Лола Иерусалим, 2002

…тем дам Я в доме Моем и в стенах Моих место и имя лучшее, нежели сыновьям и дочерям; дам им вечное имя, которое не истребится.

Ис 56:5

Я сейчас старая женщина, и по утрам мне трудно. Просыпаюсь рано. Думаю, меня будит холод: от него болят кости. Люди не знают, как холодно здесь зимой. Не такая стужа, как в горах Сараево, но весьма ощутимо. До 48-го года эта квартира была частью арабского дома, и в щели старых камней просачивается морозный воздух. Я не могу позволить себе много топлива. Но, может, я потому так рано просыпаюсь, что боюсь слишком долго спать. Знаю, что однажды, и до этого дня осталось не так уж долго, холод выползет из камней и войдет в мое тело, лежащее на узкой кровати. Тогда уж мне никогда не подняться.

Ну, так и что из этого? Я достаточно пожила. Больше, чем следует. Человек, родившийся в одно время со мной и там, где жила я, и тем, кем я была, не может жаловаться на смерть, которая придет, как и ко мне, в должное время.

Я получаю пенсию, но она маленькая, и мне приходится работать каждую неделю по несколько часов, по большей части в шаббат. В этот день легче всего найти работу, если сам не религиозен. Верующие в этот день не работают, а семейные люди радуются выходному дню. Много лет назад мне приходилось соперничать с арабами за работу в шаббат, но, с тех пор как началась интифада, стало слишком много комендантских часов, много проверок, поэтому они либо опаздывают, либо отсутствуют, и никто не хочет их нанимать. Я сочувствую: ведь им приходится очень страдать.

В любом случае, та работа, которой я занимаюсь, им не нужна. Немногие люди ее захотят. Я же успела пообвыкнуться с присутствием смерти. Фотографии женщин, стоящих на краю ямы, которая станет их могилой, абажур лампы, сделанный из человеческой кожи — эти вещи меня больше не беспокоят.

Я мою витрины, стираю пыль с рам и думаю о женщинах. Это хорошие мысли. Я вспоминаю их. Не обнаженных и напуганных, таких, как на фотографиях, но таких, какими они были дома — любимых, занимающихся повседневными делами.

Думаю также о человеке, чья кожа натянута на абажур. Это первое, что видишь, когда входишь в музей. Я видела, как посетители, сообразившие, что это такое, разворачиваются и уходят. Они слишком расстраиваются и не могут продолжать экскурсию. Ну а когда я смотрю на это, то чувствую что-то сродни нежности. Это может быть кожа моей матери. Если бы все пошло немного иначе, то тут могла бы быть моя кожа.

Для меня уборка этих помещений — привилегия. Хотя я стара и медлительна, работу свою я делаю тщательно. Когда заканчиваю, не оставляю ни пятнышка, ни единого следа пальца. Это я делаю для них.

Я ходила сюда еще до того, как получила эту работу. Не в музей, а в сад, потому что у Серифа и Стелы Камаль есть мемориальная доска на аллее Праведников. Их имена среди тех людей, что рисковали своей жизнью, спасая таких, как я.

Я никогда больше их не видела после того летнего вечера в горах в окрестностях Сараево. Я так боялась тогда, что даже как следует не попрощалась. Не поблагодарила их.

Человек, к которому они привезли меня в ту ночь, был офицер усташи. Он тайно был женат на еврейской женщине и потому, когда мог, помогал таким людям, как я. Он все для меня устроил. Я отправилась на юг с нужными бумагами и провела войну в итальянской зоне. После, когда к власти пришел Тито, я впервые и в последний раз в своей жизни стала важным человеком. Несколько месяцев на нас смотрели как на героев, молодых партизан, бывших с ним в горах. Тот факт, что он предал нас, бросил умирать, был забыт, об этом не вспоминали. Даже мы сами. Я получила работу в новой армии, стала ухаживать за раненными партизанами в старом доме у моря в Сплите. Там я и увидела Бранко, нашего командира, бросившего нас умирать. Он был ранен в бедро и в живот. Выглядел ужасно. Он едва ходил и постоянно страдал от инфекций.

Я вышла за него замуж. Не спрашивайте почему. Я была глупой девушкой. Но, когда у тебя никого не осталось, никого, кто знал тебя, то человек, с которым тебя связывают воспоминания, становится для тебя кем-то особенным. Даже такой, как Бранко.

Не прошло и года, как я поняла, что совершила ошибку. Его рана сделала его увечным как мужчину, и почему-то в этом он винил меня. Он хотел, чтобы я делала странные вещи для его удовлетворения. Я не ханжа и старалась, но была в этом отношении слишком молодой и невинной… Мне было тяжело делать то, что он просил. Если бы он был хоть немного нежнее, то, возможно, все было бы по-другому. Но даже больной, он был груб, и я была в полной от него зависимости.

Когда я прочитала в газете, что Серифа Камаля собираются судить как пособника нацистов, то сказала Бранко, что поеду в Сараево и выступлю в его защиту. Помню, как он посмотрел на меня. Он сидел в кресле возле окна. У нас была собственная комната в бараке для семейных. Ее выделили мне за работу, а ему как герою и инвалиду войны. Он подался вперед и стукнул тростью по полу. Было лето, стояла жара. В узкое окно, обращенное на порт, проливался солнечный свет.

— Нет, — сказал он.

Темно-синяя вода отражала свет, и я прикрыла глаза рукой.

— Что ты хочешь сказать своим «нет»?

— Ты не поедешь в Сараево. Ты — солдат югославской армии, как и я. Ты не подвергнешь опасности нашу позицию и не выступишь против партии. Если они выдвинули обвинение против этого человека, то, стало быть, у них есть на то причины. Не тебе с ними спорить.

— Но эфенди Камаль не был коллаборационистом! Он ненавидел нацистов! Он спас меня, а вот ты, Бранко, отвернулся и ушел. Меня бы уже на свете не было, если б он не рискнул.

Он прервал меня. Голос у него был громкий, и он повышал его каждый раз, когда я с ним не соглашалась, даже в мелочах, например: нужно ли почистить его ботинки или нет. Стены в бараках были тонкие, и он знал, что я ненавидела, когда соседи слышали его ругань.

Он привык к тому, что я сдаюсь, когда он повышал голос, но на этот раз я не уступила. Сказала, что он может орать на меня сколько хочет, а я сделаю то, что считаю правильным. Он ругался и проклинал меня, но я все равно не сдавалась, тогда он швырнул в меня своей палкой. Хотя он и был слабым, но прицелился хорошо: металлический конец ударил меня в челюсть.

В итоге ему удалось установить надо мной контроль: пока шел суд, я могла ходить на работу, возвращаться домой, но всегда под охраной. Это было унизительно. Я понятия не имела, что он им сказал, какой довод привел, чтобы держать меня под наблюдением, но ему удалось не выпустить меня из Сплита. Я не могла добраться до Сараево.

Удивительно, что у меня остались слезы. Думала, что за войну все выплакала. Я проливала их, когда узнала о судьбах матери, отца, сестренки и тети. Слабое сердце тети не выдержало, когда в грузовике их перевозили в пересыльный лагерь. Дора умерла там два месяца спустя, ослабев от голода. Мать, несмотря на горе, дожила почти до конца войны. И тогда ее отправили в Освенцим. Я думала, что слез у меня больше не осталось. Тем не менее эту неделю я снова плакала по Серифу, которого должны были повесить или расстрелять. Плакала и по Стеле, оставшейся одной со своим красивым сыночком. И по себе. Ибо униженная в руках негодяя, за которого вышла замуж, я превратилась в предателя.

В 1951 году Бранко умер от осложнений, вызванных желудочной инфекцией. Я его не оплакивала. Услышав, что Тито позволил евреям ехать в Израиль, я решила оставить свою страну — у меня там ничего больше не осталось — и начать жизнь здесь. Думаю, в глубине души я надеялась отыскать Мордехая, своего наставника из «Хашомер хазаир». Я была еще молода, понимаете? Была глупой девчонкой.

Мордехая я нашла. На военном кладбище на горе Герцль. Он погиб в войне 1948 года. Мордехай был командиром бригады Нахаль. Вместе с ним сражались другие юноши и девушки из кибуца, и он умер на иерусалимской дороге.

Мне пришлось устраивать собственную жизнь, и она была неплохой. Да, трудной: много работы, мало денег. Но неплохой. Замуж я больше не вышла, но какое-то время имела любовника. Это был крупный мужчина, веселый шофер грузовика. Он приехал сюда из Польши и работал в кибуце в Негеве. Началось у нас с того, что он начал надо мной шутить, когда я что-то покупала у него на рынке.

Я смущалась из-за плохого иврита, и он дразнил меня, пока я не рассмеялась. Потом он каждый раз приходил ко мне, когда привозил в город продукцию своего кибуца. Он кормил меня финиками, которые помогал выращивать, и апельсинами, и мы лежали с ним днем, когда солнце светило в окно. Наша кожа пахла апельсинами, а поцелуи подслащались липкими толстыми финиками.

Я бы вышла за него, если бы он попросил. Но у него в Польше была жена, которую он нашел в гетто в Варшаве. Он сказал, что так и не смог узнать, что с ней случилось. Он не знал, жива она или умерла. Может, это был способ соблюдать дистанцию. Не знаю. Думаю, что он чувствовал себя виноватым за то, что выжил. Я любила его еще больше за то, что он надеялся найти ее и чтил ее память. Потом к нам начали возить продукты другие жители кибуца, а он стал приезжать в город все реже и наконец совсем прекратил. Я скучала по нему. До сих пор вспоминаю о тех днях.

Друзей у меня было немного. Даже сейчас мой иврит оставляет желать лучшего. Да ничего, обхожусь: здешние люди привыкли к иностранному акценту и неправильной грамматике, потому что почти каждый приехал откуда-то. Но излить душу я не могу: у меня не хватает еврейских слов.

Со временем я привыкла к жаркому сухому лету, к хлопковым полям, к голой скалистой земле, на которой не растут деревья. И, хотя иерусалимские холмы не похожи на мои родные горы, зимой здесь иногда идет снег, так что, прикрыв глаза, я могу представить, что я в Сараево. Хотя друзья думают, что это чудачество старухи, иногда я иду в арабский квартал Старого города и сижу в кафе, где кофе пахнет, как дома.

Во время войны в Югославии здесь были боснийцы. Израиль принимал беженцев. Некоторые из них евреи, но, по большей части, это мусульмане. Какое-то время я могла говорить на родном языке, и это было чудесно. Такое облегчение. Я пошла добровольцем в центр переселенцев помогать заполнять простые формы — эта страна любит формы — или читать расписание автобусов, или направлять детей к зубным врачам. Однажды случайно увидела в забытом кем-то старом журнале некролог эфенди Камаля. Узнала, что недавно он умер.

С моей души словно камень свалился. Все эти годы я жила в убеждении, что его казнили, потому что его обвиняли в сотрудничестве с нацистами. Но в некрологе было написано, что он умер после продолжительной болезни и что он был хранителем библиотеки Национального музея. То есть оставался на той же должности, что и много лет назад.

Мне казалось, что с меня сняли обвинение так же, как и с него. Мне дали еще один шанс делать то, что правильно — высказаться в его защиту. Я две ночи писала историю того, что он сделал для меня. Это письмо я отправила в Музей Холокоста, Яд Вашем. Через короткое время получила письмо от Стелы. Она уехала в Париж с сыном, после того как ее квартиру в Сараево уничтожил сербский миномет. Она написала, что в их честь в израильском посольстве в Париже устроили прекрасную церемонию. Она поняла, почему я не смогла помочь им после войны, и она очень рада, что я жива и у меня все хорошо. Поблагодарила за то, что я сообщила миру о том, что ее муж был большим другом евреев, в то время, когда у них осталось мало верных друзей.

После установили мемориальную доску Камалям в саду музея. Я часто туда ходила. Выпалывала сорняки под кипарисовыми деревьями, отщипывала сухие лепестки с цветов. Однажды музейный служитель увидел меня за этим занятием и спросил, не хочу ли я поработать у них уборщицей.

В шаббат здесь очень тихо. Некоторые люди, возможно, скажут, что это — кладбищенская тишина. Меня это не беспокоит. Я терпеть не могу шум, который издает мой пылесос. Предпочитаю часы, когда я в тишине хожу из комнаты в комнату и сметаю пыль тряпкой. В библиотеке работаю дольше всего. Я спросила, и помощник библиотекаря ответил мне, что здесь более ста тысяч книг и более шестидесяти миллионов страниц документов. Думаю, это хорошее число: по десять страниц на каждого умершего человека. Бумажный памятник людям, не имеющим могил.

Когда думаешь об этом, маленькая книжка среди многих кажется чудом. Может, это и было чудо? Во всяком случае, я в это верю. Я стирала пыль с этих полок более года. Каждую неделю взяла себе за правило снимать из секции все книги, протирать полки сверху и снизу, стряхивать пыль со страниц. Меня научила этому Стела, когда я ухаживала за книгами в квартире Камалей. Память об этом и о том времени не пропала. Мне всякий раз приходила на ум эта картина, когда я делала эту работу. Возможно, это помогло мне увидеть.

В тот день в библиотеке я подошла к секции полок, которые чистила неделю назад, и начала вынимать книги из следующей секции. Они были более старыми, так что я обращалась с ними особенно бережно. Я взяла в руку одну книгу, взглянула на нее. Открыла. И вернулась в Сараево, в кабинет эфенди Камаля. Мне представилась Стела, она стояла подле меня и дрожала. Причину ее волнения я тогда не вполне понимала. Должно быть, эфенди Камаль сделал что-то, что ее напугало. А потом я словно услышала голос эфенди Камаля:

— Лучшее место спрятать книгу — это библиотека.

Я не была уверена, что делать. Знала лишь, что книга здесь. Но это казалось странным: как получилось, что столь знаменитая старинная рукопись вот так сунута на полку.

Вот что я им сказала, когда они — главный библиотекарь, директор музея и еще один человек, которого я не знала, но который был похож на солдата, который, казалось, знал все об этой книге и о Серифе Камале — задали мне вопрос. Я нервничала, потому что они вроде бы мне не верили. Не могли поверить в то, что возможно такое совпадение. А когда я нервничаю, еврейские слова вылетают из головы. Я забыла слово «чудо» и сказала «знак».

Но в конце концов человек, похожий на солдата, понял меня. Он улыбнулся мне доброй улыбкой. Затем повернулся к другим и сказал: «Почему бы и нет?» Вся история этой книги, то, что она дожила до наших дней, была чередой чудес. Так почему бы не произойти еще одному чуду?

Загрузка...