Третий пол. Пол как прогрессия нисходящих и восходящих величин

Во всех фактах, которые мы привели, христианских и дохристианских, мы имеем в зерне дела какое-то органическое, неодолимое, врожденное, свое собственное и не внушенное отвращение к совокуплению, т. е. к соединению своего детородного органа с дополняющим его детородным органом другого пола. «Не хочу! не хочу!» — как крик самой природы, вот что лежит в основе всех этих, казалось бы, столь противоприродных религиозных явлений. Крик… «самой природы»: и мы должны предположить, что в том как бы мировом котле, где замешивалась каша всемирной насущности, всемирной наличности, уже содержались какие-то элементы этого противоборства, этой противоприродности, что уже там в этом первозданном или, вернее, до-мирозданном котле бурлили течения и противотечения, ходили круги кипящей материи туда, сюда, винтом, кругообразно, а отнюдь не по прямой линии; и когда она застыла и родился оформленный мир, — мы так и видим в нем эти застывшие и переданные нам, т. е. вложенные в природу существ, движения «туда», «сюда», «винтом» и, словом, не по прямой линии. Пол был бы совершенно ясное или довольно ясное явление, если бы он состоял в периодически совершающемся совокуплении самца и самки для произведения новой особи: тогда это было бы то же, что стихии кислорода и водорода, образующие «в соединении» третье и «новое существо» — воду. Но кислород и водород «противотечений» не знают: и если бы мы увидали, что вдруг не частица кислорода, жадно соединяясь (как всегда в химическом сродстве) с частицей водорода, — порождают каплю воды, а, напротив, частица водорода, которая-нибудь одна и исключительная, вдруг начинает тоже «с жадностью» лезть на себе подобную частицу водорода же, убегая с отвращением от дополнительной для себя частицы кислорода, мы сказали бы: «чудо! живое! индивидуально-отличное! лицо!!» Индивидуум начался там, где вдруг сказано закону природы: «стоп! не пускаю сюда!» Тот, кто его не пустил, — и был первым «духом», не-«природою», не-«механикою». Итак, «лицо» в мире появилось там, где впервые произошло «нарушение закона». Нарушение его как единообразия и постоянства, как нормы и «обыкновенного», как «естественного» и «всеобще-ожидаемого».

Тогда нам понятны будут «противоборства» в «котле», как такой процесс, в котором «от века» залагалось такое важное, универсально-значительное для космоса, универсально-нужное миру начало, как лицо, личность, индивидуализм, как «я» в мире. «Я» борется со всяким не-«я»: суть «я» и заключается в том, чтобы вечно утверждать о себе: «не вы», «не они». Суть «я» именно в я. Это и не добро, и не зло: точнее, «добро» я заключается в обособлении, в несмешивании, в противоборстве всему, а «зло» я заключается в слабости, в уступчивости, в том, что оно хотя бы ради «гармонии» и для избежания «ссоры» мирится с другим, сливается с ним. Тогда есть «мораль», но нет лица: ну, а важно или не важно «лицо» для мира — об этом будут судить уже не одни моралисты. Без «лица» мир не имел бы сиянья, — шли бы «облака» людей, народов, генераций… И, словом, без «лица» нет духа и гения.


Когда мир был сотворен, то он, конечно, был цел, «закончен»: но он был матовый. Бог (боги) сказал: «Дадим ему сверкание!» И сотворили боги — лицо.

Я все сбиваюсь говорить по-старому «Бог», когда давно надо говорить Боги; ибо ведь их два, Эло-гим, а не Эло-ах (ед. число). Пора оставлять эту навеянную нам богословским недомыслием ошибку. Два Бога — мужская сторона Его, и сторона — женская. Эта последняя есть та «Вечная Женственность», мировая женственность, о которой начали теперь говорить повсюду. «По образу и подобию Богов (Элогим) сотворенное», все и стало или «мужем», или «женой», «самкой» или «самцом», от яблони и до человека. «Девочки» — конечно, в Отца Небесного, а мальчики — в Матерь Вселенной! Как и у людей: дочери — в отца, сыновья — в мать.


Но я несколько отвлекся в космологическую сторону от изыскания первоначального зерна, которое лежит в основе «безбрачных» явлений. Мировое «не хочу» самца в отношении самки, и самки в отношении самца, не было подвергнуто до последнего времени наблюдению, и только XIX век начал собирать в этом направлении факты. Факты эти приводят к бесспорному заключению, что «пол» не есть в нас — в человечестве, в человеке — так сказать «постоянная величина», «цельная единица», но что он принадлежит к тому порядку явлений или величин, которую ньютоно-лейбницевская математика и философия математики наименовала величинами «текущими», «флюксиями» (Ньютон). Обращение внимания на эти величины привело одновременно Ньютона и Лейбница к открытию «исчисления бесконечно малых» (дифференциальное исчисление), которое, между прочим, интересно в том отношении, что через него впервые мертвая математика, или как бы мертвая, мертвая в арифметике и вообще пока она занимается «постоянными величинами», — получила доступ, получила силу дотронуться, коснуться и живых (органических) явлений, «вечно текущих»… Вот такая-то «вечно текущая» величина в нас или, точнее, существо в нас есть пол наш, как наша «самочность», что мы суть или «самец» или «самка». Вообще — это так: мы суть 1) самцы, 2) самки. Но около этого «так» лежит и не так: противоборство, противотечение, «флюксия» (Ньютон), «я», отрицающее всякого «не-я». И, словом, — жизнь, начало жизни; лицо, начало лица…

Предположение, что пол есть «цельная величина» и вообще не «текущее», породило ожидание, что всякий самец хочет самки и всякая самка хочет самца; ожидание, до того всеобщее, что оно перешло и в требование: «всякий самец да пожелает своей самки» и «всякая самка да пожелает себе самца»… «Оплодотворяйтесь и множитесь», конечно, это включает. Но навсегда останется тайной, отчего же при универсальном «оплодотворяйтесь, множитесь», данном всей природе, один человек был создан в единичном лице Адама! Изумление еще увеличится, если мы обратим внимание, что позднее из Адама вышла Ева, «мать жизни» (по-еврейски — «мать жизней», яйценосная, живородящая «ad infinitum»[3]), т. е. что в существе Адама скрыта была и Ева, будившая в нем грезы о «подруге жизни»… Адам, «по образу и подобию Божию сотворенный», был в скрытой полноте своей Адамо-Евою, и самцом, и (in роtentia[4]) самкою, кои разделились, и это — было сотворением Евы, которою, как мы знаем, закончилось творение новых тварей. «Больше нового не будет». Ева была последней новизной в мире, последней и окончательной новизной.

Лишь в силу всеобщего ожидания «всякий самец хочет самки» и т. д. образовалось и ожидание, что самые спаривания самцов и самок имеют течь «с правильностью обращения Луны и солнца» или по типу «соединяющихся кислорода и углерода», без исключения. Но все живое, начиная от грамматики языков, имеет «исключения»: и пол, т. е. начало жизни, был бы просто не жив, если бы он не имел в себе «исключений», и, конечно, тем более, чем он более жив, жизнен, жизнеспособен, животворящ… Не все знают, что уже в животном мире встречаются, но лишь в более редком виде, решительно все или почти все «уклонения», какие отмечены и у человека; у человека же, можно сказать, нельзя найти двух самочных пар, которые совокуплялись бы «точка в точку» одинаково. «Сколько почерков — столько людей», или наоборот и совершенно дико даже ожидать, что если уж человек так индивидуализирован в столь ничтожной и не представляющей интереса и нужды вещи, как почерк, — чтобы он не был индивидуализирован также в совокуплениях. Конечно, «сколько людей — столько лиц, обособлений в течении половой жизни». Это не только всеобщее «так»: но было бы порочно, преступно, «нищелюбиво» и «нищеобразно», и совершенно уродливо, если бы это не было «так». Всякий «творит совокупление по своему образу и подобию», решительно не повторяя никого и совершенно не обязанный никому вторить: как в почерке, как в чертах лица…

«Всеобщее ожидание» в области, где вообще нет и не должно быть «всеобщего», породило ропот, осуждение, недовольство, пересуды: «Отчего та пара совокупляется не так, как все», причем разумеется собственно — «не так, как Я»… Ответ на это многообразен: «Да вы-то точь ли в точь живете так, как все?» или: «Я не живу, как вы, по той причине, по которой вы не живете так, как я». Но, в итоге, эти «всеобщие ожидания», присмотревшись к которым можно бы заметить, что самых-то «ожиданий» столько, сколько людей, но только это особенное в каждом затаено про себя, — они породили давление морального закона там, где в общем его не может быть, так как вся-то область эта — биологическая, и не «моральная», и не анти-«моральная», а просто — своя, «другая»{27}. Моральный закон, неправо вторгнувшись в не свою область, расслоил совокупление на «нормальные», т. е. ожидаемые, и «не нормальные», т. е. — «не желаемые», причем эти «не желаемые» не желаются теми, которые их не желают, и в высшей степени желаются теми, которые их желают и в таком случае исполняют. Все возвращается, собственно, к тому, «что есть», как и естественно в биологии; но около того, что «есть», с тех пор приставился раб, бегущий за торжественной колесницей жизни, хватающийся за спицы ее колес, обрызгиваемый из-под нее грязью, падающий в грязь, вновь встающий, догоняющий, опять хватающийся за спицы и неумолчно ругающийся. Он представляет собой те «ожидания всех», которых в наличности нет с абсолютным тожеством, но к которым равнодушно присоединились и те, которые далеко отступили от нормы: равнодушно по интимности самой этой области, о которой каждый думает про себя, что ее не уконтролирует «общее правило», и по стыдливости этой области, где каждый «свое особое» хоронит особенно глубоко, и нет лучшего средства схоронить это «особое», как присоединясь к «общему правилу» и осуждая все «особое». От совокупности этих обстоятельств и условий вытекла необыкновенная твердость, можно сказать, «незыблемость» морального закона в половой сфере, которая в действительности не только всегда была «зыбка», но, можно сказать, ни в одной точке своей и ни на одну минуту не переставала волноваться и представляла вечный океан, с величественными в нем течениями, с бурями, водоворотами, с прибоем и отбоем у всякой отдельной скалы… «Незыблемость» правила шла параллельно совершенной «зыбкости» того, к чему оно относилось; и, собственно, «зыбкость»-то и была единственным внутренним правилом, из самой сущности стихии вытекающим… Семейные добродетели восхвалялись и содомитами, о вреде онанизма писали и онанисты, а отшельники пустынь, совокуплявшиеся с полевой птицей и лесным зверем, не умели допустить, чтобы мужчина мог иметь сношения на протяжении своей жизни более, нежели с тремя женщинами, и женщина более, чем с тремя мужчинами тоже на протяжении всей жизни (недопустимость 4-го брака у христиан, т. е. по требованию «святых» (христианства). Все это не так безразлично. Конечно, все таятся — и потому никто особенно не страдает от «общего правила»; но выпадают случаи объявления, обнаружения: и тогда поднятые камни побивают «отступника» от того, к чему решительно никто «не прилежит». Между тем пол — именно океан, и в нем не зародится «водоворот» там, где ему «не указано быть», вековечные течения его не перестанут и не спутаются, не расширятся и не сузятся; и все останется так, «как есть» и «предуказано», и в том случае, если правило исчезнет под давлением истины, что оно вмешалось в область, существенно не сваю.

Здесь все принадлежит наблюдению и ничто исправлению.

* * *

«Свое» у каждого выражается прежде всего в силе, в напряжении. Здесь мы имеем ряд степеней, которые удобно выражаются рядом натуральных чисел:

…+7 +6 +5 +4 +3 +2 +1 ± 0 –1 -2 –3–4 –5–6 –7…

Наибольшая напряженность в смысле возможности удовлетворить и в смысле постоянной жажды удовлетворения указывает на наибольшую степень самочности — самца в противалежании его самке и самки в противолежании ее самцу. Наибольший самец есть наичаще, наиохотнее и наимогущественнее овладевающий самкой; и наибольшая самка есть та, которая томительнее, нежнее и кротче других подпадает самцу. Под наслоением суеверий, страхов, в особенности предположений и пересудов у человечества образовалось совершенно неверное представление образа «настоящего самца» и «настоящей самки»; т. е. человечество — народы и единичные люди — совершенно неправильно осложнили наибольшую половую силу второстепенными, добавочными чертами, и притом не только психическими, но даже и физическими. В общем представлении романистов, драматургов, мещан и «общества» — это что-то огромное, шумное, голос громкий, манеры наглые, оскорбительные; «он» и «она» стучат, гремят, никому не дают покоя; что-то неудобное для всех, смущающее. «Нахал» и «разухабистая баба» — вот предполагаемо люди, от которых матери и отцы должны уберечь дочек, прятать подрастающих сыновей. Такие-то будто бы «соблазняют» и «совращают», насилуют и растлевают. Но было бы печальное потомство от сих пустых стучащих бочек; тогда как род человеческий, «плодящийся», «множащийся», вовсе, однако, не таков: жив, энергичен, неутомим, неистощим. Настоящие силы — не стучат. Настоящая сила скорее стелется, ползет. Не буйвол, ревущий в степи, есть господин степи, а ягуар, прячущийся в тростнике. Скорей полу-испуг, полу-догадку выразила народная мудрость, русская и китайская. Русские говорят: «В тихом омуте черти водятся», а о китайцах мне привелось прочитать, что у них будто бы есть поговорка: «Когда женщина походит на ангела, то берегись и знай, что в ней сидит дьявол». В обоих случаях старые люди, сложившие поговорку, как бы предупреждают молодых, указывая им не доверяться наружным признакам, предполагать за ними обратное внутреннее содержание. Поговорки эти, конечно, сложены не в отношении только пола, но они едва ли бы сложились в этой общей форме, если бы половая жизнь, половые образы, фигуры, играющие такую выдающуюся роль во всякой народной, общинной и частной жизни, стояли в резком противоположении тезисам этих поговорок. Очевидно — нет! И китайцы, и русские указали, что половая страсть не «ревет в поле», а скорее крадется в лозняках; что это что-то на вид «тихое» и иногда даже «ангелоподобное», по крайней мере у женщин. Но здесь мы должны войти в небольшое рассуждение. С первого же взгляда очевидно, что «наибольший самец» должен выглядеть, должен иметь все сопутствующие вторичные качества совсем иные, чем «наибольшая самка», — именно уже потому, что он противостоит ей, что он есть другой ее полюс! У очень мужественных мужчин растет большая борода: неужели же из этого мы заключим, что совершеннейшая женщина должна тоже иметь бороду или хоть те маленькие усики, которые иногда появляются у женщин?! Между тем предположение, что женщина-самка должна быть «разухабиста», — именно подобно предположению, что у Жанны д'Арк или Дездемоны, у Офелии и Татьяны росли усики. Конечно, это глупо, и в такой мере, что можно, отметив ее, и не останавливаться на опровержении.

Нет, самец и самка — они противоположны, и только! Отсюда — все выводы, вся философия и истина. Наибольшая противоположность мужчины и женщины и выразит наисильнейший в них пол! Т. е. чем менее «мужеподобна» женщина — тем она самочнее; как чем менее «женоподобен» мужчина — тем наиболее он самец. Паллада-Афина, «воительница» и «мудрая» — не замужня, не мать и вообще очень мало самка. В ней возраста нет; она не знала детства, не будет бабушкой. Ей, мужеподобной, — параллелен только женоподобный Ганимед, который никогда не будет отцом, мужем и дедушкой. Явно, что в противостоянии своем наибольший самец и наибольшая самка суть:

1) герой, деятель;

2) семьянинка, домоводка.

Один будет:

1) деятелен, предприимчив, изобретателен, смел, отважен и, пожалуй, — действительно «топает» и «стукает»; другая же:

2) тиха, нежна, кротка, безмолвна или маломолвна. «Вечная женственность» — прообраз одной. «Творец миров» — прообраз другого.


Есть какое-то тайное, невыразимое, никем еще не исследованное не только соотношение, но полное тожество между типичными качествами у обоих полов их половых лиц (детородных органов) с их душой в ее идеале, завершении. И слова о «слиянии душ» в супружестве, т. е. в половом сопряжении, верны до потрясающей глубины. Действительно, «души сливаются» у особей, когда они сопряжены в органах! Но до чего противоположны (и от этого дополняют друг друга) эти души! Мужская душа в идеале, — твердая, прямая, крепкая, наступающая, движущаяся вперед, напирающая, одолевающая; но между тем ведь это все — почти словесная фотография того, что стыдливо мужчина закрывает рукой!.. Перейдем к женщине: идеал ее характера, поведения, жизни и вообще всего очерка души — нежность, мягкость, податливость, уступчивость. Но это только названия качеств ее детородного органа. Мы в одних и тех же словах, терминах и понятиях выражаем ожидаемое и желаемое в мужчине, в душе его и биографии его, в каких терминах его жена выражает наедине с собой «желаемое и ожидаемое» от его органа; и взаимно, когда муж восхищенно и восторженно описывает «душу» и «характер» жены своей, он употребляет и не может избежать употребления тех слов, какие употребляет мысленно, когда в разлуке или вообще долгане видавшись, представляет себе половую сферу ее тела. Обратим внимание еще на следующую тонкую особенность. В психике женской есть то качество, что она не жестка, не тверда, не очерчена резко и ясно, а, напротив, ширится, как туман, захватывает собою неопределенно далекое; и, собственно, не знаешь, где ее границы. Но ведь это же все предикаты увлажненных и пахучих тканей ее органа и вообще половой сферы. Дом женщины, комната женщины, вещи женские — все это не то, что вещи, комната и дом мужчины: они точно размягчены, растворены, точно вещи и место превращены в ароматистость, эту милую и теплую женскую ароматистость, и душевную и не только душевную, с притяжения к которой начинается «влюбленность» мужчины. Но все эти качества — лица, биографии и самой обстановки, самых вещей — суть качества воспроизводительной ее сферы! Мужчина никогда «не наполнит ароматом» весь дом: психика его, образ его, дела его — шумны, но «не распространяются». Он — дерево, а без запаха; она — цветок, вечно пахучий, далеко пахучий. Каковы души, — таковы и органы! От этого-то, в сущности, космогонического сложения (не земного только) они и являются из всего одни плодородными, потомственными, сотворяют и далее, в бесконечность, «по образу и подобию своему»… Душа — от души, как искра — от пламени: вот деторождение!

* * *

В европейской литературе есть книжка, и даже, пожалуй, книжонка, из которой, как это ни неприятно, только и можно почерпнуть некоторые факты половой жизни: так как Европа, проникнутая христианским гнушением к полу, не допустила ни философов, ни поэтов заняться собиранием здесь любопытных фактов, и только «грязные медики», все равно копающиеся во всяких экскрементах, во всякой вони, болезнях, нечистотах, не брезгающие ничем, не побрезгали «и этим». Но, в сущности, даже и они побрезгали! О дифтерите, который убивает детей, все же они говорят не этим отталкивающим тоном, не с этим отталкивающим чувством, как о дающих жизнь половых органах и о самой половой жизни, половой деятельности. Например, мне было передано об одном парижском светиле медицины, который в сочинениях своих серьезно проводил ту мысль, что «женатые и замужние, если они, не довольствуясь имеющимся у них удовлетворением половой страсти, обращаются на сторону, т. е. изменяют — муж жене или жена мужу, — то они суть явно ненормальные люди, душевнобольные; и что, как таковые, они не могут быть оставляемы на свободе в благоустроенном обществе, а должны запираться на замок, в психиатрических лечебницах или же просто в тюрьмах». Любопытно, что, кажется, ни одного не было случая, чтобы с медицинской стороны предложено было так поступить с сифилитиками; и это нельзя объяснить только тем, что они дают хлеб врачам, а уже Фурье заметил, что «доктора очень любят, когда страну посещают хорошие лихорадки, тифы и т. п.»; нет, тут больше и печальнее: медицина, «христианская медицина», действительно не видит «ничего особенного» в сифилисе, считает его картиной здоровой структуры общества; а совокупления, и особенно когда они счастливы, обильны, когда они «приливают», как океанический прилив, — они считают «вырождением» и «патологией» и предлагают запереться от них обществу. Есть «крещеные люди»; но ведь есть и «крещеные профессии», и даже, наконец, есть «крещеные науки»: в их обществе очутилась и медицина, и это ничего, что ее столпами были тоже совершенно «крещеные», даже до погружения семи раз в купель, Фохты, Молешотты и Бюхнеры, не опознавшие себя младенцы…

Книжка, или книжонка, о которой мы говорим, — Крафт-Эбинга: «Половая психопатия». Παθος, — значит «страдание»: то, от чего кричат, на что имеющие ее — жалуются. И хотя никто из описываемых в книжке лиц не «кричал» и не «жаловался» Крафт-Эбингу, но он собрал ставшие известными ему факты в книжку «о страданиях пола», не имея для этого даже того основания, какое имел бы механик, занятый давлениями, толчками и вообще действиями на вещественные массы, наименовать «патологической физикой» явления электричества, гальванизма или явления света, где эти массы отсутствуют.

Мне лично половая жизнь ни из рассказов, ни из книг не известна в большей степени, чем как это узнаешь случайно. Но я предпошлю извлечениям из Крафт-Эбинга кое-что, что мне, однако, пришлось узнать, ибо, всегда этою жизнью интересуясь, я дополнительными расспросами, когда было можно, а также и смотрением куда следует, открывал подробности, опущенные у «испуганного» Крафт-Эбинга. Первый раз мне пришлось прочесть о наибольшей самочности лет 20 назад в известных «Записках» о своей жизни Н. И. Пирогова, нашего великого хирурга. Там, описывая разные свои переезды и поездки в начале служебной деятельности, он между прочим упоминает о встрече — сколько помнится где-то в западном крае, около Риги или Пскова, — должно быть, с университетским своим товарищем. Именно он у него остановился на перепутьи. Товарищ оказался женатым, недавно, — и на совершенно молоденькой женщине, лет 16-ти. В мимолетной встрече он ему жаловался, что хотя очень любит свою жену и доволен ее характером, но чувствует себя изнеможенным от ее постоянного желания совокупляться. Здесь нужно отметить и то, что сам он был очень молод и, следовательно, не изношен; и то, что в ту пору 30-х или 40-х годов «развращающего чтения» еще не было; или, по крайней мере, на него еще де могла натолкнуться женщина, столь юная, что она, очевидно, только что вышла «из-под крыла матернего». Здесь мы имеем таким образом естественное, не возбужденное, глубоко природное влечение в такой силе и напряжении, какому, во «сяком случае, не отвечало тоже природное и молодое влечение молодого мужчины, но как самца — обыкновенного. Это наблюдение показывает, что «самочность» не есть постоянная величина, приблизительно одинаковая у всех, но что она варьирует: в одном «самца» более, «самки» более, чем в другом, и это не есть ни плод развращения, ни плод возбуждения или дурного воспитания. О следующем случае мне пришлось слышать: однажды в кружке женщин из «общества», среднего и скромного, зашли «суды и пересуды» о девицах и женщинах их круга; и некоторые очень осуждали таких-то и таких-то лиц своего пола «за их выдающееся нескромное поведение, развязность манер, речей» и пр. Тогда их прервала одна из слушавших, замужняя женщина: «Вообразите, все, о ком вы говорите, — скромные девушки, нимало не заслуживающие вашего порицания; но вот эти, — и она назвала несколько скромнейших девушек и женщин, — сущие подлюги: я знаю от мужа своего, что те, о ком вы говорите дурно, — были и остаются невинными, несмотря на всяческое ухаживание мужчины, на все его усилия, а эти скромницы совсем напротив…» Мне позднее привелось узнать два случая, когда жены не только не удерживали своих мужей от ухаживания «с последствиями», но толкали их на такое ухаживание, как бы любопытствуя через них о поле окружающих женщин и девиц; и разразившаяся гневом или, во всяком случае, порицанием — шла, очевидно или может быть, из таких женщин. Здесь, однако, следует принять во внимание следующее. Очевидно, что эти «падавшие» женщины и девицы не «заготовили» же себе «скромности» на случай ухаживания, в предположении, что она понравится или привлечет: в общем — она ведь отпугивает, предупреждает самое начало ухаживания; очевидно, они ничего не думали, ничего не ожидали, но были действительно скромны и именно скромнее остальных; они были их женственнее, добродетельнее, и в меру этого самочнее; были, так сказать, более нежны, ароматисты, более содержали в себе сладкого нектара; и… «упали» не оттого, что менее хотели сопротивляться, но оттого, что приближение и видимое желание мужчины возбудило в них ответный ток такой силы и напряжения, который повалил их: как мучнистость колоса тянет стебель его к земле, как отрывается и падает на землю самое налитое, сладкое, сахаристое яблоко, а не яблоко-сморчок, неотрываемо сидящее на своем стебле, кислое, жесткое, безвкусное. «Нахально вели себя», по укоризне собеседниц, бесполые, почти бесполые женщины и девушки; у них, верно, были и «усики» на губе, и «разухабистые» манеры, как у писарей; громкий и жесткий голос, мужицкая походка. Те же сидели тихо в уголке; не ходили — а плыли или скользили по полу; были застенчивы, конфузливы, стыдливы… Они были добродетельны: как героизм в мужчине, конечно, есть добродетель — так главная добродетель в женщине, семьянинке и домоводке, матери и жене, есть изящество манер, миловидность (другое, чем красота) лица, рост небольшой, но округлый, сложение тела нежное, не угловатое, ум проникновенно-сладкий, душа добрая и ласковая. Это — те, которых помнят; те, к которым влекутся; те, которые нужны человеку, обществу, нации; те, которые угодны Богу и которых Бог избрал для продолжения и поддержания любимого своего рода человеческого. Часто они бывают и не красивы, но как соловей: ибо зато «поют, как никто»…

О следующем случае я имел случай расспросить: мне и еще одному писателю передавала пожилая женщина, что ее молодой друг испытывает то несчастье, на какое жаловался Н. И. Пирогову его университетский товарищ. «Он недавно женат, сам молод, военный — и почти болен от жены, до бегства, до желания развестись. Говорит, что ее могли бы насытить только три мужа. И удивительно — это такая милая дама. Он ничего не может сделать, потому что, ненасытная сама, она вечно его возбуждает, и он не в силах уклониться от исполнения ее желаний».

— Вы говорите, она приятная женщина?

— Чрезвычайно. Наблюдая ее в обществе, никак нельзя предположить, что у нее такой… исключительный аппетит. И какой голос: такого нежного, глубокого голоса я ни у одной женщины не слыхала!

«Голос»… но ведь это то, чего не подделаешь! Это уже не «кокетство скромностью», которую еще можно подделать: это — сама душа, вернее говорящая о сокровищнице сердца, о характере, чем взгляд, чем улыбка. Все поддельно, кроме голоса. «Задушевный голос»… И вот у такой женщины, которая, судя по отзыву мужа, носила в себе утроенную самочность, — голос был «неги, какой я ни у кого не слыхала»: и шел явно от «души» — утроенно человечной, небесной…

«Вечная женственность»… как совершенно другой полюс, как диаметрально противоположная вещь несокрушимому мужеству, напору, смелости, упругости, твердости самца… она есть только сердечная, умственная, бытовая, манерная, нравная фотосфера, распространяющаяся около утроенной, удесятеренной самочности ее. Молчаливая, но с каким говором в душе! «Вечная молчальница»: как кто-то сказал и о мужчинах-героях, что «они — прежде всего молчальники».

Эта-то «вечная женственность», как проявление повышенной самочности, и лежит объяснением в основе древнего факта, неразгаданного историками, — так называемой «священной проституции». «La sainte est toujours prostituée»[5], — пишет об египтянах в большой своей «Истории Востока» Масперо. Что за загадка? Каким образом глубокому и серьезному народу, каковы были египтяне, по свидетельству всех древних наблюдателей и новых историков, — как им пришло на ум религиозным именем «sainte» наименовать тех особых существ, тех редких и исключительных существ, которые неопределенно и беспредельно отдавались мужчинам, были «prostituée»?! Неужели имя «sainte» мы могли бы кинуть толпящимся у нас на Невском «проституткам» — этим чахлым, намазанным, пьяным, скотски ругающимся и хватающим вас за рукав особам? Ну вот перед человечеством впервые стоят два понятия, два признака: «святая» — это понятие небесного, Божьего; и простой факт, что «всем отдает себя». И невинный человек, первозданным глазом взглянув на оба факта, должен сотворить их соединение или разьединение, т. е. сказать или «prostituée est sainte», или «prostituée est grande pecheuresse», «великая грешница!» Вообразите: первый народ сказал — «prostituée est sainte»… Что же это такое? Не имел он вкуса, глаза? Не умел обонять, ничего не понимал в характерах человеческих? Но тогда «совокупность цивилизации египетской», сумма «всех прочих ее качеств» разила бы… как наша Невская проститутка, и тогда едва ли бы Масперо, Бругш, Ленорман стали изучать эту вонючую гадость. «Очень интересно»… Тут может покопаться медик, но что тут делать историку культуры?! Египетская культура приковала к себе внимание бесчисленных ученых, этих скромных и добродетельных тружеников, своим беспримерным изяществом, соединенным с глубиною и торжественностью:

Выхожу один я на дорогу.

Сквозь туман кремнистый путь блестит:

Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу

И звезда с звездою говорит.

В двух последних строчках написана как бы эпитафия над всей могилой Египта. Что-то пустынное… молчаливое… устремленное к Небу, религиозное… и, как тонко замечает Бругш, «не меланхолическое, но глубоко радостное в себе, восторженно счастливое при этой сдержанности языка и скромности движений!» Так это и есть на рисунках Египта: в необозримых изданиях, в необозримых фолиантах, где воспроизведено все нарисованное ими за четыре тысячи лет жизни, культуры, я встретил только один рисунок сбора винограда, где один, очевидно полупьяный, мужчина повис, обняв за шею двух тоже не весьма трезвых своих друзей, и «пишет мыслете» с ними. Сценка — полная реализма, какую я не встречал в рисунках греческой живописи; но и она — скорее милая, чуть-чуть смешная, но нисколько не нахальная. Сала, грязи — я не встретил нигде в этих бесчисленных фолиантах, грязи «сального анекдотца», кое-чего «во вкусе Боккаччио». Ничего, ни разу; и между тем сколько повторяющихся, как стереотип, фигур, где и «они» и «оне» с плодами и цветами, с жертвами идут к громадной статуе Озириса, «Судии мертвых» — статуе «всегда cum fallo in statu erectionis»[6], как грустно замечает архимандрит Хрисанф в «Истории древних религий».

И вот — «sainte prostituée»… Есть и рождаются иногда исключительные, редкие младенцы-девочки, вот именно с этой «вечной женственностью» в себе, с голосом неизъяснимо глубоким, с редкой задумчивостью в лице, или, как описал Лермонтов, —

…в разговор веселый не вступая,

Сидела там задумчиво одна,

И в грустный сон душа ее младая

Бог знает чем была погружена.

И она расцветает в sainte prostituée… как вечная податливость на самый слабый зов, как нежное эхо, в ответ на всякий звук…

Есть ведь «всемирные педагоги», ну — в желаниях, ну — в поэзии; есть «всемирные воины», как древние скандинавы; всемирные мудрецы — Сократ, Спиноза: как же не быть, естественно быть кому-то и «всемирной женой», всемирной как бы «матерью», всемирной «невестой»… Она «невестится» перед всем миром, для всего мира, — как ведь и все вообще девушки в 14–15 лет «невестятся» неопределенно перед кем, перед всяким, перед всеми (чуть-чуть «sainte prostituée» проглядывает). Из таковой врожденной девочки-девушки-женщины как бы истекают потоки жизни, — и ей мерещится, «будто я всех родила», «все родила»… И волосы ее, и очи, и сосцы, и бедра, и чрево… таковы, что первозданный невинный взгляд египтянина уловил и назвал и торжественно воскликнул, или скорее богомольно прошептал — «sainte». Macперо договаривает: «Египтянки из лучших семейств, дочери жрецов и знатных военачальников, достигнув зрелости, — отдавались кому хотели и сколько хотели, и так проводили много лет, что не вредило будущему их замужеству: так как по миновании этой свободной жизни их охотно брали в жены лучшие и знатные из воинов и священников». Почему не взять, если она «sainte»? Как не прельститься, если она «rеligieuse et sainte»? Как не надеяться, что она будет верной женой и преданной материнству матерью, если она уже испила все и насытилась всем, нимало, однако, не истощившись — Ибо истощаются торопясь, например «наши», а этим куда же было спешить? — и в естественные годы спокойствия и равновесия, безбурности и тихости она выбрала себе лучшего и одного. Он так же ее не ревнует, как она его, к тому возрасту Молодости, когда он проводил жизнь, как и она: хотя, наверное, к этим «saintes» влеклись и пылкие, совершенно невинные юноши, первозданным взглядом своего возраста подмечая в них подлинную «sainteté», за которую все отдают. Однако Масперо не договорил (или не знал), что этих «saintes prostituéе» было немного в каждом городе и всей стране: ибо вообще немного рождается в стране и городе, в году и десятилетии Василиев Блаженных, Спиноз, Малебраншей, Кольцовых, Жуковских. «Не все вмещают слово сие, но кому дано» (природно, от Бога). Огромное большинство египтянок, без сомнения, имели инстинкт, как и наши: т. е. сразу же выбирали себе мужа — одного и на всю жизнь, или выходя за второго, третьего, четвертого… седьмого (беседа Иисуса с семи-мужней самарянкой), в случае смерти или разлада, не более. Женщина, познавшая только семерых мужчин, когда ни закон, ни религия, ни родители ей не ставили предела и хотели и ждали от нее большего, — конечно есть умереннейшая в желаниях женщина, врожденно тихая и спокойная! Как наши «все».

Нужно только иметь в виду эту нумерацию:

…+8 +7 +6 +5 +4 +3 +2 +1 ± 0 –1 -2 –3 -4 –5 -6 -7-…

«Sainte prostituée» есть +8 +7 +6… По мере приближения к низшим цифрам, к +3, +2, +1, — тембр голоса грубеет, взгляд становится жестче, манеры резче, «нахальства больше», как сказали бы семинаристы. Появляются типичные их «поповские дочки», которые входят в замужество с мешком определенного приданого, и всю жизнь счастливы, составляя «приданое к своему приданому», не весьма сладкое для попа и диакона, но «ничего себе», «терпится». Наконец наступает «±0». Обратите внимание на знаки и «+» и «—». Такие не мертвы; хотя абсолютно никогда не «хотят». «Кое-что» по части «+» в них есть: но оно связывается «кое-чем» по части «-». Таким образом, в них нет однолинейного тяготения — к «самцу»: но две как бы стрелки, обращенные остриями в разные стороны: к «самцу» — одна, а другая?.. Закон прогрессивности, как и то, что здесь все происходит только между двумя полами, указывает, что вторая стрелка и не может быть ни к чему еще направлена, кроме как к самке же. Самка ищет самки; в первой самке значит соприсутствует и самец: но пока он так слаб еще, едва рожден, что совершенно связывается остатками самки, угасающей самкой; которая, однако, тоже связана вновь народившимся здесь самцом. «Ни туда, ни сюда». Голос страшно груб, манеры «полумужские», курит, затягивает и плюет, басит. Волосы растут дурно, некрасивы, и она их стрижет: «коса не заплетается»; нет девицы, а какой-то «парень». Где здесь «вечная женственность»?

…Сидела там задумчиво одна,

И в грустный сон душа ее младая

Бог знает чем была погружена.

Нет, уж об такой этого не скажешь: ходит на курсы, на митинги, спорит, ругается, читает, переводит, компилирует. «Синий чулок» с примесью политики, или политик с претензиями на начитанность. «Избави Бог такую взять в жены», и их инстинктивно не берут (хотя берут дурнушек, некрасивых, даже уродцев), ибо действительно «какая же она жена, когда в ней едва-едва «+1» самки, а то и вовсе «±0». Если бы, «паче чаяния», у нее и родился ребенок — она не сумеет вынуть грудь и накормить его; «не Мадонна, а вахмистр». И мужа ей совсем не нужно, она скучает с ним, убегая неудержимо в «общественные дела», в разные «организации», притворную «благотворительность», в основе же — в шум, беганье, возню, суету. Мужчина, «воин и гражданин» (стрелка самца), — уже полупробужден в ней; и только вот не растут усики. И она не умеет нести на себе по настояще-женскому женское платье: оно на нее не так надето, неуклюже, и все как-то коротит, без этих длинных и красивых линий, волнующих мужчину. Их и не любят мужчины. Но уже начинают любить женщины: «Какой славный товарищ эта Маша».

И, наконец, все переходит в чисто минусовые величины: «она» волнуется между своим полом, бросает страстные взгляды, горячится, чувствует себя разгоряченной около женщин, девушек. Косы их, руки их, шея их… и, увы, невидимые перси, и, увы! увы! — вовсе скрытые части, вся «женская тайна» — все их неизъяснимо волнует и тянет, тем сильнее, до муки, до страдальчества, что это так навеки закрыто для них — именно, именно для них-то и закрыто, открываясь только для мужчины, мужу. Танталовы муки: так близко, постоянно вокруг, даже и видится при небрежном раздевании, при купании; но невозможно внимательно взглянуть, не умерев сейчас же со стыда. Мировая преграда — в самом устроении вещей, в плане мира! «Ничего нет ближе локтя своего: но невозможно укусить!»…

Муки Тантала! — бесконечно отодвинутое исполнение! невозможно оно, не будет! — никогда!..

Слезы, тоска, мечты. Грезы. Стихи, много стихов. Философия, длинная философия! Кстати, и некоторое призвание к ней. «Вахмистр в юбке» усваивает легко и Маркса и Куно-Фишера, и вообще умственно, духовно, идейно, словесно, рабоче куда выше «слабого пола».

Закон этот, конечно, применим и к мужскому полу. Как он здесь выразится?

Там «пробиваются усики», здесь укорачивается борода — все это не в физическом, а преимущественно в духовном, нравном, бытовом, сердечном отношении, но отчасти также и физическом. Северные норманны, как их описывает Иловайский, — пожалуй, лучше всего живописуют первоначального самца, «+8», «+7» мужской прогрессии. «В мирное время, когда не было ни с кем войны, они выезжали в поле и, зажмурив глаза, бросались вперед, рассекая воздух мечами, как бы поражая врагов; а в битве они без всякого страха кидались в самую сечу, рубили, наносили раны и гибли сами, думая перейти по смерти в Валгаллу, которую также представляли наполненной героями, которые вечно сражались». Неукротимая энергия — как и у турок, потрясших Европу храбростью и войнами. Ранние войны латинян и вечная «междоусобная борьба» ранних эллинов тоже имеет в основе себя, вероятно, этого же самца, который не знает, куда ему деваться от сжигающего жара, — и кидается туда и сюда, в битвы, в приключения, в странствия (Одиссей и эпоха Генриха Мореплавателя). Все это первоначальное грубое ворочанье камней культуры. Вулкан ворочает землю, по-видимому безобразя ее, разбивая ее, разрывая ее, но на самом деле это уже начало культуры, ибо это уже не есть недвижность мертвого материка. Островок культурнее материка, «Маленькая землица» всегда принимает первый луч Божий, разбитость, расшибленость чего-либо вообще есть первый шаг к культуре.

Но одно — разбить косную массу на куски; и другое — начать обрабатывать куски. Бой и шлифование — разные фазисы одного процесса, но требуют они совсем разных качеств.

Вот здесь-то, во всемирной потребности шлифоваться, и выступает роль +2, +1, ±0 пола, -1, -2 его.

Борода начинает укорачиваться, пыль — опадать, а в характере, дотоле жестком, грубом, непереносимом для «ближнего», начинает проступать мягкость, делающая удобным и даже приятным соседство. Являются «ближние», и в территориальном и в нравственном смысле; является «родство», в смысле духовном и переносном, а не в одном кровном. Все это по мере того, как самец от высоких степеней «+8», «+7» переходит к умеренным и совсем низким: «+3», «+2», «+1». В этих умеренных степенях зарождается брак, как привязанность одного к одной, как довольство одною; и, наконец, появляется таинственный «±0», полное «не-воленье» пола, отсутствие «хочу». Нет жажды. Гладь существования не возмущена. Никогда такой не вызовет «на дуэль», не оскорбится, — и уже всего менее «оскорбит». Сократ, сказавший, что он легче перенесет обиду, чем нанесет ее, — тут в этих гранках; как и мировое: «Боже, прости им — не ведят бо, что творят». Вообще выступает начало прощения, кротости, мировое «непротивление злу». Платон Каратаев — тут же, около Сократа; как и Спиноза, мирно писавший трактаты и наблюдавший жизнь пауков. Все — выразители мирового «не хочу». «Не хочется»… Созерцательность страшно выросла, энергия страшно упала, почти на нуле (Амиель, Марк Аврелии). Мечты длинны, мечты бесконечны… Все существование — кружевное, паутинное, точно солнышко здесь не играет, точно это зародилось и существует в каком-то темном, не освещенном угле мира. Тайна мира. В характере много лунного, нежного, мечтательного; для жизни, для дел — бесплодного; но удивительно плодородного для культуры, для цивилизации. Именно — паутина, и именно — кружево, с длинными нитями из себя, завязывающимися со всем. В характере людей этих есть что-то меланхолическое, даже при ясности и спокойствии вида и жизни; меланхолическое безотчетно и беспричинно. «Мировая скорбь», «Weltschmerz» здесь коренится, в этом таинственном «не хочу» организма. Здесь цветут науки и философия. И, наконец, «±0» разлагается в «+0» и «-0»: первый отмирает — в нем ведь ничего и не было? И остается «-0», который быстро переходит в «-1», «-2», «-3» и проч.

На низких, первоначальных степенях, «-0», «-1», мы наблюдаем это в форме известных двойных содружеств; не в форме товарищества, шумного и обширного, с забавами и «предприятиями», но всегда — дружба только двух, тихая, бесшумная. Если вы присмотритесь, то эти «два» стоят всегда в контрасте, духовном, бытовом, характерном и даже физическом: и один как бы дополняет другого. Есть взаимная дополняемость, и отсюда получается житейская гармония и слиянность. Жизнь, можно сказать, переполнена этими странствующими и стоячими диадами (сцепление двух), которые вообще всегда образуют красивое явление, привлекая взор всех тишиной, незамутненностью своей, — тем, что никому не мешают и явно довольны спокойным довольствием, — довольны своим существованием. Гоголь первый дал нам такую диаду в известном соседстве знаменитых «Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича». Злой Гоголь их поссорил, но обыкновенно они не ссорятся, и один хоронит другого. Из-за чего им ссориться? Еще заметите это в живописи Тургенева: он нарисовал целый ряд таких диад — «Хорь и Калиныч», «Чертопханов и Недоюскин», отчасти Лежнев и Рудин (вода и огонь), кажется, еще несколько, много. Чаще всего один покровительствует, другой — покровительствуем, один — жёсток, жесток, груб, резок, другой — нежен, мягок, податлив. «Точно муж и жена, мужчина и женщина». Но ничего нет, еще ничего нет. У Достоевского это выражено в идиллии «Честного вора», где этому слабому и бесхарактерному человеку, к тому же запивающему, покровительствует трезвый, тихий и милый портной. Перефразируем наблюдение первых христиан: «У язычников самые добродетели их суть только красивые пороки», можно сказать, что у этих диад «самые пороки становятся как-то невинны». У других людей в воровстве сказалась бы хищность, бессовестность; и на него ответили бы боем. Но у этих самое воровство добродетельно: «Честный вор». Да и в самом деле «честный»: до того кроткий, что его и обругать не придет в голову никому, не то что побить; но сам он до того мил и праведен, что от одного тихого укора — повесился. Воистину, «таковых есть царство небесное»… Делают ли что они — добро им, не делают — добро же. Не воруют — хорошо, а украли — тоже хорошо. Как-то безвредно, без «последствий». И любодействуют они — тоже хорошо, и не любодействуют — хорошо же. Впрочем, они почти Никогда не любодействуют. «Не хочется». Ни Хоря, ни Калиныча, ни Чертопханова, ни Нёдоюскина, ни «Лишнего человека» (см. «Дневник лишнего человека») мы не умеем представить себе «с бабою» или «около девицы». Эти диады, или пассивные одиночки, — до такой степени есть начинающиеся праведники, линии начинающейся христианской праведности, такой особенной, такой типичной, с кроткими глазами, с впущенными руками, с тихим взором, взором — длинным, задумчивым, что невозможно усомниться в том, что уже задолго до христианства в них началось христианство, или что Евангелие, само в этой же категории явлений существующее, встретившись с этим течением — слилось с ним, «обнялось» с ним, и они-то соединенным руслом своим и произвели то, Что мы именуем «историей христианства», «историей христианской цивилизации», «историей Церкви». Я сказал «и Евангелие в этом ряду». И в самом деле, это — его откровенный глагол. «Бессеменное зачатие» — вот с чего оно начинается, с Требованием признать его — оно выступило. Это есть то чудо, то «неизреченное», «невмещающееся в разум», не бывающее и невероятное, о чем услышав, все засмеются, так как это есть «дважды-два — пять» пола, и между тем без согласия на это «чудо» и «бессмыслицу» — вы не христианин, «не крещеный». А как только это приняли и этому покорились, как только уверовали в это половое «дважды-два — пять», так вы «христианин», «крещены», «в сынах спасения» и «Царствия Божия».

«— В Православную Святую Церковь веруешь?

— Верую.

— И в Божию Матерь тоже веруешь?

— Верую.

— А ну, сынку, перекрестись.

Приходивший крестился. Тогда кошевой говорил ему: — «Ступай».

Так совершался, по Гоголю, прием в Православную Сечь, эту азбучную общину мужиков-рыцарей.

«Бессеменное зачатие»… но что оно такое? Это «+0» пола, «-0» пола, или «±0» пола, как хотите определяйте, принимайте, но как только в половом месте вы поставили значущую величину, все равно единицу или дробь, поставили что-нибудь, — вы отвергли, ниспровергли Евангелие и христианизм. Самая его суть и есть «±0» пола. В этом не «что-нибудь» его, а все оно. Церковь до такой степени на этом яростно настаивает, что ее невозможно ничем так оскорбить, как и действительно нельзя бы ничем ее так ниспровергнуть, как утверждением, намеком, предположением, что в И. Христе или Божией Матери было что-нибудь настоящее половое, а не только «схема», «очерк», да и то лишь словесный, «девы-женщины», «учителя-мужчины». «У Иисуса были братья» — сказано в Евангелии; «она не знала Иосифа, дондеже не родила (т. е. пока не родила) Иисуса». «Нет! нет! — восклицает Церковь. — Божия Матерь была монахинею, монахинею в существе и только без формы, и ничем иным она и не могла быть, потому что иначе и не началось бы христианство, как что-то совсем новое в мире!» «И эти братья Иисуса суть его двоюродные братья или что-то другое, а не родные братья: ибо у Божией Матери не могло быть детей, она — монахиня». Открывая Евангелие, конечно, видим, что как будто оно опрокидывает этот крик Церкви: сказано «братья Господни» и «дондеже не роди Иисуса». Но, вчитываясь глубже, больше, вчитываясь годы, «до седых волос», «до поседения», — видим, что втайне, не в буквальном смысле, а в духе своем Евангелие поддерживает этот крик Церкви, и даже именно оно и породило его собой, как вопль, как неистовое и страшно уверенное в себе утверждение!! Конечно, Божия Матерь — монахиня, как и рожденный Ею — монах же; без пострига, без формы, без громких слов, без чина исповедания, но в существе — таковы именно! Иначе зачем бы и говорить о «бессеменном зачатии» и подчеркивать потом, страстно и мучительно: «Не от похоти мужския и не от похоти женския» (зачат Иисус). Итак, «бессеменное зачатие» — это раз; и затем, зачатый так и Сам был бессеменен: это-то и есть новое и оригинальное, почему Его и нарекли «сыном Божиим», «богочеловеком», и приняли, и поклонились Ему — как таковому именно. Как только в образ Его, в Лик Его вы внесете семейность, семенесение; так вы и разрушили, раскололи, уничтожили этот Лик. Согласились вы на него — вы приняли Христа, «нового Бога»; нет — и вы отвергли Его, вы — не христианин. Но «бессеменность» в видимом, ясном, признанном очерке мужчины, в каком ходил Иисус, это и есть «+0» пола, то таинственное явление, какое не известно в биологии. Понятен глубочайший интерес, глубочайшее волнение, с каким мы должны бы, ученые обязаны бы давно начать к нему приглядываться.

Загрузка...