Окошко

Старый Гэмалькот сидит у входа в свою ярангу и, тихонько напевая, строгает чурку: давно уже пора подновить нарты, с правой стороны двух копыльев не хватает.

Правда, сейчас весна, нарты еще не скоро понадобятся. Но недаром русские говорят: «Готовь сани летом…» Правильно говорят Плох тот хозяин, который вспоминает про свои сани только тогда, когда выпадет снег. Гэмалькот не из таких, он хозяйственный человек. Он даже лета не будет дожидаться, а приведет свои нарты в полный порядок весной, перед тем, как убрать их на теплые месяцы.

— Из этой чурки хороший копыл выйдет, — напевает старик, — крепкий копыл выйдет, ладный…

Он перестает строгать, поднимает голову и видит, что вдоль стойбища идут домой его сыновья — Унпэнэр и Йорэлё. Унпэнэр бережно, обеими руками, несет большой кусок оконного стекла, а Йорэлё со своей школьной сумкой из нерпичьей шкуры не идет, а прямо-таки пляшет вокруг старшего брата. То справа забежит, то слева. И все норовит притронуться к стеклу — делает вид, будто помогает нести.

Гэмалькот встает, стряхивает с кухлянки стружки и входит в ярангу. У очага хлопочет его жена Нутэнэут. Старик пододвигает поближе к очагу китовый позвонок, уже много лет с успехом заменяющий ему табуретку, садится и говорит:

— Несут все-таки.

Нутэнэут понимает, что он расстроен. А ведь как весело напевал только что, строгая чурку. Но стоит ли показывать, что она заметила перемену в его настроении? Как о чем-то совсем ей не интересном она спрашивает:

— Что несут?

— Что? Будто не знаешь!

Старик подозрительно смотрит на жену, — скорее всего она с сыном заодно. Он разгребает щепкой угольки, откатывает один из них, берет его загрубевшими пальцами и кладет в свою трубку. Закурив, он собирается, наконец, ответить, но в это время на него нападает приступ кашля. А когда приступ кончается, отвечать уже не надо: сыновья пришли, Унпэнэр осторожно опускает стекло на земляной пол и, прислонив его к стене, говорит:

— Вот. Принесли.

Никто не откликается. Отец взглядывает на Унпэнэра так, словно тот принес в ярангу не оконное стекло, а по меньшей мере бешеную собаку. Затем отворачивается к огню и снова начинает кашлять, хотя, по совести говоря, мог бы уже и не делать этого.

Йорэлё чувствует, что между отцом и старшим братом назревает ссора. А ему так не хочется, чтобы они ссорились Правда, Унпэнэр спокойно счищает грязь, налипшую на торбаза; отец покуривает трубку: мать, как ни в чем ни бывало, продолжает возиться у очага, от которого уже доносится аппетитный запах вареного моржового мяса. Никто еще не сказал ни одного худого слова. Но Йорэлё чувствует, что гроза вот-вот разразится. Ему не по себе.

Йорэлё мечтал о том, что, придя домой, они с Унпэнэром сразу же возьмутся за сооружение окна. Об этом, конечно, сейчас лучше и не заикаться. Хорошо бы сейчас рассказать что-нибудь, чтобы нарушить эту напряженную, неприятную тишину… Но, как назло, Йорэлё ничего не может вспомнить: в школе его сегодня не вызывали, ничего интересного, кажется, не произошло.

Йорэлё снимает с себя школьную сумку. Из нее торчит свернутый трубкой лист бумаги — большая журнальная иллюстрация, которую Йорэлё еще утром выменял у товарища на красный карандаш. Как же он мог забыть об этом? С тех пор, как он встретил Унпэнэра, несущего стекло, все остальное сразу вылетело у него из головы.

— Смотрите — радостно кричит Йорэлё, развертывая иллюстрацию и старательно разглаживая ее ладонью на низеньком столе. — Это я у Марата выменял. Его отец в Уэллен ездил, оттуда привез. Смотрите!

Нутэнэут и Унпэнэр склоняются над большой, во всю журнальную страницу, цветной фотографией. Йорэлё читает:

— «Москва сегодня. Высотное здание на Смоленской площади».

— Вот это да! — говорит Унпэнэр и, медленно ведя по фотографии пальцем, начинает считать этажи: — Раз, два, три…

— Двадцать шесть этажей! — восклицает Йорэлё. — Я считал! Марат говорит — двадцать пять, а я пересчитал, выходит двадцать шесть.

— Не сбивай, — отмахивается Унпэнэр, снова переставляя палец на первый этаж.

— До самою неба дом, — тихо произносит Нутэнэут. — До самых облаков. А что это внизу? Машины такие?

Гэмалькот тоже с удовольствием поглядел бы на эту картинку. Интересно посмотреть, как выглядят новые московские дома. Но подойти и смотреть через плечи сыновей он считает ниже своего достоинства. К тому же они могут истолковать это как шаг к примирению. Подумают, чего доброго, что можно начать разговор насчет окна… Притащили, несмотря на все его возражения, стекло… Нет, он вовсе не собирается простить их так скоро!

А что касается картинки, так могли бы, если уважают отца, сами подойти и показать ему. Рассматривают, будто они тут одни.

Старый Гэмалькот неправ на этот раз. И жене и сыновьям очень хотелось бы показать ему, какой огромный, какой красивый дом построили в Москве. Нутэнэут даже подталкивала к нему младшего сына. Но Йорэлё, видя, что отец все еще сердится, не решается подойти.

Нутэнэут возвращается к очагу: пусть старик не думает, что она против него, пусть не чувствует себя одиноким в семье. А картинку она успеет досмотреть и после, когда старика не будет дома. Или тогда, когда душа его снова станет веселой и доброй.

— В самом деле двадцать шесть! — восхищенно произносит Унпэнэр, кончив считать этажи.

Гэмалькот знает, что в Москве строят новые здания необычайной высоты. Недавно, когда на стойбище приезжала передвижка, он даже видел кинохронику, в которой показывали, как строят один из таких домов. Но дом этот еще не был закончен, к тому же на экране все промелькнуло слишком быстро. Двадцать шесть этажей? Нет, эта цифра кажется Гэмалькоту невероятной. Тем более, что ее называет Унпэнэр. Что бы ни сказал сейчас Унпэнэр, даже если бы он вспомнил, что пора обедать, отец не смог бы согласиться, хотя и сам уже порядочно проголодался.

— Что? — переспрашивает он. — Двадцать шесть? Нарисовать можно все, что хочешь. Хоть тридцать.

— Так ведь это не нарисовано, это фото! — говорит Йорэлё, обрадованный тем, что отец вступил все-таки в разговор. — Вот посмотри. Это вправду такой дом. Высотное здание!

Мальчик произносит это с таким жаром, с такой гордостью будто он, чукотский пионер Йорэлё, своими руками построил этот чудесный дом.

— «Высотное», — повторяет отец. — Эх ты, школьник В пятый класс переходишь, а по-русски правильно говорить не умеешь. Не «высотное» надо говорить, а «высокое».

Йорэлё очень уважает отца: Гэмалькота в колхозе все уважают. Но печатному слову мальчик верит еще больше. Отец все-таки иногда ошибается, а все, что до сих пор приходилось читать Йорэлё, было правдой, умной и светлой правдой.

— Нет, высотное, — тихо, но убежденно говорит он. — Тут так напечатано.

К счастью, Нутэнэут уже приглашает обедать. Семья садится вокруг приземистого столика. Некоторое время едят молча. Потом Унпэнэр спрашивает:

— Ну, где окно будем делать?

— Нигде не будем делать. И довольно об этом разговаривать. Нечего ярангу дырявить.

— Я все равно сделаю. Не хочу больше в темноте жить.

— Не хочешь с нами жить — строй себе другую ярангу. Живи тогда, где хочешь. А тут я хозяин.

Так и есть. Ссора все-таки разгорелась. И Йорэлё, глубоко обиженный за брата, говорит, укоризненно поглядывая на отца:

— А еще член правления!.. Если Унпэнэр уйдет, я тогда тоже уйду.

— Вот как? — старик резко встает и, отшвырнув ногой китовый позвонок, гневно смотрит на сыновей. — Вот как? Старший против отца идет и младшего за собой тянет? — Он тяжело переводит дыхание и немного спокойнее продолжает: — Пустое дело ты затеял, Унпэнэр. Подумай сам. Одну дыру в пологе надо делать, другую — в самой яранге. А как зимой будем жить? Холодно будет, замерзнем. Где это видано, чтобы в яранге окно делать? Соседи тебя на смех поднимут! Вон у Атыка сын — студент, а не гнушался в простой яранге жить.

— Тылык только на практику сюда приезжал. Если бы он всегда тут жил, обязательно вставил бы окно. Человек — не мышь: не должен в темной норе прятаться.

— Значит, мы, по-твоему, мыши? Да? Ну, Унпэнэр, говори! Молчишь?

Гэмалькот быстро подходит к стеклу. Йорэлё затаил дыхание: стоит отцу ударить сейчас по стеклу ногой — и мелкими осколками разлетится мечта об окошке. Но отец неожиданно говорит:

— Ладно. Делай, как знаешь.

И он выходит на улицу, чтобы снова взяться за починку нарт.

Нутэнэут убирает со стола посуду. За стеной яранги слышится покряхтывание Гэмалькота и стук металла о твердое дерево.

* * *

Уже скоро год, как старого Гэмалькота выбрали в правление колхоза. Правление поручило ему заведовать общественным хозяйством. Вамче — председатель колхоза — сказал тогда так:

— Мы тебя знаем, Гэмалькот. Мы спокойно можем доверить тебе такое ответственное дело. Общественное добро — это основа всей колхозной жизни. Мы его можем доверить только опытному человеку, хозяйственному.

Как тут было не согласиться?

Вначале Гэмалькот боялся, что не сумеет справиться. Если бы не колхозный счетовод Рочгына, он определенно запутался бы. Но у аккуратного Рочгыны все колхозное имущество было на строгом учете. Все было занесено в его «говорящие листочки» (как называли старики любую бумагу, на которой что-нибудь написано).

А имущество было такое, что в старые времена даже сам хозяин стойбища не мечтал о подобных богатствах. В тундре пасется хорошее оленье стадо; в земляных хранилищах лежат обильные запасы мяса; на берегу прочно закреплены вельботы, выкрашенные белой краской; байдары, обтянутые моржовой кожей, подняты на высокие подмостки — чтоб не добрались охочие до кожи собаки; в колхозной мастерской у механика Кэлевги в несколько рядов стоят блестящие рульмоторы… Всего не перечислишь! Большим хозяйством заведует Гэмалькот, много добра у колхоза «Утро»!

Колхозники, выбравшие Гэмалькота, не ошиблись в нем. Он взялся за дело по-хозяйски. Первыми почувствовали это мотористы: бензин стал отпускаться строго по норме. Старик разузнал, сколько горючего полагается на километр, и заставлял мотористов отчитываться за каждый израсходованный литр. Вскоре он ввел еще новое правило: потребовал, чтобы охотники возвращали все стреляные гильзы. Вначале некоторые из мотористов и охотников поворчали, попробовали даже жаловаться председателю Вамче. Но потом подчинились и стали уважать Гэмалькота еще больше, чем раньше.

Гэмалькот вечно хлопотал, старался, чтобы все колхозное имущество было в образцовом порядке, от всего сердца ругал нерадивых, нисколько не заботясь о том, нравятся им его выражения или не нравятся.

Уж кто-кто, а Гэмалькот не был врагом нововведений. Разве молодые охотники, привыкшие ходить в море на моторных байдарах, могут по-настоящему ценить мотор? Вот если бы пришлось им, как приходилось в молодости Гэмалькоту, до кровяных мозолей, до обмороков поработать веслами, тогда поняли бы, какая замечательная штука мотор. Или, например, новые ружья. Знала бы молодежь — только не понаслышке, не по рассказам стариков, а по тяжелому опыту, по глубоким шрамам на своем теле, — с каким оружием приходилось охотиться в прежние времена! Тогда не ленились бы лишний раз почистить ружье, смазать его как следует.

Моторы, новые охотничьи ружья — это, конечно, нужные вещи, стоящие. Да мало ли нового приходит в чукотские стойбища! Взять хотя бы кино. Гэмалькот любит кино, каждый раз, когда приезжает передвижка, он радуется почти так же, как Йорэлё. Хоть и старается, чтоб никто этого не заметил.

Бревенчатые дома Гэмалькот тоже одобряет. Что говорить, дом и просторнее яранги и светлей. Пожалуй, что и теплее, если, конечно, хорошо проконопачен мохом. Школа для стойбища — первейшее дело, а для школы, каждому ясно, требуется именно дом, а не яранга. Правлению колхоза тоже, конечно, удобнее в доме…

Но переселяться в дома для жилья — это Гэмалькот считал излишней роскошью. Ведь лесов на Чукотском полуострове нет, все материалы пароходами привозят, издалека. Это во сколько же обходится провоз каждого бревна?

И так ли уж плохо жить в яранге? Зайдешь в нее — сначала в сенки попадешь. Тут очаг, тут вдоль стен припасы хранятся. Отсюда можно во внутренний шатер пройти — в полог. В пологе жирники горят, от них и светло и тепло… Испокон веку жили чукчи в ярангах, а теперь вот многие в дома потянулись.

А другие в дедовские яранги мебель тащат. Кровати, например. И деды и отцы без кроватей обходились, и Гэмалькоту трудно на старости лет менять свои вкусы, видеть, как изменяется привычная обстановка. Ведь и так хорошо стало жить — сытно, богато. Что ж еще нужно людям?

Старик пытается думать о другом. Он внимательно осматривает обработанную чурку и принимается за вторую. Он снова начинает напевать о том, какими ладными будут после починки нарты. Но растревоженные мысли не хотят успокоиться. Опять и опять возвращаются они к одному и тому же — к тому, как быстро меняется все вокруг. Старик усмехается про себя, вспоминая, как появилась кровать в его собственной яранге. Что же делать, приходится понемногу уступать сыновьям.

Унпэнэр привез ее с полярной станции. То ли купил там у кого-то, то ли какой-то приятель, уезжая с зимовки, подарил ее Унпэнэру на прощание. Кровать была не новая, шарики, украшавшие ее спинки, кое-где промялись, но все же ярко и весело поблескивали никелировкой.

По крайней мере половину первой ночи кровать эта никому не дала спать. Улеглись на нее Унпэнэр и Йорэлё. С непривычки они поминутно ворочались, и неимоверный скрип наполнял ярангу. В конце концов отец встал, молча стащил с кровати младшего сына и уже хотел взяться за старшего, но тот соскочил сам и помог отцу выдворить злополучное ложе из полога в сенки. После этого сыновья постелили себе, как обычно, на полу, завернулись в меховые одеяла и сразу же уснули.

Однако на следующий вечер кровать снова была в пологе. Чуть не полдня Унпэнэр и Йорэлё провозились с ней — чистили, смазывали. С тех пор она вела себя вполне прилично, тихо.

Потом Унпэнэр смастерил из жести колпак с вытяжной трубой, чтобы дым от костра сразу уходил наружу, а не плавал в сенках, под сводом яранги. Еще через некоторое время он притащил столик — не приземистый, на котором можно обедать даже сидя на полу, а высокий, чуть не по пояс Йорэлё.

Водворение столика прошло не совсем гладко: на неровном, покрытом моржовой шкурой земляном полу он ни за что не хотел стоять спокойно. Однако Йорэлё заявил, что ему для приготовления уроков необходимо отдельное место, что, занимаясь на полу, трудно писать без клякс. Это подтвердил и Всеволод Ильич — школьный учитель математики, ровесник и приятель Гэмалькота. Унпэнэр и Йорэлё долго ползали вокруг столика на коленях — подбивали снизу кусочки кожи, выравнивали землю, пока он не стал, наконец, крепко на все свои четыре ножки.

Гэмалькоту было очень смешно видеть, как его младший сын занимается за этим столиком, сидя на высоком табурете. «Будто воробей на жердине», смеялся старик. Но Йорэлё уверял, что ему удобно.

Да, не хотят молодые по-старому жить. Что ж, Гэмалькот за старое цепляться не будет. Уж он-то лучше молодых знает, какой тяжелой, какой горькой была для чукчей прежняя жизнь. И все-таки человеку, прожившему больше полувека по обычаям, завещанным предками, нелегко привыкать к другим обычаям, пусть даже лучшим. Об иной вещи всякий поймет, что она хороша… Понять-то нетрудно, да вот пойди привыкни к ней, к этой вещи!

Сначала кровать в яранге поставили, потом колпак с трубой над очагом приспособили, столик внесли. Теперь окно хотят делать. Будет в яранге дыра. Небось, в своей кухлянке Унпэнэр не стал бы дыру прорезать!

Впрочем, это, конечно, не одно и то же. Тем более, что дыры, собственно, не будет, будет стекло. Интересно, как они смогут его вставить? Вообще-то говоря надо бы им помочь, сами они с этим не справятся, пожалуй. Однако пусть попробуют сами. По крайней мере никто не сможет сказать, что Гэмалькот участвовал в этой мальчишеской затее.

Еще неизвестно, как отнесутся к этому соседи. Скорее всего будут смеяться. Особенно старики — Атык, Мэмыль, Амтын. Наверно, соседи даже посочувствуют Гэмалькоту. «Ничего, — скажут, — не огорчайся. Можно, в конце концов, жить и с окном. Не ругаться же из-за этого с сыном! У нас тоже есть дети — разве они слушают нас? Что хотят, то и делают. Твой Унпэнэр, по крайней мере, хороший охотник. Его бригада — первая в колхозе. Таким сыном можно гордиться».

Приятное течение мыслей успокаивает Гэмалькота. «Что ж, пожалуй, они говорят правду», — думает старик, как будто соседи и в самом деле обратились к нему с этими утешительными словами.

Кстати, уже и вторая чурка обработана. Гэмалькот откладывает ее, достает берестяную коробочку и набивает табаком свою трубку.

* * *

Нетерпеливому Йорэлё пришлось все-таки подождать до следующего дня.

— Не торопись, — сказал ему старший брат, — все равно без рамок стекло не укрепить. Завтра Кабицкий обещал мне две рамки сделать.

— И стекло на две части разрежем?

— Конечно. Одно окошко в полог вставим, другое — в наружный шатер. В домах тоже две рамы делают.

— У нас в школе в каждом окне две рамы. А знаешь, чем Кабицкий стекло режет? Ногтем! Я сам видел.

Унпэнэр громко расхохотался.

— Чем? Ногтем? Плохо ты смотрел, — сказал он сквозь смех. — Видел, да не всё. У Кабицкого в руке специальный инструмент был зажат. Маленький такой инструмент с острым камешком. Алмаз называется. Вот завтра посмотришь.

На следующий день Йорэлё пришел из школы вместе со школьным сторожем Кабицким. Они принесли две маленькие рамы без внутренних переплетов, деревянный метр и круглый ком замазки, которая распространяла такой вкусный запах и так послушно, так соблазнительно поддавалась малейшему нажиму пальцев! Йорэлё обязательно попросил бы кусочек замазки, чтобы вылепить из нее медведя, если бы только она не предназначалась для другой, гораздо более важной цели.

Унпэнэр уже дома. Они начинают выбирать место для окна. Раз двадцать прикладывают одну из рам к стенке внутреннего шатра — то в одном месте, то в другом, то в третьем. Получается довольно нескладно: ведь стенки у полога выгнутые, неровные.

— Да, — говорит Кабицкий, почесывая свою рыжеватую густую бороду. — Этого мы с тобой, мил друг, не учли.

Он садится на шкуру посреди полога и задумывается.

Йорэлё смотрит на него и вспоминает русских крестьян из рассказов Тургенева. Книжку этих рассказов ему подарил учитель Эйнес еще год назад — в награду за успешное окончание третьего класса. Учитель объяснил, что нынешние русские колхозники не похожи на крестьян, описанных Тургеневым. Зато в чертах школьного сторожа Кабицкого Йорэлё смутно ощущает сходство с каким-то из тургеневских героев.

Мальчику очень хотелось бы повидать этих удивительных людей, которые умеют выращивать хлеб. Не ружьем, не охотой добывать себе пищу, а выращивать ее на земле — это казалось Йорэлё почти чудом. Если когда-нибудь ему доведется поехать на юг, он обязательно побывает в деревне, на полях. Он читал о том, как тургеневский Гарасим, шагая среди полей, «чувствовал знакомый запах поспевающей ржи», и ему казалось, что он тоже чувствует этот запах, что ему тоже известно, как пахнет рожь. Никакие чудеса техники не представлялись ему такими поразительными, не занимали его воображение так сильно, как чудесное умение человека подчинить себе землю.

Йорэлё уже много раз приставал к Кабицкому с расспросами, но тот ничего не мог ему рассказать на этот счет. Стефана Кабицкого, обрусевшего поляка, еще в молодости занесло каким-то суровым ветром на северо-восток Сибири. Одно время он искал счастья на золотых приисках, потом жил пушным промыслом, бродил с ружьем по тайге. Потом пришел как-то на Анюйскую ярмарку, приглянулась ему одна чукотская девушка, посватался к ней, женился, поселился на Чукотке. Здесь и состарился. Он умеет немного сапожничать, знает плотницкое дело и еще два-три ремесла, но о сельском хозяйстве, пожалуй, имеет такое же понятие, как Йорэлё.

Насмотревшись на Кабицкого, Йорэлё прерывает его молчаливые размышления:

— Дядя Степан Вы алмаз с собой взяли?

— Взял, взял. Обожди-ка, не мельтеши. Я, ребятушки, вот что придумал: надо в потолке окно делать.

Братья сразу понимают, что это — самое разумное решение. Потолок у полога ровный, прямой — не то, что стены. Кабицкий встает во весь свой немалый рост, голова его чуть не достает до шкуры, натянутой в качестве потолка. Он прикладывает к шкуре раму и школьным мелком намечает квадрат, который надо вырезать для окна.

Работа закипела. Унпэнэр, вставши на табурет, вырезает отверстие. Кабицкий в сенках возится со стеклом, вмазывает его в рамки, Йорэлё бегает от одного к другому, подает инструменты; в сенках он рассказывает Кабицкому и матери, что успел уже сделать в пологе Унпэнэр; возвращаясь к брату, он сообщает ему, как продвигается работа у Кабицкого. Словом, он полон энергии и тратит ее не жалея. И когда он будет рассказывать товарищам по классу об этом знаменательном событии, то с полным правом сможет употреблять местоимение «мы»: «Мы с дядей Степаном размяли замазку… мы с Унпэнэром дыру вырезали — он резал, а я ему табуретку поддерживал…»

Гэмалькот вернулся с работы часа через полтора после того, как все уже было готово. Его дожидался приятель — старый учитель Всеволод Ильич. Нутэнэут угощала учителя чаем с лепешками, жаренными на нерпичьем жиру. Всеволод Ильич очень любит эти лепешки, а у Нутэнэут они всегда получаются особенно вкусными.

Унпэнэр беседует с Всеволодом Ильичом о делах международных. Учитель увлеченно жестикулирует, держа в одной руке лепешку, а другой то снимая, то снова водружая на нос пенсне, Йорэлё почтительно молчит, он становится неузнаваемым в присутствии учителя. Только с осени Йорэлё будет у него учиться. Всеволод Ильич преподает лишь в старших классах. Старшеклассники рассказывают, что преподаватель математики очень строг, и хотя тут, в яранге Гэмалькота, он держится совсем просто, но Йорэлё все-таки робеет перед ним. Иногда мальчику хочется вставить свое словечко в беседу взрослых, но он только открывает рот и тут же, не произнося ни звука, закрывает его, заливаясь краской до ушей. К счастью, никто этого не замечает.

С Гэмалькотом Всеволод Ильич дружит уже давно. Трудно сказать, что именно сблизило их, но, если несколько дней они не видят друг друга, оба начинают чувствовать, будто им чего-то недостает. Беседуют они на самые разные темы, но чаще всего молчат. Просто сидят вместе, покуривают, изредка роняют одно-другое слово. И тем не менее расстаются отдохнувшими от дневных забот, вполне довольные друг другом. Расстаются с таким чувством, будто провели время в интереснейшей и поучительной беседе или общими усилиями решили какой-нибудь важный вопрос.

Войдя в ярангу, Гэмалькот здоровается с гостем и присаживается к столу.

— Когда едешь? — спрашивает он.

— В субботу. В понедельник в городе буду. Оттуда самолетом.

Всеволод Ильич получил путевку в один из крымских санаториев. Путь ему предстоит немалый: с Чукотского полуострова до Крымского!

Наполовину всерьез, наполовину в шутку Гэмалькот говорит:

— Смотри, Севалот, обратную дорогу не забудь. А то пригреешься под южным солнышком, не захочешь к нам возвращаться.

— Нет, — смеется Всеволод Ильич, — я Чукотку ни на какие курорты не променяю. Здесь климат крепкий, здоровый. Здесь, по крайней мере, еще не было случая, чтобы человека солнечный удар хватил.

Йорэлё очень хотел бы вытащить из сумки школьный атлас, разыскать Крымский полуостров, поделиться своими сведениями о виноградарстве и о пионерском лагере Артеке… Он снова открывает рот, как вытащенная из воды рыба, и снова, как та же рыба, беззвучно закрывает его.

— Ну, как твое сооружение, Унпэнэр? — спрашивает Всеволод Ильич, похлопывая рукой по жестяному колпаку, укрепленному над костром. — Тяга хорошая? Не дымит?

— Ничего, — снисходительно говорит Гэмалькот, — Нутэнэут довольна. Что сыновья ни сделают — она всегда довольна. С них станется, что они и для моей трубки колпак сделают. А? Чтобы, скажут, не дымил в яранге.

Он мельком взглядывает в угол, где еще утром стояло стекло, и добавляет:

— Ты знаешь, Севалот, что они еще придумали? Окно! Хотят в пологе окно делать.

— Вот как? Интересная мысль!

— Это уже не мысль, уже сделали! — вырывается у Йорэлё. Сказал, зарделся и сразу, как тюлень в лунку, юрк в полог. Только босые пятки мелькнули.

— Что же вы, скромники такие, молчите? Это ведь не шуточная вещь. Столько лет живу на Чукотке, а про яранги с окнами никогда не слыхивал.

Всеволод Ильич развязывает торбаза, снимает их и вслед за Йорэлё влезает в полог.

В сенках молчат, прислушиваются. Некоторое время из полога не доносится ни звука, и Унпэнэр уже начинает тревожиться. Но тут раздается голос Всеволода Ильича:

— Где же оно, это проклятое пенсне? Погляди-ка, Йорэлё, вот здесь. Обронил, понимаешь ли, пролезая. Есть? Спасибо, дорогой.

И через секунду тот же голос, но уже другим тоном восклицает:

— Замечательно! Превосходно! Кабицкий, наверно, помог? Молодец Степан Андреевич… Ай-да молодец!

Тревога Унпэнэра улеглась. Он торжествующе поглядывает на отца, но тот так внимательно рассматривает старую царапину на чубуке своей трубки, что глаза их не встречаются.

Учитель вылезает обратно в сенки, натягивает торбаза и восхищенно повторяет:

— Молодцы, ребята, ничего не скажешь! Ну, Гэмалькот, окно у тебя есть — теперь за немногим дело стало: печь сложить, стены поставить да крышей накрыть. И будет настоящий дом.

— До этого еще далеко, — неопределенно отвечает Гэмалькот.

— Так ли уж далеко? Вамче говорил Эйнесу, будто нам пяток домов выделили. Будто уже официальное сообщение пришло. Один дом школе, для учителей, а четыре — для колхозников. Верно?

— Верно, Севалот, верно.

Вся семья — и Нутэнэут, и Унпэнэр, и тихонько вылезший из полога Йорэлё — с интересом прислушивается к разговору. Гэмалькот ничего не рассказывал об этом раньше. Правда, в колхозе уже давно поговаривают насчет домов, но о том, что дело это уже совсем близкое, они узнают впервые.

— Пять домов для нас выделили, это верно, — продолжает Гэмалькот. — Заявку-то мы давно послали, а недавно ответ пришел. Вамче письмо получил, читал нам. Только это еще нескоро будет.

— Почему же?

— А потому, Севалот, что письмо — это не дом, в письме жить нельзя. Вон колхозу имени Сергея Лазо еще в прошлом году три дома выделили. А где эти дома? До Анадыря пароход дошел и — стоп: навигацию закрыли. И пришлось дома в Анадыре ставить. Теперь лазовцам обещают другие отгрузить.

— Мало ли что случается, — вмешивается Унпэнэр. — В прошлом году ранняя зима была, сам знаешь. Рано навигация кончилась. А правительство нам во всем навстречу идет. И лесоматериалы выделяет и доставку обеспечивает. Советская власть хочет, чтобы чукчи хорошо жили, по-культурному, как полагается советским людям жить. Летом получат лазовцы свои дома.

— Они-то, может, получат, а нам еще подождать придется. Еще, может, и деревья те не выросли, из которых дома для нас будут делать.

Гэмалькот чувствует что ему не удалось еще охладить пыл сыновей, и специально для них добавляет:

— А мне вообще об этом нечего думать. Мы эти домики не для членов правления получаем, а для лучших колхозников.

Но тут в разговор вступает Нутэнэут.

— А кто ж у нас в колхозе лучше Унпэнэра работает? — ревниво спрашивает она. — Нет, уж если Унпэнэру не дадите, тогда лучше последним лодырям давайте. Пусть тогда лежебока Кэнири в деревянном доме живет!

Гэмалькот понимает, что промахнулся. Молодежная бригада Унпэнэра давно уже держит красное знамя, о ней даже в «Комсомольской правде» заметка была. Но почему Нутэнэут говорит с таким жаром о деревянном доме? Неужели она хочет расстаться с ярангой?

— Не знаю, — говорит Гэмалькот. — Не знаю, кому дадут, а кому не дадут. Собрание будет распределять. Как народ скажет, так и будет… А Унпэнэр все-таки молод еще. И семьи у него нет.

Всеволод Ильич улыбается, видя, что приятель запутался в собственных доводах.

— А ты ему кто? Не отец разве? Нутэнэут — мать, Йорэлё — братишка. Вот тебе и семья. Или обязательно женатым нужно быть? Так за этим, по-моему, дело не станет. Я уже давно примечаю: где Аймына — там и Унпэнэр, где Унпэнэр — там и Аймына. Разве не так? Я все вижу, недаром пенсне ношу. Да ты, Унпэнэр, не смущайся. Аймына — девушка хорошая. Чего ж тут смущаться?

Гэмалькот очень рад, что разговор перешел на другую тему. Сам-то он убежден, что не попадет в число колхозников, которые получат дома. По правде сказать, у него имеются некоторые основания для таких мыслей. Но говорить об этом своим родным ему не хочется.

Дело в том, что на заседании он был единственным членом правления, голосовавшим против того, чтобы посылать заявку на дома. Но об этом теперь лучше, конечно, не рассказывать!

Когда дойдет до распределения домов, было бы хорошо, если бы его имя вообще не называли. Правда, на это рассчитывать трудно: не его, так Унпэнэра обязательно назовут. А тогда уж кто-нибудь из членов правления наверняка вспомнит, как Гэмалькот возражал против того, чтобы посылать заявку. И будет совершенно прав, что вспомнит! Зачем, в самом деле, переселять старика, который прирос к яранге, когда многие колхозники давно мечтают перебраться в дома?

«Ох, глупый старик — мысленно ругает себя Гэмалькот. — Что теперь будешь делать? Тебе-то все равно где доживать, а сыновьям не все равно. А теперь они из-за тебя тоже должны будут в яранге оставаться. Пускай хоть окошком своим забавляются. Пускай что хотят, то и делают».

С этими невысказанными мыслями Гэмалькот слушает Всеволода Ильича, подшучивает над Унпэнэром, спрашивает, знает ли Аймына, какой тяжелый характер у ее будущего свекра. С этими мыслями он и засыпает вскоре после ухода гостя.

… Унпэнэр с утра ушел в свою бригаду, Йорэлё — в школу.

Гэмалькот влез в полог, где Нутэнэут занималась приборкой, подошел к окошку, потрогал раму, легонько стукнул пальцем по стеклу, поежился.

— Холодно как-то.

Нутэнэут подставила ладонь под окошко — в одном месте, в другом. Нет, нигде не дует, прибито на совесть.

— Я не про то говорю. Не от ветра, а от света. У жирника свет желтый, теплый, какой в пологе должен быть. А этот — белый. Будто на улице.

«Ну, это ничего, — думает Нутэнэут. — Привыкнет».

— А что в потолке его сделали, — продолжает Гэмалькот, — так это даже лучше. Нам-то все равно, а снаружи не так заметно. Может, старики и не увидят. Мы, старики, больше вниз смотрим, а не наверх.

Вопреки своему утверждению, он почти не отрывает глаз от вставленного в потолок окошка.

— Все равно узнают, — говорит Нутэнэут.

— Шучу я. Конечно, узнают. Ничего, Нутэнэут, в этом позора нет.

— Какой же тут может быть позор? Конечно, нет.

Нутэнэут вылезает в сенки, захватив с собой несколько шкур, чтоб проветрить их. Сегодня она убирает в пологе с особой тщательностью.

Гэмалькот осматривается. Освещенное утренним светом, всё выглядит совсем не так, как обычно. Портрет Сталина, еще до войны подаренный Гэмалькоту знакомым капитаном, тоже ярко освещен, яснее виден.

Подойдя к жирнику, Гэмалькот гасит его. Странное дело — глаза совсем не замечают разницы в освещении. Каким, значит, слабым был свет жирника в сравнении со светом утра!

Если бы Гэмалькота спросили сейчас, доволен он или нет, ему трудно было бы ответить. Он сам этого еще не знает. С одной стороны стало как будто лучше в пологе, а с другой стороны очень уж непривычно.

Он снова поднимает голову и смотрит в окно. Промелькнула белая чайка. Медленно проплыло белое облачко.

* * *

Осенний ветер гонит по улице стружки. Ребятишки ловят их, играют ими. Йорэлё, хоть он уже пятиклассник, тоже поглощен этой игрой. Стружки длинные, некоторые из них — словно желтоватые ленты, пахнущие смолой. Йорэлё опоясал этими лентами своего товарища, сделал из них подобие упряжи, и оба мальчика понеслись вдоль улицы Йорэлё — седок, его товарищ — олень.

Пять новых домиков резко выделяются среди темных яранг селения. Два домика уже заселены, остальные достраиваются. Отсюда и разносит ветер по всей улице витые ленты стружек.

Уже смеркается, но работа идет полным ходом. На крыше одного из домиков, уже наполовину покрытой, молодые колхозники из бригады Унпэнэра разматывают рулон толя. Кабицкий с двумя девушками навешивает оконные рамы.

Йорэлё и его «олень» останавливаются отдохнуть, подбирают на дороге обрезки толя. Подойдя к окну, Йорэлё спрашивает:

— Дядя Степан, скажи, это какого зверя шкура?

— Это, мил друг, не шкура, — отвечает Кабицкий. — Это называется толь. А из чего ее делают, эту толь, честное слово, не знаю. Не хочу врать. Лучше у учителя спроси.

— Вот видишь! — торжествует мальчик, только что изображавший оленя. — Я ж говорил, что это не шкура. Это вроде картона. Вот спросим завтра у Всеволода Ильича.

Немного смущенный Йорэлё пробует, крепок ли толь, и говорит:

— Не очень-то он крепкий. Рвется все-таки. Лучше бы моржовыми шкурами покрыть.

— А, нет, — отзывается Кабицкий. — Моржовая шкура от сырости гниет, ее каждый год менять надо. А эта штука ни дождя, ни снега не боится. Она не один год продержится. Не порвется, будь спокоен, — кто ее на крыше рвать будет? Надо только прибивать аккуратно.

В сотне шагов отсюда, в одном из домиков живет теперь Гэмалькот с семьей. Он сидит у окна на китовом позвонке (позвонок перенесен сюда из яранги вместе с четырьмя новенькими табуретками). Рядом сидит Всеволод Ильич, только сегодня возвратившийся из отпуска.

Старики разговаривают неторопливо, больше молчат, покуривают свои трубки, прислушиваются к голосам, доносящимся сквозь полуоткрытую дверь из кухни. Там, возле плиты, хлопочут Нутэнэут, Аймына и ее подруга Раиса — повариха с полярной станции. Хозяйничает Раиса. Нутэнэут и ее будущая невестка пока еще только присматриваются, помогают: все-таки плита — это совсем не то, что простой костер. Тут и поддувало, и духовка, и две конфорки разной величины, и труба, которую надо вовремя открыть, вовремя закрыть. Зато уж и сготовить на плите можно много такого, чего на костре не сготовишь. Раиса собирается сегодня же доказать это на практике.

— Аймына уже с вами живет? — спрашивает Всеволод Ильич.

— Нет еще. Они с Унпэнэром сначала хотят свадьбу отпраздновать. Комнату мы Унпэнэру отдельную выделили. Хорошая комната, вроде этой. Только меньше немножко.

— Нравится тебе тут?

— Ничего, нравится. Просторно, как в тундре, воздуху много. Только не привык я еще, Севалот. Слишком просторно, стены далеко слишком. Проснусь иногда ночью и удивляюсь: почему это я на улице сплю? А вот сыновья сразу привыкли. Мы со старухой, когда в комнату входим, пригибаемся, будто в полог влезаем. А они даже головы не нагнут. Словно и родились не в яранге, а в доме!

Старики снова замолкают. О том, как были доставлены дома, как происходило распределение их, Всеволод Ильич узнал еще в дороге. Ему рассказал об этом в Хабаровске один из его бывших учеников, приехавший туда поступать в институт.

Да, вопреки пророчествам Гэмалькота, колхоз «Утро» получил дома даже раньше, чем их ожидали. Сначала пароход остановился неподалеку от колхоза имени Лазо, выгрузил три домика (вместо тех, которые в прошлом году пришлось оставить в Анадыре), а затем колхозу «Утро» доставили его груз: пять домиков — один к одному — и бревна, и кирпич, и толь, и все остальное, вплоть до оконных шпингалетов.

На общем собрании кандидатура Гэмалькота была названа одной из первых. И никто, конечно, не стал вспоминать, что говорил когда-то Гэмалькот о деревянных домах. Наоборот, председатель Вамче сказал об успехах бригады Унпэнэра и о том, сколько пользы колхозу приносит хозяйственный глаз Гэмалькота, его забота об общественном добре. Вышло так, будто, если колхоз «Утро» получил пять домов, то отчасти именно Гэмалькот способствовал этому своей работой. Колхозники единогласно постановили предоставить один из домов Гэмалькоту.

Всеволод Ильич встает и медленно прохаживается по комнате. Позже, когда вернется с работы Унпэнэр, когда с улицы прибежит Йорэлё и все усядутся за стол, он расскажет про Черноморье, покажет фотографии, раздаст подарки, привезенные с юга, — сейчас они лежат в углу комнаты, в его дорожном мешке.

— Слушай, Гэмалькот, — говорит Всеволод Ильич, — а ведь я уж давно знал, что придет время и будешь ты в настоящем доме жить. То есть знать-то, конечно, не знал, а… Как бы точнее выразиться…

Он останавливается, потому что слово «чувствовал» кажется ему как математику недостаточно точным. Но, не найдя более подходящего, он продолжает:

— Ну чувствовал, что ли. Помнишь, когда я первый раз к тебе в гости пришел? Давно это было. Смотрю — самая обыкновенная яранга. В пологе Йорэлё на четвереньках ползает, совсем еще малыш. Ни кровати, конечно, ни колпака над костром — никаких таких нововведений у вас еще не было и в мыслях. Посидел, глаза малость попривыкли, увидел портрет на стене. Вот этот самый портрет. «Нет, — думаю, — недолго Гэмалькот в темной яранге жить будет. Недолго ему ползком к себе забираться». Где Сталин, там жизнь обязательно на правильную дорогу выходит. Где раньше, где позже, а выходит. Это уж непременно.

Подойдя к приятелю, он внимательно смотрит в окно.

— Вот какое теперь окно у тебя! Все море видать! Можно отсюда зверя высматривать, не надо и на сопку подниматься. Увидел зверя — сразу в соседнюю комнату стучи: «Выходи, Унпэнэр, на охоту».

Старики смеются, весело подмигивая друг другу. Всеволод Ильич садится за столик Йорэлё, перебирает новенькие учебники для пятого класса, рассматривает висящую над столиком цветную фотографию — журнальную вкладку, на которой изображено одно из высотных зданий Москвы.

— А ты знаешь, — говорит Гэмалькот, — я к этому окошку, что в яранге было, привык. Маленькое совсем, по сравнению с этим — дырка от шила. Да еще в потолке. Что в него увидишь? Только если птица пролетит. А все-таки привык, даже жалко было отдавать.

— Кому ж ты его отдал?

— Атыку подарил. Он пришел, просит ему окошко продать. «Хочу, — говорит, — в своей яранге поставить. Вам оно, — говорит, — все равно не нужно, вы скоро в дом перейдете». Ну, я ему так дал, подарил. Сосед все-таки, товарищ. Теперь то окошко у него в яранге вставлено. Мои ребята ему и вставлять помогали. Как думаешь, Севалот, скоро все чукчи в домах будут жить?

— Очень скоро, — уверенно отвечает учитель.

— С настоящими окнами? Знаешь, Севалот, окно — это для человека очень важная вещь. Ты думаешь, что знаешь про это, а на самом деле все-таки не совсем знаешь, потому что сам никогда без окна не жил. По-чукотски свет называется «кэргыкэр». А окно по-чукотски — «кэргычын». Как это по-русски сказать? Светлота? Нет? Ну, словом, ты понимаешь… Вот что такое для чукчи — окно!

* * *

Выйдя в тот вечер от Гэмалькота, Всеволод Ильич медленно зашагал по направлению к школе. Улица селения была уже совсем пуста и тиха. Всеволод Ильич спустился с дороги и подошел к самому морю, вслушиваясь в негромкий, неумолчный плеск воды. Темное и холодное расстилалось перед ним Чукотское море.

Прежде чем пойти домой, он оглянулся назад. Там светилось окно нового дома Гэмалькота. Свет этот отразился улыбкой на лице учителя.

— Кэргычын! — произнес он тихонько. — Светлота!

Загрузка...