Обоих мучало похмелье и соответствующее ему легкое, но неотвязное ощущение бессмысленности жизни. Оттого оба были умеренно раздражены и убивали время пикировкой — без особого, впрочем, азарта.

—Вас, Пташкин, следует строго изолировать, —лениво говорил Барский. —Ну, допустим, не вас лично, а вообще... сословие ваше... как бешеных собак!

— Это отчего же? — подозрительно спрашивал Пташкин-Врублевский, тараща на актера изпод полей шляпы въедливые хитрые глазки. Он был толстый, маленького роста и неопрятный.

—Вы —параноики, —назидательно пояснил свысока Барский, —причем заразные. Вся страна болеет от вас. Ну, скажите, что вы постоянно зацикливаетесь на чем-нибудь? То зациклитесь —”дорога к храму”! Какую газету ни откроешь —”Эта дорога ведет к храму? А эта? А эта нет, не ведет к храму! А вот эта, точно ведет!” До того заморочат —стоишь перед общественным туалетом и думаешь —а эта дорога, часом, не ведет к храму? А тут вдруг —бац! Храмы побоку —все гадают: “Накормит фермер страну?” Накормит —не накормит, не накормит —накормит? Сам поесть забываешь, ходишь, заинтригованный -так накормит или нет?! А там уже перекинулись с фермера на спонсора. Ах, спонсор, покровитель искусств, восточных единоборств, храмов (тут опять в струю —ой, ведет эта дорога к храму, ой, ведет!), и маленьких человечков... Кстати, Пташкин, зачем вы называете детей непременно маленькими человечками? Это же гнусно!

—Подумаешь! —парировал журналист. —таковы законы жанра. А вы? вы-то сами? Сплошные фальшь и суета. Я читал —даже собаки отличают нормальную человеческую речь от актерской декламации. Так что погодите задирать нос.

—Ха! Мало ли что. Собака! Театр —это экстаз. Во время полового акта тоже не изъясняются нормальными голосами. Зато уж это — акт!

— Что акт! — грустно заметил Пташкин. — Поработали бы с мое в газете — мигом бы забыли про всякие эти акты. Иной раз полы дома вымоешь — вот и весь половой акт!

При этих словах он посторонился, пропуская в театр Моськина, и тревожно покосился на его ношу.

—А вообще, —добавил он горько. —Театр ваш —сплошное надувательство! Ждешь, ждешь премьеры, стынешь тут на ветру, а в итоге —нате вам, пива нет! Люди вон со своими канистрами идут... Неспроста это...

— Судя по запаху, — задумчиво возразил Барский, — это все-таки бензин... Интересно, зачем в погорелом театре бензин?

—Может быть —террорист? —с надеждой предположил репортер, доставая пачку “Беломора”, из которой, как из решета, сыпался табак.

Барский сочувственно промолчал. Пташкин прикурил сморщенную “беломорину”, низко опустив голову, от чего почти вся его маленькая фигурка скрылась за полями широкой шляпы. Он был похож на симпатичного, но потрепанного гнома. Он пробавлялся банальнейшими заметками и не тянул даже на областной уровень, но в его неугомонном

сердце все еще жила мечта о неслыханной, сногшибательной сенсации, и это вызывало в Барском уважение.

Он глянул на часы.

— Однако! Ждать да догонять...

Скучающим взором он окинул серую улицу и раскрыл от удивления рот. Медленной семенящей походочкой, спотыкаясь на каждом шагу, к театру подбирался не кто иной, как Стеблицкий. Он явно надеялся проскользнуть мимо Барского незамеченным, но тот немедленно развеял его иллюзии.

—Ба! И вы здесь! —Барский раскрыл шутовские объятья. —А я знал, что вы обязательно соскучитесь!

Стеблицкий съежился. Репортер разглядывал его с неприкрытым любопытством.

—Не паясничайте, Барский! —слабым голосом проговорил Олег Петрович. —Я здесь... по делу!

—Ну, конечно, по делу! Кстати, давеча хотел вам напомнить, но вы были так стремительны...

Он обернулся к Пташкину и церемонно объявил:

—Мой друг и, в некотором роде, соратник, известнейший педагог —Олег Петрович Стеблицкий!

Однако соратник, игнорируя условности этикета, мышью проскользнул в дверь театра и исчез. Барский развел руками.

— Увы, мой друг, кажется, не в духе!

—А у него, по-моему, морда разбита, —вскользь заметил Пташкин и тут же испытующе заглянул Барскому в глаза. —Не сочтите за навязчивость, коллега, но, ежели у вас не сложилось и вам требуется компаньон... в рассуждении пива... или, скажем, более серьезных материй... Всегда к услугам!

Барский посмотрел на корреспондента —весь вид того выражал сейчас благонамеренность, стремление и готовность. “Надо же —печально подумал он. —При такой продувной физиономии и не устроить себе счастье в личной жизни! Всегда без денег, всегда одна пуговица оторвана, жена изменяет с инспектором ГАИ по фамилии Хрущ... другой бы повесился при таких обстоятельствах, а он, знай себе, строчит про дорогу к храму...”.

— Скажите, — неожиданно спросил Барский. — А почему вы еще и Врублевский?

Корреспондент ухмыльнулся.

—Это, брат, дело интимное! Ошибка молодости, вроде татуировки... Глупо, да уже не сведешь. Да и лень... Ну, так как — берете в компанию?

— Погодите-погодите... — барский встревоженно прислушался. — Слышите? Там что-то стряслось...

Действительно в стенах театра вдруг возник странный гул, который, разрастаясь из глубины здания как диковинный пузырь, разрешился мощным ударом в дверь, после чего наружу вылетел взъерошенный Стеблицкий. С тихим лепетом: “Пожар!” он побежал в сумерки. Следом за ним выметнулась гардеробщица, на плечах которой ослепительно белела необъятная вязаная шаль. “Пожар!!” И тут уж повалили разом жуткие загримированные хари в бейсболках и майках до колен, девушки в телесного цвета трико, и музыканты в синих костюмах с медными пуговицами. В этой каше статью и гласом выделялся главный режиссер Бирюлин, который указывая куда-то огромным пальцем, зверски орал: “Держите гада!”.

Компаньоны еле успели посторониться, чтобы людской поток не смял их. Барский раздумывал не долее секунды.

—Значит так, —возбужденно скомандовал он, хлопая газетчика по плечу. —Догоните моего друга и никуда не отпускайте. Ждите на углу. Ни во что не встревайте. Я мигом. -Пташкин только послушно кивал.

Барский обогнул театр с тыла. На его удачу под окном была свалена в кучу какая-то тара. Вскарабкавшись на нее, Барский решительно выбил стекло и протиснулся в узкий проем. Спрыгнув с подоконника, он оказался в пустом коридоре. Где-то слышались панические крики. Огня не было видно, но удушливый запах дыма ощущался явственно. Барский уверенно прошел по коридору, свернул направо и чуть не споткнулся о сидящего на полу человека.

Человек этот напоминал известную фотографию, олицетворявшую крах третьего рейха -он сидел, расставив колени и безнадежно погрузив лицо в ладони, так что были видны лишь светлые нечесанные вихри. Вокруг струился удушающий дым.

Барский, не церемонясь, ухватил сидящего за светлый чуб и заглянул в лицо. Лицо, окаменевшее в тупом отчаянии, было ему незнакомо, но от человека так пахло бензином, что Барский без труда сообразил.

— Террорист?! — присвистнул он. — Так вы на самом деле?.. Вот радость для Пташкина!.. А что вы тут сидите? Ранены?

Моськин, не делая никаких попыток освободить чуб, монотонно пробормотал:

— Я поджег театр... — и всхлипнул.

—Я бы сам его поджег, —признался Барский. —Да все как-то духу не хватало... Однако, вы зря тут сидите. Вам бежать надо. Скрываться. Путать следы.

Он отпустил голову Моськина, которая тут же вернулась в прежнюю позицию, отряхнул ладони и быстро огляделся.

— Ладно, — пообещал он. — Я сейчас проверну одно дельце и помогу вам уйти от рук правосудия... Я мигом!

Он бегом ворвался в костюмерную и, чертыхаясь, принялся копаться в пыльных пронафталиненных одеждах. Одежды были всех веков и народов, но вожделенный пиджак как сквозь землю провалился.

— Чтоб он сдох! — говорил Барский, швыряя на пол камзолы, фраки и туалет вдовствующей королевы. — Чтоб он сгорел этот Бирюлин! Не удивлюсь, если он запер пиджак в сейф...

Он беспомощно оглянулся и увидел пиджак, который мирно висел на спинке стула. Барский схватил его, пнул стул ногой и выскочил в коридор.

Дым валил уже изо всех щелей —густыми серыми струями. Террорист сидел на прежнем месте и беспрестанно кашлял, захлебываясь, пуча глаза и багровея. Барский на ходу уцепил его за воротник и рывком поднял на ноги. Моськин сгибался в три погибели и надсадно дохал. Барский бросился вперед, волоча левой рукой странного поджигателя и размахивая правой, в которой был зажат белый пиджак.

До разбитого окна добрались, кашляя дуэтом. К Моськину вернулась некоторая активность, и наружу он выбрался сам, разрушив при этом пирамиду из ящиков. Барский, спрыгнув, чуть не сломал ногу и выронил пиджак.

Некоторое время они сидели на земле и тяжело дышали. Барский с некоторым удивлением осознал, что как-то незаметно белый пиджак обрастает новыми людьми и подозрительными обстоятельствами, и ни к чему хорошему это привести не может. Ведь как бы поступил умный человек? Он потихоньку, без лишней помпы, в уединении проверил бы возможности пиджака и извлек из него возможные выгоды. А что делает артист Барский? Он собирает вокруг кучу народу... а как не собирать? Как сказал этот чудик Стеблицкий —”артисту нужна разрядка”... А как бросишь этого —унылого террориста, явно вляпавшегося не в свое дело... Эвон, кашляет, Барбос!

Барский без особого почтения скатал пиджак в рулон, сунул под мышку и, прихрамывая, подошел к Моськину.

— Ну-с, подозреваемый, — строго сказал он. — Пора!

Моськин вздрогнул, затравленно посмотрел на актера, но покорно встал и понуро поплелся рядом. Они вышли из-за театрального здания и увидели огромную гомонящую

толпу. Зеваки сбегались отовсюду. Из окон театра валил дым. Где-то неподалеку выли пожарные машины.

Моськин застонал, обхватил голову руками и сделал попытку усесться на тротуар. Барский поспешно подхватил его под локоть и грубо потащил прочь.

Катастрофа странным образом взбодрила его. С наслаждением первооткрывателя отмечал он посторонние, неважные вещи —что вечерний воздух свеж и прихвачен морозцем, что на фоне синих сумерек красиво серебрятся облачка пара изо рта, что зажглись все до одного фонари и сверкающими цепочками покатились к окраинам...

Веселым и щедрым чувствовал он себя, и хотелось веселья всем —всем этим чокнутым, перепуганным человечкам, без денег, с разбитыми мордами, подозрительно провонявшим бензином —и он чувствовал, что может дать им это веселье, и какая разница —из чего будет сделано это веселье!

9.

Душа Стеблицкого разрывалась на части, и каждая часть страдала на свой особый манер, то есть, муки он испытывал бессчетные. Внешне это проявлялось на удивление скупо —он просто сидел в кресле, сложив тонкие руки на коленях, и лупал глазами. А вокруг суетились, болтали и пускали сигаретный дым живые свидетели и источники его кошмаров. Глаза их блестели, хрустальная люстра отбрасывала на их лица теплые радужные пятна, и все эти люди были, кажется, веселы! Лишь Моськин с бледным напряженным лицом молчал, забившись в угол дивана, и от него страшно, как от огнеметчика, разило бензином.

Включенный телевизор показывал новости. В столице стреляли. На экране то и дело возникал прокопченный фасад Белого Дома, и это зрелище вызывало у хозяина дома, художника Карпухина, огромного бородатого человека, восторг и тревогу одновременно.

—Во! Побили коммуняк! Это есть их последний... —восклицал он, картинно взмахивая мощными руками мастера. —Пал оплот тоталитаризма! А у меня, видишь, супруга с потомством как раз в белокаменную подались! Ну что ты сделаешь! Переживаю страшно! Плюс в доме —ни крошки! А сейчас бы не мешало петрова-водкина употребить... За победу и за встречу соответственно! Тут недавно халтурин подвернулся, да заказчик, зараза, гонорар не отдает, такие дела...

Как раз с этим бородатым Карпухиным Олег Петрович и был шапочно знаком — тот как-то выбрался в их края на этюды, и, пока он малевал зеленые холмы и багрово-золотые облака, Стеблицкий, из-за отсутствия полноценной личной жизни, то и дело наведывался к нему, задавал умные вопросы, выслушивал доброжелательные, но односложные ответы, цокал восторженно языком и, в конце концов, окончательно решил пригласить художника в дом распить бутылочку коньяку, но тут Карпухин этюды свернул и отбыл восвояси. Потом, встречаясь изредка в городе, они раскланивались, но и только. И вот пожалуйста, этот пьяница Барский, оказывается, ходит к художнику в гости и говорит ему “ты”!

Пьяница Барский, запросто развалясь в кресле, стряхивал пепел в кофейную чашку и загадочно улыбался. Толстенький Пташкин, заложив руки за спину, внимательно разглядывал карикатуры, которыми в комнате была увешена целая стена. Рисунки изображали политиков, артистов и еще какие-то смутно знакомые лица, но Стеблицкий от лиц уже тошнило, и он присматривался.

—Вы, ребята, посидите тут, —беспрестанно жестикулируя, бормотал Карпухин. —А я быстренько сейчас... мусоргского вынесу... под покровом, так сказать, ночи... Мусорка, понимаешь, неделю уже не ездит...

И он побежал в прихожию, задевая руками мебель. Обстановка в квартире оказалась весьма приличной, как отметил про себя Стеблицкий. Художник же, напротив, в этой обстановке был мелко суетлив и пустословен. Его манера разговаривать, мимоходом превращая существительные в дурацкие фамилии, особенно раздражала Стеблицкого. Вот, значит, что бывает, когда узнаешь этих служителей муз, этих гениев поближе! Ты начинаешь думать —да полно! Гений ли это?! Истинный гений не станет уродовать великий и могучий... взять хотя бы Пушкина... Но, как назло, из Пушкина лезло в голову неподходящее: “пунша пламень голубой” да “содвинем бокалы”... Олегу Петровичу страшно хотелось есть и, страшно сказать... хотелось выпить!

От истерики его спас Пташкин, который, досмотрев карикатуры, громко объявил:

—А я ведь, Олег Петрович, вас сразу не признал! Вы ж у нас весенние зарисовки публиковали. Величественные картины Натуры! Я еще запомнил, потому что вы граб с дубом спутали. А не узнал, потому что у вас нос разбит. Как это вас угораздило?

—Хамство потому что кругом! —с надрывом ответил Стеблицкий. —До того уже дошло, что среди бела дня... Спасибо Кузькину...

Ему захотелось выговориться, чтобы поняли, поддержали, но Пташкин, не дослушав, озабоченно обратился к актеру:

—Однако, Александр, как вас там по батюшке, предприятие ваше не зашло ли в тупик? Хозяин, похоже, чист, и мы, так сказать, невинны... И не пуститься ли нам в дальнейший путь?

—Вам никогда, Пташкин, не стать великим журналистом, —с упреком сказал Барский. -Ваше отношение к работе можно расценивать как преступную халатность... Где ваше бойкое перо? Где профессиональное любопытство? Находитесь в квартире художника. Вокруг интересные люди! Артист, педагог, террорист! Свежие новости, сенсации... сами же трепались — сенсацию ему подавай! А теперь в кусты?

—У меня уже есть одна сенсация, —мирно ответил Пташкин. —Артист с риском для жизни выносит из погорелого театра пропахшую дымом пижаму... А террорист ваш —не сенсация. Была сенсация, пока вы не притащили этого бандита сюда. Теперь это не сенсация, а статья! И не газетная, заметьте, статья...

—Чепуха! —отмахнулся Барский. —Чего он такого сделал? По определению Питера Брука это несомненно был Неживой Театр, туда ему и дорога... Вы с какого же угла подожгли, молодой человек?

Моськин поднял на него страдальческие глаза и сказал глухо:

— Я сразу поджег... В гардероб зашел и поджег...

Пташкин хмыкнул:

— Все равно — театр начинается с вешалки.

— Ну и глупо, — разочарованно сказал Барский. — Потушили небось...

—Какое потушили! —взорвался Моськин. Он вскочил и протянул к Барскому руки, будто хотел придушить. — Там канистра бензина была! мне теперь за всю жизнь не расплатиться, сука!

Барский надменно поднял брови.

—Что я слышу? —Грязные ругательства, истерические выкрики, сетования на судьбу... Должен вам напомнить, что я-то к поджогу театра не имею никакого отношения. Я его одобряю, но и только. Может, это будет катарсис, может быть, из пепла возродится настоящий театр, и Дима Шишкин больше не будет переписывать музыку Бернстайна... Я философ, я строю воздушные замки, я отрешенно смотрю на вас из заоблачных высей... Но что же я вижу? Гнусный поджигатель пытается найти себе оправдание и как бы разделить груз вины? Не выйдет, господа!

— Гм, а действительно, — деликатно поинтересовался Пташкин, — зачем вам понадобилось поджигать театр, если не секрет?

У Моськина задрожали губы, он сник и опять упал на диван. У него был вид астронавта, столкнувшегося с непостижимостью Соляриса.

— Не знаю, — мрачно сказал он. — Сам не пойму, зачем. Как будто голос какой был. Только и голоса не было. Поджег, а зачем — не знаю.

Стеблицкий не верил своим ушам. Его ученик, пусть не отличник, но ведь учивший “Чародейкою зимою...”, учивший! И... поджог театра! Его недавний спаситель —тоже преступник! И эти люди вокруг, непростительно легкомысленные —потенциальные преступники тоже!

Олегу Петровичу внезапно пришла в голову мысль, что, если бы он был женат, то всех этих мерзостей с ним бы не произошло. Он отдавал бы силы и внимание семье, не болтался бы по улицам и не заводил компрометирующих знакомств. И вообще, неладно что-то в

датском королевстве —разрушили устои, навязали чуждую мораль, лупят из пушек... Все стало с ног на голову — попробуй не вляпаться в таких условиях в дерьмо!

—Вы бы, Кузькин, —с надеждой произнес вдруг Олег Петрович, стараясь придать своему гнусавому, (из-за носа), голосу отеческие интонации. —Вы бы прямо сейчас пошли бы в милицию и во всем признались. Это всегда учитывается.

Моськин непонятно взглянул на него и криво усмехнулся.

В этот момент влетел Карпухин, бодрый и свежий как сквозняк.

—Ну, мороз! —радостно пожаловался он. —Зимой пахнет! А в центре полыхает —ужас, что твой Белый Дом! —Он захохотал, но оборвал смех и в раздумьи погладил бороду. -Чем же мне вас удивить? Разве что... Вот! Я вам сейчас полотна покажу —постсоветская чернуха —Гога болтанул, что нашел железный канал, иноземцам за валюту, да не обломилось, музею подарить нешто?

Он резко выбежал в соседнюю комнату и приволок два холста, натянутые на подрамники.

—Любуйтесь! —гордо сказал он, выставляя картины у стены. —А я пока чайковского соображу... — И опять исчез.

Стеблицкий решил проявить независимость и картины не смотреть. Но, заметив, что актер тоже не двинулся с места, тотчас переменил решение и посмотрел. Работы отличались той смелостью и новизной, которая уже позволяла рассчитывать на валюту, но еще ставила в тупик провинцию, и в другое время Олег Петрович непременно поцокал бы осторожно языком, но сейчас живопись Карпухина вызвала у него легкую тошноту и предощущение свирепой зубной боли.

На переднем плане первой картины, занимая чуть ли не половину холста, изображен был стол, покрытый солидной скатертью цвета наваринского пламени с дымом. Скатерть художник писал, не щадя ни души, ни красок, и она вышла монументальной, как мавзолей. Она забивала все остальное —от величественных складок невозможно было оторвать взгляда. Яства, от которых ломился запечатленный стол —краснобокие яблоки, виноградные гроздья, желтые апельсины и менее выразительные мясные блюда были, видимо, сделаны уже на исходе и материалов и, несмотря на изобилие, выглядели тускло и бесформенно, точно вчерашний винегрет, размазанный по тарелке.

Впрочем, мужская фигура, возвышавшаяся над столом, смотрелась достаточно убедительно. Это был ядреный, крепкий экземпляр, одетый в тяжелый костюм под стать скатерти и явно символизирующий торжество порядка, радостного руководящего труда и щедрого веселья. Его отцовские глаза, по задумке художника, должны были смотреть в упор на всякого, кто пожелал бы приблизиться к полотну, приглашая таким образом к активному сопереживанию. Однако на одном глазу рука живописца дрогнула, левый зрачок закосил, и вместо равномерного пытливого взора мужчина являл зрителю несколько двусмысленную мину.

За спиной подпорченного героя расстилалась перспектива, заключавшая в себе синезеленые кусты, похожие на кляксы, белый дом с колоннами, пухлый и нестойкий с виду, будто слепленный из теста, и чубатого парня с баяном и двумя девушками по бокам. Из баяна почему-то вовсю свистало оранжевое пламя — очень возможно, что меха его были из шкур известного жирафа. Лицо парня выглядело зверским и застывшим, как у матросаухаря, снимающегося для дембельского альбома. Девушки вообще были прописаны коекак и издали напоминали веники из синтетической нитки.

Завершало пейзаж ядовито-перламутровых тонов небо, без малейшего намека на воздух -возможно, вся эта фантасмагория разворачивалась внутри речной перламутровой раковины.

На второй картине, уже не рискуя баловать с глазами, художник поместил своего героя к зрителю спиной —зато уж и спина вышла на славу. Герой, опять-таки кряжистый и ядреный, стоял на свежей пашне —прочно и тяжело, как пушка, и задумчиво таращился в синие дали. Складки на комиссарской кожанке, на широкозадых галифе, на приспущенных кирзачах были выписаны настолько смачно, что их хотелось пощупать, как хорошую бабу.

Пашня, однако, была проработана не так ловко и допускала толкования, а синие дали и вовсе вышли уже не совсем синие —опять-таки никакой глубины и воздуха не было в них, и казалось, что просто стоит эта могучая фигура перед какой-то ситцевой занавеской и терпеливо ждет, когда занавеску откинут и покажут наконец настоящую даль.

—Ну, как? —весело загремел Карпухин, вылетая из кухни. -Нравится? Что характерно, обе картины называются “Заря нового дня”! Каков подтекст, а? Пощечина общественному вкусу! Клизма в задницу тоталитаризма!

— За такую халтуру, — сказал Барский, — тебе самому надо бы надавать пощечин!..

Карпухин беззлобно захохотал.

—Ты ничего не понимаешь, столичный сноб! Гении рождаются в провинции! Будь я чуточку расторопнее, я получил бы за эти картинки тысячу баксов! Но... птичка улетела!

Барский покачал головой.

—Тебе, Боря, сейчас другое писать нужно. По нынешним временам хорошо написать, например, какой-нибудь: “Конец Верховного Совета”! Представь —бункер, чад, огромный стол, скатерть... Скатерти у тебя, кстати, получаются!.. Значит, скатерть —пятна винные, шматки красной икры, ананасы, безумный Хасбулатов с белым лицом, и Руцкой в сапогах — направляет в ствол последний патрон...

Карпухин захлебнулся от смеха.

—Язвительный ты, Саша, человек! —одобрительно заорал он. —Не зря тебя отовсюду гонят в три шеи! А я — человек широкий! Я тебя не выгоню, а даже чаем напою!

При слове “чай” репортер Пташкин изменился в лице. Из-за спины художника он жалобно глядел на Барского и подмигивал обоими глазами. Актер этих гримас не замечал. Он совершенно расслабился в уютном кресле и, казалось, собирался оставаться в этой позиции до конца дней своих. Стеблицкий же, умиравший от голода, был согласен и на чай.

Неожиданно взорвался Моськин.

— На хрен! — басом сказал он. — Водки надо! Выпить мне нужно, мужики! Сука буду! В натуре, мужики, не выпью — повешусь!

Карпухин неуверенно хохотнул и сказал:

— Ну-у, я не знаю... Сбегаем, что ли?.. Скинемся?

Он обвел всех недоумевающим взглядом.

— Не надо! — громко и зловеще произнес Барский. Нарочито горбясь, он выбрался из кресла и прошаркал в прихожию.

Пташкин тревожно посмотрел ему вслед и пожал плечами.

Вернулся Барский в белом пиджаке, надетом прямо на свитер. Пиджак был мят, грязен и слегка надорван. Не обращая ни на кого внимания, грозно чеканя шаг, Барский пересек комнату и уселся за стол.

— Черт! — обалдело проговорил Карпухин. — Ну, даешь! Я думал, он за бутылкой пошел... А он, ха-ха, явился в белом фраке, элегантный как рояль! Ха-ха-ха!

Барский надменно взглянул на него и поднял руки.

—Желаю, —сказал он торжественно, —чтобы на этом столе немедленно появились... —он перевел дыхание. — Коньяк армянский — пять бутылок!..

Внезапно в тишине раздался изумленный крик Пташкина, затем -чистый стеклянный звон, и на столе из ниxего возник мираж.

— Ну, ты... — художник закрутил головой и замахал руками. -Ну... ты... Нет, ну я не знал, что ты еще и факир!.. Ну!.. Ну!..

Суетясь и фыркая, он подбежал к столу и с опаской схватил одну бутылку. Все следили за ним, невольно затаив дыхание —лишь Барский равнодушно посматривал по сторонам скучающим мефистофельским взглядом. “Эт-то что же —реквизит у тебя?” —бормотал, нахмурив брови, Карпухин, срывая пробку и отчаянно отхлебывая прямо из горлышка.

У Стеблицкого от напряжения заболела шея.

— Армянский! — убежденно сказал Карпухин и как-то сразу успокоился.

Странным образом успокоилось и общество. А чудеса не кончались. После минутной паузы на столе по велению актера появились: поросенок с хреном, почки под соусом, говядина боф а ля мод, страсбургский паштет, щи с грибами и щука по-итальянски.

Незаметно для себя присутствующие подтягивались к пиршественному столу ближе и ближе. А Барский не унимался.

— Говядина филе де соте в мадере.. шашлык по-азиатски, телятина с вишнями.. м-м... фрикасе из перепелок... — говорил он. — Зразы а ля Нельсон... пирог архиерейский... лук испанский в сметане...

Он перечислял яства с мрачной обстоятельностью потерпевшего, у которого обчистили холодильник. Упомянутые чудеса кулинарного искусства незамедлительно оказывались на столе. Места уже не хватало, и на пол начали падать фрукты.

Стеблицкого это изобилие заворожило не менее прочих. рациональный ум его пытался оправдать происходящее тем, что Барский элементарно достает все из рукава, но потерпел на сем поприще решительное поражение — все-таки тут не давешняя лягушка была, мелкая незамысловатая тварь.

Другие же, кажется, и не пытались искать объяснений — сработала психологическая защита — они восприняли все как данность и поступили соответственно — просто поволчьи набросились на еду.

Барский оборвал свой речитатив и, довольно усмехаясь, наполнил бокал коньяком. Моськин, оставив меланхолию, сосредоточенно хлестал водку. Художник тоже хлестал, но закусывая и блаженно урча.

Продувная физиономия неудачливого Пташкина при виде еды сделалась волшебным образом нежной и юной —забытый трепетный свет зажегся в его глазах. Стеблицкий машинально отметил про себя, что давненько ни в одной толпе не встречал он столь свежих и трогательных лиц. Олег Петрович умилился, махнул на все рукой и плеснул себе водки.

Через полчаса застолье вошло в обычное русло и мало чем отличалось от обычных застолий средней полосы. Сотрапезники, ошеломленные количеством напитков и закусок, впали в то благодушное состояние сытости, которое позволяет обходиться без щекотливых вопросов о происхождении щедрых даров.

Водка оказалась забористой, и Олег Петрович очень скоро поплыл. За вуалью винных паров лица окружающих вновь показались ему милыми и интеллигентными. Борода Карпухина вдруг как прежде сделалась свидетельством гениальности, а белый пиджак придал Барскому утраченный было шарм и загадочность джентльмена с Юга, помолодевшее лицо Пташкина выдавало в нем трибуна и проводника гласности, и даже в чертах,

как его, Кузькина временами возникало что-то похожее на живой ум и врожденную порядочность — в общем, компания выходила славная. И разговор шел об искусстве.

—Слушай, Сашок! —льстиво басил Карпухин, обнимая актера панибратской рукой. —А купи ты у меня “Зарю нового дня”? Обе купи! Я же знаю, ты можешь! За пятьсот отдам!

— Да на что они мне? — смеялся Барский.

— Для театра купи! — горячился Карпухин. — Выставишь в фойе. Как меценат.

— Да ведь театра-то... нет!

— Нет?.. Ах, ты, черт!

Потрясенный фактом, художник залпом выпил фужер водки, захмурился и долго тряс головой. От тряски цена картин заметно упала, потому что придя в себя, Карпухин предложил сделку Стеблицкому —и всего за двести пятьдесят. Тонко улыбнувшись, Олег Петрович мягко отклонил предложение, сославшись на стесненные обстоятельства, и сразу же живо заговорил с Пташкиным о свободе слова.

Репортер с безумными от счастья глазами предавался пожиранию заливного из говядины и сосисок по-венски одновременно —он проделывал это искренне и беззастенчиво, чавкая, облизываясь и бормоча в полузабытьи: “Какава!..”

Свобода слова застряла у Стеблицкого в горле, и он с немым изумлением лишь наблюдал, как исчезает в утробе Пташкина дымящиеся венские сосиски.

Покончив с ними, Пташкин стал шарить взглядом, что бы съесть еще. Заметив гримасу на лице Стеблицкого, он виновато сказал:

—Вы по поводу газет-с? С этим вопросом вы лучше к Саше.. Ему, по-моему, виднее... А я, извините, пожру! Последние годы, знаете, как-то совсем растерял культуру питания -картошка все да водка “Русская”... Совершенно щенячий рацион! Когда теперь...

И он потянул к себе блюдо со свиными ушками.

—За двоих жрет, а? —подмигнул Барский. —Еще бы, кроме Пташкина ему еще и Врублевского надо кормить! — и он захохотал. Пташкин ухмыльнулся и, нимало не смутившись, отправил в рот очередной кусок. Обиделся за него Стеблицкий.

— Однако же... вы не можете отрицать... что пресса и свобода слова...

—А, бросьте! —поморщился Барский. —Вот мы с вами сидим, разговариваем —это и есть свобода слова. Другой нет. За другую вам при любом флаге тут же отвалят язык.

— Нет?! — изумился художник, приподнимаясь над столом и вращая глазами от сильных впечатлений.

—И вообще никакой политики нет, —вдохновенно чесал языком Барский. —А есть просто жизнь во всем богатстве ее проявлений! не верите? Зря. Вот вам простой пример -коммунизм пал, а кому от этого легче?.. То есть пал мираж, ничего даже на миллиметр не сдвинув в окружающей нас мерзости!

—Коммунизм, положим, мираж... —согласился Пташкин с набитым ртом. —Но коммунисты-то были!

—Вот! В том-то и штука! —радостно заявил Барский. —И коммунистов не было! Ни одного!

— Ну, положим... — засомневался Пташкин. — Лично я знал человек сто. — Он прожевал и задумчиво добавил. — Я сам — матерый большевик... Взносы, к слову, платил как зверь!

—На вас, дорогой наш Пташкин, просто маска большевика. И довольно неубедительная даже на наш неискушенный вкус... Большевики так не едят, я знаю, я играл большевиков...

—Некорректно, Александр... —вздохнул Пташкин, обеими руками поднося ко рту бутерброд с икрой. — Сначала вводите во искушение, а потом корите... — Он алчно откусил и удовлетворенно прихрюкнул, — куском попрекаете...

—Да я ничего! —великодушно сказал Барский. —Только я же знаю вас, как облупленного — сейчас насытитесь и на водочку наляжете, а это чревато. Все ведь выблюете!

— За миг блаженства, — философски заметил газетчик, — жизнь готов отдать!

Стеблицкому уже не удалось вставить в это треп ни словечка. он потихоньку выпил и загрустил. Как никогда ему захотелось тепла и покоя. Какие-то абстрактно-милые черты замелькали в неверных испарениях алкоголя, уютные обои, занавесочки, огоньки... Олег Петрович тряхнул головой и вдруг осознал, что час поздний, автобус не ходит, а до дома -километры черной, холодной пустыни, где из мрака выпадают немытые, страшные, будто восставшие из могил люди, чадит пепелище, и ледяной ветер драит лицо.

Нарисовав такую картину, Олег Петрович испугался и решился на отчаянный шаг. Он позволил себе закрыть глаза на недостойное поведение бывшего ученика, выразившееся в поджоге театра, и задумал соблазнить его уже не на сдачу властям, а на поездку домой в автомобиле, обратив, разумеется, внимание на строжайшую осторожность при движении.

Моськин, к тому времени выпивший море водки, странно молчал и казался гордым и неприступным. Стеблицкий вообразил, что он гордится оттого, что можно вот так запросто на грязном пустыре отлупить учителя, а ученика на “Москвиче” нельзя. Поэтому Олег Петрович постановил действовать задушевно, с легкой грустинкой пожилого человека, у которого вся надежда теперь на молодежь.

С расслабленной ностальгической улыбкой пересел он поближе к Моськину, полуобнял его отеческой рукой, помолчал и сказал дрогнувшим голосом:

—Что ж, Кузькин... Вот и ты уже на большой дороге жизни... А помнишь... м-м... вот! “Чародейкою-зимою околдован лес стоит...” Ну-ка, как там дальше?

Он проникновенно и чуть-чуть озорно заглянул Моськину в глаза, призывая его как бы вернуться в этот заколдованный лес, такой засахаренный и дружелюбный, но бывший ученик поднял пьяные измученные глаза и, посмотрев туда, где чернело ледяное оконное стекло, сказал громко и обреченно:

— Все, мужики! Созрел. Сдаваться иду! Семь бед — один ответ!

Мужики восприняли заявление равнодушно. Барский, кажется, просто не поверил. Пташкин, уже набравшийся, всерьез собирался исполнить предсказание актера, икал и шарил глазами туалет. Удивительнее всех повел себя Карпухин. Он вскочил, едва не опрокинув стол, и, запинаясь, сказал поверх голов:

— Так... значит... Пора и честь... Ребята!.. Я тоже домой. Домой, домой, домой! В постельку и — храповицкого...

Он выметнулся в коридор, ударился о косяк и упал, сшибая полочки и тумбочки. И тут началось столпотворение.

Пташкин с застывшим лицом, словно на помощь, бросился вслед за художником, рванул дверь туалета и еще на ходу изверг первую волну. Моськин совершенно независимо и почти не качаясь обошел всех, мигом влез в куртку и стремительно покинул квартиру, спустившись по лестнице с таким гулом и грохотом, будто провалился в мусоропровод. Художник Карпухин поднялся со стоном, прокрался вдоль стены, обрушивая на пол вешалки, долго, обиженно сопя, вытягивал из кучи одежды длинный, как глиста, шарф, долго наматывал на шею, скорбно склонив голову, и наконец силы оставили его. С недомотанным шарфом художник пал на груду одежды и уснул, видимо, отчаявшись этой ночью обрести свой дом.

—Боже мой! —заплетающимся языком сказал Стеблицкий. —И это... это —культурные люди!

—Да-с! —откликнулся Барский, неприятно улыбаясь. —С кем вы, мастера культуры? В смысле, с кем пьете? Ну, с кем?! Конечно, от Пташкина я ожидал, а вот от Карпухина не ожидал... Сказалось, видимо, душевное потрясение, подспудно, но сказалось. А вот вы, Олег Петрович, как стеклышко! И вы, что же, так и не замечаете в наших, гм... эскападах ничего необычайного? Сервировка стола, скажем, не наводит вас на размышления?

Стеблицкий задумался. Он вовсе не был как стеклышко, но ему очень хотелось все происходящее объяснить каким-нибудь техническим фокусом или роковым совпадением. Объяснить и забыть. Еще лучше, если бы объяснил кто-то посторонний.

— И что же — сервировка? — осторожно спросил он.

Барский усмехнулся, подлил водки и выпил залпом. Из туалета доносился замирающий хрип репортера. Барский неторопливо закурил, выпустил дым в направлении люстры и заговорил:

—Значит так... Будем реалистами —мы столкнулись с волшебством. От сего факта никуда не уйдешь. Можно, конечно, предположить, что с дождем на пиджак пролился некий засекреченный состав, но это вряд ли. Слишком живописный букет... Что-то утекло оттуда —из пятого ли измерения, из преисподней ли, из небесной канцелярии —не знаю. Оттуда, куда нам ходу нет. По-видимому, этого не должно было произойти никогда, но... произошло. А, поскольку эти дела нас не касаются, хорошего ждать не приходится. Вам не показалось странным, что этому молодому человеку захотелось сжечь театр? Именно тогда, когда там был пиджак? Не удивлюсь, если завтра кто-то захочет сжечь меня -вместе с пиджаком... Этот пиджак не должен существовать в нашем мире ---и не будет. Вопрос времени... А за это время нужно успеть попользоваться им с наибольшей выгодой... Может быть, перенесемся в Штаты, а, певец печальных равнин? Снимем дачу во Флориде, с девками в бикини... Или нет! Рванем в штат Миссисипи, на Юг! будем слушать черные блюзы, жрать маисовую кашу и хлестать виски! Закажем вам белый пиджак —не такой волшебный, правда, но тоже изумительный —и белую шляпу! Купим плантацию, черт возьми, дом с колоннами —как у Карпухина на картине... А по ночам будем предаваться разврату с юными негритянками! Мрачные легенды, дремучие инстинкты, кровосмесительные страсти! Вступим в ку-клукс-клан —будем гоняться по болотам в белых балахонах за неграми. То есть, когда не будем заняты негритянками -будем за неграми... Между прочим, в реках там водятся крокодилы. Если у нас появятся враги — их трупы мы будем скармливать крокодилам...

Олег Петрович молчал, ошеломленный тем, как быстро вялый ручеек разговора о сервировке стола обернулся чудовищным разливом далекой Миссисипи. Он без возражений принял предложенную Барским рюмку водки и машинально выпил.

Это было ошибкой. За первой последовала вторая, третья... Барский витийствовал, гипнотизировал, разыгрывал руками завораживающую пантомиму — и Олег Петрович не заметил, как нализался.

Опомнился он уже в прихожей, когда Барский почтительно и заботливо втискивал его в куртку. Артист держался из последних сил. Одев Стеблицкого, он так же тщательно обмундировал и Пташкина, который уже ничего не мог сам и только равномерно покачивался, время от времени бормоча: “Мыслящий тростник-с!..” Барский нахлобучил ему на уши шляпу, после чего репортер умолк и уже только просто качался.

Сам Барский одеваться почему-то не стал и, церемонно раскланявшись с телом хозяина, мертво спавшим среди разоренного гардероба, вытолкнул собутыльников на лестницу и закрыл дверь.

На холодной черной улице не было ни души. Свет звезд царапал глаза. Приятели, не сговариваясь, сразу куда-то пошли. Барский дважды падал на тротуар. Стеблицкий смотрел на него с презрением.

Время от времени он резко останавливался, сгребал тилипающегося актера за грудки и пронзительно смотрел ему в глаза.

— Пушкин — это наше все! — требовательно говорил Стеблицкий.

— Все? — удивлялся Барский заплетающимся языком.

— Все! — решительно отрубал Стеблицкий.

— Ну, тогда — все! — отчаянно кивал Барский — так, что едва не отрывалась голова.

И они вновь согласно плелись по уснувшему городу, заботливо подпирая друг друга плечами. Белый пиджак светился в ночи, как гнилушка.

10.

Воздух был холоден и пронизан туманом. Неуютная предстартовая тишина нарождающегося дня давила в уши. Двор, где жил артист Барский, был еще пуст, и даже собаки не рылись в мусорных ящиках. Вместо них шуровал некто —в старом ватнике на голое тело, плешивый, с головой, похожей на мороженую сливу —он бесшумно и споро сортировал содержимое металлическим прутом, извлекая нужное.

Актер, сунув руки в карманы, тупо смотрел на старателя красными воспаленными глазами. Его трясло. Белый пиджак выглядел так, словно рядом с Барским взорвалась керосинка.

Пташкин тоже маялся. Он стал еще меньше ростом и зеленее лицом.

Олег Петрович чувствовал себя не совсем плохо, но какой-то озноб периодически охватывал его, и трудно было понять — только ли похмелье и раскаяние были источниками этой дрожи. С детской растерянностью Олег Петрович вдруг понял, что и странное предвкушение новых, неосознанных до конца желаний тому причина.

Но следовало что-то делать. Застывший серый пейзаж, центром которого властно обозначилась помойка, располагал к безумию. Олег Петровичу захотелось немедленно избавиться от своих спутников, принять душ, позавтракать, вообще привести себя в рамки. Он сухо сказал:

— Я — домой!

Барский странно взглянул на него, пожевал пересохшими губами и согласно кивнул:

— Пойдемте! Я вас отвезу...

Олег Петрович поморщился — этот человек положительно невыносим!

— На чем же, позвольте узнать, — саркастически заметил он, — вы меня отвезете?

—На чем? —удивился Барский и решительно пошел со двора. —Ну, скажем, на “Мерседесе”.

Стеблицкий с ненавистью взглянул ему в затылок, но пошел следом, и, размягченный и пыльный, точно тряпичная кукла, поплелся за ними репортер Пташкин. Выйдя на улицу, актер остановился у края тротуара и с раздражением сказал в пустоту: “Хочу белый “Мерседес”!”

И стал “Мерседес”.

Он холодно сверкал белыми лаковыми крыльями, серебряными ручками и полированным стеклом. Мотор его молчал, но чувствовалось, что мощь таится в нем необычайная. Даже умирающий Пташкин сказал: “Ух, ты!”.

Олег Петрович ничего не сказал. Он наконец уверовал. Полностью и бесповоротно. Он очень ясно вдруг понял, что —да, настал звездный час, и нужно успеть, суметь распорядиться, а там... И водопад желаний обрушился и почти раздавил его.

Оглушенный, протиснулся он в дверцу автомобиля, заботливо распахнутую волшебным Барским, откинул голову на спинку кресла и закрыл глаза. Салон “Мерседеса” имел сладкий, тонкокарамельный запах. Это был запах рая.

Барский сел за руль, но мотор запускать не торопился. Он задумчиво смотрел вдаль, на пустынную улицу, подернутую утренним туманом, и молчал.

На заднее сиденье со Стеблицким влез репортер и захлопнул дверцу. Наступила блаженная тишина.

— Отвезем Пташкина, — сказал актер. — Ему рядом. А потом вас, Олег Петрович. Выпить не предлагаю. Пожалуй, нужно немного отдохнуть, верно? Осмыслить, а, Олег Петрович?

Стеблицкий поймал его странно-насмешливый взгляд в зеркальце и неожиданно сказал:

—У вас такая ми... милая жена... —Против воли в его голосе прорезалось неуместное умиление, и актер криво улыбнулся. Тогда Олег Петрович закончил уже на совсем высоких нотах. --- А вы — человек без чувств!

Выброс эмоций произошел у Стеблицкого не совсем случайно. Дело в том, что уже под утро они все-таки завалились к Барскому домой. Олег Петрович, который в жизни своей не испытывал ничего похожего на ощущения минувшей ночи, в одну минуту чуть не влюбился в жену Барского, которая встретила их, полуобнаженная, гневная, заманчиво розовая спросонок. Но Барский! Барский снова все превратил в фарс —жену он покрыл затейливым матом, сотворил бутылку “Хереса” и беспардонно включил кассетник,

заголосивший в тишине внезапным гнусавым (жабьим, определил Стеблицкий) тенором, поддерживаемым всхлипывающей гитарой —неприятная, иноземная музыка каркала и металась в четырех стенах, ей было тошно и больно в неухоженной скромной квартирке, и всем тотчас стало тоже тошно и захотелось куда-то на волю, хоть к чертям собачьим... —Джонсон! —поторопился объяснить хозяин, прибавляя звук до полного безобразия. -Приятель привез кассету... Отец современного блюза! Музыка исцарапанной души. Между прочим, ходят слухи, что был он ученик дьявола, вроде нас с вами, Олег Петрович! А кончил плохо — обманутый муж отравил стаканчиком виски...

Он уже почти кричал, пытаясь перекрыть певца, а также жену, добросовестно рыдающую на кухне. Стеблицкого ранило все —и крики Барского, и то, что его записали в ученики дьявола, и пронзительный плач артистки, и запах хереса, но протестовать в таком шуме было выше его сил.

Однако испытанный им стыд и странное томление напомнили о себе в салоне “Мерседеса”, и Олег Петрович не удержался от упрека, хотя, признаться, его дело здесь

было десятое.. — Да, — холодно согласился Барский. -Лицо ее миловидно, но слишком смахивает на... м-м... собственно череп... И, чем дальше, тем разительнее сходство. Для женщины худощавого телосложения это, конечно, извинительно, но, увы, не пробуждает сильных чувств... Боюсь, вы поддались чарам моей жены исключительно в силу своей неопытности и длительного воздержания.

— Вы просто алкоголик, Барский! — заливаясь краской стыда, сказал Олег Петрович. — Вы — опустившийся человек, променявший все на глоток вина! Еще говорите, что вы человек искусства! Да вам не нужно ни искусства, ничего! Вы не уважаете людей, вы мучаете женщину, говорите о ней... мерзко... вы...

Боясь, что Барский снова откроет рот и снова скажет что-то стыдное, унизительное, Олег Петрович сам тарахтел, не переставая, как-то не подумав, что мерзкий алкоголик может запросто превратить его в жабу — нерастраченная, неутоленная любовь двигала им.

Однако Барский и не думал обижаться.

— Что вы можете знать о пьянстве? — презрительно спросил он. — Вы, плешивый бойскаут! Ваш удел —пригубить рюмочку и лупать потом весь вечер блаженными глазами. Настоящий пьяница чужд всему. Он уходит из дома, как солдат, он переживает тысячу приключений, он встречается с загадочными людьми, с чудовищами, с призраками, с космическими рейнджерами! Он не знает, вернется ли назад. Настоящее пьянство —это десант в ад! И знаете, где находится этот ад?.. Везде! А еще лепечете об искусстве — не подозревая о повсеместности ада!.. И вам ли говорить об уважении к людям —вы ежились и крутились, как угорь на сковородке, мечтая поскорее сдать вашего Кузькина в милицию, лишь бы самому остаться чистеньким! Но дело обстоит так, милейший Олег Петрович: в этой стране человек никому не нужен, и из этого каждый может сделать два вывода.

Первый: не нужен —и хрен с ним, мне он тоже по фигу, а второй —человек никому не нужен, так хоть я помогу ему!

— Да? — вскинулся оскорбленный Стеблицкий. — А о нас вы подумали?

—А как же?! —искренне удивился Барский. —О вас, о вас лично я подумал в первую очередь. Ведь мы с вами приступаем к Исполнению Желаний! О вас я особенно забочусь. Наверное потому, что вы тоже маленький обиженный мальчик с оттопыренными ушами, не осушивший еще своих детских слез.

— Я не мальчик, — сердито сказал Олег Петрович. — И не нуждаюсь в вашей заботе.

— Не поймешь вас... — вздохнул артист.

В безжизненном рассветном пейзаже вдруг обозначилось какое-то движение. Белый с синей полосой автомобиль, лихо пожрав пространство, объехал “Мерседес” и остановился в десяти метрах, выщелкнув из утробы двоих раздраженно-бодрых людей в милицейской форме. Оставив дверцы распахнутыми настежь, милиционеры направились к “Мерседесу”.

—Ну вот, —сказал негромко Барский. —не успеешь заиметь автомобиль, а ГАИ уже тут как тут... — он вздохнул и опустил стекло.

Да, гаишники были уже тут, и светлоглазый румяный сержант небрежно взмахнув рукой у виска, преувеличенно серьезным тоном отрекомендовался:

— Сержант Хрущ! Попрошу документы...

Сержант Хрущ был хватким и разгневанным молодым человеком. Хватким он был всегда, а разгневался сегодня утром, поскольку начальство, которому нечего делать, взбаламученное театром военных действий в столице и поджогом театра на местах, повесило на Хруще экстренное дежурство для предотвращения вероятных диверсий. И теперь Хрущ ни свет ни заря колесит по холодным улицам, вместо того, чтобы наслаждаться теплом и чудным харчем в обществе супруги придурка Пташкина. Баба она, конечно, свежести не первой, но еще вполне ничего, особенно в кулинарном смысле, и вообще понимает, чего нужно мужественному холостяку, несущему нелегкую и отчаянную службу в каменных джунглях.

Слава богу, судьба послала ему этот “Мерседес” без номеров. Весь вид хануриков в салоне кричал о том, что дело здесь нечисто, и уж теперь он, слава богу, отвяжется на всю катушку. Разглядев же на заднем сиденьи полуживого Пташкина, Хрущ возликовал —унизить человека, перед которым виноват — средство от угрызений совести первейшее.

—Документики попрошу! —уже более жестко напомнил он небритому водителю в замурзанном белом пиджаке. Лицо водителя было, вроде бы, знакомо, но не в каком-то особенном смысле, а так, нейтрально знакомо. “Алкаш! —решил он. —Два притона, три привода. Машина, как пить дать, в розыске”.

Алкаш однако не выказывал паники, даже легкого беспокойства не выказывал. Да что там —он даже не полез в свой зачуханный пиджак за документами! Он просто нагло потянулся, как проснувшийся кот, и добродушно сказал:

—Я конечно мог бы подсуетиться насчет документов... Но с похмелья тяжеловато, и я просто скажу вам, не напрягайтесь — нету документов, ребята! — Что же — вообще никаких документов? — как бы удивившись, спросил Хрущ.

— Вообще! — подтвердил Барский. —Видел, Бабин, —обратился сержант к напарнику. —У граждан никаких документов. Придется оформить задержание, верно?

Бабин, являвший собой зеркальное отражение командира — такой же румяный, светлый крепыш — понимающе хмыкнул.

— До выяснения, — согласился он. — Личности. —Какую, на фиг, личность вы хотите выяснить, ребята? —развязно сказал Барский. —Я -артист, мое имя на заборах пишут! А это Пташкин —сержант его знает как родного. А это Олег Петрович — учились, небось, у него... Нехорошо забывать своих учителей!

—Нам мозги пудрить не надо, —хмуро прервал его Хрущ, у которого от самостоятельности Барского опять испортилось настроение. —Что вы —артист, сам вижу. Лишитесь прав за управление в нетрезвом... тогда посмотрим, что запоете... артист!

—Это чем же я управлял? —изумился Барский. —Вы на спидометр взгляните —ноль кэмэ!

А сидеть нетрезвым в машине пока не запрещено, не правда ли? — Видал, Бабин, — с тихой ненавистью сказал Хрущ напарнику. — Гражданин артист у нас, оказывается, законы знает!

—А мы его все равно задержим, —непреклонно сказал Бабин. —Если он артист, то это он,

наверное, театр и поджег! —Да-а-а! —с упоением воскликнул Хрущ и устремил на Барского пронзительный взгляд детектива. — Театр! Ну-ка, что вам известно о поджоге театра?

—Что он сгорел на фиг! —спокойно сказал барский, игнорируя пронзительность сержантсткого взгляда. — Еще будут вопросы? — Будут, будут, — заверил Хрущ. — Чей это автомобиль? — Да, пожалуй, что и ничей... Если сильно нравится, могу подарить. — Мы, гражданин, взяток не берем! — напыщенно сказал Хрущ.

— Ну, и не надо. Тогда мой будет, — кивнул головой Барский.

— Тогда докажите, что он ваш! — быстро потребовал сержант.

Барский пожал плечами.

—С какой стати? Вообще, я устал от ваших притязаний и просил бы оставить нас в покое. Как только появится настоящий компромат — настоящий! Фактический! — милости прошу. А пока — разрешите откланяться.

На протяжении разговора Олег Петрович сидел ни жив ни мертв. Теперь перед ним недвусмысленно забрезжал привод в милицию. Стеблицкий представил себе, как все ахнут, и застонал.

Между тем Хрущ, сбитый с толку упорством Барского, услышал этот стон и приободрился.

—Ну как же вы говорите —оставить в покое? —неожиданно рассудительно обратился он к Барскому, решив доказать этому шебутному, что власть существует отнюдь не за тем, чтобы карать, а, прежде всего, чтобы оберегать. —Когда все товарищи —выпивши. Вот даже стонут от тяжести опьянения... Просто обязаны задержать —для пользы же товарищей... и безопасности движения... Медицинское обслуживание у нас поставлено на уровне... Выйти из машины!!! —вдруг зверски заорал он, окончательно истощив все запасы здравого смысла на этих нагломордых интеллигентов, которые не в состоянии понять простейших вещей.

Объективности ради следует отметить, что грозная команда произвела впечатление на одного Олега Петровича. Его тонкая хрупкая личность мгновенно надломилась и рассыпалась в глубине организма кучкой сухих лучинок, и вместо нее образовался ледяной ветер, немедленно пронизавший Стеблицкого с головы до пят. В немом ужасе он попытался открыть дверцу, но не нашел ручки и стал просто биться в стекло, как заблудшая муха.

—Не гоните волну, Олег Петрович, —укоризненно сказал Барский, оглядываясь через плечо. — Берите пример с прессы! — Пресса мирно спала, прикрывшись шляпой.

В этот момент сержант Хрущ, уставший ждать, сам распахнул злосчастную дверцу, и перепуганный учитель выскочил наружу, испытывая сильнейшее желание поднять руки.

А в следующий момент Барский, тоже уставший от глупых переговоров, сделал мрачноторжественное лицо и членораздельно произнес, глядя на приборную доску:

— Хочу, чтобы эти два милиционера сейчас же стали карликами!

Заклинание сработало мгновенно. Не успел дрожащий Олег Петрович подставить Хрущу свои бока для охлопывания “на предмет стволов и наркотиков”, как вдруг сержант

рванулся куда-то вниз и как бы вглубь, словно махом спущенный воздушный шар, оставив после себя легкое колыхание и сдавленный крик.

Совершенно так же повел себя и милиционер Бабин —крик, мгновенное движение воздуха, и все было кончено.

Сначала ошеломленному Стеблицкому почудилось, что их сдуло ветром. Но, опустив глаза долу, Олег Петровчи почувствовал сильнейший приступ тошноты.

Сержант стоял на прежнем месте и все еще вытягивал руки для произведения досмотра, но теперь он мог претендовать разве что на лодыжки Олега Петровича. Ростом Хрущ стал не более собаки, и его выпученные светлые глаза были направлены как раз в коленки Стеблицкого. Зрелище показалось учителю особенно жутким оттого, что и мундир на сержанте тоже уменьшился, и тот даже после метаморфозы остался кукольно-ладным — в тужурочке с махонькими погончиками, перехваченной тугими белыми ремешками, в аккуратной фуражечке и даже с настоящей бляхой инспектора ГАИ, которая сделалась размерами с октябрятский значок.

С минуту учитель и инспектор смотрели друг на друга как зачарованные, а потом Хрущ неуверенно махнул рукой и схватил Стеблицкого за ткань брюк. Олег Петрович от неожиданности подскочил на месте, едва не стоптав сержанта башмаками. Хрущ шарахнулся в сторону, заголосил тонюсеньким бесконечным воплем и, размахивая руками, побежал куда-то. Крошечный Бабин затравленно огляделся, вскрикнул в унисон и припустил следом, зачастив, зацокав подкованными каблучками. Вскоре их жуткие сказочные фигурки пропали в утреннем тумане.

Потрясенный Стеблицкий опустился на сиденье “Мерседеса” и окунул бледное лицо в ладони. Отросшая на щеках щетина отозвалась в пальцах нежнейшим хрустом.

— Что вы наделали! — глухо пробормотал он.

- А что? — с вызовом откликнулся Барский. — Уменьшил мерзавцев... Слил, так сказать, форму и содержание в единую гармонию. Стеблицкий поднял голову — глаза его трагически блестели.

— Вы должны немедленно... — взволнованно проговорил он, — Ну, чтобы они стали как раньше...

— Ну уж нет! — возразил Барский. — Как теперь — лучше.

—Все-таки вы страшный человек, Барский! —патетически воскликнул Олег Петрович. -Возомнили себя... Распоряжаться человеческими судьбами...

— Не бойтесь, Олег Петрович! — засмеялся актер. — Ваша судьба по-прежнему в ваших руках. И никем я себя не возомнил. Да и на фиг мне эти человеческие судьбы! Пошалим — это да. Дураком надо быть...

—Вы что —ребенок, шалить? —задохнулся Стеблицкий. —Это —власть! Сейчас они объявят розыск...

Барский противно захохотал.

—Эти шибздики? Держу пари, что им самим придется очень долго доказывать, что они не верблюды... А, в крайнем случае, мы уменьшим всю милицию! Во! Слушайте, а давайте прямо сейчас! Представляете: вся милиция, КГБ, армия —и все карлики! А еще лучше, давайте уменьшим вообще всех! И будем, как два Гуливера в стране лилипутов...

— Я вам запрещаю, — неуверенно пробормотал Стеблицкий, которого добила перспектива жизни среди карликов.

— Да я и сам не хочу, — примирительно сказал Барский. — В самом деле, боги мы, что ли? Так, мелкие бесы... Поехали?

И так как спутник ничего не ответил, артист завел мотор, и они поехали —быстро, бесшумно и мягко. “Нет, Барский, — думал Стеблицкий в тупом отчаянии. —Вы не мелкий бес, вы —дьявол! На вашей совести смерть человека! Теперь еще эти уроды... А театр?! А вы только посмеиваетесь... А я?! Я вкушал эту дьявольскую пищу, я подавал ему руку! Или не подавал? Господи, помолиться, что ли? Да я не знаю молитв! нет, следует всерьез подумать о вере — не от безверия ли все это? Ведь не просто же так — Священное Писание, Церковь, не просто так! Вот оно и сказалось!..”

Обращение Олега Петровича в истинную веру было так неожиданно прервано —они остановились у жилища репортера.

—Пташкин, дорогой, вставай! —сказал Барский и, перегнувшись через сиденье, потрепал спящего по плечу. — Вот твоя деревня!

Репортер открыл глаза, дико посмотрел по сторонам, пришел в себя и проговорил сипло:

—Погуляли, значит... Который час? Ага... Теперь —душ, чашка крепчайшего кофе, и -вперед, Пташкин, по дороге к храму!.. — он болезненно засмеялся, поправил руками шляпу и боком вылез из машины. —Салют, мужики! — попрощался он и, сгорбившись, заковылял —не к храму, а к безжизненному серому дому, выделявшемуся среди прочих единственно тем, что на торце его нарисовано было мазутом энергичное русское слово-трехчлен.

Барский вздохнул и нажал на газ. Белой молнией промчался “Мерседес” через пустой город, разрезав его, как показалось Стеблицкому, на две пустые ленты, промелькнувшие мимо окон автомобиля, как невнятный сон, и замер напротив дома, где жил Олег Петрович. Стеблицкий, ощущая легкую тошноту и смертельную тоску, открыл дверцу и вышел. У него подкашивались ноги.

Не прощаясь, он направился к подъезду. Окна здания были темны, со стальным отблеском —соседи еще спали. Ночной фонарь на уровне второго этажа пылал апельсиново-рыжим адовым огнем.

Дверь встретила Стеблицкого противным скрипом, и сразу за дверью, во тьме подъезда густо запахло мочой. Олег Петрович вздрогнул и шарахнулся —в углу под батареей отопления, сложившись втрое, сидел Бутус.

Стеблицкий узнал его сразу — он узнал бы его теперь где угодно — это было щупальце Зла, протянутое персонально к Олегу Петровичу из бездны. Даже Барский с его штучками не был столь опасен. Впрочем, Барский не был опасен вовсе —угадывалась в нем интеллигентская слабина, которую не спрячешь даже под волшебным пиджаком.

Бутус, слава богу, Олега Петровича узнать никак не мог —душа его пребывала сейчас в удивительном стерильном пространстве, где по гладким асфальтовым полям катились громоздкие свинцовые шары, оталкиваясь между собой с глухим ритмичным стуком. С похожим стуком билась в висках Бутуса его собственная кровь, подгоняемая одеколоном “Гвардейский”. Гвардейским напитком разжился накануне Елда, друг, подрядившийся разгрузить машину для парфюмерного отдела.

Олег Петрович взлетел на свой этаж, с бьющимся сердцем открыл дверь и юркнул в квартиру. В темноте, прильнув щекой к внутренней обивке двери, он с вожделением внюхивался в знакомые запахи. Пахло пылью, горелой проводкой и одиночеством.

Олег Петрович услышал, как зашуршала вода в трубах, и чьи-то невесомые шаги пересекли комнату —мгновенный ужас прошелся по спине, но Стеблицкий тут же сообразил, что шагали в соседней квартире.

Он включил свет в прихожей и посмотрел в зеркало. Нет, это лицо, смятое, искаженное страхом и обременное страстями, не могло принадлежать наставнику. Заныло сердце, и вдруг ясно представилось, что там были все же мамины шаги, и сейчас она встанет на пороге комнаты и скажет убежденно: “Я всегда знала, что ты излишне доверчив и мягок характером. Держись подальше от мерзавок и мерзавцев! Будь выше! У всех свой интерес. Только материнская любовь бескорыстна. Тебя захотят использовать, но ты должен твердо сказать свое нет! Неужели ты не можешь отличить порядочных людей от мерзавцев? Это же так просто!”

—Нет, мама, совсем не просто, —пробормотал Олег Петрович в зеркало. —Поди, найди теперь порядочного! —он высунул язык, и жуткий вид языка, покрытого желтым налетом на манер горчицы, почему-то не испугал, а рассмешил его, и Стеблицкий, хихикнув, сказал. — А теперь я еще и ученик дьявола!

Необыкновенность этих слов ошеломила его. Он повторил их несколько раз, на отличные лады и странным образом воодушевился.

Пританцовывая, он поставил на плиту чайник, не решившись принять душ, умылся в полумраке ванной комнаты, побрился и, чтобы заглушить невнятные предчувствия во взбудораженной душе, поставил на проигрыватель Дебюсси.

Темным серебром блеснула этикетка, и ртутная дорожка зазмеилась по черной лужице пластинки. Олег Петрович опустил иглу и прислушался.

Шип и треск сменились наконец музыкой, и волосы на голове Стеблицкого встали дыбом. Нет, это был не Дебюсси! Давешняя жабья музыка вдруг заквакала, запищала в динамиках, и чей-то болезненно знакомый голос подхватил мелодию, забубнил речитативом —с ужасом Олег Петрович узнал собственный голос, и ошибиться он не мог ---свой голос в записи был ему давно знаком, поскольку без Стеблицкого не обходилась ни одна школьная радиогазета. Когда первый, самый страшный миг прошел, Олег Петрович стал улавливать смысл и вслушиваться — жадно, с замиранием сердца.

—...кому-то все, а кому-то шиш с маслом... Мерзавцы живут в хоромах, а порядочный человек... А негодяй Барский какой! Он же убивает и растлевает людей! Для чего ему пиджак —удовлетворять похоть свою? В руках таких людей все становится грязью... Ты просто обязан! Разве ты не заслужил? Отдал всю жизнь служению обществу! У тебя ничего нет, ты не накопил богатств, не возвел палат каменных... Ты всегда думал о других. Пора подумать о себе. Ты должен воспользоваться... кто же, если не ты? С помощью этого пиджака можно сделать еще больше добра людям. Ты можешь стать мудрым правителем, разве нет? Ты можешь покарать негодяев и наградить достойных. И не бойся ошибиться, наломать дров. Не бойся, Сталин переломал пол-страны, но кто за это всерьез обижается на него? и ты же не будешь как Сталин... Решайся, это твой шанс! У всех свой интерес, и никто о тебе думать не будет... кроме мамы... а мама умерла... мама умерла... мама умерла...

Пластинку заело, и потрясенный Олег Петрович выслушал последнюю сентенцию раз десять, прежде чем сообразил снять иглу. Без сил он упал на кушетку и долго лежал, содрогаясь, мокрый как мышь.

Дом между тем проснулся —и сверху и снизу и сбоку звенели трубы, грохотали сливные бачки, надрывались радиодикторы, ругались жены, хрипло гаркая, выходили на прогулку собаки, бетонная лестница гудела и раскачивалась в такт человеческих шагов. Ничего этого Олег Петрович не слышал — он вспоминал голос с пластинки, который во многом, во многом был прав —и до боли, до безумия хотел немедленно начать делать добро. “Но только я хочу, —неожиданно и капризно заканючил в мозгу внутренний голос Стеблицкого, —хочу, чтобы и она была тут, рядом... Хочу, хочу! Не спорь! Чтобы она осознала, кто чего стоит, по большому счету стоит...”

Ага, скажет обескураженно сторонний наблюдатель, значит все-таки есть она? Есть. Это так неожиданно оттого, что сам Олег Петрович тщательнейшим образом скрывает ее существование —даже от себя скрывает. Она покуда недостижима, как Альфа Центавра, потому что необыкновенно хороша и замужем. Ее муж —известный в городе предприниматель —могучий грубый мужчина в малиновом пиджаке. Олег Петрович приглядел ее еще год назад, когда вместе с мужем они привезли на синей “Тойоте” в

школу первоклассника, сына предпринимателя от первого брака (о, Олег Петрович все разузнал!), и она вышла из сверкающей машины на скромный школьный двор, застенчивая и надменная одновременно, и водопад платиновых волос пролился на ее плечи, обтянутые тонким кожаным пальто, и в какое-то мгновение ее серые глаза доброжелательноравнодушно встретили восхищенный взгляд Стеблицкого, и она едва заметно наморщила уголок губ и тут же отвернулась, а Олег Петрович в тот же миг то ли умер, то ли возненавидел все свою прошлую жизнь, что, в принципе, одно и то же.

Он заставлял себя не думать про эту женщину, понимая, что замшевая курточка -слабоватый аргумент против малинового пиджака, но с тех пор каждая синяя “Тойота”, проносящаяся по пыльным улицам, вызывала у него сердцебиение, хотя предприниматель вскоре поменял машину.

“Еще поглядим, чей теперь пиджак возьмут!” —в величайшем возбуждении бормотал про себя Олег Петрович, выметаясь из дому. Уже и план действий начерно обозначился в его голове. Вообще, бессонная разгульная ночь и все эти безумные события привели Стеблицкого в состояние некоторого экстаза, когда явь и сон то и дело непринужденно меняются местами, взаимопроникают и смешиваются, грозя в любую минуту превратиться во взрывоопасную субстанцию.

Он даже и на Бутуса уже взглянул свысока, походя, как и следует смотреть на отребье, и усмехнулся презрительно.

И вдруг отребье открыло глаза. В глазах этих было еще свинец да асфальт, и члены Бутуса были скованы долгим сиденьем на каменном мокром полу, и опять Олег Петрович остался неузнанным, но такая нечеловеческая ненависть читалась в этих открывшихся глазах, даже к неузнанному Олегу Петровичу, что он издал невольно жалкий панический звук, похолодел и вышел из подъезда на улицу опять поникшим и окончательно разболевшимся.

Все это недвусмысленно отразилось на его лице, и, когда Стеблицкий робко вошел в кабинет, директриса более внимательно посмотрела на него и строго спросила:

— Что это с тобой, Олег Петрович?

—Это самое... Отпуск прошу. За свой счет, —сказал Стеблицкий, шагнув к столу и тут же остановившись. — По семейным обстоятельствам...

— Ну-у, Олег Петрович, — поморщилась директриса. — Какие уж у тебя семейные обстоятельства!

Стеблицкий обиделся, дернул головой.

—Нет, серьезно, олег Петрович, —сказала начальница, безжалостно оглядывая Стеблицкого с головы до ног. — Седеешь уже, а все какой-то... артист!

Стеблицкий упрямо и обиженно смотрел в окно — как провинившийся школьник.

—Ладно, —вздохнула директриса. —Давай свой заявление! —и, подмахнув бумагу, пожаловалась. — В стране-то что творится!..

Олег Петрович вернулся домой уже совершенно без сил и проспал мертвым сном до самого утра.

11.

В стране действительно — творилось. Едва смолкли пушки — наперебой заговорили музы.

Из далекой то ли Швеции, то ли Швейцарии, что на русский слух звучит решительно одинаково, прикатил всемирно известный маэстро, в строгие времена выдворенный из страны за противоестественные демократические наклонности. Как сказал бы классик —и щуку бросили в реку. Теперь, когда каждый демократ был на счету, Родина позвала его обратно.

Гость выбежал из самолета в распахнутом плаще и шелковом кашне. Лысина его грозно сверкала, глаза горели юношеским огнем. Прямо в аэропорту под вспышки блицев он потребовал автомат, дабы немедленно защитить нарождающуюся демократию. Автомата ему не дали, сославшись на то, что стрельба, в принципе, уже закончилась, и теперь осталось только собрать гильзы. Гильзы маэстро собирать отказался, но заявил, что нынче же ночью даст на Красной площади большой концерт для челесты с пюпитром, и тогда все темные силы окончательно рассыплются в прах. В порыве демократизма он расцеловался с приблудным синеволосым панком, искромсав дорогое кашне о бессчисленные булавки (после чего панк, утершись, буркнул в сторону что-то вроде: “служба проклятая!..”), и, сфотографировавшись в обнимку с обалдевшим милицейским сержантом в такси, умчался в море московских огней, торжествующе взмахивая из окна решительной рукой с длинными чуткими пальцами виртуоза.

В то же время не менее известный писатель, которого тоже выдворили при схожих обстоятельствах, прямо из-за бугра весьма скептически откликнулся на гром демократических орудий.

Он желчно констатировал, что России демократия подходит, как корове седло, и тут же красочно проиллюстрировал свою мысль, напомнив, что даже на пресловутом американском родео ковбои скачут на коровах без седла. На замечание, что ковбои скачут все-таки на бычках, писатель ответил, что в геополитическом смысле это один хрен, и наше благосостояние не зависит ни от нравов заморских пастухов, ни от амбиций доморощенных горе-реформаторов.

“Уж вам-то, отщепенцам, наверно известно, от чего зависит благосостояние!” -раздраженно подумал подполковник милиции Шувалов, с омерзением давя пальцем выключатель телевизора. Не в силах оставаться на месте, он встал и шагнул к окну. Пейзаж за окном кабинета был сиз и расплывчат в очертаниях. Стекла, разумеется, опять были вымыты кое-как. Темное худое лицо подполковника сделалось еще темнее. Желудок распирало — будто вставили переборку из тяжелого прочного дерева. Мерзость.

Во-первых: укоротить жен, которые пилят и пилят и пилят, словно не понимают, что пилят сук, на коем сидят, во-вторых: водку... Что делать с водкой? Не пить нельзя, а пить -желудок, м-м-м... врачи хреновы... да! В-третьих: врач должен сидеть в тюрьме! Потому что врач рода человеческого и ничего не в состоянии вылечить. Плюс этих, которые не желают нормально мыть стекла. Этих вообще —к стенке! Примерно так в общих чертах. Но в этой стране никто уже не прислушивается к голосу разума.

День с утра до вечера наполнен, набит — сумраком каким-то, ползаньем, дерганьем — здесь в памяти подполковника внезапно всплыло видение ведра свежевыловленных раков —вотвот, однообразные темные существа, копошащиеся в осклизлом ведре, тогда как кругом -такая красота: черные ивы, тихая река, пахнет водой и травой, чистое небо разгорается золотом, а на фоне заката коровье племя мирно шагает по домам... ах!

И вечера, якобы созданные богом для отдыха! Но бог зачем-то при этом создал жен, да плюс телевизор —где или политики с дурными глазами, или гомики в блестках, или разговоры о том, что мафия на корню скупила органы правопорядка —где эта мафия, где эти деньги — хоть бы глазком посмотреть...

Как при такой жизни отказаться от водки? Но что-то подсказывает: водка — смерть. Снесут на погост... кстати, сколько лет не был на могиле матери? Так давно, что даже не уверен, сумеет ли отыскать ту могилу —столько народу наладилось помирать, одни только сводки по суицидам... Что ж, вот снесут — тогда и свидимся...

Но, честно говоря, Шувалов не любил кладбищ —теснота могил, прутья оград, деревья с тяжелой восковой листвой... Вот если бы похоронили где-нибудь над русской рекой! Чтобы ива шумела, чтобы голубели небеса, чтобы рыба плескалась в прозрачной воде... и ни одна сволочь чтобы...

Затрещал телефон. Подполковник прямо с берега реки шагнул к столу и взял трубку.

— Слушаю. Шувалов, — мрачно сказал он.

— Ну, что, подполковник, — злорадно пропел ему в ухо голос мэра. — Просрали ситуацию?

— Не понимаю намека, Степан Степеныч, — сухо сказал подполковник, бережно кладя руки на желудок.

—А вам известно, что сегодня утром сгоревший театр вдруг оказался цел и невредим, известно?

— Известно, — сказал подполковник.

— Ну и как это объяснить?

—А я откуда знаю, как это объяснить? —с ненавистью спросил Шувалов. —Это не мое дело — объяснять. Пусть ученые объясняют — в “Очевидном-невероятном”.

Подполковник с удовольствием бы объяснил мэру, что на фоне больного желудка и общей несуразности жизни, давшей с распадом союзного пространства внезапный и бурный рост, какой-то там паршивый театр не может вызвать в нем чувства сильнее досады. Ни сгоревший, ни восставший из пепла. Но, представив румяную физиономию мэра, с которой выражение оптимизма не сходило даже ночью, подполковник отказался от этой мысли.

— Люди не с ученых спросят, — назидательно произнес мэр. — люди с нас спросят, товарищ Шувалов...

Подполковник убрал руку с желудка, прикрыл ладонью микрофон и выматерился в пространство. Почувствовав облегчение продолжил беседу.

— Спросят — отвечу! — твердо сказал он. — За что положено — отвечу! А за остальное -пусть другие отвечают, кому положено!

Мэр на другом конце провода задумался и сменил тон.

—Ты, Иван Никифорович, не надо! —уже задушевнее сказал он. —ты, это... попроще!.. Проще, говорю! Последствия пожара, слава богу, ликвидированы... —он хохотнул. —Нам, главное, чтобы без политической окраски... А то разговоры, понимаешь... безопасность интересуется... При данном политическом раскладе могут черт-те что подумать! тебе это надо? Вот и мне не надо! Ты это дело лично возьми на контроль, Иван Никифорович! Тут не один человек работал —это ежу понятно. Раскрути всю преступную группу —ты ж у нас ас! И пускай они объяснят народу, как это у них получается —вчера театр сгорел, сегодня, понимаешь, не сгорел...

Окончив неприятный разговор, подполковник Шувалов решил далее не разрываться на части и немедленно поручил дело о поджоге театра оперативнику Пыжикову, который был настолько плох в отчетах, что задействовался только в крайних случаях, когда припирало на самом деле работать головой, а не задницей. голова у Пыжикова работала, что надо, подполковник это признавал, вот только родиться ему следовало в XIX веке —о нем бы романы иллюстрированные писали, с продолжением —”Похождения сыщика Пыжикова”, а так на эту голову, кроме шишек, ничего не предусмотрено, потому что в XX веке надо не романы писать, а отчеты.

Пыжиков взял быка за рога необыкновенно быстро.

—Мы с тобой не ГамлЕты, верно? —как соратнику и другу сказал он Моськину. -Вопросы задавать —что? где? когда? —не будем. Мы сразу вычленим суть проблемы. А суть такая. театр сгорел? Сгорел. Я сам видел. И ты видел. И еще до черта видели. Да ты и сам сказал, что поджег. Ты же не сказал, что восстановил —нет? Вот на этом и зациклимся.

Пыжиков был неряшлив в одежде, подвижен, незлобив и бесповоротно отбрасывал все лишнее. Моськину он пришелся по душе. Он охотно отвечал на вопросы и не протестовал против психиатрической экспертизы, которую назначил Пыжиков, признавая, что в деле

таки есть элемент иррациональности, и хорошо бы уточнить, не психической ли сей элемент природы.

Моськина посадили в фургон, приставив к нему для солидарности милиционера с коротеньким автоматом, и отвезли в психбольницу.

В кабинете врача Моськин удивился стулу, привязанному веревкой к столу, точно жеребенок в телеге. Стул однако был привязан не зря. Психиатр Моськину не понравился —прилизанный, в хрустящем белом халате, тщательно выговаривающий слова, он заведомо держался с Моськиным как с придурком. Поэтому, отвечая на бессчисленные вопросы типа “какой сегодня день” или “ваш любимый цвет”, Моськин из чувства протеста оперировал единственным прилагательным “говенный”. В результате психиатр засвидетельствовал полную его вменяемость, продемонстрировав таким образом змеиную хитрость и торжество науки. Вдобавок, сдавая пациента Пыжикову, он обозвал его, Моськина, хамом.

Получив результаты экспертизы, Пыжиков обрадовался и уверенно ринулся по следу. Без труда он выяснил обстоятельства рокового дня и зафиксировал в памяти смутные фигуры журналиста в шляпе, художника с бородой и актера в белом пиджаке. Четвертая же фигура, по словам вменяемого Моськина, была совершенно ясной —учитель Стеблицкий, человек занудный, закомплексованный и малахольный. “На суслика похож,” —пояснил Моськин.

Интуиция подсказывала Пыжикову, что компания подобралась не случайно. Моськин, несмотря на пламенный ореол террориста, в этом деле сбоку-припеку, и рыть надо глубже. Установить личность бородатого художника и его адрес было делом пяти минут.

Надвинув на лоб ворсистую кепку, инспектор Пыжиков сказал Моськину: “Куй железо, пока горячо!” и отбыл на явочную квартиру, благо та располагалась всего в трех кварталах от милиции.

Он долго и терпеливо нажимал на кнопку звонка, одобрительно изучая прихотливый узор из полированных реек, которыми была обшита дверь, и думал о том, что художник — он во всем художник —и дверь у него всем на зависть, и борода на лице, а уж пьет, наверное, так, что небесам жарко. Учитывая последнее обстоятельство, Пыжиков не торопился уходить и внимательно слушал, как что-то шарахалось и падало за стенами, но окончательно решить, в нужной ли квартире падало, не мог, потому что блочные дома обманчивы в отношении звуков.

Терпение его однако было вознаграждено —внезапно и резко раздался ружейный лязг замка, и дверь будто шарахнулась от инспектора в темноту квартиры, а на пороге возникла фигура хозяина, безмолвная и жуткая, точно призрак. Среди клочьев вставшей дыбом бороды на опаленном лице горели звериной мукой два бессмысленных глаза, и ничего человеческого уже не было в этом лице, кроме неистребимой, чудовищной силы воли. Так выглядел наверное Роберт Пири, когда измотанный морозом, цингой и белым безмолвьем, добрался таки до северного полюса.

Горло художника было замотано в шарф, штаны расстегнуты.

— Здравствуйте! — немного подумав, сказал Пыжиков.

Художник набрал в легкие воздуха и ответил:

— П-р-р-р-р-и-в-в-е-т-т-т! — обдав инспектора облаком слюны.

Пыжиков вздохнул, вытащил носовой платок и неторопливо, тщательно вытер лицо. Хозяин с усердием манекена, не отрываясь, наблюдал за ним.

— Так я зайду? — с надеждой спросил Пыжиков, несколько отворачиваясь от художника лицо.

— З-з-з-аходи! — согласился тот.

Пыжиков вошел, прикрыв дверь. В квартире ощущался характерный для грандиозного похмелья запах —кислый и тоскливый. Гудел и бубнил телевизор, исходя жаром, точно натопленная буржуйка. На столе громоздились остатки пиршества. Под ногами валялись безделушки, бутылки и предметы гардероба.

—П-по фу-жеру водки? —с разбойничьим радушием предложил художник, роясь в посуде — та отскакивала от его рук как заряженная.

Пыжиков с сомнением почесал в затылке — не отложить ли беседу.

— Да я ж на работе! — будто вспомнив, сообщил он.

— Да ну?! — изумился художник и, изловчившись, поймал бутылку.

Секунду он тупо смотрел на стол, выглядывая стакан, но быстро смирился и отпил прямо из горлышка. Пыжиков с интересом ждал. К его удивлению, приняв дозу, художник стал значительно бодрее, и в глазах его появился блеск, правда, с оттенком безумия.

— Уголовный розыск, — мягко сказал Пыжиков, демонстрируя удостоверение. — Хотел задать вам несколько вопросов. Относительно... э-э... минувшей ночи.

Художник покачнулся, замычал и с размаху сел на диван. Тут он, как персонаж арабских сказок, изо всех сил стал рвать свою бороду и сокрушаться. Из несвязных речей Пыжиков вскоре уяснил следующее —бедняга, оказывается, всегда знал, что водка не доведет до добра, и это когда-нибудь случится. Это у художника охватывало широкий диапазон —от публичного обнажения половых органов до убийства включительно. Причем Карпухин допускал, что использовал вчера весь диапазон и совершил убийство с публично обнаженными органами.

—Вы позволите, я выключу телевизор? —вежливо попросил Пыжиков, которому было отлично известно, что убийство этой ночью в сводках не зафиксировано.

—Хотите —можете выбросить его в окно! —горячо предложил художник. —А что я натворил?

— Вы, что же, ничего не помните? — уклончиво осведомился Пыжиков, щелкая выключателем. Тишина показалась сладостной.

— Ничего не помню! — корчась от ужаса, признался Карпухин. — Амнезия!

Он смотрел на инспектора, как очень пьяный кролик на удава.

— М-м-да? — неопределенно протянул Пыжиков, все еще по привычке темня и вкладывая в свое “м-да” очень многое. По-настоящему его сейчас интересовало, как люди умудряются так столоваться в тяжелые времена. Он уже сомневался, что от такого стола кто-то мог отвлечься на такую чепуху, как поджог театра. Однако Моськин-то здесь был.

—Товарищ Карпухин, —сказал Пыжиков. —Вы не очень пугайтесь. А то люди, когда пугаются, городят такое... Я ведь к вам без протокола — приватная — беседа...

— Амнезия! — простонал художник. — Не поверите, утром встаешь — как новорожденный. Карт бланш, так сказать. Что хочешь — то и пиши!

— М-да! — повторил Пыжиков раздумчиво. — Умереннее надо бы!.. Вчера вот, прошу прощения, по какому случаю?

—Да что вы! —махнул рукой Карпухин. —И в уме не держал. У меня супруга с детьми в Москву подалась. Сидел у телевизора, переживал —коммуняки что вытворяют! —тут он осекся, заискивающе посмотрел Пыжикову в глаза и покорно пробормотал. —Извиняюсь, может, я того... Вы, может, того... партийный?

Пыжиков предупредительно поднял локоть.

— Мы служим прежде всего истине! — скромно сказал он.

— Ага! — успокаиваясь, констатировал художник. — Так, значит, сижу. А тут — Барский! Да вы его знаете! Сашка Барский! Талантище! Алкаш! Заваливается, значит, с корешами... -тут он замолк и торжествующе выпучил на инспектора глаза. —Понял! Вы насчет этого! Который театр поджег? Был такой базар. Только я так понял, что это хохма такая. У них, у актеров сроду хохмы всякие...

— Он что — актер? — спросил Пыжиков. — Который поджег?

—Да я его вообще не знаю! —возмутился художник. —Первый раз видел. И вообще не до него было. Сашка такое отчудил!

— И что же отчудил Сашка?

Карпухин ухмыльнулся, поднял с пола бутылку и хорошенько приложился.

— Приватная беседа ведь, верно? — оправдываясь, пояснил он. — Организм требует, а то бы я не стал... А отчудил он —по трезвой и не расскажешь! не поверят. А я —пьяный, я скажу... Пришли они, а у меня —шаром покати! Чуть, не поверите, чайковским их не напоил! А Сашок и говорит — стоп! Одевает белый фрак... — он поднял на Пыжикова глаза. Взгляд его быстро густел, точно цементный раствор. — Как правильнее — одел или надел?

— Одинаково хорошо, — кротко сказал Пыжиков. — И что же дальше?

—Ну-у... —художник заворочал в воздухе огромными руками, будто месил необъятное тесто. —Фокусы начал показывать... Айн-цвай-драй... говорит... по-щучьему велению... желаю, говорит, водки и закуски... У меня ведь ни крошки не было! —потрясенно закончил он. — И они пустые пришли!.. Вот как он это сумел, а?

Язык его начинал уже заплетаться. Пыжиков в очередной раз почесал в затылке — по опыту он знал, что в пьяных речах непременно имеется рациональное зерно, но вычленить его покуда не мог.

Взгляд Карпухина между тем застыл окончательно. Вдруг художник резко встал, опрокинул ногой бутылку и отрывисто сказал:

— Ну что — пошли?

— Куда? — удивился Пыжиков.

— В милицию, — угрожающе ответил Карпухин и, шатаясь, стал немедленно собираться.

Заинтригованный Пыжиков не возражал. Карпухин кое-как оделся, взял какие-то две картины, и кивнул инспектору. Они вышли на улицу.

Бодро стуча каблуками по асфальту, Пыжиков с удовольствием вдыхал морозный воздух и искоса поглядывал на своего спутника, угрюмо шагавшего рядом. В небе порхали ранние снежинки, мелкие как искры. Они застревали у художника в бороде и мгновенно таяли.

Фокус-покус, подумал Пыжиков. Фокс —такая точка преломления лучей, научно говоря, но вот где она, это точка? И зачем этот чудак тащит в милицию картины? Вся страна сошла с ума и живет галлюцинациями —объяснение универсальное —но театр, это вещь объемная, статическая... Может быть, массовый гипноз? Информации пока маловато, одни эмоции, решил Пыжиков, но след взят верно, будем работать.

Он предупредительно распахнул перед художником массивную дверь УВД, и тот ворвался внутрь, задев картинами за косяки и глухо пробурчав “твою мать!”

В сумрачном холле несколько посетителей с покорными физиономиями высиживали чтото на твердых казенных скамьях. В аквариуме дежурил сердитый лейтенант, наморщась, вслушивался в кваканье телефонной трубки.

— Итак? — выжидательно произнес Пыжиков.

— К начальнику! — вращал глазами, скомандовал художник.

Пыжиков пожал плечами. Заваливаться к начальству в компании нетрезвого лица свободной профессии было безумие, но Пыжиков нутром чуял в этом безумии систему и, не раздумывая, повел Карпухина к подполковнику.

Шувалов, безрезультатно принявший уже два порошка от желудка, с отвращением занимался тем, что в прежние времена именовалось змеиным словом “политсамообразование”. Он читал свежую газету.

“Дорогие сограждане! Я обращаюсь к вам в трудную минуту. В столице России гремят выстрелы и льется кровь. Свезенные со всей страны боевики, подстрекаемые руководством Белого дома, сеют смерть и разрушения. Знаю, что для многих из вас эта ночь была бессонной. знаю, что вы все поняли”.

— Поняли! — саркастически сказал подполковник. — Посмотрел бы я на вас, ежели бы у вас Белый дом наутро стоял как новенький! Ни хрена бы вы тогда не поняли!

“Эта тревожная и трагическая ночь многому научила нас. Мы не готовились к войне. Мы надеялись, что можно договориться, сохранить мир в столице. Те, кто пошел против мирного города и развязал кровавую бойню —преступники. Но это не только преступление отдельных бандитов и погромщиков. все, что происходило и пока происходит в Москве —заранее спланированный вооруженный мятеж. Он организован коммунистическими реваншистами, фашистскими главарями, частью бывших депутатов, представителей Советов”.

“Экая дрянь получается, —грустно подумал подполковник. —Мэр, подлец, не зря на одного бандита не согласен. Групповуху им подавай! Заставят на старости лет в фашистов играть...”

В кабинет без стука, но с обманчивым выражением усердия и преданности на лице вошел Пыжиков. Следом, заслонясь картинами и не давая себя как следует рассмотреть, ввалился Карпухин. Подполковник в раздражении швырнул на пол газету. Карпухин оттер плечом инспектора и, как пассажир к уходящему поезду, ринулся к столу. На ходу он срывал с картин бечевку, перекусывая непослушные узлы зубами.

Он остановился, налетев на край стола и рассыпав карандаши из письменного прибора. держа в каждой руке по картине, огромный, страшный, он навис над подполковником и, дохнув водкой, хрипло сказал:

— Вот! Покупаете?

Глаза подполковника вылезли из орбит. Пыжиков закрыл лицо кепкой. Стало тихо-тихо.

Тишина напугала Пыжикова больше, чем неизбежный взрыв начальственного гнева. Одним глазом он выглянул из-за кепки и остолбенел. Грозный Шувалов рассматривал картины. На лице его была написана беспомощность такой силы, что Пыжиков невольно залюбовался, как любуется редкими природными явлениями.

Но еще более невероятными были слова, прозвучавшие из уст начальника. Интонации были жалобными, но определенными:

— Да, разумеется... Мы купим у вас эти, гм, картины...

И все завертелось со страшной быстротой. Был вызван Сергеев, Сергеев сбегал за бухгалтером, бухгалтер деловито прикинул так и эдак, предложил провести как наглядную агитацию, потом вдруг вспомнили о цене, художник назвал сумму, Пыжиков упал на стул, у бухгалтера на лбу поползла тяжелая складка, он что-то зашептал подполковнику в ухо, тот согласно кивал и быстро черкал ручкой по бумаге... “Берем-берем”, —сказал Карпухин не торгуясь.

Художник тихо поставил картины у стены и ушел с бухгалтером. Пыжикову показалось, что живописец трезвеет на глазах. Инспектор искоса посмотрел на картины, вспомнил сумму и понял, что видит сон. Ему захотелось крикнуть, но он смирился, зная, что во сне этот номер не пройдет.

Между тем и растерянный Сергеев тоже ретировался, по-опереточному щелкнув каблуками, и Пыжиков остался с подполковником наедине.

— О культуре тоже нельзя забывать! — строго сказал Шувалов, не поднимая глаз. — Даже в наше трудное время. Не согласен, Пыжиков?

— Да нет, товарищ подполковник, все правильно, — сглотнув слюну, поспешно откликнулся Пыжиков. — Нормальные картины!

— Вот и я говорю — удачно, что мы их взяли! — неуверенно сказал подполковник, избегая смотреть в направлении покупки. -Сумма, конечно... — он затосковал и погладил рукой желудок.

“Приснится же такое! —подумал Пыжиков, уже смелее взглядывая на фантасмагорическую мазню. —Наяву бы это, пожалуй, потянуло на тяжкое... с особой дерзостью...”

— А, кстати, — развязно сказал он вслух. — Этот самый, от слова “худо”... Поджигатель-то у него ведь отсиживается!

—Да! —спохватившись, воскликнул подполковник. —Ты, Пыжиков, вот что, значит... Ты, это... Кончай шукать преступные группы! Поджог совершил уголовник-одиночка! И все -баста! Заруби на носу!.. Борец-антифашист нашелся, понимаешь...

Он в раздражении поменял местами бумаги на столе, нечаянно оглянулся на карпухинские творенья, болезненно поморщился, оттолкнул стул и решительно шагнул к сейфу, где у него была припрятана бутылка армянского коньяка, но тут зазвонил телефон.

Подполковник остановился, будто настигнутый пулей, беззвучно выругался и с ненавистью луддита сорвал с аппарата трубку.

— Слушаю — Шувалов!

—Как успехи, Шувалов? —в голове мэра звучало нетерпение социал-демократа старой закалки. — Преступную группу выявил?

—Какую группу?! —закричал подполковник. —Не было никакой группы! Был поджигатель-одиночка, уголовник чистой воды, маргинальный тип, психопат!

—Ты, подполковник, газеты читаешь? —вкрадчиво спросил мэр. —А в газетах пишут: “Генеральной прокуратуре предписано безотлагательно возбудить уголовные дела и начать расследования по фактам организации массовых беспорядков...” Указ уже проводится в жизнь. В жизнь, подполковник! А ты вроде спишь!

— Сутки, между прочим, не сплю! — буркнул Шувалов.

— Про труп уже знаешь? — вдруг деловито поинтересовался мэр.

— Какой труп?

Мэр присвистнул.

—Ну, Иван Никифорыч, ты даешь! Ты, на самом деле, спишь, что ли? Тебе что, про труп в фонтане не докладывали?

— В фонтане?! — потрясенно спросил подполковник.

—Вот именно, —злорадно сказал мэр. —Значит, там прокуратура уже подключилась, а ты сейчас людям своим быстренько хвост надери и ко мне на совещание!

—Та-а-а-к! —сочно произнес Шувалов иронически-бережно опуская трубку, и тут же закричал. — Сергеев!!!

“Нет, — холодея, подумал Пыжиков. — Не сон. Точно. значит, надо шурупить мозгами!”

Дверь распахнулась, но вошел не Сергеев, нет —с гомоном и треском пуговиц в образовавшуюся щель будто сквозняком втянулось и покатилось к столу что-то маленькое, многорукое, писклявое, беспрерывно верещавшее единственное слово “Там!”, подкрепляемое бешеной жестикуляцией. А потом вошел и Сергеев —с перекошенным лицом.

Подполковник устало прикрыл глаза. Слово “там!” прыгало по кабинету, щелкая, как тысяча целлулоидных шариков.

— Что это? — неприятным голосом спросил подполковник, открывая глаза. “А действительно —что?” —с ужасом подумал Пыжиков, снова ощущая себя в тенетах кошмара.

—Это, товарищ подполковник... —жалко промямлил Сергеев. —Это... вроде, как Бабин и

Хрущ... из ГАИ... Пыжиков пригляделся. В самом деле, вылитые Бабин и Хрущ. Подполковник тоже это заметил.

— Почему в таком виде?! — безжалостно спросил он. Лилипуты вздрогнули и затихли. Они стояли по стойке смирно, преданно выпучив глазенки на багровых белобрысых физиономиях —живая карикатура на правопорядок. “Экология, что ли?” брезгливо подумал Шувалов. Но разбираться не хотелось. На фоне

упомянутого уже пространства, фашистских главарей и загадочных пейзажей Карпухина мелкие чины из ГАИ тем более не могли шевельнутся потаенных струн в его душе. —У вас кто начальник? —почти ласково спросил он. —Бунин? Вот к нему и давайте! А,

впрочем... — он вдруг увидел млеющего от впечатлений инспектора. Пыжиков медленно поднялся. —Ты, Пыжиков, учти, —мстительно сказал полковник. —За тобой —преступная группа!

Не воображай, что это дело рук уголовника-одиночки! И с этими... разбирись-ка! Раз уж

ты здесь... “Сейчас он вспомнит, зачем я здесь!” —с замиранием сердца подумал Пыжиков, опять чувствуя себя наяву.

—Товарищ подполковник, —осторожно вмешался Сергеев. —В бухгалтерии просят эти, картины... чтобы, значит, инвентарные номера... все как положено...

Шувалов страдальчески посмотрел на него и взорвался: — Спишь, Сергеев?! Труп в фонтане! Почему не доложили?! Заруби на носу — докладывать обо всем!!

Сергеев пошатнулся, открыл рот, закрыл, щелкнул каблуками. — Так точно! Прямо вам докладывать? Или... — пролепетал он наконец. Подполковник нетерпеливо оглядел подчиненного от головы до пят.

— Папе римскому докладывай! — серьезно и зло ответил он.

12.

—Сублимация, товарищ Стеблицкий, и еще раз сублимация! —холодно сказала стройная блондинка, неслышно вступая в комнату и приближаясь к его ложу. Олег Петрович задохнулся —то была блондинка его мечты. Он с восторгом и ужасом смотрел на женщину, он боялся пошевелиться — и только потел под одеялом.

Окно светилось серебряным киноэкранным светом, и видимость в комнате была отменная. Блондинка остановилась, бухарский халат, наброшенный на ее плечи, распахнулся, и Олег Петрович ясно различил идеальные молочные железы с розовыми сосками, белый, чуть выпуклый живот и нежную поросль в паху. Длинные ноги оплетал ажур черных чулок.

Стеблицкий знал, что произойдет дальше —бухарский халат упадет на пол, блондинка отбросит одеяло, они сплетутся в объятьях и предадутся безоглядной животной страсти. Он был готов. С некоторыми оговорками.

Женщина протянула Стеблицкому бокал, который держала в правой руке (в левой был зажат журнал “СПИД-инфо”), и Олег Петрович принял этот бокал. Он осушил его одним махом, чувствуя, как горят и корчатся внутренности от дьявольского напитка. В бокале был керосин.

Из туалета выглянул военрук Ступин, одетый по-партийному (строгий костюм, галстук, значок депутата в петлице), и сказал сочувственно:

— Закеросинил наш Олег Петрович!

Но вместо блондинки уже стояла мама в строгом черном платье. Волосы ее были тщательно причесаны и стянуты на затылке узлом. Она испытующе посмотрела на сына и негромко, но внушительно приказала:

— Немедленно! Руки — на одеяло!

Покраснев как рак, Олег Петрович быстро вытащил руки из-под одеяла и лежал ни жив ни мертв, недоумевая, отчего он улегся в постель в мундире летчика гражданской авиации.

— Я не могу даже спокойно умереть! — с упреком сказала мама. — Я знала! Я знала — стоит оставить тебя одного, и сразу появится какая-нибудь мерзавка, чтобы оттяпать у тебя жилплощадь!

Олег Петрович робко сказал, заливаясь слезами:

— Мама! Это была блондинка моей мечты!

Мать посмотрела скептически и чуть брезгливо.

— Неужели тебе! Тебе! — с отвращением воскликнула она. — ЭТО нравится? Я не могу поверить! Тебе это нравится? Эти груди с сосками... этот живот самки... этот... нет, я этого не могу даже произнести вслух! Тебе что, и журнал “СПИД” нравится? — недоверчиво спросила она.

Олег Петрович молча кивнул, продолжая плакать.

— Дожила! — закричала мать и картинно обхватила голову. —Я растила его, я отдавала ему все, я вкладывала в него все лучшее... а он... он смотрит грязные, никчемушные картинки! Будто на свете нечем больше заняться. Руки на одеяло!!!

Олег Петрович с ужасом убедился, что руки действительно опять исчезли под одеялом. Он поспешно выдернул их и увидел рукава с нашивками железнодорожника.

—Нет, мы сейчас займемся с тобой интересным и полезным делом! —озабоченно сказала мать и принялась бросать на кровать тряпочки, ленточки, катушки ниток, пуговицы. -Немедленно принимайся за работу! Нитку в иголку! Бери ножницы, сейчас мы будем шить куклу! — она, охваченная возбуждением, присела на край постели.

Олег Петрович, всхлипывая и утирая остатки слез, начал кроить и шить.

—Как ты держишь иголку! —покрикивала мать. —Руки-крюки! Как я тебя учила? Все нужно делать с толком, с чувством, а не абы как. Чтобы тебе самому и людям приятно было посмотреть. Чтобы люди не говорили потом, что мама тебя ничему не научила...

Они дружно и споро взялись за дело. Руки их мелькали с нечеловеческой быстротой, кроя, сметывая, набивая каркас ватой.

— Мы сделаем куклу Пушкина! — восторженно сказала мать.

И Олег Петрович увидел — действительно, на одеяле сидел набитый ватой Пушкин — в черном сюртучке с настоящими пуговками и с пуговками вместо глаз. Густые бакенбарды из каракулевого воротника обрамляли его печальное кукольное лицо.

—Вышивание, поделки, классическое наследие —это так важно для юношей! -мечтательно произнесла мать, любуясь творением их рук. —Это отвлекает их от онанизма!.. Сублимация!

При последнем слове Олег Петрович вздрогнул. В окно полился совсем уже нестерпимый серебряный свет, и Стеблицкому на миг показалось, что на плечах сидящей женщины -расписной бухарский халат, но он сжал зубы, и халат исчез.

— Ты когда последний раз читал произведения Пушкина? — строго спросила мать, бережно взяв в ладони отороченную бакенбардами куклу. —Я разве тебя не учила —Пушкин наше все? Ну-ка, сейчас же повторяй за мной!

И она начала читать, с выражением, распевно: “Нет, я не дорожу мятежным наслаждением...” Голос ее становился все громче и проникновенней, и Олегу Петровичу показалось, что читает она это стихотворением нарочно, чтобы покрепче пристыдить сына и заставить краснеть. И он действительно краснел и, не зная, куда деваться от стыда, жалобно шептал: “Мама!”, но мать только победно глянула на него и продолжала декламировать нехороший стишок.

Но вдруг с ней стало твориться что-то странное, и Стеблицкий увидел, что вместо матери на кровати сидит странный генерал Якубовский, а на плечах у него —большие картонные погоны, на которых не очень убедительно чернилами написано именно “Генерал”.

Но тут же это уже был не генерал, а военрук Ступин, который стал хватать Стеблицкого за аристократические руки и тереться об Олега Петровича небритой, дурно пахнущей щекой. Олег Петрович сначала отбивался и выворачивался, а потом вдруг сел, выпрямив спину, и сказал Ступину громко и строго: “Достал меня ты язвою лобзаний!”

После чего они со Ступиным сплелись в объятьях и предавались животной страсти. А в самый роковой миг краем обезумевшего глаза Стеблицкий уловил, как приоткрылась дверь туалета, мелькнул ажур чулок и светлая кожа бедра, попытался сбросить с себя военрука, но не осилил и въехал вместе с ним в сад наслаждений, а уже потом бросился в коридор и в нетерпении и тоске прикоснулся к выключателю, который тут же взорвался, осыпав Олега Петровича молниями, искрами, горелой пластмассой и конфетти.

А затем ошеломленный Стеблицкий оказался в актовом зале своей школы, где среди бенгальских огней, облаков конфетти и стреляющих змеек серпантина коллектив праздновал Новый Год. Несомненно это был его коллектив, его коллеги, но бал оказался костюмированным, и Олег Петрович никого не узнавал. Его окружали маски, какие-то кринолины, хитро уложенные локоны, его ухо улавливало французский почему-то прононс, мадригалы и менуэты ласкали слух, а за шелками, за корсетами розовело и горело что-то захватывающее дух, что-то сочное, сладкое и мистическое, от чего у Стеблицкого болели живот и сердце.

—Нет, я не дорожу... —дрожа и задыхаясь, бормотал он, бродя в расфуфыренной толпе, где все ускользало и будто смеялось над ним.

Вдруг перед Стеблицким остановился человек. Олег Петрович узнал его. Это был усатый, сумрачный преподаватель физкультуры. Не тот, нынешний хлыщ, а старый, уволенный лет пять назад, знаменитый тем, что, в отличие от обыкновенных физруков, объясняя упражнения на снарядах, никогда не поддерживал девочек, а непременно одних мальчиков.

На нем был простой тренировочный костюм из синего трикотажа. Он был разгорячен, потен и обмахивался газетой “СПИД”. Он молча глядел на Стеблицкого и шевелил усами.

Вдруг он сказал: “Пойдемте!”

И обалдевший Олег Петрович пошел. Они без единого слова промаршировали в спортивный зал. Физкультурник велел Олегу Петровичу снять пиджак и стал учить его упражнениям на снарядах. Сперва Олег Петрович послушно все выполнял, вздрагивая от прикосновения горячих жилистых рук, но потом испугался и по шведской стенке влез под самый потолок, решив не спускаться, пока не подоспеет помощь.

Но вместо усатого физрука внизу появился Барский в белых одеждах и, задрав голову, сурово проговорил:

—Вы втюрились в мою жену! А любить следует лишь сладкоголосую птицу юности, Олег Петрович!

— Моя юность, — ответил Стеблицкий жалобно, — была сплошной Пушкин!

— Тогда, — подумав, сказал Барский, — гони стольник, сука!

Олег Петрович обмер. Голос у Барского был как у того типа, что осквернил диск народного барда, или у того —возле автобазы. Присмотревшись, Стеблицкий понял, что так оно и есть. Человек внизу был студенисто-бледен и с одежды его сыпалась земля. Мертвец присел на корточки и, тупо глядя в пол, стал ждать. Олегу Петровичу совсем расхотелось спускаться. Но тут поручни шведской стенки сделались вдруг хрупкими и легкими, точно бублики, и обломились с приятным хрустом. “А-а-а!” —закричал Олег Петрович и полетел вниз.

С этим криком он и проснулся. Хмурое белое утро стыло в окнах —на стекла словно плеснули молоком. В комнате царили тишина и умиротворяющее равновесие. Бурые корешки книг с выцветшим довоенным золотом угрюмо сворачивали мысль к спасительному реализму. Стеблицкий медленно пришел в себя.

— У меня совсем разгулялись нервы! — трагическим шепотом пожаловался он книжному шкафу. Шкаф презрительно молчал.

Олег Петрович восстал, умылся холодной водой, изготовил на завтрак стреляющую яичницу и, давясь каждым куском, заставил себя ее съесть. Он чувствовал себя как перед первым в жизни парашютным прыжком.

С тоскливой решительностью облачился он в лучший свой костюм сиреневого цвета, тщательно повязал галстук и причесал волосы. С ненавистью посмотрел на отражение своего неуверенного постаревшего лица и понял — сегодня или никогда.

Они снова отнимут у него шанс — разбазарят на мелкие удовольствия, на разные пакости, а потом утопят в канаве или сдадут милиции —и его собственный шанс опять станет прерогативой государства, осядет в архивах, в лабораториях, в закромах родины. А ему как всегда достанется шиш с маслом, причем за масло придется платить.

Олег Петрович вышел на улицу, страхуясь как резидент. Слава богу, в подъезде было пусто —лишь потемневший бетон слабо отзывался одеколоном “Гвардейский”. На улице

тоже ничего не предвещало нежелательных встреч. Лужи сковало льдом, свежая пыль засыпала микрорайон, дул холодный ветер. В такую погоду трудно сидеть на корточках.

Олег Петрович направился в город. Он страшился грядущего волшебства и страшился его лишиться. Он то бежал, сломя голову, то переходил на заплетающийся зигзаг, то вставал посреди тротуара, бессмысленно пялясь в пространство и шевеля губами.


Здесь мы вдруг чувствуем настоятельную потребность объясниться, извиниться и даже пролепетать пару слов в свое оправдание. Дело в том, что мы просто видим, как неодобрительно качает головой сторонний наблюдатель, изрядно уставший от рассуждений о волшебстве. Он, как водится, скептик и склонен все чудесное объяснить опять же случайным флюктуациями, изумительной ловкостью рук да незрелостью праздных умов.

Мы тоже скептики и тоже поднаторели в искусстве объяснения на пальцах необъяснимого, но... черт его знает?! Опыт ваш далеко не всеобъемлющ, мы и в логике-то, признаться, не так уж чтобы тверды, а, если взять, скажем, философию... Мы и единственно верного учения держались более по привычке, а не от пронзительности откровений. Теперь же, когда средь наших степей не штука встретить даже хоть экзистенциалиста, хоть христианского мистика, хоть глашатая Кришны в апельсиновом веселом рубище... Мы и вовсе не рискуем рассуждать о мироздании вслух и скромно стоим у печки, внимая всем истинам сразу и впитывая их как губка. Даже, не морочат ли нам голову, мы не можем утверждать с уверенностью, поскольку половина из выслушиваемых слов нам вообще не известна.

Однако чудеса, мы настаиваем, все-таки существуют. Но следует заметить, что, как правило, у чудес обычно мерзкий привкус. Оттого, наверное, люди и не держат их в памяти и задним числом и вообще отказываются признавать их за чудо.

Судите сами. Глава семьи с сильнейшего похмелья удаляется в ванную комнату и превращается там в тело, висящее на нейлоновой бельевой веревке. И лишь внезапный наплыв бурных и противоречивых чувств мешает домашним осознать, что произошло настоящее чудо: человек вошел в дверь ванной, а попал в мир иной.

А разве не достойно удивления, когда солидный муж, превзошедший науки, со следами цивилизации на породистом лице и с университетским значком в петлице снимает фотоаппаратом на испорченную пленку духов, а другой муж немедленно помещает эти снимки на страницах журнала “Юный золотоискатель” под заглавием “Загробный мир зовет”, а третий вовсю занимает деньги, чтобы поехать в Аргентину, где есть туннель, куда поезда входят, но почему-то уже не выходят, а четвертый —оживляет трупы, а пятый -разгоняет облака, и вообще все ведут себя так, словно сошли со страниц романов Беляева, и самое-то фантастическое, что им действительно дают деньги — и на туннель, и на облака, и даже на брюки для оживляемых, чтобы те, ожив, не оскорбили общественную нравственность.

Таким образом, чудеса есть, но исходят они из таких пучин из таких бездн, из таких неуютных пространств, что смахивают, большей частью, на крупные неприятности.

Почему же нет добрых чудес? По нашему скромному разумению, происходит это по самой простой причине —во всем мире нет светлых пучин, нет жизнетворящих бездн и уютных пространств —добрым чудесам неоткуда исходить в принципе. А тот пятачок, где кое-как толкутся люди, так перенаселен, так заплеван, так заставлен вещами и завешан бельевыми веревками — там вообще не до чудес. Вот они и приходят оттуда, где мир иной, оттуда, где о нас не больно-то пекутся...


Олег Петрович кружил по центральным улицам, бежал трусцой вдоль пустых скамеек городского парка, слонялся по площадкам, задыхаясь от ветра. То и дело на пути его вырастали статуи усопших вождей. Их каменные лики были обращены к невидимым звездам. Маленький Стеблицкий бродил среди них, как затерянный на острове Пасхи странник.

От долгой прогулки возбуждение в нем несколько улеглось, а утомленный организм запросил есть. Наискосок от церкви, которая свежезолочеными куполами выделялась среди прочих зданий, как пряник среди черствых буханок, Олег Петрович углядел нарядный киоск, набитый деликатесами, и невольно остановился перед витриной, любуясь великолепием и разнообразием этикеток. Прямо перед его глазами сказалась бутылка “Чинзано”, изящная и длинная, как женщина Модильяни. Она нахально и томно потягивалась всем своим смуглым телом, продажная и недоступная одновременно.

— Чинзано! — зачарованно пропал Олег Петрович.

Околдованный магией слова, он и не заметил, как у края тротуара остановился темносиний лимузин, из которого одним махом высыпались молодые люди с настоящими автоматами в руках. Они грубо отпихнули изящного преподавателя словесности в сторону, разом нажали на гашетки и в одно мгновение превратили красивый киоск в решето.

Когда над ухом палят из АКМ, получается так оглушительно, что уши как бы отключаются. С Олегом Петровичем вышло то же самое. Еще у него отключились ноги, а сам он превратился в неодушевленный киноглаз, бесстрастно фиксирующий фрагменты повседневности: ...осколки стекла, красиво взмывающие в воздух... безоружный милиционер, придерживая фуражку, крупными скачками спасается в ближайшем подъезде... белые “жигули”, внезапно меняющие траекторию, и лицо водителя, охваченное паникой... веселая карусель отстрелянных гильз...

Коротко стриженные ребята в черных кожаных куртках и спортивных шароварах с лампасами еще с полминуты деловито палили в беззащитный киоск, а потом ближний повернулся к Олегу Петровичу, сверкнул бешеными глазами и захохотал, будто через подушку:

— Вот так, дядя! — и, наставив в шутку на Олега Петровича ствол, крикнул. — Пу!

Ничего страшнее этой идеально круглой и абсолютно черной дырочки Стеблицкий в жизни своей не видел. Даже мама, даже милиционер, да что там — даже люди на корточках были куда безобиднее! Дырочка остро пахла маслом и гарью.

Он отпрянул. Ноги сложились как картонные. По ним текло. Олег Петрович сел на асфальт, думая о какой-то чепухе —мол, будь вокруг Аравийские пески, брюки бы мигом высохли, и никто бы не заметил.

Вдоволь насмеявшись, молодые люди попрыгали в автомобиль и газанули. Невольно испытываешь эстетическое наслаждение от одного старта этих чудо-машин —вжж! и они уже вдали. Они вдали, а вы здесь —с артистом, с авоськой, в мокрых брюках а автобуса все нет и нет.

Это внезапное приключение подействовало на Олега Петровича самым положительным образом. Еще не рассеялся выхлоп криминального автомобиля, а Стеблицкий уже начал действовать — и ни капли былых сомнений и колебаний! Да и то сказать, человек в мокрых штанах редко колеблется и тянет резину.

Прежде всего Олег Петровчи убрался с места событий —резвым отчаянным шагом, не поднимая головы, бормоча в забытьи стихотворную строчку, испуганно выметнувшуюся из глубин памяти: “...мы идем сквозь револьверный лай...” И даже не заметил, как добежал до дома, где проживал его старинный приятель и дальний родственник Переверзев, вихрем взлетел на третий этаж и позвонил в квартиру.

Переверзев, слава богу, был дома. Впрочем, он почти всегда был дома. Мистический скептицизм, который он исповедовал по отношению к собственному здоровью, внушал врачам такой трепет, что больничные листы Переверзев получал регулярно, как еженедельную газету.

Звонок оторвал его от чая с вареньем, и, увидев на пороге Стеблицкого, он едва не подавился тугим приторным яблочком, которое жевал на ходу.

—Сюрприз! —сказал он, осуждающе поглядывая на гостя через круглые очки. —Никак не ожидал! Ты заболел, что ли? Да нет, что ты мне говоришь —на тебе лица нет! Ты из поликлиники сейчас?

— Дай войти! — чуть не плача, воскликнул Олег Петрович. — Какой ты невыносимый, Переверзев!

— Заходи, — обиженно сказал Переверзев. — Будто я тебя не пускаю!

Стеблицкий запрыгнул в прихожию и без предисловий попросил у хозяина какие-нибудь трусы и брюки.

— И носки! — добавил он, подумав.

Лицо Переверзева вытянулось, будто его бессовестно и жестоко надули.

— Погоди! — сердито сказал он. — Может быть, чаю?

— Не до чаю! — истерически вскричал Олег Петрович. Мне нужно переодеться!

—Ну, хорошо, —промямлил совершенно сбитый с толку Переверзев. —Тогда скажи, как по-твоему, Ельцин имел моральное право расстреливать парламент? Тебе не показалось, что... Хотя, с другой стороны, эта клика руцких-хасбулатовых и иже с ними...

—Иже-ниже! —взвизгнув, передразнил его Стеблицкий. —Если ты не можешь дать штанов — так и скажи! Я уйду.

Переверзев поджал губы, сверкнул очками.

—Я дам тебе зеленые брюки, в которых хожу на дачу, —гордо объявил он. —Они еще вполне приличные. Но я не понимаю, зачем тебе понадобилось переодеваться?

—Ты извини, Переверзев, —сказал Стеблицкий, которому было совсем тошно. —Но есть вещи выше твоего понимания.

Переверзев поперхнулся, впервые в жизни не нашелся, что сказать, и удалился, оскорбленно шаркая шлепанцами. Через минуту он вынес требуемое, и Олег Петрович немедленно заперся в ванной.

Загрузка...