Алексея угощали ватрушками, котлетами, квашеной капустой, жареными грибами, пирогами.
- Тогда пирога с картошкой попробуйте - самый хороший пирог. И выпьем по рюмочке. Сын, наливай.
Малинин с улыбкой посмотрел на мать и налил рюмки.
- Ну, сыновья, - старуха посмотрела на сына и на Алексея, - за ваш труд.
Старуха чокнулась с Алексеем, и Каля, раскрасневшаяся, в шелковом платье, с завитыми волосами, тоже со всеми чокнулась. Было видно, что Каля решила этот вечер держать себя как можно лучше.
Она все время повторяла:
- Кушайте лучше, пейте больше.
Старуха рассказывала:
- Нас было четыре подсобницы. Мы сделали себе одинаковые ситцевые татьянки. Идем как инкубаторки. Люди на нас смотрят. Интересная жизнь была у нас на Южном Сахалине.
"Вон куда тебя, старую, носило", - подумал Алексей.
- В одно прекрасное время директор мне говорит: "Завтра, Мария, будем свиней принимать". Я молчу, соглашаюсь. Ладно. Приняла я свиней. Дали мне свинарник на горе. И я со свиньями одна. Целый день в кормоварке варю, стужу, кормлю свинюшек. Там крупа гаолян была, похожа на гречку, но не гречка. Свиньи ее любили. Одна свиноматка у меня, Волга, такая капризная была. Однажды я пошла на выходной. Меня заменила свинарка, тоже Мария, Маша. Я ее предупредила, что Волга капризная. А эта Мария стала Волгу кормить, принесла поросят и на Волгу закричала. Волга ее за ноги и схватила. Поросята маленькие, как дожжик. А Волга, как тигр, кидается на всех и никого не пускает. За мной поехали. "Твоя Волга всех грызет, и поросят не дает, и шайку не дает брать". Со свиньей не сладятся. Я той Марии говорю: "Я, Маша, тебе предупреждение давала - потише с ней, поласковее". Сама открываю дверь; "Волга, милая, да ты что? Что, милая? Тебя обидели, моя милая?" А Волга ко мне прямо встала и рассказывает, и рассказывает, не знает, как ей жаловаться. И жалуется.
- Кушайте лучше, пейте больше, - сказала Каля.
- Мама, вы расскажите, какие вы записки начальнику писали, - сказал, смеясь, Малинин.
- Записки обыкновенные. Сейчас расскажу. Было это сразу после октябрьских. Корма у нас были сочные, в ямах зарыты, но по ту сторону реки, а мы по эту. Я наказываю, требую, чтоб корма дали. Кормов не везут. Директор подсобного хозяйства все, говорят, пьяный. Ага, они там пьют, я заливаюсь, плачу, к свиньям хоть не ходи. Скот хочет кушать, скотину жалко, не показываешься ей прямо на глаза. Я сажусь, пишу записку. Вы, мол, откройте глаза, вы все никак с рюмочкой не расстанетесь. И матом как заверну. Вам праздники. Вы все чеканитесь. А у меня все пропадет. В честь чего у меня свиньи худеть будут из-за вашего пьянства? Возчику записку отдала. Рассказывали мне, директор прочитал, сидит, улыбается: Огороднице дал почитать. На другой день и постилка, и корма сочные, и селедка нам списана. Дня три возили. А директор глаз не кажет. Я к нему пошла и стою у порожка в конторе, поздравствовалась. Он мне: "Мария, проходи, садись". Я иду, как будто вроде виновата. "Как дела?" - спрашивает директор. "Все у меня хорошо. Накормили. Утеплили. Только жду милицию". Директор: "А за что?" Я говорю: "За хулиганские письма". А он смеется. Да, любила я свинюшек. Выйду, покричу - они со всех сторон ко мне, беленькие, как дожжик.
- Маму за ее дела орденом наградили, - сказал Малинин.
- Больше ни слова, ни полслова не скажу, - старуха засмеялась, - а то гость уйдет, и меня потом дети прорабатывать начнут. Скажут, что я как комар "кум-кум". Знаете, как комары бундят? Как кумовья, их кумовьями и зовут. Кум-кум-кум.
- Когда я так говорил про вас, мама? - спросил Малинин. - Хоть когда?
Сыновняя почтительность была приятна старухе. Она сказала:
- В кого у меня сын такой солидный, даже не понимаю. Я всегда цыганка была, меня чернавкой звали, муж покойный тоже смугловатый был, а сын вон чуть не рыжий.
- Он не рыжий, - вставила Каля со своей обычной запальчивостью, - вы рыжих не видали.
- Ну, выпьем за успех реконструкции, - сказал Малинин.
Наконец установка стала работать вдвое производительнее, чем в тот день, когда Алексей вместе с Казаковым и маленьким Крессом впервые остановился перед щитом приборов.
И вдруг товарищи Алексея, работники установки и сам Алексей ощутили неожиданное и непонятное даже ликование. Непонятное потому, что все относились к этой затянувшейся работе как к чему-то совершенно обыденному. Слово "реконструкция" не было праздничным, но, когда она стала видимой, когда цифра, показывающая, сколько установка берет теперь сырья, стала популярной, повторяемой в цехе, в дирекции, в других цехах, вдруг почувствовалась в воздухе удача, успех, завершение труда.
В операторную приходили какие-то женщины, рабочие из других цехов, спрашивали: "Сколько?" Узнав сколько, восклицали: "Ого! Поздравляем!" - и уходили. Митя забегал, смотрел "сколько". Зашел Баженов, спросил "сколько". Главный технолог привел зарубежную делегацию. Обычно на каталитический крекинг иностранцев водили только на этажерку, показать завод с высоты, а тут привели в операторную. Работники цеха, даже те, кто ворчал, сидя несколько месяцев на одной тарифной ставке, без премии, гордились и радовались.
Дело сделано. Достигнута самая высокая в стране производительность каталитического крекинга такого типа, как этот. Алексея поздравляли, он ходил, улыбался и удивлялся тому, что результат оказался таким праздничным. Рыжов говорил: "Надо выпить по такому случаю". Митя оттопыривал губы и всем длинно рассказывал, какие были ошибки, как Алексей Кондратьевич пленился коварной картинкой с вводом сырья и как он сам опростоволосился с коробами. Сейчас все выглядело смешно и легко; Малинин сиял и думал про себя, что еще он сделал бы. У него был готов обширный план, но он пока помалкивал, только говорил Алексею: "Оставайтесь у нас, у нас лучше".
Кресса не было видно, он был из тех людей, которые, когда все хорошо, исчезают.
Казаков потирал руки, острил, подолгу сидел в цехе, наслаждаясь победой, и тоже говорил; "Надо отметить".
И еще раз пришлось пойти к Терехову. И еще раз Алексей пошел. Слишком значительно было дело, которое он делал, и близки стали люди, в нем участвовавшие. Надо" было доложить о завершении реконструкции, о результатах.
Терехов разговаривал по селектору. Перед ним на стуле сидела женщина, мяла в руках кружевной платочек.
Терехов кивнул Алексею, сам продолжал разговор но селектору. Сказал кому-то:
- Давай пятую марку.
Кто-то ответил:
- Я буду стараться.
- Старайся, а то я тебе план переменю, - засмеялся Терехов и выключился, передвинул рычажок на щитке, обратился к женщине: - Еще что?
- Значит, чехлы в больницу, формочки для наших сестер, - плачущим голосом стала перечислять женщина.
Терехов подписал листок, который женщина ловким движением подхватила со стола.
- Приеду в больницу, если не увижу... - пригрозил Терехов.
- Да что вы, Андрей Николаевич! А остальное, значит, нет? - спросила женщина.
- Нет! Вы, в детской больнице, им лучше костюмчики купите, оденьте детей, а пыль в глаза нечего пускать.
Женщина ушла. Терехов вздохнул, сказал в пространство:
- Все тянут деньги, это ужас.
Прятал глаза, не смотрел на Алексея.
На селекторе зажглась лампочка. Терехов сказал в микрофон:
- Прачечная стоила около миллиона, я требую, чтобы операторы являлись в выстиранных свежих комбинезонах.
И выключил микрофон.
Вошел Казаков, пожаловался на затяжку с факелом.
- А у тебя бриз, мой дорогой. Ты можешь этим бризом...
- С факелом надо им пообещать, - сказал Казаков насмешливо.
- Пообещай, - сказал Терехов и обратился одновременно к Алексею и Казакову: - Слушаю.
Алексей сказал коротко, что все в порядке, производительность одной установки каталитического крекинга повышена вдвое. Надо премировать коллектив цеха и довести результаты реконструкции до сведения всего завода. Казаков предложил созвать всех старших операторов, то есть людей, которых это непосредственно касается. И созвать техническое совещание.
Терехов поднялся, стал говорить стоя.
- Нет! Не так! Открытое партийное собрание. Собрать всех рабочих, чтобы знали. Устроить заседание научного общества совместно с представителями московского института, то есть с товарищем Изотовым. Дать сообщение в газету. А материальное поощрение - это уже дело второстепенное. Важно, чтобы знали рабочие и инженеры, потому что мы будем перестраивать и другие установки. Надо, чтобы знали все.
Алексей хотел одного: закрепить результаты и по примеру этой установки переделать остальные. У него была инженерная задача. Терехов хотел громкой победы. Эта реконструкция велась не по указанию сверху, она была проявлением инициативы, родилась в недрах цеха, пусть об этом узнают, говорил он. Борьба за повышение производительности - величайшая наша задача, говорил он.
Еще недавно он готов был пустить реконструкцию под откос, а сейчас он возглавлял успех, он создавал его для завода, для себя и... для инженера Изотова.
Договорились о докладе Алексея в нефтяном институте, о заседании научного общества, о выступлении на общем собрании.
Алексей настоял на премировании работников цеха.
Казаков молчал, он знал, что директор большой мастер устраивать помпу, производить шум. Своего не упустит.
- Реализуем успех, - провозгласил Терехов, прощаясь. Он поздравил Алексея.
- Вот в чем разница между вами, - сказал Алексею Казаков, когда они вышли из кабинета, - ты создаешь успех, а он его реализует. Он даже тебя заставил выступать глашатаем своих достижений.
- Да? Ты так думаешь? - усмехнулся Алексей и жадно затянулся папиросой. Он выполнил долг перед товарищами и держался до конца. Но что Терехов, идиот, что ли: неужели он думал, что рукопожатием они поставят точку на всем, не только на реконструкции? Пусть благодарит бога, что у Алексея хватало выдержки и самообладания на всю эту историю. Терехов проявил обыкновенный цинизм человека, привыкшего считать, что ему все можно, все позволено. Неужели Тася любит его? Алексей ненавидел Терехова!..
На кожаном диване в приемной, как всегда, развалились шоферы.
- ...Генерал на Черное море - я за ним, генерал на Украину - я за ним, генерал на Карелию - я за ним...
- Потише нельзя? - сказала секретарша шоферам.
Казаков, сделав Алексею знак, чтобы он задержался, припал к телефону своим грузным телом и загудел в трубку:
- Нужна крытая машина для катализатора. Крытая машина для катализатора - это культурная работа. Это и есть твоя автоматизация. Что ты выгадываешь? Тонну катализатора ты наверняка иначе потеряешь, просыплешь и угробишь.
Закончив темпераментный инструктаж по телефону, Казаков медвежьей походкой подошел к Алексею, обнял его за плечи и вышел с ним из приемной, провожаемый взглядами шоферов.
- Послезавтра - суббота, вечером соберемся, отметим, - сказал Казаков.
Алексей полез в пиджак, вынул деньги и телеграмму. Его вызывали в Москву, в институт.
- Завтра надо собраться, - сказал он, - послезавтра я уезжаю. Я потому так спокойно слушал Терехова и соглашался на все эти выступления и помпу, что знал - послезавтра вечером меня уже здесь не будет. А завтра мы выпьем за наш несчастный каталитический крекинг и за тех, кто с ним помучился.
И Алексей сунул приятелю все деньги, которые у него были.
- Из цеха всех позовем, кто участие принимал.
- Дорогой, не учи меня, - ответил Казаков.
28
Решили собраться в гостинице.
Лидия Сергеевна обещала прийти помочь, распорядиться насчет вечера.
Клавдия Ивановна подвела Алексея к окну.
- Досточка хорошая здесь была, на ней сидели, в домино играли, лавочка такая. Кому-то помешала, унесли. Ну что ты скажешь!
Раздался звонок, Клавдия Ивановна поспешила в прихожую. Хлопнула дверь. Когда она вернулась в гостиную, ее совиные, нелепые глаза смотрели сурово. Она молчала. Потом доверчиво посмотрела на Алексея и сказала:
- Приходила моя сестра. Не прощаю ее.
Клавдия Ивановна опять помолчала, словно сомневаясь, имеет ли она право говорить о таком своем, сокровенном с Алексеем, приезжим человеком, столичным, государственным, какими были в ее представлении все командированные в этой гостинице.
Алексей спросил:
- А что она?
- Уж такая худая, из плохих плохая. Скажите мне, Алексей Кондратьевич, почему так получилось? Может быть, из-за детства нашего. Как мы росли? Мама болела, отец с горя гулял. Может быть, через это она такая стала?
- Вы ведь не стали.
- Нечего обо мне говорить. Я справедливость чувствую. С сил вон тяжело глядеть на детишек у такой матери, Алексей Кондратьевич. Детство никто им обратно не отдаст, уж вырастут без детства. Самое что есть у человека невинное и без забот - это детство. Вчера я проходила мимо их дома. Они что-то сидят, так унывно гудят на окошечке. Бурлят что-то.
- Это вам, наверно, показалось, что они такие несчастные.
- Не-е-ет, Алексей Кондратьевич, не показалось мне ничего. Ответьте мне, почему ее в милицию не забирают, паразитку?
Клавдия Ивановна постеснялась продолжать, сдержала бранные слова. Только повторила:
- Не прощаю ее.
Алексей увидел из окна, что идет. Лидия Сергеевна. Она остановилась перед подъездом и вымыла в луже ботики. К луже сразу подошли еще две женщины и тоже стали мыть ботики.
Клавдия Ивановна, взглянув на эту картину, похвалила:
- Чистоплотные. Мы с детства детей к этому приучаем.
К вечеру стол был накрыт, лежали приборы, накрахмаленные салфетки.
Алексей сунулся на кухню, увидел там Аню Казакову; она махнула ему рукой, чтобы убирался.
Он решил пойти на почту, позвонить в Москву. В своих частых разъездах ему необходимо было знать, что дома все в порядке.
Отца дома не было, а мать и "скандалисты" поздравляли Алексея, интересовались подробностями, что-то кричали веселое, выхватывая друг у друга телефонную трубку. Родной дом, где всегда радовались преувеличенно, а горе неумело скрывали.
Когда Алексей вернулся в гостиницу, гости почти все собрались, за исключением Терехова и Баженова. "Будем надеяться, что Терехов не приедет, - думал Алексей. - У него хватит ума не являться сюда. Но будет жаль, если не приедет Баженов".
С праздничным видом слонялись по комнатам Митя в белой рубашке, в новом костюме, разморенный ожиданием Рыжов, показывающий, что все-таки он начальник цеха, маленький тихий Кресс, который никогда никуда не ходил, а тут пришел.
Малинин даже сейчас изредка взглядывал на часы. Это была хорошо знакомая Алексею привычка ценить, жалеть время, которое проходит, уходит, которое преступно упускать, если хочешь сделать что-то. Так приходится жить одержимым людям, вечно спеша, недосыпая, недоедая, теряя дорогих людей.
Сели за стол, решив не ждать Терехова и Баженова. Алексей настоял на этом, был уверен, что Терехов не придет. Пусть реализует успех, как ему вздумается, но здесь он лишний. А Баженов если придет, то не обидится, что сели без него.
Выпили за тех, кто сейчас несет вахту в цехе, потом выпили за установку и пили за нее весь вечер. Чтобы работала на нынешней цифре, чтобы так держать.
Вначале говорили только об этом. Вспомнили и ошибку Алексея, и несчастные короба, и горы катализатора, и недоверие к реконструкции.
Митя подошел к телефону, позвонил на завод, в операторную, узнал, как обстоят дела. Цифра не спускалась, колебалась в незначительных пределах, даже поднималась. Все закричали "ура!".
"Радуемся, как будто не мы это сделали", - подумал Алексей и тоже крикнул "ура!". И даже поднялся со своего места, подошел к Рыжову и поздравил его. Почему именно Рыжова? Тот особенно сиял, совершенно позабыв, как недавно кряхтел: "Ох, реконструкция!"
Пришли Терехов и Баженов после банкета.
Терехов был слегка навеселе и держался сверхпросто. Все-таки явился, показал демократичность, поздравил присутствующих, на мгновение послышались начальнические нотки в голосе, но тут же исчезли - с бокалом в мясистой сильной руке стоял, улыбался рубаха-парень.
Зашел разговор о пожарах. Недавно произошел нелепый и трагический случай. Человек вошел на стройке в помещение, где было темно, чиркнул спичкой и погиб от взрыва скопившихся газов.
- Бывает, раз в жизни и аршин стреляет, - сказал Рыжов, и Алексей вспомнил рассказы операторов о храбрости этого старого сгонщика.
Старик Скамейкин, который уже слегка опьянел, - он был все в тех же, только начищенных, сапогах и в длинном широком пиджаке - сказал:
- А как же, бывает, аршин стреляет. - И, глядя на Рыжова хитрыми, веселыми стариковскими глазами, протянул рюмку чокнуться с ним. Рыжов важно чокнулся со Скамейкиным.
Терехов подливал Лидии Сергеевне вино и смотрел на нее одобрительно. А Лидия Сергеевна краснела и краснела, потом поднялась со стула и, глядя на Терехова, ни с того ни с сего крикнула, как кричат на собраниях из рядов:
- Барин! Генерал!
Терехов засмеялся:
- Лидия Сергеевна, дорогая!
Лидия Сергеевна села с видом человека, исполнившего свой долг, ответила спокойно:
- Вы и есть барин, барин и генерал. Я должна была вам это сказать в порядке критики.
Терехов расхохотался. Все улыбались. Лидию Сергеевну на заводе любили, и то, что-она сказала директору, всем понравилось.
- А что, - с вызовом сказала Лидия Сергеевна, - я не отрицаю, Андрей Николаевич директор хоть куда. Импозантная фигура во главе завода - это неплохо. Но чересчур важен. Не могли бы вы обращаться с нами, простыми смертными, попроще? А то мои девочки в лаборатории ваше имя шепотом произносят. Неужели вам, коммунисту, лестно?
- Разве я такой важный? - со смехом спросил Терехов.
Лидия Сергеевна громко продолжала:
- Вот у меня в Баку директор был, сквернослов ужасный. Ругался прямо-таки матом. Вообще был грубоватый человек, но добрый и простой. У нас на заводе все его любили. Мы каждое утро, как положено, собирались у него на оперативках. Помню, однажды шла оперативка, а меня он не видел из-за огромного фикуса, который стоял у него в кабинете. Решил, что женщин на оперативке нет. И за что-то там ругнулся, да как! Я сжалась, притаилась, а когда выходили из кабинета, он меня увидел. Выбежал к секретарю, заорал: "Убрать эти цветы к чертовой матери!"
Лидия Сергеевна оглядела стол, посмотрела, слушают ли ее. Ее слушали.
- Между прочим, он ругался, а это не задевало и не оскорбляло человеческого достоинства, - со значением сказала Лидия Сергеевна. Она повернула к Терехову красивое лицо и улыбнулась. - Понятно?
- Такая тонкая притча и такая тонкая критика... - Терехов развел руками и сощурил глаза. - Тяжела ты, шапка Мономаха!
- А что? - насмешливо спросила Лидия Сергеевна. - Правда, хорошо, что нефтяную академию закрыли, а то меня за критику начальства теперь бы туда рекомендовали годика на два поучиться. Правда, Виктор Михайлович? обратилась она к Баженову.
Баженов ответил:
- Что вы, Лидия Сергеевна! Я бы первый протестовал. Мы вас в обиду не дадим.
- У нас начальником лаборатории до меня был один товарищ, - продолжала Лидия Сергеевна, улыбаясь. - Была у него одна особенность - он записывал, что люди говорят. Каждый раз, когда я его ругала, он записывал в записную книжку. Записывал, как я его на оперативке назвала, что про него на партийном собрании сказала. Один раз я его назвала растяпой или раззявой. Он записал. А потом, помню, товарищ Баженов ему сказал: "Ты неспособный и ленивый, не можешь работать начальником лаборатории и можешь это записать в своих записках".
- А я боялся, что он запишет и перечислит, как я его назвал, засмеялся Казаков.
Смеялся Кресс, переводил блестящие глаза с одного на другого, и на его лице было написано: "Какие вы все молодцы!"
Алексей протянул к нему рюмку:
- За вас!
"Вот обида, - подумал Алексей, глядя на Кресса, - нет во мне восточного этого умения произносить тосты. А уж он не знаю каких тостов заслужил..." Он обнял маленького инженера.
Лидия Сергеевна крикнула:
- Хочу выпить за человека, которого мы полюбили. За нашего заводского Алексея Кондратьевича! За его талант!
- Чтобы не уезжал в Москву, оставайтесь у нас, - сказал Малинин.
- За товарища Изотова, - сказал своим грубым голосом Рыжов. - Он своего добился. И нам неплохо. Жаль расставаться, от сердца говорю.
Алексей был смущен и повторял:
- Спасибо, друзья, спасибо. Я за вас!
И ходил со всеми обнимался.
- А мы за тебя! - кричал Казаков.
- Товарищ Изотов для завода много сделал, - сказал Терехов, полагая, видимо, чти он должен это сказать, - выпьем за это.
Он произнес этот тост, понимая хорошо, что Алексей уезжает и что больше они, бог даст, не встретятся. Для Терехова все было кончено и перечеркнуто. Завершена реконструкция. Требовался тост, и он его произнес.
- Дорогие друзья, не умею говорить за столом, всегда об этом жалел. За дружбу не благодарят, сами знаете. То, что мы с вами сделали, - сделали. Поэтому за вас выпьем.
- А я вот еще что хочу сказать, - заговорил Баженов, - вот что. Мы сейчас с Андреем Николаевичем сюда с банкета пришли. Принимали делегацию, гостей из разных городов, за гостей тосты поднимали. А здесь мы сидим вроде бы у самих себя в гостях. Это наш праздник, и тосты за нас. И победа это наша. И победа немалая. Выпьем за нее!
- За самих себя как будто и неудобно пить да уж приходится. Пей, Скамейкин, - сказал Рыжов весело.
- Я за тебя, Алексей Кондратьевич, тоже выпью, - продолжал Баженов. Мы с тобой давно знакомы. Хочу пожелать тебе: не сиди в Москве, в институте. Там тебе простору мало. Ты не кабинетный человек, тебе пошире поле деятельности надо. Бери себе опять завод хороший...
- А на самом деле, Леша, что ты дальше делать собираешься? - спросил Казаков. - Какие планы у тебя?
- Да предлагают мне главным инженером на хороший завод...
- Так чего ты думаешь?
- Я не думаю, я отказался.
- Значит, не хочешь свой кабинет иметь? Значит, опять в чужой приемной сидеть будешь на диване с шоферами и ждать?
- Опять буду, - весело ответил Алексей.
Терехов сдержанно попрощался и ушел. Он был здесь лишний, его подчиненные подчеркнуто чествовали инженера Изотова. Что-то он проиграл-во всей этой истории с Изотовым, он чувствовал, но что - не понимал и не хотел понимать. Он был из тех людей, которые отметают неприятное.
Казаков, его старый приятель, перестал с ним встречаться вне завода и играть в преферанс тоже из-за этого Изотова. Хорошо, что сегодняшняя неприятная встреча была не встречей, а прощанием.
Малинин украдкой посмотрел на часы и поднялся. Алексей громко спросил через стол:
- Удираешь?
Малинин приложил палец к губам.
- Не хочу портить компанию, Алексей Кондратьевич, пойду до дому. У меня ведь экзамены скоро.
- Мы с тобой сдали экзамен.
- Давай, давай не дури, - вмешался Рыжов, - заучишься. А когда жизнью пользоваться будешь?
- Смотря в чем видеть пользованье. Кому баба дороже всего, кому рюмочка с бутылочкой. Кто просто так погулять любит, на солнышке полежать брюхом вверх.
- Что вы его слушаете? - закричал Митя. - Все врет, он к своей Кале драгоценной торопится.
- Счастливый человек, если к драгоценной торопится, - сказал Баженов. Ты, Митя, еще мал, вырастешь - поймешь.
- А вот, Алексей Кондратьевич, ты холостой, Лидия Сергеевна у нас холостая, взяли бы да поженились. А мы бы на свадьбе погуляли, - сказал Рыжов.
- У нас бы тогда остались, по месту жительства одного из супругов, вставил Малинин.
Все закричали; "Правильно!", а Скамейкин сказал; "Горько".
Лидия Сергеевна нахмурилась, посмотрела на Алексея милыми глазами, притененными рыженькими ресницами, и сказала:
- Нет, друзья, Алексею Кондратьевичу другая нужна, не я. Выпьем за нее.
- Спасибо, Лидия Сергеевна, - негромко сказал Алексей, - наверно, стоит пожалеть, что это не вы.
Сидели еще долго, взрослые, много поработавшие люди, слегка охмелевшие, объединенные радостью свершенного дела.
29
Неожиданно позвонил Терехов и сказал, что ждет Тасю на улице Горького. Тася думала, что он приедет не раньше чем через месяц. По его голосу она поняла, что он весел, чем-то приятно возбужден. В его голосе было ликование, относившееся к самому себе; радость, относившаяся к Тасе, и подъем, опьяненность, которые обычно были связаны с его служебными делами. Какой-нибудь успех или заманчивое предложение плюс коньяк, Москва, гостиница, свобода.
По разговору Тасе показалось, что Терехов был не один. Вероятно, мужская компания, у него было много друзей в Москве.
Не считая того летнего пикника, Тася всегда встречалась с друзьями Терехова, когда они были без жен и о женах и детях в ее присутствии не говорили, как будто их не существовало. Тася не обращала внимания на это, ее это не задевало. "Наплевать". "Наплевать, наплевать", - шептала она, причесываясь перед зеркалом.
Она знала, что изменила себе, но глушила это сознание, как глушат боль наркотиками. Главное - не думать. Сейчас, например, надо было одеться и причесаться получше. Терехов любил, чтобы она хорошо выглядела, он обращал на эти вещи внимание. Он и сам пытался следить за модой. У него не было для этого времени, он явно не поспевал, его пиджаки и брюки были длиннее и шире, чем то диктовали журналы мод, но он смотрел с интересом на франтовато одетых мужчин и спрашивал: "Это что, такая мода? Это что, стиляга?"
Тася была дома одна, отца неделю назад увезли в больницу.
Она позвонила в справочное больницы, ей ответили, как отвечали все дни, что состояние отца прежнее. Это значило, что ему по-прежнему плохо.
- Все будет хорошо, - прошептала Тася, повесив трубку. Чем ей было хуже, тем меньше она верила, что будет хорошо, тем чаще произносила она эти слова.
Когда Терехова не было в Москве, ей начинало казаться, что она больше никогда не увидит его. Она почти не сомневалась, что все кончено. "Все кончено", - говорила она себе с отчаянием. Потом успокаивала себя, уговаривала: "Он приедет". Часто она думала: "Надо кончать. Я должна уйти, порвать".
Если бы она могла, если бы хватило силы ей, ей-самой, ведь она считала себя сильной, решительной. Почему сейчас она не могла? "Он приедет, он очень занят, он скоро приедет", - успокаивала она себя. Он приезжал теперь реже, чем раньше.
Была весна, самое счастливое время.
Андрей Николаевич ждал ее возле Центрального телеграфа с каким-то низеньким рыжеволосым человеком. Они оживленно и, очевидно, шутливо разговаривали и не заметили приближения Таси. А она остановилась в нескольких шагах от них, чтобы посмотреть на любимое лицо, твердое, смуглое, насмешливо-подвижное, притененное кепкой. Андрей Николаевич повернулся, почувствовав на себе взгляд, сделал энергичный шаг к ней, обнял, поцеловал, не стесняясь товарища, потом познакомил:
- Тасенька, это главный инженер одного завода, Герман Иванович.
Андрей Николаевич держался непринужденно и просто, словно они сегодня утром расстались. Ни о чем не спросил, только подбадривающе пожал ее руку, мол, и ты держись так же, все нормально, все прекрасно, не робей, свои люди, все будет хорошо. Но она не попадала в лад, смущалась и молчала.
- Герман Иванович не простой главный инженер. Я тебе потом расскажу, Тасенька, чем он знаменит. Он знаменит славой Герострата, - шутливо говорил Терехов, и она напряженно улыбалась. Она не любила этого шутливого тона, чувствовала, что шутливостью Терехов бронируется от чего-то. Тася сразу увидела, что сегодня он решительно настроен на роль крупного директора, сановито-добродушного.
Его товарищ продолжал разговор:
- Куда годится, директор сидит у телефона. На мелочи разменивается. Рабочий день у директора должен быть три часа, а остальное время он должен сидеть взаперти, читать новинки, книжечки читать, и чтобы никто, боже упаси, ему не мешал.
- А люди? А о людях кто думать будет? - Терехов опять сжал локоть Таси.
- Не наша это задача - строить домики. К тебе не идут на прием восемьдесят - девяносто человек...
- Идут.
- И очень плохо. К моему директору тоже идут. Вот почему директор не в состоянии заниматься технологией. Восьми часов не хватает, надо восемнадцать, потому что директор и главный инженер стараются взять на себя всю ношу. А это и неправильно. Я был в Америке до войны, там на один завод пригласили крупнейшего специалиста на должность главного инженера. Этот мистер приходил на завод два раза в неделю. Ему дали домик, садик с розами и за то, что он сидит у себя, нюхает розы, ему положили приличное жалованье, и только в сложных случаях обращаются за советом. При этом на заводе осваивают новую технику, новые процессы...
- Эх ты, низкопоклонник, - шутливо сказал Андрей Николаевич и погрозил пальцем, - ты это у меня брось! Правда, Тасенька?
Тасенька проговорила что-то невнятное.
- Что же мы стоим, товарищи, идемте, нас ждут.
Тася вопросительно посмотрела на Терехова.
- Недалеко, рядышком, вон в том большом доме. Там несколько старых друзей собрались, боевые ребята, тебе понравятся. У нас, понимаешь, нечто вроде юбилея. Мы решили собраться частным порядком. А квартира эта, Терехов рассмеялся, - эта, понимаешь, квартира нашего зампредседателя совнархоза. Он теперь, бедняга, у нас живет, а квартира пустует временно, конечно.
Угадывалось едва заметное злорадство в этом сочувствии. Тася пристально исподлобья посмотрела на Терехова. Он понял ее взгляд и ответил с вызовом, прикрытым все той же шутливостью:
- Я всегда презирал людей, которые цепляются за московские комнаты, сидят здесь, бумаги перебирают, бумаги пишут, и никаким, понимаешь, дьяволом их отсюда не вытолкнешь. А жизни на просторе боятся. Химики, называется!
В большой комнате со следами заброшенности, с распахнутыми окнами, не уничтожившими зимнего нежилого запаха, за столом сидело четверо мужчин. Они шумно и нетерпеливо приветствовали вошедших: "Наконец-то!", "Где вы пропадали?", "Налить всем штрафную!" Здесь пили и веселились мужчины.
Литровая банка с черной икрой стояла в центре стола, на блюде горой лежала привезенная издалека медово-коричневая вобла, бутылки коньяка, водка, сухое вино. Ножи и вилки были положены на подносе навалом, как в столовых самообслуживания.
После недлинной церемонии знакомства, когда Тася особенно почувствовала неуместность своего прихода сюда, Терехов сказал:
- Тасенька, пробуй воблу и икру, ты такой никогда не ела, это Вячеслав Игнатьевич с Эмбы привез.
Вячеслав Игнатьевич, сухощавый человек с бледным добрым лицом, на котором выделялись брови-щетки, ловкими маленькими руками стал выкладывать черную икру из банки на тарелку Тасе.
- Уж ты молчи, - сказал Вячеслав Игнатьевич, - ты молчи.
- Все вы хороши, - сказал очень толстый человек. Он, видимо, изнемогал от жары, хотя в квартире было прохладно. Толстяк сидел без пиджака и все оглядывался на Тасю, как будто никак не мог решить, надо ему надевать пиджак или можно не надевать.
Все за столом казались смущенными, кроме рыжеволосого Германа Ивановича, который пришел вместе с Тасей и Тереховым. Герман Иванович прохаживался вокруг стола, потирал веснушчатые руки и крякал, показывая, что он намерен плотно закусить.
- Я знаете откуда недавно прибыл? - обратился он к Тасе. - Есть такое место - порт Тикси, Париж Арктики. Вот когда поживешь в этом Париже, начинаешь ценить все другие места, в особенности Москву. Да, знаете, Тася... Тася...
- Таисия Ивановна.
- Дай человеку закусить, - сказал Андрей Николаевич. - Тасенька, не слушай его, болтуна.
- Д-да-а, - вздохнул Вячеслав Игнатьевич и пошевелил бровями-щетками, а все ж таки мой климат зверский, как хотите.
- Ты все плачешься, все плачешься, - сказал толстяк, - тебе хуже всех.
- Нет, тебе хуже, - язвительно сказал Вячеслав Игнатьевич и вздернул брови-щетки.
- У меня точно так же, - закричал толстяк. - Только ты всегда любимчик был в главке, придешь, начинаешь плакать: ах я бедный, ах я отдаленный. А я такой же бедный и такой же отдаленный.
- Ты куркуль, вот ты кто, - сказал Вячеслав Игнатьевич.
Польщенный, как будто ему сказали комплимент, толстяк захохотал. Нахохотавшись, спросил:
- Почему это я куркуль, дорогие товарищи? Интересно знать, а?
Вячеслав Игнатьевич сказал, обращаясь ко всем:
- От он прижимистый. У него и главный механик такой. У него главный механик лопаты на чердаке спрятал и забыл... спрятал и забыл...
Толстяк, довольный, хохотал.
- Конечно, нам приходится прятать да припасать, не то что тебе... Ты поноешь в обкоме, тебе и дадут. Ты такой - одень меня, укрой меня, а усну я сам. А я, товарищи, в таких же условиях нахожусь, только меня никто не жалеет...
- Ты мне скажи, у тебя трава растет? - с каким-то особенным выражением лица проникновенно спросил Вячеслав Игнатьевич.
- Ну, растет, - ответил толстяк, глядя на окружающих так, как будто этот ответ был неслыханно остроумным, и повторил: - Ну, растет.
- Вот то-то, что у тебя трава растет, а у меня не растет, - с печальным торжеством объявил Вячеслав Игнатьевич и рассмеялся, что так ловко посрамил товарища. На самом деле, какое могло быть сравнение, когда в его местах всю траву выжигает, а у толстяка поля и луга вокруг цветут.
Они еще некоторое время препирались - "у тебя трава растет, а у меня не растет" - под дружный смех присутствующих.
- Ты любимчик в главке!
- А ты куркуль, ох куркуль, ты мне какие трубы послал, когда я тебя попросил?
Толстяк победоносно оглядел стол.
- А что же вы думаете, дорогие товарищи, что я хуже себе оставлю, а лучше соседу пошлю, что я такой глупый, по-вашему? Что я идиот? На кого ни доведись...
- Тебя за прижимистость небось с ярославского-то завода и сняли! Нанеся противнику такой удар, Вячеслав Игнатьевич принялся усиленно потчевать Тасю икрой.
- Его не снимали, а культурно передвинули, - сказал Андрей Николаевич.
Все смеялись, и Тася смеялась, два директора продолжали переругиваться. Герман Иванович принял участие в этом споре, высказавшись в том смысле, что теперь плохо и тому и другому: "совнархоз не главк", "от совнархоза лопаты на чердаке не спрячешь".
Терехов смеялся своим обаятельным мальчишеским смехом, но в споре участия не принимал. Те двое от всего сердца ругали друг друга и хохотали.
Раздался звонок, вошел еще гость, в украинской расшитой рубашке и высоких сапогах, бритоголовый, с дубленым морщинистым лицом, сказал "мое почтение" и остановился в дверях.
- Садись, садись с нами, Дмитрич, - пригласил его толстяк, - выпей, расскажи, что видел.
- Ну, я все обошел, - сообщил вновь пришедший и сел возле толстого директора. - Все как есть.
- Ну и какое твое впечатление? - спросил Терехов и шепнул Тасе: - Это его рабочий-ремонтник, - Терехов кивнул на толстого директора, - он его привез как передовика. Вообще старый хороший рабочий.
- Я так скажу, Никанор Ильич, не лучше нашего. Я все обошел. И как же они чистят трубы? Как при царе Иване. Колпаки сымают руками, теплообменники сымают руками.
- Да ну? - Довольный, толстяк покатился со смеху.
- Он на подмосковный завод ездил, по обмену опытом, - негромко пояснил Тасе Терехов.
- Не верите! В этом-то деле я петрю. - Рабочий постучал себя по лбу. Вальцовка, правда, у них электрическая.
- Ну и что? - спросил его директор.
- Фасону много, а так-то хуже нашего.
- Чем же?
- Ключи сами делают. Откуют шестигранник, приварят ручку - вот тебе и ключ.
- Да бу-удет тебе...
- Не верите! Видимости очень много. У нас так не особо форсисто, но порядку больше. Верно, Никанор Ильич.
- Вот лесть неприкрытая, - засмеялся Терехов, - а, Дмитрич?
- Не лесть, - с достоинством отозвался Дмитрич, - ничего подобного, Андрей Николаевич. Мне ребята московские говорят: иди выруби прокладку; а я говорю: а я кувалду твою взял бы и закинул. Инструмент - первое дело.
- Митричу штрафную, - сказал его директор.
Дмитрич выпил, закусил парниковым розовым помидором.
- Мы с Митричем скоро тридцать лет вместе на заводах на разных работаем, где только не побывали... Он вот знает, какой я директор...
- Упрямый бамбук! - сказал Вячеслав Игнатьевич, светясь простодушной наигранной улыбкой. - Вот какой ты директор, я знаю, спросите меня.
Ему хотелось продолжать игру. Все дружно засмеялись.
- Но резервы мощности они вскрывают, это надо отдать, - сказал Дмитрич, все продолжая о подмосковном крекинг-заводе, - и автоматикой занимаются, это от них не отымешь.
- У нас сейчас очень много талых вод, - задумчиво сказал толстый директор, обращаясь ко всем и ни к кому.
- Такой сегодня год, уж Урал - ручей, воробей перейдет, а на одиннадцать метров поднималась вода, - поддержал разговор Дмитрич.
Терехов шепнул Тасе:
- Не скучай.
Но она не скучала. Андрей Николаевич был рядом с нею, она не могла скучать, не имела права. А до остальных ей нет дела.
Андрей Николаевич спросил у нее:
- Что новенького в театрах столицы?
- Когда я жил в Сибири, то там приезжающие артисты обязательно считают своим долгом петь про священный Байкал, - сказал Никанор Ильич, толстый директор.
- А в Башкирию когда приезжают, исполняют танец с саблями, это уж обязательно, это для Башкирии главный номер, - засмеялся Герман Иванович.
- Я должен быть рядом, - шепнул ей на ухо Терехов, - я люблю тебя.
Тася залилась краской, оглянулась, не слышал ли кто, но за столом шумели и смеялись.
- Ох, интересно у нас там жизнь протекала! - Дмитрич вспоминал строительство завода в Орске.
- ...Есть инженер-проектировщик, а есть инженер-копировщик.
- Флаг висит - душа на месте, - сказал Дмитрич, наливая себе стопку водки. Он и его директор пили водку, остальные - вино и коньяк.
- Кто он? - спросила Тася у Терехова, показывая на улыбавшегося курчавого человека.
- Русаков; директор одного института на Урале.
- А тот? - Тася показала глазами на молчаливого гостя.
- А-а, - Терехов засмеялся, - тоже директор одного завода. Знаменит тем, что в любых условиях, в любое время дня и, разумеется, ночи может спать. Может сидя спать, может стоя спать, такой вот парень. Я уверен, что он и сейчас больше спят, нежели бодрствует. Беляев, ты спишь?
Беляев посмотрел на Терехова сонными глазами и спросил неожиданно:
- Споем?
- У него потрясающий голос, - шепнул Терехов.
И началось пение. Беляев высоким сильным голосом пел арии из опер, и все сходились на мнении, что он родился оперным певцом. Дмитрич тоже оказался певцом, действительно прекрасным, пел русские народные песни. У него был небольшой голос, и была в нем неправильность, голос как будто надтреснутый, по-стариковски дребезжащий, но пел Дмитрич приятно, особенно, по-своему, пел с убеждением, что песней все можно высказать: и любовь, и веселье, и тоску.
Однако Беляев со своим серьезным классическим репертуаром оттирал Дмитрича на задний план. Песни Дмитрича трогали только толстого директора и Тасю. Ей казалось, что такого задушевного пения она никогда не слышала.
Терехов был в восторге от Беляева и восклицал:
- Ну как поет! Ну как поет, подлец! За такое пение...
Не придумав, что можно сделать за такое пение, он махнул мясистой рукой:
- Спой еще, друг, просим, просим!
Все просили, и Беляев продолжал петь арии. Потом стали петь хором, и тоже пели очень долго.
- Убежим, - шепнул Тасе Терехов, потом просительно добавил: - Немного погодя.
Было видно, что ему не хочется уходить от компании. А "убежим" было просто шутливым словом, которое они часто употребляли раньше, когда оно так много значило.
Стали вставать из-за стола, звонить по телефону, и начался тот беспорядок, который бывает, когда гости уже сыты и пьяны, но расходиться не хотят. Кто-то бренчал на рояле "Подмосковные вечера", кто-то отстукивал сиротливо одним пальцем пьяного "чижика-пыжика". Зашумела вода в ванной, как будто там стали мыться, два директора опять заспорили, но уже им было лень спорить, и они замолчали. Дмитрич похрапывал на диване.
"Директор одного института" Русаков упорно дозванивался кому-то по телефону, уговаривал приехать и улыбался телефонной трубке так же ласково и одобрительно, как только что улыбался Тасе.
- Как я живу без тебя, не понимаю, - произнес негромко Терехов, и впервые Тася вдруг остро ощутила пустоту этих слов, овеянных коньячным дыханием.
- Тасенька, что с тобой сегодня? - спросил Андрей Николаевич, и его разгоряченное лицо вдруг стало очень грустным. - Всегда ты улыбаешься, а сегодня... Что с тобой сегодня? Знаешь, когда я думаю о тебе, прежде всего вспоминаю твою улыбку, потом глаза... потом все. Но главное - твою улыбку. Немедленно улыбнись.
Тася знала, что для Терехова она существует выдуманная, легкая, с золотым характером, веселая. "Ты золотая. У тебя золотые волосы и золотой характер". Молодая, безответная. Выдуманная была еще моложе, еще глупее.
"Никогда ничего не попросит, не потребует, не скажет", - восхищался Андрей Николаевич, и она ничего не просила, не требовала и не говорила.
"Спасибо тебе за то, что ты все понимаешь и молчишь", - говорил ей иногда Андрей Николаевич, и слова эти трогали Тасю.
Она любила Андрея Николаевича и хотела только одного - быть с ним рядом. Она призывала на его голову несчастья, чтобы разделить их с ним и облегчить их ему. Мечтала, чтобы его сняли с его грандиозного завода и послали куда-нибудь далеко, в самую глушь, на рядовую работу. Может быть, думала Тася, его жена не захочет поехать с ним, дорожа квартирой, благополучием. Она мечтала о бараке без электрического света, о снежных заносах, о бездорожье. Пусть бы не было еды, крыши над головой, денег, только жить вместе, заботиться о нем, выносить его плохое настроение, помогать ему во всем... Ничего не будет, она понимала. Ничего не может быть.
- Спой твою песенку, - попросил Андрей Николаевич, - тогда я увижу, что ничего не случилось и ты еще любишь меня хоть немножко.
Тася покачала головой.
- Прошу тебя, Тасенька, здесь все нефтяники, им очень понравится твоя песенка.
- Нет, нет.
Тася измученно улыбнулась: "Я тебе одному потом спою!" Песенка была веселая, в ней были такие слова: "Не страшны, не страшны нам пожары, а страшна паника при пожарах". В слове "паника" ударение было на последнем слоге.
Тася вдруг совершенно отчетливо ощутила, что все кончено. Подумала об этом с глубоким отчаянием, но спокойно, потому что это было ее решение, выстраданное и окончательное.
Русаков продолжал звонить по телефону. Он держал перед собой раскрытую растрепанную записную книжку.
Терехов посмеивался, прислушиваясь к его переговорам. Доносились слова: "Возьмите такси, девочки, это близко". Он звал каких-то женщин приехать.
Вскоре раздался звонок. Русаков бросился встречать гостей. Его переговоры увенчались успехом. Из прихожей доносились смеющиеся женские голоса.
Держа двух женщин под руки, Русаков вернулся в столовую. Тася ожидала, что войдут вульгарные, крикливые, накрашенные женщины с папиросами в зубах. Но вошли две молоденькие женщины, одна с университетским значком на строгом черном платье. Русаков представил их коротко - Люка и Зоя. Люка была брюнетка с темно-синими волосами, заплетенными в тугие косы, у нее был ярко выраженный азиатский тип лица. Она оглядела присутствующих и села на стул прямо, сложив смуглые руки на коленях. Ей могло быть и тридцать и двадцать лет. Вторая, Зоя, была рослая красавица с пышными, высоко причесанными пепельными волосами, с огромными серо-зелеными глазами на нежном, безупречно красивом лице. Сев на стул, она закинула ногу на ногу у нее были длинные худые ноги - и лениво проговорила:
- Я голодная.
Русаков засуетился, предлагая закуски. Андрей Николаевич протянул Зое банку с остатками икры. Зоя плотно поела и выпила, потом сказала:
- Хочу курить.
Андрей Николаевич вытащил портсигар.
Зоя сперва посмотрела на Терехова, потом на раскрытый портсигар, качнула пушистыми волосами и обратилась к Русакову:
- Принесите мое пальто.
- Слушаюсь, Зоечка.
Он принес большое каракулевое пальто, Зоя вынула из кармана сигареты.
- Муж приучил меня курить только эти. Другие не могу.
Русаков очень суетился вокруг Зои, но она явно обратила благосклонное внимание на Терехова. К нему протягивала руку с погасшей сигаретой, ему два раза напомнила о своем муже, находящемся сейчас на Севере, ему предложила с нею выпить. Терехов налил себе рюмку сухого вина, сказал:
- За красивых женщин.
Тася с изумлением смотрела на Терехова. Как он будет вести себя дальше?
Терехов чокнулся с Зоей, сказал: "У нас пьют до дна". Она ответила: "У нас тоже". До дна пила и вторая гостья, Люка.
Андрей Николаевич налил себе вторую рюмку, дотронулся до Тасиной руки: "А теперь за тебя, за самую красивую".
Директор-толстяк с Дмитричем ушли до прихода женщин. Вячеслав Игнатьевич тоже откланялся. Гость с голосом оперного певца спал в спальне отсутствующих хозяев квартиры.
Герман Иванович подсел к Люке. Они оживленно и тепло, как старые друзья, стали говорить о магазинах. "Любовь к магазинам сближает", - с грустной иронией подумала Тася.
Зоя расспрашивала Андрея Николаевича о заводе, о том, есть ли поблизости река.
- Нефтеперерабатывающий завод не может без реки, - отвечал Андрей Николаевич, и в его голосе звучали знакомые Тасе нотки восхищения, когда он говорил о своем заводе. Эту черту Тася особенно любила в Терехове. Какими бы громкими словами ни говорил Андрей Николаевич о заводе или о химической промышленности, его пафос был всегда искренен.
Зоя внимательно и серьезно слушала, что говорил ей Андрей Николаевич, слегка покачивая ногой в узкой туфле. Она производила впечатление немного ленивой, неповоротливой и даже мечтательной женщины. Она то отдавала короткие капризные команды: "хочу курить", "откройте форточку", "быстренько попить", то разговаривала дремотным, ленивым голосом, сидела развалясь, размагниченная, и только по случайным, быстрым, настороженным взглядам, которые она исподтишка бросала на Тасю, было ясно, что она вполне мобилизована, а все это небрежное и ленивое лишь манера держать себя, кокетство.
- Сколько вам лет? - спросил Терехов.
- Двадцать два, - ответила Зоя, - я в семнадцать лет вышла замуж.
- Черт возьми, - с восторгом сказал Русанов.
- Ну хорошо, - сказал Андрей Николаевич тоном, каким продолжают начатый разговор, - ну хорошо, а скажите-ка мне, что у нас завтра за день?
- Не знаю, - ответила Зоя.
- Завтра что? Завтра воскресенье, никто не работает, - продолжал Андрей Николаевич.
- Разве завтра воскресенье? Я даже не знала. - Голос Зои был ленивым и сонным.
- Теперь вы знаете.
- Теперь знаю, ну и что?
- У меня предложение, - весело объявил Андрей Николаевич, - давайте завтра, в этом составе, в Химки.
У Андрея Николаевича было веселое лицо, его веселые глаза смотрели на нее, на Зою, на всех. Он веселился.
- А что нам мешает? - спросил Терехов. - Тасенька, твое мнение.
- В Химки, - протянула Зоя.
- Я из вас самый молодой, - сказал Андрей Николаевич, налил себе рюмку вина и выпил за красоту, ради которой мужчины совершали и будут совершать безумства.
- Надо вызвать такси, - сказал Русаков.
- Придется, - согласился Андрей Николаевич. - А может быть, пешком? Когда я был мальчиком-градусником, я мог ходить сорок километров в день и не уставал. А теперь из-за машины разучился ходить. Толстеть начал.
- Что такое мальчик-градусник? - осведомилась Зоя.
- Ну, это длинный рассказ, - он подавил зевоту. - Хронически не высыпаюсь. А если я высплюсь, я очень добрый и хороший человек.
Тасе показалось, что эту фразу он уже когда-то говорил.
- Тасенька, ты на меня сердишься? - прошептал ей на ухо Терехов. - Ты ревнуешь меня к ней? - он презрительно кивнул в сторону Зои.
- Нет, нет, нет, - прошептала Тася. - Не сержусь, не ревную.
- Ты же у меня умница, - проговорил Терехов. У Таси было такое лицо, Андрею Николаевичу стало жаль ее. - Ну что ты, ну что ты, - с беспокойством повторял он, глядя в ее лицо.
- Ничего, ничего нет.
- Ну и прекрасно, - с облегчением произнес Андрей Николаевич. - Что там с такси? - спросил он Русакова. - Будет, не будет? Вот Москва, честное слово, все здесь сложно.
- Уж и Москва ему не нравится, - лениво проговорила Зоя.
Тася вышла в прихожую, сняла с вешалки пальто, открыла массивную входную дверь, медленно спустилась по лестнице, вышла на улицу Горького.
"Ну вот, - сказала она себе, - теперь конец".
- Тася! - услышала она над собой голос Андрея Николаевича. Он догнал ее. - Что ж ты убежала, как маленькая. Я тебя ищу, ищу.
В его голосе были и тревога, и жалость, и нежность.
- Неужели ты не понимаешь, - медленно проговорила Тася. - Я не убежала. Я совсем ушла.
- Если я виноват...
- Ты не виноват, - тихо, с трудом сказала она.
- Вот вы где, вот вы где спрятались, - послышались голоса.
"Больше не могу, не хочу, все", - подумала Тася и быстро пошла вперед. Она оглянулась только один раз, последний. Увидела его растерянное, любимое ею лицо, кепка в руке. Рядом с ним огромная Зоя в огромном пальто.
30
Дома ждали, что Алексей вернется с женой. Готовились и радовались. Но он вернулся один.
Лена все поняла сразу, спросила: "Это конец?" - и постаралась занять Алексея домашними делами. Она говорила, что мать болеет и не лечится, что ей необходимо бросить курить. Рассказывала об очередных неприятностях отца. Еще с детства Алексей помнил эти "папины неприятности", которые грозили ему судом. Сейчас тоже дела шли к суду. Домой Кондратию Ильичу звонил прокурор, и он подолгу разговаривал с ним по телефону. Вешал трубку и кротко сообщал: "Кажется, до суда не дойдет". Иногда говорил наоборот: "Ладно, ладно, на суде разберемся". Это было поистине поразительное спокойствие, выработанное многолетней практикой.
И здоровье тети Нади было неважным. И еще оказалось, что ей нужно зимнее пальто. "Посмотри, в чем она ходит".
Алексей понимал: Лена действовала как хирург, который, дотрагиваясь иглой, пробует омертвевшие ткани. Где обнаружится чувствительность, там живое. Она искала, где живое, и искала правильно.
- Мать необходимо отправить в санаторий, хотя бы насильно, - говорила Лена со своей обычной категоричностью.
Черты старости проступили в родителях за последнее время резко, но уйти на пенсию они не соглашались. В их жизни не было ничего, кроме работы. И эта мысль тоже почему-то была Алексею укором.
Как-то он сказал:
- Я бы очень хотел, чтобы вы оба ушли на пенсию.
- На пенсию - ни за что, - улыбнулся отец.
- Я сдохну без работы, - сказала Вера Алексеевна и закурила.
Вера Алексеевна страдала из-за сына. Он заслуживал счастья. Кто, как не он? Он слишком хорош, благороден, надо быть немного похуже, с горечью думала Вера Алексеевна. Она ничего не говорила ему, а все говорила Лене и плакала, и у нее чаще обычного болело сердце.
"Скандалисты" не сразу заметили, что Тася исчезла из жизни Алексея, а когда поняли, бросились помогать. Тетя Клава и Горик подарили Алексею воспоминания. Маруся уговаривала его начать посещать вместе с нею публичные лекции в городском лектории.
"Скандалисты" не говорили в его присутствии о любви, хотя вообще это была у них популярная тема, а тетя Клава, старенькая, не слишком грамотная Клава, писала роман о любви для современной молодежи.
Алексей видел все, что происходило дома. Самым трудным было молчаливое сострадание отца и матери. Он виноват перед ними за то, что несчастлив.
Поэтому дома он был весел, постоянно оживлен, даже шумлив. Он сидел со "скандалистами", не желая обидеть их, принимал участие в их спорах, играл с ними и с отцом в карты - занятие, которое он терпеть не мог.
Надо было "держаться", как часто говорила Тася. Удивительно, что он не мог забыть ничего - ни слов ее, ни голоса, ни лица. Хотя делал все, чтобы забыть.
У него появились увлечения, которых раньше не было. То ли ему хотелось демонстрировать перед семьей свою так называемую "интересную жизнь", то ли на самом деле надо было чем-то жизнь заполнять. Он обрабатывал материалы реконструкции, сидел положенные часы в институте, не торопясь возвращался домой, и все равно оказывалось, что есть еще длинный вечер. А кроме того, еще субботы и воскресенья.
Он стал ходить в театр. Начал с шекспировских спектаклей, которые ему давно хотелось посмотреть. И втянулся. Он спрашивал совета у Лены: "Это стоит посмотреть?", и та, истинная москвичка, вечно занятая, ничего не знавшая про театры и спектакли, на всякий случай отвечала: "Стоит".
У Алексея была спутница, милая девушка, которая работала вместе с ним в институте. Звали ее Вероникой. У нее был один недостаток. Она любила говорить: "Все, чего я достигла, я достигла сама, без чьей-нибудь помощи".
Она любила театр и собирала театральные программы. После театра Алексей отвозил ее домой на такси и ни разу не зашел к ней, хотя она приглашала.
"Все, чего я достигла..." Наверно, это было свинство, но ему не хотелось идти к ней и не хотелось гулять с ней по улицам, сидеть в кафе, звать к себе.
- У меня несколько однообразная жизнь, но вполне приятная, - говорил Алексей, - я еще так никогда не жил.
И надевал белоснежную рубашку и тщательно завязывал узкий галстук и никак не мог понять, почему у него галстук все-таки всегда слегка сбивается набок.
- Как твой муж завязывает галстук? Ты не знаешь? - спрашивал он Лену.
В театре удручали антракты. "Антракты должны быть уничтожены совершенно", - уверял Алексей Веронику. Но она была не согласна. Она любила возражать. "Позвольте с вами не согласиться... - язвительно начинала она. - Антракт - это составная часть спектакля". "Ну что с тобой поделаешь, если ты дура", - думал Алексей и шел в антракте к буфету и покупал Веронике шоколад, - она его очень любила.
Вскоре у Вероники сделались несчастные глаза, она стала молчаливой и напряженной, надевала туфли на таких высоких каблуках, что с трудом передвигала ноги, и Алексей понял, что надо прекращать совместные посещения театра. Ему было жаль Веронику. И по театрам он прекратил ходить. Надоело.
- Ты когда-нибудь была в Бахрушинском музее? - спросил он Лену.
- Окончательно спятил - ненавижу музеи.
- А я решил заняться самообразованием, - сказал Алексей, но он тоже не любил музеи. Зато он купил лыжи и ботинки, решив, что, как только появится снег, будет бегать на лыжах и таким образом... справится с воскресеньями.
Он много читал. О путешествиях, об исследованиях пещер, о голубом континенте, об охоте на редких зверей. "Увлекательна только правда", думал он. Было почти легко, он почти перестал вспоминать Тасю. Он стал читать Толстого и уже больше ничего другого не читал.
К домашним Алексей обращался только с шуткой и среди "скандалистов" неожиданно приобрел репутацию остряка. Остряком он не был, но, видно, уж очень любили его "скандалисты", если признали остряком. И никто не спросил его о Тасе.
Алексею бывало неловко, когда в институте он встречался с Вероникой, хотя, разумеется, он не признавался ей в любви. Он только приглашал ее в театр. А она теперь смотрела на него презрительно, и ее нервные губы вздрагивали.
Однажды вечером явилась Валя. Лена после дежурства спала в столовой на диване.
Валя поцеловала Алексея в висок, прошла в столовую и села. У нее было обычное высокомерно-доброжелательное выражение лица, любезная готовность потрепать собеседника по щеке.
- Как поживаешь? - спросил Алексей.
Лена села на диване, протирая заспанные глаза.
- А-а, кого мы видим.
Валя сняла перчатку, подняла руку и показала широкое обручальное кольцо.
Валя рассказывала что-то мелодичным голосом, ямочки появлялись у нее на щеках, когда она улыбалась, прелестные ямочки.
- А где та блондинка, которую я видела здесь в прошлый раз? - спросила Валя.
- В командировке, - поспешила ответить Лена.
- В какой такой? - спросила Валя ласково.
- В заграничной, - отрезала Лена.
- Мы получили квартиру, - сообщила Валя, - милости прошу на новоселье. Когда Семен Григорьевич вернется из командировки. Не заграничной.
Вале хотелось показать, что такое воспитанная женщина, жена профессора, какой она теперь стала. У нее появились новые манеры - она щурила глаза, потряхивала головой, поощрительно, снисходительно. Лена сразу заметила и спросила:
- Что ты трясешь затылком, у тебя что-нибудь болит?
Валя опять потрясла головой, очень снисходительно. Лена всегда была хамкой.
- Где вы бываете, друзья? - спросила Валя своим невыносимым участливым голосом. - Сейчас в Москве масса интересного.
Алексей думал о Тасе. В прошлый раз, когда приходила Валя, Тася была здесь. Она рассердилась тогда, хотя не сказала ни слова. И ему было приятно, что она рассердилась.
Валя рассказывала:
- ...Получилось совершенно случайно. У меня перегорели пробки, погас свет. Семена Григорьевича уже не было, он уехал в командировку, и я постучалась к соседям. Оказалась милейшая семья. Мать - старуха армянка и сын - астроном, молодой член-корреспондент Академии наук. Очень смешно смотреть, как они вдвоем хозяйничают в огромной квартире. Профессор неженатый. Мамаша учится управлять "Волгой" и разговаривает басом.
Глядя на Валю, Алексей думал, что неискренние люди удобны в общежитии, с ними легко. И с Валей было легко. Она была деловая в том ужасном смысле слова, который означает, что она ничего не делала без выгоды для себя. Зато с выгодой делала очень многое. И это часто выглядело как широта и простота. Порядочных людей легко обманывать, - ничего удивительного, что ее считали хорошим товарищем. А между тем она была плохим товарищем, но всегда была готова прийти на помощь, понимая, что если сегодня поможет она, завтра помогут ей.
Валя была убеждена, что все люди корыстны, только притворяются иными. Это было простое рассуждение: она такая - значит, и все такие. Изотовы казались другими, но Валя не верила этому.
У нее была старинная мечта войти в безалаберный изотовский дом так, чтобы поразить своим видом всех, прежде всего Ленку. Воображению рисовались различные картины, вплоть до того, что она ссужает Изотовых деньгами, хотя в принципе, разбогатев, Валя не собиралась никому давать денег в долг.
Сейчас, рассказав про астронома и увидев насмешливую улыбку Алексея, Валя покраснела. Но пусть он улыбается сколько хочет, она стала рассказывать про симфонический концерт, где она уже была с мамой астронома.
- Ну-с, как тебе нравится? - спросила Лена, когда Валя вышла в коридор к телефону.
- Она добилась, чего хотела, и она довольна.
Валя попросила Алексея проводить ее. Они вышли на Арбат и пошли по направлению к Киевскому вокзалу через Бородинский мост.
- Люблю ходить пешком, - сказала Валя, которая не любила ходить пешком, но считала это нужным для сохранения фигуры.
Падал легкий снежок и сразу таял, щекотал лицо. Они шли ровным, легким шагом. Алексей засунул руки в карманы и шел, ни о чем не думая, повторял про себя прицепившиеся слова: "круговорот времен". Валя, розовая от быстрой ходьбы, улыбалась, иногда взглядывая на Алексея, и молчала.
- Не устала, Валюша? - спросил он, благодарный за ее молчание, и взял ее под руку. - Хочешь, довезу на такси?
- Не хочу, - улыбнулась Валя.
Они пошли дальше.
Как давно она существует в его жизни. Валя, Валя...
Справа светилось молочным светом высотное здание гостиницы, впереди сверкали огни Кутузовского проспекта.
- Вот здесь я живу, - показала Валя на новый большой желтый дом.
"И здесь живет твой новый знакомый - астроном", - подумал Алексей с беззлобной усмешкой.
Валя сказала:
- Поднимемся ко мне. Выпьем чайку.
Алексей посмотрел в ее нежное, улыбающееся лицо, подумал: "Какой ты умеешь быть милой. А что мне терять. Поднимусь".
В просторной квартире было много книг, цветов и мало мебели. Алексею понравилось, он похвалил.
- Да? - небрежно сказала Валя. - Тебе нравится? Я рада.
И усадила Алексея в кресло, а сама стала накрывать на стол. У себя дома это была совсем другая, естественная, приятная и красивая женщина. Алексей с удовольствием следил за ее умелыми и мягкими движениями.
Это была ее особенность. Наедине с мужчиной она становилась обаятельной и умной. Алексей знал это, но забыл.
- А мне без тебя было бы скучно одной весь вечер, - проговорила Валя, и было в ее голосе что-то такое, что Алексею-захотелось уйти. Но он не ушел, а закурил и продолжал смотреть на сильные, красивые Валины руки. Она сняла кофту и осталась в блузке без рукавов.
- Тебе идет быть хозяйкой, - сказал Алексей.
- Да? Ты думаешь? - отозвалась Валя. - Раньше тебе это в голову не приходило.
Алексей бросил папиросу, подошел к ней, повернул ее лицо к себе и поцеловал. Валя ответила на его поцелуй, потом высвободилась и сказала с улыбкой:
- Но ведь мы ужинаем.
- Не ужинаем. - Алексей привлек ее к себе. - С чего ты взяла?
Валя не двигалась. Потом она вздохнула и закрыла глаза. "Что я делаю?" - подумал Алексей...
"Да, проще быть не могло", - думал он потом, глядя на спящую Валю. Полоса света из соседней комнаты падала на ее почти детское в ту минуту лицо. "Надо полагать, что следующим будет астроном. А что же муж?" Валя открыла глаза, протянула горячую руку, провела по щеке Алексея. "Очаровательная, конечно", - с презрением и нежностью подумал Алексей, целуя ее руку. Он встал и оделся. Валя молчала. Алексей присел на край постели возле нее.
- Ничего не говори, - прошептала Валя, - молчи.
В этой ситуации она проявила немало такта, надо отдать ей справедливость. Она видела, что он уходит, и не удерживала его, оставалась нежной и спокойной.
- Теперь я вижу, что должна была стать твоей женой. Ты уходишь? Не считай меня дрянью. Тебя бы я любила.
- Не надо, Валюша. - Алексей, нагнулся, еще раз поцеловал ее круглое детское лицо.
- Правда, не надо. Отвернись.
Она встала с постели, накинула халат, проводила Алексея в прихожую.
- Когда мы увидимся? - спросила Валя.
- Я позвоню.
Алексей вышел на улицу. Он чувствовал себя отвратительно.
31
Доклад Алексея, его отчет о работе по реконструкции, был готов.
Все это время Алексей звонил на завод и узнавал, как работает установка. Производительность ее не снижалась. Рекордная цифра становилась нормой.
У секретарши на столе Алексей увидел открытки с адресами тех, кто приглашался на его доклад. Он небрежно перебрал открытки и обнаружил, что адрес института, где училась в аспирантуре Тася, не забыт. Она могла узнать о его докладе... Алексей перетасовал открытки, как карты, и положил их на место.
В зале заседаний собралось много народу, даже удивительно, сколько людей интересовалось повышением производительности каталитического крекинга. Атмосфера была скорее торжественная, чем деловая. Доклад Алексея был отчетом о работе завершенной, значительной и удачной, присутствующим нефтяникам это было уже известно. К докладчику подходили, жали руку, заранее поздравляли. Для Алексея это было неожиданно - торжество в пышном зале с высокими окнами и плюшевыми креслами. Пахло мебельным лаком и духами "Красная Москва".
Алексей повесил на стене схемы и чертежи и отошел в дальний угол зала посмотреть, достаточно ли красиво получилось. Он нашел, что зал ожил от его прекрасных, косо висящих чертежей, Уж что-что, а чертежи публике должны были понравиться.
На сцену поднялась Вероника и осторожно поправила чертежи.
Почему-то он решил, что Тася придет. Он ходил между группами, здоровался, перебрасывался словами и искал ее.
Даже когда он поднялся на кафедру и начал говорить, он продолжал поглядывать в зал. Может быть, она все-таки пришла. Но ее не было. В первом ряду сидела Вероника и делала пометки в блокноте. Она слушала внимательно и серьезно. Алексей знал, что после доклада она встанет и задаст какой-нибудь идиотский вопрос, не относящийся к делу.
Алексей хотел добиться, чтобы институт как можно скорее напечатал и утвердил рекомендации по реконструкции каталитического крекинга и разослал их заводам. Он говорил об этом, может быть, больше, чем следовало, бил в одну точку.
Кончив доклад, он сложил свои записки, выпил воды, спустился с кафедры и остановился, чтобы еще раз повторить о распространении опыта реконструкции. В зале уже мелькали улыбки по поводу такой настойчивости.
Он сел в зале и стал слушать, не записывая вопросов, которые ему задавали выступавшие. Запоминал их и тут же в уме отвечал. Он любил в себе эту иногда наступавшую удивительную четкость мыслей и спокойствие. Только что он волновался перед выступлением, а теперь отволновался, успокоился и сейчас знал все - даже вопросы, которые ему зададут.
Профессор Румянцева, покашливая на каждом слове, выступала, как всегда, для того, чтобы показаться перед большой аудиторией, чтобы не забыли, какая она видная фигура в нефтяной науке. И говорила по обыкновению о том, что было темой ее давно защищенной диссертации. Все уже знали: Румянцева на трибуне - значит, будет приводить в пример свою диссертацию. Слушать ее было неинтересно, и Алексей не слушал. Румянцева, поговорив всласть о своей диссертации, стала о чем-то предупреждать и несколько раз повторила слово "чревато".
Он перестал ждать Тасю и удивлялся тому, что так ее ждал. Да и зачем ей было приходить?
После Румянцевой на кафедру вылез Лайшиц, толстый человек с общим перекосом лица и фигуры и похожий на подвыпившего могильщика. Лайшиц был известен в научных кругах как проработчик-громила. Еще до войны он пытался получить докторскую степень, написал какую-то чушь на актуальную тему. Его с грохотом провалили, и с тех пор он всех ненавидел. В Москву он перебрался недавно из Ленинграда и устроился в журнале. Алексей, собственно, даже не понимал, почему этот недоучка, считавший себя специалистом по Губкину, выступает здесь. Просто охота погромить? Или же есть какие-нибудь дипломатические соображения и Лайшиц хвалит? Алексей вслушался в его бормотанье.
- Вот, наверно, в Ленинграде-то радуются, что от него избавились, сказал ученый секретарь института. - Чего он на тебя лает?
Алексей засмеялся - Лайшиц лает, ветер носит.
А Лайшиц, вставляя иностранные слова и цитируя Губкина, призывал не считать работу Алексея завершенной, призывал не доверять полученным данным.
В зале зашумели, закричали: "Хватит, регламент!" Лайшиц втянул перекошенную голову в перекошенные плечи и боком слез с кафедры. Его лицо блестело, и он радостно улыбался и кивал знакомым, когда проходил по залу к своему месту. По-видимому, он считал, что неплохо начал свою деятельность в Москве.
Остальные выступления были деловыми и довольно приятными для Алексея.
Выступил представитель нефтеперерабатывающего завода из Башкирии. Он рассказал о работе установок каталитического крекинга и пригласил Алексея на завод. В его голосе было приятное нетерпение.
Алексей самодовольно подумал о том, что вот он нужен на заводе в Башкирии, его зовут туда и будут аваль еще на другие заводы...
Потом его опять поздравляли, но он решил, что напрасно он так поддался этой академической юбилейной атмосфере. Все это не больше чем институтские обычаи, вежливость, принятая среди научных работников. Для него это в новинку, а на самом деле ничего особенного.
Подошел директор подмосковного крекинг-завода, поздравил, потряс руку, посмеялся:
- Что, брат, в институтах теперь заседаем? - Его широкое, красное лицо было добродушно. - Да, слушай, Изотов, хочу тебя спросить. Помнишь девушку, с которой ты приезжал ко мне на завод? Я вас тогда еще встретил с ней.
Он говорил о Тасе.
- Да.
- Она несколько раз приходила ко мне, хочет устроиться на работу. У нас места вообще нет, но, возможно, будет. Одна женщина собирается уходить - с этими бабами морока, то рожают, то еще что-нибудь.
- Она же в аспирантуре, - сказал Алексей.
- Там какая-то история вышла. Ушла или отчислили, не знаю. Так как ты думаешь?
- Года полтора назад она приезжала ко мне на завод, - сказал Алексей, работник она хороший.
Так вот, значит, как.
Проходили дни, а он волновался все больше и больше и не знал, что делать. Какая-то появилась надежда. Он опять стал вспоминать все. Он любил Тасю.
В эти месяцы Алексей спрашивал себя, может ли он простить ее. Простить он не мог, был оскорблен, и это чувство было самым сильным. Он знал, что не простит ее, но и не забудет ее никогда.
Но теперь что-то изменилось в нем. Кто он такой, чтобы судить ее? Почему он имеет это право - прощать и не прощать?
Алексей поехал на подмосковный завод. Зачем? Может быть, он хотел встретить Тасю, может быть, просто посмотреть место, где они были с нею.
Была зима, и он ничего не узнавал, прошел поселком до сугробов снега, за которыми начинался лесок. Тот или не тот? Мальчишки на лыжах пробегали мимо, что-то кричали. Он постоял, посмотрел и пошел обратно. Тогда дорога была пыльная, сейчас - укатанный, утоптанный скользкий снег. "И лес не тот, и работать не могу", - прошептал он.
Он подошел к проходной. Здесь Тася сказала; "Я вам устрою пропуск". Она хотела ему покровительствовать, а он взял трубку, позвонил директору и лишил ее этого удовольствия. У нее сделались огорченные глаза. И сейчас, как тогда, он выругал себя. У нее была перевязана обожженная рука. Он помнил розовый платок на голове у нее. Она не могла причесываться сама левой рукой, и он причесал ее мягкие светлые волосы.
Алексей не входил в проходную и не уходил.
Вахтер давно уже следил за ним, потом выглянул из окошка, крикнул:
- Чего надо, гражданин?
Гражданин покачал головой и пошел прочь. Вахтер посмотрел ему вслед.
Алексей пошел по скользкой дороге на станцию, купил на перроне в киоске газеты, сел в электричку и поехал в Москву.
А через полчаса по этой же дороге, кутаясь в старую меховую шубу и платок, прошла Тася и тоже села в электричку.
Вскоре ему предложили поехать в командировку. Он согласился.
32
Что это было, что же это все было, спрашивала себя Тася с изумлением и отчаянием. Моя любовь, что же это все такое?
В памяти возникли обрывки того вечера. Спорят два старых директора. Русаков, улыбаясь, с раскрытой растрепанной записной книжкой, звонит "девочкам". Наконец, сами "девочки", как они вошли, достойно поздоровались и сели: одна разбитная, бывалая, с быстрым черным глазом, другая... Тася не могла даже сказать, какая другая.
У нее хватило силы уйти первой. Андрей Николаевич не ожидал, был растерян. Понял ли он, что не Зоя причина, не пирушка эта на улице Горького. Понял или нет, теперь все равно. Все кончено.
Андрей Николаевич позвонил ей два раза. Он еще любил ее, так, как умел, так, как мог, любил. Наверно, он еще позвонит, но она никогда, никогда в жизни...
А ведь это была любовь.
Она думала о смерти и одновременно о том, что жить все-равно хочется. Было странно, что она выбирала хлеб, спрашивала свежие булки, допытывалась у продавщицы, какие свежее. Как будто не все равно.
- Вот покупаю булки, покупаю булки, - шептала она, - и с собой я не покончу, а как жить, я не знаю. Не хочу жить.
Тасе разрешили бывать в больнице без ограничений. Она сидела с отцом, держала его руку, задавая вопросы. Иногда внезапно замечала, как чуждо звучит ее голос, и ужасалась этому, боясь, что отец тоже заметит. Было похоже, что она когда-то выучила вопросы, которые задавала отцу, а теперь забыла их смысл, больше не знала их значения. Она силилась улыбаться. Наверно, отцу было бы легче, если бы он не видел этой улыбки, этой гримасы, означавшей улыбку. Он закрывал глаза. Он теперь часто лежал с закрытыми глазами, когда Тася сидела рядом.
Из аспирантуры ее исключили за невыполнение научного и учебного плана. Она почти не обратила на это внимания. Все равно жизнь была поломана безнадежно, еще одна неприятность ничего не прибавляла.
Ей даже стало легче, не надо было ходить в институт. Теперь она ходила только в больницу и на рынок за свежим творогом.
Иногда по утрам, проснувшись после тяжелого сна, она говорила себе: "Ничего не случилось" - и начинала вспоминать, но не то тяжелое, что давило сейчас, а то, что было раньше. Не Терехова, а другое - что начиналось с Алексеем. Как давно это было и как будто не с нею, с другим человеком.
Она перестала получать стипендию, и настал день, когда ей не на что было купить отцу апельсинов и творогу. Она собрала свои кофточки и платья, какие были поновее, и отнесла их в скупку.
Надо было что-то делать, если она хотела бороться за жизнь отца.
Тихий старый человек смотрел на нее глазами, полными сострадания, и она не смела перед ним падать духом. Все-таки был еще кто-то, кому она была нужна. Когда-то он рассказывал ей сказочку: "Пошел Махмутка-перепутка на мостик, и увидел Махмутка-перепутка уток. Красную утку, зеленую утку, желтую. Красной утке крошку, зеленой утке крошку..."
Прежде всего надо было устроиться на работу. Это было трудно, почти невозможно. Раньше Москва располагала могучими штатами министерств, ныне их не было. Некоторые работники старались зацепиться, задержаться в Москве на любом месте, в любой должности. Другие уезжали, повинуясь партийному долгу, но жены не хотели уезжать. Эти женщины только теперь вспомнили, что у них есть специальность, есть дипломы, что они могут работать.
Тася начала поиски. Самые обыкновенные честные поиски, когда человек, тщательно причесавшись и помывшись, надев хороший костюм и сделав незаискивающее и спокойное лицо, приходит по известному ему адресу к неизвестному ему деятелю и спрашивает: "Не нужен ли вам инженер-химик?" Спрашивает, улыбается, молчит и ждет ответа. Не говорит, как остро необходима ему работа, улыбается и ждет ответа.
Тася поехала в Главгаз и уехала оттуда ни с чем. Она решила попытать счастья на подмосковных заводах. Ее нигде даже не обнадежили, мест не было. Если бы не отец, она вообще бы уехала из Москвы.
И все-таки она устроилась на работу. По странному совпадению это был тот самый подмосковный завод где она однажды была с Алексеем. Рядом был лесок, где Алексей сказал ей о своей любви.
Теперь она снова могла покупать отцу апельсины, и лимоны, и все, что ему хотелось, тем более что у него появился аппетит - это был отрадный признак.
Среди незнакомых людей ей было легче. Главное что отец жил. Каждый день, который он жил, казался победой над смертью.
Она старалась поменьше бывать дома, в опустевшей комнате. Приходила только спать.
Она опять на что-то надеялась. И теперь, когда она улыбалась, держа руку отца в своей, он не закрывал глаз, а тоже улыбался ей.
"Белой утке крошку, синей утке крошку..." Никого на свете больше не было у нее, только отец, который столько страдал в последний год... этот последний год...
Однажды она встретила Алексея. Это было в Комитете по химии. Он сидел в приемной в кресле, углубленный в синьки, которые разложил на коленях. Он умел так сидеть в людной и шумной приемной, не замечая ничего вокруг, не отрывая глаз от своих бумаг. Она даже не разглядела его лица, видела только эту позу, эту поглощенность. Наверно, он дожидался, чтобы пройти с докладом к председателю. Она успела еще увидеть, как он провел рукой по волосам, рассеянно поднял глаза и не увидел ничего. Этот жест был знаком Тасе и потряс ее. Она выбежала из приемной.
Он не изменился, он и не мог измениться и не изменится никогда.
Тася все видела, как он проводит рукой по волосам и смотрит мимо нее, занятый своими мыслями.
33
Тася не разрешала себе думать об Алексее. Она не решилась подойти к нему в Комитете по химии. Если бы она встретила его еще раз, она бы подошла. Зачем? Просить "прощения"? Простить можно, нельзя забыть. Ему, наверно, уже давно нет никакого дела до нее. Может быть, другая женщина. Но почему она думала об этом? Она мучилась, осуждала себя. Что же она такое, почему так, чего она ищет, чего хочет? Боится одиночества, ищет возможности пристроиться, приткнуться, не вышло с одним, стала снова мечтать об Алексее? Так или не так, спрашивала она себя с ожесточением. Не так, и все равно она не имела права думать об Алексее.
Она могла говорить себе все, что угодно, но самая последняя, неистребимая надежда оставалась в ее душе.
Как-то она решила поехать к Саше. Ее давно звали, звонили ей - и сам Саша, вернувшийся из-за границы, и его жена.
Ей захотелось провести вечер среди веселых, довольных жизнью людей. В ее пустой комнате было так уныло, и ей не хотелось ничего менять, исправлять, трогать. Она застилала постель, смахивала пыль, подметала пол и уходила.
Она поехала к Саше, стараясь не думать о том, что была там с Алексеем. Позвонила и еще на площадке услышала смех и крики. "Молодцы, - подумала она, - так и надо жить". Она-то не умела. Дверь открыл Саша, похудевший, заметно постаревший, но веселый как всегда.
- Молодец, умница, наконец-то показалась! - шумно приветствовал он ее.
- Тася, будешь чай пить? - спросила Рита. - Налить тебе?
- Чайку горяченького выпью, - ответила Тася оживленно продрогшим голосом, вдруг вспомнив, что на улице ей было холодно.
- Похудела, молодец, - кричал ей Саша с другого конца стола, правильно! Вся Европа худеет, весь мир худеет. А я похудел?
- Похудел, - ответила Тася.
- Ты такая важная стала, честное слово, это мне нравится.
- Саша, перестань, невозможно, - говорила Рита, с восхищением глядя на мужа.
- Лучше расскажи, где был, что, видел, - сказала Тася.
- Что рассказывать? В Америке меня поразили комиксы. Это черт знает что, сплошная порнография. Но какая!
"Очень доволен этой порнографией", - с иронией подумала Тася и больше не стала ни о чем спрашивать.
- Потом, девочки, стриптиз. Восемь герлс за небольшую плату под примитивную музыку раздеваются перед вами. Но не до конца, не до конца. В этом весь эффект. Вот как разлагается капитализм.
- Ну, Саша, - восхитилась жена.
- А что я сказал?
"Ничто меня с ними не связывает. Ничто", - думала она, глядя, как Саша похлопывает жену по руке и улыбается ей, Тасе, как бы отдавая дань восхищения ее суровости. Она вспомнила, как в этой комнате сидел Алексей, отгородившись от всех презрительным спокойствием, и хотел только одного поскорее уйти отсюда. И ей тоже захотелось поскорее уйти и больше уже сюда не приходить. Почему она считала Сашу блестящим человеком? Почему ее раньше тянуло сюда? Почему она дружила с. Сашей и всей компанией? И гордилась тем, что это была "наша компания", ездила к ним и никогда не приглашала их к себе, в скромную темноватую комнату в коммунальной квартире на Таганке.
Она знала, что сегодня она здесь последний раз. Рита, которую в компании единодушно считали дурой, поняла ее настроение и сказала:
- Мне кажется, что ты пришла прощаться. Ты куда-нибудь уезжаешь?
- Уезжаю.
- Но я должен знать куда! - закричал Саша. - И с кем!
Тася поднялась.
- Я провожу, - заявил Саша, - мне надо пройтись перед сном. Вся Европа гуляет перед сном.
- Не надо, Саша. Меня ждут, - сказала Тася.
- Не тот ли гражданин, которого ты к нам приводила? Угрюмый тип, между прочим.
"Что мне делать? - подумала Тася с отчаянием. - Как жить?"
Алексей ехал в Москву с Урала. Там, на новом месте, на новом большом заводе в незнакомом городе вдали от Москвы все было легче и проще. Там он решил, что должен пойти к Тасе. Полтора года прошло с того дня, с того письма. Срок порядочный. Теперь уже можно, даже нужно. Убедиться. В чем? Он не знал.
"Сам не знаю, - говорил он себе, - но я должен ее увидеть".
Ему почему-то казалось, что Тася ждет его. Ждет. Любит. Пока жив человек, жива надежда в его душе. Он должен ее увидеть.
Вчера в поезде все было ему ясно и легко. Сейчас было тревожно.
Всех встречали, его никто не встречал. Он прошел по перрону с легким чемоданом. Он шел быстро и не смотрел по сторонам, но видел, как люди обнимают друг друга, видел новые синие тележки носильщиков, поздние осенние цветы в руках у женщин. Он забыл название этих цветов.
Алексей вышел на привокзальную площадь и остановился перед деревянной загородкой.
- Что здесь делают? - спросил он.
- Подземный переход, - ответили ему. Он читал об этом, но почему-то не ожидал увидеть так скоро.
Шофер такси притормозил, увидев мужчину с чемоданом.
"Поеду сейчас. Узнаю свою судьбу".
Кто-то открыл дверь, показал Алексею комнату. Он постучал и вошел.
Таси дома не было. Старик сидел в кресле. Ее отец. Перед ним лежала стопка книг. Старые добрые глаза внимательно посмотрели на Алексея.
- Садитесь. Тася скоро придет.
Алексей сел.
- Вот, - сказал старик, показывая на книги, - читаю. Вот собираю коробочки.
Он показал на груду каких-то блестящих коробочек.
- Не бойтесь, - рассмеялся он, заметив взгляд Алексея. - Я в своем уме, просто собираю коробочки. Потом отдам какому-нибудь мальчику.
У Алексея перехватило горло. Этот старик с ясной улыбкой был ее отец. Он сидел здесь целыми днями в кресле у окна и ожидал ее.
На обеденном столе на блюде лежал разрезанный арбуз. Она его купила и принесла. На диване платье, знакомое Алексею. Глобус на полу. Алексей волновался все сильнее.
Он встал.
Отец сказал:
- Она скоро придет.
Алексей покачал головой, тихо ответил:
- Я приду еще раз.
Старик смотрел ему в глаза своими старыми добрыми, потерявшими цвет глазами. "Я знаю, что ты не придешь", - казалось, хотел он сказать.
Хватит ли в сердце добра, хватит ли в сердце силы, чтобы забыть и не вспомнить никогда.
- Я приду, - сказал Алексей.
В дверях он столкнулся с Тасей. Она сжала руки, отступила назад.
Только она... Он любил ее.
- Здравствуй, Тася.
Почему тогда, когда она его видела, ей показалось, что он не изменился? Он очень изменился за это долгое время. Только чем? Резкие скулы. Лицо темное, опаленное. Глаза, далеко расставленные. Или она забыла?
- Не плачь, - сказал Алексей и ладонью вытер слезы с ее лица.
Москва, 1957-1959