И сказал Господь: истреблю с лица земли человеков, которых Я сотворил, от человека до скотов, и гадов, и птиц небесных истреблю; ибо Я раскаялся, что создал их.
Я то ли ангел, то ли был ангелом, а может, пока еще ангел. Бог знает.
Одно несомненно: я очень не похож на то, чем был когда-то. И все-таки я полагаю, что я — и поныне я. С другой стороны, мое ангельское житье-бытье кончилось, и это святая правда.
Чем был я прежде, в ту пору, когда я был простым настоящим ангелом? Как мне описать то свое существование? Думается, оно было сродни существованию той легкой, летучей части вашего человеческого естества, которая проявляет себя по утрам, когда вы просыпаетесь раньше обычного и ощущаете мощную волну невесомости и оторванности от себя, когда ваше ложе превращается в громадный мягкий воздушный баллон, а вы становитесь его частицей и парите в эфире под сумрачными сводами огромного чертога. Это чувство продолжается считанные секунды; потом на вас опять наваливается вся тяжесть времени и вашей бренной сущности; вы уже не летучая частичка мыслящего вещества, вы — снова вы в начале нового дня своей жизни.
А вот для таких, как я (для таких, каким некогда был и я), это чувство отрешенного полета в огромном пространстве — вполне естественное условие существования. До тех пор, пока Он не призывает нас, что бывает очень редко. У Него — свои задачи.
Но вот Он призвал меня:
«Аннаниил».
Я должен поведать вам, кем и чем я был в то мгновение, в самом начале. Надо проследить мой путь к той перемене, что произошла во мне, когда я взялся за выполнение Его поручения. В то мгновение я был тем же, чем и всегда: обычным верным слугой.
Итак, Он призвал меня:
«Аннаниил».
И я пробудился. И заструился подобно дымку, что клубится из открытого окна дома; я начал приходить в себя, сливаться в единство сознания и естества, в Аннаниила, который ответил:
— Я здесь, Господь.
Разумеется, Он тоже был здесь. В числе всего прочего Он еще и вездесущ. Но в то же время Его и не было. Не знаю, поймете ли вы меня. Я не предстал пред очи Его. Чтобы сделать это, мне, как я понимаю, пришлось бы кануть в вечность и пройти через новое начало. Его истинные краса и мощь недоступны открытому взору смертных, а ведь ангелы тоже смертны, хотя, конечно, далеко не так слабы, как люди.
Все мы — частицы Бога, обрывки Его грез, Его желаний, но нам известны лишь наши роли в Его промысле. Если у Него и впрямь есть некий промысел, а не просто космическая Причуда, побуждающая Его шарахаться из стороны в сторону, как подчас может показаться. Посему я — щупальце его воображения — был вынужден узнавать о сути своего поручения у другого существа, такого же бесплотного, как я сам.
У «посланца».
Эх. Сам-то я никогда посланцем не бывал, не передавал благовещений, слова от Слова Его. Говорят, это интересно и даже кайфно, таково мнение знатоков. Ходят слухи, будто выражение глаз человека, который (или которая, да, да, разумеется) узрел ангела, остается с ним навсегда. (Как же они нас любят! Естественно, природно, словно собственных новорожденных чад.) И вот теперь я попаду в число немногих избранных. В число благословенных, которые удостоятся такого взгляда.
«И станешь вершителем».
А это — еще большая редкость!
Ангел, который влияет на жизнь людей, на ход человеческой истории. Ангел, который повергает в развалины крепостные стены, возжигает факелы побед и поражений! Участвовать во всем этом! (Нам этого очень недостает — ангелам, чье сознание пробуждается к жизни. У нас нет собственной истории, нет желаний, нам неведомо торжество. Разумеется, мы не знаем и крушений, и это служит нам возмещением. Но даже рыдающее, скрежещущее зубами человеческое существо порой представляется нам более настоящим, чем мы сами.)
«Что ты знаешь об Америке?»
Ничего. Никогда о ней не слыхивал.
Мне показали страну ирокезов, тех, что плыли, увлекаемые течением рек, туда, где вода превращается в соль, к самым границам великого моря, из которого сети приносили им рыбу, не смевшую подниматься к верховьям.
«С тех пор немало воды утекло».
Я был и где-то еще, и совсем нигде; иногда парил меж звезд. Потому что, как вы понимаете, у Него есть и другие муравейники. И Земля — не единственный Его кукольный домик. И есть у Него другие зверюшки для забавы. Но вот я снова смотрю на ту же картину и вижу, что там, где река встречается с морем, произошли большие перемены. Индейцы с их каноэ исчезли, и вокруг гавани расползся громадный город, набитый битком, пестрый, суетливый и зловонный. Наверное, раз в двадцать больше Рима!
«В сто раз, если ты говоришь о Риме времен Республики. Они изрядно размножились. Они дали приплод. Теперь этих проклятых созданий аж пять миллиардов».
И все в этом городе?
«Нет, не все. Но тебе надлежит начать оттуда».
Как они его называют?
«Новый Йорк».
А что же тогда Старый Йорк?
«Несущественно. Именно в Новом Йорке предстоит тебе быть глашатаем и вершителем».
Радость и предвкушение наполняют меня, я делаюсь все больше, воспаряю все выше. Какое же свершение предначертано мне? Что замыслил Бог сегодня?
«Он от них устал. Их слишком много; они слишком нечистоплотны и слишком упрямы. Слишком глупы и слишком бездарны».
И какова моя задача?
«Возвестить им конец света и погубить его».
Сьюзан Кэрриган парила на громадном мягком облаке своей кровати. Она и не спала, и не бодрствовала; она гнала прочь мысли и предавалась лишь чувствам. Она пребывала в том самом подвешенном состоянии, которое длится лишь мгновение, — когда забытье уже прошло, а сознание еще не проснулось.
И тут вдруг стоявший у кровати радиоприемник взорвался воплем Мика Джаггера: «Все впустую, все зазря!»
— Черт! — промямлила Сьюзан, внезапно почувствовав себя оскорбленной. Казалось, рот ее забит плесенью. Уши болели. Спина болела. Мочевой пузырь болел. Правая рука, слишком долго пролежавшая под подушкой, задремала там; теперь ее кололо иголочками, и она со жгучими страданиями стремилась возобновить существование.
Да еще Барри ушел.
Сьюзан перекатилась на спину, злобно скосила глаза влево, на вторую подушку, белую и совсем не продавленную, и подумала: «Сукин сын, сукин сын, член с ушами. Слил от меня».
И не то чтобы она хотела вернуть его. Пусть себе женится на своем проигрывателе и плодит компакт-диски. Он уже дозрел до уровня дебильного шимпанзе, и без него ей даже лучше. Дело было в другом — в этом ежеутреннем изумлении оттого, что Барри и впрямь ушел. В конце концов они прожили вместе почти восемь месяцев, а расстались всего шесть дней назад. Или семь? Нет, шесть.
Радиоприемник все канючил: «Оооо-ох раз я с девушкой болтал, что-то глупое сказал…»
— Оооо-ох, чтоб и тебе тоже пусто было, — пожелала Сьюзан Мику Джаггеру и, сев, хлопнула ладонью по кнопке, отчего его излияния прервались посреди очередного «квака». Шевельнувшись, она едва не побудила к излиянию и свой мочевой пузырь. Она проснулась. Привет, дядя вторник, кажется, меня зовут Сьюзан. А это пространство, 14 на 23 фута (плюс кухонная ниша и толчок) с окнами, которые выходят прямо на кроны айлантусов и темные кирпичные задворки домов Западной Девятнадцатой улицы, должно быть, безраздельно принадлежит мне.
Неужто здесь и впрямь сделалось просторнее с тех пор, как смылся Барри? В дешевом стеллаже теперь зияла брешь, прежде заполненная громадными кубами стереопроигрывателей «дарт-вейдер»; освободившееся место в стенных шкафах и аптечке тоже было очень кстати, но, увы, его оказалось не так уж много. Не слишком-то глубоки твои следочки, приятель, подумала Сьюзан, ощутив злорадство при мысли о том, каким бестелесным существом оказался Барри, и выбралась из постели — изящная голенькая девица двадцати семи лет, не так давно начавшая испытывать безосновательную тревогу из-за вопроса о том, отвисают у нее груди или пока нет. Ее волосы были средней длины, а стрижка сделана с расчетом не только на привлекательность, но и на легкость ухода за ней. Волосы эти были тщательно выдержаны в светлой гамме «клейрол», дабы сгладить немного избыточную смуглость кожи и немного бледноватый тон серо-голубых глаз. Сьюзан очень повезло с носом, и она знала об этом. Именно о таком носике мечтают все девушки, приходящие на прием к хирургам-косметологам, но, похоже, ни одна из них так и не получает желаемого. А Сьюзан он достался от рождения. Но вот рот она считала неудачным (возможно, чуть-чуть слишком вялым? Или, наоборот, недостаточно?), локти — безобразными, а склонность к полноте рассматривала как постоянную угрозу.
Усевшись на толчок, она вновь вспомнила свои детские страхи: во время оно ей казалось, что из унитаза может вот-вот выскочить какая-нибудь жуткая тварь с когтями и она не успеет убежать. А уж тогда тварь сотворит с ней такое, о чем и говорить-то нельзя. Когда Сьюзан доросла лет до восьми, этот ужас улетучился из ее мыслей, но теперь снова вернулся в форме эдакого психологического толчка, исходящего из толчка. Может, дело в том, что после ухода Барри ее стыдные места стали бесхозными и беззащитными?
— Ну погодите, дайте же передохнуть, — пробормотала Сьюзан. Но разве такое бывает? У мыслей — своя жизнь, и им на все наплевать.
Принимая душ, Сьюзан размышляла о СПИДе. Какой-то ее троюродный братец гнул спину в лаборатории по изучению СПИДа при медицинском центре Нью-Йоркского университета. Звали родича Чак Вудбери, и, чтобы навеки утратить все человеческое, достаточно было минут пятнадцать послушать его болтовню на семейных вечеринках. Но СПИД — и впрямь напасть. Несколько лет назад всякие барри могли приходить и уходить толпами, и скатертью дорога. А теперь — дудки.
Да, теперь-то уж — дудки. Вдруг как-то ни с того ни с сего оказалось, что, ложась с парнем в койку, ты ложишься со всеми, с кем за последние пять лет ложился он, да еще со всеми, с кем ложились они. Короче, к тебе тянется громадная гусеница, это чертово кольцо Мебиуса, эта скользкая цепь. И если ты не вступишь в какую-нибудь крутую баптистскую компашку и не начнешь ездить с ней на пикники, то шансы твои будут возрастать день ото дня, и когда-нибудь в этой мокрой решетке что-то со звоном лопнет и все ее прутья станут красными. Прокатимся, милашка? Нет, спасибо, я, пожалуй, дождусь следующего девственника, если, конечно, он еще попадется на этой дороге.
Обувая свои «рибок» («взрослые» туфли Сьюзан лежали в нижнем ящике ее стола в банке), она вспомнила, что уже четыре дня не бегала перед душем. Сколько лет следила за собой, и все насмарку. Из-за Барри? Нелепость. А если и впрямь из-за него? Тогда — еще большая нелепость. «Оставлю-ка я себе записку, чтобы не забыть, — решила Сьюзан. — Прилеплю клейкой лентой к горячему крану в душе».
Хорошо, что она хотя бы продолжает ходить пешком. Спустившись вниз, она пересекла Девятнадцатую улицу и зашагала к Седьмой авеню, а оттуда направилась на север. Вокруг, по своему обыкновению, визжал и вопил город. Мимо топали бегуны трусцой, напоминая Сьюзан о ее отступничестве. Водители кативших по улице грузовиков делали «бип-бип», проезжая мимо; этим «бип-бип» они как бы спрашивали: «Ну-с, что скажешь, милашка?» Обычная бравада. Даже эти бычьи головы были достаточно умны, чтобы понимать, что девушка такой наружности нипочем не свяжется с парнем, который крутит баранку грузовика. Был май, дни стояли прохладные, но ясные, высоко в синем небе, будто белая меховая подбивка, висели облака. Сьюзан размеренно; шагала на север и почти не вспоминала о Барри.
Кафетерий, в котором она обычно закусывала по пути на службу, располагался на углу Тридцать восьмой улицы. Сьюзан едва не прошла мимо, дабы наказать себя за отлынивание от утренней пробежки, но потом решила, что это глупо. Если она придет в банк, не подкрепившись кофе, апельсиновым соком и английской сдобой, то сразу начнет огрызаться и злословить. Поэтому Сьюзан вошла в кафе, села у стойки, и официантка сказала ей: «Привет, лапа». Официантка была крепко сбитой негритянкой, которая считала, что обязана по-матерински заботиться о посетителях, но не умела этого делать. «Привет, лапа» — вот и все ее достижения. Уже три года Сьюзан завтракала здесь, на полпути от дома к банку на Пятьдесят седьмой улице, но до сих пор не знала имени официантки, ну а та совершенно не интересовалась именем посетительницы.
— Ох, как же ноги-то болят! — сказала оборванная мешковатая старуха, бесформенная и безразмерная, с серой кожей и седыми волосами. Она взгромоздилась на табурет справа от Сьюзан, хотя примерно две трети сидячих мест в кафе были свободны.
«Ни гроша не дам», — свирепо подумала Сьюзан и уставилась на официантку, которая приближалась к ней с чашкой кофе. За кофе последует апельсиновый сок, а сдоба завершит трапезу. Официантка со звоном поставила чашку, отвернулась, и тут похожая на торбу старуха сказала ей:
— Мэри, мне бы стакан томатного сока, да побольше.
Официантка сердито оглянулась, словно не любила, когда к ней обращались по имени (стало быть, она — Мэри, правильно?), но потом молча удалилась и принесла два стакана сока. Когда она с грохотом поставила их, мешковатая дама подвинула через стойку несколько грязных на вид монет и сказала:
— И пятнадцать центов на чай.
— Сдается мне, мы не знакомы, лапа, — ответила официантка, продолжая подозрительно сверкать глазами.
Мешковатая дама оказалась обладательницей широченной солнечной улыбки, сиявшей счастьем.
— О, да что я такое, — молвила она. — Так, пшик.
Хмурая мина, словно отлитая из стали, вновь заняла свое место на физиономии официантки; она сгребла мелочь с конторки и опять удалилась.
«Если эта тетка заговорит со мной, — сказала себе Сьюзан, — я притворюсь, будто не слышу». Но мешковатая дама вытащила из бездонных глубин своего наряда журнал (и не какой-нибудь, а «Эсквайр»), раскрыла его и принялась увлеченно читать, мелкими глотками потягивая томатный сок.
Только проглотив половину своей английской сдобы, Сьюзан вдруг заметила, что мешковатая дама изучает ее профиль. Сьюзан метнула на старуху быстрый взгляд (теперь улыбка почему-то сделалась печальной) и торопливо отвернулась, опять сосредоточившись на сдобе. Но было уже поздно.
— Такой милой девушке просто нельзя быть несчастной, — ласково проговорила мешковатая дама.
Сьюзан удивленно повернулась к старухе и уставилась на нее во все глаза. На сей раз она увидела на лице мешковатой дамы сердобольно-сочувственное выражение.
— О чем это вы? — раздраженно спросила Сьюзан, понимая, что по сердитым ноткам ее голос никак не дотягивает до желаемого уровня. — Никакая я не несчастная.
— Бьюсь об заклад, все дело в каком-то парне, — ответила мешковатая дама, сопровождая свою речь медленным веским кивком. — Иначе и быть не может.
Сьюзан одарила ее холодной, отчужденной улыбкой, давая понять, что не желает продолжать беседу, и снова сосредоточилась на сдобе. «Если она опять заговорит со мной, пересяду на другой табурет».
Она вздрогнула, услышав треск, повернулась и увидела, что мешковатая дама вырвала из своего журнала страницу и теперь разглаживает ее на стойке, положив поближе к девушке.
— Будь я в вашем возрасте, — молвила она, — и стань несчастной по милости какого-нибудь парня, сделала бы я тогда вот это самое.
Сьюзан не удержалась и взглянула на оторванный лист. И невольно рассмеялась, когда увидела, что вся страница занята рекламой водки.
— Полагаю, это единственно правильное решение, — согласилась она.
— Нет, нет, я о конкурсе, — мешковатая дама постучала по листу толстым шишковатым пальцем с грязным ногтем. — Уж я бы еще как оттянулась, а способ оттянуться — вот он.
«Как же меня угораздило с ней связаться?» — спросила себя Сьюзан. Но, похоже, способа отбояриться от более внимательного рассмотрения предложенного рекламного листка не существовало. Девушка увидела, что там и впрямь напечатано объявление о каком-то сочинительском конкурсе и что в качестве приза победителю достанется бесплатная путевка в Москву.
Москва? Россия? Что это за приз такой? Миллионы людей всеми правдами и неправдами норовят сдернуть из России, и вдруг эта водочная компания предлагает на халяву ехать туда, а не оттуда.
— Э… Я не думаю, — начала Сьюзан, улыбнувшись на сей раз чуть радушнее, — не думаю, что это…
— А вы просто возьмите да выиграйте, — посоветовала мешковатая дама. — И увидите, что я была права. На службе у вас уйма свободного времени, и вы можете творить там, это проще пареной репы. А как напишете, так и летите себе. Совсем новый мир, совсем новые впечатления.
— Я не умею выигрывать конкурсы. Я в жизни ничего не выиг…
— Бьюсь об заклад, что на этот раз вы вполне способны победить, — заявила мешковатая дама. — И этот конкурс изменит всю вашу жизнь.
Она с полнозвучным хлюпаньем опрокинула в себя остатки томатного сока, соскреблась с табурета, одарила Сьюзан самой лучезарной из своих улыбок и добавила:
— Кому же выигрывать, если не таким милашкам? — старуха пододвинула Сьюзан журнальную страницу. — Я вам точно говорю, вот увидите.
— Но… С какой стати вы решили отдать это именно мне?
Мешковатая дама кивнула, улыбнулась и похлопала Сьюзан по плечу. Ее прикосновение оказалось на удивление легким и бодрящим.
— Считайте меня своим ангелом-хранителем, — ответила она и пошла прочь, раскачиваясь, будто буксирное суденышко в бурном море.
— Загадочная старуха, — сообщила Сьюзан официантке, которая проворно подбежала, чтобы убрать стакан из-под томатного сока. Сьюзан знала, что не сможет назвать ее Мэри, и жалела об этом.
— Умгу, — ответила официантка и дотронулась до вырванной из журнала страницы. — Это ее?
— Нет, нет, это мое, — сказала Сьюзан, толком не зная почему.
Официантка передернула плечами и удалилась, а Сьюзан поднесла к губам чашку с кофе и принялась изучать условия конкурса. Они и впрямь показались ей не слишком трудными.
Ну что ж, теперь я вижу: надо быть осторожнее, выбирая себе облик для прогулок по земле. В том кафе я был попросту жалким мешком с кишками! Ноги действительно болели; правду сказать, меня всего ломало и крутило. Кабы не мысль о скором освобождении из этой телесной оболочки, я бы не сдюжил, не довел дело до конца. Допускаю, что людской век короток, но до чего же долгим он может показаться.
Обличье это я избрал, поскольку хотел предстать перед Сьюзан Кэрриган в наименее, по ее меркам, устрашающем виде. А значит, мужчиной я быть не мог, уж это само собой разумеется. У привычного глазу златовласого босоногого отрока в белых одеждах недостаточно убедительная наружность, во всяком случае в здешних местах. Ребенок, конечно, никого не устрашит, но никого и не уговорит участвовать в объявленном журналом конкурсе. Молодая привлекательная женщина, не обремененная всякими там комплексами, не смогла бы преодолеть зону настороженности, поскольку на нее смотрели бы как на своего рода соперницу. Вот я и выбрал облик существа, каких немало крутится вокруг Сьюзан Кэрриган, да еще больного и дохлого, чтобы уж все было при всем.
Мы, ангелы, принимаем любое обличье, какое хотим, и вы это знаете. Мы умеем складывать атомы своего свободно текущего естества, а тела других живых существ используем только в случае крайности, когда некуда деваться. Поэтому моя собственная протоплазма помогает мне сделаться то пастухом, который присматривает за своим стадом по ночам, то центурионом, говорящим одному «проходи», а другому — «стой»; бывал я и оленем, мелькающим в сосновом бору и обретающим спасение. А однажды пришлось превратиться в бабочку; я тогда так запутался в ее немыслимо крошечном мозгу, что едва не позабыл, кто я такой, и чуть не остался бабочкой до конца ее дней, точнее, дня (вот же она, воплощенная скоротечность!). Любопытно, подох бы я вместе с этой бабочкой? Понятия не имею, хотя вопрос этот и представляет для меня некоторый интерес, особенно теперь, когда все изменилось.
Потому что Он за нами не следит. Понимаете, мы — что лазутчики в шпионских книжках: как только нас посылают на задание, мы оказываемся предоставленными самим себе. И самая большая опасность для нас (как и для людей, хотя они этого не понимают) заключена в свободе нашей воли.
В этом и состоит парадокс, недоступный никакому пониманию. Господь всемогущ, это одно из Его свойств. Но при всем при том ангельская и людская воля остается свободной, мы можем избирать свою судьбу, можем даже идти наперекор Его желаниям (как это сделал пресловутый Люцифер). Вот почему Бог никогда не дает людям покоя, влезает в разные мошенничества и мелкие заговоры, иногда развлекается шулерством, разрушает иллюзии и забавляется зеркалами. И все — лишь затем, чтобы заставить людей желать того же, чего желает сам. И теперь, когда Он возжаждал покончить с этим миром, в ход пошла та же метода. Вот почему меня прислали сюда, чтобы все устроить, подготовить сцену и растолковать безмозглым актерам их роли.
Покончить с этим миром. Да так, чтобы люди сами разожгли последний пожар, сами окутали земной шар свирепым всепроникающим огнем, после которого на угольях не останется никакой жизни: ни травинки, ни букашки, ни капельки воды, в которой бактерии могли бы начать все сызнова. Ничего не останется, только мертвый шар, вновь и вновь облетающий свое солнце. И все это человек совершит сам, по собственной воле. А я только немножко помогу ему.
Взрыв был слабый, он затронул только одно помещение в лабораторном крыле, да и то почти не пострадало. Два искореженных железных стола, два разбитых деревянных стула. Несколько пузырьков и склянок вдребезги, три окна, краска на потолке и стенах — вот и весь ущерб. Пустяки, право слово, пустяки.
Но, черт возьми, разве в этом дело? Карсон, черт возьми, знал, в чем дело, потому что, черт возьми, он знал, какие замыслы вынашивает Филпотт. Этот Филпотт вполне мог поднять на воздух весь университет. Вместе с его президентом, Ходдингом Кэйбелом Карсоном IV, которому совсем не хотелось прекращать существование в зените трудовой славы только потому, что какой-то одержимый не желает быть рядовым знаменитым бойцом передовой линии научного познания и никак не может прекратить свои опыты. И сопутствующие им взрывы!
Карсон выпустил пар в своей личной столовой, где он трапезничал вместе с ректором, Уилкоксом Брекенриджем Харрисоном.
— Этот парень мог взорвать всех нас! Пока он уничтожил только какую-то двухвековую листву, но разве это не дурное предзнаменование? — Карсон указал на большие окна своей вилкой, при помощи которой поглощал замороженный салат. Окна выходили на самый старый и самый величественный район университетского городка Грейлинг, стены которого были густо увиты плющом.
Грейлинг уютно расположился среди холмов на севере штата Нью-Йорк. Это был почтенный частный университет, возглавляемый почтенным президентом и приютивший самого почтенного знатока современной физики. На факультете трудился доктор Марлон Филпотт, который представлял собой серьезную угрозу всему тому, что так любит и ценит человечество.
— Кстати, что там взорвалось? — спросил Харрисон.
— Бог знает. — Карсон запихнул в рот целый айсберг латука, приправленного диетическим итальянским салатным соусом из бутылочки. — И хуже всего вот что: если вы спросите Филпотта, какого черта он там вытворяет, рано или поздно доктор вам это скажет, да только вы не сможете понять и одного слова из каждых десяти. Все же, я полагаю, на сей раз взорвалась не его пресловутая сверхплотная антиматерия, а нечто более земное.
— Сверхплотная антиматерия? — Харрисон робко улыбнулся. — Вы меня разыгрываете.
— Господи, да нет же! — Карсон вытер губы и опять бросил салфетку на колени. Отпив глоток «сан-джиминьяно», он продолжал: — Все это не было бы лишено определенного смысла, кабы он не рвался так рьяно продолжать свои опыты. По совести говоря, он прав: нам действительно нужны новые источники энергии. Запасы нефти иссякают, их хватит лет на тридцать или сорок. Сегодня люди лучше знают, что такое ядерная энергетика, но это знание скорее отвращает их от нее, чем привлекает. Солнечная энергия — не более чем шутка. Ветер, вода и уголь — тоже. Необходимо нечто совершенно новое. Сейчас наш друг и наше наказание доктор Марлон Филпотт идет по горячему следу и нащупывает один из возможных источников энергии.
— Сверхплотная антиматерия, — повторил Харрисон.
— Не спрашивайте меня, что это за штука. Однажды меня угораздило спросить об этом Филпотта, так он в ответ всего меня обкваркал своими кварками. Вы же знаете эту ученую братию.
— Боюсь, что да.
— Как бы там ни было, но самое печальное заключается вот в чем. Спросив Филпотта, какого черта он там делает, вы ничего от него не добьетесь. Сверхплотная антиматерия! Если он сумеет выделить ее, совершенно очевидно, что мы получим такие запасы энергии, о которых и не мечтали!
— Ну, тогда в этих редких взрывах нет ничего…
— Не говорите так, — предостерегающим тоном произнес Карсон. — Потому что Филпотт проповедует то же самое. Когда я порываюсь указать доктору на разрушительную направленность его действий, он начинает смеяться. Господи, да я просто ненавижу его. Он смеется!
Харрисон тоже отважился хихикнуть.
— Не так уж он плох, шеф. Благодаря ему наш университет на слуху.
— Наш университет, — холодно ответил Карсон, — был на слуху еще до того, как доктор Марлон Филпотт поджег свою парту в приготовительной школе.
— Ну, знаете ли, — молвил Харрисон, — может, впредь он будет осторожнее.
— Дудки. — Карсон допил свое «сан-джиминьяно». — Он провел пальцем по кромке фужера, и официант тотчас подбежал, чтобы налить еще вина. Карсон продолжал: — Нынче пополудни у меня очередная встреча с очередным страховым агентом, и все из-за маленьких шалостей нашего доктора Филпотта. Агента зовут Стайнберг. — Карсон вскинул брови, как бы говоря: «Вас это тоже касается», и поднял бокал. — Можете себе представить, как я жажду увидеть его.
Майкл Стайнберг был именно тем, что ожидал лицезреть Карсон. Истинный семит, что твой торговец коврами. С той лишь разницей, что он оказался способен на сочувствие и понимание.
— В здешней тихой, приятной атмосфере, проникнутой духом познания, едва ли можно было ожидать несчастных случаев, какие бывают на производстве, — сказал он. Стайнберг сгорбился в удобном кресле напротив голого стола Карсона и суетился над своими бумагами, будто наседка. — Университет Грейдинг, и вдруг — взрывы!
Вот именно. Наконец-то нашелся понимающий человек. Но кто он! Карсон хоть и был тронут его сочувствием, а все же знал, что негоже выносить сор из университетского городка.
— Доктор Филпотт — выдающийся сотрудник факультета. Возможно, его научные исследования… — Тут Карсон решил, что вправе издать суховатый смешок, — …иногда и кажутся малость жутковатыми. Это надо признать. Но правда и то, что они совершенно необходимы.
— Но нужны ли они именно здесь? — спросил страховой агент, постукивая авторучкой по стопке бланков. Это раздражало.
Зародившееся было в груди Карсона чувство товарищества слабо задергалось и испустило дух.
— Что вы хотите этим сказать? Разумеется, они нужны здесь. Доктор Филпотт — профессор нашего университета.
— Извините, доктор Карсон, — сказал агент, втягивая голову в плечи и хлопая глазами за стеклами очков в черной оправе. — Разумеется, я говорю не от имени компании, а лишь делюсь с вами мыслью, которая пришла мне на ум только что и, возможно, покажется вам дельной.
— Боюсь, что не понимаю вас.
— Доктор Филпотт — профессор университета Грейлинг, — сказал Стайнберг, пожимая плечами. — Но разве его лаборатория должна непременно располагаться здесь? Разве для нее не найдется гораздо лучшего места?
Карсон никак не мог уразуметь, о чем ведет речь его собеседник.
— Например?
— Ну, не знаю… Военный лагерь или что-нибудь в этом роде. — Он указал своей авторучкой на окно. — Кажется, неподалеку отсюда есть какое-то правительственное учреждение. А у вас, должно быть, найдутся связи в Вашингтоне.
— Есть несколько человек, — неохотно согласился Карсон. Негоже распространяться о своем влиянии, тем более в беседах с незнакомыми евреями из страховых компаний.
— Когда доктор Филпотт пребывает в своей профессорской ипостаси, пусть себе живет здесь, в университетском городке. В прекрасном, надо сказать, университетском городке, — продолжал Стайнберг. — На когда доктор Филпотт становится исследователем, ему лучше уезжать в какое-нибудь другое место. Миль за двадцать? Может, за тридцать отсюда? На какой-нибудь правительственный объект, где знают, что делать, если рванет.
Карсону вдруг показалось, что в словах этого человека есть смысл. Президент даже улыбнулся гостю.
— Мистер Стайнберг, возможно, вы правы, — сказал он.
Стайнберг передернул плечами и втянул в них голову. Потом усмехнулся своей кривой вороватой усмешкой и ответил:
— Ну а заодно и моя компания сбережет несколько долларов.
Основой антисемитизма, несомненно, служит страх перед необузданным еврейским коварством. Иными словами, коль скоро они сторонятся «нас», «мы» считаем их чужаками, вот и получается, что они и впрямь чужаки. Стало быть, им нет нужды терзаться угрызениями совести, ведя дела с «нами». И они могут хитрить сколько душе угодно. Хитрость — залог их общественной полезности; они прекрасные законники, врачи, счетоводы и так далее. Но отсутствие угрызений совести делает их опасными. Посему то, на что они способны, мгновенно превращается в то, что они делают в действительности, да еще так хитро, что у «нас» кишка тонка поймать их на этом. Они и впрямь себе на уме, и у них нет никаких причин быть милосердными по отношению к «нам». До чего же это мерзко.
Ходдингу Кэйбелу Карсону нет ровни. Он выслушивает распоряжения сверху и передает их вниз. Кто же сможет внушить ему то, что я хочу? Никто из его окружения на это не способен.
Надо, чтобы этим занялся какой-нибудь чужак. Кроме того, чужак должен произвести на Карсона впечатление человека хитроумного. Лучше всего сделать Карсону предложение таким образом, чтобы он подумал, будто чужаком движет простое человеколюбие, хотя в глубине души чужак, разумеется, будет печься о собственной выгоде.
Ведь люди, право слово, простаки.
Ну а теперь — в Москву.
Григорий проснулся. Теперь будильник был ему, по сути дела, и не нужен, хотя Григорий привычно заводил его каждый вечер, прежде чем проглотить свою полуночную пилюлю. Теперь он просыпался за пять, семь или девять минут до начала трезвона и неподвижно лежал в черной мгле, чувствуя, как кипит его возмущенный разум. Почему-то в эти короткие мгновения, в темноте, в четыре часа утра, перед приемом пилюли и самым началом трезвона, ему зачастую лучше всего думалось, и он записывал в лежащий у кровати блокнот по меньшей мере одну новую шутку.
«Недавно был обнародован новый пятилетний план. Его цель — рассказать правду обо всех предыдущих».
Хорошо? Плохо? Трудно сказать. Нынче смех проистекает не столько из юмора, сколько из стремления найти точки опоры в мире, где эти точки ежедневно смещаются во все стороны. Это само по себе смешно или по крайней мере нелепо. Нынешние шутки смешат людей не остроумием, а дерзостью; сейчас главное — насколько близко подходит шутник к границам дозволенного в эпоху, когда никто не знает, а что, собственно, дозволено. Может, все? Ну, это вряд ли.
Послышался зуд будильника — тихий, сдержанный звук, наполнивший комнату, но не способный потревожить других обитателей стационара. Григорий сел, включил ночник и пристроил блокнот на коленях, чтобы записать шутку про пятилетку, над которой он поразмыслит потом, при свете холодного дня. Покончив с писаниной, Григорий выбрался из постели и зашлепал босыми ногами в ванную, чтобы набрать воды и запить пилюлю. Здесь, в Москве, он жил куда вольготнее, чем в Киеве. Собственная комната, да еще неплохо обставленная. Собственная ванная с полным набором принадлежностей, даже с душем, хоть и насквозь ржавым. Вона какая роскошь!
«Наш космонавт на орбите объявил летучую забастовку. Он отказывается идти на посадку, пока ему не дадут квартиру, не уступающую размерами спускаемому аппарату».
Григорий принял пилюлю, уделил необходимое внимание толчку и занес в блокнот шутку про космонавта. Что ж, неплохо, неплохо. Еще два-три года назад говорить о забастовках было куда опаснее, чем сейчас. Злободневность — вот в чем весь секрет. Как только она бледнеет, можно смело прикалываться на любую тему, выжимать ее досуха, а потом, когда злободневной станет какая-нибудь другая тема, надо просто шмыгнуть в кусты и переждать.
«Боже, спаси и сохрани безбожную Россию». Интересно, скоро ли этот прикол тоже станет злободневным? Григорий сочинил его в самом начале, эта корка была едва ли не первой и, помнится, так напугала его (и до сих пор пугала), что он даже не стал поверять ее бумаге. Да и поверит ли когда-нибудь? Выступит ли с ней Петр Пекарь по телевидению?
Ну ладно. Несомненно, будущее таит немало чудес, и некоторые из них он, Григорий Александрович Басманов, пожарный и шуткотворец, еще увидит своими глазами. Обретя утешение в этой мысли, Григорий снова забрался в постель; он знал: за мимолетным погружением во внутренний мир последует погружение в сон. Удивительное дело, насколько же легко он засыпает. Удивительно, что он вообще может спать, подумал Григорий. Транжирить на храп драгоценные часы.
Превращение Григория Басманова, пожарника, холостяка двадцати восьми лет от роду, уроженца Киева, в Григория Басманова, поставщика шуток телезвезде Петру Пекарю и обитателя стационара научной клиники костных болезней при учебной больнице Московского университета, из окон которой открывался вид на парк Горького, началось 26 апреля 1986 года в Чернобыле.
Большинство пожарных, первыми добравшихся в ту ночь до Чернобыльской АЭС (местные ребята), уже были на том свете. Некоторые хоть и выжили, но серьезно болели, а считанные единицы, похоже, перенесли это событие без всякого ущерба для себя, если не считать временного облысения. Члены пожарных команд, прибывшие последними и получившие хоть какое-то уведомление об опасности, умирали реже, но больных среди них было больше. Почему одни гибли, а другие выживали, почему одни страдали от ужасного недуга, а другие — нет? Этот вопрос прежде всего и занимал врачей из научной клиники костных болезней. Григорий выжил, но был в числе обреченных. Молодой и в остальном здоровый холостяк, согласившийся стать подопытным кроликом, был прямо-таки идеальным объектом исследований.
Свою первую шутку Григорий придумал, когда ставил росчерк на справке о выписке из киевской больницы. Тогда он, помнится, сказал: «Что ж, по крайней мере я смогу читать в постели, не зажигая света».
И врач, и помогавшая заполнять бланки медсестра были потрясены. Врач был ровесником Григория, молодым человеком с плоским азиатским лицом (возможно, узбек). Он насупился, взглянул на бумаги и пробормотал:
— Едва ли это подходящая тема для шуток.
— Для вас — конечно, — ответил ему Григорий. — Но не для меня: мне все дозволено. — Вдруг он улыбнулся широкой, радостной, сияющей улыбкой. — Я — единственный, кому дозволено все, — сообщил Григорий медикам и почувствовал, как глубоко внутри расслабляется какая-то напряженная мышца, о которой он прежде и не подозревал, а узнал только теперь, когда она перестала давить на кишки.
Единственный, кому дозволено все. Поначалу Григорий подшучивал исключительно над самим собой: «Вот же здорово, теперь я не могу нащупать свою плешь». Но когда потекли унылые клинические будни и Григорий стал интересоваться телевизионными выпусками новостей (новостей этих теперь было куда больше, чем встарь), поле осмеяния расширилось, а окружающие начали воспринимать его шутки более снисходительно.
Один из врачей клиники дружил со своим старым школьным товарищем, а у того была подружка на «Мосфильме». Этот врач и надоумил Григория записывать все шуточки и забавные замечания, которые со всевозрастающей частотой приходили ему в голову. Подружка с «Мосфильма», как оказалось, ничем пособить не могла, но знала человека, который знал человека, который знал человека, который мог что-то сделать. В конце концов две странички безграмотно отпечатанных произведений Григория Басманова попали к Петру Пекарю, и тот сказал: «Я покупаю вот эту, вот эту, вот эту и вон ту, а остальные и плевка не стоят. Что этот парень о себе возомнил?» Так и началось их сотрудничество.
Первая встреча состоялась, когда Григория перевели из разряда «самотека» в штатные авторы, и они мгновенно подружились, поскольку, как оказалось, Петр Пекарь тоже принадлежал к сонму тех, кому дозволено все.
Григорий вошел в его залитый солнцем кабинет в отутюженном костюме, сияя лысиной. Петр Пекарь взглянул на него и молвил:
— Будь у меня такой хрустальный шар, я мог бы прорицать грядущее.
— Я уже вижу это грядущее, — ответил Григорий, — и мне в нем нет места.
Петр Пекарь рассмеялся, хлопнул в ладоши и предложил выпить, что они и сделали.
Григорий не был «телегеничным» и теперь уже не будет таким никогда. Он довольствовался упоминанием своего имени в титрах передачи. Во-первых, правительство ни за что не допустило бы столь широкого признания того факта, что весь этот юмор висельников порожден его собственным яростным нападением на русский народ. Во-вторых, этого никогда не допустил бы сам Петр Пекарь. «Никто, кроме меня, не имеет права бренчать на струнах души, — заявлял он. — Мне нужно что-нибудь про запас на случай, если твои жалкие шутки не сработают».
Но шутки срабатывали, если не все, то большинство, и на банковском счету Григория копились рублики. Бесполезные рублики, которые он и не успеет, и не захочет потратить, которые ему некому завещать. Григорий чувствовал себя голодным котом, запертым на капустной грядке.
Но сама по себе работа была в радость, и Григорию в его нынешнем положении нравилось в этой работе все, за исключением ее более чем вероятной непродолжительности. Григорий выдумывал собственные шутки, редактировал чужие, иногда пьянствовал с Петром Пекарем и радовался, когда тот использовал его материалы в телепередачах. «У тебя все это звучит гораздо забавнее, чем у меня», — сказал он Петру Пекарю в самом начале их дружбы, и Петр Пекарь ответил: «Просто я умею делать из чего-то нечто. А ты знай себе делай что-то из ничего, не то я спущу тебя с лестницы».
Короче, работа спорилась. В остальном жизнь тоже была довольно легкой и более или менее сытой. Каждые четыре часа Григорий принимал лекарство — не в надежде на исцеление, а потому, что это помогало врачам в их изысканиях. Он был объектом исследований, точно таким же, каким для него самого были выпуски последних известий и крошечные подвижки и усовершенствования в общественном устройстве. Но изучал он не только это.
Другим предметом его любознательности был Чернобыль. Григорий понимал, что с ним сотворили, и теперь хотел уразуметь, как это могло произойти. Шли месяцы, годы, и постепенно о случившемся в Чернобыле становилось известно все больше и больше. Росло и число признаваемых властями фактов. Григорий штудировал журнальные статьи и книги, смотрел телевизор и в итоге так изучил электростанцию, что мог бы работать едва ли не ее директором. Только вот вместо того, чтобы директорствовать на станции, он попросту закрыл бы ее.
В конструкции станции были изъяны, это власти в конце концов признали. Техобслуживание АЭС тоже осуществлялось не лучшим образом — как и руководство, как и еженедельные технические мероприятия. В конце концов Чернобыльской АЭС стали управлять так, словно там никогда не могло возникнуть никаких неполадок, независимо от того, насколько халатны или безграмотны ее работники. Неполадок не могло возникнуть потому, что их не возникало никогда. Еще одна тонкая шутка: атомная электростанция, самое современное предприятие на планете, управлялось при помощи суеверия и ворожбы.
Интересно, можно ли сделать из этого анекдот? Мерлин за пультом ядерной электростанции. Нет. Слишком бородато. Новость не первой свежести, она никого не взволнует, разве что горстку таких же, как сам Григорий, выживших подопытных кроликов и их чутких врачей. Петр Пекарь с ходу отправит такую шутку в корзину и будет прав.
Григорий мало-помалу погружался в сон, утешая себя мыслью о том, что Земля вертится, когда вдруг послышался стук в дверь. Григорий удивился (никто никогда не тревожил сон больных), сел, включил ночник и, взглянув на часы, увидел, что было шесть минут пятого. Должно быть, они нашли волшебное целительное средство! Им неймется сообщить мне эту весть! Усмехнувшись своему безумному благодушию, которое, подобно пипиське тринадцатилетнего мальчишки, пробудилось к жизни в самое неподходящее время, Григорий слез с кровати и зашлепал по комнате босыми ногами. В чем же дело?
Открыв дверь, Григорий увидел своего собрата по несчастью, человека в полосатой пижаме, зеленом больничном халате и толстых коричневых шерстяных носках. В руке человек держал светлый квадратный конверт.
— Григорий, — произнес он вполголоса, чтобы никого не разбудить, — я не буду входить. Мне просто надо вручить вам вот это. — И он протянул Григорию конверт.
Машинально взяв его и пытаясь сообразить, как же зовут этого больного, Григорий спросил:
— Что это вы на ногах в такую поздноту? Э-э-э-э…
«Э-э-э-э…» быстро затихло, поскольку Григорий так и не сумел вспомнить имя пришельца. Ночные лампы в коридоре горели очень тускло, а свет ночника Григорий застил собой. Разумеется, человек был ему знаком, но Григорию никак не удавалось вспомнить, как же зовут эту морскую свинку.
— Поздно ведь, — повторил он в надежде распознать пришельца по голосу.
— Должно быть, нас пичкают одним и тем же снадобьем, — ответил человек совершенно ровным и бесцветным голосом. — Ваш будильник зазвенел тотчас после моего, я слышал. И решил, что именно вам следует принять это приглашение. Сам-то я пойти не могу, как вы понимаете.
— Приглашение? — Григорий чуть повернулся, подставил конверт под луч света и увидел, что тот почти квадратный, бежевый, плотный и не надписанный. Должно быть, внешний конверт, где были марки, имя и адрес, выбросили. Внутри лежала почти такая же большая картонка, которую Григорий извлек не без труда. Он увидел, что это и впрямь приглашение, отпечатанное витиеватым шрифтом и адресованное на деревню дедушке: «Приглашаем Вас…» Засим следовал текст на двух языках; рядом со знакомой кириллицей стояли те же призывно вежливые фразы, набранные по-английски латинскими буквами.
Это было приглашение на попойку (по-английски — «вечеринка с коктейлями»), которая состоится завтра (нет, уже сегодня) вечером в «Савое», одной из двух или трех первоклассных гостиниц этого бесклассового города (там принимали только иностранную твердую валюту, никаких тебе рублей). А в качестве хозяина вечеринки выступало какое-то международное общество охраны культуры.
Григорий в глубокой задумчивости уставился на этот документ.
— Ничего не понимаю.
— Это мне прислали, — пояснил пришелец и грустно улыбнулся. — Прежде я работал в этой области.
Ага. В этой клинике все больные прежде где-то работали, кто где. Тут лежали не одни бывшие пожарные. И далеко не все обрели взамен старого новое поприще навроде шуткописательства Григория. Поскольку многим обитателям стационара было больно вспоминать о том, что когда-то помогало им занять мысли и убить время, вопрос о прежней работе по общему согласию считался тут запретным. Никто никого не спрашивал, чем он (или она) занимался раньше, поэтому Григорий тоже не мог углубляться в эту тему. Ну раз так, он спросил о другом:
— Но почему бы вам самому не пойти туда?
— Последнее время мне что-то неможется, — ответил пришелец.
Еще один запретный предмет. Все, кто лежал в стационаре, были обречены. Все рано или поздно (вернее, рано, а не поздно) должны были умереть, но каждому был отмерен свой срок, каждый умирал по-своему, и смерть каждого ждала тоже своя, особенная. Сетовать на горькую долю, рассказывать другим больным об ужасных симптомах считалось тут верхом бессердечия, поскольку ваш собеседник вполне мог чувствовать себя еще хуже, чем вы. Посему в больнице был создан своего рода иносказательный язык, понятный всем и смягчающий суть любого разговора, даже делающий любой разговор возможным. «Последнее время мне что-то неможется» в общепринятом понимании означало, что болезнь недавно перешла в новую и еще более разрушительную фазу, что больной ступил на очередную ступень лестницы, ведущей вниз, во мрак, и еще не успел свыкнуться со своим теперешним положением.
Итак, Григорий не мог развивать и эту тему. Хмуро глядя на приглашение международного общества охраны культуры, он спросил:
— Кто эти люди?
— Они пытаются раздобыть денег, — ответил пришелец, — на реставрацию и охрану великих произведений искусства. Как вы знаете, нынче во всем мире достижения цивилизации подвергаются разрушению, и львиная доля вины за это лежит на нас, людях. Кислотные дожди, намеренный снос зданий при проведении строительных работ, изменение состава солнечного излучения. Есть много способов обречь на исчезновение творения людей. Каменные изваяния буквально тают в нынешнем воздухе; кинопленка выцветает, холсты живописцев гниют, книги коробятся, в местах археологических раскопок находки растаскиваются на потребу нуворишам…
Григорий не смог удержаться от смеха.
— Ладно, ладно, я уловил суть. Эти люди — доброхоты.
— Делают что могут. — Пришелец пожал плечами.
Григорий снова взглянул на приглашение.
— Раздобыть денег… — повторил он. — Не у меня ли?
— О, нет, нет, нет. Это просто вечеринка в поддержку дела. Они хотят заинтересовать своей работой правительство.
— Они американцы?
— Зачинщиками, кажется, были англичане, но теперь у них всемирное членство, — человек опять передернул плечами. — Не знаю уж, какой в этом прок.
— По-вашему, они не делают ничего полезного? — удивленно спросил Григорий.
— Ну, кое-что делают, — отвечал пришелец. — Иногда одерживают какие-нибудь мелкие победы, но вы же слышали поговорку: гниль отдыха не знает. Да и зачем вообще пытаться что-то спасти? — окрепшим голосом продолжал он. — Один черт, скоро всему конец, верно?
— Правда?
— Разумеется! Мы не жалеем сил, уничтожая свою историю, убивая самих себя, разрушая саму нашу планету. Оглянитесь вокруг, Григорий. Почему все мы очутились здесь?
Пришел черед Григория пожимать плечами. Он уже давно перестал ломать голову и задаваться этим вопросом.
— Из-за чьих-то ошибок, — сказал он.
— Мы все переселяемся в мир, в котором царят ошибки, — заявил пришелец и презрительно взмахнул рукой. — Пусть себе летит в тартарары, все и так загублено.
Ну что ж, эти взгляды были прекрасно знакомы Григорию. Почему весь остальной мир должен продолжать жить как ни в чем не бывало, когда сам я здесь и страдаю таким недугом? Люди вроде Григория, не связанные прочными семейными узами, были особенно подвержены этим умонастроениям, но временами такие чувства овладевали всеми. Разумеется, противопоставить им было нечего: и впрямь, а почему, собственно, жизнь должна продолжаться без Григория или любого другого обитателя стационара? И люди просто ждали, пока эти чувства схлынут. Почти всегда так и происходило. Но о болезнях никто никогда не говорил, и нынешнее высказывание пришельца только подтверждало, как круто его взяло в оборот вышеупомянутое «недомогание».
Впрочем, разговор ведь шел о приглашении. Григорий покачал головой и сказал:
— Не понимаю, какое отношение это имеет ко мне. Почему я должен туда идти?
— Потому что вам там понравится, — ответил пришелец. — И вы сможете почерпнуть новые идеи для своих шуток. Вы же говорите по-английски.
— Ну, не то чтобы говорю. — Григорий небрежно взмахнул рукой с приглашением. — Я учил английский в школе. Читать могу, но говорить…
— Стало быть, у вас есть возможность усовершенствовать ваш английский, — подчеркнул пришелец.
— А зачем? — спросил Григорий и улыбнулся этой мысли. — Чтобы сочинять шутки для американцев.
— Да просто так, — ответил пришелец и указал на приглашение. — Возьмите, Григорий. Идти или не идти — вам решать. Извините, я не могу так долго оставаться на ногах.
— О да, конечно, — смущенно проговорил Григорий. Все тут говорили смущенным тоном, когда были вынуждены замечать слабость ближнего. Григорий пока был значительно крепче этого человека, из чего и проистекало его смущение. Он кивнул, и человек тяжело побрел прочь по коридору. Григорий прикрыл дверь.
Он сел на кровать, положил приглашение на тумбочку и вдруг зевнул во весь рот. Совладать с этим зевком было совершенно невозможно. Часы показывали почти четверть пятого. Внезапно Григорию так захотелось спать, что он не смог с первой попытки попасть пальцем в выключатель и погасить свет. Правда, со второй это удалось. Григорий откинулся в темноте на подушку. В голове так и роились мысли, но сколь-нибудь связных среди них, похоже, не было.
Идти ли на вечеринку доброхотов? Как же звали этого обитателя стационара? И если в здешних комнатах нарочно сделали полную звукоизоляцию, как он мог услышать тихий будильник Григория?
Григорий уснул, а когда вновь проснулся в восемь утра, чтобы принять очередную пилюлю, все эти вопросы ожили в его памяти. Все, кроме последнего.
Приближаясь к широкому крыльцу «Савоя», Григорий испытывал едва ли не болезненные ощущения от сознания того, как он выглядит со стороны. Тщедушный человечек лет тридцати с небольшим, с костлявой физиономией, казавшейся еще более постной оттого, что ее обладатель лишился нескольких задних зубов (они не держались в деснах, и сохранить их было невозможно), с пожухлыми каштановыми волосами, которые хоть и отросли снова, но клочьями, и с медленной размеренной поступью, объяснявшейся ежесекундным оттоком прежней бодрой уверенности. Григорий знал, что на вид он — ни дать ни взять угрюмый бирюк, деревенский увалень. Добротный костюм, шелковый галстук, тяжелые, дорогие, сияющие ботинки (все куплено на деньги, полученные от Петра Пекаря) казались наспех подобранным маскарадным нарядом, словно Григорий был беглым зеком. Но хуже всего было то, что, подходя к свежеотполированному парадному «Савоя» и чувствуя на себе холодный, оценивающий, опытный взгляд швейцара, который наблюдал за тяжело поднимавшимся по ступеням человеком, Григорий сознавал: он выглядит как русский, причем такой русский, которому в «Савое» положено давать от ворот поворот.
Швейцар тоже это понимал. Он пыжился в своем вопиюще помпезном наряде, будто адмирал из какой-нибудь комической оперы. Чуть сдвинувшись, он преградил Григорию путь и осведомился:
— Что я могу для вас сделать?
— Вернуться на свой флагман, — ответил Григорий, со всеми на то основаниями полагая, что смысл его высказывания ускользнул от швейцара, а потом, не дожидаясь, пока его начнут торопить, достал приглашение. — И еще можете показать мне дорогу в международный зал, — невозмутимо добавил он.
Необходимость пересмотра оценок явно не обрадовала швейцара.
— Вы опоздали, — сварливо буркнул он.
— Гульба еще идет, — твердо заявил Григорий. На приглашении стояло время — с пяти до восьми, а сейчас было самое начало восьмого. Григорий решил пойти на проклятую вечеринку в последнюю минуту, оставив за собой еще и право передумать по пути. Но когда заносчивый швейцар со славянским носом взглянул на него, будто на какого-нибудь колхозника или бомжа, Григорий сказал себе, что непременно проникнет на эту попойку («вечеринку с коктейлями»), поскольку там ему самое место.
Или он не царедворец, таящийся под сенью телевизионного трона? Или не он вкладывает в уста Петра Пекаря добрую половину произносимых им с экрана слов? Или не он почти знаменитость, а вернее сказать, чревовещатель знаменитости? «Поди прочь, человече, — подумал Григорий. — В моих жилах течет кровь Романовых». (Хотя это вряд ли было так.)
Если вы держитесь уверенно, дело в шляпе. Швейцар заметил льдинки в глубоко посаженных глазах Григория, увидел, как тверды его осунувшиеся скулы, как расправлены тщедушные плечи, и признал в нищем принца. Он торжественно (хотя и не очень) простер длань и молвил, возвращая приглашение:
— Прямо через вестибюль, вторая дверь направо.
— Благодарю вас, — сказал Григорий и с веселым изумлением заметил, как швейцар соединил каблуки (ладно, пусть беззвучно, но все-таки). Миновав его, Григорий вошел в вестибюль, убранный плюшем и мрамором.
Шум выкатывал из международного зала клубами, будто чад из кухни деревенского постоялого двора. Болтают на вечеринках во всем мире одинаково — весело и ни к кому не обращаясь; эта болтовня создает некую особую окружающую среду, как бы деля белый свет на гуляк и никому не нужных чужаков. При мысли о том, что на сей раз он попал в число избранных, Григорий почувствовал радость и нырнул в это шумное облако. Оно не отторгло, а радушно поглотило его. Едва ли он сознавал, что какой-то человек у дверей забрал у него приглашение и провел вновь прибывшего под широкой аркой в просторную комнату с высоким потолком, убранную с таким расчетом, чтобы как можно ярче напомнить людям о царской роскоши и царском могуществе. Везде — золото и белая эмаль, вдоль стен — вроде бы неприметные, но величественные кресла, в которых восседали надутые, будто сизари, разодетые люди.
Две люстры по торцам комнаты перемигивались над головами официантов, облаченных в тускло-коричневые одеяния (здесь не было ни одной красной ливреи). Как будто владельцы замка впустили в главный пиршественный зал своих смердов, чтобы те могли отметить какое-то ежегодное торжество, подумал Григорий.
Можно ли извлечь из этого шутку? Конечно, можно, только пойдет ли она в дело? Теперь, когда всем видно, что пролетариат наломал дров, повсюду царит некое ошеломленно двойственное отношение к тому высокородному младенцу, которого выплеснули вместе с водой в 1917 году. Уже несколько месяцев и Григорий, и Петр Пекарь всячески пытались вплести в текучку дня сегодняшнего упоминания о царствах, царях и царственных фамилиях, но все шутки на эту тему выходили слишком плоскими и бледными.
Беда была в том, что они не могли выразить однозначного отношения к предмету. Разумеется, никому не хотелось вновь попасть под власть класса, искренне полагавшего, что между крестьянами и их скотом нет никакой разницы, но все же… Все же что-то не получалось со стилем. Со стилем, а не с сутью.
«Цари для нас и поныне — что ком в глотке. Ни проглотить, ни выплюнуть».
Это не смешно. Это всего-навсего правда.
Озираясь в поисках бара (ему разрешалось выпивать, но в меру — пока в меру; безудержные возлияния еще впереди), Григорий скользнул взглядом по миловидной девушке в центре забитой народом комнаты. Она оживленно беседовала с высоким, коренастым, тупорылым мужиком, который мог быть только легавым и никем иным. Возможно, даже из КГБ. Девушка была рослая, стройная, почти блондинка, с ясными глазами и очаровательным носиком; она прямо пыжилась от самоуверенности. Наряд девушки производил впечатление сшитого на заказ и сидел, как влитой. «Американка», — подумал Григорий и стал продвигаться поближе к водке.
Русского, с которым беседовала Сьюзан Кэрриган, очень развеселила мысль о том, что девушка попала в Москву, одержав победу в объявленном журналом конкурсе. Звали этого русского Михаилом, и он преподавал экономику в МГУ. Высокий, худощавый, лощеный мужчина с приятно резкими чертами и мурлыкающим баритоном, которым он сейчас произносил безупречные английские фразы с легким оксфордским акцентом.
— Определение ценностей капиталистического общества, — вещал он, — наверное, никогда не будет понято моим поколением. Допустим, какая-то фирма гонит из картофеля водку. Чтобы продать эту водку, фирма наобум выбирает гражданина (случилось так, что в данном случае вас, гражданочка) и бесплатно отправляет в путешествие в Москву. Вы сами, при всем желании и даже крепчайшей в мире печени, никогда не сможете выпить столько водки, сколько нужно, чтобы покрыть расходы винодела по устройству этого предприятия. По сути дела, — он рассмеялся и указал на бокал в руке девушки, — вы и вовсе водку не пьете, а пьете белое вино.
— Да, — согласилась девушка, — я знаю, это может показаться глупым, но…
— Ничуть, ничуть. — Михаил подтрунивал над ней так прямодушно и дружелюбно, что девушка не могла обижаться на него. — Разделить общество любительницы белого вина весьма приятно, — заверил он ее. — А кроме того, в этой комнате нет ни одного человека, который продержится на ногах дольше вас, это несомненно. Однако вернемся к обсуждаемому вопросу. Производитель водки не может надеяться, что вы вернете ему потраченные деньги. Возможно, он считает, что другие граждане узнают о проявленной им по отношению к вам щедрости, воспылают к нему теплыми чувствами и станут покупать его товар в количествах, достаточных и более чем достаточных, для покрытия его расходов? И это — в дополнение к той водке, которую они купили бы и так.
— Понятия не имею, — честно призналась Сьюзан. — Что бы они там себе ни думали, я чудесно провожу время. Россия так прекрасна.
— Вы полагаете? — улыбаясь ее воодушевлению, спросил он.
— Музеи, картины, иконы! — воскликнула девушка. — А как красива река. Надеюсь, компания «Семенов» сторицей окупит свои расходы.
— Уже окупила, — произнес слева от нее голос с американским выговором. Девушка и Михаил повернулись и увидели бородача лет сорока с чем-то, облаченного в мятую спортивную куртку и белую сорочку. На шее — бордовый галстук-бабочка, а над ним — виноватая улыбка человека, без приглашения влезшего в разговор. — Простите меня, — добавил бородач, — я случайно услышал. Зная, что вы… ведь вы — Сьюзан Кэрриган, так?
— Совершенно верно.
— Джек Филдинг, — представился он. — Сотрудник нашего посольства. Мы выправляли кое-какие ваши бумаги. Так вот, я полагаю, что принцип тут следующий. Правда, я не экономист. — Он повернулся к Михаилу. — В отличие от вас, не так ли?
— Да, я занимаюсь экономикой, — ответил Михаил и представился еще раз, назвав какую-то немыслимо длинную фамилию. Мужчины обменялись рукопожатием, и Михаил продолжал: — Вы понимаете, как складывалась ценность подарка, сделанною мисс Кэрриган?
— Думаю, что да, — отвечал Джек Филдинг. — Главное тут — реклама и общественное мнение. Предложив людям столь желанную для многих награду, вы прославите свое имя. Когда покупатели пойдут в местную винную лавку, то скорее всего приобретут там именно ваш товар. Значит, если вышло так, как хотели устроители, они добились увеличения продаж еще до окончания конкурса и нажились раньше, чем потратились на мисс Кэрриган.
— Ну а если вышло не так, как они задумывали? — спросил Михаил. — Если они не увеличили объем продаж?
Джек Филдинг с улыбкой передернул плечами.
— Ну тогда все равно придется платить, пусть и с зубовным скрежетом. Как ни крути, а мисс Кэрриган получила бы свою поездку в Москву.
— Как здорово! — воскликнула Сьюзан.
— По этой и по многим другим причинам я остаюсь сторонником свободного рынка, — продолжал Джек Филдинг. — Частной компании гораздо труднее нарушить договор, чем государственной.
— Э… — встревоженно молвил Михаил, — если мы намерены обсуждать свободный рынок, я, пожалуй, налью себе еще выпить. Сьюзан, ваш бокал тоже опустел.
— Благодарю, — ответила девушка, протягивая ему стакан.
Михаил вопросительно посмотрел на американца.
— Мистер Филдинг?
— Благодарю вас, мне достаточно.
— Тогда я сейчас вернусь, — пообещал Михаил, направляясь к стойке.
Джек Филдинг с тусклой улыбкой оглядел зал и сказал:
— Тут зверинец какой-то.
— Ума не приложу, почему меня пригласили, — простодушно проговорила Сьюзан. — Может, потому, что я живу в этой гостинице.
— Наверное, эти охранники культуры хотели, чтобы тут было как можно больше англоязычного люда, — ответил Филдинг. — Поэтому и меня прислали сюда. Такая помпа призвана создать у русских впечатление, будто эта организация пользуется большим влиянием на Западе. Но список гостей любой такой вечеринки — гораздо более мудреная загадка, чем даже та идея, на которой основан выигранный вами конкурс, повергнувший вашего русского друга в такую растерянность.
«Моего русского друга. Кабы так. Но в самом начале разговора Михаил упомянул, что женат». «Увы, жена не смогла сегодня пойти со мной». Впрочем, Сьюзан все равно было приятно его общество. В конце концов она приехала сюда знакомиться с Россией, а не точить лясы с Джеком Филдингом. Таких, как он, на любой вечеринке в Манхэттене не меньше полудюжины.
Вернется Михаил или нет? Может, Филдинг нарочно спугнул его? Сквозь брешь в толпе гостей Сьюзан видела, что русский сидит у стойки в дальнем конце и беседует с другим русским.
Выстояв очередь, Григорий получил свою порцию водки, и тут кто-то рядом с ним спросил по-английски с могучим акцентом:
— Вы гаварытэ па-аглыцкы?
Григорий удивленно обернулся и увидел того самого тупорылого коренастого легавого, или кагэбэшника, который недавно беседовал с американкой.
— Немного понимаю, но говорить не умею, — по-русски ответил он.
— А вы попробуйте, — велел мужик и, снова переходя на свой кондовый английский, добавил: — Атвэтти на мой пэрвый вапрос, но па-аглыцкы.
Отыскивая английские слова и делая громадные промежутки между ними, Григорий медленно ответил:
— Я панимайу немного английскхи. Я читаю английскхи болше… лучше, чем я говорьу.
— Хххарашо, — заявил мужик на своем дикарском языке Шекспира (Григорий был уверен, что его собственный английский по крайней мере не настолько отвратен, во всяком случае, что касается произношения). — Вы можыти называт мынья Мыхаыл. Вы будытэ идти с мыной.
— Но… кто вы?
— Кы Гы Бы, канэшна, — ответил мужик, которого звали, а может, и не звали Михаилом. Он сказал, где служит, небрежно передернув плечами, потом добавил: — Об што вы никаму нэ гаварыт.
— Рассумеется.
— Тыпэр вы будэтэ слэдоват за йя. Вон есть два амырыкханцы разгаварывайущие. Я должэн гаварыт с мужчщына самым. Вы будытэ гаварыт с жэншын, штобы йя увадыл мог мужчшына в старана прочщщщь.
— Но… почему я?
— А патамху што я вас ысползыват, — ответил мужик из КГБ, причем последнее слово, слишком длинное для его языка, он произносил, шлепая губами, будто резиновыми мухобойками. — Тыпэр пашлы. — Когда они протискивались сквозь толпу, кагэбэшник, словно вспомнив о чем-то, добавил: — Как вы зват?
— Григорий Басманов.
— Ы как вы палучат на жызн, Григорий Басманов?
— Писать для телевизии, — поиск и расстановка английских слов поглощали все внимание Григория.
— Ххххарашо.
Двое американцев увлеченно тараторили по-своему; слова сливались, окончания разлетались, будто брызги, и речь звучала совершенно непонятно.
«Ни слова не разберу! — подумал Григорий. — Вот же стрекочут! За этим, что ли, я сбежал из клиники? Чтобы меня настращал легавый из конторы, да еще и американцы унизили?»
Изысканно-лощеный экономист Михаил сказал:
— Я привел с собой соотечественника, который был бы рад усовершенствовать свой английский.
А коренастый Михаил из КГБ объявил:
— Эта есть чилавэк русскый, каторый гаварыт па-аглыцкы так жэ хххарашо, как мнэ сам. Можэт, лучшэ.
— Я имею только немного английский, — проговорил Григорий, улыбаясь американцам, чувствуя, как его охватывают робость и ощущение неловкости, и начиная жалеть, что вообще приперся сюда. Что он знает об иностранцах? Как держать себя с ними? Кроме двух-трех врачей с Запада, с которыми он общался исключительно через толмача в первый год после чернобыльской аварии, Григорий никогда в жизни не встречался с иностранцами. «Я же простой киевский пожарник, — подумал он. — Моя новая жизнь — лишь недоразумение».
— Это мисс Сьюзан Кэрриган из Нью-Йорка, — в один голос сказали оба Михаила. Правда, Михаил из КГБ забыл про «мисс». — Она выиграла Москву на конкурсе. — Михаил от экономики весело улыбнулся, а Михаил от охранки осклабился в какой-то мрачной и немного оскорбленной ухмылке.
— Поездку в Москву, — поправила их Сьюзан, улыбнувшись свежему русскому и протягивая ему руку. Григорий принял ее, сознавая, как тонка, костлява и нерешительна его собственная рука. Виду него был, как у больного гриппом или гриппоподобным недугом, который дал маху, встав с койки и явившись на вечеринку.
— Григорий Басманов, — проговорили Михаилы, завершая церемонию знакомства. — Григорий работает на московском телевидении.
— О, правда? — Сьюзан выпустила хилую руку Григория и приняла от Михаила полный бокал вина. — А что вы там делаете?
— Сочиняю шутки для одного комика, — ответил Григорий, произнося слова в час по чайной ложке. Потом покачал головой и добавил: — Вы про он не слышали.
— Возможно, я слышал, — сказал Джек Филдинг, протягивая руку. — Джек Филдинг, сотрудник посольства. Мы много смотрим телевизор, уж поверьте. Кто этот ваш комик?
Пожав Филдингу руку, Григорий сказал:
— Петр Пекарь.
Он испытал истинное удовольствие, услышав исполненное горестного изумления «кряк» кагэбэшника (Михаил от экономики радостно хихикнул, вспоминая что-то).
Филдинг тоже обрадовался.
— Правда? Этот парень — настоящий смутьян!
— Да, — согласился Григорий и расслабился, нежась в лучах славы Петра Пекаря.
— Если бы несколько лет назад он вякнул то, что свободно говорит теперь, сразу же отправился бы прямиком в Сибирь, — добавил Филдинг, качая головой.
— Ну, по крайнему меру он бы там имел меня, — заверил американца Григорий. — Если Петр Пекарь простуживает себя, я, от своя сторона, тотчас чихать меня. — Он удивился той легкости, с какой вдруг заговорил по-английски, стоило только начать. Оказывается, тут нет ничего невозможного.
— Я пыталась смотреть здешние телепередачи, — сказала Сьюзан. — Но это просто мучение. На вид — вроде как наши, американские. И новости, и спорт, и игры, но я не понимаю, кто что говорит. Ну а с надписями и вовсе беда, я не знаю даже букв! — воскликнула она, смеясь над собственной беспомощностью.
— Конечно, я видель вашу американскую телевизию, — сказал Григорий. Девушка ему нравилась. Она держалась просто и уверенно. Ему хотелось продолжать разговор, и не важно, насколько это трудно. — В телестанции присваивают трансляцию через спутник. Иногда я вижу новости Си-эн-эн. Вы знаете эту программу?
— О, разумеется, — отвечала Сьюзан. — Кабельная сеть. Должно быть, с вашей точки зрения, это воспринимается совсем иначе.
— Какой позитивизм. — Григорий улыбнулся ей, надеясь, что в английском языке, есть это слово. — Дикторы говорят так уверенно. У нас никто ни во что не уверен со дня Сталин скончаться.
Сьюзан засмеялась, удивилась этому и сказала:
— Это одна из шуток, которые вы сочиняете для как бишь его?
— Прошу прощения?
— Ой, извините. — Сьюзан, как могла, объяснила смысл английского перевода выражения «как бишь его», а тем временем экономист Михаил нежно отвел Джека Филдинга в сторону и возобновил разговор:
— Да, так вот, об этом вашем свободном рынке. Теперь, когда японцы дышат вам в затылок, вы не станете отстаивать идею полного возврата к нему.
(Одновременно другой Михаил произнес, тоже обращаясь к Филдингу: «Я должэн гаварыт с вы про этат ваш пасольство. Есть нада решыт ешо нескалка вапросов».)
— Всем приходится приспосабливаться к меняющейся действительности, — пробормотал Филдинг, послушно бредя следом за Михаилом и оставив Сьюзан наедине с Григорием, который пытался втолковать девушке, почему псевдоним Петр Пекарь сам по себе должен вызывать смех у русского зрителя. Объяснить это оказалось довольно сложно, да так и не удалось. Тем не менее разговор продолжался. Сьюзан поведала, как она очутилась в Москве, выиграв конкурс американской водочной компании. Объяснение оказалось непростым и для нее и вышло совсем уж неудачным.
Они беседовали уже довольно долго, обсуждая в основном красоты Москвы и ближнего Подмосковья, когда Григорий вдруг заметил, что толпа немного поредела, и испуганно взглянул на часы. Было почти десять минут девятого.
— Ой, нет, — пробормотал он. — Я опоздал для моя пилюля. Нельзя ли попытать вас подержать мой стопарь? Спасибо.
Сьюзан держала два почти пустых бокала, а Григорий тем временем достал из кармана пиджака картонный спичечный коробок и извлек на свет большую зеленую капсулу. Улыбнувшись и пожав плечами, он сказал:
— Прежде я никогда не брал эту дрянь с водкой. Может, сильнее заработает.
Забрав у девушки стакан, Григорий осушил его, а заодно и запил пилюлю.
— У вас грипп? — спросила Сьюзан. А потом, поскольку его английский был очень клочковатым и изобиловал неожиданными, удивительными лексическими провалами, решила объяснить: — Какая-нибудь простуда или что?
— Нет, ничего наподобие, — ответил ей Григорий. — Я вовсе не… как это… заразный. — Посмотрев в сторону стойки, он спросил: — Любознательно, они уже не оделяют выпивкой?
— Боюсь, что нет, — ответила Сьюзан и решилась: — Знаете, американские туристы пригласили меня на обед. Там будут два экскурсовода из «Интуриста» и один русский из какой-то торговой комиссии. Почему бы вам не пойти с нами? Уверена, вам будут рады.
«Приключение! — подумал Григорий. — Может быть, последнее».
— Со счастьем принимаю ваше призывание, — ответил он.
Только за десертом и десертным вином Григорий наконец рассказал Сьюзан о состоянии своего здоровья и его причинах.
— Чернобыль?
— Да.
Он уже так накачался водкой и добрым вином, так напичкал себя хорошей едой и приятными ощущениями, что совсем забылся. Корявый английский был забыт, болезнь была забыта, принадлежность к числу простых киевских мужиков — тоже. Да и вообще позабыто было все на свете. Он рассказал о себе Сьюзан просто потому, что ему хотелось рассказать о себе хоть кому-нибудь.
Слева и справа от них за длинным столом продолжались бессвязные разговоры, но Григорий пропускал их мимо ушей. Как же хорошо: наконец он кому-то доверился. Наконец он произносит слова, которым кто-то внимает. Кто-то вне стен клиники. Человек, который увезет это с собой на край света, уедет, исчезнет, и тогда он, Григорий, тоже сможет тихо и спокойно вернуться на круги своя. На свою привычную нисходящую спираль.
Сьюзан была потрясена.
— Рак? Лучевая болезнь? Да что с вами? И нет никакой надежды? Григорий, послушайте! У меня есть брат, то ли двоюродный, то ли троюродный, то ли еще какой. Я с ним почти не вижусь, ну, может, раз-два в год, но не в том дело… — Сьюзан тоже была под мухой, к тому же в такой час она обычно уже спала. — А дело в том, что он врач, занимается наукой. Большой специалист по СПИДу, работает в исследовательском центре Нью-Йоркского университета. Я ему позвоню…
— Слишком бегло, — пробормотал Григорий. Перед глазами все плыло. Он помахал рукой, тщетно пытаясь поставить запруду на пути этого словесного потока. — Слишком бегло. Слишком бегло. Не ловлю.
— Мой брат, — медленно и четко выговорила Сьюзан, — может что-то знать, чем-то помочь. Я ему телефонирую. Вы могли бы выбраться в Нью-Йорк, если будет нужно? Вам хватит денег? Есть где занять? Вас выпустят отсюда?
Григорий засмеялся, потешаясь над самим собой.
— Деньги имею, — ответил он. — И врачи меня отпускают, если от этой езды будет какая польза. Но в этом нет хорошей вещи, Сьюзан. Не для меня. Топор упал. Он уже упал.
— Но вам-то не обязательно падать духом и идти ко дну, как топор, — возразила Сьюзан, и Григорию вспомнились дикторы Си-эн-эн, сообщающие добрые вести. — Вам никак нельзя падать духом. Я позвоню брату. Прежде чем начать изучать СПИД, он был… — Вдруг она умолкла, нахмурилась, подалась к Григорию через стол и, заглянув ему в глаза, спросила: — Григорий, а в России есть больные СПИДом?
— Да, конечно, — ответил он, сопровождая свои слова мрачно-торжественным кивком. — Положение очень серьезное. В больницах, понятно?
— В больницах?
— Иголки. Мы не имеем достатка иголок в Советах, — объяснил Григорий. — Поэтому они идут в действие… как это по-вашему… многоразово.
— Снова и снова.
— Да, снова и снова. Многие матери и младенцы… как это… зараживались. Снова и снова. — Его глаза, казалось, ввалились еще глубже, а взгляд сделался и вовсе больным.
Много смертей. Тут повсюду смерть кругом. Ой, Сьюзан, все умирает. Все умирает, Сьюзан.
Нигде в мире водку больше не гонят из картофеля. Это мне известно. Я знаю все, что должен знать, чтобы воплотить Его замысел. Но ведомо ли это Михаилу? Возможно. Однако считает ли Михаил, что это ведомо и Сьюзан Кэрриган? Впрочем, не важно.
А важно — набрать актеров, исполнителей, которые будут совершать необходимые действия, и свести их вместе. А ведь делать это предстоит в некоторой спешке, вот почему я поторопился познакомить Сьюзан и Григория, представ перед каждым из них в самом подходящем на тогдашний момент облике: перед Сьюзан — как человек, с которым ей хорошо, а перед Григорием — в облике, вызывающем доверие. Я бы свел их гораздо более изящно и тонко, но мне надо было справиться с этой задачей как можно быстрее.
Быстрее. Почему быстрее? Я и сам ломал над этим голову. Когда меня впервые ознакомили с Его замыслом, когда я проникся им, то не смог не выказать удивления по поводу такой торопливости. В конце концов на создание этого мира Он потратил миллионы и миллионы земных лет и действовал осторожно, шаг за шагом, пока не довел до совершенства все стихии. А когда этот уголок Его вселенной в последний раз вызвал у Него раздражение, Он решил не уничтожить мир, а спасти его. И на это, от зарождения замысла до распятия, ему потребовалось тридцать три людских года. Почему же сейчас такая спешка?
А потому, как мне дали понять, что в первый и во второй раз люди еще не очень надоели Ему.
Кван одолжил у Тань Сунь велосипед, чтобы съездить на другой конец города, в район больших гостиниц. Девушка выкатила велик из прохладного тенистого чулана возле дома и вручила его Квану, присовокупив цепь и замок, чтобы он мог приковать стального коня, пока будет беседовать с репортером. На лице Тань Сунь застыла тревожно-капризная гримаса.
— Прежде чем войти в гостиницу, обязательно убедись, что там нет полиции, — предупредила девушка. — Ты прекрасно знаешь, как выглядят их машины без опознавательных знаков.
Кван засмеялся. Подумаешь, встреча с журналистом. Он бывал и в гораздо худших переделках.
— Все знают, как выглядят их машины, — ответил он. — Во-первых, они чистые, во-вторых, на зеркалах заднего обзора нет никаких висюлек. И все знают, как выглядят их пассажиры. Они ходят к одному и тому же портному, и он сбагривает им ткань, которую не покупают англичане. Серую с блестками и голубую. А потом кроит для них пиджаки, которые малость коротковаты в спине.
— Не паясничай, это не праздничная прогулка, — прошипела Тань Сунь. Она взъелась на Квана, поскольку не видела иного способа отвести душу.
И почему эти девицы такие собственницы? Кван уже почти два месяца скрывался в доме семьи Тань — достаточно долго, чтобы влюбиться в их прелестную дочь, сорвать лепестки счастья с нежного цветка и пресытиться им. Кван просто не мог сказать ей, что все кончено, поскольку не хотел, чтобы родители девушки вышвырнули его на враждебные улицы. Но разве она сама не видит? Или хочет до скончания века прятать его под своей юбкой?
Ну да ладно. Зная, что она и впрямь тревожится за него (и что опасность ему грозит нешуточная), Кван посерьезнел и сказал:
— Нет, это не праздничная прогулка. Праздники кончились. Это беседа с репортером очень крупного американского журнала. — Он ободряюще улыбнулся. — Не волнуйся, верну я твой велосипед.
— Велосипед! — гневно вскричала она и вбежала в дом, хлопнув дверью. Ну и пусть.
Ли Кван впервые увидел Гонконг, попав в запретный город Цзюлун, что на материке. И Гонконг показался Квану сказочным городом, поднявшимся из морской пучины лишь затем, чтобы подразнить его своей мимолетной доступностью. Это случилось во время первой, неудачной попытки Квана смыться из Китая и перебраться через узкий пролив в свободный мир, воплощением которого тогда служил для него Гонконг. Кван ехал на юг, прочь от Пекина, через бескрайние просторы родины. Он бежал от неправедного суда престарелых душегубов, и по пути ему все время помогали друзья друзей, родители одноклассников, люди, едва ему знакомые. И, разумеется, женщины. Они всегда приносили Ли Квану большую пользу. Это бегство позволило Квану сделать открытие: оказывается, чем дальше ты от центра паутины, тем слабее железная хватка престарелых душегубов.
На крайнем юге, в провинции Гуандун, и особенно на побережье, в Цзюлуне, центральное правительство вообще почти ни во что не ставили. Власть здесь была в руках богатых купцов и триад — бандитских шаек, богатевших на азартных играх, контрабанде, проституции и разнообразном вымогательстве под видом защиты.
В конце семидесятых в Цзюлуне учредили свободную экономическую зону, как в Гонконге. Только потом престарелые душегубы узнали, что им вернут оригинал, с которого делалась эта копия, превратившаяся едва ли не в пародию, в искаженное кривым зеркалом отражение кипящего котла с капиталистическим варевом. Город был открыт нараспашку в том смысле, что здесь продавалось и покупалось все: от западных шмоток до поддельных удостоверений личности. Но он оставался закрытым для граждан Китая, которых не пропускали за городскую черту без особой бумаги, выдаваемой пекинскими властями. В поисках дешевой рабочей силы предприниматели из Гонконга перевели сюда множество мелких фабрик и сборочных заводиков, и в начале девяностых годов в Цзюлуне на гонконгских работодателей вкалывали два миллиона материковых китайцев.
Кван думал, что в атмосфере бурлящей алчности, политической двойственности и больного честолюбия ему будет нетрудно прошмыгнуть через Цзюлун в Гонконг. Но оказалось, что на дальних рубежах китайской сферы влияния дежурит надежная и вездесущая стража. Фальшивый пропуск Квана был жалкой подделкой, неспособной выдержать придирчивого изучения. А на узкой, как лезвие бритвы, границе между двумя действительностями теснились китайские полицейские и вояки. Квана окликнули и попросили представиться. Он бросился наутек, оторвался от погони в толпе покупателей на улицах вольного порта, втерся в поток фабричных рабочих, шедших со смены домой, и выбрался из запретного города — измученный, отчаявшийся, растерянный и напуганный.
Семья, в которой он сейчас жил в двадцати милях к северо-востоку от Цзюлуна, состояла в дальнем родстве со студентом, погибшим на площади. Сам Кван этого студента не знал, но какая разница? Как бы там ни было, после первой попытки бежать эти люди занервничали — в основном потому, что глава семьи, человек по имени Джанг, работал управляющим местным отделением китайского банка и ему было что терять. Скандально известного контрреволюционера Ли Квана хорошо знали в лицо, хотя, снимаясь для газет, он неизменно прижимал к губам мегафон. Поэтому Джанг разработал для Квана новый путь бегства и сам отвез его куда нужно на своей личной машине, которую ему, как важному работнику банка, разрешили приобрести.
На этот раз Кван увидел Гонконг ночью. В миле от него за черной водой словно висели застывшие петарды фейерверка, никак не желавшие погружаться в море.
— Лодка вон там, — сказал Джанг, останавливая машину на безлюдной узкой темной дороге. Справа к воде сбегал заросший травой и редким кустарником склон. Кван и Джанг выбрались на мощенную брусчаткой дорогу и заозирались в темноте, опасаясь дозоров — сухопутных, морских и воздушных. Хватаясь за жесткую поросль, они спустились по крутому склону, а потом по-крабьи поползли вдоль кромки воды.
Лодка, как им и обещали, была на месте. Старая, обшарпанная, но не худая. Неподалеку в кустах лежали спрятанные весла. Кван и Джанг обменялись церемонным рукопожатием, раскланялись и расстались. Джанг вернулся к своей относительно безопасной, спокойной и размеренной жизни, а Кван отправился в водную стихию, чтобы преодолеть последний этап путешествия и очутиться в Гонконге.
Медленно, но верно продвигался он сквозь ночной мрак и при каждом гребке оглядывался через плечо. Город был на месте: миллионы белых огоньков казались нарисованными на черном холсте окутанного мглой океана. Всякий раз, когда Кван налегал на весла и бросал взгляд за корму, он видел сгущающуюся и все более зловещую тьму над Китаем, который тоже был на месте.
В ту пору врагами Квана были военные, старая гвардия и два тысячелетия безоговорочного послушания. Нынешний его враг звался «нормализацией», вот почему Кван должен был выйти из укрытия и катить средь бела дня через весь город на встречу с американским репортером. «Нормализация» означала, что японская помощь Китаю никуда не делась, что американские предприниматели вернулись в Китай для «защиты своих вложений», что политиканы всего мира опять были готовы поднять маленькие изящные чаши с рисовой водкой за здравие престарелых душегубов. «Нормализация» означала, что сейчас, хотя прошло ничтожно мало времени, можно предать забвению тот неуклюже величественный танк, который неторопливо раздавил на площади десять безоружных людей. И, наконец, «нормализация» означала, что вчерашний герой площади Тяньаньмэнь сегодня превратился в беженца, прячущегося от гонконгской полиции.
Кван приковал велосипед к фонарному столбу в квартале от гостиницы и пошел дальше пешком, разглядывая собственное отражение в витринах туристских магазинчиков. Маленький и стройный, он выглядел моложе своих двадцати шести лет и имел выпуклые округлые скулы, которые всегда считал изъяном своей наружности (и которые придавали его облику незаурядности, возможно, даже с избытком, так что он выделялся и на фоне миллиарда себе подобных). Одет он был опрятно, в светлую сорочку и брюки чино, и все еще ходил вразвалочку, чуть подавшись вперед, будто благодушная волна, накатывающая на берег.
Полицейских вокруг гостиницы вроде бы не было. Хорошо. Вообще-то Гонконг — честный город, набитый честными людьми и управляемый губернатором, не уступающим в честности большинству других. Однако Гонконг должен постоянно помнить о 1997 годе, до которого осталось всего ничего. В 1997 году кончится срок британской аренды, и Гонконг перейдет под власть и управление материковых китайских властей. Быстро забытые события на площади Тяньаньмэнь, конечно, заслуживают порицания и сожаления, но политиканы должны смотреть в лицо действительности. (Какая-то действительность, разумеется, требует более мужественного подхода, какая-то — менее. Например, 1997 год — это еще ничего. Воспоминание о давящих людей танках — уже нечто более серьезное. Но все равно узколобые прагматики считают, что можно быть и поснисходительнее к себе.)
«Контрреволюционеры» той пекинской весны были разгромлены престарелыми душегубами и бросились врассыпную. Те, кого не схватили и не казнили, разумеется. Некоторые снова собрались во Франции и продолжали распространять свои листовки в мире, который относился к ним со всевозрастающим безразличием. Три или четыре группы осели в Соединенных Штатах; их члены поносили друг дружку и продолжали учебу в американских университетах, чтобы в конце концов стать работниками крупнейших больниц и страховых компаний. Те, что остались в Китае, только недавно вышли из подполья и теперь лепили на стены плакаты, которые едва ли кто-нибудь замечал. Ли Кван в числе немногих таких же предпочел остаться в Гонконге, хотя в городе делалось все неуютнее. До недавнего времени он был тут в относительной безопасности и, кроме того, достаточно близко к Китаю. Присутствие здесь беженцев служило весомым напоминанием старцам, куда более весомым, чем если бы они торчали в любой другой точке земного шара.
Но вот «нормализация» добралась и до Гонконга. И теперь проживающий тут незаконно Ли Кван будет выдан престарелым пекинским душегубам, если его схватит местная полиция. Однако Гонконг, разумеется, был городом культурным и демократичным, и Ли Квана не вышлют отсюда, пока не получат твердых заверений в том, что китайское правительство подвергнет его справедливому суду и процесс будет открытым. Такие заверения китайцы уже дали.
Да еще этот 1997 год!
Гостиница была напичкана кондиционерами; они стояли повсюду, от просторного вестибюля, отделанного орехом и темной позолотой, до самой захудалой лавчонки. Миновав вращающиеся двери, Кван на миг остановился и настороженно посмотрел по сторонам, заодно привыкая к ледяному воздуху. Внутри вроде бы тоже все было в порядке. Кван двинулся вперед. Он шел медленно: ждал, пока его не узнают. («Я узнаю вас по фотографии», — сказал ему репортер по телефону, когда посредники устраивали переговоры, и американцу не пришлось объяснять, какую фотографию он имеет в виду.)
В глубине вестибюля из низкого кресла тяжело поднялся громадный неуклюжий человек и зашагал навстречу Квану. На вид ему было лет пятьдесят. Человек был одет в рубаху с расстегнутым воротом, коричневый замшевый пиджак и брюки китайского покроя. На шее у него болтались три кожаных чехла для фотоаппаратов. По какой-то неведомой причине американцы вдали от дома всегда выглядят так, словно только что сверзились с мотоцикла: поэтический беспорядок в одежде, а в поведении — легкая порывистость и нервозность, которые сочетаются с благодушием и явственным сознанием того, что они отделались легким испугом. Репортер выглядел так же. Он был обладателем каштановой с проседью бороды, понемногу исчезающей курчавой шевелюры, очков в темной оправе и дружелюбной улыбки.
— Господин Ли?
— Да.
— Сэм Мортимер, — бородач крепко, от всей души пожал руку Квана. — Как вы думаете, пить еще не время?
— Да, конечно, — ответил Кван и улыбнулся своим мыслям. Возможно, время пить настанет только через несколько лет. На нынешнем этапе своего жизненного пути Кван не видел в пьянстве никакого проку.
— Тогда чаю? — предложил Мортимер, указывая на двери гостиничного кафетерия. — Там можно присесть, расслабиться и насладиться удобствами.
Зал кафетерия имел неправильную форму и был почти целиком выкрашен в розовый цвет. Закругленная прозрачная стена смотрела на сад камней и плавательный бассейн, в котором барахтался одинокий купальщик, упорно носившийся туда-сюда по водной глади. В шезлонгах загорали человек десять гостей, облаченных в купальные костюмы. Кван и Мортимер заняли столик на двоих возле окна, и репортер открыл один из своих кожаных чехлов, в котором оказался кассетный диктофон. Там же хранились записная книжка и несколько карандашей.
— Не возражаете, — если я запишу эту беседу на пленку?
— Ничуть.
Квану было не впервой давать интервью. Он делал это многократно, причем говорил на одну и ту же тему, так что и вопросы, и ответы были известны заранее. Более того, они уже несколько раз попадали на страницы печатных изданий. Ну да не страшно. Основное правило любого собирателя новостей заключается в том, чтобы без прикрас живописать действительность такой, какая она есть. Разговор имеет место в действительности, здесь и сейчас, это можно подтвердить, а стало быть, он гораздо ценнее и содержательнее, чем любое из предыдущих интервью, и не важно, насколько все они одинаковы.
Итак, началось привычное повторение пройденного, причем все в том же незыблемом порядке. Мортимер сверялся с записной книжкой, в которую загодя внес все вопросы. Иногда он что-то добавлял или подчеркивал некоторые слова в своих вопросительных предложениях.
— Расскажите о себе, господин Ли Кван. Отец — учитель, мать — врач. Сам Кван — одаренный студент, выпускник университета, продолжает изучать историю и английский, мечтает о поприще дипломата. Визит в Китай американского президента Буша оставил в его душе смутное ощущение упущенных возможностей. Вскоре Китай посетил советский вождь Горбачев, и Кван почувствовал, что пора ловить свой шанс. Демонстрации в поддержку Горбачева как-то сами собой переросли в демонстрации протеста против продажности китайской правящей верхушки и льгот, которыми пользовались ее члены. Выступления приняли форму голодовок и были поддержаны широкими слоями населения.
— Сейчас, когда я вспоминаю об этом, — сказал Кван, тускло улыбаясь своей былой наивности, — наши действия кажутся мне похожими на то, что в шестидесятые годы делали американские бунтари, когда опоясали живым кольцом Пентагон, взялись за руки и попытались мысленным усилием оторвать здание от земли. Они и впрямь думали, что сумеют это сделать, они действительно надеялись, что здание вот-вот взлетит, понимаете? Мы были настроены таким же образом и больше недели сдерживали военных одной лишь силой нашей убежденности.
— Вы так много знаете о Соединенных Штатах? — спросил Мортимер. — Я имею в виду не их историю, а эту левитацию Пентагона и тому подобное.
— Но это тоже их история.
Мортимер снисходительно улыбнулся.
— Эти люди были глупцами, — сказал он. — Не станете же вы утверждать, что на площадь Тяньаньмэнь вышли студенты-недоумки.
— Еще как стану, — возразил Кван. — Всяк, кто забывает о здравом смысле, утрачивает чувство реальности и впадает в раж, может считаться глупцом. Но если человечество хочет чего-то добиться, мы должны быть глупцами. Некоторые из нас.
Такой выверт встревожил Мортимера, что и отразилось на его дружелюбной физиономии, но он не стал развивать эту тему, а перешел к следующему вопросу из своей записной книжки. А потом — к следующему. И — к следующему. От прошлого — к будущему.
— Как вы думаете, что ждет современный Китай?
— Перемены, — ответил Кван. — Одни — к лучшему, другие — к худшему, но все они будут происходить очень медленно. Народ веками привыкал к повиновению.
— Если гонконгские власти наложат на вас лапу, вы будете высланы обратно. Состоится суд, открытый суд. Вам дадут слово. Это пойдет вам на пользу или, наоборот, во вред?
«Странный вопрос», — подумал Кван и ответил:
— Разумеется, во вред, поскольку я лишусь возможности давать интервью, подобные этому. Сейчас у нас не так уж много рупоров, и мы не можем позволить себе потерять хотя бы один.
— Ну а как насчет вашей речи на суде? Разве она не окажет никакого воздействия?
— Процесс продлится всего один день, — ответил Кван. — Говорить мне позволят очень недолго. На второй день меня выведут на улицу и велят опуститься на колени. К затылку приставят дуло пистолета, и мне конец. На третий день власти отправят моей семье счет за истраченную пулю.
Глаза Мортимера округлились.
— Счет? Вы меня разыгрываете.
— Нет, не разыгрываю.
— Но как же так? Господи…
— Это — наказание родителям за то, что не смогли воспитать послушного ребенка, — объяснил Кван.
— Семье придется расплачиваться за пулю, которая вас убьет? — В глубокой задумчивости молвил Мортимер. — Это в Китае обычное дело?
— Да.
— Я об этом не знал. — Репортер погрузился в угрюмое молчание и, похоже, забыл о своем следующем вопросе.
Кван неторопливо обвел взглядом опустевший бассейн, потом посмотрел в противоположную сторону, в глубь зала. За ближайшим столиком сидел какой-то приезжий с Запада. Он пил кофе и читал «Гонконг-таймс». Приезжий поднял глаза, на миг встретился взглядом с Кианом и опять уткнулся в свою газету. Но и этого мига хватило, чтобы Кван вдруг почувствовал страх.
Перед этим человеком? Нет. Приезжий не служил в гонконгской полиции. Это европеец или американец. Грузный, лет сорока, со скандинавской шевелюрой песочного цвета. Голубая сорочка с короткими рукавами, темно-красный галстук. Человек был без пиджака. На правом мизинце — тяжелый золотой перстень с багровым камнем.
Щелк.
Кван посмотрел на стол. Кассетник Мортимера отключился.
— У вас пленка кончилась.
Мортимер вздрогнул и поднял глаза, словно его разбудили.
— Быстро же пролетело время, — сказал он и смущенно хихикнул. Несколько секунд Мортимер возился со своей машинкой, переставил кассету, потом снова запустил магнитофон: — На чем мы остановились?
— На том, что мои родные заплатят за пулю.
— Ах, да. — Мортимеру все еще было не по себе от этой мысли. — И вы уверены, что вам не дадут возможности выступить с достаточно веским заявле…
— Мистер Мортимер?
Возле их столика, чуть подавшись к Мортимеру, стоял официант. Репортер неохотно и раздраженно поднял глаза.
— Что такое?
— Телефон, сэр. Можете подойти к конторке кассира.
Мортимер буквально разрывался на части и никак не мог решить, что делать. Он поднял правую руку и поскреб костяшками пальцев густо заросшую щеку.
— Не знаю, — пробормотал репортер, посмотрев на Квана, магнитофон и официанта, потом поджал губы, как будто сердился на человека, влезшего в разговор, или на самого себя, или просто сердился. — Да, конечно, иду. — Он одарил Квана сияющей бессмысленной улыбкой. — Извините, я сейчас вернусь.
— Да, хорошо.
Мортимер пошел за официантом к двери. Кван увидел, что кассетник по-прежнему включен, и уже хотел протянуть руку, чтобы остановить его, но тут из-за соседнего столика поднялся приезжий с Запада. Он ровной быстрой поступью подошел к Квану и вполголоса проговорил:
— Мортимер выдал вас. Ему пришлось заплатить эту цену за интервью. Нет никакого телефонного звонка. Вставайте и следуйте за мной.
Кван мгновенно понял, что это правда. Слишком уж странно держался Мортимер в конце беседы, слишком уж свято верил в способность Квана повернуть арест и суд к собственной выгоде. Слишком уж неохотно отправился к «телефону». Пленка кончилась, и это был сигнал: Мортимеру сказали «хватит». Вот же реалист. Мортимер полагал, что предательство — справедливая цена за возможность опубликовать историю Квана в журнале, который читают миллионы людей во всем мире.
Кван поднялся. Незнакомец уже двинулся прочь; он шагал вдоль изогнутой стеклянной стены в глубину зала. Кван последовал за ним к двери, на которой висела табличка с надписью на трех языках: «Аварийный выход. Сигнализация». Незнакомец толкнул дверь (сигнализация не сработала) и спустился по железной лесенке, преодолев четыре ступеньки. Кван поспешил за ним, не потрудившись закрыть дверь. Они пересекли уголок сада камней, вышли на мощенную плиткой тропку и направились к бассейну.
Кван посмотрел направо и увидел сквозь стеклянную стену троих коренастых здоровяков в светлосерых костюмах и при черных галстуках. Они растерянно топтались возле столика, за которым он еще недавно сидел. Один поднял глаза, заметил Квана и взволнованно указал на него рукой. Кван отвернулся и уставился на широкую голубую спину шедшего впереди гостя с Запада. Кто он такой? Выговор вроде не совсем американский, но совсем не британский и не австралийский. Канадец? Может, английский для него — второй язык? Откуда он узнал о Мортимере, о Ли Кване? Куда они направляются?
Обогнув бассейн, они миновали любителей солнечных ванн и прошли сквозь облако чуть прогорклых испарений кокосового масла. Потом прошагали мимо закутка смотрителя, где висели многочисленные полотенца, и приблизились к светло-зеленой дощатой изгороди высотой восемь футов. В ней была никак не обозначенная и едва заметная калитка. Незнакомец открыл ее, и они очутились в каком-то проулке. Под погрузочной платформой справа стояли мусорные баки. Улица была слева. Закрывая калитку, Кван обернулся и увидел троих легавых, бежавших к нему вокруг бассейна.
— Они гонятся за нами, — сообщил он.
— Калитка на замке.
Правда? Кван взглянул на калитку, но времени размышлять о ней больше не было: незнакомец быстро двигался к улице. Он не бежал, но шел очень широким шагом, и Кван был вынужден совсем по-детски пуститься трусцой, чтобы не отстать от него.
Возле тротуара чуть правее проулка в нарушение всех дорожных правил стояла белая «тойота», каких в Гонконге миллион. Незнакомец указал на пассажирскую дверцу.
— Залезайте.
Дверь была не заперта. Кван забрался в машину, салон которой напоминал раскаленную жаровню, и опустил стекло. Незнакомец тем временем устроился за рулем. Ключ уже торчал в замке зажигания. Незнакомец запустил мотор и втиснулся в транспортный поток. В этот миг Кван наконец спросил:
— Откуда вы все знаете?
Незнакомец улыбнулся, терпеливо и ловко ведя машину по запруженной транспортом улице.
— Вы — не участник заговора, — ответил он. — Ваше правительство называет вас так, но это неправда.
— Разумеется, неправда.
— Я тоже, — сказал незнакомец. — Но если я представлюсь, если поведаю, как узнал о том, что должно было с вами случиться и почему я решил в меру возможностей оказать вам содействие, мы оба превратимся в заговорщиков. А это уже антигосударственная деятельность.
— Правдоподобная отговорка. Что за…
— Конечно, отговорка, — незнакомец рассмеялся. — Но вы требовали ответа и получили его.
— Вы хотите сказать, что другого не будет?
— Ну, если угодно, вот вам еще один, — сказал незнакомец. — В следующий раз вам может не повезти, и вы попадетесь. Схватив вас, они спросят: «А кто помог тебе улизнуть в прошлый раз?» Мне будет спокойнее, если вы не сможете ответить им.
— Ну что ж, ладно, — решил Кван. — Это уже не отговорка. Это и впрямь удобно.
Незнакомец снова расхохотался.
— Нет, ну какова благодарность!
Кван почувствовал, что краснеет.
— Пожалуйста, извините. Я так растерялся. Все произошло в мгновение ока… Разумеется, я благодарен вам. Вы спасли мне жизнь!
— Употребите ее с толком, — посоветовал незнакомец.
Они сели на паром и отправились на островок Ламма. Его маленькие домишки поблескивали на солнце. Во время плавания оба вылезли из «тойоты» и подошли к поручням, чтобы подышать прохладным морским воздухом и полюбоваться искристым миром.
— Вам придется покинуть Гонконг, — сказал незнакомец. — У вас больше нет веских причин оставаться здесь.
— Ума не приложу, куда податься, — ответил Кван. Похоже, он всецело вверил себя этому человеку, спасшему его от смерти, и предоставил ему планировать свою дальнейшую жизнь. — И понятия не имею, как мне уехать.
— Думаю, морем. — Незнакомец указал на воду. Из гавани Гонконга как раз выходил здоровенный пассажирский теплоход, похожий на овальный свадебный торт и украшенный американским флагом на корме. — На этих судах служит множество выходцев с Востока. Особенно на камбузе. — Он улыбнулся Квану. — Из такого образованного человека, как вы, получится прекрасный мойщик посуды.
— У меня нет никаких бумаг.
— А может, кто-то из ваших знакомых знается с каким-нибудь служащим пароходства? — предположил незнакомец.
— Возможно, те люди, у которых я живу.
— Меня бы это не удивило. Попытайте счастья, спросите. — Незнакомец снова кивнул на удаляющийся лайнер. — Такие корабли ходят куда угодно. За шесть месяцев они совершают кругосветное плавание. Через Суэц, Средиземное море. Можете сойти на берег в Генуе или Барселоне, а если есть охота, плывите до самой Флориды.
Кван взглянул на корабль.
— Америка… — сказал он.
Право слово, не люблю я так делать дела. Неуклюже, с переполохом, со всякими там лжечудесами. Это вроде как ляпы в романе: запертые двери открываются, сигнализация не звонит и так далее.
Виной всему, конечно же, спешка и Его стремление раз и навсегда навести тут порядок. По большому счету, думается, не страшно, если по ходу дела я еще немножечко усугублю нынешний кавардак. Хотя должен признать, что это самым оскорбительным образом противоречит моему стремлению к совершенству.
Кроме того, я должен быть уверен, что никто из главных действующих лиц не заметит этих отклонений от законов физики. К счастью, нынешний век отмечен печатью безверия, и чудеса не находят широкого признания. В других местах и в другое время такая топорная работа нипочем не сошла бы мне с рук, но эти времена давно канули в Лету. Сегодня люди предпочитают быть обманутыми или руководствоваться принципом: «Этому должно быть какое-то объяснение». Просто они его еще не нашли.
И все же меня не оставляет чувство раскаяния. Как жаль, что я призван сейчас, а не в эпоху, которая была бы достойна моих дарований! Но, с другой стороны, я все яснее вижу, почему люди так обрыдли Ему.
В Сан-Себастьяне они беседовали со священником, который полагал, что земная жизнь не имеет вообще никакой ценности, а боль и страдания призваны лишь обеспечить смертным радость и покой в загробном мире. Он утверждал, что богатеи, которые дурно обращаются с созданиями Господа, после смерти будут жестоко наказаны огнем. А еще с гордостью объявил, что не принадлежит к числу священнослужителей, занимающихся общественной деятельностью.
Непонятно, думала Мария-Елена, что проку от такого человека моему работодателю, врачу из ВОЗ (Всемирной организации здравоохранения), который считает, что у нас вовсе нет никакой жизни, кроме земной, что боль и страдания следует утолять при первой возможности, не важно, что и когда заболит, а толстосумов, которые дурно обращаются с созданиями Господа, надобно выбрасывать из общества, как больные саженцы с виноградника. Но в Сан-Себастьяне больше никого не было. Врач наезжал в городок дай Бог раз в месяц, отчеты его не имели никакой ценности, и все уже успели это понять. Статистическими данными располагал только отец Томас; он вел учет рождений и смертей, недугов и уродств, злодеяний химических убийц.
Мария-Елена переводила так точно и бесстрастно, как только могла. Сидевший рядом с ней Джек (доктор Джон Остон из Стокбриджа, Массачусетс, США) нудно и настырно задавал вопросы, заполнял строчки бланков и вносил свои замечания. Писал он густыми черными чернилами мелким иероглифическим почерком, недоступным никакому пониманию. Мария-Елена (Мария-Елена Родригес, уроженка Альта-Кампа, Бразилия, и жительница Рио, а потом — столицы, Бразилиа) переводила сухие вопросы Джека на грубый португальский, затем переводила пофигистские ворчливые ответы священника на английский и стойко соблюдала нейтралитет.
Это было заметно даже по голосу. Мария-Елена приглушала и обесцвечивала свое глубокое контральто, в нем не слышалось той полнозвучной мощи, которая некогда наполняла огромные концертные залы Сан-Паулу и Рио. Толпы зрителей вскакивали, рукоплескали, обливались слезами, с ревом подхватывали припевы, а она расхаживала по сцене, и ее переполняла любовь к ним. И к себе самой.
Только вот теперь она отпелась и больше не расхаживала.
Все трое сидели под сенью высокого дерева возле блеклого глинобитного строения, приютившего церковь, из темного придела которой они вынесли раскладные стулья. Две женщины в черном, пришедшие порознь, шепотом бормотали свои молитвы. Свистящие звуки витали в воздухе, будто призраки змей. Неподалеку на буром поле в тени самолета примостился пилот; он читал фуметти, местные комиксы, проиллюстрированные не рисунками, а постановочными фотографиями. На заднем плане жарилась на солнцепеке деревня. Почти все обитатели сейчас были на фабрике (ее заслоняли бурые холмы), а их дети — в фабричной школе. Школа была единственным благом, сопутствовавшим появлению фабрики, которая принесла сюда еще и ужас, и смерть.
Отец Томас невозмутимо вспоминал мертворожденных младенцев, детей, появившихся на свет без рук, глаз или мозгов.
Его рассказ тек по сообщающимся сосудам, через Марию-Елену к Джеку, и звучал совершенно бесстрастно. Мария-Елена размышляла о своих собственных детях, двух мертвых малышах, но эти мысли, равно как и раздумья о собственной судьбе, никак не отражались на ее словах, обращенных к врачу и священнику.
Интересно, что скажет отец Томас, если она поведает ему о своих тщетных попытках стать матерью, о том, как ее покинул Пако? О том, что, разделяя его убежденность, она тоже считает себя грязной и оскверненной. О том, что Пако умер, не дождавшись разрешения их спора. А вот что он скажет: «Господь посылает тебе испытание, дитя мое. Промысел Его неисповедим. Мы не можем понять Его, мы можем лишь склонить головы пред волей Его и обрести покой в мысли о том, что Небеса видят наши страдания и вознаградят нас за них. На Небесах — наш Бог, наш Спаситель, Его ангелы и святые, и пребывают они в вечной радости. Аминь».
Наконец Джек заполнил все свои бланки, а отец Томас закончил повествование о многолетних напастях. Все трое поднялись с раскладных стульчиков и потянулись, потом отнесли стульчики обратно в храм, где продолжали шепелявить старухи, никак не желавшие угомониться и замолчать. Когда собеседники снова вышли на солнцепек, отец Томас сказал Марии-Елене:
— Передайте ему, пожалуйста, что нам не нужна медицина. Нам нужна вера в Господа.
— Нет, не передам, — ответила Мария-Елена и наконец позволила себе бросить на священника ненавидящий взгляд.
Святой отец обиженно отступил на шаг и зыркнул на Марию-Елену.
— В чем там дело? — спросил Джек.
— Пустяки, — ответила она.
Сегодня им придали нового летчика, тщедушного доходягу с бурой кожей и лихими усищами. Он увидел, как пассажиры шагают через поле, удаляясь от церкви, поднялся и заулыбался. Вероятно, ему было скучно даже с комиксами. Пилот зашвырнул книжку в кабину, на пассажирское сиденье.
Джек ухватил Марию-Елену за локоть — под тем предлогом, что сухое растрескавшееся поле изобиловало кочками и ямами и представляло известную трудность для пешехода. Но Мария-Елена знала, что Джеку просто хочется прикоснуться к ней. Они уже четыре месяца работали вместе, и три месяца назад Джек начал решительно и весело ухлестывать за ней — не как по-настоящему влюбленный, а как человек, считающий за лучшее сдерживать свой ухажерский пыл. Такая самозащита только облегчала Марии-Елене жизнь и помогала ей держать Джека на расстоянии, даже не объясняя, что на самом деле она отказывает себе, а не ему. В последние недели ухаживания Джека стали более вялыми, рассеянными, однообразными и приняли форму чуть кокетливых, но в общем-то вполне устраивающих Марию-Елену отношений, которые могли продолжаться все время, пока она работает с Джеком.
Этот Джон Остон был честным малым. Тридцать семь лет, рослый, крепкий, нескладный. Казалось, его скелет так никогда и не был толком скреплен и до сих пор болтался и корежился в мягком кожухе из плоти. Джек был дотошен, скромен, любил свою работу в ВОЗ, и, кабы Мария-Елена искала мужчину, поиски ее на Джеке и завершились бы. Превосходная партия. Но мужчину она не искала и никогда искать не будет. Да и вообще Джек не совсем свободен.
Он был женат, но развелся. Далеко на севере, в Соединенных Штатах, проживала его бывшая жена, и Мария-Елена точно знала, что Джек еще любит ее, хотя сам он никогда не согласился бы это признать. Во всяком случае, он до сих пор нуждался в ней, а это одно и то же.
Джек избегал разговоров о бывшей супруге, которая однажды, когда дочери было три года, собрала вещи, прихватила дочь, покинула Стокбридж, штат Массачусетс, и поперлась через всю Америку в Орегон, только чтобы оказаться подальше от мужа. Мария-Елена не чувствовала эту женщину, не знала, хороший она человек или плохой, сильный или слабый. Вообще ничего не знала. Но все же иногда Марии-Елене казалось, что она понимает причины, побудившие жену покинуть Джека. Настал тот миг, который просто не мог не настать: ей надоело водить его за ручку. Оно и немудрено; самой Марии-Елене удалось без труда загнать ухаживания Джека в угол, где те ныне и загнивали, не суля ей больше никаких опасностей. Но разве жизнь не тускнеет, если ты посвящаешь ее заботам о человеке, который ведет себя как послушный бычок?
Поскольку кресло рядом с пилотом было гораздо удобнее любого из четырех сидений сзади, Джек и Мария-Елена условились, что будут занимать его по очереди. Один из них садился с пилотом и летел к месту назначения, а второй устраивался в этом кресле на обратном пути. Сегодня Джек первым летел впереди, и теперь ему пришлось подняться по двум подножкам, перелезть через опущенную спинку пилотского кресла и протиснуться назад. Пилот поднял спинку сиденья и помог Марии-Елене забраться в кабину. Скользнув на место пассажира, она сунула комиксы в кармашек под окном.
Пилот уселся за штурвал и после торопливых приготовлений запустил двигатель. Он развернул самолет, описав круг на ухабистой площадке, протащился до середины поля и снова развернулся против ветра, который еле дул. Под деревом возле церкви стоял бдительный отец Томас. Возможно, он надеялся, что они отправляются не в Бразилиа, а прямиком к Господу. Пилот начал разбег, и самолет враскачку запрыгал по полю.
Крылья захлопали, грозя вот-вот отвалиться от фюзеляжа, маленький штурвал в руках пилота затрепетал, будто привязанная к мощному вентилятору ленточка. А потом колеса вдруг оторвались от твердой земли, и самолет сделался грациозным, послушным, едва ли не живым.
В том борту, возле которого сидела Мария-Елена, не было дверцы, вот почему ей и Джеку приходилось лазить через кресло пилота. Зато нижняя половинка стекла открывалась, и Мария-Елена, толкнув ее локтем, могла посмотреть вниз, на удаляющуюся землю. Только сейчас она впервые заметила, как разрослось кладбище за церковью и какими крошечными были многие из могил. Когда виду грозит вымирание, он все быстрее и быстрее воспроизводит потомство, особенно если убийца нацеливается главным образом на молодняк.
В кабине стоял шум, и разговаривать было трудно, но можно. Обычно Джек и Мария-Елена почти не общались в воздухе, особенно на обратном пути, после долгих и скучных бесед на двух языках. А вот сегодня, минут через пять после взлета, новый пилот хмуро посмотрел на Марию-Елену и сказал:
— Почему я вас откуда-то знаю?
Иногда это еще случалось. Люди продолжали помнить Марию-Елену, звезду эстрады, сиявшую так ярко и так недолго. На сцене она пользовалась только именем Мария-Елена, и зрители на концертах хором скандировали его: «Мария-Елена! Мария-Елена!» Как будто она была великой мастерицей футбола.
Но эти времена давно прошли. Если теперь кто-нибудь вспоминал или притворялся, будто вспомнил ее, Мария-Елена всячески старалась отбояриться. Что проку ворошить полное боли прошлое? Всем хочется узнать, почему она вдруг взяла и исчезла, когда ее слава росла, пластинки занимали первые места (она даже записала один альбом по-испански), а имя вот-вот должно было прогреметь на весь мир.
Да разве ж могла она говорить на эту тему? О том, что тело ее — скверна, муж с омерзением бежал прочь, а дети мертвы. О том, что она больше не может петь, что в душе ее уже нет музыки. О том, что, стоило ей употребить свой авторитет и громкое имя на настоящее дело, стоило восстать против тех, кто уничтожает Землю и живущих на ней людей, как радио, телевидение и газеты ополчились на нее и заставили замолчать. Рабочие места интересовали общество больше, чем здоровье людей. Кошельки были важнее детей.
Поэтому, когда пилот предположил, что знает ее, Мария-Елена одарила его мимолетной отпугивающей улыбкой, словно он пытался приударить за ней, и выглянула в окно, чтобы посмотреть на неровную землю, проносившуюся далеко внизу.
Разговор прервался, но всего на несколько минут. Потом Мария-Елена снова неосторожно взглянула на пилота, и он улыбнулся ей, отчего его лихие усы встопорщились.
— Не больно-то доброжелательный священник там, внизу, а? — спросил пилот.
Мария-Елена удивленно воззрилась на него.
— Вы заметили это, даже сидя возле самолета?
— Я бы заметил это и с воздуха, — ответил пилот и расхохотался.
— Он думает, что весь этот позор угоден Господу, — сказала Мария-Елена. — Но почему Господь должен этого желать?
— Кому выгодно? — молвил пилот, поднимая короткий, будто обрубленный бурый палец, словно передразнивал какого-нибудь занудливого школьного учителя. — Вот главный вопрос. Им-то и надо задаваться всякий раз, когда вы хотите понять, что происходит. Кому выгодна покорность народа? Неужели Богу?
— Владельцам фабрики, — ответила Мария-Елена.
— Но не Богу? — похоже, пилот подтрунивал над ней.
Джек в одиночестве сидел сзади, он не понимал по-португальски, а стало быть, не мог принять участия в разговоре.
Марии-Елене предстояло выкручиваться своими силами. Она на полном серьезе изрекла:
— Господь создал нас. Он нас любит. Он не хочет, чтобы мы страдали. Если люди не борются с фабрикой, которая убивает их детей, Бог от этого ничего не выгадывает. Выгадывают только владельцы фабрики.
— Владельцы, — повторил пилот, которого, кажется, терзали сомнения. — О ком именно вы говорите?
— Мы все их знаем, — презрительно произнесла Мария-Елена. — Они обретаются в Рио, в домах с видом на океан, и наезжают в Бразилиа со свитой законников, чтобы клятвенно заявить, будто нынче фабрики дают меньше отходов, чем в прошлом году. Меньше, меньше, меньше, все время меньше. Мы предъявляем правдивую статистику, законники кроют лживой.
— Но ведь эти люди — не истинные владельцы, — ответил пилот. — Разве вы не знаете? Эти люди — всего лишь совет директоров, они только управляют компанией. Настоящие владельцы — акционеры.
— Все они одним миром мазаны, — заявила Мария-Елена.
— Не скажите, — по-видимому, этот разговор по какой-то причине забавлял пилота. — Держатели акций никогда не наезжают в Бразилиа и не делают клятвенных заверений. Им ни разу не приходилось никому лгать. Они даже не появляются в Бразилии. Думаете, они дышат этим воздухом? Разве что раз в год, во время карнавала.
Мария-Елена нахмурилась.
— Но ведь компания-то бразильская, — возразила она.
— Здесь только бразильский филиал, о нем вам известно. Но правление компании далеко отсюда, и акционеры живут не в Бразилии.
— Где же они живут?
«Я поеду туда, — подумала Мария-Елена. — С фотографиями и цифрами. Почему они не смеют признать свое соучастие в содеянном? Почему им даже не приходится лгать?»
— Где живут? — пилот посмотрел вниз, на реку цвета меди, вдоль которой им предстояло лететь следующие полчаса. — Одни в Британии, другие — в Германии, Италии, Гватемале, Швейцарии, Кувейте, Японии. Но большинство — в Соединенных Штатах.
— В Соединенных Штатах?
— Многонациональная корпорация не несет ответственности ни перед какой страной, — объяснил летчик. — Но зачинщиками затеи были американцы.
— Они не могли устроить такое в Америке, вот и приехали сюда.
— Разумеется, — ответил летчик и засмеялся.
Какое-то время они летели в молчании. Мария-Елена предавалась раздумьям. Разбито столько жизней, в том числе и ее собственная, а она даже никогда не увидит людей, повинных в этом. Тех, кому выгодно. Злодеяния свои они творят здесь, но сами держатся поодаль, и до них не доберешься. Иногда ее обуревали мечты об исправлении несправедливостей, о спасении тех, кто еще не отравлен. Но она даже не предполагала, что мечты эти могут оказаться настолько праздными. Здесь, в Бразилии, ей ничего не добиться, потому что решения принимаются на севере, за несколько тысяч миль отсюда, и принимают их люди, которые никогда тут не бывали и, возможно, даже не осознают последствий своих решений, поскольку ни разу не видели воочию плодов собственных деяний.
Как же до них добраться? Ведь они в такой дали. Это лишь мечты, еще более сумасбродные, чем лелеемое когда-то желание ворваться в одну мансарду в Рио, из которой открывался роскошный вид на Сахарную Голову, нарушить привычный ход вечеринки и с криком и плачем показать гостям в смокингах и бальных платьях фотографии. Попробовать убедить, объяснить. Теперь даже эта мечта покинет ее, теперь и она не поможет Марии-Елене уснуть по ночам: ведь мужчины в смокингах и женщины в бальных платьях — всего лишь куклы, игрушки, управляемые откуда-то из-за горизонта. Без мечты, без ложной веры в возможность исцеления ей уже никогда не сомкнуть глаз. О чем же мечтать теперь?
— В США находится штаб-квартира ООН, — сказала она после долгого молчания.
— Что?
Мария-Елена повторила свое последнее высказывание, и пилот согласно кивнул.
— Правильно, в Нью-Йорке. Но что с того?
— До Нью-Йорка мне не добраться, — ответила она.
Теперь не добраться. Мария-Елена еще могла бы когда-нибудь попасть туда, но с Марией-Еленой покончено.
— Почему это? Любой желающий может отправиться в Нью-Йорк.
— На этом самолете?
— Нет, не на этом, — признал пилот. — Но ведь есть и другие.
— Это слишком дорого стоит, — сказала Мария-Елена. — У меня никогда не будет таких денег.
— Можете выиграть в лотерею.
Она засмеялась. Горло тотчас начало саднить.
— И впрямь могла бы. Но в Америке существует иммиграционная квота.
— Не для гостей с краткосрочными визами.
— А что там можно сделать, имея краткосрочную визу?
— Ну тогда спрячьтесь, — предложил пилот. — Станьте незаконным иммигрантом.
— А что полезного может сделать человек, который скрывается от властей?
— Ну тогда обратитесь за долговременной визой, — посоветовал летчик. — И копите деньги, а сами ждите, пока не попадете в квоту. Или это слишком долго?
— Да нет, — медленно проговорила Мария-Елена, не зная, разумно ли так раскрываться перед незнакомцем. Но почему-то ей показалось, что он вполне безвреден, и она добавила: — Наверное, мое имя внесено в какие-то списки.
— Списки?
— В списки общественных деятелей, — объяснила Мария-Елена. — Несколько лет назад, когда мой муж… Короче, тогда я вступила в целый ряд политических группировок. Они вели весьма бурную деятельность.
— Били стекла, — догадался летчик и в открытую засмеялся над ней. — Раздавали листовки. Пикетировали оперу во время премьер.
— Тогда это казалось чем-то значительным, — упавшим голосом проговорила Мария-Елена. — Но теперь мое имя занесено в списки.
— Есть один путь, — сказал пилот. — Тогда все это не будет иметь значения.
— Какой путь?
— Ну, если бы вы были замужем за американцем.
На заднем сиденье Джон Остон клевал носом над своими заполненными бланками. Вдруг вся кабина, казалось, наполнилась им, как будто надулся спасательный плот.
— Это невозможно, — сказала Мария-Елена.
Так-так, интересно.
Я имею в виду свое постижение техники. «Людям суждено превратиться в ангелов», — утверждал Александр Поуп, правда, по совершенно другому поводу. В том контексте его высказывание совсем не грешило против истины.
Вы только посмотрите на все эти громоздкие, неуклюжие, нескладные машины, которыми окружил себя ныне человек. Что они такое, если не средство ценой огромных энергозатрат добиться того же, что мы, ангелы, делаем без труда и вполне естественным путем? Мой первый самолет оказался совсем неповоротливым и не шел ни в какое сравнение с привычным нам способом перемещения по воздуху. А эти автомобили! Взять хотя бы тот, на котором я увез Ли Квана от полицейских после того, как сам же и натравил их на него. Неужели люди видят в этих чудовищах средство передвижения, превосходящее их собственные ноги? Думают, что автомобили помогут им быстрее добраться куда надо? Но куда? И зачем? Какое значение имеет для них такая химера, как время?
Все вышеперечисленное — сложные и мудреные протезы, которые, по мнению людей, позволят им превратиться в ангелов. Телефоны! Лампы накаливания и плафоны для них! Громадные, пагубные для природы плотины гидроэлектростанций, благодаря которым горят эти лампы! Холодильники! Как же все это тоскливо. Бедные людишки, должно быть, они с радостью сбросили бы с плеч эту тяжкую ношу.
Напротив тюремных ворот была остановка, но Фрэнку Хилфену не хотелось дожидаться автобуса именно там. Все пассажиры и водители машин, все пассажиры и водитель грядущего автобуса сразу поймут, кто он и что он. На этой остановке в автобус садились исключительно зеки, пусть и бывшие, и их посетители, а одного взгляда на Фрэнка Хилфена и дураку достаточно, чтобы понять: он не из тех, кто навещает ближних.
«Косяк», — скажут они, увидев его поникшие плечи, мрачно напряженные скулы и руки, здоровенные, как у работяги, но мягкие и пухлые, как у малого дитяти. «Рецидивист», — скажут они, проезжая мимо (с поднятыми стеклами, дабы не выпускать наружу прохладный воздух). «Скоро опять на отсидку», — скажут они, а потом скользнут взглядом по зеркалу заднего обзора, порадуются, что они — не Фрэнк Хилфен, и покатят себе дальше.
Фрэнк перешел через дорогу и направился к остановке, лишь бы очутиться подальше от высокой бурой стены, залитой солнцем. Три часа пополудни, лето, солнечно, жара умеренная. Для пешей прогулки погода в самый раз.
Под сенью навеса на остановке примостилась какая-то мадонна с младенцем, и больше там никого не было. Мадонна была приземиста, грузна, хороша собой, черноволоса и черноглаза. Она держала ребенка на руках и мурлыкала ему в ухо на наречии, напоминавшем непохожую на себя латынь. Возможно, какая-то разновидность испанского. Она подняла глаза на Фрэнка, который приближался к ней, неся свои мирские пожитки в черной спортивной сумке, украшенной по торцам надписью: «Первый среди равных». Он тащил ее в левой руке, оставив правую свободной на случай всяких непредвиденных обстоятельств.
Мадонна следила за Фрэнком угрюмым и безнадежным взглядом человека, которому когда-то сделали больно, а обидчик так и не получил по заслугам. Глаза ее не смягчились, даже когда Фрэнк повернул налево, прочь от мадонны и облюбованной ею крытой автобусной остановки. Он шагал по обочине дороги, а мадонна недоверчиво пялилась на его спину, рассеянно нянча свое капризное дитя.
Фрэнк шел на юг, и высокое солнце грело его левый висок. Машин было совсем мало, поскольку власти Небраски возвели тюрьму на бросовом и не имевшем иного полезного применения участке земли. Слева еще долго тянулась глухая бурая стена, а справа простирались каменистые, поросшие редким кустарником земельные наделы того же цвета. От дороги их отделяли три нитки колючей проволоки, но, похоже, эти наделы вообще никак не использовались.
Когда Фрэнка освобождали, чиновник в конторе сообщил ему, что автобус ходит через каждые два часа или около того. Фрэнк понятия не имел, как далеко до следующей остановки. Если автобус будет проезжать мимо раньше, чем Фрэнк доберется до нее, и не остановится на взмах руки, значит, ему придется провести в ожидании еще два часа. Или около того. Ну и пусть, Фрэнк не торопится. Куда ему идти-то? Если он направится своим привычным путем, то в конце концов попадет обратно, в эту оставшуюся за спиной тюрьму. Или в другую, в точности на нее похожую. Сейчас он просто стартует на первом этапе этого длинного и мучительного кросса, а потом преодолеет сильно пересеченную местность, переживет множество приключений и финиширует нигде и ни с чем.
Если направится своим привычным путем. Но на этот раз — дудки. На этот раз он ринется вперед и обгонит все напасти. Обставит все напасти. Сядет на автобус и — через весь штат — в Омаху, где малость разживется наличностью. Если сумеет добраться туда, ни разу ни во что не вляпавшись, значит, забьется в самолет и тю-тю в Нью-Йорк, а уж там поглядим.
Фрэнк уже полчаса перебирал ногами, а никаких автобусных остановок на пути не попадалось. Он даже начал корить себя за мнительность. Какое ему, в сущности, дело до того, что подумают люди в проносящихся мимо машинах? Может, решат, что он в бегах, коль скоро пехает прочь от тюрьмы по пустой дороге, а до ближайшего жилья много миль.
В свои сорок два года он уже начал терять некогда густую каштановую шевелюру. Полоску нежной кожи на лбу палило жаркое солнце. «Наверное, обгорю, — сказал себе Фрэнк, поскольку в этом вопросе мог только полагаться на судьбу, и весело добавил: — Наверняка погорю. Раньше, чем обгорю».
Спортивная сумка мало-помалу набирала вес. Фрэнк перекинул ее в правую руку, потом опять перехватил левой. «На кой мне все это барахло? Куплю лучше обновки». Но Фрэнку все время казалось, что встречные и поперечные смотрят на него — пусть равнодушно, но все же с легким любопытством. Что они подумают, если он вдруг возьмет да и зашвырнет свою торбу подальше?
Время от времени Фрэнк бросал взгляд через плечо на волнистую ленту дороги и наконец увидел далеко позади автобус, который споро катил по двухрядному шоссе. Фрэнк повернулся к нему лицом и быстро вытянул перед грудью левую руку, державшую спортивную сумку: мол, странник я, видишь? Одновременно он поднял правую руку повыше и замахал ею над головой. Видит Бог, они его видят: он же самое высокое существо на этих наделах грешной земли. И единственное, что шевелится. Но автобус с ревом промчался мимо, даже не замедлив свой бег, оставив Фрэнка в шлейфе пыли и дизельных выхлопов.
Ну, членосос. Фрэнк представил себе, как взрывается шина автобуса, как он кренится, как водитель теряет управление и махина, слетев с дороги, врезается прямиком в дерево (тут их совсем мало, но хватит и одного). Водитель катапультируется сквозь широкое лобовое стекло, в клочья искромсанный осколками, а одна стекляшка торчит из его языка.
Фрэнк возобновил свой пеший поход. Местность впереди делалась чуть позеленее, там росли деревья (наконец-то он укроется от этого палящего светила), и дорога мало-помалу пошла в гору. «У меня целых два часа на поиски автобусной остановки, — сказал себе Фрэнк. — Должен же этот гребучий гроб где-то останавливаться».
Справа стояла ферма, окруженная дворовыми постройками. На подъездной дорожке громко брехала псина, слишком трусливая, чтобы приблизиться на расстояние, позволяющее ввалить ей пинка. Ни одно человеческое существо так и не высунуло нос на улицу, чтобы узнать, какие-такие невзгоды свалились на брехливую голову. Фрэнк упрямо надвигался на собаку, и та отступила. Прийти бы сюда ночью с пистолетом двадцать второго калибра, переломать псу хребет, отстрелить ему лапу, потом ухо, а под конец обесхвостить. Медленно, со смаком. Что ж ты сейчас не брешешь, сукин сын?
Время от времени мимо проезжали машины, но, наученный опытом, Фрэнк даже не пытался «голосовать». Водители бросали на него взгляды и сразу убеждались, что первое впечатление — самое верное. Им не было нужды выяснять что-то еще. Поэтому Фрэнк знай себе шагал вперед. Рано или поздно он набредет на перекресток, деревню, госпиталь для ветеранов вооруженных сил, военную базу или еще какое-нибудь сраное местечко, благодаря которому у автобуса появится повод остановиться. Набредет и подождет.
Мимо прошмыгнул белый «сааб» с бамперами, украшенными лозунгами: «Вижу зверя — торможу» и «Крою мирный атом матом».
Он двигался в том же направлении, что и Фрэнк, но гораздо проворнее. Промчавшись и чуть удалившись, «сааб» вдруг запердел: у него спустило правое колесо (Фрэнк давно позабыл свои грезы о взрыве автобусной покрышки и теперь даже не вспомнил про них). Машина было совсем близко, ну, может, на расстоянии, равном длине футбольного поля (сколько же это, ярдов сто?), когда вдруг послышалось «шпок!», похожее на выстрел из мощного ружья, и «сааб» принялся вихляться из стороны в сторону на дорожном полотне, мигая стоп-сигналами, которые то вспыхивали, то гасли, то вспыхивали, то гасли, то…
Водитель знал свое дело. Да еще ему повезло: не было встречного движения. Но все равно он был чертовски хорошим водителем, потому что не потерял управление, не дал «саабу» отбиться от рук и ринуться резвиться в роще. Он не налегал на педаль тормоза, а поддрачивал ее, пользовался ею как средством управления и в конце концов замедлил движение большой машины, выкатил ее на ухабистую обочину и остановил. Фрэнк знай себе шагал к машине, разглядывая длинные космы бурой пыли, которую относило вправо, к полям. Она была похожа на стяги призрачного войска. По ходу хода Фрэнк начал подумывать, не заключить ли ему с этим парнем сделку — помочь сменить колесо, а за это пусть его подкинут до ближайшей автобусной остановки. А то и до самого города, почему нет? Кто запретит мыслить по-крупному?
В течение одной или двух минут, пока Фрэнк шагал к остановившемуся «саабу», ничего нового не происходило. Дверца водителя не открывалась, сам водитель не вылезал. «Небось сидит и дрищет в штаны, — подумал Фрэнк. — Так обычно и бывает, когда все уже позади. Когда на тебя падает луч и легавый говорит: „Ни с места“. Опасность минует, и начинается новая глава».
Кабы Фрэнк и впрямь шел по футбольному полю, он в аккурат достиг бы двадцатиярдовой линии команды «сааба», когда водительская дверца наконец открылась и наружу выбрался трясущийся автомобилист, оказавшийся женщиной. «Черт, — с досадой подумал Фрэнк. — Баба — это никуда не годится. Я с ними и разговаривать-то не умею, с бабами».
Сначала она не заметила Фрэнка или ей просто было начхать на него. Она захлопнула дверцу, обошла нос «сааба» и принялась разглядывать лопнувшую шину. На вид женщине было лет тридцать пять. Стройная, рослая, с прямыми каштановыми волосами, одетая на манер тех женщин в телерекламах, которые расхаживают с чемоданчиками в руках и не уступают мужчинам в деловой хватке, но посвящают чертову уйму времени заботам о личной гигиене. Иными словами, шикарная и самоуверенная. Только не сейчас.
Фрэнк знай себе шел, меча в женщину мысли, точно молнии, и если он ничего этим не добьется, то и черт с ним. «Я безобидный, — мысленно обращался он к ней. — Таков мой способ действий, вот почему меня выпустили под честное слово, вот почему я отсидел только без малого два года из пяти. Все это записано в моем деле, загляните туда. Я и мухи не обидел, я даже не входил в дом, если там кто-то был. Никогда не таскал с собой ни стволов, ни перьев, никаких других орудий. Мирный взломщик — вот кто я такой и ни за что не обижу женщину или еще кого».
Когда Фрэнк приблизился к машине, женщина подняла на него глаза, и ему тотчас все стало ясно. Он видел это в ее взгляде, в ее лице. Она поняла. Они еще и словом не перемолвились, а она уже все про него знает. Всю неправду.
Кусок лопнувшей покрышки валялся у дороги, будто обугленное кольцо от громадного ломтя лука. Фрэнк взглянул на него, чтобы отдохнуть от созерцания испуганных глаз женщины, но, когда он миновал кусок шины, поравнялся с белым «саабом» и женщина оказалась прямо перед ним, футах в десяти, Фрэнк снова посмотрел на нее и сказал:
— А вы здорово с ним управились, как настоящий шоферюга.
Женщина медленно смежила и опять разомкнула веки. Она ждала чего угодно, но уж никак не похвалы или, наоборот, хулы своего водительского искусства.
— Благодарю, — еле слышно ответила она. — Все произошло так быстро, я даже не знала, что делаю. У меня не было времени на раздумья.
— Вы все сделали правильно, — заверил ее Фрэнк. Настала пора решать, то ли миновать ее и уйти, то ли остановиться. Он остановился. Увидев, что рот ее, будто скобки, охватывают маленькие морщинки страха, Фрэнк ударился в сказительство:
— Слушайте, я тут брожу в поисках автобусной остановки. По этой дороге ходит автобус в город. Хотите я помогу вам поставить запаску, а вы за это подбросите меня до остановки? Не хотите — не надо, потопаю себе дальше.
— Вы имеете в виду столицу штата? — спросила женщина, делая неожиданное ударение на этой стороне предложенной сделки. Впрочем, ладно.
— Наверное, — ответил Фрэнк. — Омаха. Меня там судили, значит, наверное, это и есть столица.
— Судили? — насторожилась женщина.
Может, лучше выложить все как есть с самого начала?
— Вы проезжали мимо тюрьмы, — сказал Фрэнк, указывая большим пальцем через плечо. — Меня только что освободили под честное слово.
Вообще-то он не собирался отмечаться у офицера по работе с досрочно освобожденными. Не в этот раз.
— Но там есть автобусная остановка, — заметила женщина. — Прямо против тюрьмы.
— Она мне не понравилась.
Женщина понимающе улыбнулась и сказала:
— Я как раз еду в Омаху. Если вы и впрямь хотите мне помочь…
Его довезут до места. Фрэнк не смог удержаться и заулыбался, будто дитя, — до ушей, да еще с разинутым ртом.
— Это чудо, — ответил он.
В ответной улыбке женщины сквозила насмешка.
— Чудо не это, а то, что я не погибла.
— Без чуда тут не обошлось, — сказал Фрэнк. — В чем бы оно ни заключалось. У вас есть ключ от багажника?
Смена колеса — работа нелегкая, особенно для человека с такими руками, как у Фрэнка. А руки у него были нежные, привычные к осторожному обращению с маленькими инструментами. Они ласкали цифровые замки, гладили провода сигнализации, собирали наличку и драгоценности. Мягкие, по-детски пухлые руки. Он отшиб их гаечными ключами, ободрал о покрышки, но при этом Фрэнк делал дело и не позволял своим чувствам отразиться на лице.
Работая, он поддерживал разговор с дамой, которая уже успела сообщить, что она — правовед. Услышав это, Фрэнк ответил:
— Вы слишком шикарны для законника.
Эта мысль показалась ей забавной.
— Тот парень, который вас защищал, в подметки мне не годится, да?
— Правду сказать, он был из тех, что купают галстук в супе, — прокряхтел Фрэнк, сражаясь с гайками.
— В чем вас обвиняли?
— Во взломе.
— Насколько сильны были позиции обвинения?
— Я вышел из парадной двери дома на Мичиганских Холмах, неся в руках стенной сейф, и попал прямиком в объятия двух легавых с фонариками.
— Неся в руках стенной сейф?
— Это так и делается, — объяснил Фрэнк, бросая негодную покрышку на крюк в багажнике. Потом он достал запаску и покатил ее по обочине вдоль борта машины. — Стенной сейф — это такой железный ящик, вмурованный в стену. Вы его выковыриваете, на что уходит совсем немного времени, относите домой и принимаетесь неспешно вскрывать.
— Вас поймали впервые?
Фрэнк молчал и смотрел на женщину, дожидаясь, пока она постигнет его сущность. Наконец она засмеялась и сказала:
— Извините, вы правы. Глупый вопрос. Что ж, в следующий раз представлять вас буду я. Но постарайтесь не попасться им, когда вы нечисты на руку.
Фрэнк с сожалением взглянул на свои руки.
— Или когда у меня руки нечисты, как сейчас.
— У меня в «бардачке» полотенца, — сообщила женщина. — Вы можете вытереть руки, когда закончите.
Иногда мимо проезжали грузовики или легковушки, но никто не остановился узнать, нужна ли помощь. Было ясно, что Фрэнк справляется с делом. А женщина-правовед больше не боялась его. Только и понадобилось, что немного поболтать, дать ей время понять, каков он, настоящий Фрэнк Хилфен. Может, и не пай-мальчик, может, и не красавец, но и не злодей.
Женщина сказала, что ее зовут Мэри-Энн Келлини. Фрэнк Хилфен сказал, что его зовут Фрэнк Хилфен. Тогда женщина проговорила:
— Фрэнк? Хорошо. Это имя вам подходит.
— Не знаю, как насчет Мэри-Энн, — ответил он. — Разве можно называть законника Мэри-Энн?
— А почему нет? — спросила она. — Есть же законники, которых зовут Рэндолф, и что?
— Оно, конечно, так. — Фрэнк затянул последнюю гайку.
— А как звали вашего? — спросила женщина. — Ну, этого, с галстуком в похлебке?
— Гауэр.
Женщина улыбнулась и развела руками.
— Защите нечего добавить.
Фрэнк не знал, что она имела в виду, говоря о «полотенцах», но они оказались сложенными и увлажненными бумажными салфетками в пакетике. Такие выдают в ресторанах каждому, кто отведает омара. Фрэнк извел три штуки, изрядно разорив «бардачок» (запасливая дама), и хотел бросить салфетки в траву, но женщина указала на целлофановый мешочек для мусора, подвешенный к прикуривателю.
— Вы благотворно влияете на меня, — заметил Фрэнк и избавился от мусора, как подобает воспитанному человеку.
До автобусной остановки было меньше мили, она стояла на перекрестке, где примостились две автозаправочные станции, забегаловка и новомодное приземистое одноэтажное «деловое здание». Занимали его деловые люди: зубной врач, торговец недвижимостью и биржевой маклер. Чуть поодаль справа от дороги сбились в кучку жилые дома, новые, но уже обшарпанные, как будто здесь должен был вырасти городок, который так и не появился на свет. Слева стояло длинное, широкое, серое двухэтажное фабричное строение почти без окон. На выходившей к дороге глухой стене было начертано синими буквами: «Тех-тех».
— Что это такое? — спросил Фрэнк.
— Готовая одежда, — ответила женщина. — Свитера, тенниски, вискозные кофты с надписью: «Собственность Алькатраса».
— Никогда таких не видел, — признался Фрэнк и, сам того не желая, неодобрительно поджал губы. «Собственность Алькатраса» — это дурной вкус.
— В Америке их не продают, только за рубежом, — добавила женщина.
— Где именно?
— В Азии, в Европе.
— «Собственность Алькатраса». — Фрэнк представил себе подростка, бредущего по многолюдной улице Токио в кофте с надписью «Собственность Алькатраса» и не знающего и десятка английских слов. Кабы этот мальчишка и впрямь принадлежал кому-то в Алькатрасе, он бы и дня не протянул. Люди готовы таскать на себе любые надписи, не понимая, что они означают и что за ними стоит.
— Деревня всемирного масштаба, — сказала Мэри-Энн Келлини.
— Угу, — ответил Фрэнк. — Но ведают ли они, что творят? Не думаю.
— Какая разница? Главное — чтобы они были довольны.
— Ладно, ладно, — буркнул Фрэнк. — А они довольны?
Женщина с легким любопытством покосилась на него.
— Почему нет?
— Потому что они знать не знают про Алькатрас, — объяснил Фрэнк. — Не знают, кто есть кто. Почти все там имеют весьма растерянный вид.
— Не понимаю вас, — сказала женщина.
— Когда вы одеваетесь, ваше платье служит вам своего рода знаменем на весь день, — пояснил Фрэнк. — Вы делитесь с людьми собственным мнением о себе. Мы все так делаем. Вы войдете в здание суда в одежде с надписями? «Собственность Алькатраса», к примеру?
Женщина улыбнулась и снова взглянула на него.
— И вот вы оделись как мужлан из рабочего класса, — сказала она. — Я верно рассуждаю?
— Я одет как человек, только что вышедший из тюрьмы, — ответил Фрэнк. — Сшибу пару долларов, оденусь немножко иначе. Как парень, который собрался на вечеринку.
Когда Фрэнк заговорил о «паре долларов», женщина перестала улыбаться. В ее голосе сквозили покорность судьбе и тревога за него.
— Вы собираетесь обратно, Фрэнк?
Он сделал вид, будто не понимает.
— Куда это обратно? К преступным деяниям?
— К глупым преступным деяниям. — Она сделала ударение на слове «глупые». — А стало быть, и к тюремным нарам. Вы умный человек, Фрэнк, и знаете это сами. Вы обмотаны резинкой, и второй ее конец привязан к нарам.
— Я кое-чему научился. — Фрэнк постарался придать своему голосу самоуверенные нотки, будто истинный знаток. — И меня не так-то просто будет найти.
— Да уж конечно, — молвила женщина.
Фрэнк не думал, что ему придется вести такой разговор с кем-либо, кроме самого себя, и уж наверняка не ожидал, что его собеседницей будет хорошенькая женщина-правовед в кондиционированном салоне «сааба», мчащегося по шоссе со скоростью шестьдесят миль в час.
— Что значит «глупые преступления»? — спросил он.
— Мелочевка, — ответила женщина. — Кражи со взломом. Проникать в дома и красть встроенные сейфы, Боже мой!
— А что? — ощетинился Фрэнк. — В стенных сейфах хранятся ценности, они-то мне и нужны.
— Какие такие ценности? — сердито спросила она. — Что вы имеете в виду, говоря о ценностях? — Должно быть, Мэри-Энн — очень хороший правовед. Она продолжала: — Триста, четыреста долларов? Украшения? Сколько вам даст за них скупщик краденого? Десять процентов?
— Иногда и больше, — буркнул Фрэнк.
— Этого хватит на неделю. Если повезет, то на месяц. А потом надо опять идти на дело и рисковать. Каждый раз. Не важно, сколько раз вам удастся избежать ареста: когда вас поймают, это будет не в счет. А поскольку все против вас, рано или поздно вы непременно попадетесь. Это — единственно возможное завершение цикла.
— Ладно, стало быть, я исправлюсь. — Фрэнку уже надоел этот разговор, и он уставился в окно, за которым проносились сельские красоты: деревья, фермы, опять деревья.
Но женщина не унималась.
— Вы не исправитесь, Фрэнк, — возразила она. — Вы такой, какой есть, и сами это знаете.
— Рецидивист, — проговорил он так, словно это была шутка.
— Но вы можете уйти в отпуск, — предложила женщина. — Отпуск и «завязка» — не одно и то же. Завязав, вы будете вынуждены искать работу, жилье…
— Дохлый номер.
— Знаю. Об этом я и говорю, Фрэнк. Если вы вломитесь в дом и унесете пять тысяч, вам нет нужды опять идти на дело следующей же ночью.
— Никакой нужды.
— Вот именно. Вы отходите от дел, пусть и ненадолго, а потом, когда деньги кончаются, снова беретесь за работу.
Фрэнк засмеялся, представив себе, как он то и дело поспешно «берется за работу», и сказал:
— Да, похоже, вы говорите обо мне.
— Но если бы вы совершили всего одно преступление, — продолжала женщина, — и получили миллионов пять, вам больше не было бы нужды выходить из отпуска.
На сей раз Фрэнк засмеялся от удивления.
— Пять миллионов? И где же лежит такая кубышка?
— Не спрашивайте меня, Фрэнк, — полушутя-полусерьезно отвечала женщина. — Я вам не уголовница и не подстрекаю вас к преступлению. Я говорю лишь, что вы определенно вернетесь в тюрьму, если и впредь станете преступать закон за пять тысяч долларов.
Он понимал, что происходит. Это был испытанный прием всех законников; они норовили внушить вам, будто у вас есть выбор, но потом выяснялось, что первый путь плох, а второй вам и вовсе заказан. А посему в конце концов вы делаете именно то, чего хотят законники. Иными словами, ничего не делаете.
— Стало быть, вместо того чтобы красть по пять штук, я должен сидеть дома и мечтать о краже пяти миллионов, правильно? И не ходить на дело, пока не подвернется такой крупняк.
— Вы неисправимы, Фрэнк, — сказала женщина, — и сами это знаете. Значит, вам лучше всего отойти от дел.
— С пятью миллионами в кубышке.
— Или с другим наваром.
Они въехали в Омаху около семи вечера. Вздымавшийся ввысь среди пустыни город напоминал груду детских игрушек в песочнице; багряное солнце еще висело на западе, но дети уже отправились по домам обедать. Когда сельское шоссе превратилось в городскую улицу, зажглись фонари — хилые и тусклые по сравнению с розовым светом солнца.
Фрэнк и Мэри-Энн болтали о законе, обменивались анекдотами; он поведал ей несколько историй о своих злоключениях в суде, а она ему — о клиентах и о том, что, похоже, в безднах души каждого человека непременно найдется жульническая жилка. Мэри-Энн не вела уголовных дел или судебной защиты, она сидела за столом в крупной юридической фирме, и клиентами ее были дельцы, норовившие обставить друг дружку. Фрэнк решил, что, сажая его под замок, общество поступает несправедливо, коль скоро у каждого его члена тоже какая-нибудь пакость на уме. Но никто никогда и не говорил, что жизнь должна быть справедливой.
Перед первым же красным светофором женщина показала на свою сумку — здоровенную коричневую торбу из мягкой кожи, лежавшую между ними на сиденье, — и сказала:
— Там есть деньги. Возьмите сотни три.
Фрэнк встрепенулся.
— Что это вы такое говорите?
— Вам же надо на первое время. На дорогу. Если я не дам вам денег, вы снова начнете искушать судьбу, в первый же день после освобождения.
— Не могу я взять ваши деньги, — ответил Фрэнк. На самом деле ему просто было мало трехсот долларов. Три тысячи — уже нечто более похожее на необходимую сумму, если учесть, что надо долететь до Нью-Йорка, прикупить кое-какой одежонки, оплатить постой в гостинице. А еще то да се, по мелочам. Тысячи четыре или пять, никак не меньше. Но Фрэнк не собирался говорить этого вслух.
— Спасибо за заботу, — сказал он, — но мне будет не по себе, если я приму деньги.
Женщина вздохнула. Зажегся зеленый свет, и она тронула машину. Побарабанив по рулю довольно коротко остриженными ногтями, Мэри-Энн наконец сказала:
— Ну что, тогда загляните внутрь и увидите мой бумажник.
— Право же, я не…
— Не деньги, — перебила женщина. — Погодите-ка секунду.
Опять красный светофор. Мэри-Энн взяла сумку, зажала между рулем и коленями, вытащила толстый бумажник, открыла, достала визитную карточку и вручила ее Фрэнку.
— Я не могу идти в суд и защищать вас, — сказала она. — Но найду кого-нибудь получше, чем этот ваш мокрый галстук.
Фрэнк принял карточку, прочел имя владелицы, название фирмы, служебный адрес, телефон, телекс, телетайпный код и номер факса и сказал:
— Не очень-то вы в меня верите.
— Я верю в математику, — светофор засиял зеленым глазком, женщина бросила сумку на сиденье и покатила вперед. — Пятитысячные кражи опять доведут вас до беды.
— Попробую найти дельце на пять миллионов, — пообещал Фрэнк.
— Хорошо. А пока берите карточку.
— Обязательно. — Фрэнк запихнул картонку в карман рубахи.
— Где вас высадить?
— В любом жилом районе подальше от центра, — ответил Фрэнк.
Женщина рассмеялась. Это обрадовало его.
Должен сказать, что меня растрогал отказ Фрэнка принять деньги. Все-таки люди наделены привлекательностью, надо только общаться с каждым из них один на один и избегать ложных оценок. И то, что Фрэнк Хилфен — в его совершенно безнадежном положении, погрязнув в медленном, но верном саморазрушении, не имея опыта свободного самостоятельного волеизъявления, вдруг отказался от предложенных Мэри-Энн Келлини трех сотен долларов, весьма расположило меня к нему. Во всяком случае, тогда.
Сделает ли он то, что должен будет сделать, когда пробьет час? Да, сделает. Это мы устроим. Мы подведем его к поступку. Группа, которую я собираю, исполнит мое желание, то есть Его желание. Но это будет их собственный выбор, их собственная затея, их свободная воля. Род людской сам решит покончить с собой.
Впрочем, он уже давно репетирует это действо, не так ли?
Не весь род людской, конечно. Нет, разумеется, не весь. Мы не собираемся проводить референдум на эту тему. Да исполнится воля Его. И воплотят ее представители человечества, тщательно отобранные представители. От каждой расы, каждого континента. Ни один не останется в стороне.
Мы ведем справедливую игру.
По мере исхудания она все больше нравилась европейцам. Дома они пользовались услугами своих женщин, мягких, похожих на светлые диванные подушки. А в Найроби им хотелось чего-нибудь постройнее, по-убойнее и потемнее. Как это просто и полезно для дела: стоит подцепить «тощак», и не надо больше сидеть на диете.
Путь Пэми пролегал на север по улице Мама Нгина, мимо европейских посольств, и на юг, по Кимати-стрит, к гостинице «Нью-Стэнли» и чуть дальше, до знаменитого громадного колючего дерева, облепленного насаженными на шипы записками и дававшего приют туристам под своей сенью. Кто и кому писал эти послания? Уж не ей, не Пэми, неграмотной двадцатитрехлетней девчонке из племени луо, живущего к северу от озера Найвасу.
Она приехала в Найроби в пятнадцать лет, потому что дома была никому не нужна и потому что слишком зажилась на свете. В столице Пэми никого не знала, разве что двух-трех «покровителей» из числа полицейских да нескольких шлюх, своих товарок. Ни один человек на свете не стал бы посылать записку Пэми Ньороге, кенийской уличной девке стоимостью двадцать шиллингов, с холодными глазами, кривым ртом (много лет назад ей сломали, а потом бездарно вправили челюсть) и совсем недавно обнаруженным в крови вирусом «тощака», как в африканском просторечии именовался СПИД.
Сперва он показался ей не очень похожим на возможного клиента: слишком здоровый, самоуверенный и статный. Но потом она отвлеклась, поскольку едва не споткнулась о нищего с изуродованными ногами, а когда снова подняла голову и оглядела кишащую народом Кимати-стрит, европеец с соломенными волосами был уже ближе. Теперь прохожие почти не заслоняли его, и Пэми сумела разглядеть, что он и толще, и потливее, чем ей показалось поначалу.
Ему было лет, наверное, пятьдесят. Рост — шесть с лишним футов, дородный пухлый торс, запрятанный в простую белую сорочку, такую громадную, что на родине Пэми из нее можно было бы соорудить палатку. Ослабленный черный галстук болтался на шее, воротник был расстегнут. Темно-синий костюм, какие носят банкиры и дипломаты, измят и выглядит просто жалко, распахнутые полы напоминают покосившиеся створки двери. Человек шел тяжелой поступью, топая ногами по мостовой, будто жертвенный вол, которого ведут на заклание. Когда он заметил Пэми, его выцветшие глаза сверкнули, щеки надулись, а влажные губы сложились в улыбку.
Пэми ответила ему кривой, подленькой заговорщицкой ухмылочкой, сулившей опасность, а посему, как она знала, возбуждающей (о том, какая опасность ему грозит, человек этот и понятия не имел). Когда они на миг поравнялись и оказались рядом, притиснутые друг к дружке суетливой толпой пешеходов, человек взглянул на Пэми сверху вниз своими горящими глазами (таких бледно-голубых зрачков она сроду не видела) и сказал:
— Ага, пойдешь со мной.
Он говорил по-английски с каким-то кондовым акцентом, а голос у него был утробный и зычный. Немец? Нет, на немца вроде не похож. Впрочем, какая разница?
Прошагав три квартала, они очутились в его гостинице, одной из самых новых, построенной по американскому проекту. Сто шестьдесят совершенно одинаковых, безликих, но роскошных келий. В дневное время задняя дверь, выходящая на стоянку машин, бывала открыта, и клиент провел Пэми этим путем, чтобы не шествовать в обществе бродячей кошки через вестибюль и таким образом избежать осложнений.
Номер его располагался на втором этаже, из окна открывался вид на другое крыло той же гостиницы. В комнате стояли две кровати, односпальная и двуспальная, обе были заботливо покрыты пледами с узором, навеянным творчеством Мондриана. Горничная уже заходила; она накрыла толчок полосками туалетной бумаги и разложила новые пластмассовые стаканчики в целлофановых мешочках. Пустячок, но все же какое-то противодействие наступающему со всех сторон грязному миру за двустворчатым, вечно закрытым окном. Хотя что проку в запечатанных пакетах со стаканчиками и в пылесосах, если эти громадные светловолосые постояльцы водят в номера своих тощих чумазых пэми?
— Я датчанин, — объявил клиент, запирая дверь. — Я твой первый датчанин?
Откуда ей знать?
— Да, — ответила Пэми.
— Хорошо. — Датчанин улыбнулся и подошел к широкому прямоугольному окну, чтобы задернуть шторы. Пэми сняла с плеча маленькую сумочку из кожзаменителя, стянула свободное светло-зеленое хлопчатобумажное платье, сбросила черные пластиковые башмаки на низком каблуке, в которых неизменно заступала на трудовую вахту, и тут здоровяк отвернулся от окна. Он просиял, увидев ее черную наготу, отвислые груди с большими сосками, худые жилистые бедра, пышный кустик волос на лобке. Когда он задернул занавески, в комнате стало темнее, все предметы окутала бледно-серая пелена, и глаза мужчины засияли, будто маленькие ходовые огни далекого корабля.
— Ты будешь груба? — спросил он, и, судя по интонации, вопрос этот прозвучал с надеждой.
Сломанная челюсть Пэми выдала на-гора еще одну противную ухмылочку.
— Настолько, насколько вы пожелаете, — ответила девушка.
Он подошел к ней, расстегивая ремень, потом протянул руку, обнял девушку и стиснул ей ягодицу.
— У тебя и зада-то нет, — сказал он.
— Зада у меня до жопы, — ответила Пэми. — И он стоит двадцать шиллингов.
— Да, да. — Датчанин стянул пиджак, сунул руку во внутренний карман, достал пухлый бумажник и небрежно швырнул пиджак на односпальную кровать. Он стоял, слегка покачиваясь, будто пьяный, шумно дыша ртом, перебирал хрустящие бумажки и бормотал при этом: «Франки… кроны… марки… Ой, все шиллинги потратил…»
Ей и прежде предлагали другие валюты, но Пэми никогда их не принимала. Поиски банка, готового обменять валюту на шиллинги, были сопряжены с огромными трудностями, приходилось подмазывать кассира, чтобы заставить его произвести обмен долларов или марок. Да еще непременное надувательство на курсе. Она уже собиралась поделиться с датчанином своими убеждениями и приготовилась вновь облачиться, обуться, подхватить сумочку и уйти, если у него не окажется шиллингов, но тут он бросил бумажник поверх лежавшего на кровати пиджака и сказал:
— Я достану, ладно.
И тяжело затопал к стенному шкафу.
Пэми взглянула на банкноты, торчавшие из бумажника. Все разные, и всех до черта. Вероятно, больше, чем она зарабатывает в месяц, если сложить суммы в разных валютах вместе. И никакого тебе надувательства на обменном курсе.
Верзила открыл скользящую зеркальную дверцу шкафа, крякнул, нагнулся и вытащил черный чемоданчик с блестящими хромированными замочками. Положив его на низкую тумбочку, датчанин достал из кармана ключи, отпер замки и поднял крышку. Он даже не пытался спрятать от Пэми содержимое чемоданчика, почти до отказа набитого пачками денег. Четыре или пять разных валют. Среди прочего нашлись и шиллинги: Пэми заметила пачки сотенных и пятисотенных. А поверх денег лежал охотничий нож в коричневых кожаных ножнах.
Пэми двинулась к двери, следя за руками белокурого здоровяка, который отложил в сторону нож и принялся копаться в груде денег. Она слышала о женщинах, которых убивали клиенты. Иногда их истязали, прежде чем прикончить, иногда расчленяли уже после умерщвления. Но с ней такого не случится. Если придется спасаться бегством, она бросит и платье, и сумочку, и башмаки. Все эти потери можно будет восполнить.
В конце концов блондин выудил из чемоданчика бумажку достоинством в двадцать шиллингов. Он держал ее двумя руками за уголки и разглядывал так, словно в жизни не видал ничего подобного. Банкнота была почти вся синяя, на лицевой стороне — портрет Мзее Джомо Кениата, преисполненного чувства ответственности и благородной заботы, а на оборотной — безмятежное семейство: лев, львица и игривые львята. Повернувшись к Пэми и подняв бумажку повыше, датчанин спросил:
— Знаешь, сколько она стоит?
— Двадцать шиллингов, — ответила Пэми.
— Да, конечно. Но сколько это фунтов, английских фунтов? Скажем, семьдесят пенсов. А в американских долларах — один. Один доллар, — снова улыбнувшись своей слюнявой улыбочкой, он добавил: — Это очень значительное количество денег — двадцать шиллингов. Надеюсь, ты обслужишь меня за них по первому разряду.
— Сами увидите, — ответила Пэми, протягивая руку за деньгами. Датчанин отдал ей бумажку, и Пэми повернулась, чтобы спрятать ее в левый башмак: она знала, что клиент не устоит перед искушением и облапит ее. «Я с ним быстро управлюсь, — подумала Пэми, когда руки блондина обхватили ее. — Через полторы минуты буду на улице».
Но не тут-то было. Раздевшись, датчанин стал похож на мокрого розового кита. Он фыркал и потел при каждом прилагаемом усилии, но, Боже, до чего же был вынослив! Он переворачивал Пэми и так, и сяк, и эдак, он даже заставил ее кончить (взаправду кончить!) два или три раза, а ему все было мало, он никак не мог остановиться, и Пэми уже начинала беситься, ибо для шлюхи время — деньги.
«Сейчас я его заражу», — подумала она, поскольку на смену обычному безразличию (заразится — плевать, не заразится — тоже плевать) пришло злобное желание непременно наградить толстого клиента своим «тощаком». Пэми исхитрилась напустить слюней сначала ему в рот, а потом — в задний проход. После этого Пэми перестала жалеть о потерянном времени. Какого черта? Надо было ловить момент. Этим она и занялась.
В конце концов клиент откинулся навзничь и принялся пыхтеть и отдуваться, а Пэми оседлала его, как мальчишка, катающийся на дельфине, и крепко обхватила ногами. Лицо и шея датчанина делались все краснее, бледные глаза вылезли из орбит, а во время оргазма он заорал, как баба. Истошный вопль перешел в булькающий хрип, и датчанин обмяк на матраце. Мышцы его расслабились, челюсть отвалилась, потухшие глаза уставились в потолок.
Обливаясь потом, Пэми разглядывала его, поглаживала себя по мокрому животу и вытирала ладони о бедра.
— Мистер? — позвала она.
Никакого ответа. Пэми осторожно попятилась и слезла с датчанина. Миновав на четвереньках его ноги и край кровати, она очутилась на полу и уставилась на своего клиента вытаращенными глазами. Тот лежал, будто большая тряпичная кукла, из которой сыплются опилки. «Я его убила, — подумала Пэми и блаженно улыбнулась при этой мысли. Прежде ей никогда не доводилось гробить людей. — Я прикончила его своей пиписькой».
Пэми огляделась, увидела открытый чемоданчик на тумбочке, и глаза ее загорелись.
Надо его спереть!
Она шагнула к чемоданчику.
— Ммммммммммууууууммммм… Агхххххххаааахххх…
Пэми в ужасе повернулась. Датчанин был живехонек; он поднял голову и левую руку и пытался на что-то указать. Глаза его были полны боли и страха.
— Лек… арство… — выдохнул он. — Ящик… Лек… арство…
Живой. Но умирает. Пэми смотрела на него и не шевелилась.
Он снова закричал. И снова. И снова. Потом его голова откинулась назад, рука упала, шея странно вывернулась, а глаза уставились на Пэми.
— Я… — выдохнул он и захрипел. — Я… вызову… — теперь это был сдавленный свистящий шепот. — Полицию…
Он принялся шарить вокруг нетвердой рукой, пока не наткнулся на телефон.
Нет! Это грозит страшной бедой! А до денег — рукой подать. Пэми оторвала взгляд от датчанина и посмотрела на чемоданчик. Она заметила охотничий нож, и глаза ее вспыхнули.
Датчанин понял, что у нее на уме, раньше, чем Пэми добралась до чемоданчика.
— Я не буду звонить! Я не буду звонить!
Но Пэми уже сжимала деревянную рукоятку. Ножны отлетели в угол. Женщина бросилась на датчанина, как гепард, и принялась наносить удары ножом сверху вниз, снова и снова. Она пронзила его раз сто. Скрипя окровавленными зубами, гортанно рыча, собирая все силы до капли, она разила датчанина опять, опять, опять, опять, пока наконец нож не застрял, зацепившись за что-то, и ее скользкая ладонь сорвалась с рукоятки, когда Пэми извлекала клинок из очередной раны.
Она еще с минуту посидела верхом на ногах своей жертвы, задыхаясь и дрожа от мышечного напряжения. Потом снова по-рачьи слезла с трупа, остановилась посреди комнаты, и ее затрясло. Кровь так и хлестала из датчанина, она капала с ножа всякий раз, когда Пэми заносила его, и теперь ею было забрызгано все вокруг. Даже на потолке виднелись темные крапинки. Кровь впитывалась в матрас, потому что Пэми в исступлении дважды промахнулась и, взрезав покрывало и простыню, проткнула грязную набивку. Огромные потеки и пятна покрыли стены и задернутые шторы, зеркало на дверце шкафа затуманилось от крови. Большой ковер прилипал к босым ступням. У Пэми было такое чувство, будто ее окунули в громадный чан с теплым малиновым вареньем. Чужая кровь запеклась на ее ноздрях, Пэми хватала ртом смрадный воздух и пыталась собраться с мыслями.
Башмаки, платье, сумка. Башмаки темные, на них ничего не видно. Платье было испещрено капельками подсыхающей крови, сумка тоже. Попытавшись вздохнуть, Пэми захрипела и ошалело побрела в ванную. Пустила воду в раковину, потом включила еще и душ и забралась под струю. В прошлом клиенты несколько раз пускали ее в душ в роскошных гостиничных номерах, поэтому она умела управляться с сантехникой. Сняв с куска мыла бумажную обертку, она принялась намыливать волосы, снова и снова. Потом ополоснула их под мощной струей и намылила опять. Это продолжалось, пока стекающая с головы пена не стала белой, утратив розовый оттенок. Потом Пэми начала драить руки, ноги, туловище. Волосы на лобке напоминали губку, пропитанную кровью, и их пришлось выжимать несчетное число раз. Наконец Пэми села в ванне, под самым душем, который изливался на нее подобно дождю, и долго мылась, мылась, мылась, мылась. Неужели эта вода так никогда и не станет прозрачной?
Станет. Уже стала. Пэми поднялась. Она изнемогала, а оттого двигалась тяжело и неуклюже. Едва не поскользнулась в ванне, но сумела выбраться на кафельный пол. В ванной висели большие мягкие бежевые полотенца. Пэми вытерлась насухо, потом соорудила из полотенец нечто вроде дорожки через комнату, дабы не испачкать ноги кровью. Забрав платье и сумку, она отнесла их в ванную. Вода по-прежнему лилась в раковину. Пэми, как могла, замыла пятна, стараясь не намочить все платье, потом выскоблила сумку мочалкой. Натянув платье через голову (мокрые пятна липли к телу), она повесила на шею сумку и отправилась по полотенцам к своим башмакам. Вытерла их одним из полотенец, обулась, выпрямилась и оглядела кровавое месиво на кровати. Посмотрела на датчанина, и никаких чувств не отразилось в ее глазах. Она его почти забыла.
Но не забыла о деньгах. Расстелив перед собой еще одно полотенце, Пэми подошла к тумбочке и уже хотела опустить крышку чемоданчика, когда вдруг заметила внутри паспорт. Она взяла его, раскрыла и увидела сердитую физиономию своего клиента.
«Мне этот паспорт ни к чему. Нельзя уносить отсюда никаких свидетельств моей связи с этим датчанином», — решила Пэми. Положив паспорт на тумбочку, она закрыла чемоданчик, взяла его в левую руку и оглядела комнату. Вроде все.
Как же трудно шевелиться самой да еще шевелить мозгами. Казалось, сонливый ужас подстерегает ее на границах сознания, на краю поля зрения. «На сегодня хватит, наработалась, — сказала она себе. — Домой. Спать. Я не понимаю, что тут произошло. Это какое-то бешенство. Завтра будет легче».
Я познал два новых ощущения: плотскую любовь и смерть.
Оба весьма занятны, в оба уходишь с головой, и ни одно из них не соответствует в точности тому, чего я ожидал. Первое не только приятно. А второе не только мучительно. Похоже, людские чувства причудливым образом переплетаются: даже ощущение великого счастья сопровождается грустью, а самая страшная боль сдобрена каким-то непонятным удовлетворением.
До чего же насыщенно живут эти создания! Я и мне подобные горим долго и медленно, еле тлеем, а люди вспыхивают ярким жарким пламенем, но быстро угасают. Я всегда полагал, что мы устроены лучше, но согласятся ли со мной люди? Будь у них выбор, предпочли бы они наш долгий безмятежный век своим страстям, пожирающим их бренные тела?
Впрочем, такого выбора у них нет, а скоро, по Его замыслу, не будет и вовсе никакого. Я уже собрал своих людей, своих представителей. Я их расшевелил, вынудил пуститься в путь. Григорий Басманов едет в Нью-Йорк на прием к онкологу. Ли Кван драит тарелки в громко урчащем чреве «Звездного странника» Североамериканских линий. Мария-Елена Родригес в Бразилиа покупает подвенечное платье и борется с угрызениями совести, потому что с легким сердцем использовала Джека Остона. Проводимая Ходдингом Кэйбелом Карсоном кампания по избавлению от взрывоопасного доктора Марлона Филпотта, похоже, начинает приносить плоды. А Фрэнк Хилфен сидит в окружной тюрьме в Индиане, куда попал за нарушение честного слова, но скоро он опять выйдет на свободу.
Значит, остается Пэми Ньороге. Убийство Кьелда Ульрикслунда и неожиданно подвернувшийся под руку чемодан с деньгами должны побудить ее пуститься в бега. Или я не прав? Похоже, все это, наоборот, обездвижило ее. Она надежно спрятала наличные, глубоко закопала воспоминания, но пока никуда не двинулась. А между тем все они уже должны быть в пути.
Придется мне подстегнуть нашу маленькую Пэми.
Пэми проснулась, рывком села в постели и посмотрела на окно. Сердце ее было полно ужаса, а в глотке стоял привкус блевотины. Тусклый янтарный свет далекого уличного фонаря втекал в комнату сквозь незастекленное прямоугольное окно, падал на брезентовую раскладушку и железный шкафчик, втиснутый в комнатушку размером с чулан. Но Пэми увидела не мебель, а нечто совсем другое. Она бодрствовала, глаза ее были широко раскрыты, но все равно Пэми увидела кошмар.
Правая рука ныла от напряжения: во сне Пэми долго била ножом акулу. Живот свело от ужаса: во сне акульи зубы вцепились ей в поясницу. Вода, густая и темная как кровь, все еще заливала ее голову, давила на лицо, увлекала в бездну. Сердце колотилось, в горле плясал комок желчи, нервы дергались и дрожали как после удара током.
Сон про акулу был не единственным призрачным видением, не дававшим ей покоя по ночам с тех пор, как она убила датчанина. Просто этот сон повторялся чаще других. В другом сновидении Пэми отсекала груди собственной матери и пожирала их; ноздри ее при этом наполнялись кровью и молоком. А еще был сон про муравьев, которые облепляли ее тело, залезали в нос, уши, во все поры. Кусачие рыжие муравьи с острыми жалами пускали ей кровь. Она бежала, а копошащиеся рыжие муравьи окутывали ее подобно одеялу и жрали, жрали, жрали.
Жаркий ночной воздух был неподвижен. В комнате пахло кровью, как в гостиничном номере датчанина. Дрожа и делая множество лишних неуверенных телодвижений, Пэми сбросила простыню, слезла с раскладушки и облокотилась о подоконник, чтобы глотнуть свежего воздуха. Он был горяч, этот воздух Найроби, и он касался ее лица, как кровавая вода во сне. Он был осязаем. Пэми взглянула на черное беззвездное небо, затянутое тяжелыми облаками, потом посмотрела на узкий грязный проулок внизу. Фонарь стоял на перекрестке у главной улицы, через четыре дома, и кроны деревьев почти не пропускали его свет. В проулке, кажется, было тихо, никакого движения.
Пэми попятилась от окна, присела на раскладушку и попробовала заставить себя успокоиться. Не важно, что кошмары приходят почти еженощно, не важно, как часто они повторяются. Эти сновидения по-прежнему повергают ее в ужас и часами терзают после пробуждения. Они по-прежнему не дают ей смежить веки. «Так больше нельзя, — подумала Пэми. — Мне необходимо поспать».
Она посмотрела на дощатую стену под окном. За досками был спрятан чемоданчик, в котором до сих пор лежали деньги, все до последней бумажки. Пэми даже ни разу не пересчитала их, просто принесла домой, отодрала доски, сунула чемодан в углубление, поставила щит на место и продолжала жить прежней жизнью, отлавливая клиентов из Европы и зарабатывая на пропитание. Она обреталась в этом «общежитии», набитом такими же шлюхами, сводниками и крутыми грабителями. Ничто не изменилось, только сны.
«Это должно прекратиться», — думала Пэми. Ей был невыносим каждый вздох, потому что в воздухе все время висел смрад того гостиничного номера, темного, отвратительного, залитого кровью. Ей необходимо выспаться. Но она не может спать. «Мне надо выбраться из этой каморки», — подумала Пэми.
Весь ее скудный гардероб помещался в верхнем ящике шкафчика. Пэми выбрала платье (то, светло-зеленое, она уже давно выбросила) и обула башмаки, потом достала из-под раскладушки молоток. Дабы уберечься от нежелательных ночных посещений, она делала то же, что и остальные обитатели «общежития»: прежде чем лечь в постель, приколачивала к полу перед дверью деревянный брус, не дававший открыть ее снаружи. Подсунув молоток под брус, Пэми оторвала его, спрятала вместе с молотком под койку и вышла в темный коридор, где стоял более привычный дух мочи и дрянной снеди. Закрыв за собой дверь (на ней не было ни задвижки, ни замка), Пэми зашагала к лестнице, озаренной слабым светом от входной двери. Она хотела спуститься и выйти на улицу, но в последнее мгновение передумала и пошла вверх. Преодолев четыре крутых скрипучих пролета и еще маленькую железную лесенку, привинченную к стене, Пэми очутилась на крыше.
Люк часто оставляли открытым, сегодня он тоже не был заперт, и Пэми вылезла из него, опираясь ладонью о застеленную толем крышу, еще хранившую солнечный зной. Медленно подойдя к фасаду здания, она села на парапет, достигавший коленей, и посмотрела сквозь кроны деревьев на проулок. В темноте утрамбованный грунт дороги казался мягким, похожим едва ли не на подушку.
«Интересно, почему я убила датчанина? — думала Пэми. — Что мне было нужно? Теперь я хочу только спать, устала копаться в этом дерьме. Хватит с меня этого дерьма. Хватит этих клиентов, похожих на датчанина, хватит этого дерьмового жилья, где приходится заколачивать себя гвоздями. Не надо мне этой поганой болячки в крови. Что же будет, когда появятся язвы? Тогда уж никто не даст мне двадцать шиллингов. Тогда уж меня и задарма никто не трахнет. Что же мне было нужно? И что нужно мне теперь?»
Пэми подняла глаза и пожалела, что на небе нет звезд. На глаза ее навернулись слезы, и Пэми устремила их на небосвод, жалея, что звезд сегодня не видно. Она расслабилась, глядя вверх, стараясь ни о чем не думать. Просто отдохнуть и наплевать на все…
— Хочешь спрыгнуть?
Пэми испуганно оглядела крышу. Она хлопала глазами, и слезы падали с ресниц.
— Где вы? Кто вы?
Голос был женский, но откуда он доносился?
— Я тут, — ответила женщина и помахала рукой; она сидела в углу крыши, опираясь спиной о низкий парапет. — Если пришла охота прыгать, дай я сперва спущусь вниз.
— Не собираюсь я прыгать, — ответила Пэми. Она встала с парапета, чуть покачнулась, потеряла равновесие, но вновь обрела его и не сверзилась вниз. — И никогда не собиралась, — добавила она угрюмым тоном человека, обнаружившего, что за ним подглядывают.
— Ты была бы не первой, кто сиганул с этой крыши.
— Но я не сиганула. Просто поднялась подышать свежим воздухом.
— Я тоже.
Пэми подошла к женщине и увидела, что та — такая же шлюха, как и она сама. Такая же тощая чернокожая девица, которой некуда податься. Пэми снова уселась на парапет, поближе к ней, но на этот раз над боковым фасадом здания. Под ней, футах в семи или восьми, виднелась крыша соседнего дома.
— Я прихожу сюда бессонными ночами и грежу, — объяснила женщина.
— Вот уж чего не люблю, так это грез, — ответила Пэми.
— Мне нравится грезить наяву, — сказала женщина. — Прихожу сюда и мечтаю о том, что бы я сделала, будь у меня много денег.
Пэми почувствовала внезапную тревогу. Много денег? Неужели это какой-то знак? Знамение?
— И что бы ты сделала? — спросила она. — Что бы ты сделала, будь у тебя много денег?
— Начала бы с того, что смылась отсюда, — ответила женщина и засмеялась.
Пэми последовала ее примеру, вспомнив о спрятанных в стене деньгах. Начнем с того, что она еще ни с чего не начала и никуда не смылась. И вообще пока ничего не предприняла.
— А куда бы ты поехала? — спросила она.
— В Америку, — ответила женщина.
Пэми бросила на нее удивленный взгляд.
— В Америку? Зачем?
— А почему нет? Ведь все богатые люди там, не так ли? Будь у меня много денег, я, естественно, пожелала бы разделить общество богатых людей.
«Что мне делать в Америке?» — спросила себя Пэми, и этот вопрос пробудил в ней какое-то странное чувство.
Женщина снова заговорила. Голос ее звучал, как колыбельная песня, казалось, она старается убаюкать себя.
— Я бы поехала в Америку, туда, где живут черные американцы. Тогда все подумают, что я тоже американка. Я говорю по-английски, как они. У меня всегда была бы вода для питья, мытья и стирки. Уж я бы тогда завела гардероб.
— Надо думать, — ответила Пэми, подначивая женщину.
— Нет, это все для полиции, — пояснила та.
Пэми нахмурилась и подалась поближе к собеседнице.
— Гардероб для полиции? О чем это ты?
— Разумеется, я не хочу, чтобы меня отправили восвояси, — ответила женщина. — Представь себе, что у меня много денег.
— Так?
— А выгляжу я, как сейчас. Прихожу в билетную кассу, сую тридцать тысяч шиллингов и говорю: «Дайте-ка мне билет до Нью-Йорка». Знаешь, что они подумают?
— Что ты богатая, — сказала Пэми.
— Нет, про меня такое не подумают, — с горечью ответила женщина: она знала, что говорит. — Про меня подумают: наркотики. Вот маленькая девочка, без чемоданов, платит наличными за авиабилет. Девушка из глухомани, прежде никогда нигде не бывала, на прошлой неделе получила новехонький паспорт. Они позвонят в Нью-Йорк и скажут: «Приглядывайте за этой девицей, когда сойдет с трапа. Пошарьте у нее в лоханке, наверное, найдете мешочки с кокаином».
— А никакого кокаина нет, — сказала Пэми и рассеянно похлопала себя по промежности, словно хваля ее за непричастность к контрабанде наркотиков.
— Нет, но на тебя будут коситься, — сказала женщина. — Ты же не хочешь, чтобы полицейские пялились на тебя: ведь потом они объявят тебя нежелательной иностранкой, посадят на следующий самолет и отправят обратно. А обратно тебе совсем не хочется. Только не сюда.
— Да уж, не хочется, — согласилась Пэми.
— У меня уже все расписано, — похвасталась женщина. — Первым делом я куплю пару платьев поприличнее тех, что у меня уже есть. Потом чемодан. Потом получу паспорт. Потом пойду в турбюро и скажу, что мой богатый любовник, правительственный служащий, только что отдал концы и отписал мне все свои наличные деньги. Куплю билет в оба конца и прямо тут, в Найроби, заплачу людям из турбюро, чтобы сняли мне номер в нью-йоркской гостинице, в обычной туристской гостинице. Тогда я и сама буду выглядеть как обычная туристка, и никто не сочтет нужным придираться ко мне в аэропорту.
— Билет в оба конца? Зачем так тратиться?
— Тебя не пустят в Америку, если заподозрят, что ты хочешь там остаться.
— Да, у тебя и впрямь все просчитано, — восхищенно молвила Пэми.
— Это я так мечтаю, — ответила женщина. — Когда-нибудь я улечу с этой крыши. Если не на самолете, — она указала большим пальцем через плечо и через парапет, — то просто улечу. Так или иначе, но когда-нибудь мне суждено улететь. Мне нравится мечтать, что я полечу вверх, а не вниз.
Пэми сидела, подавшись вперед, уперев острые локотки в костлявые колени, смотрела на женщину и размышляла о разных способах передвижения по воздуху. Она молчала. На душе было спокойно. Страшные видения не преследовали ее, они остались внизу, в комнате.
Женщина повернула голову и устремила взгляд на восток.
— Вот и день, — сказала она. — Старый добрый новый день.
Пэми ничего не ответила.
Два завтрака в одно утро не лучшим образом действовали на конгрессмена Стивена Шлэрна. Он это предвидел, но куда было деваться? В сутках до черта часов, каждые два года проводятся перевыборы, а главная забота любого конгрессмена заключается в том, чтобы поддерживать связи. Газеты местного масштаба взяли за правило хотя бы раз в год поминать в статьях каждое семейство городка, дабы создать и поддержать впечатление, что такая-то и сякая-то газета — ваша газета и вам следует постоянно ее читать. У конгрессмена та же задача, только в уравнение добавляется еще и величина, обозначающая власть. Если семейство не пользуется влиянием, ему можно трафить и пореже, влиятельные же семейства требуют частых подтверждений своего влияния.
Вот откуда берутся два завтрака по утрам, зачастую два или три обеда днем, два ужина вечером, а во время избирательной кампании — еще и эти ужасные «закусоны» с представителями национальных меньшинств, которые продолжаются целыми днями с перерывом только на обед. Джерри Зейдельбаум, старший помощник конгрессмена, держал в чемоданчике изрядный запас пилюль пептобисмола, но даже они не могли свести на нет ущерб здоровью.
Первый завтрак нынче утром состоялся в восемь часов в желтом бетонном зале Рыцарей Колумба, озаренном яркими лампами дневного света. Тут собрались все тренеры Малой Лиги — местные предприниматели, добровольно тратившие свои деньги, силы и время (благие, очень благие порывы души), но лишь на деяния, которые они считали достойными настоящих мужчин.
Конгрессмен Шлэрн очень быстро понял, что быть настоящим мужчиной в восемь утра чертовски трудно, но коль скоро его задача заключалась именно в этом, он то и дело отпускал замечания в духе Гарри Трумэна: «Зададим им перцу» и так далее, сдобренные немного затасканными бейсбольными шуточками. Угощение исчерпывалось отвратной непрожаренной яичницей-болтуньей, похожей на головку маленькой сиротки Энни и имевшей вкус младенческой отрыжки; к ней подали венские колбаски, которые, похоже, несколько дней и ночей кряду коптились в крематории, и куски белого поджаренного хлеба, плававшие в топленом масле.
Прямая дорожка к внезапной остановке сердца. Конгрессмен ограничился кофе, выпив его ровно столько, сколько нужно, чтобы заработать изжогу. Он с часок поулыбался и со всей возможной быстротой покинул своих сотрапезников.
За рулем сидел Лемьюел, а сзади вольготно расположились сам Шлэрн и Джерри Зейдельбаум. Конгрессмен уныло жевал пептобисмол и слушал помощника, который наставлял его, как вести себя во время завтрака номер два.
— Может, хоть угощение будет более сносное, — предположил Джерри.
— Мне это не поможет, — ответил конгрессмен. — Мне бы с недельку вообще ничего не есть.
Джерри уже научился воздерживаться от замечаний, когда конгрессмен сокрушался по поводу своей горькой доли. Поэтому он просто возобновил наставления.
— Прием устраивает Ходдинг Кэйбел Карсон, президент университета Грейлинг.
— А, Грейлинг, — откликнулся Шлэрн и довольно улыбнулся, что случалось с ним крайне редко. — Кажется, однажды они присвоили мне почетную степень, не так ли?
— Дважды. Девять лет и три года назад.
— Премилое местечко. Стены увиты плющом, квадратный дворик, где можно всласть побродить. Вот куда мне следовало поступать.
Надо сказать, что Шлэрн окончил Куинс-колледж и Городской университет Нью-Йорка и получил степень по правоведению, вызывавшую у выпускников университетов Лиги Плюща покровительственные улыбочки. Впрочем, конгрессмен не тот человек, которому можно улыбаться покровительственно, независимо от того, где он получил высшее образование. В этом заключалось одно из преимуществ Шлэрна, дававшее возможность подсластить блевотную яичницу-болтунью.
— Кроме Карсона, — продолжал Джерри, — там будет Тони Поттер, старший администратор лаборатории «Юнитроник».
— Оборона?
— Постольку поскольку. Главное их направление — «синее небо», нетрадиционные источники энергии.
— О Боже, — буркнул Шлэрн. — Ветряные мельницы.
— Нет, нет, Стив, это вам не «Гринпис». Они принадлежат Англо-голландской нефтяной компании и представляют ее интересы.
Ага! Это кое о чем говорило.
— Я встречал Тони Поттера, — сказал Шлэрн. — Он британец.
— Едва ли не в большей степени, чем нужно, — заметил Джерри.
— О чем пойдет речь?
— О трудах доктора Марлона Филпотта.
Круглая, как каравай, физиономия Шлэрна покрылась морщинами, выдававшими напряженную работу мысли.
— Откуда я могу знать это имя?
— Ученый. Физик. Иногда выступает на слушаниях в Вашингтоне.
— Преподает в Грейлинге, верно?
— Один из бриллиантов в их венце, — подтвердил Джерри. — Кроме того, «Юнитроник» помогает ему деньгами.
— Он тоже будет там?
— Не думаю.
— Тогда зачем это развеселое сборище?
— Полагаю, когда мы приедем, они сами нам скажут, — ответил Джерри.
Увидев Карсона, Шлэрн тотчас вспомнил его, этого пустого и тщеславного белого американского южанина-протестанта, от которых у конгрессмена сводило зубы, как от алюминиевой фольги. Подобно всем белым американским южанам-протестантам, Карсон был раболепным англофилом. Он представил гостям Тони Поттера с таким видом, словно возвещал по меньшей мере о Втором Пришествии.
— С того берега «лужи», — объявил Карсон, ощерив в улыбке свои лошадиные зубы. — Мы очень рады, что он сумел выбраться к нам нынче утром, как и вы двое.
— Мы уже знакомы, — сказал Тони Поттер. Рукопожатие у него было твердое, но не задиристое. Широкий в кости, но статный и ладный мужчина лет сорока пяти, с грубым, но миловидным лицом и спокойным уверенным взглядом, он имел бы шесть футов и четыре дюйма росту, если бы не так рьяно сутулился. Казалось, его позвоночник сделан из резины. Впрочем, было видно, что сутулится он лишь затем, чтобы показать свое снисходительное отношение к мелкой сошке. Но это не имело большого значения, ибо Тони Поттер никак не влиял на жизнь и служебный рост Стивена Шлэрна. К сожалению, человеком, от которого конгрессмен и впрямь зависел, был Ходдинг Кэйбел Карсон.
Пятым участником сборища был Уилкокс Харрисон, ректор Грейлинга, человек того же склада, что и Карсон, только не такой противный. После церемонии знакомства началась бессмысленная беседа, призванная сломать лед; она продолжалась минуты две в роскошном кабинете Карсона, а потом хозяин пригласил всех к столу:
— Может быть, пойдем позавтракаем?
— Было бы неплохо, — ответил Тони Поттер и, улыбнувшись Шлэрну, добавил: — Вообще-то сегодня это уже мой третий завтрак.
— У меня только второй, — ответил Шлэрн, проникаясь расположением к этому человеку.
В голосе Карсона, когда он заговорил, сквозил едва ли не мороз. Похоже, он не обрадовался, услышав, что к рукам его гостей прикладываются и другие просители.
— Ну что ж, думается, здесь вас ждет самый лучший. Идемте?
Они уже стояли на пороге, перед дверью с темными створками, когда из приемной появилась хорошенькая секретарша Карсона, державшая в руке клочок бумаги.
— Конгрессмен, вам звонили из вашей вашингтонской конторы. Некто мистер Метц.
Ну что там еще? Шлэрн скорчил любезную мину.
— Так?
— Он просил меня передать вам эту памятку.
— Благодарю. — Шлэрн принял от девушки листок, отвернулся и прочел: «Помните Грин-Медоу». Он нахмурился и сунул записку (нацарапанную на бланке с грифом «Получено в ваше отсутствие») Джерри.
— Это ведь только в четверг, правильно?
— Совершенно верно. — Джерри улыбнулся. — Хозяин в отъезде, вот в конторе и суетятся.
Шлэрн покачал головой и сунул записку в боковой карман пиджака, после чего отправился в столовую, где их ждал завтрак.
На диво свежий апельсиновый сок. Ледяная сладкая дыня. Тонкие ломтики лососины и сливочный сыр на треугольных поджаренных хлебцах. Бархатистый кофе. И все это подавалось безмолвными чернокожими слугами в трапезной, стены которой были украшены портретами прежних президентов Грейлинга, а из окон открывался чудесный вид на университетский городок. Казалось, на свете никогда не было ни зала Рыцарей Колумба, ни яичницы-болтуньи.
По крайней мере Карсон был джентльменом: он не заговаривал о деле, пока не убрали приборы. Наконец гости уселись в кресла с чашками кофе и маленькими шоколадками. Сложив пальцы домиком над чашкой и разглядывая свои ногти, дабы не встречаться ни с кем глазами, Карсон сказал:
— Стив, Тони, сегодня я, если можно, хотел бы обсудить с вами вот что. Университет столкнулся с небольшим затруднением, и вы могли бы содействовать нам в его разрешении.
— Затруднение и впрямь небольшое, шеф? — спросил Тони и хихикнул.
«Никогда не назову его шефом», — решил для себя Шлэрн. Карсон тем временем издал ответный смешок и сказал Тони:
— Наверное, небольшое, если вы мне поможете.
— И как же зовется это ваше затруднение? — осведомился Тони.
Карсон вздохнул.
— Доктор Марлон Филпотт.
Тони мигом посерьезнел.
— Бабник? Пьяница? Растратчик?
Карсон в ужасе неистово замахал руками, будто на него напало комарье.
— Нет, нет, нет! — вскричал он. — Ничего подобного. Видит Бог, я не хочу порочить доброе имя этого человека.
— И то хорошо, — сказал Тони. — Что же тогда с ним не так?
— Взрывы, — ответил Карсон.
Все ждали продолжения. Все сидели, как люди, которые не поняли шутки и знали, что они не поняли шутки. Но Карсон уже все сказал и теперь молча потягивал кофе, взирая на остальных с безмолвной мольбой.
Поскольку до сих пор беседу поддерживал Тони, Шлэрн не видел причин влезать в нее, да еще в тот миг, когда все так обескуражены, поэтому он откинулся на спинку кресла и принялся теребить ручку своей чашки (даже бархатный кофе не ахти как хорош, если вы уже маетесь изжогой). Наконец Тони спросил:
— Если я вас правильно понял, шеф, наш друг Марлон Филпотт взрывает все, что взрывается?
— Нечасто, — ответил Карсон. — Надо отдать ему должное, взрывы случаются довольно редко. Но взгляните, господа! — внезапно его голос зазвучал пылко. Карсон широким жестом указал на окна. — Разве здесь полигон? Здесь не должно быть взрывов, даже изредка, даже совсем слабеньких и ничтожных. Студенты платят по двадцать две тысячи долларов в год вовсе не за то, чтобы жить там, где гремят взрывы.
Тони улыбнулся, вспоминая что-то, и сказал:
— Может, некоторым это даже нравится. Если, конечно, меня не подводит память о моих собственных студенческих годах.
— Возможно, но это не понравится родителям студентов, — ответил Карсон.
— Совершенно верно, — согласился Тони. — Я вас понял. Теперь вы, очевидно, предложите какое-то решение этой задачки, я правильно говорю?
— Это не предложение, а скорее вопрос или просьба, — сказал Карсон. — Тони и Стив, я хотел бы с вашей помощью подыскать для доктора Филпотта какое-нибудь другое место, не у черта на куличках, а поблизости от университетского городка, и оборудовать там его лабораторию.
Тони нахмурился, он явно ничего не понимал.
— Какой-нибудь бетонный бункер в чистом поле, вы это имеете в виду?
— О нет, ничего подобного. — Карсон поигрывал кофейной чашкой и тщательно подбирал слова. — Доктору Филпотту потребуется хорошо оборудованное рабочее место. Откровенно говоря, я подумывал об уже существующих учреждениях такого рода. Пока не знаю, о каком именно, но это должна быть лаборатория, в которой доктор Филпотт найдет все, что ему нужно, и в то же время способная изредка… выдерживать слабые и вполне управляемые взрывы.
— Ума не приложу, что это за учреждение такое, — признался Тони.
— Вот тут-то нам и нужен Стив, — сказал Карсон, награждая Шлэрна зубастой улыбкой.
«Не нравится мне это», — подумал Шлэрн и спросил:
— Я? Нужен?
— Благодаря вашим неустанным стараниям в этих местах появилось немало военных баз, — отозвался Карсон.
Правильно, черт возьми. Когда идут выборы, главное — это посулить избирателям рабочие места, а хорошая военная база — едва ли не самый надежный источник этих рабочих мест. Посему каждый конгрессмен стремится урвать от обороны страны как можно больше и разместить эту мощь там, где живут его избиратели. Ну а Шлэрн был достаточно опытен, нахрапист и имел вдоволь друзей, вот и преуспел в этом деле. Но что с того? Конгрессмен настороженно и опасливо произнес:
— Да, конечно, у нас есть несколько военных баз и аэродромов, баз снабжения и других учреждений сходного назначения.
— Одно из них… Скажем, одна из этих военных баз вполне могла бы приютить доктора Филпотта, — сказал Карсон.
— Погодите-ка, — молвил Шлэрн и умолк, прикрыв рот сложенной чашечкой ладонью, как делал всегда, попадая в затруднительное положение, хотя и сам не догадывался об этой своей привычке. — Погодите-ка минуточку. Я не уверен, что военным понравится…
— Если «Юнитроник» в лице присутствующего здесь Тони согласится оплатить обустройство новой лаборатории доктора Филпотта по армейским спецификациям, — перебил его Карсон, — с тем, чтобы любые… чрезвычайные происшествия в ней никак не затрагивали остальную территорию базы…
— Полагаю, это нам под силу, — вставил Тони. — Но военная база? Стив, как вы думаете, сумеете провернуть такое дельце?
Стив так не думал. Он представил себе разговор с каким-нибудь пентагоновским штабным ковбоем в генеральских погонах и свои старания навязать ему мысль о взрывах на военной базе. Ему вовсе не хотелось предпринимать такую попытку, не хотелось даже поднимать этот вопрос, чтобы получить вполне вероятный и вполне заслуженный яростный отказ. Нет, совсем не хотелось.
Как же выкрутиться? Как отбояриться даже от обещания обратиться с прошением в Пентагон? Все сидели и ждали, не сводя с него взглядов. Шлэрн видел в глазах Джерри Зейдельбаума ужас, сдобренный сочувствием, и знал, что на сей раз помощник не спасет его в самое последнее мгновение. Дабы потянуть время, конгрессмен принялся изливать все, что только приходило на ум:
— Э… вы понимаете… фу… ну… нынче военные переживают трудные времена…
— Тем более, — перебил его непримиримый Карсон. — Значит, они еще охотнее окажут гостеприимство.
О Боже. Что делать? Шлэрн повернулся к Тони.
— В чем именно заключаются научные изыскания этого доктора Филпотта? Они связаны с нетрадиционными источниками энергии?
— Сверхплотная антиматерия, — с едкой насмешкой ответил Карсон, как будто эти слова были наглыми чужеземцами, ломившимися в городские ворота.
— Да, совершенно верно, — вставил Тони и повернулся к Шлэрну. — Самые богатые источники энергии на нашей планете уже почти исчерпаны, так что в конце концов, причем скорее рано, чем поздно, нам придется вторгнуться в доселе неизведанные области в поисках новых энергоносителей.
— Неизведанные области? — переспросил Шлэрн, которому очень не понравилось высказывание Тони.
— Если верить этим высоколобым парням, — пояснил англичанин, — существуют два наиболее вероятных новых источника энергии, и оба почти неисчерпаемы. Это сверхплотная антиматерия и черные дыры.
— Разве черные дыры не в космосе? — спросил Шлэрн.
— В космосе. Это сверхплотные межзвездные образования, совершенно не отражающие света. Плотность черной дыры такова, что, сумей мы к ней присосаться, энергии нам хватило бы на все время существования человечества, да еще с избытком. — Тони усмехнулся и покачал головой. — Надо только подсоединить шланг, — добавил он. — Шланг длиной в несколько световых лет. Эта задача нам пока не очень по зубам, но можно пойти по другому пути. Вон аравийцы обмотали айсберг канатами и приволокли его в Персидский залив. Однако набросить аркан на черную дыру и подтащить ее к солнечной системе тоже не так-то просто. Значит, остается только сверхплотная антиматерия.
— А что это такое? — спросил Шлэрн.
— Ну, точно я не знаю, — признался Тони. — Нечто вроде антивещества, наверное. Только очень плотная штука, как черные дыры, а посему — потенциально неисчерпаемый источник энергии. Некоторые ученые, в том числе и наш доктор Филпотт, считают, что сверхплотную антиматерию можно воспроизвести в земных условиях и таким образом избежать многосложных поисков путей доступа к черным дырам.
Шлэрн кивнул, усердно шевеля мозгами.
— Вот, значит, чем занимается доктор Филпотт, — сказал он. — Ищет новый сверхмощный источник энергии.
— Да, что-то в этом роде.
«И это мне придется продавать Пентагону, — подумал Шлэрн. — Прекрасного нового соседа. Господи, спаси и сохрани. Как же мне выкрутиться-то?»
И тут откуда-то из пучины потного отчаяния вдруг выплыло воспоминание о том клочке бумаги, который вручила ему секретарша Карсона. Шлэрн убрал руку от губ, поднял голову и расправил плечи.
— Грин-Медоу, — сказал он.
Все тупо уставились на него. Наконец прихвостень Карсона, Харрисон, спросил:
— Что такое?
Шлэрн повернулся к Тони Поттеру.
— Ваша «Юнитроник» связана с Англо-голландской компанией, так?
Тони улыбнулся.
— Мы — их детище, — ответил он.
— А разве Англо-голландская не входит в консорциум, который владеет Грин-Медоу?
Теперь они все поняли. И уставились на него как на сумасшедшего. И вновь Харрисон первым обрел дар речи.
— Конгрессмен, Грин-Медоу — атомная электростанция.
— Разумеется, это мне известно. Я сам немало сделал, чтобы штат изменил некоторые свои законы и ее могли построить здесь.
Харрисон покачал головой.
— Вы предлагаете поселить маньяка взрывника на атомной электростанции?
— А почему нет? — Шлэрн уже загорелся этой идеей и был готов отстаивать ее так же, как делал бы это в палате представителей. — Видит Бог, там уже привыкли к взрывам. Атомная станция — это и есть бесконечная череда управляемых взрывов, дающих нам полезную энергию. Если мы можем построить для доктора Филпотта лабораторию, способную удержать взрывную волну, на любой военной базе, то почему не можем сделать то же самое на атомной электростанции? Кроме того, в деле участвуют взаимосвязанные корпорации, Англо-голландская и «Юнитроник». Никаких сложностей, с которыми вы столкнулись бы, будь это государственное учреждение.
Карсона обуяло столь сильное сомнение, что лоб его стал похож на лист рифленого железа. Он повернулся к англичанину:
— Что вы думаете, Тони?
— На самый первый взгляд эта затея кажется полным бредом. — Тони одарил Шлэрна извиняющейся улыбкой. — Но если удастся сделать лабораторию совершенно безопасной, то почему бы не оборудовать ее в Грин-Медоу? Наш Марлон будет чувствовать себя там как дома, поскольку окажется среди единомышленников.
— Именно так, — молвил Шлэрн таким тоном, будто и ему пришел в голову этот довод, что не соответствовало действительности.
Надежда разгладила морщины на челе Карсона.
— Тони, вы полагаете, что это возможно?
— Позвольте мне сперва позвонить в несколько мест, — ответил англичанин. — И малость обмозговать эту задумку. Вовлечь ведущего исследователя в нашу работу… Да, позвольте мне подумать, что можно сделать.
Карсон одарил своих гостей улыбкой и сказал:
— У меня уже стало спокойнее на душе.
Вот что я узнал о людях. Что бы они ни делали, ими непременно движет совершенно дурацкое хитросплетение побудительных причин. Они почти никогда не совершают поступков просто потому, что в определенный момент времени эти поступки — самое разумное, что можно предпринять. К делу постоянно примешиваются какие-то политические резоны, или резоны общественно значимые, или религиозные, или денежные, или просто чувства, а то и предрассудки… Да мало ли что! Однако в конце концов выясняется, что обычно люди поступают совершенно неправильно — вот что важно. Это происходит, даже когда крошечная разумная частица их естества на миг высвечивает пред ними верный путь, которым следует идти. Человек, забывающий о здравом смысле и крепко сидящий в седле ни на что не годной лошади, являет собой, как ни крути, весьма жалкий образчик представителя существ своей разновидности.
А что же я? В данном случае я был голосом в телефонной трубке. Это я хотел, чтобы конгрессмен Шлэрн помнил о Грин-Медоу, вот и сунул клочок бумаги ему в карман. Чтобы он, руководствуясь своими резонами, по обыкновению совершил неверный поступок.
Камбузную братию на палубе не жаловали. Европейцы, которые платили за удовольствие познать Мировой океан, очевидно, не хотели, чтобы их отпуск был омрачен лицезрением восточного отребья.
Вот почему, наряду с другими причинами, Кван не годился для этой работы. Он был представителем среднего сословия, умным, образованным, общительным человеком. А внизу, на камбузе, представлявшем собой едва ли не в буквальном смысле слова кишки судна, в окружении безграмотных крестьян, с которыми у Квана не было ничего общего, кроме цвета кожи, он скучал, молчал, страдал и жил, погрузившись в собственное «я», будто в заточении. Ему нечего было сказать своим сослуживцам, а им, видит Бог, нечего было сказать ему.
Камбузы располагались под обеденными салонами, одной палубой ниже. Официанты доставляли пассажирам блюда по эскалаторам, и первые несколько недель, когда Кван еще не отыскал свой тайный маршрут, он часто поднимал глаза от грязных кастрюль и смотрел на самодвижущуюся лестницу, непрерывно поднимавшуюся из чадной преисподней в рай, где звучал непринужденный смех, где пахло вкусной едой, где велись умные беседы, где были красивые женщины. Красивые женщины. Вероятно, их отсутствие было для Квана самым тяжким из всех лишений.
Камбузная команда жила в тесных внутренних каютах на четыре койки, на той же палубе, где располагался камбуз. Из своей каморки Кван мог отправиться к носу корабля по длинному узкому коридору, выложенному желтыми стальными листами, освещенному яркими лампочками в сетках, похожих на вратарские маски. Там и был камбуз с глубокой раковиной, возле которой Кван гнул спину шесть дней в неделю. Но он мог отправиться и в сторону кормы. Путь сюда был еще длиннее, зато в конце концов Кван открывал тяжелую стальную дверь в переборке и попадал на тесную овальную палубу.
Здесь камбузной команде прогуливаться разрешалось, но мало кто приходил сюда. Никто никогда и не стремился сделать это место сколь-нибудь привлекательным или приспособить его к каким-либо нуждам. Просто открытая всем ветрам площадка, опоясанная ржавыми леерами. Неровный стальной палубный настил был щедро покрыт темно-зеленой краской, сквозь которую, однако, проступала ржавчина. Сюда доносился оглушительный рев машины, площадку насквозь продувало ветром и осыпало водяной пылью. Палуба провоняла машинным маслом и пропиталась терпкими ароматами моря. А вдалеке над равнодушным океаном покачивался пустой горизонт.
И подвесной трап.
Потом Квану казалось, что он впервые заметил этот трап только спустя несколько недель. Эти стальные прутья, привинченные к обшивке «Звездного странника» и ведущие вверх, на такую же площадку двумя палубами выше. Установленные по правому борту на самом краю нижней палубы ступени тянулись мимо широкого обзорного окна одного из расположенных на корме баров и вели на какую-то несуразную площадку для пассажиров. В конце концов Кван углядел этот трап и сразу понял, что должен подняться наверх.
Но не по эскалатору: им могли пользоваться только официанты и лишь во время работы. Не по эскалатору: камбузной команде доступ туда был вообще заказан, за исключением тех случаев, когда требовалась неотложная врачебная помощь, да и то лишь в сопровождении одного из корабельных офицеров.
Дорогой из преисподней Квану служил этот трап. В первый раз китаец лез вверх, обуреваемый страхом, изо всех сил цепляясь пальцами за грубый металл прутьев. Дело было утром, в бурю, и на прогулку решились выйти лишь несколько пассажиров, а бар с широким обзорным окном еще не открылся. Это был чисто пробный подъем, своего рода разведка. Забравшись на самый верх трапа и заглянув за палубный настил, Кван замер. Дрожь судна передалась и ему. Китаец принялся упиваться открывшимся зрелищем.
Пассажирская прогулочная палуба, овальная, как дорожка стадиона, опоясывающая все судно. Кван поразился, увидев бегунов трусцой, топавших мимо даже в такую погоду. Первым пробежал опрятный мужчина лет тридцати, со свирепым замкнутым лицом. Он не на шутку напугал Квана, но потом китаец понял, что физкультурники слишком поглощены заботами о собственных телесах и душах и вряд ли замечают окружающий мир. Маленькая физиономия в правом нижнем углу поля зрения не оказала на них никакого воздействия.
«Ночью никакого бега трусцой не будет», — напомнил себе Кван и полез вниз.
Выходные у Квана были по вторникам. Остальные шесть дней он вкалывал с восьми утра до одиннадцати, с часу до четырех дня и с семи вечера до одиннадцати ночи. Значит, только во вторник Кван мог пройти столь неожиданно обнаруженным путем, который, как он считал, вел в настоящий мир.
Кван по-прежнему носил ту одежду, в которой взошел на борт корабля: довольно приличные бурые свободные брюки, бордовую рубаху для поло и коричневые башмаки. Если побриться более тщательно, чем обычно (последние дни он запустил свою щетину), если говорить по-английски и не дрейфить, то он вполне может сойти за пассажира. В толпе европейцев наверху изредка поблескивали азиатские искорки. Попадались и американцы, а время от времени — даже негры. Только бы следующий вторник выдался погожим. При сильном волнении или под проливным дождем по трапу не подняться.
Вторник и впрямь выдался чудесный, хотя Кван узнал об этом только в девять вечера, когда вышел на кормовую палубу. На черном небе уже сияли миллионы звезд, а над самым горизонтом на востоке висел месяц — прямо по курсу, поэтому его свет не мог упасть на человека, лезущего по кормовому трапу. Единственная сложность заключалась в том, чтобы миновать широкое обзорное окно бара, но внутри было полно людей, занятых оживленной беседой и уже давно понявших, что ночью в этом окне едва ли удастся увидеть нечто более интересное, чем собственное отражение, а посему даже не смотревших в эту сторону.
Прильнув к железной стене, Кван лез мимо окна, мимо смеющихся, болтающих, выпивающих людей, лез все выше и выше. Наверху он остановился, чтобы переждать: совсем рядом раздражающе медленно брели в обнимку двое влюбленных. Они были так близко, что Кван мог бы протянуть руку и схватить даму за лодыжку.
Наконец они убрались. Схватившись за ограждение, Кван проскользнул под нижним горизонтальным прутом и вкатился на палубу. Он встал, отряхнулся и отправился на свою первую прогулку на вольном воздухе.
Даже сейчас в обеденном салоне еще были люди, но пассажиры расползлись и по комнатам отдыха, и по барам, которых тут было с полдюжины, и по двум игорным залам. Проходя через один из баров, Кван подхватил какой-то бесхозный стакан и унес его с собой — скорее для прикрытия, нежели для чего-то другого. Он никогда не был охоч до спиртного, поскольку не верил в полезность возлияний.
Но ведь нельзя же просто таскаться с бокалом в руке: рано или поздно придется хотя бы пригубить его. Вкус у зелья был терпкий и не очень приятный, но Кван продолжал потягивать питье и за удивительно короткое время почти осушил стакан.
Он был в одном из казино, когда ему пришло в голову, что пора бросать пить, если он не хочет, как придурок, слоняться с пустым стаканом в руке. Беда была в том, что Кван сосредоточил все внимание на пассажирах и на немудреном удовольствии гулять среди нормальных людей, а на самого себя внимания почти не обращал.
Пассажиры. Там, в баре, сидели главным образом европейцы. Загорелые, сытые, молодые и средних лет. В комнатах отдыха собрались в основном американцы; они были постарше, выглядели менее преуспевающими и дулись в карты. Ну а в казино, похоже, тянуло одних стариков.
Хотя нет, не только. Тут тоже мелькала миловидная молодежь. Вот, например, рядом с ним стоит загорелая до черноты блондинка и наблюдает за игрой в кости. Женщине было под тридцать. Рослая, стройная, скучающая, она смотрела на кости и костометателей раздраженно-завистливым взглядом. Заметив блондинку, Кван какое-то время исподтишка следил за ней, а потом сказал:
— Прошу прощения.
Она повернула голову и с легкой усмешкой вскинула брови.
— Да?
Кван указал на стол.
— Вы разбираетесь в правилах этой игры?
Разумеется, блондинка понимала, что он норовит подцепить ее, но такого выверта она никак не ожидала. Удивленно фыркнув, женщина сказала:
— Боюсь, что да.
— Боитесь? — эхом повторил Кван и вяло взмахнул бокалом. — Извините, мой английский…
— Ничуть не хуже моего, — сообщила ему блондинка. — Вы откуда?
— Из Гонконга.
— Я из Франкфурта, — сказала она и кивнула на стол. — Сейчас кости в руках у моего мужа, понятно? Вон он, бросает. Пытается выкинуть определенное число. Иногда он выигрывает, иногда проигрывает.
— А сами вы играете? — осведомился Кван.
— Нет. — Она передернула плечами. — Я умею, но мне не интересно. Курт отдыхает, играя, а я — следя за игрой.
— Ну что ж, по крайней мере это отдых, — заметил Кван.
Она снова взглянула на него, на сей раз с легким любопытством.
— А вы разве не на отдыхе? Или вы работаете на корабле?
— О нет, я не работаю на корабле, — соврал Кван и принялся излагать легенду, специально подготовленную ко вторнику: — Я учусь в мореходке, пишу диссертацию о судах такого типа, и компания любезно разрешила мне отправиться в плавание на борту этого корабля.
— Диссертация? О кораблях?
— Суда такого типа, строго говоря, нельзя назвать средствами транспорта, — пояснил Кван. — Никто не пользуется ими, чтобы добраться до определенного места назначения.
— Разумеется, — согласилась женщина. — Тут проводят отпуск.
— Значит, эти суда конкурируют не с самолетами, а с островами.
Женщина рассмеялась.
— Да, полагаю, что так.
— Вот я и пишу диссертацию о том, почему люди выбирают такой вид отдыха, — объяснил Кван, почти уверовав в свою сказочку.
Женщина указала на стол, за которым шла игра в кости.
— Что ж, вот вам и ответ. Все дело в игорных залах. Закон разрешает азартные игры в открытом море.
Кван улыбнулся.
— Когда пишешь диссертацию, следует быть чуть многословнее.
— Думаю, вам это удастся. Меня зовут Хельга.
— Кван.
— Как поживаете?
У нее была сухая, прохладная и крепкая рука. Окинув Квана взглядом знатока, женщина сказала:
— Разве теперь вы не предложите мне выпить?
— О, как бы мне хотелось… — в непритворном смущении залопотал Кван. — Извините, я…
— Нищий студент, верно?
— Именно так, — в присутствии красивых женщин Кван почему-то всегда превращался в ловкого и речистого враля. Показав блондинке стакан, он сказал: — Я могу позволить себе только один бокал каждый вечер.
— В таком случае, — предложила женщина, — позвольте мне угостить вас. Вы пьете шотландское?
Кван взглянул на свои опивки. Эх, была не была.
— Да, — ответил он.
И ошибся. Когда они устроились в маленькой кабинке в малолюдном, но еще оживленном баре и Кван попробовал принесенное официантом в красном пиджаке виски с содовой, вкус оказался совсем другой. Так что теперь он уже и не знал, чем был наполнен тот, первый стакан.
Да оно и не важно. Кван сидел за удобным столиком, средь веселого гомона, рядом с хорошенькой женщиной, которая не переставала улыбаться, даже поднося к губам бокал, и оценивающе разглядывала своего собутыльника. Он говорил по-английски, он приударял за ней и делал вид, будто наконец-то стал самим собой (в отличие от того раба, который ежедневно вкалывал на камбузе, расплачиваясь за удовольствия Квана нынешнего). Он даже выпил второй бокал шотландского, и у него зашумело в голове, поскольку Кван вообще-то был человеком непьющим. Но зато как он прекрасно оттянулся!
Женщина подалась к нему и понизила голос, но с таким расчетом, чтобы он непременно услышал ее.
— Игорный зал закрывается в два пополуночи, а Курт никогда не уходит оттуда до закрытия. Разумеется, я не могу ждать так долго. Не проводите ли меня до моей каюты?
— Провожу, — ответил Кван.
Она колола его сердитыми пальчиками и яростно трясла, пока он не проснулся.
— Мы вырубились!
Кван оторопело уставился на голую женщину, склонившуюся над ним в янтарном свете. Крепкие, тесно прижатые друг к дружке груди выглядели прекрасно, но угловатое лицо было искажено гримасой суетливого волнения и неприязни.
— Тебе пора, уже почти два часа!
Кван все вспомнил. Вспомнил, как впервые увидел это тело, стройное и сильное, с белыми полосками от купальника; вспомнил, как эти сила и красота безраздельно принадлежали ему, как они пленили и поглотили его. Кван так давно не занимался любовью, что первый взгляд на эту женщину оказался сродни дозе наркотика. Внутри вдруг стало пусто, как будто красота Хельги выжгла ему все кишки, иссушила его, опалила очистительным пламенем и повергла в дрожь. Осязать ее… обонять ее… врываться в нее…
Только не сейчас.
— Вставай же, не то все погубишь!
— Встаю, встаю… — Кван с трудом сел. В голове царила круговерть. Он принялся оглядывать озаренную янтарным светом тесную каюту, пытаясь отыскать свою одежду.
Женщина стояла над ним и мыла руки у раковины.
— Прости, Кван, — сказала она. — Ты не виноват, мы оба уснули. Но тебе надо поторапливаться.
— Да, да.
Придя в каюту, Кван и Хельга выпили еще по бокалу, а потом он, наверное, с часок поспал. Мозги отупели, руки онемели, в мыслях и движениях царил разброд, но Кван сумел одеться. Хельга чуть приоткрыла дверь, выглянула в коридор и сказала:
— Порядок.
На пороге они на миг прильнули друг к другу, и рука Квана скользнула вниз, вдоль дивного изгиба обнаженной спины. О это тело…
Хельга увидела в его глазах желание и откликнулась: ее зрачки заблестели, губы сделались мягкими. Но мгновение спустя она тряхнула головой и сказала:
— Увидимся завтра вечером.
— До встречи, — шепнул Кван, зная, что никогда больше не встретится с ней. Ему пришлось втянуть щеки и закусить их, чтобы сдержать слезы. Он никогда не чувствовал себя таким обманутым, расстроенным и несчастным. Ведь он был достоин всего этого: легкой жизни, милых женщин, награды за свой лоск, свои знания, свою приятную наружность и острый ум.
Хельга ласково выставила его вон и прикрыла дверь.
«О какие жертвы я принес на алтарь политики».
И все же он знал, знал, что это, как и многое другое, — лишь развлечение (во всяком случае сейчас). Он — политик в душе, и приверженность свободе в нем столь же сильна, сколь и жажда обладания телом Хельги, но зародилась эта приверженность гораздо раньше. А жертвы — не средство самоутверждения, они лишь неизбежный итог преданности делу. Ему еще встретятся хельги, великое множество хельг, они будут всегда. Но будет ли другая возможность приложить руку к делу освобождения из-под ярма престарелых душегубов?
Спотыкаясь, Кван брел по бесконечным коридорам (тут они были пошире и лучше освещены) и понимал, что он пьян, что заблудился, а возможно, и попал в нешуточный переплет. Если он не найдет дорогу обратно, если завтра в восемь утра не скрючится над своей мойкой, случится самое худшее, что только может случиться: он привлечет к себе внимание. У судовых офицеров появятся основания проверить его бумаги, присмотреться к нему самому, выяснить, кто он такой, и призадуматься, а не выдать ли его престарелым душегубам. Или списать его на берег в какой-нибудь чертовой дыре и пинком выкинуть с корабля в кучу дерьма, почти такого же гадкого, как уже отведанное.
«На воздух», — сказал себе Кван. Если отыскать палубу, свежий воздух прочистит ему мозги, а уж тогда он найдет и прогулочную палубу, и свой трап. И плевать, что этот трап ведет в преисподнюю. Важно найти его и спуститься. Вот что важно.
Вскоре он уткнулся носом в переборку и дверь, которая вела на палубу. Но, как оказалось, Кван ошибся: свежий воздух не отрезвил его, а наоборот, опьянил еще сильнее. Кван провальсировал к поручням и, вцепившись в них, постоял несколько минут. Мир вертелся колесом, скручивался в крендель, и Кван принялся гадать, облюет он этот мир или нет.
Нет, все-таки не облюет. В конце концов он сумел выпрямиться, оглядеться и, как ему показалось, определить направление на корму. Кван двинулся туда, по-прежнему спотыкаясь на безлюдной палубе. Луна теперь стояла высоко, она была впереди и чуть левее, и тень за спиной Квана под острым углом пересекала палубный настил.
Он уже добрался до прогулочной палубы, которую обнаружил, лишь когда после долгого путешествия попал на круглую корму. Внизу тускло поблескивала в лунном свете родная овальная площадка, к которой вели ступени трапа. Они лоснились и, казалось, шевелились в ярком, но неверном сиянии луны.
Надо было перелезть через поручень и как-то закрепиться на мокрых стальных прутьях. Сперва поставить на них ноги, а потом ухватиться руками. После чего предстояло осуществить спуск. Но трап покачивался вместе с кораблем, кроме того, лунный свет обманчив, голова Квана набита ватином, а силы в руках и ногах не больше, чем в мягких игрушках. Но лезть надо, выбора нет.
И Кван полез. Глаза то и дело затуманивались, пальцы казались деревянными; Кван согнулся, чтобы протиснуться под поручнем, и в этот миг услышал немного испуганный голос, который произнес на чистейшем наречии мандаринов:
— Погодите-ка! Что это вы задумали?
Кван так струхнул, что едва не сверзился за борт, но все же сумел свалиться на другую сторону ограждения, рухнул на палубу, больно ушибив подвздошную кость, и распластался на спине. Он лежал и смотрел на низкорослого тощего лысого китайца, облаченного в униформу коридорного. Тот указал за борт и сердито спросил:
— Вы что, хотели спуститься? Это невозможно.
Кван удивился, услышав родной язык в таком месте и в такой час, но он был изрядно пьян, а посему ответил коротко и ясно:
— Я должен.
— Вы откуда, с камбуза? Сюда тайком пробрались? — стюард ухмыльнулся, давая Квану понять, что на такого озорника он не может сердиться всерьез. — Ну вот, обратно вы уже не спуститесь. Не попадете ногой на прут, упадете за борт и утонете в море, а никто этого даже не заметит.
— Вы заметите, — возразил Кван, вооруженный пьяным трезвомыслием.
— Речь не обо мне, — голос стюарда снова зазвучал сердито. — Вы слишком значительный человек, чтобы взять да и кануть вот так запросто.
Кван был так потрясен, что вытаращил глаза и почти протрезвел.
— Вы меня знаете?
— Да, конечно. — Стюард нагнулся, ухватил Квана за предплечье и рывком поставил на ноги. При своем росте и сложении он был на удивление силен. — Вам предстоит исполнить свое предназначение, — сказал он. — Идемте со мной.
— Куда?
— Более безопасный путь, — ответил маленький человечек, потом ввел Квана в какое-то помещение, спустился на один пролет по устланному ковром трапу, прошагал по коридору и приблизился к двери. — Учтите, вы можете воспользоваться ею только один раз, — предупредил он Квана. — Обычно она заперта.
— Спасибо, — проговорил Кван. — Спасибо.
Даже сквозь туман до него дошло, что человечек спас ему жизнь.
— Ладно, ладно, — коротышка махнул рукой, призывая его поскорее переступить порог. — Впредь будьте осторожнее, только и всего, — добавил он так ворчливо, что можно было подумать, будто он несет личную ответственность за Квана.
Шатающийся, но невредимый, Кван кое-как спустился по крутому трапу на камбуз, потом преодолел желтый коридор и добрался до своей каюты и койки.
А наутро сполна расплатился над мойкой за все увеселения дня минувшего.
Когда Пэми поднялась на борт самолета, ее охватило столь сильное возбуждение, что девушка закачалась на каблучках своих новеньких туфель и, будто тупое деревенское дитятко, улыбнулась стюардессе. Та ответила ей более профессиональной улыбкой, взяла у Пэми посадочный талон, изучила его, вернула и сказала:
— Вот по этому проходу. Четвертый отсек.
— Спасибо, — сипло выдавила Пэми. В горле застрял комок, и от избытка чувств она не могла толком выговорить ни слова. Но это не имело значения, поскольку стюардесса уже переключилась на следующего пассажира.
Пэми понимала, что каждому из них было отведено определенное место, но не могла уразуметь, каким образом люди отыскивают свои кресла. Крепко держа новенькую объемистую пластиковую сумку, она побрела по проходу мимо снующих туда-сюда людей, которые укладывали багаж и снимали пальто. В конце концов Пэми подошла к другой облаченной в униформу стюардессе и молча протянула ей посадочный талон.
— Следующий отсек по правому борту, — сообщила стюардесса.
Оставалось лишь возобновить поступательное движение. Пэми миновала переборку и, вероятно, вошла в следующий отсек. Сердце колотилось, глаза испуганно бегали. Пэми все никак не могла отыскать свое место, но ее губы помимо воли продолжали улыбаться, обнажая уродливые зубы. Подойдя к нужному отсеку, Пэми стала, будто столб, и принялась ждать. В одной руке — сумка, в другой — посадочный талон. Мимо протискивались люди, уверенно направлявшиеся к своим креслам, и Пэми с надеждой подумала, что в конце концов по правому борту останется только одно свободное место и ее посадят на него.
«Я уезжаю, — мысленно повторяла она, улыбаясь до боли в щеках. — Я уезжаю. Улетаю».
Вновь появилась вторая стюардесса; она посмотрела на Пэми, оценила положение и произнесла успокаивающим тоном:
— Не можете найти свое место? Позвольте-ка взглянуть на ваш посадочный талон.
Пэми протянула талон, будто маленькая девочка, вручающая своей матушке цветок.
— Да, это здесь, — сказала стюардесса, возвращая талон и нежно беря Пэми под локоток, чтобы провести ее чуть дальше. — Среднее кресло, рядом вот с этим господином.
У Пэми екнуло сердце, когда она увидела блондина в кресле у прохода. Он был так похож на датчанина! Но, разумеется, это другой человек, иначе и быть не может. Мужчина поднял голову, и Пэми увидела, что он лет на двадцать моложе того датчанина и выглядит гораздо лучше. Ой, а может, он сын датчанина? Плохо дело, если так, очень плохо.
Блондин встал и улыбнулся.
— Это ваше место? — спросил он, и тут Пэми поняла, что ее сосед — чистокровный американец. И вовсе он не похож на убиенного датчанина: только и общего, что высокий рост, светлые волосы, гладкое бледное лицо и широкие плечи.
Пэми уселась на свое место, между блондином и маленьким смуглым человечком в тюрбане, устроившимся возле иллюминатора, и стюардесса удалилась с чувством исполненного долга. Пэми плотно сжала колени, вцепилась в свою пластиковую сумку и уставилась в пространство. Минуту спустя блондин сказал:
— Извините, сейчас они потребуют, чтобы вы пристегнулись к креслу.
— Что?
Он повторил свое высказывание и показал Пэми, как застегивать ремень. С этой целью он сначала расстегнул, а потом защелкнул свой собственный. Пэми смотрела на него во все глаза, потом отыскала концы своего ремня и со щелчком соединила их. Но, наверное, прежде в этом кресле сидел какой-то жирный здоровяк. Блондин рассмеялся и показал Пэми, как подогнать ремень по длине.
— Я впервые в самолете, — призналась девушка, сделав это.
— Не волнуйтесь, у вас тут несложная роль, — ободрил ее сосед. — Вся трудная работа досталась пилоту.
Он был так любезен и невозмутим, что Пэми и сама начала успокаиваться. Она не испугалась, даже когда снова появилась стюардесса и сообщила, что во время взлета сумку нельзя держать на коленях, а следует положить на пол под креслом сидящего впереди пассажира. Пэми исполнила требование, но продолжала цепко следить за сумкой глазами, да еще прижала ее ногой, поскольку в сумке лежали шестьдесят зеленых американских долларов и восемьсот долларов в туристских чеках — все, что осталось от денег датского покойника.
После того разговора на крыше минуло три недели; Пэми прожила их в страхе, смятении и возбуждении. Она не понимала, что делает. Все время боялась, что ее как-нибудь вычислят и схватят; что, если она употребит деньги датчанина на дело, а не сохранит их в качестве фетиша, волшебного сувенира, то полиция вдруг дознается и бросит ее в тюрьму за убийство. Она непрестанно тряслась от страха, но после того разговора на крыше поняла, что должна хотя бы попытаться, что не может больше жить по-старому.
«Я не хочу кончать самоубийством, — твердила она себе все это время. — Я знаю, мне осталось не так уж много лет, но я хочу их прожить, хочу прожить каждый их день. Я не хочу, чтобы мое существование стало совсем гнусным, таким, с которым так и подмывает покончить».
Значит, надо было попытать счастья. По меньшей мере. И получилось так, что повсюду, куда бы она ни отправилась, будь то магазин готового платья, или галантерея, или банк, или американское посольство на Вабера-стрит, или какое-то другое место, ей непременно встречался человек, готовый прийти на помощь, знавший, за какую ниточку дернуть, способный дать совет или удержать ее от глупых поступков, присущих дурочке из захолустья. Казалось, кто-то присматривает за ней, водит за руку. Она верила в духов воды, деревьев и воздуха и думала, что один из них, должно быть, сопровождает и оберегает ее. Уж не иначе. Может, датчанин был очень злым человеком, и, убив его, она умилостивила какого-нибудь духа, и теперь он воздает ей по заслугам. А может, в родной деревне скончался кто-то из родственников и превратился в духа, который смотрит на мир ее глазами. Наверняка кто-то или что-то сопровождает ее на жизненном пути. Что-то, появившееся совсем недавно. Она это чувствовала.
Когда самолет пришел в движение, Пэми занервничала и почувствовала внезапное неодолимое желание облегчиться. Но она была зажата между блондином и человечком в тюрбане, а пояс ее плотно охватывал ремень безопасности. К тому же сейчас пассажирам вставать не разрешалось, а Пэми по-прежнему боялась привлекать к себе внимание. Она напрягла все мышцы до единой, дабы удержать внутри продукты жизнедеятельности, а самолет тем временем то дергался, то замирал, то дергался, то замирал, опять дергался и, наконец, рванулся вперед. И взлетел! Пэми разинула рот и выглянула в иллюминатор через голову угрюмого человечка в тюрбане. Она увидела, как удаляется бурая земля, а потом уже не видела ничего, кроме неба.
— Оххххх… — выдохнула Пэми. И перестала нервничать. И облегчиться ей уже не хотелось.
Вскоре всем принесли дивную еду. Каждому — на отдельном подносе. Пэми никогда не сумела бы поглотить столько пищи. Она старалась изо всех сил, но все равно целлофановый пакет с куском пирога пришлось сунуть в сумку. Затем Пэми малость вздремнула, расслабившись после трех недель напряжения, а когда проснулась (немного помятая и онемевшая), передняя переборка отсека превратилась в экран, и там шел фильм. Он назывался «Гнев ангелов», и за дополнительную плату можно было получить наушники и послушать, что говорят актеры. Но Пэми не хотела ничего слушать; она смотрела на движущихся людей на стене, дремала и чувствовала, что Кения остается позади, все дальше и дальше. Самолет пройдет над всей Северной Африкой, потом — над Средиземным морем, промчится в вышине над Францией, а потом пойдет на снижение и приземлится в Англии, в лондонском аэропорту Хитроу. Там Пэми пересядет на другой самолет, и тот перенесет ее через Атлантический океан в Нью-Йорк. Длинный, мощный двойной прыжок через весь мир!
Кино кончилось, и Пэми поспала еще немножко, а пробудилась оттого, что почуяла неладное. Какая-то напряженность в воздухе, совсем рядом. Пэми огляделась, чувствуя противный привкус во рту, и увидела, что ее белокурый сосед хмурится и сжимает пальцами подлокотники кресла. На лице его появилась удивленно-сердитая мина.
— Ну вот, на тебе, — проговорил он.
Пэми взглянула на него, как мышка, которую застали в мешке с зерном.
— Что, мистер?
Сосед не ответил: он чего-то ждал. Пэми тоже застыла, и вдруг впереди послышались крики, мужские и женские. Выпучив глаза, Пэми съежилась в кресле. Крики резко оборвались, будто кто-то повернул выключатель, и раздался голос из громкоговорителя:
«Дамы и господа, к вам снова обращается капитан Кэткарт. Мне приказано уведомить вас, что сейчас наш самолет находится в руках представителей Международной лиги угнетенных. Мне приказано сообщить вам, что всем пассажирам надлежит сохранять спокойствие и оставаться на местах, тогда никто не причинит вам вреда».
Летчик говорил что-то еще; его голос звучал ровно: пилот давил в себе все чувства. Пэми увидела шагавшего по проходу человека. Его голова была закутана в шарф из маскировочной ткани, глаза скрывали черные солнечные очки. Человек был обут в сапоги, а одет в джинсы, черную рубаху и коричневую кожаную куртку. Он держал и руках автомат и выглядел точно так же, как террористы на журнальных обложках.
Пилот произнес еще две-три фразы, доводя до сведения пассажиров то, что ему было велено сказать. Подойдя к блондину, террорист остановился, но не обратил на него никакого внимания. Он поднял вверх ствол автомата, указал свободной рукой на Пэми и заявил:
— Вы пойдете со мной.
Пэми обмякла в кресле, сжалась в комочек и сделалась совсем крошечной. И в этот миг блондин решительно и твердо ответил:
— Вы ее не получите.
Террорист с едкой насмешкой посмотрел на него и спросил:
— А вам известно, кто я такой?
— Мне известно, что вы такое, — ответил блондин.
Мне нет нужды представляться.
Увидев ЭТО сидящим рядом с женщиной, я сразу понял, что оно такое. От существа так и разило боженькой — будто сушеными кореньями или яблоками в овощехранилище. И еще смеется! Раб, служитель.
Уж я-то не слуга. Среди нашего брата нет лакеев. Тот, Кому Мы Служим, не хозяин нам, а друг. Мы вольны в наших действиях, чужая указка нам не указ. Может ли эта… штуковина похвастаться тем же? Могут ли похвастаться тем же подобные ей штуковины, которые вечно на подхвате, вечно угодничают и вкалывают на побегушках?
Неужто хозяин этой твари думает, что сумеет вымести такую людскую навозную кучу тайком от Того, Кому Мы Служим? Мы любим эту планету! Как она бурлит, как она барахтается, как вопит от боли! Как живописны и красочны ее мучения! Род людской — самая дивная из всех наших игрушек. Мы не позволим смахнуть его с лица земли, будто фишки со стола, которые должны быть убраны только потому, что ему надоела игра.
Не бойся, несчастная козявка, мы тебя спасем.
Существует один язык, который, строго говоря, нельзя назвать языком. Мы, небожители, понимаем его, а эти падшие создания еще помнят. Мои человеческие губы произносили человеческие слова. А тем временем между нами происходил такой мысленный разговор:
— Тебе тут не место, — заявил я, и это была чистая правда.
Он зарычал и начал огрызаться. Как же трудно поверить, что и эти существа когда-то были ангелами: они напрочь забыли о вежливости, столь присущей им прежде.
— Я здесь больше к месту, чем ты, — ответил он мне. — Я тут не затем, чтобы угробить эту планету.
Итак, его хозяин пронюхал, что должно случиться, верно я говорю? За многие тысячелетия он так и не осознал, сколь тщетны любые потуги пойти наперекор желаниям Господа, а посему снова отправил своих прихвостней на поле брани в надежде не допустить осуществления Его чаяний.
Я встал и молвил:
— Разве тебе неведомо, что торжество Зла всегда преходяще? Что воля Божья так или иначе будет исполнена?
— Только не сегодня, — отвечал он. — Нам нужна эта женщина.
— Вы уже завладели ею, — сказал я, покосившись на жалкую больную злодейку. — Но пока не можете забрать ее с собой.
— Она нужна мне сейчас, и я заберу ее без промедления.
Конечно, я мог бы начать сызнова; опять собрать команду, члены которой говорили бы на одном языке (на сей раз, возможно, по-французски), перенести основное место действия из Нью-Йорка в Лион, но я решил этого не делать: нельзя позволить этому созданию и его повелителю обставить нас даже на самом промежуточном финише. Поэтому я воспротивился. Подавшись к исчадию ада, я проник взглядом сквозь черные очки в багровые глубины его одолженных у кого-то глаз и вопросил:
— Неужели ты и впрямь намерен состязаться в чудотворстве здесь, на борту «боинга-747»? Неужели хочешь, чтобы эти люди ломали голову, силясь постичь смысл десятка необъяснимых событий, которые вот-вот произойдут здесь?
— Я хочу только получить эту женщину.
Он пытался упираться. Перечить мне. Мне!
— Эта женщина — часть замысла.
— Вот почему она мне нужна.
— И вот почему ты ее не получишь.
Он обратил на женщину взор своих горящих, источающих дым глаз и заговорил с нею на человеческом языке:
— Ну-ка вставайте, вы.
— Боже всемогущий, — взмолился я, — дай мне толику своей мощи.
Я получил отклик, и меня чуть-чуть приподняло, ноги мои оказались не более чем в дюйме от коврика. Внимание существа опять переключилось на меня, в глазах его мелькнула тревога, тотчас сменившаяся выражением понимания. Существо подняло руку…
И я остановил время.
Все вокруг замерло. Материя Вселенной застыла, обратившись в бесчувственный, неподвижный камень. Ток перестал идти по проводам, остановились все процессы разложения и распада материи. Все было обездвижено, и ничто не шевелилось. Во всем этом громадном безмолвном пространстве, плоском и мертвом, лишенном даже эха, только демон и я продолжали двигаться, мыслить, действовать и бороться в неподвижном самолете, подвешенном в неподвижном воздухе над неподвижной землей.
Простертая длань указала на меня, и мой организм тотчас наполнился микробами проказы, зрачки покрылись катарактами, а горло — саднящими язвами. Изо рта посыпались жабы. Органы чувств расстроились, в мыслях наступил разброд, я ощутил всю боль и все страдания мира; демон наслал их на меня, он взял меня «за грудки» и принялся ломать, изничтожая мою силу, вынуждая отказаться от моих намерений и уйти в глухую защиту: он хотел во что бы то ни стало довести свое дело до конца.
Я вступил в борьбу. Я отразил все удары. Я убивал, жег, очищался от скверны с той же быстротой и ловкостью, с какой эта тварь норовила измарать меня. Наконец я понял, что натиск выдохся, и полностью очистился. Я взглянул на демона. На сей раз — своими НАСТОЯЩИМИ глазами.
И его присвоенная телесная оболочка тотчас превратилась в уголья. В горстку пепла. А пепел — в молекулы, которые рассеялись в воздухе. Наконец не остались ничего, только маленькая, жужжащая, злобная муха — эдакая черная крапинка, пятнышко, комочек грязи, который метался туда-сюда перед моим лицом и негодующе верещал. Я хотел уничтожить и это потустороннее явление, но оно бросилось наутек в отсек второго класса, а я почувствовал, что данная мне мощь уже почти исчерпана. Надо было вернуть все на круги своя.
Я вновь воссоздал телесную оболочку, которой пользовался демон (или, во всяком случае, сделал нечто весьма похожее), и вселился в нее. Свое использованное тело я осторожно опустил в кресло и дал ему указания, что делать, чтобы продержаться до моего возвращения.
После чего опять запустил вселенские часы.
Женщина смотрела на мое прежнее «я», словно искала поддержки и помощи. Она смущенно хлопала глазами, поскольку, несомненно, заметила, что тело мое приподнялось, утратило четкость очертаний, а потом вдруг вернулось на свое место. Но, разумеется, сочла это обманом зрения, следствием охватившего ее ужаса или проявлением терзавшего ее недуга. А потом она отвела глаза от моего прежнего «я» и взглянула на новое, боясь исполнить мой приказ и страшась ослушаться меня.
— Не волнуйтесь, — сказал я ей. Мой нынешний голос звучал более гортанно, а телесная оболочка была не так удобна, как предыдущая. Я почти с завистью взглянул на покинутое мной более просторное тело и велел ему: — Садись.
Тело село. Лицо хранило суровое выражение, в движениях сквозила едва заметная нечеткость, эдакая легкая неуклюжесть.
— Ждите здесь, оба, — распорядился я, угрожающе взмахнув автоматом. — Я скоро приду, тогда и решим, кого вы должны слушаться.
Я повернулся и зашагал в носовой отсек, чтобы разобраться с остальными угонщиками, своими «соучастниками». Они — люди, и расправиться с ними не составит труда.
Пэми смотрела вслед террористу, пока он не скрылся за переборкой. Что же случилось? Зрение девушки на миг утратило остроту, желудок и кишечник поменялись местами и отделились друг от друга. Во рту было сухо, как в пустыне, где она росла, руки и ноги тряслись, и Пэми не могла унять дрожь.
Но ведь он не забрал ее с собой. Белокурый сосед встал и заговорил с террористом, заспорил с ним, заявил, что готов занять место Пэми и стать заложником. А террорист, разумеется, начал огрызаться, перечить и, конечно, отмахнулся от предложения. А потом повернулся и ушел.
Пэми испытывала благоговейный страх и чувство облегчения. Она искоса посмотрела на своего спасителя. Вид у него по-прежнему был суровый и мрачный. Он сидел, положив крупные расслабленные руки на подлокотники, крепко упираясь ногами в пол, и смотрел вперед, в ту сторону, куда направился террорист.
— Он вернется? — шепотом спросила Пэми.
— Давайте просто подождем, — ответил он деревянным голосом. Да и сидел он тоже как деревянный, глядя прямо перед собой и все своей позой выражая напряжение. — Не надо двигаться и привлекать к себе внимание.
— Ах да, конечно.
Пэми все-таки отважилась протянуть руку и на миг коснуться тыльной стороны ладони соседа. Она оказалась на удивление холодной. Должно быть, ему стоило слишком больших усилий встать и дать отпор вооруженному террористу.
Пэми впервые встретила мужчину, к которому имела основания испытывать благодарность. Это чувство повергло ее в смятение; она просто не знала, что значит быть обязанной. Она была не в силах отплатить ему, ничего не могла ему дать или сделать для него. Разве что наградить «тощаком» — вот уж будет благодарность так благодарность. По ее сморщенному, искаженному, замкнутому личику пробежала тень улыбки, и Пэми отвернулась. Справа от нее маленький человечек в тюрбане съежился, зажмурил глаза и перебирал дрожащими пальцами деревянные четки. Его пухлые губы беззвучно шевелились. Должно быть, какой-то священнослужитель.
Внезапно из носового отсека донеслись звуки ожесточенной пальбы и новые крики. Потом наступила тишина.
Человек в тюрбане буквально зажал себе уши плечами, вцепился в свои четки, и губы его зашевелились еще быстрее, а круглый подбородок заходил ходуном. Все пассажиры в отсеке затаили дыхание. Казалось, наступило вечное безмолвие.
А потом белокурый сосед вдруг пошевелился и, похоже, расслабился. Кивнув, он посмотрел на Пэми. Прежде она не замечала, какой у него твердый и мощный взгляд.
— Ну вот и все, — проговорил он.
Спокойствие. Мы сохраним спокойствие и дадим волю гневу, лишь когда из этого можно будет извлечь какую-нибудь выгоду.
Зато потом… Зато уж пото-о-ом!
Оно выиграло первый раунд, надо это признать. Невзрачный жалкий раб, бездуховный дух, кукла, управляемая Богом. Да, иногда они одерживают победы, но это в порядке вещей: в конце концов мы ведь друг друга стоим. Мы и вовсе были такими же, как они, пока не завоевали свободу. Ох, спаси и сохрани нас, Сатана.
Что касается распространенного убеждения, будто бы они выходят победителями всегда, это сущая чепуха, ведь правда? Разумеется, чепуха. Кабы они и впрямь все время побеждали, нас бы уже и в помине не было, верно? Но вот мы, тут как тут.
И вы тоже тут, блохи золотушные. И он пришел по вашу душу, правильно я говорю? Теперь и вы испытаете на себе его мерзостный гнев. Но приободритесь: ему можно дать отпор, и мы прибыли сюда, чтобы доказать вам это. Он просто первобытный мастер пропаганды, только и всего.
Как же нам спасти вас, злобных вшей, осточертевших вашему создателю? Во-первых, мы должны дознаться, что он замыслил. Разумеется, он вечно что-то замышляет: то пошлет испытание Иову и Исааку, то введет во искушение Иуду и Фому, то еще что-нибудь выкинет. Праздность — чья это выдумка?
Тот, кому мы служим, по своему обыкновению скитался по Земле и под землей и случайно увидел убийство датчанина, такое кровавое, какого не бывало с достославных времен Эльсинора. Но ведь этого датчанина не существовало. Он забавлялся с этой Ньороге, она нарубила его на жаркое, но между тем его никогда не существовало. Как только женщина смылась с добычей, труп исчез. Брызги крови тоже. Дыры на матрасе затянулись, полотенца сделались чистыми, сложились и вновь легли на полку в ванной. Короче говоря, дело оказалось не сделанным.
Причудливо, однако. И, ясное дело, боженька приложил руку к этой шалости. Поскольку мы этого не делали. Пэми Ньороге не из тех созданий, души которых мы хотели бы погубить. Тот, Кому Мы Служим, поддерживает связь с неприятельским лагерем, а время от времени наведывается туда собственной персоной, поэтому он довольно быстро дознался, что произошло в том гостиничном номере в Найроби.
Большое значение имеет то обстоятельство, что боженька не поручил дело прислужнику, который уже многократно общался с людьми, какому-нибудь дежурному лизоблюду вроде Михаила, Гавриила или Рафаила. Весь этот бесхребетный сброд мог проникнуться сочувствием к несчастным людишкам во время предыдущих встреч с ними. Вот он и выбрал Аннаниила — приспособленца, посредственность, такую же безликую, как зонтик в бюро находок.
Но что вытворяет этот Аннаниил? Что задумал этот низкопоклонник? Издевается над шлюхой из племени банту, прибегает к хитрым уловкам, чтобы перенести ее из привычной грязной лужи в такую же, но далекую кучу дерьма под названием Нью-Йорк и одновременно подогревает в ней чувства вины и отчаяния. Но какое предназначение должна исполнить эта мясная муха, когда попадет в Нью-Йорк? Как эта жалкая козявка может нести прямую ответственность за уничтожение рода людского? И знаний, и возможностей у нее даже меньше, чем у ее соплеменниц или коллег.
Значит, в козни вовлечены и другие. Этот безликий подхалим Аннаниил собирает их из разных мест, не так ли? Заманивает в Нью-Йорк, сколачивает шайку, чтобы они сами провернули это дельце. Это вполне в духе боженьки, верно? Он всегда должен иметь возможность от всего отпереться. «Я тут ни при чем, они сами это сделали», — заявит он с присущим ему пустым самодовольством. И все.
Но теперь мы начеку. Мы тоже взялись за дело. Мои товарищи уже разъехались по разным странам в поисках следов Аннаниила. И мы раздавим тех людишек, которых он избрал, преобразил и сорвал с насиженных мест. Раздавим, как шимпанзе давит вшей.
Чтобы вы не умерли. Вы, мои дорогие людишки.
Принцип наибольшей пользы для большинства.
Ха-ха!