Я начал интересоваться феноменом немецких концентрационных лагерей со времени их возникновения, задолго до того, как оказался их узником. Когда же это случилось, я стал интенсивно изучать лагерь изнутри. Вскоре после освобождения я попытался проанализировать, главным образом психологически, мой опыт заключения и сформулировать некоторые теоретические положения, вытекающие из него. Толчком к работе послужило, во-первых, распространенное в то время непонимание сущности концентрационных лагерей, которые виделись как взрыв садистских импульсов, лишенный всякого смысла; и, во-вторых, открытие мною изменений личности заключенных под воздействием лагерей.
Дальнейшие размышления убедили меня в том, что мой анализ имеет более широкий смысл, чем я предполагал вначале. Его можно использовать для объяснения тоталитаризма, для поиска путей сохранения автономии личности в государстве. Если существование в определенных условиях, которые я назвал экстремальными, способно так сильно деформировать личность человека, то мы должны, по-видимому, лучше понимать, почему и как это происходит. Не только чтобы знать, что могут сделать с человеком эти самые экстремальные условия, но и потому, что всякое общество формирует личность, хотя, может быть, другими способами и в других направлениях.
Немецкие концентрационные лагеря, бывшие реальностью в 1943 году, когда появилась моя первая статья, теперь вспоминаются лишь как один из самых горьких эпизодов истории человечества. Но они показали нам, насколько окружение влияет на личность человека, оставив после себя урок, который мы должны хорошо усвоить.
Чтобы понять роль лагерей, не следует заострять внимание ни на зверствах как таковых, ни на отдельных человеческих судьбах. Лагерь в данном случае важен как пример, обнажающий сущность государства массового подавления, причем, пример очень наглядный. Поэтому я не собираюсь пересказывать ужасы концентрационных лагерей, тем более, что теперь уже широко известно, каким чудовищным лишениям и пыткам подвергались заключенные. Достаточно напомнить несколько фактов.
Заключенные проводили на жаре, под дождем и на морозе по семнадцать часов в день, все семь дней в неделю. Условия жизни, еда и одежда были такими, чтобы держать узников на грани выживания. При полуголодном существовании они должны были выполнять тяжелые работы. Каждое мгновение их жизни строго регламентировалось и отслеживалось. Ни минуты уединения, никаких свиданий, адвокатов или священников. Медицинская помощь не гарантировалась, иногда заключенные получали ее, иногда нет. Заключенные не знали, за что они попали в лагерь и на какой срок. Теперь, надеюсь, понятно, почему я говорю о них, как о людях, очутившихся в «экстремальной» ситуации.
В 1943 году я описывал лагеря, исходя из личного опыта. Теперь можно опираться и на другие источники.
Лагеря служили нескольким различным, хотя и связанным между собой целям.
Главная — разрушить личность заключенных и превратить их в послушную массу, где невозможно ни индивидуальное, ни групповое сопротивление. Другая цель — терроризировать остальное население, используя заключенных и как заложников, и как устрашающий пример в случае сопротивления.
Лагеря служили также испытательным полигоном для СС. Здесь их учили освобождаться от своих прежних человеческих реакций и эмоций, ломать сопротивление беззащитного гражданского населения. Лагеря были экспериментальной лабораторией, где отрабатывались методы наиболее «эффективного» управления массами. Там определялись минимальные потребности в еде, гигиене и медицинском обслуживании, необходимые, чтобы поддерживать в узниках жизнь и способность к тяжелому труду, когда страх наказания заменяет все нормальные стимулы. Такие эксперименты были в дальнейшем дополнены «медицинскими» опытами, в которых заключенные выступали в качестве подопытных животных.
Сегодня немецкие концентрационные лагеря принадлежат истории. Однако у нас нет уверенности, что идея насильственного изменения личности человека в угоду государству умерла вместе с ними. Вот почему главная тема этой моей работы — концентрационные лагеря как средство создания субъектов, идеально подходящих для тоталитарного государства.
Когда, готовя публикацию, я в первый раз собрал и проанализировал свои соображения о лагерях, мои действия можно было бы объяснить важностью проблемы, которая, насколько я знал, еще ни разу не привлекала внимания научной общественности.
В действительности все обстояло совсем иначе. Находясь в лагере, я изучал свое поведение и поведение моих товарищей по несчастью не потому, что эта проблема возбудила мой научный интерес. Не отстраненная любознательность, а инстинкт самосохранения подтолкнул меня к анализу. Желание наблюдать и пытаться придать смысл увиденному возникло спонтанно и стало средством убедить себя в том, что моя собственная жизнь еще имеет какое-то значение, что я еще не потерял те интересы, на которых раньше строилось мое самоуважение. А это, в свою очередь, помогло мне выжить в лагере.
Хотя минуло уже более двадцати лет, я ясно помню тот момент, когда ко мне пришло решение изучать заключенных. Было раннее утро в конце моего первого месяца в Дахау. Вместо того, чтобы воспользоваться редкими минутами отдыха, я погрузился в любимое нами тогда обсуждение кошмарных предчувствий и слухов о возможных изменениях в лагере и о нашем освобождении. Как и прежде в подобные мгновения, я несколько раз переходил от яростной надежды к глубочайшему отчаянью и был эмоционально опустошен еще до начала рабочего дня. Предстоявшие же семнадцать длиннейших часов требовали всей внутренней энергии, чтобы выжить. «Это сведет меня с ума», — внезапно промелькнуло в мозгу. Я почувствовал, что если и дальше буду продолжать в том же духе, то действительно «свихнусь». Именно тогда возникла мысль: не погружаться в эти сплетни, а попытаться понять их психологическую подоплеку.
Я не утверждаю, что с этого момента потерял всякий интерес к подобным обсуждениям. Но, по крайней мере, я перестал участвовать в них эмоционально, поскольку пытался понять, что же происходит в душе тех, кто слушает или выдумывает и распространяет слухи. Тем самым я доказывал себе, что не теряю рассудок (то есть мою прежнюю личность), что для меня изучение — это защита, что я не принимаю за истину то, что на самом деле является болезненным бредом.
Следовательно, моя попытка осмыслить психологическую подоплеку происходящего была спонтанной защитой личности от воздействия экстремальной ситуации. Эта защита была выношена лично мной, не была связана с приказом СС или советом другого узника. Она базировалась на моем профессиональном образовании и опыте. И, хотя вначале я не задумывался об этом, новое отношение к окружающему уберегло мою личность от разрушения.
Наблюдая изменения, происходящие со мной и с другими, я старался понять, почему некоторые узники генерировали слухи, и как это влияло на них самих.
Поглощенный, насколько было возможно, интересующей меня проблемой, разговаривая и обмениваясь впечатлениями с товарищами по несчастью, я чувствовал, что делаю что-то конструктивное, и делаю это независимо ни от кого. Мое исследование помогало вынести бесконечные часы изнуряющей работы, не требующей умственной концентрации. Забыть на время, что находишься в лагере, и знать, что занимаешься тем, что тебя всегда интересовало — казалось мне тогда наивысшей наградой. Постепенно ко мне вернулось самоуважение, и это обстоятельство само по себе со временем приобретало все большую ценность.
Делать записи в лагере невозможно — для этого не было времени, как не было и места, чтобы их спрятать. Заключенные подвергались частым обыскам и сурово наказывались, если у них обнаруживались какие-либо заметки. Рисковать было бессмысленно — записи все равно не удалось бы вынести за пределы лагеря, так как при освобождении заключенного раздевали догола и обыскивали с особым тщанием.
Единственный способ обойти эту проблему — стараться запомнить все происходящее. В этом мне особенно мешали катастрофическое недоедание и другие факторы, разрушающие память. Наиважнейшим среди них было никогда не оставлявшее тебя чувство: «К чему все это — ты никогда не выйдешь отсюда живым». Такое настроение постоянно усиливалось при виде каждой новой смерти.
Поэтому я часто сомневался, смогу ли когда-нибудь вспомнить все, что заучиваю. Тем не менее, я старался выделить что-то характерное или особенное и сконцентрироваться на нем, повторяя свои соображения снова и снова. У меня стали привычкой эти бесконечные повторения, впечатывания в память. Оказалось, что такой метод работает.
Хотя лагерными правилами разговоры за работой строго запрещались, они были единственной отдушиной при тяжелом, изнуряющем труде. Свободное время в основном уходило на отдых и сон, но те, кто не утратил интереса к жизни, предпочитали беседу.
Заключенных переводили из рабочей группы в другую, и из барака в барак, чтобы не могли устанавливаться близкие отношения. Я, например сменил около 20 групп и 5 бараков (по 200–300 заключенных в каждом). Так я познакомился примерно с 600 заключенными в Дахау (из 6000) и с 900 в Бухенвальде (из 8000). Только заключенные одной категории (уголовные, политические, гомосексуалисты) жили все время вместе, но на время работ смешивались с другими категориями. Так что, если был интерес, на работе можно было побеседовать с заключенным из любой категории.
Среди заключенных мне удалось найти двух человек, которые были не против заниматься психоаналитическими наблюдениями и делиться ими, например, во время утренней переклички. Мне они очень помогли в сборе материала.
После освобождения из лагеря, когда мое здоровье поправилось, а главное, я почувствовал себя в безопасности, эмигрировав в Америку, многое из, казалось бы, забытого, вернулось ко мне. Я начал переносить все это на бумагу.
Проблема была и в том, чтобы не было свидетелей при психоаналитическом опросе наблюдаемого. Еще труднее было оставаться объективным, когда обсуждались вопросы, вызывающие сильные эмоции. Надеюсь, что понимание этого позволило мне избежать наиболее очевидных просчетов.
Внезапные личностные изменения связаны с травматическими воздействиями. Первый такой шок человек получает при аресте, второй при крайне жестком обращении с ним. Они могут сочетаться, а могут быть разделены во времени. Транспортировка в лагерь также является инициацией в мучения.
Восприятие же травматической ситуации зависит от личности человека, от его социального происхождения и политических взглядов. Также важно был ли уже опыт отсидки за уголовные или политические преступления.
Неполитические из среднего класса (меньшинство в концлагере) труднее всего переживали заключение. Они долго не могли понять, что случилось с ними и почему. При наказаниях они уверяли СС, что никогда не сопротивлялись нацизму и были послушны закону. Они считали свое заключение ошибкой. Эсэсовцы издевались над ними, как хотели. Этих заключенных больше всего подавляло, когда к ним относились, как к обычным уголовникам. Их поведение показывает, насколько слаб был аполитичный средний немецкий класс в противостоянии национал-социализму. У этого класса не было принципиальности ни по философским, ни по этическим, ни по политическим, ни по социальным вопросам. Их самоуважение покоилось на семейном или профессиональном благополучии. В лагере их больше всего унижало обращение на ты и презрение к их статусу. И именно эта утрата статуса разрушала их личность. Часто самоубийства происходили среди людей этой группы. Многие из них впадали в депрессию, бытовые дрязги, постоянное саможаление. Их третировали и обкрадывали, что поощрялось эсэсовцами. Они были неспособны к самостоятельности и копировали поведение других, в основном, уголовников. Некоторые прислуживали эсэсовцам, становясь их шпионами (обычно в лагере шпионили только уголовники). СС покрывала информатора, пока он был необходим, затем с ним расправлялись заключенные.
Что касается политических, они были психологически готовы к заключению. Они принимали его осознанно. Конечно, они тревожились за свою судьбу, за судьбу своих семей и друзей, но они не деградировали только от одного факта заключения. Такие узники совести, как Свидетели Иеговы стойко переносили заключение, благодаря строгой религиозности. Поскольку их преступление заключалось в отказе от службы в армии, им предлагали взять оружие в руки в обмен на свободу. Они упорно отказывались.
Свидетели Иеговы были хорошими товарищами, корректными и отзывчивыми и спорили только по религиозным вопросам. За их трудолюбие и исполнительность их часто назначали старостами, при этом они никогда не издевались над другими заключенными и не пользовались положением для достижения привилегий.
Уголовники меньше всех испытывали шок от заключения. Большинство из них ненавидело лагерь. Они вели себя так, будто были наравне с воротилами политики и бизнеса, с адвокатами и судьями, с теми, кто засадил их в тюрьму. Это их стремление к главенству эсэсовцы использовали, чтобы уголовники контролировали других заключенных, которых уголовники всячески обирали.
Обычно стандартная «инициация» в заключенные происходила во время транспортировки их из местной тюрьмы в лагерь. Чем короче было расстояние, тем медленнее приходилось ехать: нужно было какое-то время, чтобы «сломать» заключенных. На всем пути до лагеря они подвергались почти непрерывным пыткам. Характер пыток зависел от фантазии эсэсовца-конвоира. Но и здесь был обязательный набор: избиение плеткой, удары в лицо, живот и пах, огнестрельные и штыковые ранения. Все это перемежалось процедурами, вызывающими предельное утомление, например, заключенных часами заставляли стоять на коленях и т. п.
Время от времени кого-нибудь расстреливали. Запрещалось перевязывать раны себе или своим товарищам. Охранники вынуждали заключенных оскорблять и избивать друг друга, богохульствовать, обливать грязью своих жен и т. п. Я не встречал ни одного заключенного, которому удалось бы избежать процедуры «инициации», продолжавшейся обычно не менее двенадцати часов, а зачастую и много дольше. Все это время любое неисполнение приказа (скажем, ударить другого заключенного) или попытка оказать помощь раненому, карались смертью на месте.
Цель такой начальной массовой травматизации — сломать сопротивление заключенных, изменить если не их личности, то хотя бы поведение. Пытки становились все менее и менее жестокими по мере того, как заключенные прекращали сопротивляться и немедленно подчинялись любому приказу эсэсовцев, каким бы изощренным он ни был.
Несомненно, «инициация» была частью хорошо разработанного плана.
Случалось, что узники вызывались в штаб-квартиру гестапо или на суд в качестве свидетелей. По пути обратно в лагерь их никто даже пальцем не трогал. Даже когда они возвращались вместе с новичками, эсэсовцы оставляли их в покое, как только выяснялся их статус. Из тысячи австрийцев, арестованных в Вене и доставленных в Бухенвальд, десятки были убиты и многие покалечены; практически никто из нас не избежал телесных повреждений. Но когда почти столько же заключенных переводились из Дахау в Бухенвальд, на этапе, который, как мы опасались, будет повторением первого, никто из нас не только не погиб, но и не получил, насколько мне известно, никаких повреждений.
Трудно сказать, насколько процесс изменения личности ускорялся «инициацией». Большинство заключенных довольно быстро оказывалось в состоянии полного истощения: физического — от издевательств, потери крови, жажды и т. д., психологического — от необходимости подавлять свою ярость и чувство безысходности, чтобы не сорваться и, следовательно, не погибнуть тут же. В результате происходящее слабо фиксировалось в затуманенном сознании.
Я помню состояние крайней слабости, охватившей меня от легкой штыковой раны, полученной в самом начале, и от страшного удара по голове. Я потерял много крови, тем не менее ясно помню некоторые свои мысли и эмоции во время этапа. Меня удивляло, почему эсэсовцы не убили нас всех сразу. Я поражался, что человек может столько выдержать и не сойти с ума или не покончить жизнь самоубийством, хотя некоторые так и поступили, выбросившись из окна поезда.
Главное — и было отрадно это сознавать — я не «свихнулся» от пыток (чего очень боялся) и сохранил способность мыслить и некий главный ориентир.
Теперь издалека все это кажется не столь существенным, но тогда для меня было крайне важно. Можно попытаться сформулировать в одной фразе главную проблему всего периода заключения: защитить свою душу так, что если посчастливится выйти из лагеря, то вернуться на свободу тем же человеком, каким был до заключения. Теперь я знаю, что подсознательно как бы раскололся на внутреннее «Я», которое пыталось себя сохранить, и тот остаток личности, который должен был подчиниться и приспособиться, чтобы выжить.
Кроме травматизации, гестапо использовало чаще всего еще три метода уничтожения всякой личной автономии. Первый — насильственно привить каждому заключенному психологию и поведение ребенка. Второй — заставить заключенного подавить свою индивидуальность, чтобы все слились в единую аморфную массу.
Третий — разрушить способность человека к самополаганию, предвидению и, следовательно, его готовность к будущему.
В детстве ребенка часто охватывает чувство бессильной ярости, но для взрослого такое состояние губительно. Заключенный тем более должен как-то справляться со своей агрессивностью, и один из самых безопасных способов — обратить ее на себя самого. При этом усиливаются мазохистские, пассивно-зависимые, детские стереотипы поведения, внешне безопасные, поскольку они якобы предохраняют заключенного от конфликтов с СС. Однако именно такой психологический механизм и отвечает задаче СС — превратить заключенного в подобие несмышленого и зависимого ребенка.
Обращение с заключенными в лагере часто напоминало отношение жестокого и властного отца к своим беспомощным детям. Даже самый суровый родитель угрожает наказанием значительно чаще, чем действительно применяет его. И в лагере наиболее эффективным методом воспитания чувства детской беззащитности были непрекращающиеся угрозы расправы.
Лишь немногие заключенные подвергались публичному наказанию розгами, но не проходило и часа без угрозы получить «двадцать пять в задницу». Смириться с возможностью такого детского наказания означало для взрослого неминуемую потерю самоуважения.
Угрозы и ругательства со стороны эсэсовцев и капо почти всегда касались анальной сферы. Очень редко к заключенному обращались иначе, чем «дерьмо» или «жена». Все усилия как бы направлялись на то, чтобы свести заключенного до уровня ребенка, еще не научившегося пользоваться горшком.
Так, заключенные справляли нужду только по приказу в соответствии со строгими лагерными правилами, и это превращалось в важное событие дня, подробно обсуждавшееся. В Бухенвальде запрещалось пользоваться туалетом в течение всего рабочего дня. Даже когда для заключенного делалось исключение, он должен был просить разрешение у охранника, а после отчитываться перед ним в такой форме, которая подрывала его самоуважение.
Другим средством регрессии к детскому поведению была работа. Заключенных, особенно новичков, заставляли делать абсолютно бессмысленную работу, например, перетаскивать камни с одного места на другое, а затем обратно. Или рыть ямы голыми руками, когда лопаты лежали рядом. Заключенные ненавидели бессмысленную работу, хотя, казалось бы, им должно было наплевать, есть ли от их работы вообще какая-то польза. Взрослый человек чувствует себя униженным, когда его заставляют выполнять «детскую» или дурацкую работу, и заключенные часто предпочитали даже более тяжелые задания, если в итоге получалось что-то похожее на результат. Еще больше оскорбляло людей, когда их запрягали, как лошадей, в тяжелые вагонетки и заставляли бежать галопом.
Более осмысленная работа чаще поручалась «старикам». Значит, действительно, принуждение к бессмысленной работе сознательно использовалось как метод превращения уважающего себя взрослого в послушного ребенка. Нет никакого сомнения в том, что работа, которую выполняли заключенные, и издевательства, которым они подвергались, разрушали самоуважение и не позволяли им видеть в себе и в своих товарищах полноценных взрослых людей.
Сравнение некоторых элементов внутреннего распорядка в Дахау (организованном в 1933 году) и в Бухенвальде (1937 год) дает картину растущей деперсонализации всей лагерной жизни за этот период. В Дахау, например, официальное наказание, в отличие от рядового издевательства, всегда было направлено на конкретного человека. Вначале его дело слушалось в присутствии специального офицера СС. По западным юридическим стандартам подобное слушание было не более чем фарсом, но по сравнению с более поздней лагерной практикой оно свидетельствовало все же об известной степени уважения к личности. По крайней мере, заключенному говорили, в чем он обвиняется, и давали возможность опровергнуть обвинение.
Перед наказанием розгами заключенного осматривал лагерный врач — тоже лишняя процедура, так как врач редко отменял розги, но иногда мог уменьшить число ударов.
Подобное отношение к заключенному — как к личности — было уже абсолютно исключено в Бухенвальде, что соответствовало поздней фазе национал-социализма. Здесь за все отвечала группа, а не индивидуум. В Дахау наказывался заключенный, старавшийся перетаскивать камни поменьше. В Бухенвальде в такой ситуации наказанию подверглась бы вся группа, включая начальника.
У заключенных не было иного выхода, как подчиниться давлению СС, которое вынуждало их быть пассивными внутри безликой массы. И чувство самосохранения, и давление СС работали в одном направлении. Оставаться независимым значило обречь себя на трудную и опасную жизнь. Подчиниться СС, казалось бы, соответствовало интересам самого заключенного, поскольку это автоматически делало его жизнь легче. Похожие механизмы работали и вне лагеря, хотя и не в такой очевидной форме.
Всюду, где возможно, заключенных наказывали группой, и вся группа страдала вместе с человеком, который вызвал наказание Гестапо использовало этот метод как антииндивидуалистический, поскольку считалось, что группа будет стараться контролировать своих членов. Именно в интересах группы было сдерживать всякого, кто своим поведением мог бы ей навредить. Как уже отмечалось, угроза наказания возникала чаще, чем само наказание, что вынуждало группу утверждать свою власть над индивидуумом чаще и иногда даже эффективнее, чем это делало СС. Во многих отношениях давление группы было практически постоянным. Причем в лагере жизнь заключенного особенно зависела от помощи его товарищей по несчастью, что еще более способствовало постоянному контролю группы над индивидуумом.
Следующий пример может пояснить это.
Однажды зимой в лютую непогоду заключенные в течение нескольких часов проходили перекличку на плацу. Таково было наказание за побег: все стоят на плацу пока не найдут беглецов. Это было настоящим мучением. Видеть, как рядом умирают товарищи и ничего не мочь сделать. Остается — раствориться в безликой толпе, ничего не видеть и не чувствовать.
Но наступает момент, когда эта безликая толпа понимает, что «все равно Гестапо всех не убьет», и страх исчезает. Люди становятся безразличны к охране, пыткам, всех охватывает неимоверное чувство счастья свободы от страха. Утратив надежду на личное выживание, человек с легкостью и героизмом помогает ближнему. Такая помощь одухотворяет.
И то ли из-за этого (беспомощность охраны перед самозабвенной толпой), то ли из-за того, что уже скончалось от ожидания полсотни заключенных, всех распускают по баракам. Теперь каждый облегченно вздыхает — он жив, но уже нет того чувства безопасности, которое он ощутил, пребывая в толпе.
В только что приведенном примере, мы видели, как группа страдает за индивидуалистических поступок самозащиты (бегство). Но вот другой пример, где давление группы не менее эффективно, но уже на заключенного, который пытался защитить другого. Иногда героизм становится наивысшим моментом самоутверждения. Но героями в лагере считаются не те, кто умер мученически за политические или религиозные убеждения, а тот, кто умер, пытаясь защитить других.
СС всячески стремилось устранить героизм, как проявление индивидуальности. За защиту других обычно расстреливали. Могла пострадать и вся группа, к которой принадлежал защитник.
Вот какой случай произошел однажды в октябре 1940 года.
Рабочая команда, состоявшая из заключенных евреев «мирно» возвращалась после доставки груза. Именно в такие моменты можно было немного расслабиться и поговорить. Им повстречался сержант СС по имени Авраам, который особо не любил евреев, за то, что над его именем подсмеивались сослуживцы. Увидев праздно идущих заключенных, он приказал им несколько раз упасть лицом в грязь. В группе были два брата из Вены по фамилии Хамбер. При падении один из них потерял очки, которые упали в придорожную канаву, наполненную водой. Он попросил сержанта разрешить ему найти свои очки. Обычно в лагере такие просьбы удовлетворялись. Но здесь на дороге просьба выйти из колонны становилась индивидуалистичным актом.
Получив разрешении Хамбер нырнул в воду, но очков не нашел. Еще раз нырнул — безрезультатно. Он уже махнул на них рукой и хотел вылезать, но сержант напомнил ему, что он просил разрешения найти очки и приказал ему нырять, пока он их не найдет. В результате, так ничего и не найдя, изнеможенный ныряниями заключенный скончался. Такова была расплата за «слишком личную» просьбу.
Что было потом, не вполне ясно. Известно, что эту сцену видел какой-то штатский и доложил об этом к неудовольствию лагерного начальства. Началось следствие. Комендант допрашивал всю рабочую группу. Все говорили, что ничего не видели и ничего не знают. Только второй Хамбер, желая отомстить за смерть брата, рассказал как всё было. После чего группу отпустили. Казалось все сошло на нет, как это обычно и бывало, когда кто-то из гражданских был очевидцем лагерной расправы. Но было и исключение — в этом деле свидетельствовал заключенный.
Тем же вечером Хамбера вызвали к помощнику коменданта, после чего он исчез. Своим заявлением он поставил под удар не только рабочую группу, но и капо. Группу могли расформировать, а для евреев много значило — попасть в «хорошую» группу, ведь такие команды для них были закрыты. За время короткой встречи в бараке Хамбер понял чего стоил его героический вызов, но забрать обратно свое заявление означало оклеветать эсэсовца, за что полагалась смерть. А ему обещали, что с ним ничего не произойдет, если он даст правдивые показания.
Хамбера посадили в бункер (одиночную камеру пыток), где он пробыл десять дней, после чего его уже видели в покойницкой, но без следов насилия на теле. Официальная версия была — самоповешение.
Спустя примерно неделю на допрос вызвали троих из его команды. Через три дня их тела оказались в морге. Их умертвили уколом. Еще через неделю та же участь постигла еще троих из той же команды. Можно представить, что они чувствовали, зная о своей судьбе. Но ни один из них не совершил самоубийства.
Такими мерами СС укрепляли воздействие группы на индивида. Боясь даже оправданных вспышек индивидуализма, группа принуждала индивида сдерживаться.
При изучении статистики возникает вопрос, почему в концентрационных лагерях был большой процент просто умерших людей. В рапортах цифры колеблются от 20 % до 50 % и не дают возможности вывести общее число.
Дело в том, что, например, в Бухенвальде тысячами умирали в первый же год заключения от физического и морального истощения, а также от утраты воли к жизни. Но кто жил в лагере дольше получал и больше шансов на выживание. Как правило, широкомасштабные наказания «стариков» были редки (как случай с Хамбером). Среди освобожденных в 1945 году тысячи провели в лагере пять, а то и десять лет. Что говорит о том, что обобщающие данные о лагерной смертности не могут быть однозначными (у нас есть точные данные только за 6 месяцев 1942 года).
Я думаю, что уровень смертности «стариков» редко превышал 10 % в год, в то время как смертность среди «новичков» была примерно 15 % в месяц. Такой террор достигал невыносимого предела в середе «новичков» и во многих развивал стремление к смерти. Кроме того, «новичков» размещали в худших условиях по сравнению с условиями жизни «стариков». Их пища была скуднее. Месяцами им не передавали присланных денег или почты. Все это усугубляло их деградацию.
Изучение лагерной жизни позволяет предположить, что в условиях крайней изоляции влияние окружающей обстановки на личность может стать тотальным. Выживание человека тогда зависит от его способности сохранить за собой некоторую область свободного поведения, удержать контроль над какими-то важными аспектами жизни, несмотря на условия, которые кажутся непреодолимыми. Чтобы остаться человеком, не стать тенью СС, необходимо было выявить достаточно важные для вас жизненные ситуации, которыми вы могли бы управлять.
Этому меня научил немецкий политзаключенный, рабочий-коммунист, сидевший в Дахау уже четыре года. После инициации на этапе я прибыл туда в жалком состоянии. Мне кажется, «старик», оценив мое положение, решил, что у меня мало шансов выжить без посторонней помощи. Он заметил, как я с отвращением отвернулся от пищи, и поделился со мной своим богатым опытом: «Послушай, реши твердо, что ты хочешь: жить или умереть? Если тебе все равно — можешь не есть. Но если ты решил выжить, то путь один — ешь всегда и все, что дают, как бы ни было противно. При любой возможности испражняйся, чтобы убедиться — твой организм работает! Как только появится свободная минутка, читай или ложись и спи, а не пережевывай лагерные слухи».
Я усвоил этот урок, и очень вовремя. Я стал изучать происходящее, что заняло место предложенного чтения. Вскоре я убедился, как важен был урок. Но прошли годы, прежде чем я полностью осознал его психологическую ценность.
Для выживания необходимо, невзирая ни на что, овладеть некоторой свободой действия и свободой мысли, пусть даже незначительной. Две свободы — действия и бездействия — наши самые глубинные духовные потребности, в то время как поглощение и выделение, умственная активность и отдых — наиболее глубинные физиологические потребности. Даже незначительная, символическая возможность действовать или не действовать, но по своей воле (причем к духу и к телу это относится в одинаковой мере) позволяла выжить мне и таким, как я.
Бессмысленные задания, почти полное отсутствие личного времени, невозможность что-либо планировать из-за постоянных и непредсказуемых перемен в лагерных порядках — все это действовало глубоко разлагающе.
Пропадала уверенность, что твои поступки имеют хоть какой-то смысл, поэтому многие заключенные просто переставали действовать. Но, переставая действовать, они вскоре переставали жить. По-видимому, имело принципиальное значение, допускала ли обстановка — при всей ее экстремальности — хотя бы малейший выбор, минимальную возможность как-то прореагировать, пусть объективно такая возможность и была незначительной по сравнению с огромными лишениями.
Возможно, поэтому СС перемежало жестокие репрессии с некоторыми послаблениями: истязание заключенных изредка заменялось наказанием особо бесчеловечной охраны; неожиданно проявлялось уважение и даже вручалась награда кому-то из тех заключенных, кто отстаивал свое достоинство; внезапно объявлялся день отдыха и т. д. Большинство из умерших в лагере своей смертью — это те, кто перестал надеяться на такие послабления и использовать их, хотя они случались даже в самые черные дни, то есть умирали люди, полностью утратившие волю к жизни.
Искусство, с которым СС использовало данный механизм уничтожения человеческой веры в будущее и способность его прогнозировать, производит глубокое впечатление. Не имея доказательств, я не могу утверждать, применялся ли этот механизм намеренно или бессознательно, но работал он с ужасающей эффективностью. Если СС хотело, чтобы некая группа людей (норвежцы, политзаключенные и т. д.) приспособилась, выжила и работала в лагере, объявлялось, что их поведение может повлиять на их судьбу. Тем группам, которые СС хотело уничтожить (восточные евреи, поляки, украинцы и т. д.), давали ясно понять, что не имеет ни малейшего значения, насколько добросовестно они работают или стараются угодить начальству.
Другой способ разрушить веру и надежду заключенных в то, что они могут повлиять на свою судьбу, лишить воли к жизни — резко менять условия их жизни. В одном лагере, например, группа чешских заключенных была полностью уничтожена следующим образом. На некоторое время их выделили как «благородных», имеющих право на определенные привилегии, дали жить в относительном комфорте без работы и лишений. Затем чехов внезапно бросили на работу в карьер, где были самые плохие условия труда и наибольшая смертность, урезав в то же время пищевой рацион. Потом обратно — в хорошее жилище и легкую работу, через несколько месяцев — снова в карьер на мизерный паек, и т. д. Вскоре все они умерли.
Меня, например, трижды «отпускали» на свободу, переодев в штатское.
Основной целью СС было контролирование способности принятия решений. Решение остаться в живых или умереть, — возможно, высшее проявление самоопределения. В этом плане в лагере базовый принцип был такой: чем больше самоубийств, тем лучше, но и здесь решение должно исходить не от заключенного. Если эсэсовец спровоцировал заключенного броситься на проволоку под напряжением — все в порядке. Для тех же, кто самостоятельно решает совершить попытку самоубийства, существует специальный приказ (в Дахау с 1933 года): неудачно совершившим самоубийство — наказание 25 ударов и длительное одиночное заключение.
Такое же наказание применялось к тем, кто пытался предотвратить самоубийство или вернуть человека к жизни после попытки самоубийства. Мне кажется, СС интересовало не само наказание, а его угроза с целью уничтожить самоопределение.
Заключенные, усвоившие постоянно внушаемую СС мысль, что им не на что надеяться, что они смогут выйти из лагеря только в виде трупа, поверившие, что они никак не могут влиять на свое положение — такие заключенные становились, в буквальном смысле слова, ходячими трупами.
В лагерях их называли «мусульманами», ошибочно приписывая последователям Магомета фатализм в отношении своей судьбы.
Но, в отличие от настоящих мусульман, эти люди принимали решение подчиниться судьбе не по своей воле. Это были заключенные, настолько утратившие желания, самоуважение и побуждения в каких бы то ни было формах, настолько истощенные физически и морально, что полностью подчинялись обстановке и прекращали любые попытки изменить свою жизнь и свое окружение.
Процесс превращения в «мусульманина» был достаточно нагляден. Вначале человек переставал действовать по своей воле. Когда другие замечали случившееся, то старались больше с ним не общаться, так как любой контакт с «отмеченным» мог привести только к саморазрушению На данной стадии такие люди еще подчинялись приказам, но слепо и автоматически, без избирательности или внутренних оговорок, без ненависти к издевательствам. Они еще смотрели по сторонам, или, по крайней мере, «двигали глазами». Смотреть прекращали много позже, хотя и тогда продолжали двигаться по приказу, но уже никогда не делали ничего по своей воле. Прекращение собственных действий, как правило, совпадало по времени с тем, что они переставали поднимать ноги при ходьбе — получалась характерная шаркающая походка. Наконец, они переставали смотреть вокруг, и вскоре наступала смерть.
Превращение человека в «мусульманина» было также не случайно. Это можно показать на примере правила «не сметь смотреть». Видеть и анализировать происходящее в лагере было совершенно необходимо для выживания, но еще более опасно, чем «высовываться». Хотя часто и пассивного «не видеть, не знать» оказывалось недостаточно. Чтобы выжить, приходилось активно делать вид, что не замечаешь, не знаешь того, что СС требовало не знать.
Одна из самых больших ошибок в лагере — наблюдать, как измываются или убивают другого заключенного: наблюдающего может постигнуть та же участь. Но совершенно не исключено, что тут же эсэсовец заставит этого же заключенного смотреть на убитого, выкрикивая, что такое произойдет с каждым, кто посмеет ослушаться. Здесь нет противоречия, просто — впечатляющий урок. Ты можешь замечать только то, что мы хотим, чтобы ты видел, и ты умрешь, если будешь наблюдать происходящее, исходя из своих внутренних побуждений. Идея все та же — свою волю иметь запрещено.
И другие примеры показывают, что все происходившее в лагере было не случайно, а имело свои причины и цель. Скажем, эсэсовец пришел в неистовство из-за якобы сопротивления и неповиновения, он избивает или даже убивает узника. Но посреди этого занятия он может крикнуть «Молодцы!» проходящей мимо рабочей колонне, которая, заметив экзекуцию, срывается в галоп, отворачивая головы в сторону, чтобы как можно скорее миновать злополучное место, «не заметив». И внезапный переход на бег, и повернутые в сторону головы совершенно ясно обозначают, что они «заметили». Но это неважно, поскольку они продемонстрировали, что усвоили правило «не знать, чего не положено».
Знать только разрешенное — свойственно именно детям. Самостоятельное существование начинается со способности наблюдать и делать собственные выводы.
Не видеть того, что важнее всего, не знать, когда хочется знать так много, — самое разрушительное для функционирования личности. Более того, способность к верным наблюдениям и правильным умозаключениям, раньше служившая опорой личной безопасности, не только теряет смысл, но и создает реальную угрозу для жизни. Вынужденный отказ от способности наблюдать, в отличие от временной невнимательности, ведет к отмиранию этой способности.
На самом же деле, ситуация была еще сложнее. Заключенный, «заметивший» издевательство, наказывался, но это было ничто в сравнении с тем, что его ждало, если он хотел помочь потерпевшему. Такая эмоциональная реакция была равносильна самоубийству. И поскольку порой не реагировать было невозможно, то оставался только один выход: не наблюдать. Таким образом, обе способности — наблюдать и реагировать — необходимо было заблокировать в целях самосохранения. Но ведь если кто-то перестает наблюдать, реагировать и действовать, он прекращает жить. Чего как раз и добивалось СС.
Даже тому, кто не стал «мусульманином», кто как-то сумел сохранить контроль за некоей маленькой частичкой собственной жизни, неизбежно приходилось идти на уступки своему окружению. Чтобы просто выжить, не следовало задаваться вопросом: платить ли кесарю или не платить, и даже, за редким исключением, сколько платить? Но, чтобы не превратиться в «ходячий труп», а остаться человеком, пусть униженным и деградировавшим, необходимо было все время сознавать, где проходит та черта, из-за которой нет возврата, черта, дальше которой нельзя отступать ни при каких обстоятельствах, даже если это значит рисковать жизнью. Сознавать, что если ты выжил ценой перехода за эту черту, то будешь продолжать жизнь, уже потерявшую свое значение.
Эта черта, из-за которой нет возврата, была у всех у нас разной и подвижной. В начале своего заключения большинство считало «за чертой» служить СС в качестве капо или начальника блока. Позже, после нескольких лет в лагере, такие относительно внешние вещи уступали место значительно более глубоким убеждениям, составившим потом основу сопротивления. Этих убеждений необходимо было придерживаться с крайним упорством. Приходилось постоянно держать их в памяти, только тогда они могли служить оплотом пусть сильно съежившейся, но все же сохранившейся человечности.
Следующим по важности было понимание того, как уступать, когда не затрагивается «последняя черта». Это, хотя и не столь принципиальное, но не менее важное знание своего отношения к уступкам требовалось почти постоянно.
Если ты хотел выжить, подчиняясь унизительным и аморальным командам, то должен был сознавать, что делаешь это, чтобы остаться живым и неизменным как личность. Поэтому для каждого предполагаемого поступка нужно было решить, действительно ли он необходим для твоей безопасности или безопасности других, будет ли хорошо, нейтрально или плохо его совершить. Осознание собственных поступков не могло их изменить, но их оценка давала какую-то внутреннюю свободу и помогала узнику оставаться человеком. Заключенный превращался в «мусульманина» в том случае, если отбрасывал все чувства, все внутренние оговорки по отношению к собственным поступкам и приходил к состоянию, когда он мог принять все, что угодно.
Те, кто выжили, поняли то, чего раньше не осознавали: они обладают последней, но, может быть, самой важной человеческой свободой — в любых обстоятельствах выбирать свое собственное отношение к происходящему.
Термин «новичок» относится к заключенным, находящимся в лагере не более года. «Стариками» называли тех, кто отсидел больше трех лет. «Новичков» встречали словами: «если ты продержишься в первые три недели, то у тебя есть шанс прожить год, если — три месяца, то выживешь и в следующие три года. За первый месяц пребывания в лагере умирало от 10 до 15 % вновьприбывших. Во второй месяц, если не было массовых казней — в два раза меньше. В третий месяц уровень составлял 3 % и далее для оставшихся 75 % выживших он опускался до 1 %. Выживали, как правило, физически крепкие и изначально здоровые люди. «Новички» обычно старались подольше сохранить свои силы, надеясь скоро выйти из лагеря. «Старики» же думали только о том, как максимально приспособиться к жизни в лагере, не питая уже надежды выйти из него. Некоторые даже ставили себе некий максимальный предел пребывания в лагере, после чего кончали жизнь самоубийством. Со временем жизненный порыв «новичков» затухал, сменяясь уступками, покорностью, зависимостью и пассивностью. Характерным отличием «новичков» от «стариков» было отношение к лагерной жизни — для первых он чем-то нереальным (по сравнению с внешним миром), а для вторых — единственной реальностью. Эмоциональный разрыв с теми, кто остался в «прошлой жизни» ускорял деградацию личности. «Новички» тратили деньги на установление связи с близкими, «старики» — на устроение «теплого местечка» в лагере. «Новички» интересовались новостями из внешнего мира, «стариков» же интересовали только лагерные новости. СС специально создавало условия для разрыва эмоциональных связей с близкими. Родные всячески третировались в общественной жизни, при этом им объясняли, что их родственник не выходит из лагеря из-за каких-то новых проступков. Такое постоянное откладывание сроков освобождения вселяло в них апатию.
К «внешнему мир» у «стариков» вырабатывалось неприятие, даже ненависть («они там наслаждаются жизнью, а мы тут страдаем», а затем равнодушие, забвение и безразличие. «Новички» же любили поговорить о своих семьях, друзьях, работе и положении в обществе.
Конечно, было у них и нечто общее. Это мечты и фантазии о грядущих мировых катаклизмах, только в силу которых они могут быть освобождены. Они мечтали, что станут выдающимися лидерами нового мира. Но мало думали о будущей встрече с семьей и детьми. Вероятно, мечты о высоком положении были связаны с желанием вернуть себе чувство само уважения. Безобидные фантазии о личной жизни оставались без реакции. Но если заключенный начинал мнить себя ребенком, капризничать и не слушаться, что могло навлечь наказание на всю группу — на него воздействовали доступными способами. «Детское» поведение выражалось в удовлетворении элементарных потребностей в еде, сне и отдыхе, а также в заботе только о текущем моменте. Такие люди становились неспособны к длительным отношениям, были вспыльчивы и легко отходчивы, в драке кусались и царапались. Они любили похвастаться и приврать и не стыдились этого.
Психические изменения, происходившие со всеми «стариками», формировали личности, способные и желающие принять внушаемые СС ценности и поведение, как свои собственные. Причем немецкий национализм и нацистская расовая идеология принимались легче всего. Удивительно, как далеко продвигались по этому пути даже высокообразованные политзаключенные.
Одно время, например, американские и английские газеты были полны историй о жестокостях, творимых в немецких концлагерях. Верное своей методике коллективной ответственности, СС наказывало весь лагерь за появление подобных статей, которые, очевидно, основывались на показаниях бывших заключенных. Обсуждая эти события, «старики» настаивали на том, что иностранные газеты не должны вмешиваться во внутренние дела Германии, и выражали свою ненависть к журналистам, которые объективно хотели им помочь.
В 1938 году в лагере я опросил более ста «стариков — политзаключенных.
Многие из них не были уверены, что следует освещать лагерную тему в иностранных газетах. На вопрос, приняли бы они участие в войне других государств против нацизма, только двое четко заявили, что каждый, сумевший выбраться из Германии, должен бороться с нацизмом, не щадя своих сил.
Почти все заключенные, исключая евреев, верили в превосходство германской расы. Почти все они гордились так называемыми достижениями национал-социалистического государства, особенно его политикой аннексии чужих территорий. Большинство «стариков» заимствовало у гестапо и отношение к так называемым «неполноценным» заключенным. Гестапо проводило ликвидацию отдельных групп «неполноценных» еще до вступления в силу общей программы уничтожения.
У заключенных были по этому поводу свои собственные соображения. Дело в том, что «новички» создавали для «стариков» сложные проблемы. Их жалобы на убогость лагерной жизни, их неприспособленность вносили дополнительную напряженность в и без того сложную жизнь бараков. Их неправильное поведение в бараке или в рабочей команде угрожало всем. «Высовываться», обращать на себя внимание всегда было опасно, и обычно вся группа, в которой находился «заметный» человек, выбиралась СС для специального наблюдения. Так что «новички» оказывались помехой для всех остальных.
Более того, самые слабые из «новичков» чаще становились доносчиками.
Слабые обычно умирали в течение первых недель, поэтому казалось, что от них можно избавиться и раньше. «Старики» иногда этому содействовали, давая «новичкам» опасные задания или отказывая им в помощи. Избавляясь от «неполноценных», они поступали согласно идеологии СС. Таким же образом «старики» обращались с доносчиками. Самозащита требовала их устранения, но метод, по которому их мучили целыми днями и медленно убивали, был заимствован у гестапо.
Иногда кто-нибудь из эсэсовцев, повинуясь минутной прихоти, отдавал бессмысленный приказ. Обычно приказ быстро забывался, но всегда находились «старики», которые еще долго его соблюдали и принуждали к этому других.
Однажды, например, эсэсовец, осматривая одежду узников, нашел, что какие-то ботинки внутри грязные. Он приказал мыть ботинки снаружи и внутри водой с мылом. После такой процедуры тяжелые ботинки становились твердыми как камень. Приказ больше никогда не повторялся, и многие не выполнили его и в первый раз, потому что эсэсовец, как это часто случалось, отдав приказ и постояв немного, вскоре удалился. Тем не менее, некоторые «старики» не только продолжали каждый день мыть изнутри свои ботинки, но и ругали всех, кто этого не делал, за нерадивость и грязь. Такие заключенные твердо верили, что все правила, устанавливаемые СС, являются стандартами поведения — по крайней мере в лагере.
Так как «старики» усвоили, или были вынуждены усвоить детскую зависимость от СС, то у многих из них появлялась потребность хотя бы некоторых из офицеров считать справедливыми и добрыми. Поэтому, как это ни покажется странным, они испытывали и положительные чувства к СС. Подобные чувства обычно концентрировались на офицерах, занимающих относительно высокое положение в лагерной иерархии (но почти никогда — на самом коменданте).
Заключенные утверждали, что за грубостью эти офицеры скрывают справедливость и порядочность, что они искренне интересуются заключенными и даже стараются понемногу им помогать. Их помощь внешне не заметна, но это потому, что «хорошим» эсэсовцам приходится тщательно скрывать свои чувства, чтобы себя не выдать.
Настойчивость, с которой узники пытались обосновать подобные утверждения, вызывала у меня жалость. Целая легенда могла быть сплетена вокруг случая, когда один из двух эсэсовцев, инспектировавших барак, вытер ноги, прежде чем войти. Скорее всего, он сделал это автоматически, но действие интерпретировалось как отпор второму эсэсовцу и явная демонстрация своего отношения к концлагерю. Подобные примеры говорят о том, каким образом и до какой степени «старики» становились похожими на своего врага, и как они пытались оправдаться в собственных глазах. Но было ли СС только врагом? Если да, то такую трансформацию взглядов трудно понять. СС не менялось, оставаясь действительно жестоким, непредсказуемым врагом. Но чем дольше заключенному удавалось выжить, то есть чем в большей степени он становился «стариком», потерявшим надежду жить иначе и старавшимся «преуспеть» в лагере, тем больше он находил общих точек с СС. Причем для обеих сторон кооперация была выгоднее, нежели противостояние. Совместная жизнь, если можно ее так назвать, с неизбежностью формировала общие интересы.
К примеру, у одного или нескольких бараков был надсмотрщик из унтер-офицеров СС — блокфюрер. Каждый блокфюрер хотел, чтобы его бараки были безупречны — образцовый порядок и никаких ЧП. Это избавляло его от неприятностей с начальством и давало шанс на повышение в чине. Но в том же были заинтересованы и жившие в этих бараках заключенные. Абсолютный порядок тоже избавлял их от сурового наказания, и в этом смысле их интересы совпадали.
Заканчивая краткое описание характерных черт, приобретаемых «стариками» в процессе адаптации, я хочу снова подчеркнуть, что все изменения происходили только в определенных границах. Существовало много индивидуальных вариантов, и реально резкую грань между «стариками» и «новичками» провести было трудно.
Все, что я говорил о психологических причинах, заставляющих «стариков» приспосабливаться и становиться похожими на СС, — лишь часть общей картины.
У заключенных имелись мощные способы внутренней защиты, которые действовали в противоположном направлении. Все заключенные, включая и тех «стариков», которые идентифицировались с СС, временами нарушали ее правила. При этом случалось, что некоторые заключенные проявляли выдающуюся храбрость, а многие другие в течение всего лагерного срока сохраняли цельность и порядочность.