсем не удивлена, а просто настороже.
Но было поздно.
– Я люблю тебя. Я не переставала тебя любить. Я не смотрела на тебя, потому что я себе запрещала. Но я все-таки незаметно смотрела на тебя, потому что не могла не смотреть, потому что ты самая красивая и потому что я люблю тебя.
Девчонка менее жестокая уже давно бы сказала: «Хватит!» Елена молчала и смотрела на меня с интересом, как врач на пациента. Я это прекрасно сознавала.
Оплошность как алкоголь: быстро понимаешь, что зашел слишком далеко, и нет бы благоразумно остановиться, чтобы не натворить еще больше бед, – наоборот, впадаешь в какой-то необъяснимый раж, не позволяющий отступить. Как ни странно, он именуется гордыней – гордыня требует доказать себе и всем, что пить хорошо и правильно и ошибаться хорошо и правильно. Упрямое нежелание признать ошибку, как и перестать пить, становится аргументом в споре, вызовом логике: раз я стою на своем, значит, правда на моей стороне, что бы там люди ни думали. И я буду упорствовать, пока весь мир не признает мою правоту. Сопьюсь, создам партию своей ошибки, пока не свалюсь, всем осточертев, под стол – в смутной надежде стать назло человечеству всеобщим посмешищем, в уверенности, что через десять лет или десять веков время, история или легенда оправдают меня, хотя в этом уже не будет ни малейшего смысла, потому что время в итоге оправдывает все, потому что у каждого заблуждения и у каждого порока есть свой золотой век, а правота и неправота меняются местами в зависимости от эпохи.
На самом деле люди, которые упорствуют в своих заблуждениях, – мистики, в глубине души они всегда знают, что метят слишком далеко и умрут задолго до того, как получат признание человечества, но они рвутся в будущее с мессианской одержимостью, уверенные, что о них еще вспомнят, что в золотой век алкоголиков скажут: «Этот забулдыга был нашим предтечей» и что в день апогея Идиотизма им поставят памятник.
Итак, в марте 1975 года я знала, что совершаю ошибку. И поскольку во мне было достаточно веры, чтобы быть настоящей дурочкой, то есть иметь чувство чести, я бросилась в этот омут:
– Больше я не буду притворяться. Или буду, но ты будешь знать, что я притворяюсь.
Это было чересчур.
Вероятно, Елена решила, что с нее хватит. И сказала с убийственным равнодушием, которое подтверждал ее взгляд:
– Это все, что я хотела знать.
Она повернулась и медленно удалилась, едва касаясь ножками грязи.
Я поняла, что проиграла, но не могла смириться. И потом, я считала, что меня слишком быстро поставили на место, я даже не успела насладиться своей ошибкой.
Я прыгнула в грязь вдогонку за красавицей:
– А ты, Елена, ты меня любишь?
Она смерила меня вежливым отсутствующим взглядом, который был красноречивым ответом, и пошла дальше.
Я словно получила пощечину. Щеки мои горели от гнева, отчаяния и унижения.
Бывает, что гордыня заставляет забыть о чувстве собственного достоинства. А если в деле замешана еще и поруганная безумная любовь, все может обернуться настоящей катастрофой.
Одним скачком я настигла свою возлюбленную.
– Ну, нет! Это слишком просто! Если ты хочешь меня помучить, смотри, как я мучаюсь.
– Зачем? Разве это интересно? – невинно спросила она.
– Мне все равно! Ты хотела, чтобы я страдала, значит, будешь смотреть, как я страдаю.
– Разве я чего-то хотела от тебя? – сказала она голосом нейтральным, как сама Швейцария.
– Ну ты даешь!
– Чего ты кричишь? Хочешь, чтобы тебя все слышали?
– Да, хочу!
– Ах, вот как?
– Да, я хочу, чтобы все знали.
– Чтобы все знали, что ты страдаешь и я должна смотреть на твои страдания?
– Вот именно!
– А-а.
Ее равнодушие было столь же велико, сколь велик интерес окруживших нас детей. Вокруг уже собралась небольшая толпа.
– Стой! Посмотри на меня!
Она остановилась и терпеливо взглянула на меня, как смотрят на жалкого актера, который сейчас исполнит свой номер.
– Я хочу, чтобы ты знала и чтобы знали они. Я люблю Елену и делаю все, что она мне велит, до конца. Даже когда ей это уже не нужно. Я упала в обморок потому, что Елена велела мне бегать без остановки. И она велела мне делать это, зная, что у меня астма и что я выполню ее приказ. Она хотела, чтобы я топтала себя, но она не знала, что я зайду так далеко. И я вам рассказываю все это тоже по ее желанию. Чтобы растоптать себя до конца.
Самые младшие из детей ничего не понимали, зато понимали другие. Те, кто любил меня, были смущены.
Елена взглянула на свои красивые часики.
– Перемена кончается. Я пойду в класс, – сказала она, как пай-девочка.
Зрители улыбались. Им было смешно. К счастью, их набралось «всего» человек тридцать пять, то есть треть школы. Могло быть хуже.
Все же спектакль вышел отменный.
Еще целый час я ходила сама не своя. Меня обуяла непонятная гордость.
Но это быстро прошло.
В четыре часа, вспоминая об утреннем происшествии, я ощущала растерянность и подавленность.
В тот же вечер я объявила родителям, что хочу уехать из Китая как можно скорее.
– Мы все хотим, – сказал отец.
Я чуть не ответила: «Но у меня-то причины серьезные», – но, слава богу, удержалась.
Моих брата и сестры не было при утренней сцене. Им рассказали, что их младшая сестра устроила представление, но их это не расстроило.
Вскоре отец получил назначение в Нью-Йорк. Я возблагодарила Христофора Колумба.
Но пришлось еще ждать до лета.
Эти несколько месяцев я прожила, сгорая от стыда. Однако я преувеличивала свой позор: дети очень быстро забыли о моей выходке.
Но Елена о ней помнила. Когда я встречала ее взгляд, то читала в нем насмешку, и это меня мучило.
За неделю до нашего отъезда пришлось прекратить войну с непальцами.
На этот раз родители были ни при чем.
Во время битвы один из непальцев выхватил из кармана кинжал.
До сих пор в ход шли только наши тела и их содержимое. Мы никогда не пользовались оружием.
Вид лезвия подействовал на нас, как атомные бомбы – на Японию.
Наш главнокомандующий совершил невообразимое – прошел через все гетто, размахивая белым флагом.
Непал согласился на мир.
Мы покинули Китай вовремя.
Резкий переход от Пекина к Нью-Йорку окончательно сдвинул мне мозги набекрень.
У родителей тоже голова шла кругом. Они баловали детей без удержу. Я была в восторге и вела себя отвратительно.
Во французском лицее в Нью-Йорке десяток девочек безумно влюбились в меня. Я заставила их страдать самым гнусным образом.
Это было чудесно.
Два года назад случай свел моего отца с отцом Елены на одной светской вечеринке в Токио.
Как водится, последовали бурные изъявления радости и воспоминания о «добром старом времени» в Пекине.
И обычный вежливый вопрос:
– А как ваши дети, дружище?
От отца я узнала, что Елена превратилась в роковую красавицу. Она училась в Риме, и множество несчастных говорили, что из-за нее лишат себя жизни, а может, уже так и сделали.
От этой новости я пришла в прекрасное настроение.
Спасибо Елене за то, что благодаря ей я все поняла про любовь.
И спасибо, вдвойне спасибо Елене за то, что она осталась верна своей легенде.