Однако таким вот… подбритым, как этот Андреянов… на женщин было наплевать. Войдет такой, с брезгливым выражением на физиономии протиснется в самую толкучку и отведет руки назад. Трамвай качнется – подбритый и упрется в мужской передок.

Велика вероятность тычка получить или такой мат услышать, что уши повянут, но этим все нипочем! Непременно нащупают такого, кому все эти их пакостные удовольствия в охотку. И выйдут из трамвая уже вдвоем. Вот честное-пречестное слово, Ольга сама сколько раз такое видала!

Впрочем, хоть брови у Андреянова и были словно у педераста, но глаза у него оказались самые что ни на есть мужские. Даже слишком. Он на Ольгу не смотрел, а просто-таки раздевал ее – догола раздевал да еще и щупал. И это только взглядом!

Фаина Ивановна даже возмутилась:

– Вы бы поосторожней в гляделки играли, товарищ Андреянов. Олечка, наверное, к мужу едет, да?

Ольга неловко кивнула. Она собирала Женины вещички, но у нее из рук все сыпалось под этим жадным взглядом.

– К му-жу? – недоверчиво протянул Андреянов, играя глазами. – Печа-альное известие. И кому же повезло сделаться мужем такой, с позволения сказать, мила-ашки?

– Рот заткните, гражданин, – зло буркнула Ольга и отвернулась к Жене.

Злилась она больше на себя, а не на Андреянова. Таких мотылечков, которым лишь бы посидеть на цветочках, а на каких – без разницы, она во-от сколько навидалась, но никогда не смущалась от их липких взглядов и дурацких приставаний. Разве что по первости, когда только стала кондукторшей работать. Потом привыкла и в упор их не видела. А тут каждый взгляд Андреянова ее будто огнем жег!

– Получил, Толик? – захохотала Фаина Ивановна. – Это тебе не моих бессловесных курочек щупать!

Ольга этими словами чрезвычайно озадачилась. Это какие же курочки есть у Фаины Ивановны, которых Андреянов щупает?

В купе заглянул начальник поезда и попросил Фаину Ивановну выйти.

Ольга собрала вещи, взяла на руки весело гукавшую Женю.

Андреянов не переставал шарить по Ольге своими черными глазами. Вот честное-пречестное слово, словно осенние мухи по ней бегали и аж покусывали! Ольга была настороже, каждую минуту готовая дать Андреянову по морде, если вдруг полезет с пакостями, однако тот ничего – рукам воли не давал, только смотрел глаз не сводя да иногда нервно облизывал губы.

Вошла Фаина Ивановна, засмеялась:

– Меня чуть не на коленях уговаривали не заявлять в милицию на этого воришку ночного. Мол, семеро по лавкам, нужда заставила, то да сё. Да я и сама не собиралась – больно мне нужно полдня терять попусту, тем более все без толку. Сумка при мне, дурня этого из проводников и так турнут – совсем не обязательно его за решетку швырять. Пусть живет.

– Да и вообще, – поддакнул Андреянов, – в вашем курятнике гости в форме и даром не нужны, верно, Фаина Ивановна?

– Бери чемодан и иди, – спокойно посоветовала Фаина Ивановна и улыбнулась Ольге: – Собрались? Пойдемте. Товарищ Андреянов на машине, мы вас подвезем.

– Нет, – мотнула головой Ольга. – Спасибо, нет. Я на трамвае. Отсюда первый номер идет до улицы Милиционера.

– Улица Милиционера… – задумчиво повторил Андреянов. – Это же отсюда сколько остановок? Девять, кажется? Ничего себе!

– Ничего, это быстро, – пробормотала Ольга.

Можно было представить, что начнется дома, если кто-нибудь увидит ее подъезжающей на машине! Мало того что вернулась неожиданно, что с ребенком, да еще на машине! А нынче как раз последний день шестидневки, выходной[17], все дома. И ведь Андреянов, конечно, увяжется ее провожать. Чемоданчик поднесет. До дверей. И увидит, что никакого мужа у Ольги нет! Есть ругательница мачеха да больной отец.

Хотя какая Ольге разница, что о ней подумает Андреянов? Увидела она его сегодня в первый и последний раз. Пусть подвезет. На самом-то деле от трамвайной остановки до дома еще идти да идти! И денег не платить – хоть невелики деньги 25 копеек, а все же! Можно будет попросить остановить машину не на углу Ижорской, где их дом, а где-нибудь пораньше, на Белинке, возле нового Оперного театра, из-за которой восьмую линию[18] два года назад назвали улицей Оперной.

Она уже почти согласилась было, однако Андреянов, выходя из купе с громоздким чемоданом Фаины Ивановны, тихонечко причмокнул губами и игриво подмигнул – и Ольга снова мотнула головой, внезапно передумав:

– Нет. Я сама. Спасибо.

– Ну, нет так нет, – кивнула Фаина Ивановна. – Иди, Толик, иди, кому сказано! Нам еще немножко поговорить надо.

Андреянов картинно-уныло вздохнул, однако Фаина Ивановна задвинула дверь купе прямо перед его носом.

– Не обращайте на него внимания, Толик неплохой человек, только придуриваться любит, – усмехнулась она. – Он начальник большого управления, кто бы на его месте не придуривался? Слушайте… я вас еще раз поблагодарить хотела. Вашу дочку, вернее. И вы уж простите, что я вам из-за нее нагрубила сначала.

– Что вы… что вы… – залепетала Ольга, у которой никто и никогда в жизни еще не просил прощения. – Что вы такое говорите?!

Фаина Ивановна взглянула на нее со странным выражением: с жалостью, что ли?

– Слушай, я вижу, ты девушка хорошая, а если в беду попала, так ведь с кем не бывает, – проговорила она ласково, а что вдруг перешла на «ты», так это Ольге было куда привычней, чем «выканье»! – Мужа у тебя никакого нет, это дураку понятно. Да что ж? Со мной самой такое случилось в молодости. Едва не погибла, но одна добрая женщина мне помогла с голоду не умереть. С тех пор я тоже стараюсь помогать глупым девчонкам, которые увязли в своих бедах. Ты вот что, Оля… Если плохо тебе придется – ну мало ли что, денег нет, жить негде станет, просто отчаешься, – приходи ко мне, помогу. Я живу в Плотничном переулке, дом восемь. Это почти что на углу Сергиевской, то есть теперь Урицкого, тьфу, никак не запомню, – и Почайны. Вход у нас со двора, через сад. Приходи в любое время, а если меня вдруг не окажется, назови себя – домработница пропустит. Я ей скажу, что ты придешь.

– Почему вы так думаете? – изумилась Ольга.

– Да что я, жизни не видала? – снисходительно усмехнулась Фаина Ивановна и, подхватив свой саквояж и сумочку, вышла из купе.

Ольга осторожно села, прижимая к себе уснувшую Женю.

Хотелось остаться в этом уютном, чистом, богатом купе, отодвинуть в неопределенную даль встречу с родными и необходимость что-то объяснять, а главное – заботиться о завтрашнем дне. Устраиваться на работу, искать няньку для Жени… Но при одной мысли, что придется отдать девочку под присмотр кому-то другому, у Ольги сжималось сердце и начинало стучать в висках, слезы так и подкатывали к глазам! Только уверенность, что она никогда не должна покидать Женю, придавала сил!

– Гражданочка! – сунулся в дверь проводник. – Вы еще здесь? Да нас же сейчас в депо отгонят – оттуда своими ногами не выберетесь!

Ольга накинула на плечи лямки рюкзака, схватила чемоданчик и, одной рукой прижимая к себе Женю, кинулась вон из вагона.


Москва, 1937 год

Ромашов никогда не был сильным медиумом, даже в лучшие времена, а тем паче теперь, однако даже ему не составляло труда принять мысленные излучения начальника 18-го отделения милиции, в кабинете которого он сидел, а выражаясь попросту, понять, чего больше всего на свете хочет майор Савченко. Он не просто хочет – он страстно мечтает, чтобы этот невысокий кряжистый лейтенант госбезопасности, который внезапно ввалился к нему в кабинет, так же внезапно из него и вывалился бы. Но нет – сидит, щурит покрасневшие, словно обожженные глаза и не перестает нудно выспрашивать про каких-то детей, которые должны были почему-то оказаться на месте убийства неизвестных, которое произошло минувшей ночью. По званию начальник отделения был старше[19], и гость прекрасно понимал, что майор непременно выставил бы его за дверь, однако принадлежность лейтенанта к ведущему подразделению всесильного НКВД требовала от майора милиции если не полного подчинения, то беспрекословного содействия.

Стоило Ромашову упомянуть о детях, как Савченко встрепенулся:

– Если вы знаете о детях, получается, знаете, и кого там убили? А то, сами видите, у нас в деле так и значится: убийство неизвестных. – И он показал на папку, лежащую у него на столе.

Ромашов качнул головой:

– Нет, мне тоже неизвестны личности убитых. Однако есть сведения, что их видели накануне убийства с детьми на руках.

– Кто видел? – спросил Савченко.

– Некий наш сексот[20], который случайно оказался на этом месте. Затем он последовал своим путем, а когда узнал о случившемся, сообщил мне о том, что мог наблюдать, – спокойно соврал Ромашов.

– Вы абсолютно доверяете этим сведениям? – со скептическим выражением лица спросил Савченко.

– Во всяком случае, я должен их проверить.

– Ну и… – начал было Савченко, однако тотчас умолк.

Впрочем, Ромашову не составило труда догадаться, о чем хотел спросить майор: «Ну и какое вам дело до детей каких-то людей, которые, как вы уверяете, вам совершенно неизвестны? Хоть убейте, не поверю, что вы пришли ко мне из чистого милосердия!»

– Понятно, – наконец заговорил Савченко, – вам необходимо знать, куда могли подеваться дети.

– Совершенно верно, – согласился Ромашов.

Лицо Савченко приняло тоскливое выражение:

– Послушайте, вы же знаете, где находится наше отделение…

– Конечно, знаю, поскольку я именно здесь и нахожусь, – ответил Ромашов.

«Шутник хренов!» – сердито подумал Савченко и ошибся. Ромашов никогда не шутил. Того, что называется чувством юмора, ему при рождении не было отпущено ни грамма, ну а события его жизни и, разумеется, место службы к шуткам вообще никак не располагали. Он просто констатировал факт.

– Это же Колхозная площадь, это такое тырло! – воскликнул Савченко. – Здесь ни минуты спокойной. За минувшую ночь два убийства: известное вам на Сретенском, да еще почти в то же самое время в ресторане на Садовой-Самотечной, женщину зарезал ревнивый любовник и сбежал. А кто будет искать? Савченко! Восемнадцатое отделение! А днем иногда кажется, что сюда все ворье московское нарочно собирается. Конечно, ведь раньше это была Сухаревка – самое воровское толковище! Щипач на щипаче! Вздерщик на вздерщике! Лебежатник на лебежатнике! Сумочник на сумочнике! А съемщики[21]?! Цирк, да и только! Вот только что перед вашим приходом доложили: шел трамвай номер тридцать пять, в вагоне было душно, женщина открыла окошко, высунула руку… Трамвай притормозил, и в эту минуту подбежал какой-то съемщик, сорвал с руки часы и колечко – да и исчез. Видели вы такое?! И это на двадцатом году Советской власти!

– Да, недорабатывает наша милиция, – холодно произнес Ромашов, но майор немедленно огрызнулся:

– Недорабатываем исключительно из-за недостатка кадров! Часть моих людей работает в ресторане, часть разбирается с соседями этой зарезанной женщины. У меня сейчас нет лишних людей даже для того, чтобы как следует заняться установлением личности тех двух убитых на Сретенском бульваре. Надо пройти столько домов, опросить дворников, управдомов, председателей жилтовариществ! Надеюсь, конечно, подключится МУР, но пока что не подключился. А вы хотите, чтобы я бросил кого-то и на поиски новорожденных. Тогда придется проверить детские дома, родильные дома – куда обычно подкидышей девают? Надо опросить таксистов и извозчиков – вдруг детей увезли на каком-то транспорте, надо…

– Не надо, – резко сказал Ромашов, поднимаясь. – Ничего этого делать не надо, товарищ майор милиции. Продолжайте заниматься своими повседневными делами. Я уточню сообщение моего сотрудника. Если оно подтвердится, я вернусь. Если нет, значит, произошло некое кви… – Он поперхнулся, чуть не ляпнув «quid pro quo»[22]: латынь, некогда изучаемую весьма прилежно, оказалось забыть так же невозможно, как и многое другое из его прошлого! – И неловко выправился: – Кхе-кхе… некое недоразумение. Да, вот еще что… О моем появлении настоятельно прошу забыть.

– Само собой, товарищ лейтенант госбезопасности, – почти радостно ответил Савченко, чуть приподнимаясь за столом, но не затрудняясь прощально козырнуть: во-первых, фуражка лежала на столе, а к пустой голове руку, как известно, не прикладывают, а во-вторых, энкавэдэшник явился в штатском, так что обойдется, детолюбивец несчастный!

Когда Ромашов уже закрывал за собой дверь, на столе начальника зазвонил телефон, и, судя по его раздраженному: «А где я вам людей возьму для облавы? Рожу, что ли?!» – стало понятно, что «тырло» и его обитатели обрушили на майора новые хлопоты. Это не могло не радовать Ромашова, поскольку означало: Савченко и без всяких просьб забудет о его посещении и расспросах про каких-то там неведомых детей.


Москва, 1916–1917 гг.

…Когда Гроза очнулся, рядом сидел Алексей Васильевич.

– Как себя чувствуешь? – спросил он. – Почти два дня без памяти лежал – долгонько! Я доктора звал, а он говорит, что ты сам очухаешься или не очухаешься вообще. Ну, как ты?

– Да ничего, – пробормотал Гроза. – Немножко голова болит да глаза щиплет, а так ничего.

– Так же, как в прошлый раз? – спросил Алексей Васильевич.

– В какой в прошлый раз? – удивился Гроза.

– Когда медведицу прогнал. Помнишь?

Гроза покраснел:

– А ты откуда знаешь, дядя Леша? Я ничего никому не рассказывал.

– Ну, голова у меня для чего на плечах? – усмехнулся Алексей Васильевич. – Чтобы думать, правда? Вот я и думал. И вспомнил кое-что… В одна тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году – я еще совсем молодой был! – приезжала в Москву одна фокусница – мисс Анна Фэй. Я тогда служил младшим гардеробщиком в Благородном собрании, ну и пробрался хитростью на ее выступление. Краем глаза смотрел, но много чего увидел. Она умела предметы двигать только взглядом. Ей связывали руки для верности, однако на что она только посмотрит, то и начинает летать в воздухе. А ножницы сами собой фигурки из бумаги вырезали! В публике кричали, что все это подстроено, однако потом некоторых пустили на сцену – и все могли убедиться, что дело чистое, без обмана!

Гроза смотрел с интересом. Алексей Васильевич развел руками и продолжил:

– Может быть, кабы с чужих слов я это слышал, так и не поверил бы, но я видел сам. Если можно заставить взглядом предметы летать, то, наверное, можно заставить и медведицу вспять повернуть, и господина Дурова отшвырнуть, да еще передумать ему велеть! Значит, у тебя дар есть, Гроза! Дар особенного взгляда! Слышал слово такое – магнетизер?

– Нет, – качнул головой Гроза, у которого от выражения лица Алексея Васильевича дрожь по позвоночнику прошла.

– Таинственное слово! И в тебе какая-то тайна есть… Маша-покойница, царство ей небесное, – Алексей Васильевич быстро перекрестился, – рассказывала, что в тебя молния ударила. Перст Божий указующий это был, вот что такое. Отмечен ты. Даром наделен. И должен этот дар с толком использовать. Чтобы от него людям была великая польза! Понял?

– Ну да, я понял, – растерянно промямлил Гроза. – Только я сам не знаю, как это получается. Вроде бы я должен очень испугаться… или сильно захотеть чего-то…

– Ишь ты, – ухмыльнулся Алексей Васильевич. – А когда людям говорил про лужи на сиденьях, это что было? Со страху или как?

– А, ну это баловство, – весело отмахнулся Гроза. – От этого голова самую чуточку болела, я даже внимания не обращал.

В это мгновение кто-то позвонил в парадное, и Алексей Васильевич пошел открывать.

А Гроза встал, подержался за гудящую голову, пока она не перестала идти кругом, и потихоньку начал одеваться. Ему до смерти хотелось увидеть Марианну!

Может быть, она бросит случайный взгляд из окошка и заметит его. Может быть, она даже скажет ему спасибо. Хотя она, наверное, вообще не поняла, что произошло, почему Дуров вдруг передумал и отдал ей Белоснежку.

Ну и ладно, Гроза вполне обойдется без всякой благодарности. Главное – увидеть ее!

Он мчался к заветному переулку, однако с каждым шагом радость ожидания встречи с Марианной гасла, а на смену ей приходила странная печаль. Чудилось, он не приближается к ее дому, а удаляется от него!

Хотя нет, что за ерунда? Вот он, этот дом, вот эти окна… только они темны! Шторы плотно задернуты, а за рамы заткнуты билетики с надписями: «Сдается внаем». Гроза стоял совершенно растерянный, не веря глазам, все думая, что это ему мерещится, как вдруг суровый мужской голос окликнул его:

– Эй, чего надо?

Гроза оглянулся – да так и ахнул.

Городовой! Усатый, широкоплечий немолодой и суровый, в суконной гимнастерке, с револьверной кобурой на оранжевом шнуре, шашкой на боку и остроконечной бляхой на фуражке! На бляхе номер 586.

– Чего надо, спрашиваю?!

– Да так, ничего, – неровным голосом ответил Гроза. – Просто смотрю.

– А для чего тебе в чужие окна смотреть? – спросил городовой.

Гроза прикинул, удастся ли удрать. Может, и удастся, может, городовой не успеет его сцапать, а толку что? Ему надо узнать, где Марианна…

– Да я тут видал такую собачонку смешную, – промямлил Гроза. – Беленькую. Кажись, Белоснежкой ее звали. С ней гуляла барышня такая… красивая…

Он надеялся, что голос его не дрогнул при этих словах.

– А, вон как, – кивнул городовой, и Грозе показалось, что выражение его сурового усатого лица смягчилось. – Уехала барышня. Еще третьего дня.

Гроза покачнулся:

– Как уехала?! Почему? Куда?

– В Пермскую губернию, – ответил городовой. – На поселение.

– На поселение?!

Гроза ничего не понимал. На поселение ссылали политических, врагов престола, смутьянов, агитаторов и мятежников – крамольников, как их называл Алексей Васильевич. Но какая же Марианна крамольница?

– За что ее?!

– Да она тут ни при чем, – пояснил городовой с сочувственным выражением. – Отца ее сначала в тюрьму посадили, потом сослали. Он, Виктор Степаныч, господин Артемьев, человек-то хороший, я его издавна знаю, да вот шибко умственный. От большого ума и пошел по скользкой дорожке. Виданное ли дело – начал баламутить народ против царя-батюшки! Да не бывало такого, чтобы Россия без государя жила! Не бывало и не будет никогда, сколько бы ни швыряли вредных листовок и ни орали на перекрестках! Аминь! – Городовой перекрестился. – Ну и загремел Виктор Степаныч, как говорится, по Владимирке…[23] Дочка с ним уехала. А собачонку свою беленькую сестрице отдала. Двоюродной сестрице. Может, видал ее? С косами длинными, зеленоглазая такая… Лиза ее зовут. Лиза Трапезникова. Они с отцом где-то в Китай-городе живут. И велосипед, поди, свой туда же отправила.

– Какой велосипед? – тупо спросил Гроза.

– Ну такой… с двумя колесами. – Городовой покрутил перед собой руками, словно держался за руль. – Марианна-то Викторовна, что ни утро, по бульварам на своем велосипеде колесила. Для променаду. Эх, картина – умопомрачительная! – Городовой даже присвистнул от восхищения. – Волосы летят по ветру, юбка развевается, ножки, понимаешь, все на виду… – Он смущенно хмыкнул. – А позади эта собачонка несется, лает, что колокольчик заливается. Неужто не встречал никогда?!

Гроза горестно покачал головой.

– Ну, теперь уже не встретишь. Уехала она, понял?

– Понял, – ничего не соображая от горя, кивнул Гроза. – Понял…

– Ну, тогда иди отсюда, ежели понял, – посоветовал городовой.

И Гроза послушался. А что ему еще оставалось делать?

Он брел домой со страшным ощущением, что все беды мира вновь сгустились вокруг него, как было после смерти Маши.

Марианна, Царевна Лебедь! Увидит ли он ее хоть когда-нибудь?

Впереди, казалось, нет никакой радости – только тоска…


А времена менялись – менялись стремительно.

Внезапно грянула весть, что случилось невероятное: царя скинули! Государь-император, властитель и самодержец российский, отказался от своих подданных, от своей страны, отрекся от престола, да не только за себя, но и за своего сына! Россия осталась обезглавленной, растерянной. Осталась сиротой.

Гроза думал, что произошло нечто страшное, немыслимое. Так же казалось и Алексею Васильевичу. В тот день, когда пришла эта новость, он постарел лет на десять и снова слег, как после смерти Маши.

Гроза открывал и закрывал двери, мотался по дому, выполнял поручения жильцов, ухаживал за Алексеем Васильевичем, бегал в очереди за продуктами и лишь мельком замечал то, что происходило в городе.

Казалось, чуть ли не вся Москва бросила свои дела и шляется нынче где попало. Не было такой улицы, где не волновалось бы море людей! Все куда-то идут, зачем-то стоят, почему-то машут шапками, платками, что-то кричат… С вывесок снимали гербы, с присутствий удаляли не только портреты Николая Второго, но и его предков. Про бывшего царя, его семью и двор писали в газетах невообразимые гадости, особенно в «Московском листке»: разносчики выкрикивали такие заголовки, что слушать было тошно!

Однажды Гроза увидел, как по улицам провели арестованных полицейских и городовых. Они больше были не нужны: в Москве организовывалась милиция. Шли они с жалким видом, безоружные, без ремней, бляхи с шапок вырваны. Мальчишки орали вслед:

– Дядька, где твоя селедка? Уплыла? Хочешь, тебя в Москву-реку кинем? Авось поймаешь!

«Селедкой» презрительно называли шашки городовых.

Гроза вглядывался в лица арестованных, силясь высмотреть того человека, который рассказал ему о ссылке отца Марианны. Но не мог узнать – не запомнил его лица, помнил только, что бляха 586. Что это он тогда говорил?.. «Не бывало такого, чтобы Россия без государя жила, и не будет никогда, сколько бы ни швыряли вредных листовок и ни орали на перекрестках!»

Эх… Зря говорил! Вот же оно настало – безцарствие, безгосударствие! Что теперь станется со страной, с этим городовым, с самим Грозой и с Алексеем Васильевичем?

Чем дальше шло время, тем тяжелее становилось жить. Осенью ввели хлебные карточки, но хлеба по ним выдавали мало и со всякими примесями. Конечно, в магазинах можно было много чего купить, но цены там не просто кусались, а, можно сказать, грызлись! Даже в Охотном ряду, где все покупалось из первых рук и считалось выгодным, фунт[24] черного хлеба стоил 12 копеек, булка из какой-то серой муки – 17, за курицу просили девять рублей; мясо стоило чуть не три рубля за фунт, стакан молока, разбавленного водой, – 20 копеек, один соленый огурец – пятак…

А стоило подойти к магазинной витрине, как глаза и вовсе на лоб лезли: башмаки стоили 200 рублей, мужской костюм – 500–900 рублей…

Гроза и Алексей Васильевич жили теперь скудно. Чаевых от жильцов перепадало совсем мало, поручений никаких не давали, ну вот разве изредка пошлют к разносчику за газетой. Жалованья Алексею Васильевичу домохозяин больше не платил: он ведь больной лежал, работать не мог.

– Еще спасибо скажи, что оставляю тебя здесь, а не выкидываю на улицу и не беру нового швейцара, – сказал он, заглянув как-то к больному. – А то куда бы ты подался? А так… лежи покуда…

– Покуда не помру? – спросил задыхаясь Алексей Васильевич.

– Ну, так, что ли, – кивнул домохозяин, выходя.

– Ничего, Гроза, – пробормотал Алексей Васильевич, – ради тебя я постараюсь, поживу еще.

Ну, хоть о крыше над головой можно было не беспокоиться, спасибо на том. А вот деньги таяли… Чтобы заработать, Гроза решил наняться куда-нибудь. «Мальчики», слышал он, всегда нужны были в трактирах. Хорошо бы получить работу и попросить хоть сколько-нибудь денег в счет будущего жалованья. Надо хорошей еды Алексею Васильевичу купить, а то все только постная пшенная каша, от нее уже с души воротит!

Гроза дождался, пока больной уснул, и выбрался из дома.

На улицах было малолюдно, неспокойно. Где-то неподалеку постреливали…

На счастье, трактиры работали. Гроза пришел в один – его с порога погнали: нету, дескать, места. В другом долго ждал хозяина; наконец тот вышел, смерил мальчишку взглядом:

– А ну, надуй щеки!

Гроза так удивился, что послушался. А хозяин вдруг как хлестнет его сначала по правой, потом по левой щеке, да сильно!

Гроза отпрянул, отер глаза, на которых слезы выступили:

– Вы что делаете, дяденька?!

– А что? – равнодушно спросил хозяин. – Больно, что ли?

– Больно! – воскликнул Гроза.

– Ну так и ступай отсюда, коль тебе больно, – брезгливо сказал хозяин. – Ты мне не нужен. Для работы этой не годен. Знаешь, какой посетитель нынче пошел? Не только по щекам отхлещет, но еще и морду горчицей измажет да окурки жрать заставит, а ты не моги спорить, если ему так угодно. Кто денежки платит, тот любую пакость себе может позволить! Ты должен был сказать мне, что тебе не больно, что все хорошо – тогда бы я тебя взял. Понял?

Гроза кивнул.

– Иди отсюда! – махнул рукой хозяин.

Но Гроза не ушел. Он уставился в глаза хозяину и смотрел, смотрел…

– Ой, жжется! – крикнул вдруг трактирщик тонким голосом. – Ладно, бери, бери!

И сунул Грозе пятирублевку.

Тот взял ее дрожащими руками и вышел на заплетающихся ногах, чувствуя, что в любое мгновение может повалиться без чувств. В глазах рябило, колени подгибались, вдобавок тошнило до рвотных спазмов. Но надо было как-то ухитриться дойти до дому, купив по пути еще и еды.

Внезапно кто-то крепко взял его за плечо, и Гроза сквозь муть в глазах увидел смуглое мальчишеское лицо с черными изумленно вытаращенными глазами. Мальчишка был обтрепанный, тощий, выглядел как нищий с Хитрова рынка!

– Пусти, – пробормотал Гроза. – Не отдам!

Показалось, мальчишка хочет отнять деньги.

– Дмитрий, это ты? – спросил мальчишка, немного странно выговаривая слова. – Не узнал? Это я, Вальтер! Помнишь, мы ходили в зоо с Готлибом?

Гроза теперь сам ухватился за его плечо, чтобы не упасть.

– Вальтер! Помню… – выговорил с трудом. – Гипноз… медведица… помню.

– Ты что, болен? – с тревогой спросил Вальтер. – Хочешь, до дому тебя доведу?

– Доведи, – слабо кивнул Гроза. – Но сначала надо еды в Охотном ряду купить. У меня дядя Леша больной лежит.

– Я тебе помогу, – вызвался Вальтер. – Только знаешь что? Ты меня Володей зови.

– Почему? – тупо спросил Гроза.

– Потом скажу, – буркнул Вальтер. – Пошли.

Гроза смутно помнил, как они добрели до Охотного ряда, как бродили среди немногочисленных торговцев, которые поглядывали на него подозрительно и спрашивали, не заразно ли болен парнишка. Странно, что пальбы, которая то приближалась, то отдалялась, они боялись меньше, чем какой-то заразы.

Вальтер очень деловито выбирал продукты, торговался за каждую копейку, словно заправская кухарка, всю сдачу собрал и честно положил Грозе в карман тужурки. Наконец они поплелись проулками на Арбат, домой. Дороги Гроза вообще не помнил, потом выплыло из мрака испуганное лицо Алексея Васильевича, долетел голос Вальтера, который ему что-то объяснял, – и все опять ушло во мрак.

Гроза пробыл без памяти сутки; может, пролежал бы и дольше, однако очнулся от грохота. Открыл глаза и обнаружил, что лежит не на своем топчане в швейцарской, а на тюфяке, брошенном на пол в крошечном коридорчике, отделяющем швейцарскую от общего коридора в парадном. Рядом лежал очень бледный Алексей Васильевич, между ними скорчился Вальтер. Тут же стоял жестяной чайник с водой, корзинка с какой-то едой. А за стеной грозно бухало и грохотало.

– Что это? – спросил Гроза, еле шевеля пересохшими губами.

– Революция, – угрюмо буркнул Вальтер. – Бои в Москве идут.

– Крамольники против власти пошли всем скопом, – хрипло выговорил Алексей Васильевич. – Погибла Россия…

Он задремал; мальчики тихо переговаривались. Вальтер рассказал, что отец после гибели Готлиба забирал его в Петербург, а когда царя скинули, снова отправил в Москву, к сестре, в надежде, что в Москве спокойней, чем в кипящей столице. Но теперь, видно, нет в России места, где спокойно, – разве что где-нибудь в глухом лесу. Несколько дней назад в дом к тетушке Вальтера пришли страшные люди, которые называли себя большевиками, и устроили обыск. Знали, что она – немка, еще удивлялись, что ее до сих пор не выгнали из Москвы. Тетя испугалась их так, что начала кричать, мол, ее брат служит в посольстве Германии в Петербурге!

– Никакого Бурга теперь в помине нету, Петроград надо говорить, поняла? – прервал ее один из незваных гостей, а потом выпалил ей в лицо.

Она упала замертво, а Вальтер не помня себя бросился бежать. Бродил два дня, спал на Гоголевском бульваре под скамейкой. Возвращаться было страшно… Но один раз решился, прошел мимо тетушкиного дома: там сновали какие-то военные. Штаб, что ли, устроили?.. Соваться туда было смертельно опасно. И он опять ушел. Несколько дней скитался, голодал, даже воровал хлеб с лотков у булочных, обтрепался весь. Ходил по вокзалу, все думал, как пробраться к отцу, но на это надежды не было никакой: кругом стояли солдаты, даже в ящик под вагоном не залезешь, да и страшно – в ящике-то! За это время он прочно усвоил: о том, что немец, надо накрепко молчать и зваться Володей, а никаким не Вальтером. И когда увидел Митю, очень обрадовался…

– И это они еще к власти полностью не пришли! – шептал Вальтер, задыхаясь и мрачно мерцая глазами. – Просто заявились в чужой дом и убили тетю… А что будет, когда власть возьмут?! Они всех начнут прямо на улице к стенке ставить!

– Погибла Россия! – словно в бреду простонал свое неизменное Алексей Васильевич.


Горький, 1937 год

Пустота привокзальной площади Горького по сравнению с Москвой в первую минуту ошеломила Ольгу. Впрочем, и тут можно было увидеть один-два таксомотора с большими номерными знаками около ветровых стекол, ну а в извозчичьих пролетках и телегах недостатка вообще не было!

На извозчике доехать до дому – не меньше полутора рублей выложить, прикинула Ольга. Нет уж, всяко надо идти на трамвай! И она с самым неприступным видом перешла площадь, чтобы не цеплялись извозчики, а потом по улице Канавинской добежала до угла Новинской, где находилась трамвайная остановка.

Повезло, что «однёрка» подошла сразу, однако по случаю выходного дня народу в вагон набилось множество. Ольга отвыкла ездить в трамвае пассажиркой и поначалу растерялась было, но все же ей кое-как удалось протиснуться в укромный уголок и отвернуться к окну, прикрывая собой ребенка.

Кондукторша надсаживалась, требуя передать деньги за проезд. Какой-то мужик визгливо кричал, уверяя, что в этой давке нет у него возможности достать деньги, запрятанные в сапог.

– А пока на остановке стоял, чего не достал? – заорала кондукторша, и Ольга тихонько засмеялась, вспомнив, сколько раз ей самой приходилось вступать в такие пререкания. Да, не только в Москве кое-кто норовит проехать бесплатно!

Однако она и сама не могла вытащить деньги из рюкзака! На счастье, ей уступили место – с той стороны вагона, которая была обращена к автомобильной дороге.

Ольга передала кондукторше пять пятаков.

И не без удовольствия принялась смотреть в окно. Конечно, Нижний, то есть Горький, по сравнению с Москвой казался большой деревней, а все же родной город, и она порядком по нему соскучилась.

С нежностью взглянула на великолепное здание бывшего Александро-Невского собора на Стрелке. Теперь здесь разместились какие-то склады, а красоту собора изуродовали многочисленными пристройками, в которые переселили людей с окраин. Ходили слухи, что эти новые жильцы пустили на дрова иконостасы и все деревянные украшения собора. Однако прихожане смогли украдкой вынести несколько икон, в том числе икону Божьей Матери и Животворящий Крест. Вроде бы их спрятали в Высокове, в тамошней церкви, однако точно Ольга не знала.

На Стрелке, как всегда, стремились друг к дружке волны Оки и Волги, и был отчетливо виден водораздел, а потом, чуть дальше, они сходились, и вольная Волга широко разливалась в берегах.

Красота… в Москве такой реки нет! Не река, а речища!

Ольга и не заметила, как доехала до своей остановки. Отсюда до дому идти было минут двадцать, не меньше, а Ольга и проголодалась, и пить хотела, и не выспалась – словом, она не выдержала и села в весьма кстати подкатившую извозчичью пролетку, тем более что удалось сторговаться всего за двугривенный.

Ну, вот наконец и дом. Подходя к калитке, Ольга взглянула на окна второго этажа, где находилась их квартира, и удивилась: какие-то незнакомые занавески…

Неужели мачеха решила хоть как-то украсить их неказистое жилье?! Сколько себя помнила Ольга, каждая тряпочка в доме была сшита, вышита или связана мамой, великой рукодельницей. Мачеха же беспрестанно охаивала то, что осталось от ее предшественницы, однако ничего не меняла, ибо руки у нее были совершенно как крюки. К тому же она была скупа до дрожи. И вдруг – новые занавески!

– Вот те на! – раздался голос рядом, и Ольга чуть не выронила чемодан.

На нее, уперев руки в боки, смотрела соседка с первого этажа: широкая, словно баржа, и громогласная, как буксир на ночной Волге, Акулина Никодимовна – тетя Акуля, знаменитая на весь квартал ругательница. Конечно, за спиной все звали ее Акулой. Она с удовольствием обгладывала косточки и соседям, и прохожим, и знакомым, и незнакомым, и даже киногероям, воспринимая их как живых, реальных людей.

– Явилась! Ну и хватило же совести! – воскликнула тетя Акуля, глядя на Ольгу со жгучим осуждением.

Та машинально поставила чемодан и прижала к себе Женю обеими руками.

– Вот! – завопила тетя Акуля еще громче. – Как выгнал ее хахаль, так вспомнила про родимый дом, а что отца без нее хоронили, так это ничего?!

– Что? – слабо выдохнула Ольга.

– Ой, что-что! – передразнила соседка. – Будто не знаешь! Сколько тебе телеграмм Ирина Петровна слала, а ты ни ответа, ни привета!

Ольга только глазами хлопала. Мачеха слала ей телеграммы о смерти отца?!

– Я ни одной не получила, честное слово… – пролепетала она. – Папа умер… Господи! Да когда же, когда?!

– Да уже месяца четыре тому. В феврале, никак? Хотя вру – в конце января. В Марьиной Роще похоронили. Иринушка-то слезами пообливалась, а потом сменяла комнаты ваши да выехала отсюда.

– Как сменяла? Обе комнаты? А как же я?!

– А ты что? – пожала широкими плечами тетя Акуля. – Ты же в Москву подалась! Здесь ты уже выписана, ты здесь никто! Отрезанный ломоть. Управдом предупредил мачеху твою, мол, в связи со смертью мужа у вас освободилась жилищная площадь, будем вас уплотнять! Ну она, не будь дурой, поменялась с одними из Лапшихи. Им на четверых две ваши комнаты, а ей четверть дома. Все довольны.

Ольга стояла столбом.

Да что же это получается?! Отца без нее похоронили… Хоть всегда и во всем принимал он сторону властной жены и относился к дочери очень холодно, все же это был единственный Ольгин родной человек! И еще новость – мачеха переехала. Где ее теперь искать? Почему она ничего не сообщила Ольге? Не может быть, чтобы не приходили письма и телеграммы, всем в общежитии приходили, только ей нет! Может, мачеха адрес перепутала?

Нет, вдруг поняла Ольга, ничего Ирина Петровна не перепутала – она просто не писала в Москву, не слала никаких телеграмм. Ни о смерти отца, ни о переезде. Она вычеркнула Ольгу из своей жизни раз и навсегда.

– Тоже, знаешь, хороша пташка Ирина-то наша Петровна, – донесся до нее голос тети Акули. – С обменом ей знаешь кто помог? Полюбовник! Не успели отца твоего схоронить, как начал к ней похаживать какой-то… В Лапшихе, якобы, в мастерской какой-то работает. Ну, он ей и с обменом помог, и туда перевез. Теперь у них на двоих полдома! Ирина всех на новоселье сулила пригласить, да куда там! Даже адреса не оставила. Смех один – я же могла его у новых жильцов взять, кабы хотела. Ан нет, не захотела. Незваная по гостям отродясь не хаживала!

– А кто теперь в наших комнатах живет? – еле шевеля языком от навалившейся вдруг безнадежности и усталости, перебила Ольга. – Может быть, там какие-то вещи мои остались?

– Ничего не осталось! – замотала головой тетя Акуля. – Все подчистую Ирина Петровна вывезла, выгребла. Да их и дома нету, Хорошиловых-то этих. Еще с вечера собрались да отправились к родне в Кузнечиху. Только утром завтра приедут, чтоб на работу сразу.

Ольга с трудом сдерживала слезы.

Да что же это, что же?! Она теперь бездомная, так получается? Даже если она и узнает адрес мачехи, та ее на порог не пустит, это совершенно ясно… По установленному порядку, едва прибыв в другой город, человек обязан в двадцать четыре часа сдать паспорт на прописку. И куда же Ольге теперь прописываться?! Некуда. С ребенком на руках, без денег… Нет, деньги пока есть, но надолго ли их хватит? Что делать? Что делать? Не в гостиницу же идти!

Может, попроситься к тете Акуле на постой – пока не получится как-то разобраться с жильем, снять комнату? Но у соседки тесная, сырая, захламленная комнатушка окнами чуть ли не в землю. Женечке там плохо будет. К тому же тетя Акуля замучает Ольгу любопытными расспросами! Врать Ольга никогда не была горазда, а правду не скажешь.

Нет, к тете Акуле нельзя. К бывшим подружкам? Да Ольга не виделась с ними уже давно, к тому же и у Клаши, и у Мани всегда в квартирах была теснота-теснотища, жили на головах друг у друга. Куда с ребенком-то к ним?

Господа, господи…

Женечка вдруг завозилась, закряхтела, явно просыпаясь. Да, это ангел Божий, а не ребенок: не кричит, не капризничает, спит себе потихоньку, но не может же она спать без просыпу, ей в свое время хочется есть. Что же делать?!

– А папка у твоего ребеночка кто был? – в эту минуту с жадным, людоедским любопытством спросила тетя Акуля, и Ольга поняла, что не останется здесь ни на минуту! Уж лучше она сядет где-нибудь под забором в траву и там перепеленает и покормит Женю, чем отдаст себя на поживу этой тетке. И это еще скажи спасибо, что она пока одна, другие соседки не налетели!

Не говоря ни слова, Ольга повернулась и побежала по улице, повернула к Оперному театру, прикинув на ходу, что на его широком просторном крыльце будет очень удобно устроиться с Женечкой. Хотя там маячил милиционер…

Вдруг за спиной зацокали копыта и послышался громкий голос:

– А не подвезти ли тебя сызнова, мамаша?

Ольга обернулась и с изумлением увидела того же самого извозчика, который подвез ее от трамвайной остановки.

В самом деле – она покормит Женю в пролетке, немного передохнет, соберется с мыслями, решит, что делать.

– Подвезите, – пробормотала она, забираясь в пролетку.

– Куда прикажете? – спросил извозчик.

– Поехали пока по городу, – отмахнулась Ольга, торопливо разворачивая мокрые Женины пеленки.

– Покатаемся, что ли? – ухмыльнулся извозчик. – А у тебя денежки-то есть – за катание платить?

– Есть, есть! – Ольга показала трешницу. За эти деньги можно было исколесить полгорода – если в Сормово не ехать, конечно, Сормово-то далеко…

– Ну, тогда поехали, – обрадовался извозчик и понукнул лошадь.

Обмыв, перепеленав и накормив Женю, Ольга и сама подкрепилась галетами, пачка которых обнаружилась в рюкзаке, и заела яблоком, найденным там же. Поскольку Ольга ничего не ела со вчерашнего вечера, а сейчас уже перевалило за полдень, от сладких заграничных галет скоро осталась одна обертка, а от яблока – огрызок. Кто, кто положил все это в рюкзак? Кто так позаботился о Жене и о себе, словно отправлялся в дальний путь? Кому принадлежали раньше эти дорогие заграничные вещи?..

Ольга попыталась задуматься о том, что же все-таки означает появление Жени в ее жизни, откуда она взялась и как появилась на свет, однако ощутила в это мгновение такую резкую, мучительную головную боль, что стиснула виски и тихонько застонала, зажмурившись. Чудилось, на пути ее домыслов и догадок была выстроена стена, о которую те бились болезненно и бессмысленно.

В это мгновение пролетка вдруг подскочила так, что Ольга свалилась с сиденья, каким-то чудом успев подхватить Женю. Та проснулась и заплакала.

– Да ты гляди, куда едешь-то, чучело бородатое! – зашипела Ольга, успокаивая ребенка.

Извозчик обернулся с виноватым выражением:

– Да видишь ли, мамаша, тут дорогу перемащивать собрались, камней понавезли. Погоди малость, надо проверить, ободья не треснули?

Он спрыгнул наземь и побрел вокруг пролетки.

Ольга скользнула взглядом по улице, на которую завез ее извозчик.

Двухэтажные дома, окруженные просторными палисадами, стоят довольно далеко друг от друга… Сонная тишина, еле видны в свежей мураве камни старой-престарой мостовой… Сирень бушует за заборами, вырываясь там и сям на волю, куры возятся в пыли… Какая-то окраина? Но тут же взгляд Ольги скользнул по ржавой табличке на угловом доме, стоявшем несколько на отшибе: «Плотничный переулок». И цифра – 8.

Да ведь это тот самый адрес, который давала ей Фаина Ивановна!

Каким чудом Ольга здесь очутилась? Почему именно сюда доставил ее извозчик, который о Фаине Ивановне и слыхом не слыхал?! Вот так не веришь, не веришь в чудеса, а они совершаются на твоих глазах!

Конечно, можно уехать отсюда… Но куда? В термосе кончилась теплая вода, и Женю в следующий раз нечем будет помыть. Заканчиваются и чистые пеленки и подгузники. Бутылочки с молоком опустели, остались только коробки с диковинной надписью «Nestle», но что с ними делать, Ольга ведать не ведает: иностранные буквы, меленько напечатанные на коробках, ей вовек не разобрать, и не потому, что они меленькие, а потому, что иностранные!

И Ольга так устала, безумно устала… Она готова отдать жизнь за Женечку, но ребенку она нужна крепкой, сильной, а не замученной и не знающей, где голову приклонить!

Ольге не справиться одной. Им с Женей нужна помощь, нужна крыша над головой.

Фаина Ивановна предлагала помощь. Это единственный человек, к которому Ольга может сейчас обратиться!

Значит, так и надо поступить.

Она сказала извозчику, что дальше не поедет, и заплатила ему рубль, хотя это был, конечно, грабеж. Но у Ольги, во-первых, уже не было сил, чтобы торговаться, а во-вторых, все-таки именно этот извозчик ненароком помог чуду совершиться – помог Ольге найти приют.


Ольге и в голову не могло прийти, конечно, что Андреянов еще на вокзале нанял этого извозчика, чтобы тот проследил за трамваем, в который сядет девушка, вызнал ее адрес, подождал немного, и если случится так, что она куда-то решит поехать, словно невзначай попался ей на глаза и подвез бы ее к дому номер восемь в Плотничном переулке. За все это извозчику было заплачено более чем щедро – он получил аж червонец, но, понятно, взял деньги и с Ольги.

А как же? Иначе случившееся ей показалось бы очень странным! Да разве найдется извозчик, который тебя за бесплатно раскатывать будет? Конечно, нет!


Ольга выбралась из пролетки, озабоченная одним: как встретит ее Фаина Ивановна, не передумала ли проявлять гостеприимство?

Ольга обошла дом и только приблизилась к двери, как та распахнулась.

Полосатый котенок порскнул под ноги, шарахнулся с комическим испугом, скатился с крыльца и скрылся в траве.

Фаина Ивановна, облаченная в шикарное темно-зеленое кимоно с золотыми драконами и нежно-розовыми хризантемами, с головой, обвязанной такой же темно-зеленой косынкой, скрывавшей ее сожженные пергидролью кудельки, стояла на пороге, держа на отлете папироску в мундштуке. Она настолько напоминала картинку из модного роскошного заграничного журнала, что Ольга растерялась и попятилась было, но Фаина Ивановна радостно воскликнула:

– Умница, что пришла! Входи, входи скорей! Устала? Измучилась? Ничего, сейчас отдохнешь! Зина! Помогай, чего спишь?!

Прибежала немолодая, но проворная домработница, сняла с усталых Ольгиных плеч рюкзак, подхватила чемоданчик, бормоча:

– Пожалуйте во второй этаж, барышня, сей же момент я вам чайку подам, а через часик обед поспеет!

– Иди, иди, обживайся, – кивнула Фаина Ивановна, отмахивая сизый папиросный дымок, чтобы он не беспокоил притихшую Женю.

Ольга, еле передвигая ноги, потащилась вверх по лестнице, совершенно ничего не соображая от усталости, но счастливая, что нашла наконец приют.

Она уже почти поднялась на второй этаж, как вдруг раздался громкий и веселый женский смех, и молодая красавица в одной шелковой сорочке, обильно украшенной кружевами, босая, с растрепанной массой роскошных темных кудрей, вылетела на площадку. Впрочем, увидев Ольгу, она ахнула, сконфуженно улыбнулась и попятилась обратно в ту же дверь, из которой только что выскочила. Оттуда высунулась волосатая мужская рука, обхватила красавицу за талию и втянула внутрь. Послышался звучный чмок, потом дверь захлопнулась и за ней все стихло.

«Видимо, Фаина Ивановна комнаты сдает, – сонно подумала Ольга. – До чего жильцы у нее веселые!»

Она обернулась через плечо.

Фаина Ивановна по-прежнему стояла на нижней площадке и пристально смотрела на Ольгу. Странное выражение было у нее… Не то довольное, не то жалостливое, не то презрительное… Впрочем, у Ольги совершенно не было сил задумываться над этим!


Москва, 1937 год

Ромашов вышел на крыльцо отделения и сморщился, потому что солнце ударило в лицо, но еще больше от досады: поход в 18-е отделение оказался безрезультатным.

Где сейчас дети Грозы? Куда успели их спрятать родители, которые знали, что от смерти их отделяют считаные минуты? Оставили на улице или в каком-нибудь подъезде? Ну, это немедленно стало бы известно милиции от бдительных граждан. Детдома, родильные дома – то же самое: если бы подкидыши обнаружились на крыльце одного из подобных учреждений, милиция была бы оповещена немедленно. Где еще стоит искать?

И вдруг Ромашова осенило.

Марианна! Почему он забыл про Марианну? Это можно объяснить только потрясением, которое он пережил вчера, и практически бессонной ночью. Марианна – двоюродная сестра Лизы. Конечно, они почти не общались, особенно с тех пор как умер Виктор Степанович Артемьев, отец Марианны и бывший руководитель лаборатории, в которой работали Гроза и его жена, однако у Лизы не было других родственников, и в минуту отчаяния она вполне могла обратиться к Марианне, которая живет на Рождественском бульваре – всего лишь двумя кварталами дальше того места, где были убиты Гроза и его жена. Лиза, конечно, не успела бы сама отнести детей к сестре, но она могла успеть позвонить ей, а еще вернее – мысленно позвать на помощь или даже приказать прийти.

Могла! У нее бы получилось!

Ромашов знал Лизу много лет, и ему всегда казалось, что она преуменьшает свои способности. В особенно злые минуты Ромашов предпочитал думать, что Лиза старается держаться в тени, чтобы ярче блистал талант Грозы, однако, если быть справедливым, этот талант блистал и сам по себе, без всякой посторонней помощи. Скорее всего, Лиза просто не хотела, чтобы ее использовали так же, как Грозу. Она ведь не простила Артемьева, и Ромашова не простила тоже… Отчасти поэтому Артемьев перевел его в оперативный отдел, предварительно запретив упоминать кое о каких деталях и его собственной биографии, и о его отношениях с Лизой и Грозой, и вообще о многих делах давно минувших дней. «Запретить» в понимании Артемьева значило сделать мысленное внушение, нарушить которое было невозможно без произнесения сигнального слова. Собственно память Ромашова не была заблокирована: он продолжал существовать в мире своих воспоминаний, которые отнюдь не тускнели с годами, однако ни с кем не мог этими воспоминаниями поделиться, за исключением самых общих и безобидных, конечно.

Странно, что Артемьев так обошелся с человеком, который оказал ему в свое время неоценимую помощь, но при этом всячески носился с теми, кто его ненавидел: с Лизой и Грозой. Еще в далеком 1918 году Артемьев заклеймил фамилией купринского персонажа Ромашова, своего верного помощника. Этому помощнику она казалась позорной. Но прижилась навечно, так что даже мысленно он теперь так сам себя называл, хоть по-прежнему имел документы на фамилию, доставшуюся ему от родителей. Быстро изучив сущность этого человека, Глеб – Бокий тоже стал называть его так. Строго говоря, Артемьев, с его силой и возможностями, мог бы вообще заставить Лизу и Грозу забыть о том, что произошло в Сокольниках 31 августа 1918 года, тем паче, что один из них лежал тогда тяжелораненый, а Лиза была на грани безумия. Однако он этого не сделал, и единственная причина, которой Ромашов мог это объяснить, была та, что Артемьев опасался повредить их способностям. Однако для Грозы и ранение, и страшное потрясение прошли в этом смысле бесследно, а вот Лиза, Ромашов был почти уверен, сознательно стала преуменьшать свой дар, и если бы не страх, что их с Грозой разлучат, она могла бы вообще сделать вид, что лишилась всего и стала почти обычным человеком.

Каким – без всякого притворства – стал он. Ромашов…

В 1920 году Институт мозга, директор которого, Бехтерев, живо интересовался телепатией и тем, что ее порождает, командировал Барченко в Лапландию, в район Ловозера, для исследования загадочного явления, вернее, заболевания под названием «мерячение». Это явление напоминало массовый психоз, который обычно возникал во время шаманских обрядов, но иногда и совершенно неожиданно, причем не только среди местных жителей, но и среди приезжих. Люди вдруг начинали повторять движения друг друга, безоговорочно выполняли любые команды…

Барченко взял с собой Ромашова как переводчика (тот отлично знал язык лопарей), однако, конечно, рассчитывал и на его практическую помощь.

Надежды не оправдались. Лопарские шаманы называли его курас – пустой – и в открытую смеялись над его попытками казаться среди них своим. Тогда-то Ромашов окончательно понял, что все прежние способности им утрачены.

Почему? Неужели его настигла расплата?!

Постепенно Ромашов смирился с тем, что отныне он – всего лишь курас. Так что его кличка Нойд, то есть колдун, под которой он писал донесения Бокию, была всего лишь тщеславной данью прошлому. Впрочем, и сам Бокий называл себя Тибетцем в память о прошлом, когда интересовался легендарной Шамбалой и искренне верил, что может постигнуть ее чудеса и тайны…

Вдруг Ромашова сильно толкнули, и он обнаружил, что все еще топчется возле крыльца милиции, мешая тем, кто входил в дверь. Сбежал с крыльца и направился к Рождественскому бульвару, чувствуя злость, тоску и головокружение. Ну да, он забыл, когда ел. Надо зайти в какую-нибудь столовую. Поев, он хотя бы от головокружения избавится.

От прочего избавиться шансов не было никаких…

И надо появиться в отделе, конечно. Там сейчас пытаются понять, что же произошло после устранения заговорщиков. Обожженные лица сотрудников, засвеченные фотографические пластины – и никто ничего толком не может объяснить. Ромашов – мог, потому что знал, как Гроза «бросал огонь». Конечно, это было внушение в чистом виде, однако объект этого внушения не только видел самый настоящий огонь, но и какое-то время чувствовал боль, как после ожога, и даже следы на лице появлялись. А уж как горели глаза…

Он довольно долго перебирался через пути, потому что трамваи шли один за другим. Здесь сходилось не меньше полутора десятка маршрутов, и на остановках толпилось столько народу, что ограбить кого-то при желании не составляло большого труда.

Мимоходом Ромашов заглянул в грязную чайную и жадно съел три пирога с луком и яйцами, запив жидким несладким чаем.

Вышел, почувствовав себя значительно лучше.

Пройти по Сретенке Ромашову было быстрее, но здесь укладывали асфальт. Горел костер, над ним висел огромный кипящий котел, от которого исходил смрадный черный дым. Рабочие – черные, как истинные черти, закоптелые, – ворочали лопатами пузырящуюся массу в котле, раскладывали ее в меньшие котлы, а потом выливали раскаленное варево на утрамбованные участки мостовой. Мастера укатывали асфальт катушками, ползая по нему на коленях. Колени были обмотаны тряпками и лоскутами толстой кожи. Работа была, конечно, адова, да еще стояла жуткая вонища, дым, чад!

Ромашов невольно закашлялся, удивляясь, как не задыхаются рабочие.

– А между прочим, – возмущенно сообщил в пространство какой-то прохожий, тоже сердито кхекая, – я читал в газете, что в Европе асфальт варят на заводе, а потом по ночам развозят по улицам. И нет ни дыма, ни копоти!

Один из асфальтировщиков, шедший мимо с опустевшим котелком, приложил палец к ноздре, высморкался так, что содержимое его носа не угодило на штиблету недовольного гражданина только, поскольку тот оказался проворен и вовремя отпрыгнул, и лениво посоветовал:

– Вот и езжай в свою Европу. А то и на Колыму, это уж как бог даст!

Знатока европейской асфальтоукладки словно ветром сдуло, а работяга с видом победителя глянул на Ромашова. Однако тот задумчиво смотрел на огромный котел и вспоминал: когда Гроза выздоровел после ранения, он сбежал от Артемьева. Не было его чуть ли не месяц. Лиза в то время лежала в небольшой частной клинике в Гороховском переулке и ничего об этом не знала. Артемьев очень боялся, что Гроза вообще исчезнет из Москвы, однако Ромашов точно знал, что Лизу тот никогда не бросит, всегда будет где-нибудь поблизости. А еще перед самой революцией прокладывали асфальт по Садовому кольцу, и на Садовой-Черногрязской как раз остались стоять котлы, в которых теперь обитали беспризорники. Это же было в двух шагах от Гороховского переулка! И вот однажды Ромашову, которому было поручено во что бы то ни стало найти Грозу, показалось, будто тот мелькнул среди этой чумазой братии. Артемьев добился, чтобы там провели облаву. И в самом деле повезло – Гроза попался! Сообщил Артемьеву, тот тогда напрямую объявил ему: если снова сбежит, то Лиза отправится в тюрьму как дочь и пособница контрреволюционера Трапезникова, замешанного в таких делах, что одного упоминания о них хватит кого угодно к стенке поставить. И даже больную, полусумасшедшую девчонку. Гроза поклялся, что не сбежит. Собственно, именно этой угрозой расправы с Лизой Артемьев, а потом и Бокий и держали его в полном и беспрекословном повиновении. Если бы речь шла только о собственной жизни, Гроза, конечно, попытался бы сбежать, но жизнью Лизы он рисковать не мог.

– Поберегись! – заорал кто-то в самое ухо, и Ромашов шарахнулся, чуть не упал, кое-как удержался на ногах и всполошенно глянул на асфальтировщика, который волок очередной котел с раскаленной горячей массой. Застывший на месте, канувший в свои воспоминания, Ромашов мешал работе, и работяги долго хохотали вслед, когда он бросился бежать на Трубную, гоня перед собой воспоминания, которые никак не хотели его оставлять.


Москва, 1917–1918 гг.

На улице стреляли почти постоянно.

Целую неделю жили, не выходя из дома, питаясь сухарями и остатками продуктов. Сидели по-прежнему в коридорчике, где не было окон и куда не могла залететь пуля.

Однажды утром Алексей Васильевич не проснулся: тихо, спокойно отошел во сне. Гроза от горя и страха будто окаменел. Наконец сказал, что пойдет искать священника – отпеть дядю Лешу. Вальтер пошел с ним – боялся остаться один возле покойника.

Гроза знал, где живет священник: это было недалеко, – однако дом оказался пуст, окна выбиты. Две ближние церкви стояли заперты. Куда идти еще, они не знали. Спросили у какого-то человека на улице, где искать гробовщика. Тот посоветовал ловить похоронные дроги. На улицах многих прохожих побило случайными пулями, вот эти дроги и ездят там и сям, собирают мертвых. По ним-де не стреляют.

К концу дня, голодные, измученные, они все же остановили эти дроги на Волхонке и за последние деньги уговорили возчика свернуть на Арбат и забрать тело Алексея Васильевича. Его увезли в анатомический театр – Гроза не догадался спросить, где потом похоронят, а на дроги они забраться не решились: страшно было сидеть на мертвых телах! Гроза хотел идти следом, но сил не было, да и Вальтер чуть не со слезами умолял вернуться домой, не то их тоже придется похоронным дрогам подбирать: либо подстрелят, либо они просто сдохнут по пути.

Вернулись в швейцарскую, упали на пол и забылись тяжелым сном. Утром Гроза проснулся с опухшими глазами. Потрогал лицо – ему показалось, что оно покрылось соленой коркой от безудержных слез. Только во сне он и смог оплакать дядю Лешу – днем слез не было. Рыдал Гроза так горько, что даже не слышал, как всю ночь били пушки по Кремлю, по московским улицам…

Вальтер уверял, что надо куда-нибудь уходить, иначе Алексей Васильевич, непогребенный, неотпетый покойник, обязательно вернется в глухую полночную пору по их души, чтобы с собой забрать. Гроза охотно последовал бы за Алексеем Васильевичем, умерев так же, как он, во сне, тихо и спокойно, однако Вальтер здорово-таки напугал его рассказами о том, в каком виде обычно являются ожившие мертвецы и что они делают с людьми прежде, чем забрать их души.

Видеть любимого дядю Лешу в образе синюшного упыря, источающего гнилостную вонь и желающего вынуть его душу, Грозе не хотелось… Вдобавок тут явился домохозяин и выгнал мальчишек вон, настрого запретив возвращаться. Почему-то ему вбилось в голову: они, чтобы согреться, станут выламывать паркетины и жечь их в печке. То, что подобное могут содеять и квартирные жильцы, его как-то не беспокоило.

Мальчики собрали в узелки все, что оставалось от продуктов, и пошли куда глаза глядят, не ведая, где приклонят голову.

– Тебе надо было сказать, что ты ему огонь в глаза бросишь, – пробормотал уныло Вальтер, который словно забыл о том, что сам уговаривал Грозу уйти из швейцарской. – Тогда он бы нас оставил!

– Я боюсь, – тихо ответил Гроза. – Потом опять буду сутки без памяти валяться… Неизвестно, что случиться может. Ты, что ли, за мной ходить станешь?

– А почему бы нет? – с вызовом спросил Вальтер, однако черные глаза его вильнули в сторону, и Гроза понял, что на этого типа надежда плохая. Приткнулся он к Грозе случайно, держался за него только потому, что у того была крыша над головой, какие-никакие деньжата да еда, а когда всего этого не стало, Вальтер в любую минуту мог его бросить.

Ну и что? Гроза его не винил. Настали времена отчаянные…

Мальчики побрели по городу, который медленно погружался в сумерки.

Загрузка...