Я, Иоахим Тишбейн, немецкий литератор, должен сказать вам, господин журналист, что не верю ни одному вашему слову. Я не верил вам уже тогда, когда вы явились ко мне в первый раз с удостоверением своего журнала. Нелепая выдумка – кому, в самом деле, интересно, когда и как майор-связист Иоахим Тишбейн стал писателем? Читателям журнала это неинтересно ни в каком случае.
Тридцать лет я не устаю изумляться терпеливому вниманию публики к творческим выделениям своей персоны и уж совсем не могу взять в толк, зачем этой публике подробности моего литературного анамнеза?
Но это было интересно лично вам, и на это я попался. Допускаю даже, что своей идеей вы заморочили голову главному редактору только для того, чтобы увидеться со мной. Надеюсь, что я не сильно разочаровал вас. Надеюсь также, что главный редактор не догадается, что за счет журнала вы удовлетворяли свое любопытство. Что касается меня, то поначалу я хотел солгать. В том не было бы греха, поскольку ложь для писателя естественна, но мне на беду вы всерьез растревожили мою память. Знай я, что вы бывали в Петербурге, я бы просто отказался от встречи!
А вот за то, что вы прочли наизусть кусок моей прозы из «Дневников монарха», вам не поздоровится! Неужели вы не понимаете, что это все равно, что обольстить невинную барышню с матримониальным психозом обещанием немедленно жениться? Ну, да уж теперь что говорить.… Тем более что с разговором о моем писательстве снова вернулась надежда понять, что же произошло тогда в Петербурге.
Мой батальон стоял на Фонтанке.
Жестокая несуразица двадцать первого века в том и состоит, что всякому катаклизму проныры из высших сфер успевают придать вид запланированных мероприятий. Жертвы и убытки не так страшны, когда за ними видится привычная фигура нерасторопного, вороватого и не слишком умного чиновника. Наши беды традиционны, как разливы Нила, а стало быть, нечего о них и толковать.
Однако сарказм мой, скорее всего, неуместен. Имею ли я право предположить, что стоящие над нами могут, но не хотят? Скорее всего, эти господа страдают более распространенной формой импотенции, и безысходное хотение общего блага причиняет им некоторые искупительные страдания. Мне даже кажется, что они понимают неразрывную связь каждого последующего катаклизма с предыдущим, и тогда их хлопоты приобретают благородный оттенок лжи во спасение. Кто знает, не возблагодарим ли мы когда-нибудь их за это сравнительно безболезненное погружение в пучину бедствий? Уж мне-то, во всяком случае, не на что жаловаться.
Так вот, мой батальон стоял на Фонтанке.
Думал ли я, что когда-нибудь забуду имена тех начальствующих лиц, чьим распоряжением немецкие связисты заняли два симметричных особняка около городского цирка? И вот забыл, забыл безвозвратно. Но уверенно свидетельствую: цирк не прерывал свои веселые мессы ни на один день, и это, безусловно, говорит о том, что причиною нашего размещения в Петербурге была не война. Нет, не война. Но в ту пору мой кузен Отто Вольцов бесповоротно обошел меня по службе, и любой шаг командования вызывал у меня глубокое, ледяное, всепоглощающее презрение. Вот это презрение и стало виной тому, что в памяти моей не сохранилось и следа дипломатических маневров, следствием которых стало наше водворение между памятником великому русскому царю и городским цирком. Решетчатые антенны тропосферной связи окружали великого Петра, и мне порою казалось, что у грозного императора вот-вот лопнет терпение, и твердой рукой он положит конец всей нашей суете.
Командование хоть и не догадывалось о моих тревогах в связи с опасным нравом императора Петра (если, конечно, я не ошибался и не путал его с каким-нибудь другим царем), все-таки на свой лад позаботилось о нашей безопасности. Мне и моим офицерам предписано было не разгуливать без особой нужды по улицам Петербурга в форме. Бессмыслица! Идея насилия, аккумулированная в офицере, лишь немногим опаснее той же самой идеи, скрытой в учебнике по тактике. Если бы учебник тактики умел произносить команды, в отставку пришлось бы подать даже моему кузену Отто Вольцову. Рядовой – вот за кем стоит настоящее насилие. Это он превращает колебания воздуха в залпы, бомбежки и штыковые удары. Только в его присутствии существование офицера приобретает смысл, предусмотренный уставом.
Так вот, это русские коллеги догадались, что именно солдатам не следует слоняться по улицам. Потому-то и наружную охрану наших симметричных особняков несли русские.
В первый же день, когда установился этот порядок, произошло невинное совпадение.
Внутри здания у турникета стоял ефрейтор Штауфен, не без умысла определенный мною на этот пост. Когда же в восемь часов утра русский ефрейтор заступал на пост с уличной стороны входной двери, я слышал своими ушами: «Ефрейтор Валуа пост принял». Мне бы тогда задуматься об этом.
Теперь уже я вспомнил совершенно точно: мой батальон стоял на Фонтанке.
Я квартировал на Шпалерной улице в одном из тех дворов, которые устроены как сообщающиеся сосуды. Мое двухкомнатное жилье хранило запах пищи ушедших поколений, и я в безрассудной надежде распылил пару баллончиков дезодоранта. Вековые запахи приняли в свою семью индустриальное благоухание, и теперь я вдыхал все вместе.
Мне полагался автомобиль, и каждое утро он дожидался меня у парадной. Мне полагалось ехать к месту службы в автомобиле.
Я отпускал машину, выходил на набережную и шел к Летнему саду. Кораблик «Аврора» стоял у меня за спиной, шпиль с ангелом светился впереди. Еще и ангел осенял этот город! Я же был в форме. Я был в форме всегда. Теперь уж можно сознаться: я был в форме именно потому, что от меня требовали хождения в цивильном.
Так вот, я проходил сквозь Летний сад, а навстречу мне шли такие же, как я, утренние безумцы. Кое-кто бормотал себе под нос, кое-кто каждое утро прочитывал надписи у подножия статуй, а один мужчина лет сорока останавливался каждые десять метров, задирал голову и глядел сквозь ветви. Потом я узнал, что от него убежал кот, и теперь он ищет, не поселился ли неблагодарный в заброшенном гнезде.
Осенью мы останавливались на минутку у костров, где сжигали все, что успело засохнуть за лето. Это была наша жатва. Мы были как члены тайного ордена. Ордена взирающих и проходящих мимо. И моих товарищей по ордену – да! – нисколько не смущала немецкая форма.
В симметричных особняках меня встречали рапортами, и всегда мой автомобиль стоял у тех дверей, куда я положил войти первым делом. Эта дьявольская проницательность моего шофера чрезвычайно томила меня, и пару недель я отчаянно сопротивлялся его всеведению. Дойдя до огромной каменной вазы при выходе из Летнего сада, я подбрасывал пятирублевую монету и в соответствии с выпавшим или невыпавшим орлом начинал службу справа или слева от памятника царю. Все зря! С нужной стороны уже стоял автомобиль, и Ранке, склонив голову на левое плечо, дремал за рулем. Теперь я понимаю, что эту штуку с мирным увальнем Ранке проделывал город, но тогда ярился необычайно. Все мне что-то казалось.
Чудилось мне в поведении Ранке что-то несовместимое со статусом рядового. Он не смел угадывать мои действия – вот и все.
В один прекрасный день я вышел утром из смрадного подъезда, махнул Ранке перчаткой, а сам нагнулся перевязать шнурок. Ранке медленно переполз в следующий двор, а я, злясь на весь свет, кинулся за ним. В чем я собирался уличать своего водителя?
В третьем дворе Ранке притормозил, и в ту же минуту из подъезда вышла девушка и уверенно уселась рядом с моим водителем. «Ранке!» – сказал я вполголоса. Мотор заглох, шофер вытянулся у открытой дверцы, и только девушка, как ни в чем не бывало, рылась в сумочке.
– Здравствуйте! – сказал я, усаживаясь позади. Вот тут она меня заметила. Серые с прозеленью глаза обежали мой мундир.
– Вы тоже едете? – дерзко удивилась она.
Глядя Ранке в затылок, я отчитал его. Наша гостья, между тем, и не думала покидать автомобиль. Тогда я спросил Ранке, давно ли он подрабатывает таким образом и как он успевает всякий раз оказаться на месте раньше меня? Тут Ранке всплеснул руками и сказал искренне и горячо, что он клянется своей матушкой. Однако возникло молчание. Рядовой словно бы выбирал, в чем ему сознаваться под флагом родной матери. Наконец он решился, вздохнул с тоненьким взвизгом и сказал, что сидящая рядом с ним фрау (вот как, оказывается – фрау!) служит совсем неподалеку, и он без труда успевает подвезти ее.
– Ну, ладно, – сказала наша пассажирка, – я виновата. Но если он все время ездит пустой, разве это преступление?
Объяснять ей строгие нелепости военной службы было бы глупо, я снова поглядел Ранке в затылок. Затылок стал лиловым, и он сказал, что нет, за все время он не взял с пассажирки ни гроша. Тут она, наконец, закончила поиски в сумочке, вскинула на нос очки и спросила, долго ли будет длиться семейная сцена?
– Времени у меня в обрез. Чем слушать ваше непонятно что, я лучше пойду пешком. Я ненавижу ходить пешком, но я пойду. А вы молчите, если не можете сказать то, что хочется! Что бы вы делали, не будь у вас этого несчастного? – Она повернулась и ударила свирепым взглядом в многострадальный затылок Ранке.
– Езжайте, Ранке, – сказал я.
– Куда? – спросил Ранке пересохшим голосом.
– Куда подрядились, – сказал я ему тихо, но он-то мою ярость понял прекрасно.
Мы сделали два поворота, объехали вытоптанный садик с площадкой для игр и остановились перед двумя роскошными фонарями у входа в какое-то учебное заведение. Вполне довольная пассажирка справилась с дверцей и ушла, не захлопнув ее. По моим часам выходило, что мы потратили на дорогу полторы минуты.
– Как ее зовут? – спросил я.
– Клянусь матушкой! – сказал Ранке в отчаянии. Нет, это было не моральное разложение вверенных мне войск, это было гораздо хуже. Я поднажал на Ранке и, наблюдая, как меняет цвета его затылок, выслушал всю историю падения.
В один из первых дней отпущенный мной Ранке, как и сегодня, въехал в третий двор, и тут у него заглох мотор. А надо сказать, что мои пешие прогулки водитель воспринимал как скрытую форму недоверия, и заглохший мотор, как ему казалось, мог послужить причиной полного краха военной карьеры. Он стоял в отчаянии, и тут появилась наша знакомая. Ситуацию она поняла моментально, и робкая душа Ранке сдалась без сопротивления. Она сказала, что двигатель заработает и будет работать без перебоев все время, пока он станет возить ее на службу. При этих словах мотор действительно завелся, а потрясенный Ранке поклялся матушкой.
Когда они приехали на место и солдат понял, как дешево он купил свое благополучие, русская дама захотела еще и вознаградить его за сговорчивость. Кое-как складывая немецкие слова, она сказала, что теперь удача будет сопутствовать Ранке, если он, возвращаясь к месту службы, будет ставить машину в точном соответствии с ее словами. И каждое утро она говорила ему, справа или слева от памятника Петру следует ставить автомобиль. Я чуть не надавал Ранке по шее.
День прошел ужасно. Мало того, что вышел из строя резервный канал связи с Берлином. Стоило мне начать распекать виновного в этом безобразии лейтенанта Фогеля, как в цирке тут же оглушительно затрубил слон. И с кем бы я в этот день ни начинал разговор, рано или поздно слон принимался трубить. В конце концов я надел фуражку, вышел на улицу и велел Ранке ехать.
Мы чудом избежали смерти на двух перекрестках. Наконец забились в тишайшую улицу на Петроградской стороне и долго стояли там, приткнувшись к тротуару.
– Послушайте, Ранке, – сказал я, когда молчание водителя приобрело какой-то истерический оттенок, – я не могу поверить, что вы не знаете, кто она, как ее зовут и что она делает в этом учебном заведении Какой вы, к дьяволу, солдат, если молодая, хорошенькая дама (ведь она хорошенькая, Ранке?) пользуется вашими услугами и остается чем-то вроде призрака.
– Ох – Ранке начал трясти коленкой. – Ох, я боялся. Я боялся, что вам не понравится ее имя. К тому же слоны сегодня кричали весь день. Да, она хорошенькая. Очень. Но ее зовут Агния. Господин майор, я чуть не сошел с ума, когда закричали слоны. Я вам клянусь, это она устроила, чтобы они кричали!
– Нет, Ранке, это я клянусь сделать с вами не знаю что, если вы не перестанете трястись. У меня никогда не было и не будет трясущегося водителя!
Ранке успокоился, и мы тихонько проехали безлюдную улицу из конца в конец. Рядом с краснокирпичным зданием он остановился по собственному почину и проговорил удивительно твердо:
– Прошу позволить и дальше. Прошу позволить и дальше возить русскую даму по ее надобности.
– Людвиг Ранке, вы сошли с ума! Вы что, всерьез думаете, что это она заставила трубить слонов? Она что, колдунья?
– Господин майор, она художница. Но слоны, господин майор, это тоже она.
А все-таки настроение у меня поднялось. Если Ранке думает, что слоны по его части, пусть так и будет. Пусть слоны останутся за ним.
Вечером я зашел в Елисеевский магазин и купил бутылку русского коньяку. Я прожил в Петербурге почти семь месяцев и каждый день покупал провизию. Интересно, что во время этой процедуры прочие покупатели смотрели на меня с неодобрительным удивлением. Неужели русские полагают, что немецкому офицеру не следует интересоваться пищей? И вот теперь в Елисеевском я впервые ощутил на себе одобрительное внимание стоявших у прилавка людей. Коньяк – вот что пристало немецкому офицеру в России.
Уже в прекрасном настроении я явился к лейтенанту Фогелю. Бедный юноша думал, что утренний разнос будет продолжен, но левой рукой я достал из кармана плаща коньяк, а в правой руке тусклой электрической желтизной засветился лимон, и все недоразумения забылись. Фогель радовался мне так искренне, что угрызения совести за утренние распекания тут же шевельнулись, но это уж было совсем не к месту. Резервный канал связи с Берлином – это резервный канал связи с Берлином, и не нужно сюда замешивать ничего сверх положенного.
Хозяйство лейтенанта Фогеля оказалось не в пример налаженней моего. Рюмки были не какие придется, а коньячные, нож был отточен так, что лимон без едких брызг и усилий разошелся на прозрачные колесики, к тому же у молодого офицера нашелся молотый кофе, и я показал ему, что такое настоящий «Николашка». Клянусь, мне было бы обидно, не оцени он эту закуску, но он оценил!
– О! – сказал он. – Просто и впечатляюще. И как надежно задана пропорция кофе и соли. Наш курсовой командир полковник Шлегель говорил об этом рецепте перед выпуском, но подробности скрыл.
– Шлегель подробностей не знает. Разрешаю сообщить ему по электронной почте. К тому же оцените, как вам повезло: вы закусываете коньяк по рецепту несчастного последнего русского императора в его столице. Это чего-нибудь да стоит!
Мы выпили половину бутылки и, не надоев друг другу, расстались в начале одиннадцатого часа. Я шел берегом Фонтанки, из Летнего сада доносились осенние запахи. И по мере того как из головы выветривался хмель, приходило ощущение мучительного присутствия неразрешенного вопроса. В какой-то момент я чуть не повернул назад к Фогелю, но быстро сообразил, что Фогель тут не при чем, и ходил я к нему не за этим. Я вошел во двор, поднялся к себе и лег. В середине ночи меня разбудил холод. Я закрыл форточку, лег снова, но заснуть не смог. В воспоминаниях о прошедшем дне был пропуск. Я не мог вспомнить лица Агнии. Стоило мне сделать попытку сосредоточиться, тут же появлялась физиономия Ранке. «Ранке, – спросил я, отчаявшись избавиться от настойчивого видения, – какого цвета волосы у вашей русской приятельницы?» Она явилась тут же. В серо-зеленых прозрачных глазах билась ярость: «Я ему не приятельница!» Да, она была темноволосой.
После алкогольных застолий мне не спится. Эти юнкерские забавы чреваты мерзким утренним вкусом во рту, незаслуженными угрызениями совести и какой-то злокачественной жаждой. Я выстоял минуту под нестерпимо горячим душем, пустил холодную воду и несколько секунд наслаждался, ощущая оживающие мышцы. Теперь даже в заляпанном облаками небе над двором появилась голубая жилка. Однако надо было что-то предпринять, что-то осталось не сделанным со вчерашнего дня, и теперь я не мог вспомнить. Я подумал, что если к прогулке по Летнему саду добавить обход Марсова поля, то затерявшееся во вчерашнем дне вспомнится. Холодные осенние утра имеют для меня поистине целительную силу. Всего-то и нужно: идти не торопясь и размеренно.
И тут все вспомнилось. И трясущийся Ранке, и его дурацкая просьба, и слоны трубящие… Вместо утренней прогулки предстояло исследование состояния моего водителя. Да, как ни был хорош Летний сад в начале октября, я не мог оставить без внимания вчерашнюю галиматью. Своего психотерапевта в батальоне не было, значит, придется обращаться в консульство…
Людвиг подъехал раньше обычного, и я немного потомил его. Он сидел в машине и гадал, не опоздал ли он, а я стоял у окна в кухне и глядел на серую крышу моего авто. Потом я надел пилотку, решив, что нынешнему утру и осенней форменной куртке она подходит больше, чем фуражка, и вышел.
Чтобы вернуть Людвига в обычное состояние, достаточно было махнуть рукой и отправиться в Летний сад. Но тогда осталось бы неизвестным, какую власть успела забрать над ним госпожа Агния. Темноволосая госпожа Агния.
Я трижды обошел свою машину, и решение пришло. Как офицер немецкой армии я обязан был разобраться, что сулит нам этот неожиданный контакт с местным населением.
– Доброе утро, Ранке, – сказал я, усаживаясь. – Представьте себе, что я вас отпустил, и действуйте соответственно. Действуйте так, словно вчерашнего дня не было.
Если бы Ранке мог по-настоящему забыться, он бы наверняка испустил какой-нибудь торжествующий звук. Я видел в зеркале, как на его физиономии разошлись все узлы и складки. Мы медленно переехали в другой двор и стали, где и вчера.
– Ей случается опаздывать? – спросил я Людвига.
– Всегда, – ответил тот. – Однажды я показал ей на часы, и она не разговаривала со мной целую неделю.
– Вы врете, Ранке. Вы не говорите ни слова по-русски.
– Господин майор, – говорила она. Я слушал. Иногда, пока мы едем, она успевает сказать что-то по-немецки. Вот позавчера: «Liebster, Dich wundert die Rede? Alle Scheidenden reden wie Trunkene und nehmen gerne sich festlich…» [1]
Тут отворилась бородавчатая дверь, и госпожа Агния остановилась, глядя на нас. Приятно было уже то, что она смотрела на нас с удивлением. Я медленно вышел из машины, с оттяжкой распахнул перед нею заднюю дверцу.
– Вас не поймешь, – сказала она, – но раз так, спасибо.
И глаза казались еще светлей от темных волос. Я спросил ее, знает ли она, что военный транспорт это нечто особенное? Она рассеянно улыбнулась и сказала, что никогда не думала об этом. Автомобиль наш вильнул. «Не говорите с ней, – шепнул Ранке, – вот я ни слова не понимаю, а руки так и отнимаются». Я достал из кармана монету, подбросил ее. Вышло начинать службу с правой стороны. Потом мы приехали, она улыбнулась Ранке в зеркальце, обошла машину, просунула руку в приоткрытое окно, коснулась правого плеча Ранке и ушла.
– Ранке! – напал я на несчастного шофера. – Что это значит?
– А знаете, господин майор, нынешние молодые дамы не говорят такими голосами.
– Ранке, с какой стороны вы оставите машину сегодня?
– Она дотронулась до правой руки.
– Я отправлю тебя под арест.
– Нет, все будет в порядке. Только нужно делать, как сказала она.
Лицо у Ранке было застывшее, как у сомнамбулы.
Я еще успел поймать момент, когда она подходила к огромной двери, и вдруг понял, что мне страшно не хочется видеть, как она, упираясь, будет тянуть на себя эту махину с изумрудными пятнами патины. Я уже сделал движение, чтобы выскочить из автомобиля, холодея в то же время от того, что не успею подбежать к двери, хотя бы одновременно с ней. Но госпожа Агния остановилась, распахнула сумку, без спешки извлекла оттуда клочок бумаги, провела бумагой по носку туфли, выпрямилась и пошла дальше. Тем временем два молодых человека успели обогнать ее, растворили дверь, и она прошла за ними, слегка раскачивая левую руку. Молодые балбесы не поняли ничего, я же остался потрясенный. Гармония сегодняшнего утра была спасена.
– Ранке, на набережную!
Тяжелая, страшная Нева лежала меж каменных берегов.
– Людвиг Ранке, вы поставите машину слева!
Я отпустил его и дважды обошел Летний сад. Ветер перелетал понизу, и ссохшиеся листья скребли землю. Морозов, которые у русских называются утренниками, еще не было, но шаги уже звучали по-новому, и звук их был как вспышки осенней синевы в облаках.
Когда я вышел из-за памятника Петру, оказалось, что Ранке поставил машину справа! Я решил оторвать ему голову не откладывая, Но в машине его не было. Я прошел в здание, принял рапорты, выслушал Фогеля (резервный канал связи с Берлином был совершенен), потом потребовал посыльного и приказал найти Ранке живым или мертвым.
Через полчаса Ранке был доставлен. Его физиономия выражала готовность к страданиям.
– Делайте со мной что хотите.
– Ах, так. А как же насчет того, что все будет в порядке, если делать, как она сказала?
– Делайте со мной что хотите, все равно у вас ничего не получится.
Наверное, взгляд мой выражал многое, потому что Людвиг пустился в объяснения. Коротко говоря, суть объяснений сводилась к тому, что госпожа Агния – ведьма.
– Да?
– Да. У меня нюх. Вот и моя берлинская бабка была ведьма. А какие ведьмы в России, вы, господин майор и представить себе не можете.
– Значит, если поставить машину не так, как она скажет, тебе придется худо?
– Нет, господин майор, если вы меня заставите, то вам и достанется.
– Значит, ты заботишься обо мне?
Ранке скроил пасторскую мину, и я отослал его. Результаты: во-первых, я вступил в сговор с мракобесом-водителем, во-вторых, разговор с госпожой Агнией становился неизбежен. Что же до ведьмы-бабки из Берлина, то я решил вызнать об этом поподробнее, когда события улягутся.
В восемнадцать часов двадцать минут, после того как ночная смена операторов заступила, я вышел на улицу и наткнулся на лейтенанта Фогеля. Лейтенант горел желанием продолжить вчерашнюю пирушку, и мне пришлось без лишней строгости, но твердо объяснить ему, что если наши пиры станут привычным делом, то это самым неблагоприятным образом отразится на резервном канале связи с Берлином. Фогель опечалился, но не слишком. Подозреваю, что сменившийся с дежурства лейтенант Бауман охотно составил ему компанию.
В восемнадцать часов тридцать минут я стоял напротив гигантских дверей, где скрылась утром госпожа Агния, и ждал. Если учесть, что я понятия не имел, что она делает в этом здании, во сколько у нее заканчивается рабочий день и каков стиль жизни у художников в России, то ожидание мое было безрассудным. Однако я не простоял и десяти минут, как она вышла. Между нами было около двух десятков метров, и я, наконец, разглядел ее всю. Я разглядел ее так, что мне, помнится, самому стало неловко. Мне стало неловко до того, что я почувствовал биение крови в кончиках пальцев. Тем временем госпожа Агния рассеянно оглядела улицу и медленно двинулась через дорогу. Я думал, что сердце мое разорвется, когда черный «мерседес», вильнув, объехал ее. Наконец она остановилась передо мной.
– Да что же вы на меня так смотрите? – проговорила она. – Нельзя на людей так смотреть. Я увидела вас из окна, мне худо стало.
– Я боялся, что вас уведут.
– Вот еще. Разве я собачка? Это собачек приводят и уводят.
– Да! – сказал я с неуместным восторгом.
– Ох. Скажите лучше, не меня ли вы тут поджидали? Это очень плохо. Неужели вы отдали под суд своего шофера и собираетесь сделать меня свидетельницей?
Я решил покончить с Ранке раз и навсегда и сообщил ей о подозрениях моего водителя относительно ее сущности.
– Очень, очень хорошо! – сказала она совершенно серьезно. Я почувствовал, что земля уходит у меня из-под ног.
– Здесь кафе, – сказал я. – «Бибигон». Очень странное название.
– Ладно, – сказала она, – я объясню вам, в чем тут дело.
Мы сидели за круглым столом со столешницей зеленоватого стекла, и я старался не смотреть на ее колени. Наконец я пустился на хитрость: купил коробку конфет и поставил ее между нами. Теперь я смотрел Агнии в лицо, и в голове у меня стоял не то чтобы туман, а какая-то неразбериха с гулами, звонами и раздвоением моей спутницы. Вот эти расплывающиеся картины я запомнил с изумляющей точностью и должен уточнить, что раздвоение Агнии состояло вовсе не в появлении второго такого же образа. Этого я, пожалуй бы, тогда не выдержал. Раздвоение состояло в отделении голоса от телесного облика. Она сидела передо мной печальная и прекрасная, а голос ее обволакивал меня непреодолимой истомой. В голосе Агнии заключалась тайна, едва ли известная ей самой. Эти вибрации, сводившие меня с ума, а на первых порах даже и до невменяемости, всегда заключали в себе нежность. Агния могла гневаться, могла рассказывать про Бибигона, могла находиться на грани обморока – нежность не покидала ее голос никогда. Если сейчас, спустя тридцать лет, я домысливаю некоторые подробности той жизни, реконструирую их, то голос Агнии звучит у меня в мозгу точно так, как звучал в подвале «Бибигон». Когда я стану умирать, я заговорю голосом Агнии. Это очень может быть.
Помню, что ее объяснения касательно Бибигона привели к тому, что мы заказали что-то из индюшатины и бутылку Мерло. Выпив вина, я почувствовал, что пора и мне сказать хоть что-то. Однако в смятенном сознании не нашлось ничего, кроме подозрений и предостережений Ранке. Удивительно, как благосклонно выслушала Агния эти бредни. Она сказала, что Ранке ей был симпатичен с первого дня, что он добр и что, несмотря на внешнюю простоту, в нем таится изюмина.
– Дайте мне честное слово, господин Тишбейн. Вы разузнаете у своего шофера все, что он знает про берлинских ведьм. И что берлинские ведьмы знают про русских ведьм.
Я поклялся выковырять из Ранке его изюмину.
– А знаете что? – сказала Агния, когда мы шли вдоль Гагаринской к нашим дворам. – Я никогда не прохаживалась с офицером. Смешно?
Я поклонился ей у пупырчатой двери, она рассеянно улыбнулась и скрылась.
Ведьмы! Никогда не слышал ничего интересней! Русские ведьмы не уступают берлинским. И это, без сомнения, так. Я велю Ранке чаще мыть автомобиль.
Я миновал наши сообщающиеся сосуды и вышел на Шпалерную. Сверкающая улица, как гигантский рельс, уходила в сторону Смольного собора. Боже мой, как она смеялась! И пальцы, перебегающие по столу. Когда она вставала из-за стола, совершая одновременно множество мелких, незаметных посторонним движений, я ощутил долгий мучительный укол в сердце. Отчего же это? Да. Тогда-то я и осознал, что обручальный ободок светится у нее на пальце.
Я стремительно прошелся до Литейного и обратно. Должно быть, ее муж – средоточие всех достоинств. Я не хотел бы с ним знакомиться, но уверен, что это непременно так. Я очень надеюсь, что он не сочтет оскорблением утренние появления Ранке за рулем моего авто. Ранке нельзя заподозрить ни в чем. Он будет возить Агнию, и пусть это считается данью моего почтительного восхищения. И все, что я узнаю про ведьм, это тоже будет почтительной данью…
Но в один прекрасный день ее муж тоже захочет, чтобы его довозили до службы. И будет совершенно прав, потому что иначе это вызов. А я готов. Я все устрою так, что ни у кого не будет вопросов. А сам буду по-прежнему каждое утро гулять в Летнем саду. Помнится, у меня даже слеза навернулась от этих размышлений.
– Герр Тишбейн, – раздалось рядом, – вас пьянит петербургская осень. – Мой сосед по лестничной площадке раскачивался у меня за спиной и непонятно было, как он умудрился подкрасться незамеченным. – Не поддавайтесь, герр Тишбейн, истребляйте ее хмель алкоголем. Без пощады! Иначе вы пропадете здесь, как в сельве. Вот как я.
Еще некоторое время он раскачивался, потом махнул рукою и поплелся домой. Я дождался, пока он хлопнет дверью, и тоже вошел в парадную. Помню, у меня мелькнула мысль, что через три дня полнолуние. Мысль была не праздная. Лейтенант Фогель держал со мной пари, что в полнолуние пропускная способность резервного канала возрастает необычайно.
Я не спал ночью. Потому-то и остолбенел, когда, выйдя из парадной, уткнулся в свой автомобиль. Полночи я собеседовал с воображаемым Ранке и теперь не мог понять, почему он здесь, почему он не ждет Агнию в соседнем дворе? У меня хватило выдержки не накричать на водителя. У меня хватило ума отличить реальность от ночных галлюцинаций.
– Ранке, – спросил я, – что вы говорили о берлинских ведьмах?
Ранке попытался тут же выскочить из машины, но я придержал дверцу.
– Потом. Как-нибудь вы зайдете ко мне и расскажете про свою берлинскую бабушку все, что знаете. А теперь – езжайте. Езжайте, езжайте, госпожа ждет.
По-моему, он боялся, что я отменю свое прежнее распоряжение. Чем Агния нагнала на него такого страха? А впрочем, пусть. Теперь-то я узнаю всю подноготную берлинских ведьм.
Я уже прошел Летний сад до половины, когда моя машина выскочила на набережную. Агния, надо полагать, проспала, а может быть, Ранке уже отвез куда-нибудь ее мужа. Машина взлетела на мост и скрылась в Садовой улице. Я поймал себя на том, что мне совершенно безразлично, по какую сторону от Петра поставит Ранке машину. Потом я вспомнил пари с Фогелем и удивился тому, насколько безразлична мне пропускная способность резервного канала в полнолуние. Хотя ожидание полнолуния приобрело новую волнующую окраску. Все дело в ведьмах! И тут впереди я услышал отчаянный плеск и ругань. На берегу круглого пруда у выхода из сада омерзительный человек, схватив лебедя за тонкую шею, тянул его из воды. Кричать лебедь, понятно, не мог, он лишь бил крыльями, а омерзительный человек ждал только момента, чтобы свернуть ему шею.
– Это прекратить! – крикнул я сверху, поскольку пруд Летнего сада находится в значительном углублении. Человек плюхнул лебедя в воду, но не выпустил белой шеи. – Немедленно это прекратить! – крикнул я и пустился бегом к месту поединка. Когда я волнуюсь, мой русский становится плох.
Похититель разглядел меня, перехватил птицу левой рукой и решил, что готов к встрече. А вот это было заблуждение, проистекающее единственно из того, что рост мой не дотягивает до метра семидесяти. Я подскочил к негодяю и ударил его ногой по лодыжке. Он вскрикнул и повалился в воду. Лебедь величаво отплыл в сторону, а бродяга назвал меня «падлой германской» и проворно вылез из пруда.
– Мокро, – сказал он с укоризной, – а ведь холодно. – И быстро припустил куда-то. Как видно, и у него был угол, где можно было сожрать лебедя, а на худой конец, высушить одежду.
С утра в симметричных особняках был почтовый день. Солдатские письма стопами дожидались меня на столе. Разумеется, я не читал их. Глупо и непорядочно читать солдатские письма, не имея к тому оснований. Чтобы знать, что все идет нормально, достаточно убедиться, что сегодня солдат отправляет письмо по тому же адресу, что и месяц назад. Я пропускал письма перед глазами, и все было обычно, пока очередь не дошла до конверта панического розового цвета. Так и есть – Ранке. Адрес на конверте был берлинский, а, между тем, наш Ранке – парень из Лейпцига, и писал он обыкновенно только туда. Мне вдруг стало весело. Это письмо в Берлин, несомненно, адресовано сведущей в ведьмах бабушке, и не позднее, чем через две недели, я получу от Людвига Ранке полновесный отчет о ведьмах на родине и исчерпывающие предположения о ведьмах в России. Потом пришел Фогель напомнить о нашем пари, потом пришел Ранке и сказал, что он не может ездить на русском бензине, потом позвонили из консульства и сказали, что будет вечер, посвященный дружбе. Я так и не понял, о чьей дружбе шла речь, но уверенно солгал, что болен. Консульский голос посоветовал выпить водки: «Господин майор, водка помогает решительно от всего!» Я обещал выпить. Потом в цирке затрубил слон, и я пошел проводить строевой смотр. Батальонное каре стояло вокруг памятника и на фоне замка выглядело очень внушительно. Я сказал солдатам, что они разболтались, посулил дисциплинарные возмездия, но они все, как один, таращились на Петра Великого. Рушилась дисциплина! Тогда я распорядился устроить пятисотметровый пробег в противогазах и вернулся в кабинет.
Нет, конечно, нет! У Агнии не могло быть совершенно зеленых кошачьих глаз. Тут какая-то обольстительная видимость. Пожалуй, свет был не тот или еще что-нибудь. Если бы увидеть Агнию днем…
Тут явился капитан Гейзенберг и сказал, что у нас катастрофа. У всего батальона оказались вытащены из противогазов клапаны. Попросту говоря, мое войско превратило противогазы в маскарадные маски, в фикцию. Я скомандовал бежать еще три километра, а капитан Гейзенберг шепнул мне, что один только Ранке не решился обесчестить свой противогаз. Все-таки Ранке – балбес. А капитана Гейзенберга я невзлюбил еще в Веймаре, где формировался мой батальон. Сообщать командиру о тупости его водителя так, чтобы командир отнес эту тупость на счет своих высоких нравственных качеств. Что это такое? На сцену Гейзенберга, на сцену! Вот будет полнолуние, и можно не сомневаться, что Гейзенберг и его причислит к моим достоинствам. Тьфу!
Я отправил Гейзенберга проследить, чтобы клапаны были вставлены в противогазы, а сам закрылся в кабинете и стал писать на листе бумаги «Агния». Я написал ее имя кириллицей двести пятнадцать раз. По одному разу за каждый день жизни в Петербурге. Ведь она же все это время была, хоть я и не видел ее. Это немыслимо написать человеческое имя столько раз в один присест! Что-то непременно, непременно должно измениться.
Я писал всеми ручками, какие у меня были. Я писал и представлял себе каждый свой день в России. Когда я взял второй лист, каждая надпись уже подавала голос. Зеленые голоса, фиолетовые, красные, черные… В двести пятнадцатый раз я написал «Агния» и почувствовал, что умру, если не увижу ее сегодня вечером.
И я не умер. Я примчался к подвальному кафе «Бибигон» и занял вчерашнюю позицию. В тот вечер мимо почему-то то и дело проходили русские офицеры. Мы вскидывали ладони, отдавая честь, и я, конечно, проглядел Агнию.
– О! – сказала она. – О! О! О! Я нарочно стояла на той стороне и не мешала вам отдавать честь. Как это грозно. И как неисчерпаемы запасы чести у офицеров.
Она не смеялась при этом.
– Вы снова увидели меня из окна? Вы догадались, что я жду вас? Скажите, Агния, вам опять стало худо, когда вы меня увидели?
– Я обрадовалась, как дурочка. – Она сказала это строго и грустно. – Было бы очень печально, если бы вы каждый день поджидали другую девушку. – И тут она взяла меня под руку и повела. Но не в подвал к загадочному Бибигону. Мы перешли улицу, переждали поток молодых людей и вошли в тяжелые двери.
– Скажите, я могу называть вас по имени? Это очень хорошо. Если бы вы сказали, что вас можно называть только герр Тишбейн, ничего бы не получилось. В этом не было бы никакой обиды, просто я не могла бы сказать – и точка. – Она не торопясь шла впереди, изредка оглядываясь. Идущие навстречу студенты обтекали нас, поглядывали на мою форму.
– Мы пришли, – сказала наконец Агния. – Здесь я работаю. Садитесь.
Я и представить себе не мог, что у художников бывает так грязно. Впрочем, у меня и не было знакомых художников. Я озирался в поисках того места, которое имела в виду Агния, когда велела садиться, и постепенно в этом опасном хаосе проступали черты неизвестного мне порядка. Порядок начинался с огромного стеклянного шара. В нем не было изъянов, и потому он был жутковат. Когда-то в печи перетопили песок и воздух, и теперь желтоватый электрический свет стоял в нем как воспоминание о страшном пламени, из которого он вышел. Еще три или четыре стеклянных сферы в гнездах, вырезанных из пемзы, стояли на подоконниках и на столах. И завершался переход к нестойкой материальности круглой запылившейся колбой. Вода до половины уже испарилась из нее, и какое-то мелкое насекомое лежало на поверхности.
Я обернулся к Агнии. Пока я смотрел по сторонам, она набросила сероватый балахон, подпоясалась и смотрела на меня так, как только портной смотрел однажды, когда шил мою первую парадную форму. Я, наконец, высмотрел высокий табурет, не запорошенный гипсовой пылью, и уселся. «Да!» – сказала Агния. Она подняла крышку сундука, скрытого шуршащими рулонами, и достала оттуда нечто удивительное, рассыпающееся. Она встряхнула это, и кудри скрыли ее руки. «Парик?» – удивился я.
– Да, – снова сказала Агния, возлагая на меня эти кудри, – теперь вы – Лефорт. Вы ничего не имеете против швейцарцев? Нет? Чудно. Знаете, Лефорт был хоть и швейцарец, но орел.
– Я похож на Лефорта?
– Не имею понятия. – сказала Агния. – Совершенно этим не интересуюсь. Посмотрела бы я на того, кто скажет мне, что Лефорт был не такой. А я спрошу – какой? А я скажу, что у меня был немец натурщик. Я отведу вас к заказчику. Вы не откажетесь пойти со мной к заказчику в форме?
Агния говорила и дальше, но я лишился способности воспринимать что бы то ни было. Ее пальцы неутомимо двигались над поверхностью, на которой, по-видимому, возникало мое лицо. Но это была одна лишь видимость. Все явственней я чувствовал ее прикосновения к своей коже, она касалась складок, первых морщин над бровями, очерчивала глаза… Была минута, когда от нежных прикосновений в подглазье у меня едва не хлынули слезы. Потом все было заключено в контур, и я почувствовал, как черты моего лица утвердились каждая на своем месте. Все это заняло минут десять, потом раздался треск отрываемого листа, и пальцы снова побежали по моему лицу.
Через полчаса Агния разрешила мне сползти с табурета, заварила чай и сказала, что я первоклассный натурщик.
– Вы не шевелитесь, Иоахим. Вы не дышите и не чешетесь. Для новичка это непостижимо. Но снимите, наконец, эти чертовы кудри!
Она подошла и сдернула у меня с головы парик. Кажется, тогда же я поймал ее руку. Рука была крепкая, прохладная и маленькая.
И вот что еще: она не заметила этого моего поползновения. Поиграла париком, потом мы на скорую руку выпили чай и вышли на улицу.
– Представьте себе, – сказала Агния, – ему, то есть заказчику, взбрело в голову, что он потомок Лефорта. И вот теперь он хочет, чтобы предок был везде. Он заказал мне даже жилетные пуговицы с Лефортом. Вам не обидно, Иоахим, что вы будете на пуговицах?
А я засмеялся. В тот вечер я вообще смеялся больше, чем следует. Агния спрашивала меня, хорошо ли командовать батальоном – я хохотал, Агния упрашивала меня продекламировать что-нибудь по-немецки – я ржал, как жеребец. Потом смех вдруг кончился. Справа блестела Фонтанка, а над нами стояли наполненные темнотой своды. Я взял руку Агнии, поцеловал ее в ладонь, поцеловал еще, обнял, прижал к себе что было сил и долго целовал в губы. Когда я опомнился, оказалось, что я держу Агнию на весу. Медленно-медленно я опустил ее на асфальт, и мы стояли, тесно прижавшись. Помню, меня поразило, что я не слышал ее дыхания. Спустя минуту или две она поцеловала меня, потом поцеловала еще, и мы пошли к дому. У двери в ее парадное я спросил, закончена ли работа, готов ли облик Лефорта?
– Нет, – ответила она чужим и глухим голосом. – Боюсь, что нет. И скрылась.
Два дня мы не виделись. Я думал, сердце мое разорвется, но отчего-то не мог решиться просто пойти и встретить Агнию. Стыдно сознаться, но я ждал каких-то знаков. И дождался. На третий день ко мне в кабинет явился Ранке.
– Сегодня госпожи не было. – сказал он. – Уже третий день, – добавил он.
Наверняка я не совладал с лицом. Ранке сделал движение, которое могло означать только поспешное бегство.
– Отставить!
– Я думал, вы знаете, – пролепетал Ранке. Он сказал, что подъезжал к известному дому все три дня, и все три дня госпожа Агния не выходила. – Она, может быть, уехала в Москву.
Я остолбенел.
– Почему в Москву? Почему?
– А куда здесь еще можно поехать? – удивился простодушный Ранке. – Не в Сибирь же.
Я выгнал его.
Что же я знал? Я знал ее имя, цвет глаз и наверняка узнал бы ее губы, случись мне поцеловать ее еще раз. Но адреса я не знал, адреса! Она, может быть, лежала больная в каком-нибудь ужасном обмороке. Она, может быть, ударилась, падая. Но тут я вспомнил, что там должен быть муж. Не стану лгать, это не принесло мне облегчения, но, скорее всего, он перевязал Агнию, когда она ударилась, и уложил ее в постель.
Явился торжествующий Фогель и сказал, что пропускная способность резервного канала… та-та-та, бу-бу-бу… А за его спиной стоял Гейзенберг и твердил, что он свидетель, что все так и было, и что пропускная способность, и что полнолуние… Не помню, как я избавился от них.
– Бог, – сказал я, когда закрылась дверь. – Бог, Бог, Бог, сделай так, чтобы Агния была. Чтобы я увидел ее, чтобы она тоже увидела меня! Бог, я никогда ни о чем не просил тебя, так сделай это! Я не верю, что это трудно тебе, Бог!
Не помню, как закончился день, как я оказался дома. Я спохватился, когда в квартире настала совершенная темнота. Тут я и сообразил, что лежу на постели в ботинках и пилотке. Я сошел на пол, включил свет и непонятно зачем поставил чайник на огонь. Впрочем, это было не так уж глупо. Мне предстояло всю ночь провести у дверей Агнии. Когда я заварил чай, раздался звонок, и я с ужасом понял, что Фогель и Гейзенберг явились праздновать победу над резервным каналом связи. Честное слово, у меня мелькнула мысль выброситься в окно. Вместо этого я пошел и отворил.
Спустя некоторое время я перестал удивляться таким вещам, но в тот момент…
Агния глядела на меня из мути лестничного пространства.
Вдребезги, в мелкие осколки разлетелась забытая в прихожей и сброшенная со столика тарелка, телефонный аппарат слетел на пол, ногой Агния отбросила его в сторону, он хрустнул. Мы двигались, тесно обняв друг друга, так что нельзя было дышать. Плечом Агнии я сорвал со стены зеркало, она, пытаясь освободить губы, простонала что-то, и неуклюжим туром мы прошлись по серебряному стеклу.
В комнате что-то падало, рушилось навстречу нам, и мы, так и не добравшись никуда, упали в центре хаоса.
«Свет, свет!» – Агния мне в ухо обрывающимся голосом. И мы, уже неразделимые, поднялись с пола и снова легли в темноте.
«Дай мне чаю», – сказала она. Когда я вернулся из кухни, Агния была уже одета. «Как жаль, – сказал я. – Я хочу увидеть тебя всю. Совсем».
«Этого не хватало», – сказала она сердито. Потом поцеловала так, что я чуть не лишился ума. Чайник засвистел в кухне.
«Какие мы чудаки! – сказал я. – Все равно ложиться, а мы сидим одетые. Ведь ты останешься у меня?» – «Ангел мой, – сказала она, – да как же я останусь?»
Утром, едва я вошел в Летний сад, взлетела ракета. Она медленно ползла к неопрятным облакам и рассыпалась тусклой огненной пылью над царскими апартаментами. Милиционер побежал к Лебяжьей канавке схватить злоумышленника и скоро вернулся в одиночестве. «Это был салют, – сказал человек, который разыскивал кота. – Злодей пустил ракету и лег на дно. Теперь он вылезет из Лебяжьей канавки и пойдет себе. А всем будет говорить, что попал под дождь». Да есть ли в этом городе нормальные люди?
В тот день мы стреляли в тире на Васильевском острове. Лейтенант Фогель, воодушевленный вчерашним выигрышем, снова предложил мне пари: восемь выстрелов из пистолета и по одному магазину из автомата. Да свершится! Я вбил свои пули в центр мишени, как гвозди, похлопал Фогеля по погону и скомандовал отбой. Я отыграл полнолуние.
Вечером я холодея встречал Агнию. Я стоял у «Бибигона» полтора часа. Ужас и отчаяние овладевали мной поочередно. Если бы я мог вычленить из того, что вчера произошло между нами, осмысленные фразы или движения, я бы, конечно, понял, чем разгневал Агнию. Но выделить нельзя было ничего, а стало быть, и вина моя была безмерна.
Когда Агния набежала откуда-то сбоку и схватила меня за рукав, я уже мало походил на человека.
– Иоахим! Ах, Иоахим! Зачем ты здесь стоишь?
– Я тебя жду. Но тебя нет.
– У меня насморк! Ты простудил меня на полу. Скажи мне, может быть у человека насморк?
– Я тебя жду.
– Миленький мой, ты ведь уже большой мальчик. Сколько тебе лет? Вот видишь, тридцать шесть…
– Почему ты не позвонила мне?
– Это сумасшедший дом. Ты был на службе, ангел мой! К тому же мы, кажется, разбили твой телефончик.
– Ты лечилась?
Я жульничал. Не об этом, не об этом хотел я спросить Агнию. Как протекает существование того, ради кого блестит на пальце обручальный ободок? Неужели те часы, что Агния провела у меня, не вселили в его сердце тревогу? Неужели он не терзал свою красавицу вопросами? Да кто же он в таком случае?
Я не спросил об этом ни тогда, ни на другой день. Позже я научился тому, чтобы этих вопросов не было вовсе. Они приходили, деликатно приняв обличье боли. В России, я и понял, что боль – благо.
– Почему ты пришла?
– Сначала я заплакала и не могла понять, в чем тут дело. А потом прибежала. Раз уж я здесь, пойдем, поработаем.
Я опять сидел на табуретке в душном парике, а Агния рисовала. Карандаш ее скользил, но ощущения прикосновений больше не было.
– О, мой Лефорт! – сказала Агния, подошла ко мне и поцеловала.
Я плохо помню дальнейшее, но если бы там случился телефон, мы бы его разбили. Был момент, когда я оторвал взгляд от помертвевшего лица Агнии и увидел нас с нею заключенными в огромной стеклянной сфере. Прозрачный шар высился на расстоянии протянутой руки. Что было причиной, не знаю, но в тот вечер к нам в шар проникли несколько деревьев из Летнего сада. Их кроны выгибались вдоль границы стекла и воздуха, и клочья уличной тьмы лежали меж ветвей.
В темноте, сопротивляясь ветру, мы дошли до симметричных особняков, и я показал Агнии окно своего кабинета.
– Так вот где сидит главнокомандующий, – сказала она.
Потом я показал ей окна ротных помещений, потом она спросила:
– А это кто?
В первом этаже в комнате отдыха за столом сидел Ранке и усиленно писал что-то, прикрывая ладонью рот.
– Иоахим, это твой шофер. Ручаюсь, он пишет что-то необыкновенное.
Я не поверил ей тогда, но Агнию это не расстроило. Она спросила меня, хорошо ли мне командовать батальоном, чувствую ли я себя завоевателем Петербурга и нравятся ли мне блондинки? Я хотел ответить по порядку на все вопросы, но в казарме грянула музыка и послышались такие вопли, что я оставил Агнию в темноте и скорым шагом приблизился к одному из особняков.
Я явился своему войску, как ангел с пламенным мечом. Конечно, я обнаружил пиво и личность неопределенного пола. По части дежурил Бауман. Что ж, ему было отмерено полной мерой.
Я вышел к Агнии, и мы пошли домой. В ее дворе мы немного постояли.
– Послушай, Иоахим, заказчик хочет, чтобы Лефорт был изображен в Петропавловке. Мы устроим сеанс через неделю? Ты будешь на фоне Ботного домика. А до этого, миленький мой, я пропаду. И уж ты не делай ничего такого ужасного. Не стой у «Бибигона», как несчастный песик. Я буду думать, как ты командуешь, я буду гордиться тем, что ты полководец.
– Почему ты пропадешь? Где ты будешь?
В свете, падавшем из окон, я увидел, как глаза ее налились слезами.
– Не спрашивай, никогда не спрашивай. Ведь ты большой мальчик. Ведь ты же знаешь, что нельзя совать пальцы в розетку – ну и не спрашивай.
И я до сих пор не знаю к добру или к худу, но послушался ее раз и навсегда.
В своих воспоминаниях о Петербурге я останавливался всегда, стоило мне дойти до этого места. Наши дни представлялись мне анфиладой покоев, сквозь которые мы с Агнией провели друг друга так стремительно и жестоко. Створки дней захлопывались, и тогда в Петербурге не было решительно никакой возможности оглянуться назад. Не было, впрочем, и желания. Каждый следующий час, проведенный рядом с Агнией, был настолько превосходнее предыдущего, что этот предыдущий исчезал, таял, оставался в памяти как неуловимый миг предвкушения. Теперь мне кажется, что месяцы в Петербурге были именно предвкушением, да только я этого не понял тогда.
Но я не зря сказал о днях, которые протянулись перед нами великолепной анфиладой. В тот день, когда я послушался ее, мы на минуточку вступили в помещение, где была кромешная тьма и беззвучие. Что было бы, окажись я не столь послушен? Может быть, в темноте скрывалось начало другого пути? Может быть, мне стоило заупрямиться и заставить ее поискать это начало? Не знаю, не знаю, не знаю.
Все, что происходило между Агнией и мной, можно назвать теми же словами, что обозначают отношения любой пары любовников, но я-то подозревал в своей любимой иную сущность. Не мог я, как глупый индюк, предъявить ей в один прекрасный день ультиматум: «Или будет, как я говорю, или не будет никак!» Я не был рохлей, я просто знал: скажи я это, и она умрет.
Но кто спасется от собственного лукавства? Чем больше проходит времени, тем чаще я думаю, что не великодушие, а трусость правила мною в решительные моменты. До горячечного безумия я боялся потерять Агнию.
Итак, Агнии не было несколько дней. Наверное, это пошло на пользу службе: в ледяном бесчувствии я подтянул лейтенанта Фогеля, ввел хотя бы в какие-то рамки лизоблюдство Гейзенберга и даже умерил застарелый цинизм писарей батальонной канцелярии.
Когда пошла вторая неделя жизни без Агнии, и безумие, бродившее все время где-то неподалеку, стало заявлять о себе уже не только ночными, но и дневными видениями, пришло неожиданное спасение. В проветренном, вылизанном до канцелярской стерильности кабинете, просматривая солдатскую почту, я обнаружил конверт из Берлина, предназначенный Ранке. Буквы на конверте были выписаны от руки и так твердо, что казались вырезанными. Не берусь описать охватившее меня нетерпение. Я распорядился немедленно раздать письма солдатам и стал ждать. В это трудно поверить, но тогда мне казалось, что вот сейчас откроется дверь, и войдет Ранке, и приведет Агнию. Прошло полчаса, прошел час. Ранке не было. Я почувствовал, что схожу с ума, убрал документы в сейф, запер его и написал записку Ранке. В трех фразах там было сказано все, что он должен передать Агнии. Записку я вложил в конверт и запечатал. И тут мой водитель явился.
– Господин майор! – провозгласил он подобно шпрехшталмейстеру и подал мне уже знакомый конверт.
– Ранке, – сказал я, – не перескажете ли вы мне послание вашей бабушки?
Ранке сказал, что это невозможно и что, начав читать, я все пойму сам. Я велел ему присесть и извлек из конверта несколько листов бумаги, плотной, как кровельное железо. Я вопросительно взглянул на Ранке, и он сказал, что мне следует читать без колебаний.
«Мой Людвиг! – было написано тем же грозным почерком. – Когда я прочла твое письмо, первой моей мыслью было – мчаться в Россию и спасать бестолкового внука. Но, благодарение Богу, твоя бабушка Клара еще не лишилась разума, и этого разума хватило, чтобы понять, что тебе, бестолковому мальчишке, ничего не грозит. Видишь ли, русские ведьмы тем и отличаются от берлинских, что никому из попавших в их сети не придет в голову просить о помощи. Храни нас Бог!
Значит, ты тут почти не при чем. Так не смей читать, что написано дальше! Надеюсь, ты лучше меня знаешь, кому отдать это письмо.
Твоя бабушка Клара, которая мало занималась тобой во младенчестве».
Я зашел в булочную на улице Чайковского. Едва я взял бублики, за спиною раздался голос:
– Здравствуй, маленький Иоахим. Как ты жил без меня?
Агния стояла передо мной! Глядела, как ни в чем не бывало! Я сделал движение, но она отстранилась, и мы благонравно заплатили каждый за свою снедь.
– Я, может быть, умру, так мне хочется тебя поцеловать. Но сейчас мы будем вести себя хорошо.
– Почему, почему мы должны вести себя хорошо?
– Ах, Господи! Да нипочему. Просто нужно же хоть когда-нибудь. Но вот что. Сегодня пятница. Бывают ли выходные у немецких офицеров?
И тут я узнал, что завтра мне предписывается подняться в определенный час, сидя у окна, дождаться появления Агнии во дворе, выйти и следовать за ней в двадцати шагах.
– Примерно.
– Из Берлина пришло письмо про ведьм. Бабушка Клара…
– Потом, потом, про бабушку Клару потом.
Она вышла из булочной и пересекла Литейный так, словно ни машин, ни трамваев не было в Петербурге. На той стороне женщина подбежала к ней, они расцеловались и медленно пошли в сторону наших дворов.
Ни свет ни заря я сидел в кухне и глядел во двор. По выходным дням русские спят безудержно, точно надеясь набраться сна на неделю вперед. В пустом дворе один мусорщик перегонял с места на место следы вчерашней жизни. О, как чудовищны в России метлы!
Я чуть не прозевал Агнию. Она прошла под моим окном так, словно не было никакого Лефорта. Я вскочил и с ноющим сердцем кинулся вслед.
Нева была ужасна в тот день. Всякий петербуржец считает ее красавицей, а я как увидел эту реку, так сразу и подумал, что в ней топиться хорошо. Вот что.
Река, разливающаяся весной, – это грозное зрелище. Но черная вода, вспухающая поздней осенью, – в этом есть что-то адское.
Мы прошли Троицким мостом, по деревянному настилу Иоанновского перешли в крепость, и двадцать назначенных шагов между нами были соблюдены.
Ветер катался меж стен, как гигантский мяч. Агния подставляла ветру мольберт, и ветер бесстыдно подталкивал ее сзади, она перебрасывала желтый чемоданчик в другую руку, ветер забегал спереди, и волосы ее взлетали. Я не выдержал, подошел и забрал чемоданчик.
– Боже! – сказала Агния, – я уж думала, не дождусь!
– Но двадцать шагов…
– Все, все, все. На пристань.
Ровно пятнадцать минут продолжалось наше рисование на пристани, известной под именем Комендантской. Меня Агния безжалостно выставила под брызги и ветер, сама укрылась под крепостной аркой и торопливо принялась за работу. Иногда она помахивала мне ладошкой, и я переходил туда, где было больше ветра, но меньше брызг. Потом она подавала другой знак, и я перемещался в тот конец пристани, где преобладала вода и дышать было почти невозможно. Наконец Агния оставила мольберт, встала, подбоченясь, и долго смотрела, как осыпают меня невские брызги. На том сеанс и окончился.
«Очень хорошо! – сказала мне Агния. – Осталось совсем чуточку».
Упираясь в пружинящий ветер, мы снова прошли сквозь крепость и некоторое время петляли по Петроградской стороне. Агния смотрела на номера домов и чертыхалась сквозь зубы. Иногда она как будто спохватывалась, останавливалась, и мы целовались. Так мы кружили, пока ветер не втянул нас под низкую арку, и Агния узнала двор, оживилась и потянула меня к узкому, лишенному двери проему.
Мы вскарабкались по узкой, будто проточенной червем лестнице, и заспанный человек отворил нам. Он тут же засобирался куда-то, хозяин этой студии, но прежде чем уйти, провел нас в комнату и строго указал на возвышение, где мне следовало находиться. Он походил вокруг меня и сказал, что фактура ничего и что если даром, так и вообще говорить не о чем. Он ушел, и Агния некоторое время тоже разглядывала фактуру.
– Удивительно, – сказала она, – каким ты боком ни повернешься, тебе идет и Нева, и крепость, и город… Знаешь, мой Лефорт, я думаю, что ты лучше настоящего. О, с настоящим я бы разругалась в пух и прах!
Я достал письмо из Берлина и подал его Агнии. Она долго любовалась конвертом и наконец сказала, что за такой почерк не пожалела бы десяти лет жизни.
– Таким почерком что ни напиши, все сбудется.
Агния смотрела на конверт, и лицо ее разгоралось. Я все же напомнил ей, что бабушка Клара – ведьма.
– Увы, увы, – сказала она. – Я и сама хотела бы в это поверить, но твой Ранке не ведьмин внук. Но вот что – ты все равно прочтешь мне письмо. Я хочу, я должна знать, от чего тебя предостерегают.
Я думаю, что спешка при чтении письма не требует особых разъяснений. Но скороговорка моя была прервана, как только я прочел первые три фразы. «Вот как! – сказала Агния. – Чего-то вроде этого я и ожидала». Она послушала еще немного и сказала, что подозрения бабушки Клары насчет татарской крови совершенно справедливы, хотя и несколько прямолинейны. «Однако посмотри, какие у меня скулы. Посмотри же, Иоахим!» Потом мы долго подбирали подходящее слово для наилучшей точности перевода. Когда слово было найдено, Агния спросила: «Почему ты не женат, Иоахим?» – «Не получилось». – «Да», – сказала Агния с каким-то странным удовлетворением. При этом она обращалась к письму. Еще я помню, что она болезненно внимательно слушала кусок о берлинских ведьмах. «Именно так! – сказала она с восхищением. – Именно так! Но ведьмы от этого чахнут».
Каюсь, мы не дочитали письма. Я даже не помню, вынимал ли я его из рук Агнии, даже не заметил, куда оно подевалось. Только бумажный шорох послышался, когда на пол полетела одежда.
Не знаю, сколько прошло времени. Я проснулся, и Агния в наброшенном на плечи мундире сидела рядом. Левой рукой она осторожно касалась моей груди, а в правой у нее был кинжал. Помню, меня поразило, что в отполированном клинке не отражалось ничего из мелочи и дряни, разбросанных по мастерской. Только небо, стоявшее за окном, мерцало на стали. Я чуть-чуть повернул голову и почувствовал, как отточено лезвие. «Вот какая у тебя жизнь, – проговорила Агния изумляясь. – Она разбудила тебя, стоило мне провести кинжалом у тебя над горлом». – «Я не забуду тебя никогда!» – «Да, – ответила Агния, – ты будешь жить долго и никак не сможешь забыть меня. Но знаешь, мы квиты: я тоже тебя не забуду». Она соскочила на пол, отбежала к стене и вложила кинжал в ножны, висевшие под неясным фотопортретом. Вот тут Агния по-особенному вскинула голову, и я понял, что на портрете – она.
Мы еще не раз бывали в этой студии, а я так и не решился спросить, что за человек ее хозяин, и почему портрет Агнии на стене, и почему под ним кинжал? Иногда Агния распоряжалась, и я покупал какой-нибудь провизии. Эти дары принимались, но я твердо знал, что приносить пищу по собственной воле нельзя.
Я зазывал Агнию к себе, но она полагала, что мое жилье нашпиговано подслушивающей и подсматривающей электроникой. «Обязательно, – говорила она, – ведь ты же офицер из-за границы». – «Но ты была, была у меня!» – «Я не владела собой», – назидательно возражала Агния. «А теперь владеешь?» – «Не владею. Но зато на известной территории. Представь себе на минуточку: мы заснем, и ты начнешь храпеть. Или еще того лучше – я буду чесаться во сне. Нет. Нет, нет, нет».
Точно так же я не мог уговорить ее пойти в кино или в театр. Из вечера в вечер мы без устали бродили по расчерченному линиями Васильевскому или по Петроградской. Мы случайно разведали несколько крохотных кафе и отсиживались там в плохую погоду. Уже не помню как, но в одном из дворов на Шпалерной мы свели знакомство с тихим сумасшедшим по фамилии Гнутик. Гоша Гнутик был нелегальный гробовщик. Он жил в подвале и делал непостижимо дешевые гробы из чего придется. Клиентов у него было хоть отбавляй, они приезжали в сумерки и бодро расходились из Гнутикова подвала с гробами на плечах. Каждый готовый гроб Гнутик испытывал лично. Он забирался в него, покрывался крышкой и спрашивал ошеломленных заказчиков: «Ну, как?»
Однажды на наших глазах он собрал гроб из старых вывесок. Окрашенный снаружи гроб стоял на верстаке, и надписи, обращенные внутрь, наполняли его жилое пространство немыми воплями. В подвале у Гнутика пахло лакированным деревом, а мы иной раз приносили бутылку и выпивали за Гошино процветание. В ту пору я уже частенько ходил без мундира, и Гнутик, по-моему, так и не догадался, что я иностранец.
Как-то в субботу, когда мы выходили из подвала, Агния накрутила на палец стружку и сказала:
– Завтра едем гулять. Ты будешь разводить костер, Иоахим.
Удивительно, как изменила меня Россия. Я ведь думал, что разведение костра – это аллегория, но мне и в голову не пришло поинтересоваться, что за этой аллегорией кроется. Я чувствовал себя готовым ко всему.
И вот пожалуйста – никаких аллегорий. Мы с Агнией на берегу Финского залива и собираем разбросанный по песку плавник. Финский залив – плоская вода, и кажется, морем от нее пахнет по недоразумению.
Я сложил собранные нами палки, волглые сучья, обломки досок с извивающимися гвоздями и поджег. Пламя вскинулось с неожиданной яростью, и пустой пляж стал жутковат. Все что угодно могло случиться на этом песке.
Мы отходили от огня все дальше, и выбеленные водой куски дерева почти успевали сгореть. Жар, таившийся у самого песка, набрасывался на новую порцию топлива, и мы торопливо убегали, чтобы набрать еще плавника.
– Хватит, – сказала Агния наконец.
Мы стояли, обнявшись, и смотрели, как рассыпается в прах звонкое сухое дерево. Белая, неправдоподобно белая зола лежала на песке, как преждевременный снег. Дунул ветер и унес остатки костра. Мы сели в нагретый песок и долго целовались так, что была минута, когда мне показалось, что я плачу. Не отпуская друг друга, вытянулись, вжались в нагретый песок, неведомым образом освободились от разделявшей нас одежды и соединились, уже не различая своего тепла и идущего от земли жара. Стеклянный шар из мастерской Агнии, наполненный деревьями Летнего сада, на мгновение явился мне и исчез.
– О! – Агния отпрянула от меня и села. Одежда ее была в совершенном порядке, точно мне пригрезилось все, что было только что. – Вставай, вставай. – Я коснулся нагретого песка, точно прощаясь с ним.
Мы вышли к станции и долго сидели в гадком буфете. Агнии почему-то пришло в голову угостить меня русским портвейном. Боже мой!
Но прекрасна была обратная дорога. Агния спала у меня на плече, а я выгибал до хруста шею и целовал ее. Она не проснулась.
Стоило мне закрыть глаза, и Финский залив развернулся как скатерть, наброшенная Господом на землю. Пожалуй, я не понял, когда окончилось видение и начался сон. Вода, чуть пошевеливаясь, стояла передо мной, но мой телесный образ в этом сне отсутствовал. Я, кажется, парил над песчаным пляжем. Потом раскатился телефонный звонок, моя плотская оболочка вернулась, а картина схлопнулась.
Дежурный по батальону лейтенант Бауман сиповатым голосом (спал, спал!) сообщил, что в батальон посреди ночи явился старший начальник из атташата и сыграл тревогу. «Ранке выехал!» И тут же под окном раздался осторожный гудок.
Чтобы понять дальнейшее, нужно представить себе некоторые особенности нашего статуса в России. Ясно, что тревожные обстоятельства, возникающие по произволу начальствующих лиц и преимущественно по ночам, не могли завершаться ни угрожающими маневрами, ни развертыванием средств связи где-либо, кроме выделенной нам территории. Оставалось одно: стремительно и грозно отделиться от внешнего мира. Этим-то мои войска и занимались, когда мы подкрались к ним в чудовищной петербургской осенней тьме. Металлические щитки с особенным звуком, который издает хорошо смазанная сталь, закрывали окна, пулеметные гнезда из сверхпрочного пластика, как опрокинутые лукошки, расположились на асфальте, обозначив наши владения. В одном из особняков сейчас, конечно же, сыпались вводные, безжалостно отсчитывалось время, а раскаленные офицеры проклинали начальственную бессонницу. Я решил, что внутрь успеется, и двинулся к постам на задворках наших особняков. На ближней к цирку стороне все обстояло благополучно, и я уже собрался перейти к противоположному подъезду, как вдруг там, под каштанами, послышалась возня, потом торжествующий клекот Гейзенберга, потом захлопали двери, кто-то свистнул… Я перешел дорогу и вбежал в здание.
Проверяющий, офицер одного со мной звания, встретил меня с каким-то даже неподобающим восторгом. «Прекрасно! – сказал он мне после приветствий. – Слаженность и четкость. Случайный нарушитель задержан, так что лучшего и желать нельзя!» Я спросил, откуда случайный нарушитель? «Праздношатающаяся дама, – ответствовал майор из атташата. – Вы должны быть ей благодарны, Тишбейн. Кто, как не она, свидетельствует о готовности вашего батальона ко всему! Даже жалко передавать ее милиции. Даю слово!»
Господи, да мог ли это быть кто-нибудь кроме Агнии! Я не сомневался в этом ни минуты именно потому, что не мог взять в толк, что ей тут понадобилось?
Агния сидела в канцелярии под надзором Ранке и казалась совершенно безмятежной. Вот Ранке – тот да! – выглядел жалко и, видимо, ожидал возмездия. На Агнии была та же куртка и те же ботиночки, что днем. По-моему, в ботиночном ранте еще виднелись застрявшие песчинки.
– Что ты на меня так смотришь? – спросила Агния, когда я услал Ранке из канцелярии. – Я не спала, я сидела у окна. Вдруг – машина, потом гудок. Потом опять машина, но в ней уже сидишь ты. Неужели ты не понимаешь? Я хотела посмотреть, как командует мой Лефорт. Командовать – это мужское занятие!
Тут вошел начальствующий майор, а с ним милицейский офицер. Тогда-то я и заметил ужас, мелькнувший в глазах у Агнии. Милицейский офицер принялся творить протокол. Он взглянул на Агнию. «Имя?» – «О да! Имя», – жизнерадостно подтвердил начальствующий майор. Слезы у нее хлынули потоком. Я поднялся и вышел из канцелярии. Там могло происходить все что угодно. Я определенно знал: ничто, происходящее там, не повредит Агнии, если я останусь за дверью. Майор из атташата повторял русские фразы вслед за милиционером. «Подписывайте», – сказал милиционер немного погодя. Потом за дверью дружно молчали. Минут через пять милиционер вышел из канцелярии. «Она все подписала и теперь плачет», – сказал он мне. «В чем же она созналась?» Милиционер пожал плечами и сказал, что сознаваться ей, в общем-то, не в чем. Дамочка гуляла неподобающе поздно, но уж это дело мужа. «Да, – сказал я, – пусть муж уведет ее домой, и кончим с этим делом». – «Муж в отсутствии. Но она живет совсем близко». – «Мы подержим ее до света и отпустим». – «В таком случае на оборотной стороне протокола вы напишете, что у вас нет претензий к гражданке Линтуловой». – «Гражданка Линтулова?» – «Это задержанная».
Мы вернулись в канцелярию, где атташат-майор ходил вокруг неподвижной Агнии.
– Мы не настаиваем на наказании, – проговорил он, завидев милиционера, – но порядок действий властей…
Милицейский офицер подал мне протокол. Краем глаза я успел заметить, как следила за моей рукой Агния. Я очень ловко взял злополучный лист. Исписанная сторона лишь мелькнула передо мной. Я начертал отречение от претензий на двух языках, сложил протокол так, чтобы мои надписи оказались снаружи, и подал бумагу милиционеру. Когда офицер ушел, я вызвал Ранке и приказал ему отвезти госпожу, куда она скажет. Ранке, хвала ему, в разговоры не вступал. Атташат-майор сказал, что мои действия выше всех похвал, и удалился.
Потом были убраны пулеметные гнезда, распахнуты стальные ставни, и сообщения о событиях ночи ушли в Берлин.
Когда я шел домой, Летний сад был закрыт, и там стоял такой мрак, что отвори мне кто-нибудь ворота, я и то не решился бы войти. Тьма лежала как облако, как невиданная черная зимняя крона, отросшая за одну ночь взамен летней листвы. Из этой тьмы иногда вылетали огромные черные птицы и качались, раскинув крылья, над Фонтанкой. А на Гагаринской была своя темнота. Она была неопрятна. Ей не под силу было вычернить фасады и редкие светящиеся окна. А во дворе она была как омут.
Подбрасывая ключи на ладони, я поднялся на свой этаж, и неведомо откуда сверху на меня слетела, пала Агния. Если можно целовать с ожесточением, то именно так она меня и целовала. Она плакала. Наконец я догадался обнять ее. «Ты меня впустишь к себе?» – спросила Агния. Я попытался, но не справился с ключом. Тогда она взяла ключ и отомкнула замок. «Ох! Ох! – сказала она, когда мы оказались в прихожей. – Ты понял ли, что сделал?» – «Ты не хотела, чтобы я читал протокол. Я его не прочел.» – «А почему? Ты понял, почему?»
Я пожал плечами и сказал, что догадаться нетрудно и что, скорее всего, у нее другое имя. «Да! – жарко и яростно произнесла Агния. – Я ненавижу его. Но если ты хочешь, скажу тебе. Ты хочешь?» – «Нет, Агния. Ни за что». И тут она заплакала так громко и так горько, что мне страшно вспомнить это по сей день. Потом она успокоилась и сказала, что умрет без чаю. Ее в самом деле трясло. Но пока заваривался чай, мы начали целоваться, а когда очнулись, оказалось, что разбудил нас гудок Ранке. Я махнул ему в окно и вернулся к Агнии. Она успела заснуть, а сброшенное мною одеяло прикрывало только лодыжки. Я накрыл ее, и вдруг мне пришло в голову, что всего этого больше не будет, и я никогда не увижу спящую Агнию. Не одеваясь, я прошел в кухню, присел на табурет перед холодильником, на белой прохладной дверце написал сегодняшнее число. И ниже: «Агния спит на правом боку».
Оберегаю память от потерь.
Все то, что раньше было только звуком,
простым пятном, лишенным очертанья,
Все отзовется в сердце тяжким стуком
и отольется в формы длинных фраз.
Когда, разноголосицей томясь,
я разделял недели на минуты, года на месяцы
И постигал их связь,
Мне этот год сначала отдал ночи –
Огромные пространства темноты с прорехами
неярких фонарей.
Будучи записаны в столбик, эти слова произвели на меня такое впечатление, какое, должно быть, производили на героинь известной сказки жабы и самоцветы, слетавшие с их губ во время разговора. Стихов я не писал никогда, а этот мутноватый фрагмент, хоть и был лишен известных мне признаков поэтического текста, имел, несомненно, имел к ним отношение. Я сидел голый перед холодильником и перечитывал написанное до тех пор, пока не сообразил, что вот-вот проснется Агния. Тут же я понял, что, во-первых, написанное мне нравится и что, во-вторых, именно поэтому мне стыдно было бы показать ей эти строчки. Чтобы не шуметь водою в раковине, я намочил в чайнике салфетку и смыл стихи. Но вот, оказывается, помню их и сегодня.
Еще час я дожидался, пока Агния проснется.
– Боже, Боже! – сказала Агния. – Я никуда не пойду. Я буду ждать тебя. Ну, не смотри на меня так, будто ты вот-вот сойдешь с ума.
– А как же подслушивание и подсматривание?
– Вот так, – сказала она, перекатываясь. – Вот так подслушивание, а вот так подсматривание. И потом: что тебе стоит приказать – пусть не подсматривают.
Первое, что я увидел, придя со службы, были распахнутые чемоданы и Агния, стоящая над ними.
– Да, – сказала она. – Да, Иоахим. Я решила, что ты не будешь возражать. А вдруг мы и в самом деле уживемся?
Красуйся, град Петров! Я чуть было не сознался ей в утренних стихах.
Теперь по вечерам я заходил за Агнией в ее мастерскую, и, если погода не была поистине ужасной, мы гуляли. Если гулять было никак нельзя, мы рисовали Лефорта. Что заключал в себе этот эвфемизм, известно было только нам, но мне уже очень давно кажется, что об этом знаю только я. Еще забава была у нас в ту пору. Мы являлись в какую-нибудь из компаний Агнии, она представляла меня и, словно забыв о моем существовании, погружалась в нескончаемое, хотя и скудное застолье. Проходило четверть часа, и всякий раз кто-нибудь начинал выпытывать у меня подробности нашего с Агнией житья. Нечто подобное происходило и с ней. И какие же потом возвращались к нам слухи!
Примерно через месяц совместной жизни Агния захотела, чтобы я собрал сослуживцев.
– Банкет! – сказала Агния, – решительный банкет!
Она принесла чемодан посуды, а я оказался в мучительных недоумениях. Что это значит? Я достаточно знал Агнию, чтобы быть уверенным: ни о какой имитации свадьбы речи быть не может. И вот опять: мне действительно нельзя было спрашивать ее о том, о чем она не говорила сама, или я просто трусил? Я никогда не был о себе слишком высокого мнения, но узнать в один прекрасный день, что причиною моей нелюбознательности во всем, что было тогда, что касалось Агнии, узнать, что причиною моей умственной неподвижности была только трусость… Нет, это было бы слишком даже для меня теперешнего. К тому же моя чувствительность в те месяцы была такова, что я, случалось, видел ее сны. И может, очень может статься, что я был труслив ровно настолько, насколько ей хотелось этого.
Ах, Агния была хороша! Она ошеломила всех, и приглашенные офицеры плотным табунчиком переходили за ней из комнаты в кухню и обратно. Она заучила с моего голоса десяток фраз и манипулировала ими так ловко, что бедные мои офицеры признали за ней отменное владение немецким.
– Господин майор! – сказал Фогель, сверкая глазами. – Вы, конечно… Но кто бы мог подумать, чтобы настолько…
И тут я сообразил. Присутствие Агнии, ее обворожительная прелесть были рассчитаны именно так, чтобы самый факт ее существования рядом со мной оказался вдруг в числе моих достоинств. Исчезни Агния в тот миг с нашего банкета, и ничего бы не изменилось. Очень хорошо помню, что меня это на минуту встревожило. Только на минуту.
На другой день мы начали учить немецкий как следует, и я просто забыл о том, что на свете бывают тревоги. Чего только не приходило мне в голову тогда! Однако несомненно было – чья-то воля меня хранит. А как иначе объяснить, что ни разу ни с кем я не проговорился о своих безумных планах. И покоя, такого полного, глубочайшего покоя, который сошел на меня в эти недели, мне не довелось испытать в дальнейшей жизни никогда.
Тогда же Агния изобразила Лефорта во всех желаемых позициях и даже на крохотных эмальках жилетных пуговиц поставила едва заметную роспись. На одной из пуговок после обжига у Лефорта появилась чуть заметная улыбка. «Вот ты как!» – сказала Агния изумленно. Из этой миниатюры она сделала себе медальон, а заказчику нарисовала нового, серьезного Лефорта.
Помню, как, придя со службы, я застал Агнию в кухне перед столом, который был завален деньгами.
– Смотри-ка, – сказала она, – этот любитель Лефорта оказался честным парнем. Сколько обещал, столько заплатил. А что ты скажешь, если я потрачу половину, а не скажу на что?
Я рассмеялся, а она тут же расцеловала меня и разделила деньги на две кучки. На другой день у нас был пир. Мы ели устриц, и Агния бестрепетно говорила по-немецки.
– Ich danke! – сказал официант, принимая мзду.
– Да уж, – молвила Агния, и мы ушли торжествуя.
Она остановила такси в своем третьем дворе. «Ты подожди», – сказала она строго и вошла в бородавчатую дверь. Она вернулась быстро. Я едва успел подтянуться на турнике, который стоял посреди двора в окружении кустов боярышника, как Агния уже вышла. В руках у нее был большой конверт из крафт-бумаги.
– Дай мне слово, что сделаешь, о чем я попрошу.
– Ты ходила за конвертом? – мне вдруг показалось необычайно важным выяснить, зачем ей этот конверт.
– Дай мне слово.
– Ну конечно!
Агния взяла меня под руку, и мы прошли оставшиеся метры молча, но похрустывая бумагой.
– Значит, ты дал мне слово.
– Ну да! Да!
Мы вошли в парадное, поднялись. В квартире Агния сразу прошла в комнату, извлекла сверток с деньгами из рукава моей шинели, висевшей в шкафу, и аккуратно разложила отмеренную половину в конверте.
– Завтра мы едем с тобой в одно такое место. Не беспокойся, больше я тебя не повезу туда. Но в этот раз… Ты обещал.
– Я позвоню Ранке, он отвезет нас.
– Нет, нет, кроме нас никого. Я хочу познакомить тебя кое с кем.
– А деньги?
– Ему очень нужны деньги. И потом ты сказал, что я могу тратить их как угодно.
В тот вечер я был настойчив, я был настойчив впервые за все время знакомства с Агнией. Она не сказала мне ничего, но глаза ее делались все печальней. Наконец мне стало стыдно.
На другой день в утренних сумерках мы ехали нетопленым пригородным поездом, и Агния досыпала у меня на плече. Часа через полтора мы вышли на маленькой станции и мягкой узкой тропкой дошли до тихого поселка за дощатым забором. Пока Агния звонила у запертой двери, я успел прочесть написанное серыми буквами на голубом стекле, прикрепленном к доскам.
– Ты не сердишься? – спросила Агния, и тут нам открыли. Как видно, она обо всем договорилась заранее. Нас ни о чем не спрашивали. Неторопливый служитель довел нас до маленького домика, постучался, прислушался.
– Можно, – сказал он. Из-за двери тоже кричали: «Входите».
– Не бойся, – сказала Агния, – не бойся.
Он стоял на пороге комнаты и, чтобы разглядеть нас, прикрывался ладонью от утреннего солнца. Я видел его прекрасно. Когда я был маленьким, мне хотелось вырасти и стать именно таким. Он был высок, строен, а двигался так, что у меня защемило сердце. Он вглядывался в нас сквозь солнечный свет, а потом вдруг выхватил изо рта сигарету, обнял Агнию и стиснул мою руку своей влажной ладонью.
– Ксения! – проговорил он, целуя Агнию. – Ксения! Знали бы вы, как рад я видеть вас с Петром. – Он усадил меня рядом с маленьким столиком. – Рассказывайте все, все как есть.
– Да, – сказала Агния, – рассказывай ему все. – Она так и стояла у двери. – Глеб, его зовут Иоахим.
– Я немец.
Это вышло глупо, и взгляд Глеба лишь на секунду остановился на мне, потом он болезненно сморщился, но Агния кивнула мне.
– Я офицер немецкой армии, я имею дислокацию в Петербурге.
Теперь уж настоящая мука исказила лицо Глеба.
– Где? – спросил он шепотом. Но, услышав ответ, расцвел, сорвался со стула, закружился по комнате. – Чудно! Чудно! Чудно! Вы недаром понравились мне сразу. Здесь, в неустанных трудах, в нечеловеческом напряжении я должен быть спокоен за Ксению. Вы любите ее? Отлично! Значит, вы убережете ее от всего. Прочее меня не волнует. Еще, – он несколько раз перебрал пальцы на руках, – еще полгода, и вы передадите мне Ксению, а сами станете верным и почтительным другом. А как же иначе? Не стреляться же нам. Да, можете не беспокоиться на этот счет – ваше изумление будет таким сильным, что вы сами почувствуете: Ксении оставаться с вами нельзя. Еще раз, какое место вы назвали?
Снова он забился в восторге.
– Вы приезжий, Петр, и вам это простительно, но я не путаю никогда. Скоро и вы научитесь различать. Памятник Екатерине и памятник Петру (да он же ваш тезка!) путают только приезжие. Памятник Екатерине похож на шахматного слона. В этом секрет.
А не хотите ли в шахматы? – Он вдруг выбросил на стол коробку с фигурами, и я увидел, что один из углов столика раскрашен под шахматную доску. Тем временем Агния вышла, но Глеб не заметил ее ухода. Он стремительно обыграл меня.
– В чем загадка? Загадка в том, что скверик вокруг Екатерины тоже прямоугольный. Но стоит взяться за верхушку памятника и начать раскручивать сцену, все становится круглым. Очень кружится голова, – он приставил пальцы к вискам. – Но так лучше играть. И все, вообще все пришло мне в голову, когда все крутилось. А если вы будете раскручивать памятник Петру, ничего не получится, только время потеряете. – Тут вошла Агния, он обернулся к ней. – Ты отдала деньги? Что поделаешь, Петр, вам придется потерпеть. Я наделал долгов, в моем положении иначе нельзя. Ксения, ты объяснила Петру?
– Лучше ты, – сказала Агния.
– Верно, – рассмеялся он. – Кто же лучше меня? Еще немного, и ассимиляция народов будет решена. Мы все будем одно. Но я еще должен к многим войти в доверие. Вы даже не представляете себе, сколько здесь всяких людей. И каждый стоит денег. То есть я хотел… – Тут он приставил ко лбу ладони и с минуту молчал. Потом поднял голову, взглянул на нас строго и отчужденно. – Ступайте, – сказал он. Чуть притронулся к моей ладони, равнодушно поцеловал Агнию. Мы вышли.
Уже в сумерках мы вернулись в город, а к ночи у Агнии стремительно поднялась температура. Всю ночь и весь следующий день я не отходил от нее. Вызванный мною батальонный врач сказал, что не находит у Агнии никакого систематического заболевания, но что ее недомогание несомненно.
– Не делала ли она прививок? – спросил он перед уходом.
Едва за врачом закрылась дверь, Агния приоткрыла глаза.
– Миленький, – сказала она, – я никогда не делаю прививок. Прививки – это насилие над судьбой. – Она подвинулась и из последних сил похлопала по одеялу рядом с собой. – Ложись уже.
Мы проснулись, когда внизу загудел Ранке. Агния поцеловала меня, и в глазах у нее не было и следа вчерашней болезненной мути.
– Ты очень хороший, – сказала она. – Знаешь, я думаю, ты ни за что бы не захотел сделать мне больно.
Я обнял ее и прижал к себе так, чтобы почувствовать всю.
– Нет, нет! Иди. Если Ранке будет долго ждать, он потом про нас расскажет бог знает что. Иди, я прошу тебя! Я не хочу, чтобы про нас сплетничали.
Она едва не вытолкнула меня из-под одеяла, и, помню, эта вернувшаяся сила привела меня в такой восторг, что я умчался на службу, забыв обряд Летнего сада. Торжествующий Ранке довез меня до места и с вызывающим шиком распахнул передо мной дверцу авто. Я вышел, и неожиданное отчаяние овладело мной. Минуту или две я стоял на краю тротуара и никак не мог сообразить, что мне делать дальше. Не могло быть и речи о том, чтобы войти в здание и принять рапорты. Сам особняк, и прилегающий к нему сквер, и замок у меня за спиной приобрели вид и форму каких-то творожистых облачных груд, эти груды были совершенно непригодны для того, чтобы двигаться среди них, отдавать рядом с ними команды, входить в какие-то подробности своей офицерской жизни… Мало-помалу я понял, что должен вернуться и пройти сквозь Летний сад. Что-то должно было состояться, что-то дожидалось меня там, среди голых деревьев и черного от темноты снега.
– Господин майор, – сказал Ранке. И все-таки берлинская бабушка кое-чем успела с ним поделиться. «Господин майор» – отголоском сознания я отметил, что он повторил это свое заклинание раз пять. Творожистая архитектура вошла в определенные ей рамки, под ноги вернулся тротуар, и как ни в чем не бывало пошла служба. Три раза, да, я помню это совершенно отчетливо! – в тот день я трижды пытался позвонить Агнии.
В первый раз вместо нормальных гудков вызова мне пришлось слушать какое-то кваканье, во второй раз соединение состоялось, но из концентратора в тот же миг повалил дым, в третий раз я, наконец, дозвонился из уличной будки, но Агния меня не услышала. Однако то, что трубка говорила ее голосом, меня успокоило.
Когда я вернулся домой, в квартире было пусто. Я поставил коробку с птифурами из Елисеевского на столик рядом с телефоном, позвал Агнию, потом заглянул за каждую дверь. Собственно говоря, в том, что ее не оказалось дома, не было ничего особенно тревожного, но тут же явилось утреннее ощущение невыполненного обряда. «Бред!» – сказал я громко. – «Qwatsch!» – сказал я еще громче. Но ярость моя, выраженная по-немецки, лишь усилила тревогу. Вместо того, чтобы раздеться и дожидаться Агнии, я помчался в парадную с пупырчатой дверью, и на третьем этаже, к моему удивлению, мне отворили.
В дверях стояла женщина, виденная мною когда-то у булочной на Чайковского. Увидев меня, она ничуть не удивилась, но сказала, что не знает про Агнию ничего. Потом заплакала.
– Но вы-то, вы-то… Почему вы отпустили ее?
Я спросил, куда? И тут женщина разрыдалась с какой-то яростью, даже замахнулась на меня.
– Простите, – сказала она, утирая сбегавшие по лицу слезы. – Уж вы виноваты меньше всех. Но вам-то она и не простит, если вы ее найдете. А вы ее ищите. Ах, я видела, как вы шли за ней по двору… Ищите ее! – И больше от нее нельзя было добиться ничего.
Вернее всего будет сказать, что от ужаса я одеревенел. Я вернулся к себе, сел, не раздеваясь, к столу и, ничего не ощущая, съел несколько пирожных из коробки. Тогда я не сознался бы в этом никому, но теперь скажу: у меня отнялись ноги. Через полчаса я кое-как поднялся и добрел до ее мастерской. Тамошние служители сказали мне, что за Агнией пришел черный лицом человек с бородой. Я знал его! Его звали Джемал, и мы бывали у него.
Но Агнии не было у Джемала.
– Сяд, – сказал он мне. Он говорил без мягких знаков и еще много без чего обходился в разговоре. Он не знал, где Агния, но – да – заходил за нею в мастерскую по ее звонку.
– Лед, – он хлопнул ладонями. – Лед сколоть, ворота открыть, машине выехать, женщине помочь.
Перед глазами повисли фиолетовые круги. Машина у Агнии… Но ведь я не знал об этом. Чего же я не знаю еще?
Джемал заглянул мне в лицо, вздохнул и сказал, чтобы я искал Агнию в Гатчине. После этого он своим фантастическим русским языком принялся шептать мне о потайных запасниках, о секретном заказе от Мальтийского ордена и, не закончив, склонил ко мне свое темное лицо так значительно, что с отчаяния я вспомнил все. Этот бред, этот несусветный бред был одной из тех фантазий, которые мы с Агнией рассыпали вокруг себя в изобилии.
С того дня началось мое хождение по кругу. Я не мог забросить службу, моя нерадивость обернулась бы немедленным отзывом в Германию, а тогда кто бы стал разыскивать Агнию? К тому же я знал, что женщина с третьего этажа права: Агния придет в ярость, когда я разыщу ее. Может быть, это мне и требовалось. Может быть, по тогдашнему своему малодушию я ждал, что Агния хотя бы прогонит меня. Или прекратит этот кошмар как-то иначе. А это и в самом деле был кошмар. В иных местах наши с Агнией приятели наливали мне водки и, не чокаясь, пили со мной за Агнию. Они, как видно, полагали, что эта деталь поминального чина мне неизвестна. А может быть, жалея меня, готовили к тому, что казалось им неизбежным. Но я-то знал, что Агния жива. Последние десять лет я думаю, что она и ушла от меня, чтобы остаться в живых.
Неужели мне действительно требовалось, чтобы Агния меня отпустила, неужели я был так слаб?
Недели через две я, во-первых, убедился в том, что наши с Агнией выдумки необыкновенно живучи, а во-вторых, в том, что она жива и невредима. Во всей этой карусели прочных, случайных и зачаточных знакомств мне попались один-два человека, знавшие об Агнии хотя и немного, но зато без примеси нашей развеселой лжи. Почему я был уверен в том, что Агния даст им знать о себе? Ведь мне и в голову тогда не приходило, что Агнией могут двигать такие прозаические мотивы, как зарабатывание денег (мог бы, мог бы вспомнить конверт, набитый деньгами и оставленный в поселочке за забором). А между тем как раз эти немногочисленные знакомцы Агнии были из тех, кто временами доставлял ей работу. Мне же они в безумии моем казались в те дни какими-то медиумами, через которых только и возможно удержать связь с миром, где укрылась Агния. Будь я в те дни нормален, я бы сказал, что подружился с ними, но, скорее всего, они из жалости и любопытства позволяли мне быть при себе. Кстати, очень кстати мы с Агнией не успели наврать им ни черта, а иначе наше сближение было бы невозможно.
Итак, их было двое. Да, двое: старая еврейка миниатюристка и молоденький галерейщик, который скоро разорился и запил. Но моей вины в этом не было. Если я не слонялся у одного из них дома, то сидел у себя в квартире, глядя на телефон. Вот беда: у меня не было ни одной фотографии Агнии!
Как-то под утро – без Агнии уже прошел почти месяц – я проснулся с давно забытым беспокойством в теле. Помню, как меня поразила эта юнкерская готовность к движению. Полный тревожной бодрости, я вышел из дома и пустился вдоль набережной Фонтанки. Миновав Аничков мост, я понял, что иду к миниатюристке. В этом не было никакого смысла, потому что вчера Соня уехала на неделю к своей родне праздновать Новый год. Я сам провожал ее. Последние дни я боялся расставаться с ней. К тому же в такую безумную рань нельзя было идти ни к кому. Но я шел.
У Сониного дома в темном проеме дворовой арки стояла Агния. Я увидел ее, когда между нами оставалось шагов пять, она словно возникла из снега, пролетающего сквозь темноту. Было мгновение – кто-то еще почудился мне за ее спиной, но шевельнулся воздух, и столб из снежинок и темноты разошелся.
Почему я не кинулся к ней сразу? Почему я стоял и смотрел, как она отводит от лица снежинки? Где-то далеко, далеко в толщах кварталов взвыл грузовик, и Агния вдруг кинулась бежать. Это было так бессмысленно, так страшно и так жестоко, что я был неподвижен, пока не хлопнула дверца автомобиля. Я и автомобиль-то увидел лишь тогда, когда раздался этот звук. Я погнался за ним, но он уже вывернул из двора и исчез.
Что произошло? О мираже не могло быть и речи. Агния стояла передо мной живая и, насколько я мог заметить, невредимая. То юношеское состояние, что выгнало меня из дома, вдруг исчезло, вся сила его обернулась неожиданной жгучей радостью, и, почти лишившись сил, я прислонился к стене, чтобы не повалиться в снег. Я по-прежнему не знал, что произошло, но нынче утром мы оба пришли сюда. И это так! Значит, теперь я сделаю с собой такое, что этот мир Агнии сам раскроется передо мной. И тут же вышла из сумерек неуловимая прежде мысль. Этой мыслью был Глеб. Но теперь мне было известно, что делать и с ним… Я раз и навсегда запретил себе думать об этом несчастном как о чем-то существующем отдельно от Агнии. Пусть Глеб, пусть кто угодно еще! – найти Агнию, найти и объяснить ей наконец, что я уже знаю почти все и не боюсь ничего.
Я еще вернулся к себе на квартиру и напился горячего чаю. Потом как ни в чем не бывало прошелся Летним садом и явился на службу. Пользуясь темнотой, я даже созорничал: отдал честь Петру Великому. Старший писарь лежал с гриппом, и почту у меня на столе раскладывал Ранке. Да, был день почты.
Внук берлинской бабушки, до того как я отослал его, все-таки успел разложить почту в том особенном порядке, когда во внимание принимается только размер конверта. Будь конвертов тысяча, он выстроил бы у меня на столе пирамиду, а так – скромное надгробие рядом с телефоном. Понемногу утреннее возбуждение проходило. Я уселся за стол и принялся думать, как совместить все то, что должно происходить в симметричных особняках, с поисками Агнии? Никогда в жизни у меня в мозгу больше не возникали такие хитроумные сюжеты. Один показался осуществимым, но была в нем какая-то шероховатость. Я потянул к себе самый нижний, а значит, и самый большой конверт из сложенных Ранке. Это наверняка было казенное послание, и я мог без стеснения вырисовать алгоритм своей затеи на безадресной стороне. Я вывел прямоугольник и потянул от него линию книзу. Карандаш запрыгал на нитках, которыми был армирован конверт. Сначала была только досада, лишь позже я сообразил, что именно такие конверты доставляет фельдпочта. Инстинкт командира сработал. Тем же карандашом я вскрыл конверт и прочел несколько фраз над синим оттиском печати. Мне и моему батальону предписывалось оставить Петербург в течение ближайших трех дней.
Я вызвал Гейзенберга, и все закипело. Но я продолжал командовать, распоряжаться, лязгать голосом. К исходу третьего часа ко мне вернулась способность объясняться по-человечески, я еще раз переговорил с напружиненным Гейзенбергом и ушел.
Я убеждал себя, что мне нужно все как следует обдумать, но на самом деле, уже проходя мостом над Фонтанкой, знал, что мне делать. Этот город, над которым были подняты ангелы, похожие на распятия, сожрал меня. Меня уже не было. Оставалось нечто облаченное в форму и связанное ритуалами, оставалось то, чему следовало вернуться в Германию.
До позднего вечера я ходил по городу и лишь в темноте пришел на квартиру. Я принял горячий душ, переоделся и присел к столику в спальне. Я позвонил в казарму, потребовал Ранке и велел ему не гудеть завтра под окном, а подняться ко мне, чтобы помочь с вещами. Дверь будет отперта. После я достал два листа превосходной, настоящей слоновой бумаги и написал крупно: «Я не выдержал России. Майор Тишбейн». Прошел в прихожую, открыл дверь. Вернулся. Достал пистолет и подумал, что холод даже кстати, но передумал: сквозняк мог сбросить бумагу со стола, а мне почему-то не хотелось этого. Подошел к окну, и тут снизу раздался истерический хохот. Двое пьяных, мужчина и женщина, жестоко дрались под окном, она же при этом еще хохотала. Потом он поскользнулся, упал, а она со слезами и причитаньями начала поднимать его из последних сил.
Я вернулся к столу, поставил пистолет на предохранитель и с полчаса писал, подгоняемый первой фразой. Вдруг оказалось, что почти ни о чем нельзя сказать прямо. Я вычеркнул все имена, но слова в каждой фразе выдавали меня с головой. Даже самые незатейливые из них нельзя было выстроить по своему произволу. Я почувствовал, как подступает сумасшествие, но не успел испугаться. Истинное обжигающее безумие пришло, и все слова разошлись по местам. Я написал свое имя еще раз и с облегчением взялся за пистолет, но тут мне пришло в голову, что необходимо написать Фогелю. Мне подумалось, что этому лейтенанту моя смерть может показаться чем-то непристойным, и я опять взялся за карандаш…
Я писал всю ночь, и та единственная развязка, которая была для меня желанна в этом проклятом городе, уходила вместе с темнотой.