Мануэль Гонзалес Любовь и чума

I. Два посланника

В один из июльских дней 1171 года Константинополь, этот волшебный край любви, роскоши и неги, был весь озарен блеском полуденного солнца. Величественные здания, ярко-красные павильоны и мраморные бассейны, рельефно выделяющиеся среди изумрудной зелени сикоморов и мирт, образовывали чудесную панораму. Город принял с раннего утра самый праздничный вид.

Мануил Комнин, бесстрашный и умный император Византии, пожелал встретить пышным и торжественным празднеством приезд новых посланников, отправленных к нему Венецианской республикой. Балконы были убраны фиолетовым, алым и ярко-синим бархатом и живыми цветами, а церковные купола с их яркой позолотой придавали картине еще больше блеска. Массы народа — греков, мусульман и евреев — шли густыми толпами по тесным переулкам и извилистым улицам. Молодежь между тем успела захватить места близ ипподрома, где развевался флаг, возвещавший публике, что здесь можно увидеть конские бега и другие заманчивые зрелища. Не сумевшие пробраться за ограду наводнили просторные крытые галереи базара Феодосия, выстроенного торговцами. Другие, пройдя через «Ворота грешников», разместились вдоль берега Серайского залива и на тенистых террасах, спускавшихся уступами до светлых вод Босфора.

Виду зрителей на этих террасах предстала греческая флотилия, которая совершала весьма искусные маневры, изображая морское сражение под личным руководством своего адмирала. Толпа любовалась картиной проворно перебрасываемых с корабля на корабль металлических шаров с начинкой из нефти и продукта, похожего на известь. Последний собирается в значительном количестве на берегах Босфора и является важным компонентом состава для разрушительных огнестрельных орудий, известного под названием греческого огня.

Только моряки венецианской флотилии, стоявшей возле цепи, заграждающей вход в залив, казалось, не придавали никакого значения происходящему на море и смотрели, бесстрастно растянувшись на палубах, на инсценировку сражения, задаваясь простым и логичным вопросом: зачем было ломать эту бесполезную комедию?

Морское представление было также оставлено без всякого внимания и другими гостями праздника — пожилыми мужчинами и женщинами всех возрастов. Они сосредоточились всецело на убранстве балконов и домов, на ярких драпировках, на блестящих костюмах византийских вельмож и изливались в шумных восклицаниях восторга по поводу великолепия, которым отличался в этот памятный день Бланкервальский дворец, служивший резиденцией семейству императора.

Над дворцом развевался среди прочих флагов знаменитый Лабарум, воскрешавший в толпе воспоминания о многих блестящих победах, но с течением времени потерявший свое былое значение. Все входы охранялись императорской гвардией, состоящей из датчан и англосаксов[1], и небольшим отрядом из Бессмертных, под личным предводительством одного центуриона. Деморализованные, трусливые потомки прежних героев Греции присвоили себе все воинские звания, под которыми доблестные и бесстрашные римляне грозили в свое время завоевать весь мир.

Как ни восхитительна была гвардия, все же именно ипподром завладел сильнее всего прочего вниманием большинства. Толпа следила с жадным, тревожным интересом за ходом состязаний, и, когда гладиатор одерживал победу или лихая лошадь достигала барьера на секунду раньше своих славных соперниц, зрители рукоплескали им с неистовым восторгом.

Но по мере того как центральные улицы покрывались все новым прибывавшим народом, предместья становились безмолвны и безлюдны. В Галате встречались еще кое-где обыватели, но и они, по-видимому, тоже спешили в город и даже в самой Пере, блестящей резиденции иностранных посланников, царили глубокая тишина и безмолвие.

Солнце клонилось к западу, и зной начал спадать. В одной из многочисленных и прелестных беседок, разбросанных в садах, окружающих Перу, сидел, облокотившись небрежно на подушку, молодой венецианец необычайно яркой и красивой наружности. Его простой костюм, исполненный изысканности, непринужденность позы и изящные формы его стройного стана и прекрасной руки, поддерживавшей голову, убедили бы каждого, что он принадлежал к высшим сословиям общества. Да и на самом деле молодой человек был одним из посланников Венецианской республики — благородным патрицием Валериано Сиани.

Вечерняя изумрудная зелень, залитая ярким пламенем догоравшей зари, была прекрасна. Неподвижный воздух — прозрачен, чист и пропитан насквозь ароматом цветов. Ярко-синее небо с медленно загоравшимися, блестящими звездами выглядело великолепно, как и луна, выплывавшая из-за кристальных вод спокойного Босфора. Однако посланник, очевидно, не обращал на них никакого внимания. Его мысли носились под другим небосклоном, в его воображении рисовались не менее волшебные картины каналов и лагун и величавых зданий его родной Венеции. Его доброжелательное и прекрасное лицо становилось все мрачнее. На нем была видна печать какой-то неведомой, тревожной заботы.

Но молодой патриций оставался недолго под гнетом этих мыслей: не прошло и получаса, как в аллее послышались поспешные шаги, и в беседку вошел его друг и товарищ, Орио Молипиери, такой же, как и он, полноправный посланник, отправленный республикой к Мануилу Комнину. Союз честной привязанности, соединявшей с детства молодых политиков, и их общие строгие отношения к чести не могли скрыть многих резких различий между ними, которые имелись как в материальной стороне жизни, так и в нравственной. Выражаясь яснее, скажем: в теории их взгляды были похожи, но на практике они применяли их по-разному.

Валериано Сиани был, выражаясь терминами современного общества, человеком рассудительным, хладнокровно-бесстрашным во времена опасности. Молипиери же, напротив, быль человеком действия, внезапных и смелых предприятий, бесстрашие которого граничило с дерзостью, а дерзость восходила до степени безумия.

Такие же различия обнаруживались во внешних достоинствах, которыми природа наделила так щедро благородных патрициев. Валериано Сиани был безупречным типом золотой молодежи той дальней эпохи, особенно внимательной ко всему, видимому человеческим глазом. Деликатный, уступчивый, изысканно одетый, с манерами, исполненными непринужденной грации, он привлекал к себе все симпатии общества.

Манеры Молипиери были резче, отрывистее, но греки утверждали, что недочет в изысканности компенсируется с избытком его статной фигурой, красивым, энергичным, беззаботным лицом и веселой отвагой, которая проглядывала в каждом его движении. А в те времена греки, постоянно общавшиеся с людьми из разных стран, разбросанных по всему миру, отличались умением производить оценку телесной красоты. Добавим, что все известные куртизанки столицы домогались, как милости, присутствия Молипиери на их ночных пирах, обставленных безумной, лукулловскою роскошью. Короче говоря, молодой человек имел в Константинополе блистательный успех. Но в данную минуту Орио не присутствовал на оживленном зрелище торжественного празднества: он заметил с утра, что товарищ его встревожен и расстроен и провел целый день, не выходя из Перы.

— Не печалься, Сиани! — сказал он своим звучным и приятным голосом, усевшись на подушках шелкового дивана и посылая в воздух прозрачные струи благовонного дыма. — Придется подождать только несколько дней, и ты снова увидишь нашу благословенную и прекрасную Венецию и свою прелестную Джиованну.

Сиани посмотрел на него с печальной улыбкой.

— Я был бы рад принять этот благой совет, — отвечал он другу, — но для меня прошла бесповоротно блаженная пора, когда и я смотрел сквозь розовый туман на людей и на жизнь!

— Чего же ты боишься? — перебил его Орио. — Прием, устроенный нам Мануилом Комнином, непритворно радушен. Этот блестящий праздник он организовал и в честь нашего приезда!

— Ты, конечно, слышал, что под самыми нежными, ароматными цветами таятся очень часто ядовитые змеи. А я знаю из достоверных источников, что в Византии в моде отравленные чаши, на дне которых кроются агония и смерть.

— Увы! — воскликнул Орио. — Признаюсь со стыдом, что я выпил немало этих опасных чаш и нашел в них не яд, а одно упоение. Я сорвал много роз в этом городе неги, любви и наслаждения, но под ними таились не змеи, а прелестные восточные красавицы.

— Греки хитрые люди и тонкие политики! — проговорил Сиани. — Они толкают нас в объятия своих женщин умышленно с целью усыпить нашу бдительность и обмануть сенат. И присмотрись, Молипиери: они уже прошли полпути к исполнению задуманного плана! Вспомни хорошенько: по приезде сюда мы еще сознавали свою самостоятельность и предложили им решительно и смело выбрать одно из двух: заключить прочный мир или вступить немедленно в открытую войну! Но они положительно отказались от боя, наговорили нам три короба любезностей и продолжили ту же подпольную борьбу.

— Все это так, конечно, — перебил Молипиери, — но нельзя не сознаться, что они подписали без всяких оговорок пять параграфов, заключающих почти всю суть трактата, предъявленного нами от имени республики.

— И это тоже была своего рода хитрость! — возразил Валериано. — Мы прибыли сюда в качестве победителей с сильным флотом и войском. Они отлично поняли, что одно наше слово способно превратить этот богатый город в груду камней и пепла. Но не прошло недели, и сенат, убаюканный вкрадчивыми речами этого императора, недостойного власти, отозвал необдуманно тридцать судов из флота и отборную часть бывшего с нами войска. Чем же оплатит Комнин доверие республики? Он выжидает время осенней непогоды, когда наши суда потеряют возможность стоять в открытом море. Когда это случится, он обратится к нам с просьбой решить вопрос о войне или мире. Но ведь мы не подпишем условий, несовместимых с достоинством республики: мы вступим, скрепя сердце, в неравную борьбу, ну — и будем разбиты! Может легко случиться, что у нас не останется ни одного корабля, способного добраться к своему назначению и известить Венецию о нашем поражении.

— Нет, клянусь святым Марком! — воскликнул Молипиери. — Пусть настанет день битвы: я беспощадно накажу лицемеров. Эти греки действительно самый гнусный народ! Я заметил за ними даже наклонность к шулерству. Признаюсь откровенно: с тех пор как я вглядывался в это низкое племя, я стал лучшего мнения о натуре евреев. Эти добрые люди снабжают меня золотом, которое выцеживают с вопиющей наглостью из моего кармана эти низкие греки. Я был бы очень счастлив, если б Господь вернул этим бедным созданиям хоть половину денег, которые я брал у них в разные времена!

— Выслушай меня, Орио! — перебил вдруг Сиани. — Я пришел к убеждению, что как ты, так и я, поступили как школьники, согласившись принять эту сложную миссию, предложенную нам по выбору сената!

— Да, сенат, разумеется, потерял бы немногое от моего отказа. Но ты — другое дело! В тебе соединились все достоинства опытного и тонкого политика, и никто бы не выполнил с таким редким умением невероятно трудную роль посла и представителя Венецианской республики.

— Я принял эту роль, потому что стремился к отличиям и к славе! — сказал Валериано. — Мне улыбалась мысль что, выполнив с честью поручение республики, я вернусь в Венецию в качестве победителя кичливого Комнина. Тогда, пользуясь правом получить от сената блестящую награду, я бы убедил его смягчить строгость закона, который, как ты знаешь, запрещает патрициям брачный союз с плебеями. Я повел бы к венцу Джиованну ди Понте, мою обворожительную, дорогую невесту. Но все эти заветные, золотые мечты развеялись, как дым, при взгляде на действительность. Я перестал надеяться: Джиованна погибла для меня навсегда! Будь прокляты все греки вместе со своим двуличным, надменным императором!

— Послушай, Валериано! — воскликнул Молипиери, задетый за живое невыразимой грустью, которая звучала в словах его товарища. — Я отправлюсь немедленно к Мануилу Комнину и заставлю его во что бы то ни стало подписать остальные параграфы трактата, не внося в них решительно никаких изменений!

Произнося эти слова, Орио вскочил с места: глаза его сверкали безумной отвагой. Сиани удержал его движением руки.

— Известно ли тебе, что сделает Комнин, когда ты неожиданно предстанешь перед ним с угрозой в глазах? — спросил Валериано.

— Клянусь пресвятым Марком! Он прикажет позвать своего логофета[2], чтобы выполнить в трактате обычную формальность, и приложит к нему гербовую печать Византийской империи.

— Ты недооцениваешь ум императора! — отозвался Сиани. — Он не так опрометчив, как ты предполагаешь. Тебе стоит войти, а он уже догадается, что ты пришел к нему за решительным ответом. Он устроит тебе превосходный прием и изъявит согласие исполнить твои требования. Между тем его слуги предложат вам драгоценные кубки с превосходным вином. Неприметные струйки ароматного пара из золотых курильниц начнут мало-помалу туманить твои мысли. Тогда вдали раздастся мелодичное пение, и на сцене появится целый рой молодых и прелестных созданий в прозрачных белых платьях. Ты проснешься поутру в Бланкервальском дворце, посмотришь на трактат, возвратишься и скажешь:

«Сиани! Император не подписал трактата, но виноват в этом случае исключительно я сам: вино было прелестное, я заснул, как убитый. А когда я проснулся, он уже был на охоте».

— Ты в этом убежден? — перебил его Орио.

— Без всякого сомнения! Попробуй и увидишь!

— Возможно, ты прав! Я ведь часто попадаюсь на удочку, но во всех других случаях ты судишь слишком строго Мануила Комнина: в нем много замечательных и блестящих качеств.

— Да, блестящих масок, под которыми кроется глубокая порочность.

— Он щедр, это во-первых! — возразил Молипиери. — А такая черта в его положении может засчитаться как степень добродетели!

— Да, нечего сказать, — отозвался Сиани, — хороша добродетель!

— А как он обходителен, красноречив, приветлив!

— И как тверд в своем правиле: никогда не держать никаких обещаний! — договорил Сиани.

— Я этого не знаю, — возразил Молипиери, — но я слышал не раз весьма лестные отзывы о его беспристрастии. И в нем очень развито религиозное чувство; он уже в нашу бытность вручил крупную сумму патриарху Зосиму на украшение церкви.

— Да, его справедливость подтверждается даже его царским престолом, который он похитил у законных властителей, а его благочестие — тем открытым цинизмом, с которым он относится к самым священным узам.

— Нет, ты просто предубежден против него, а потому и видишь в императоре только одно дурное: Комнин слишком могуществен, чтобы прибегать к подпольным, неблаговидным действиям.

— Если бы ты спустился в темные глубины его мыслей и целей, то стал бы говорить совершенно иное.

— Мне не раз приходилось следить за императором вне блеска его сана, на домашних пирах, откуда изгонялся даже призрак притворства. Он держал себя просто, как радушный хозяин и веселый товарищ!

Валериано пожал презрительно плечами.

— Мне приходилось видеть его во время пышных оргий, — продолжал Орио, — в критический момент, когда лица бледнеют под силой усталости, и цветы, истощившие все свои ароматы, опускают болезненно увядшие головки, он один из всех вставал свежий, цветущий, с блестящими глазами и, освещенный пламенем догорающих свеч, предлагал с тайной гордостью соучастникам пира осушить исполинскую и тяжелую чашу, сверкавшую бриллиантами, которую сам выпивал всегда залпом! Он был великолепен в подобную минуту!

— Я и не сомневаюсь, что он производил блистательный эффект среди этого хаоса наклоненных голов, отягощенных хмелем, опрокинутых кубков, угасающих свеч и вообще безобразия закончившейся оргии.

— Дело в том, что я видел его прекрасным и великим не только лишь на пирах: три дня тому назад мы купались в заливе и увидели девочку, которую течение уносило стремительно по направлению к морю. Комнин догнал ее и спас от смерти!

— Да, ребенок действительно обязан ему жизнью! — согласился Сиани. — Но на следующий день три купеческих судна потерпели крушение на водах Пропонтиды. И, прими во внимание, суда те принадлежали Алеппскому султану, к которому Комнин относился всегда с полнейшим дружелюбием. Что ж сделал этот доблестный, великий император? Когда эти несчастные, покрытые увечьями, истомленные люди напрягали все силы, чтобы добраться до берега, он дал тайный приказ убить их незаметно одного за другим, для того чтобы воспользоваться оставшеюся добычей!

— Это низко и дурно, — заметил Молипиери, — и все же я надеюсь, что будущность внесет большие перемены в твои взгляды на личность Мануила Комнина!

— Эта будущность, Орио, настанет для нас завтра! — отозвался Сиани.

Почти в ту же минуту в конце длинной аллеи появился слуга, направлявшийся к месту, где сидели посланники.

— Кто-то идет сюда! — заметил Валериано.

— Это Азан Иоаннис, твой преданный далмат[3]! — пояснил Молипиери. — Вот золотой слуга! Я готов поручиться, что твоя подозрительность, как говорят о ней болтливые люди, никогда не коснулась этого человека!

— Может быть! — отвечал хладнокровно Сиани.

— Как же так: «может быть»? — вскипятился Орио. — Этот ответ доказывает, что ты до сих пор еще не убедился в преданности этого человека, который отказался от выгодного места при семействе ди Понте, чтобы ехать за тобой и лежать по ночам у дверей твоей спальной, как верная собака! Если он не сумел внушить тебе доверия, то другие подавно осуждены подвергнуться досадной участи!

— Мой ответ озадачит тебя своей оригинальностью, — отозвался Сиани, — меня страшит в Азане исключительно его странная, чрезмерная преданность!

Пока друзья обменивались этими словами, заслуживший похвалы Орио далмат шел размеренным шагом по тенистой аллее. Ему было лет тридцать, он был ловок и строен и имел лицо, напоминавшее своей прозрачной нежностью и правильностью лицо красивой девушки, а его голубые глаза были окружены мягкой, едва приметной тенью. Его черные волосы ниспадали на плечи целой массой кудрей. Под бледными губами блестели очень острые, как у волка, зубы, а в уши были продеты два золотых кольца. Вообще же и наружность, и приемы далмата носили отпечаток глубокой меланхолии, граничившей с болезненностью. Никакой возможности близко наблюдать за личностью Азана не было, и самый проницательный и наметанный глаз не сумел бы проникнуть во внутреннюю жизнь этого человека, скрывавшего под маской вечной невозмутимости и печали, и радости, и страсти, и стремления своей странной натуры.

Но за ним тем не менее признавали три качества, доказанные фактами: замечательный ум, большую исполнительность и рабскую покорность своему господину. Азан очень нередко подвергался насмешкам и глумлению товарищей, но до каких размеров они бы ни достигали, он отвечал на них презрительным молчанием.

Судя по этим данным, можно было подумать, и едва ли ошибочно, что далмат отказался от прав на свою жизнь и принес ее в жертву какой-то крайне важной и таинственной цели.

Приблизившись к беседке, где сидели посланники, Азан отвесил почтительный поклон и остановился в молчании.

— Ты пришел доложить о каком-нибудь деле? — спросил его Сиани.

— Да, синьор! — отвечал с покорностью далмат. — Венецианский священник и несколько торговцев прибыли одновременно с толпою вашей прислуги, возвратившейся с праздника, и все без исключения спрашивают милости дозволить им явиться.

— Теперь вовсе не время для таких аудиенций! — проговорил Молипиери.

— В таком случае я так и скажу им, — ответил тихо далмат и, поклонившись опять молодым людям, направился было назад.

— Азан! — крикнул Сиани повелительным голосом.

Далмат остановился.

— По какому же делу пришли эти торговцы?

— Они пришли к вам с жалобой!

— Везде только и слышатся, что жалобы, да жалобы! — проговорил задумчиво и печально Сиани. — Проведи их сюда! — прибавил он, обращаясь к Азану.

Загрузка...