Заведовать отделом по связям с общественностью (ОСО) на атомной электростанции, расположенной менее чем в ста милях от такого населенного города, как Нью-Йорк, — работа нелегкая даже в самые спокойные деньки, но Джошуа Хардвик с радостью поступил на эту должность и на всем протяжении своей трудовой деятельности почти никогда не падал духом. Тридцатитрехлетний толстенький коротышка с открытым лицом, непоколебимо благодушный беженец из одной городской рекламной компании, Хардвик был готов воспевать мирный атом в составе лучшего хора, исполняющего такие здравицы; он умел замазывать изъяны и выпячивать достоинства, живописать мирное, счастливое, безопасное, энергетически обеспеченное будущее, лейтмотивом которого был образ маленькой девочки в розовом кринолиновом платьице, играющей в мяч на широкой сочной лужайке. Не хуже самого Ханса Бринкера умел он напускать на себя высокопарный вид и проскакивать время от времени попадавшиеся на пути полоски тонкого льда (например, вопрос о безопасности атомных станций или радиоактивных отходах), внушая толпе благоговейный трепет и подбадривая ее изяществом и убедительностью своих выдумок.
Но это уж слишком! После двадцатиминутной буколической автомобильной прогулки от своего дома в Коннектикуте до атомной станции Грин-Медоу-III Джошуа нежданно-негаданно увидел… пикетчиков. Подобно заключенным на тюремном дворе они маршировали по асфальтовому шоссе перед воротами.
О нет. С тех пор как станция получила лицензию на работу, тут ни разу не бывало демонстраций. Безлюдье, покой и тишина этой сельской местности, похоже, отпугивали горлопанов. Казалось, им были необходимы толпы и бетонные мостовые; без этих массовок и декораций демонстранты и сами не до конца верили собственным лозунгам.
Пикет был очень скромный, меньше десятка недовольных. Неподалеку стояла патрульная машина полиции штата, в которой дремали двое скучающих легавых. Но, может быть, эти люди — лишь предвестники гораздо более страшных бед? Прищурившись и склонившись к самому рулю своей «хонды», Джошуа попытался прочесть лозунги в руках демонстрантов.
«Кроем мирный атом матом». Так, это мы уже видели.
«Мы вам не подопытные кролики!» Хм, это что-то новое, но что сие означает? С лозунгами всегда так: их схожесть с криптограммами портит все впечатление.
«Не подпускайте к реакторам одержимого, гоните Филпотта прочь!» Что ж, сказано без обиняков, хотя изречение и уступает прозрачностью куриному бульону. Одержимый Филпотт. Это какой-то человек? Кто он?
Что это? Неужели у одного из демонстрантов нимб над головой? Джошуа захлопал глазами, вгляделся снова. Нет, конечно, нет. Просто игра света.
Как всегда, Джошуа показал свою физиономию и свой жетон-пропуск охраннику у ворот. Нынче утром тот выглядел угрюмее среднего, но все же, как обычно, махнул рукой: проезжай, мол. Джошуа помахал в ответ и покатил вверх по пологому склону, скрывавшему главные корпуса от праздных любопытных глаз (или, возможно, от глаз цепких и внимательных) толпившихся на шоссе сограждан. По пути он размышлял о последнем, третьем лозунге.
«Не подпускайте к реакторам одержимого, гоните Филпотта прочь!». Кажется, есть какой-то ученый по имени Филпотт, эдакая высоколобая думающая машина. В Грейлинге, что ли? Не так уж далеко отсюда. Филпотт, Филпотт… Джошуа не смог припомнить его христианское имя. Справа от рабочих корпусов начиналось какое-то строительство, но, погруженный в размышления, Джошуа не обратил на это особого внимания. Филпотт, Филпотт… ученый… экспериментатор…
«Мы вам не подопытные кролики!»
О нет. Здесь? Здесь?! Джошуа сжался в комочек за рулем «хонды» и испуганно загнал ее на свободный пятачок на стоянке.
Нет, они не посмеют.
Но они посмели.
— Не знаю, почему эти сведения так быстро просочились наружу, — сказал Гар Чэмберс.
— Я тут, ясное дело, ни при чем. Представитель станции не мог ничего выболтать, — ответил Джошуа, не потрудившись скрыть раздражение.
Они сидели вдвоем в кабинете Гара, главного инженера станции и непосредственного начальника Джошуа. Последний не старался скрыть раздражение, потому что оба знали: сейчас ему предстоит выйти к людям и по крайней мере до конца рабочего дня вкалывать в поте лица. Что ж, Джошуа был прирожденным заведующим ОСО, хоть это хорошо.
Четыре года назад, когда Грин-Медоу-III только открылась и эта должность была свободна, Джошуа и его супруга, Дженифер, уже успели целый год прожить на своей даче и понять, что им невмоготу терпеть Нью-Йорк, работать в Нью-Йорке и даже наблюдать нью-йоркскую жизнь со стороны. Джошуа был легок на подъем, а посему быстренько перековался из обнищавшего служащего неблагодарного городского предприятия в сельского жителя, внештатного болтуна, эдакий временный рупор атомной энергетики. Собственного мнения о мирном атоме Джошуа не имел, ни хорошего, ни дурного, равно как и о кошачьем корме, губной помаде или подгузниках для взрослых — всем том, что он когда-то рекламировал. Стало быть, если по милости демонстрантов за воротами и здешних перестраховщиков, имеющих от него тайны, и эта работа перестанет радовать его, Джошуа с легким сердцем пойдет на должность болтуна в комиссию конгресса штата Нью-Йорк по туризму.
Все это Гар знал не хуже, чем сам Джошуа.
— Мы надеялись, что сумеем управиться раньше, чем придет пора делать первое публичное заявление, — извиняющимся тоном проговорил он. — Когда люди поставлены перед свершившимся фактом, все гораздо проще, ты и сам это знаешь.
— Так вот почему даже меня не посвятили.
— Я очень сожалею об этом, — оправдывался Гар. — Я и впрямь думал, что мы сумеем обстряпать все по-тихому.
— Физик-экспериментатор, известный всему миру, намерен переехать сюда из Грейлинга и ставить опыты с новыми источниками энергии, — наседал на Гара Джошуа. — И ты надеялся сохранить это в тайне. Да сейчас она, должно быть, уже известна половине здешних секретарш. Но только не мне почему-то!
— Вероятно, нас выдала стройка, — предположил Гар.
— Стройка. Ах, да, я видел нечто похожее, когда ехал сюда. Что это за стройка?
— Новая лаборатория. Для нашего высокого гостя, — ответил Гар. — На почтительном удалении от реактора и могильника. Безопасность обеспечена. Неприятностей из-за нее не будет, никогда и ни у кого.
— Разве у него нет лаборатории в Грейлинге?
— Вообще-то есть, — признал Гар.
Джошуа почуял тухлятинку.
— Так что ж ему там не сидится?
Вид у Гара сделался вконец расстроенный, даже немного болезненный.
— Иногда он поднимает что-нибудь на воздух, — ответил главный инженер. — Похоже, тамошнее начальство решило, что университетский городок не самое подходящее для этого место.
— Зато атомная электростанция — местечко в самый раз!
Гар развел руками.
— Джошуа, решение было принято на гораздо более высоком уровне, чем наш с тобой. Гораздо, гораздо более высоком.
— Так, ладно, — ответил Джошуа. — Стало быть, наши хозяева будут что-то с этого иметь. А нам-то перепадет что-нибудь?
Гар попытался скорчить мину, призванную выразить его надежду на лучшее.
— Может, слава? Мы — в средоточии самых передовых исследований в области энергетики, как тебе такое?
— Не ахти что, — ответил Джошуа. — Но я попробую сварить кашу хотя бы из этого топора. Может, кто-нибудь и заморит червячка.
Гар встрепенулся и встревоженно вскинул голову, будто услышал взрыв в коридоре.
— Заморит червячка?
— Ох, Гар, я уж и не знаю, — сказал Джошуа. — Я весьма и весьма обескуражен. Утаивать от меня сведения, которые мне просто необхо…
— Я больше не буду, честное слово.
— Достаточно и одного раза.
— Джошуа, сейчас мне без тебя не обойтись, — взмолился Гар. — Не я придумал перетащить сюда этого проклятущего гения, не я посадил его на наш горб. Но он здесь или очень скоро будет здесь, и нам надо как-то скормить это общественности. Мы не можем допустить, чтобы люди воспользовались присутствием тут доктора Марлона Филпотта как предлогом для нового витка выступлений против атомных станций.
— Они уже воспользовались.
— Без тебя я пропал, — заканючил Гар. — Не покидай нашу команду, Джошуа.
— А разве команда меня не покинула?
— Мы тебя не оставим, не бросим. Не беги с корабля, когда он вот-вот пойдет ко дну. Обнародуй наше заявление, Джошуа. Ну пожалуйста.
Джошуа уже успел немного смирить свое негодование. К тому же он знал, что в комиссии по туризму будут платить чуть-чуть щедрее, а ехать туда значительно дольше. Поэтому он поднялся со стула и сказал:
— Гар, только ради тебя. Я подумаю, что можно предпринять, но делаю это только для тебя.
Гар тоже встал.
— Спасибо, Джошуа, — молвил он.
В последующие несколько недель, особенно после того как доктор Филпотт перебрался в свою новую лабораторию на территории станции, демонстрации перед главными воротами день ото дня становились все многолюднее. И все воинственнее.
Новолуние. В теплой тьме, овеваемой ласковым воздухом, Кван перелез через поручень и проворно спустился по трапу на камбузную палубу. Было три часа утра, и все обитатели палубы, по-видимому, дрыхли, измотанные дневными трудами. После гораздо более приятных трудов и короткого сна в объятиях итальянской студенточки по имени Стефания Ли Квану больше не хотелось спать, и он остановился на нижней палубе, ухватившись за дрожащее ограждение. Ему пришла охота взглянуть на серебрившийся во мраке бурун за кормой. В соленом воздухе ощущался едва уловимый запашок машинного масла, но Квана это не беспокоило.
Благодаря вторникам он теперь мог переносить свое изгнание, свою долю беженца и вынужденную безымянность. Только благодаря вторникам. Женщины редко оставались на борту больше недели, но если такое случалось, Кван радовался любой возможности вновь встретиться с уже знакомой ему дамой. Он научился держаться подальше от хмельного зелья и привык дремать несколько часов во вторник пополудни, чтобы подготовиться к грядущей ночи. И теперь его жизнь — по крайней мере один день в неделю — была более чем сносной. Она стала вольготной. Даже роскошной.
Возможно, чересчур роскошной. В сложившихся обстоятельствах Квану ничего не стоило забыться и возомнить себя кем угодно, только не бездельником с судового камбуза, который укладывает в койку дам с верхних палуб, лазая к ним едва ли не по сточной трубе.
Он был участником мощного народного движения борцов с тиранией и угнетением, маленькой, но важной частичкой борьбы за освобождение доброй четверти человечества из-под ига престарелых душегубов.
«Нельзя допустить, чтобы вся эта роскошь подействовала на меня расслабляюще, — говорил себе Кван. — Нельзя допустить, чтобы волокитство уволокло меня от свободолюбия».
Иногда далеко по правому борту мерцали огоньки. Какой-то африканский город. Судно шло на север вдоль атлантического побережья Африки. Следующий порт захода — Барселона, потом — Роттердам и Саутгемптон. И снова море. В конце концов корабль доберется до какого-нибудь порта Северной Америки, и тогда Квану придется искать способ улизнуть на берег.
Может, какая-нибудь американская девица? Сумеет ли он уговорить американку тайком прихватить его с собой? Сумеет ли затесаться в толпу провожающих, которые поднимаются на борт в каждом порту, чтобы проститься с близкими?
Ладно, способ найдется, не один, так другой. Кван в этом не сомневался. Словно его оберегал ангел-хранитель (возможно, в образе статуи Свободы), как там, на площади в Тяньаньмэнь. Кван твердо знал, что не изнежится, не струсит, не позволит уложить себя на лопатки. Перед ним непременно откроется желанный путь.
Вновь радостно переживая свое ночное приключение, чувствуя, что осваивается в новом для себя мире, ощущая свою юность, силу, уверенность, Кван с улыбкой смотрел на искристый бурун за кормой «Звездного странника», исчезавший в окутанных мраком океанских просторах. Бурун этот казался ему исполненным самодовольства.
Больше всего Сьюзан привлекала в Григории его будничность. Он держал себя так, словно отвага была самым что ни на есть обыкновенным свойством человеческой души, словно быть храбрецом — это все равно что быть, к примеру, голубоглазым. Или левшой. И выглядело это вовсе не как воплощение английского принципа «выше нос» и не как присущее американцам сознательное подражание Хамфри Богарту или Индиане Джонсу. Вероятно, в повадке Григория не было даже ничего исконно русского. Просто все объяснялось личностью этого человека — немногословного, осторожного, но не трусливого, смотрящего на свою жизнь как бы со стороны, бесстрастно, но не без любопытства. «Наверное, он был замечательным пожарным, пока они не убили его», — часто думала Сьюзан.
Сегодня она опоздала на двадцать минут, потому что у выезда на Таконик-Парквей дорогу запрудили демонстранты, выступавшие против каких-то таинственных научных изысканий на атомной электростанции. Григория не оказалось в палате, но медсестра по имени Джейн, сидевшая за конторкой в коридоре, приветственно улыбнулась и сообщила:
— Он отправляет факсы.
— Спасибо.
Никому уже не казалось странным, что пациент онкологического лечебно-исследовательского учреждения, расположенного менее чем в десятке миль от, подумать только, атомной электростанции, отсылает факсом шуточки в Москву. По-русски. Прошлой весной Сьюзан потратила немало дней и излазила весь Нью-Йорк в поисках пишущей машинки с кириллицей. Наконец она нашла торговца машинками, человека по имени Тайтель, у которого завалялась одна такая, давным-давно списанная завхозом советского представительства при ООН. Теперь Григорий мог выстукивать свои приколы двумя пальцами и не мучить какую-то многострадальную московскую секретаршу поистине устрашающими каракулями.
По правде говоря, Сьюзан не считала шутки Григория такими уж смешными, но понимала, что адресованы они не ей. Похоже, сидевшие возле факса в Москве телевизионщики были довольны, а это главное.
Григорий, в общем и целом, держался бодро, и это тоже было очень важно. Сьюзан могла приезжать из города только по выходным, и последнее время ей казалось, что он сдает не по месяцам, а по неделям: худеет, чахнет, делается все более вялым. Глаза его ввалились, их обрамляли серые круги. Зубы медленно, но верно расшатывались, а лицо становилось все больше похожим на маску смерти, особенно когда Григорий смеялся. Он это сознавал и старался смеяться, не разжимая губ, или прикрывал рот ладонью. Когда он неловким движением поднимал руку и Сьюзан видела только его затравленные глаза, у нее разрывалось сердце: смех составлял смысл жизни Григория, и необходимость душить, прятать его воспринималась ею как жестокая несправедливость.
Факс стоял в маленькой каморке без окон, больше похожей на просторный чулан, чем на комнату, и забитой разной конторской дребеденью: большой ксерокс, кофейный автомат, машина для резки бумаги и высокий серый железный шкаф, набитый канцелярщиной. Григорий сгорбился на единственном табурете, спиной к двери, и набирал костлявым пальцем номер на кнопочном телефоне. Под рубашкой резко обозначились лопатки, похожие на обрубки ангельских крылышек. Сьюзан всегда мечтала заключить его в объятия, но так ни разу и не сделала этого.
Уловив движение за спиной, Григорий обернулся, увидел Сьюзан и улыбнулся плотно сжатыми губами, словно тянул питье через соломинку.
— Замечательная машина — этот факс, — сказал он вместо приветствия. — Нажимаешь несколько кнопочек с цифрами, и через какую-то секунду приходит сигнал, преодолевший одиннадцать тысяч миль: линия занята.
Сьюзан улыбнулась в ответ. Уж ее-то улыбка выглядела как полагается.
— Это тоже одна из твоих шуточек? — спросила она. — Из тех, что ты им посылаешь?
— Нет, она из тех, которые я не посылаю, — ответил он и вновь принялся давить на кнопки. — В Советах факс еще не вошел в повсеместный обиход. Я послал одну шутку… тьфу, опять занято. — Он дал отбой и снова повернулся к Сьюзан. — Так вот, послал я, значит, шутку: «Горячая линия связи Москва — Вашингтон заменена с телефонной на факсовую. Действует исправно, но по настоянию КГБ на русском конце линии установлена бумагорезательная машина». Петру Пекарю не понравилось. — Он хитровато взглянул на Сьюзан. — Тебе, я вижу, тоже.
— Попробуй еще разок, — нежно проговорила Сьюзан, указывая на факс.
Григорий повернулся.
— Этот факс надо подсоединить к парусной лодке, — сказал он, выстукивая номер. — Получится отличный якорь. Ага, занято. Этот сигнал — единственный признак делового оживления в Москве. Все стоит, только факс в телецентре на улице Королева работает.
Еще три попытки, и он, наконец, пробился. Григорий скормил машине два листка с шутками, занятными мыслями и предложениями, отнес оригиналы к себе в палату, принял лекарства и приготовился отправиться на загородную автомобильную прогулку.
Вероятно, Григорий уже не увидит следующей смены времен года. Чак Вудбери, троюродный брат Сьюзан и большой знаток СПИДа, принял Григория в Штатах, но очень скоро передал его другим врачам, специалистам по вызванным радиацией раковым заболеваниям. Они перепробовали миллион хитроумных методик, и всякий раз наступали кратковременные улучшения, но потом недуг неумолимо брал свое, и его победная поступь все убыстрялась.
В этот горный край в сотне миль от Нью-Йорка Григории прибыл в конце мая и успел увидеть зеленое цветение весны и пышный расцвет лета. А сейчас созерцал начало осеннего буйства красок. День ото дня на деревьях появлялось все больше красновато-коричневых, багряных и золотистых листьев. Скорее всего Григорий проследит это превращение до конца, увидит голые черные ветви на белом фоне небосвода и громадные горы рыжей, как ржавчина, листвы вокруг древесных стволов. Вероятно, увидит он и первый зимний снегопад. Но дотянет ли до конца зимы? Едва ли.
На фоне темной зелени сосен буйствовали сочные алые и желтые краски. Сьюзан ехала через маленькие городки с домиками из серого камня, через более современные поселения, где стояли постройки с дощатыми или алюминиевыми стенами. Григорий восхищался бесконечной красотой этой незнакомой страны, которую он и не чаял увидеть, а иногда вспоминал прекрасные бескрайние просторы России. Оба знали, что он никогда больше не окинет взором российские просторы, но ни Григорий, ни Сьюзан не затрагивали эту тему.
Мало-помалу поездка утомила Григория. Наконец он сказал:
— Ужасно не хочется возвращаться, но…
— У нас еще завтрашний день, — напомнила Сьюзан. Ночь с субботы на воскресенье она почти всегда проводила в мотеле неподалеку от больницы, чтобы иметь возможность посвятить Григорию оба выходных дня. Он ни разу не сопровождал ее в этот мотель, и ни один из них никогда даже обиняком не давал другому понять, что такое может случиться.
По обоюдному согласию эта тема считалась запретной. Иногда Сьюзан задавалась вопросом: а может быть, ее чувства к Григорию — своего рода самозащита? Что, если она просто хочет уберечься от настоящих, плотских, чреватых опасностью отношений с мужчинами, вот и посвящает себя без остатка человеку, неспособному связать ее надолго. Но нет, чувства были гораздо глубже и сильнее. Иногда она даже подумывала о ребенке от него, о том, чтобы помочь ему оставить в этом мире какой-то отголосок, напоминание о себе. Сьюзан никогда не делилась с Григорием этой мыслью: наитие подсказывало ей, что отцовство в отношении ребенка, которого он никогда не увидит, который не появится на свет при его жизни, скорее опечалит и огорчит, нежели обрадует его.
Да и способен ли Григорий на полноценное сближение? Он слаб, все процессы в его организме протекают замедленно и вяло. Сможет ли он сейчас овладеть ею? Сьюзан не решалась задать этот вопрос ему и чувствовала неловкость даже в те мгновения, когда ловила себя на том, что задается им сама.
Она уже успела забыть об антиядерной демонстрации. Они катались без всякой цели, колесили по круговому маршруту сквозь дождь падающих листьев и в конце концов выехали на другую дорогу, которая тоже вела к больнице. Когда машина взобралась на низкий взгорок, поросший желтеющими березами, буками, вязами и темно-зелеными соснами, перед молодыми людьми, будто кадр из фильма, предстала эта плотно сбитая массовка. В каком-то смысле она и впрямь являла собой эпизод из кинокартины, поскольку все демонстрации режиссируются загодя, на случай, если их будут снимать для телевидения. Внизу, как обычно, кипели от ярости члены извечного триумвирата — демонстранты, полицейские и телевизионщики, как бы заключенные в невидимый котел. А в дюйме от края поля зрения камеры царил пасторальный покой.
— Думаю, я сумею проехать, — сказала Сьюзан, крепче сжимая баранку и притормаживая на спуске.
Вдоль левой обочины тянулась высокая ограда из цепей, увенчанная поверху режущей проволокой — современной и менее безобразной разновидностью «колючки». Лес за оградой был еще пышнее, поскольку энергетическая компания распорядилась насадить тут деревьев — главным образом сосен, — чтобы укрыть от глаз примостившуюся средь холмов станцию. Только подъездная дорожка, ворота под напряжением, охранник да едва заметная вывеска — вот и все признаки ее присутствия здесь.
В большинстве своем демонстранты толпились у ворот станции, но запрудили и дорогу тоже, образовав неровный овальный гурт; они размахивали лозунгами, скандировали, а местные полицейские и охрана станции пытались навести порядок и сдержать натиск. Телевизионщики рыскали туда-сюда, будто акулы вокруг тонущего судна. В толпе то и дело вспыхивали потасовки, привлекавшие все новых зрителей и участников, но быстро выдыхавшиеся, поскольку обеим сторонам было выгодно избегать столкновений и не позволять взаимной враждебности превышать некий заранее установленный уровень. Ни одна из сторон не хотела бы предстать в неблагоприятном свете перед Вашингтоном, Олбани и Уолл-стрит, где на самом деле и принимались все решения.
Справа от дороги местность была менее ухоженная — кусты, подлесок, бурелом, мертвые деревья, засохшие ветки. Для пущей надежности энергетическая компания купила и эти угодья, но не потрудилась облагородить их. Обочина напротив ворот станции была шире; на ней рос бурьян и виднелся неглубокий кювет. Сьюзан прикинула и решила, что сможет съехать с асфальта и миновать демонстрантов, не увязнув в толпе. Иначе придется делать крюк в пятнадцать миль, а Григорий уже совсем умаялся.
Да, надо попытаться.
Вблизи демонстрация и выглядела, и звучала омерзительно. Физиономии участников были искажены праведным гневом и иными пылкими страстями. На каменных ликах легавых и охранников читалась еле сдерживаемая животная ярость. А лица телевизионщиков сияли девственной, умиротворенной, порочной красотой Дориана Грея. Стекла машины были подняты, но Сьюзан отчетливо слышала кровожадные нотки, сквозившие в истошных голосах. Казалось, первобытное племя заводит себя, готовясь напасть на соседнюю деревню. Хлопая глазами, Сьюзан сбавила ход и потихоньку начала забирать вправо, к кювету; машина закачалась на неровной земле. Григорий смотрел в лобовое стекло.
— Они совершенно правы, — вдруг сказал он не своим голосом, полным горечи, гнева и сознания пережитого крушения.
Машина уже почти миновала толпу, когда насилие вспыхнуло снова. Слева от них и чуть впереди словно лопнула какая-то оболочка, не выдержавшая давления, страсти перехлестнули через край, будто кипящая лава. Замелькали полицейские дубинки, ряды демонстрантов дрогнули и заколыхались, и оператор телевидения, ищущий выигрышный ракурс, попятился назад. Сьюзан была вынуждена остановиться, потому что он преградил ей путь.
Она поостереглась давить на клаксон: это могло привлечь внимание кого-либо из участников действа, а Сьюзан и так испытывала все более острый страх. Вдруг из груды тел выкатились мужчина и женщина. Они поддерживали друг друга, точнее, мужчина поддерживал женщину, обхватив рукой за талию. Голова женщины была прижата к его плечу. Мужчина огляделся, увидел машину и умоляюще вскинул свободную руку.
«Бен! — подумала Сьюзан. — Он-то что здесь делает?»
Но, разумеется, это был вовсе не Бен Марголин, которого Сьюзан не видела со студенческих лет и которого безумно любила весь первый семестр (прихватив и начало второго). Она обозналась, но все равно прониклась расположением к этому человеку, а посему кивнула, когда их взгляды встретились, и поманила парочку к машине. Сьюзан видела на лбу женщины короткий рваный косой порез, из верхнего конца которого текла струйка темной крови, похожая на росчерк автора рисунка на стене.
Телеоператор придвинулся поближе к месту побоища и убрался с дороги. Человек, оказавшийся вовсе не Беном Марголином, открыл заднюю дверцу машины, помог женщине сесть и ввалился в салон следом за ней. Сьюзан тотчас взяла с места, резко надавив на педаль. Колеса завертелись с пробуксовкой, потом обрели сцепление, и машина рванулась вперед.
Григорий достал из «бардачка» стопку салфеток, извернулся на сиденье и протянул ее женщине. Та оторопело уставилась на него, потом судорожно улыбнулась и вытащила из пачки две салфетки. Женщине было лет тридцать — темноволосая, экзотически прекрасная. И в теле.
Ее спутник на поверку оказался вовсе не похожим на Бена, разве что был так же высок, белокур и широк в кости. Но лицо было совсем другое: более открытое, приветливое и дружелюбно-веселое (Бен-то был мыслителем, измученным тяжкими думами).
— Спасибо, что помогли выбраться, — произнес мужчина, обращаясь к Сьюзан. — Похоже, здесь дойдет до больших неприятностей.
— Уже дошло, — ответила Сьюзан. Миновав последнего демонстранта и вновь выехав на шоссе, она наконец смогла посмотреть в зеркало заднего обзора. Женщина промокала салфеткой рассеченный лоб.
— Будет еще хуже, — предрек мужчина. — И намного. Я знаю, навидался на своем веку.
— Выходит, вы большой любитель демонстраций? — Сьюзан не удалось вытравить из голоса ледяные нотки. Ей было безразлично, на чьей стороне правда. Одно она знала наверняка: если люди превращаются в безобразных злобных тварей и прибегают к насилию, то они уже неправы, и не важно, за какое благородное дело они ведут борьбу.
— Я часто их вижу, — объяснил мужчина. — Я работаю в Колумбийском университете, изучаю обществоведение. Сюда я тоже приехал как наблюдатель, а потом какой-то демонстрант ударил эту женщину щитом с лозунгом…
— Не нарочно, — вставила женщина. Она говорила с каким-то грубоватым акцентом, который, однако, не резал слух.
Мужчина добродушно и успокаивающе улыбнулся ей.
— Я знаю, — ответил он. — Травму вы получили от товарища по команде, но травма есть травма. В любом случае пора было сматываться оттуда. — Перехватив взгляд Сьюзан, в зеркале заднего обзора, мужчина улыбнулся и ей тоже. — Какая удача, что вы ехали мимо. Я хочу сказать, какая удача для нас.
— Всегда рада помочь, — заверила его Сьюзан. Что-то в этом мужчине привлекало ее, но что-то (возможно, то же самое что-то?) будило в душе смутные опасения.
Белокурый пассажир подался вперед, положив руку на спинку ее сиденья.
— Меня зовут Энди Харбинджер, — представился он.
— Сьюзан Кэрриган. А это — Григорий Басманов. — Она уже научилась правильно произносить фамилию Григория.
Мужчины обменялись приветствиями, после чего все устремили взоры на женщину. Та перестала промокать лоб, подняла глаза и сказала:
— Ах да, извините. Мария-Елена Остон.
Ее голос звучал устало, даже грустно.
Плохо. Все было плохо. Ничего не получалось. В том месте, куда пришелся удар, билась боль. Мария-Елена ехала на заднем сиденье машины, в обществе трех незнакомцев, по стране, которую она никогда не сможет понять умом. Женщина чувствовала, что совсем выдохлась, что больна, и от этого ее охватывало отчаяние. На что же она способна, если, даже участвуя в антиядерной демонстрации, получила по лбу от одного из своих единомышленников? Ничего-то она не может сделать как следует. Даже мужа не сумела удержать.
А поначалу все шло так здорово. Она была с Джеком Остоном. Каждый день в Бразилиа работала вместе с ним. Каждую ночь в Бразилиа спала вместе с ним. И была приятно удивлена его плотскому влечению к ней. Мария-Елена не думала, что такой спокойный с виду человек может быть настолько ненасытен в постели.
Настал день, когда они подписали все нужные бумаги в городском совете и американском посольстве. А потом и день, когда они отправились в гражданское бюро регистрации и тихонько поженились, после чего вернулись в квартиру Джека (Мария-Елена уже успела перебраться к нему) и снова предались сладострастным любовным утехам; к этому и свелся их медовый месяц.
По контракту Джеку оставалось отработать в ВОЗ всего два месяца. Они-то и стали самыми счастливыми в жизни Марии-Елены. Жалкий первый брак и Пако были забыты напрочь, мертвые дети — почти забыты, мысли о погибшей певческой карьере больше не причиняли боли, а ненависть к себе оказалась погребенной в толще новообретенной самоуверенности, и Мария-Елена ощутила себя как совершенно новое человеческое существо.
И собиралась уехать в Америку.
В те дни она была так счастлива, что почти забыла об изначальной причине, заставившей ее желать этой поездки и соблазнить, точнее, окрутить Джека Остона. Иногда воспоминание возвращалось, особенно во время выездов «в поле», в какое-нибудь особенно жуткое место. Но ее замысел (или надежда) вновь превратился в ту нехитрую детскую выдумку, из которой он в свое время и родился.
Первый месяц (или полтора) в Америке Мария-Елена была слишком ошеломлена и не могла ни о чем думать, а город Стокбридж в штате Массачусетс казался ей чужой планетой в иной солнечной системе. Да и солнце здесь тоже было совсем другим. Постижение наук (как делать покупки в этих магазинах, как ездить по дорогам, как жить в этом доме) давалось ценой огромных умственных усилий, требовало такой сосредоточенности, что Мария-Елена даже не решилась бы назвать эти недели счастливыми: на счастье не оставалось времени. В суматохе она даже не сразу заметила, что потеряла Джека.
Теперь-то она поняла, что стряслось. Там, в Бразилии, половое влечение, будто радиоглушилка, подавило все остальные свойства личности Джека. Но это влечение, расцветшее на чуждом Джеку экзотическом фоне, сошло на нет, как только он вернулся в привычную, более цивилизованную обстановку. В Стокбридже его страсть к ней ушла в песок так же быстро и необратимо, как уходит из треснувшего бассейна вода. И на месте угасшей страсти не осталось ничего.
Похоже, Джек ее не любил, не имел с нею ничего общего, не выказывал ни расположения, ни неприязни, не замечал ее присутствия. Никакой телесной близости теперь не было и в помине, и немногочисленные попытки Марии-Елены воспламенить его прежней страстью завершились унизительным провалом (как же нежно и любезно он отбояривался от постели!), поэтому вскоре она сдалась, а иных подходов к Джеку найти не смогла.
Джек возобновил свои исследования в массачусетской медицинской лаборатории, и все его интересы свелись к работе и общению с сослуживцами. Он не возражал открыто против присутствия в доме Марии-Елены, позволял ей стряпать и стирать, но если бы она вдруг уехала, Джек тотчас нашел бы другую служанку. Правду сказать, ему было бы проще завести домработницу, которая не лезет в его спальню по ночам.
В каком-то смысле ей было бы легче понять его и ужиться с ним, если бы Джек нашел себе другую женщину. Но не тут-то было. И, возможно, этого не произойдет никогда. Джек был добрым и славным малым, просто ему недоставало плотского начала, а работа поглощала его целиком. Необходимая Джеку светская жизнь ограничивалась выездами «в поле» и болтовней с сотрудниками. Внезапные вспышки страсти были очень редки и приятны, но после них не оставалось ни воспоминаний, ни сожалений об их мимолетности.
Хуже всего было вот что. Похоже, Джек даже не помнил, чем именно привлекла его Мария-Елена. И теперь она знала, что он согласился на брак с ней благодаря все тому же укоренившемуся в его душе любезному пофигизму. Вот почему она сумела осуществить свой замысел. Какая умница!
Эх, если б только она могла поговорить с его первой женой, этой таинственной женщиной, жившей в Портленде, штат Орегон, в трех тысячах миль отсюда. Неужели она пережила то же самое? Джек внезапно заметил ее тело, впал в любовный раж, истощился и вновь вернулся к своему прежнему ленивому существованию (за тем исключением, что у них родился ребенок). А жена больше не могла сносить его мягкое и любезное безразличие.
Как восприняла бы такое положение дел американка? Мария-Елена вконец растерялась. Житейский опыт был бессилен подсказать ей, как вести себя с равнодушным мужчиной. В ее стране на страстях держался весь чувственный мир человека, хорошо это или плохо. Когда Мария-Елена встретила Пако, это было подобно столкновению двух грозовых фронтов над джунглями, а когда они расстались, буря бушевала еще яростнее. Их любовь была кровопролитной в прямом и переносном смысле, и если в конце концов Мария-Елена была вынуждена признать, что Пако ненавидит ее, это стало следствием войны, а не великого оледенения.
Когда она пела и ощущала отклик слушателей, это тоже была страсть. Недолгое время ей довелось быть последней представительницей южноамериканской песенной традиции со всей ее мощью; Мария-Елена достигла едва ли не того уровня чувственного напряжения, на котором пела Эдит Пиаф, а в зрелищном отношении почти сравнялась с Лайзой Минелли, только ее концерты были исполнены чисто иберийского духа. Как же мощно, как выразительно пела она о горечи утрат в те времена, когда сама еще не знала, что это такое. И как далека она от пения теперь.
Она привезла из Бразилии напоминания о своей карьере — пластинки, свернутые в трубочку плакаты, журнальные вырезки, фотографии. Все это лежало сейчас на чердаке в Стокбридже в двух картонных коробках. Иногда Марии-Елене приходила на ум мысль послушать какую-нибудь из этих пластинок, например концерт в Сан-Паулу, где записан повергающий в трепет ликующий рев толпы зрителей, но она никогда этого не делала.
Измученная, одинокая, пристыженная, Мария-Елена лихорадочно цеплялась за остатки идеи, соединившей ее с Джоном Остоном. Ей надо было как-то отыскать владельцев заводов, людей, которые то ли не знали, то ли не заботились о том, в какой кошмар они превратили жизнь скромных обитателей захолустных уголков Земли. Надо как-то снестись с ними, убедить изменить линию поведения, дать задний ход, положить конец смертоубийству. Но кто эти люди? Как их разыскать? Как с ними связаться? Как заставить согласиться со своими доводами?
В конце концов она осознала, что может пойти только одним путем: присоединиться к демонстрантам, как было в Бразилии, когда она делала первые шаги по тропе политической борьбы. Участие в демонстрациях помогало скоротать дни, разрядиться, избавиться от излишков пыла, почувствовать — по крайней мере иногда, — что она достигла какой-то цели. Пусть она делает не то, что нужно. Но хоть что-то она делает!
Однако и тут чувство удовлетворения было скорее следствием самообмана. Ее познаний в английском, вполне достаточных в повседневном обиходе, явно не хватало, чтобы уловить или выразить все тонкости рассуждений на политические темы. Взять хотя бы сегодняшнюю демонстрацию. Ее участники не возражали против атомной станции как таковой, но не хотели, чтобы на ее территории велись какие-то научные исследования. А что она, Мария-Елена, знает о науке? Ничего, если не считать личного знакомства с отходами научных разработок. И тем не менее Мария-Елена продолжала свою деятельность, поскольку даже это все же было лучше, чем ничего. Работа хотя бы отвлекала от мыслей о прозябании, давала право думать, что, возможно, она делает полезное дело. Может, так оно и было.
Вот только ничего не получалось. Она не могла даже отвлечься. А о каком-то там исполненном предназначении и вовсе говорить не приходилось. Она участвовала в пикетировании штаб-квартиры ООН, подписывала коллективные послания в «Нью-Йорк таймс» (обычно их не публиковали), жертвовала на газетные объявления, касающиеся окружающей среды, стояла в колышущихся рядах демонстрантов, ездила в Вашингтон на автобусах, заказанных активистами. И все время оставалась одна, все время стояла чуть поодаль, все время была самую малость не к месту, все время чувствовала себя немножечко потерянной.
Сегодняшний конфуз был кульминацией. Получить кровоточащую рану перед телекамерами — ничего худшего с ней до сих пор не случалось. Дать этим подонкам с телевидения именно ту лживую историю о насилии, которой они так жаждут, поскольку она поможет им напустить туману и уклониться от истины. А потом, не оправившись толком после нечаянного удара, позволить увезти себя прочь от поля брани, где ей самое место. Сидеть в этой машине, набитой незнакомцами!
«Меня зовут Мария-Елена Остон, — сказала она им. — Я очень вам признательна, но мне не следует покидать моих друзей, они будут волноваться за меня». Это была неправда. Это была действительность, от которой она решительно отмахивалась.
— Если вы меня высадите, я смогу вернуться назад пешком, — продолжала Мария-Елена.
Все принялись отговаривать ее — и миловидный белокурый спаситель, и смазливая женщина за рулем, и этот самый тощий из людей, сидевший впереди рядом с водительницей. Они твердили, что у нее рассечен лоб, что кровь еще идет, что рану следует обработать.
— До больницы каких-то две мили, — сказала водительница.
— Вот именно, — подтвердил тощий мужчина.
— Я не хочу, чтобы вы из-за меня делали крюк. Пожалуйста, позвольте мне вылезти…
Тощий мужчина рассмеялся, закашлялся, повернулся к Марии-Елене и с улыбкой сказал:
— Никакого крюка. Боюсь, я живу в этой больнице.
Только теперь она по-настоящему посмотрела на него. Он говорил по-английски с акцентом — возможно, более заметным, чем ее собственный, но совсем не похожим. Поляк? Да еще тощий какой. И как натянута полупрозрачная серо-синяя кожа на черепе. Уже зная правду, Мария-Елена тем не менее спросила:
— Вы врач?
— Нет, я птица поважнее, — вновь улыбнувшись, ответил мужчина. — Я — знаменитый больной.
— Очень сожалею, — молвила Мария-Елена, внезапно почувствовав смущение.
— Вам-то о чем сожалеть? — проговорил мужчина. — Давайте уж лучше я буду горевать за нас двоих.
Такая проказливая речь в устах живого скелета звучала дико. Но вот человек посерьезнел и, повернувшись, выглянул в заднее окно машины.
— Будь у меня силы, я бы маршировал вместе с вами, — сказал он.
Мария-Елена тотчас сложила два и два.
— Так все дело в мирном атоме? Он и есть виновник вашего недуга? — спросила она.
— Мирный атом, — эхом повторил мужчина, как будто в этих словах заключалась шутка, понятная лишь ему одному.
— Григорий был в Чернобыле, — бесцветным голосом проговорила водительница.
К горлу Марии-Елены подкатил комок, она почувствовала удушье, утратила дар речи. Она даже не знала, как назвать захлестнувшее ее чувство. Мария-Елена протянула руку и положила ее на костлявое (очень костлявое) плечо Григория.
Он оглянулся и одарил ее улыбкой. А потом, желая ободрить женщину, мягко сказал:
— Ничего, я уже успел смириться.
Спустя сорок пять минут Сьюзан и Энди Харбинджер катили по Таконик на юг, к Нью-Йорку. Сьюзан до сих пор толком не понимала, почему так вышло.
В больнице Григорий принял на себя заботы о миссис Остон (впрочем, это оказался исследовательский центр, а не обычная больница, и здесь не было отделения неотложной помощи). Наконец он ухитрился найти врача, готового осмотреть и перевязать рану миссис Остон. Врач этот, разумеется, был слишком большим светилом, чтобы заниматься такими пустяками, но проявил отзывчивость. Да оно и неудивительно: здешние работники относились к Григорию по-дружески, были с ним очень предупредительны и охотно помогали во всем.
Тем временем еще один врач отвел Сьюзан в сторонку и сообщил, что намеченная на завтра прогулка с Григорием не состоится.
— Григорий еще об этом не знает, — сказал врач, — но завтра с утра мы начинаем новый курс лечения. Первые несколько дней он будет сопровождаться неприятными ощущениями. К следующей субботе состояние Григория, надеюсь, улучшится, но завтра ему придется несладко.
— Бедный Григорий.
— Вы уже знаете, как это делается, Сьюзан, — ответил врач. — Иногда мы вынуждены причинять ему боль, ибо в противном случае он попросту умрет.
— Вы не хотите, чтобы я сказала ему про завтра?
— Зачем лишать его ночного сна?
Итак, Сьюзан солгала Григорию.
— До завтра! — сказала она. — До завтра!
Она ненавидела себя за это, но выбора не оставалось: правда была еще хуже.
Когда Сьюзан шагала к выходу, перед ней вдруг вырос Энди Харбинджер и спросил, не собирается ли она в город. Если да, может, она его подбросит, поскольку он уже насмотрелся на сегодняшнюю демонстрацию. Отказать было невозможно, да Сьюзан не очень-то и хотелось отказывать. Она пребывала в мрачном расположении духа и хотела скрасить двухчасовую поездку до города.
А тут еще миссис Остон. Она жаждала только одного: вернуться к своим демонстрантам. Сьюзан захватила и ее. Они покинули больницу втроем и доехали до ворот атомной станции, где теперь было гораздо спокойнее. Демонстрация продолжалась, но телевизионщики уехали. Миссис Остон, эта странная погруженная в себя женщина, наспех поблагодарила своих спасителей и вылезла из машины, после чего Сьюзан и Энди доехали до перекрестка Таконик и свернули на юг.
Когда они оказались на шоссе, похожем на реку, несущую редкие машины к далекому городу и освещенную алым закатным солнцем, Энди Харбинджер прервал мрачные размышления Сьюзан о Григории.
— Сьюзан, — сказал он, — вы не будете возражать, если я проведу опрос?
— Что? — поначалу эти слова показались ей бессмыслицей. Сьюзан мрачно уставилась на Энди, прекратив следить за дорогой. Черты его утратили четкость в оранжевом свете. — Извините, не расслышала.
Он улыбнулся беспечной, безобидной, дружелюбной улыбкой.
— Простите, но я ни на миг не забываю о работе. Ничего не могу с собой поделать. Когда мы с миссис Остон сели в машину и вы приняли меня за демонстранта, я заметил, что вы нас осуждаете.
Сьюзан почувствовала, как ее щеки заливает румянец смущения. Она снова уставилась на дорогу и ответила:
— Осуждаю? Забавное словечко. Я ничего подобного не говорила.
— Да, не говорили. Но это читалось на вашем лице, слышалось в тоне голоса. — Харбинджер одарил ее улыбкой. — Я не собираюсь доводить вас до белого каления, Сьюзан. Просто у меня такая работа. Вы дружите с этим русским парнем. Если вспомнить, что он болен, вы, по идее, должны быть на стороне демонстрантов.
— До тех пор, пока они сохраняют человеческий облик, — ответила Сьюзан и тотчас пожалела, что вообще откликнулась на это высказывание.
Потому что Энди мгновенно нырнул в приоткрывшуюся лазейку.
— Вот как? — сказал он. — Что ж, наверное, временами они выглядят весьма безобразно. Но разве не сознание собственного бессилия тому причиной? Они хотят быть услышанными, но добиться этого непросто.
— Знаю, что непросто, — ответила Сьюзан. Она испытывала неловкость, поскольку была вынуждена отстаивать точку зрения, которую и сама считала плодом ханжеского скудоумия. — И я согласна с ними, но… но я не выношу насилия. Совершая его, люди сами ставят себя в положение неправых, даже если защищают правое дело.
— Ну а если нет другого способа? — вкрадчиво спросил Энди.
— Другой способ можно найти всегда, — возразила Сьюзан, хотя отнюдь не была уверена, что это так. Но тут ей в голову пришла мысль, которая могла бы стать подтверждением этого довода, и она добавила: — Ганди же находил.
Энди хихикнул: экая, мол, чепуха.
— Ганди был святой, — ответил он.
— Значит, все мы должны стать такими же.
Кажется, этот ответ обезоружил Энди, хотя Сьюзан и не понимала, каким образом. Он повернулся к ней, оперся правым плечом о дверцу, чтобы сидеть лицом к собеседнице, и сказал:
— Вы не перестаете удивлять меня, Сьюзан, честное слово.
«Если он норовит подцепить меня, — подумала девушка, — то такой способ выглядит весьма странно». Она метнула на Энди быстрый взгляд, пытаясь прочесть, что кроется за этой дружелюбной миной. Но его улыбка была непроницаема. Сьюзан опять устремила взор на дорогу. Энди смутно напоминал ей то ли какого-то другого человека, то ли о каком-то событии. Кого же? О чем?
Михаил! Не помню, как его фамилия. Михаил, тот обходительный экономист, которого я повстречала на вечеринке в Москве, в тот же день, когда впервые увидела Григория и когда все началось.
Словно читая ее мысли, Энди проговорил:
— Ваш русский друг… Григорий, кажется?
— Да, Григорий.
— Полагаете, он с вами согласится? Насчет демонстрантов. Что они должны сдерживать себя.
— Но я сказала вовсе не это! Что значит, сдерживать себя? — Она не на шутку рассердилась на Энди за то, что он так переиначил ее слова.
— Извините, — молвил он, пытаясь загладить обиду улыбкой. — Я и впрямь не так выразился. Я вот о чем хотел спросить: как вы думаете, станет ли Григорий на сторону демонстрантов, если они прибегнут к насилию?
— Да, думаю, станет, — неохотно, но честно ответила Сьюзан. — Полагаю, он с ними согласится. Он даже сказал так, прежде чем вы сели в машину. Когда мы приближались к демонстрантам, он заявил: «Они совершенно правы». — Сьюзан снова взглянула на Энди, увидела на его лице сочувствие и сказала: — Знаете, Григорий почти никогда не злится. Прямо удивительно. Ведь у него столько причин для злобы.
— Жизнь — штука несправедливая, — заметил Энди.
— И это само по себе несправедливо, — ответила Сьюзан, не обращая внимания на холодок в его голосе.
Энди рассмеялся и снова заерзал на сиденье. Глядя в лобовое стекло, он спросил:
— Как вас вообще угораздило встретиться с ним? Просто удивительно.
— Даже более удивительно, чем вы думаете.
— Правда? — похоже, ему вот-вот станет любопытно. — Как же это произошло?
Сьюзан рассказала ему о водочном конкурсе, о своей поездке в Москву, о неожиданном приглашении на вечеринку, устроенную организацией, о которой она дотоле ничего не знала, рассказала о внезапно подошедшем к ней неприкаянном человеке, о своих звонках из Москвы в медицинский центр Нью-Йоркского университета, о том, как они с Григорием выправляли паспорт и разрешение на выезд из России, о том, как он почему-то увлекся шуткотворчеством, когда Чернобыль убил его. И ведь он до сих пор выдумывает разные прибаутки, до сих пор отсылает по факсу эти несмешные шутки на заданную тему русскому Джонни Карсону. Несмотря на болезнь, которая подтачивает его организм, как детский язычок подтачивает шарик мороженого.
Время от времени Энди Харбинджер задавал вопросы, выказывая любопытство, побуждая Сьюзан продолжать рассказ. Так они проехали полпути. Но в конце концов тема была исчерпана, и после недолгого молчания Энди задумчиво проговорил:
— Это не просто жалость, верно? Ваши чувства к нему.
Жалость? Порой этот человек выказывал необычайные чуткость и проницательность, но иногда бывал страшно несправедлив, почти жесток («Жизнь — штука несправедливая», «Это не просто жалость, верно?»), и Сьюзан даже не знала, что ему отвечать. Неужели он не понимает, какое пренебрежение сквозит в его речи? Можно подумать, что человеческая жизнь и чувства не имеют никакого значения.
Она действительно не знала, что ему сказать, поэтому молчание затягивалось. Сьюзан неожиданно поймала себя на том, что слышит собственное дыхание. Наконец Энди мягко проговорил:
— Я знаю, что это, Сьюзан. Вы влюблены в него и жалеете об этом. И ненавидите себя за то, что жалеете.
Теперь рядом с ней снова сидел чуткий и проницательный Энди Харбинджер. И он совершенно верно поставил вопрос. Сьюзан знала, что не должна испытывать к Григорию таких чувств, не должна связывать себя крепкими узами с человеком, который не проживет и года. Но это знание заставляло ее испытывать чувство вины, словно она не могла простить себе даже такое пустячное отступничество, не верила в свое право хотя бы увидеть ту яму, в которую она падает.
— Я не могу говорить об этом, — прошептала Сьюзан и, собрав все силы, сосредоточилась на управлении машиной. А как ей хотелось закрыть глаза, и будь что будет!
— Остановите машину, — велел Энди.
— Что? — Сьюзан сжимала руль до боли в пальцах и никак не могла отпустить.
— Подайте на обочину и остановитесь, — сказал Энди. Его голос звучал спокойно и властно, так мог бы говорить врач в смотровой. — Вам надо немного отдохнуть. Давайте же, Сьюзан.
Она послушалась. Правая нога казалась деревянной. Сьюзан сняла ее с акселератора и надавила на тормоз. Машина пошла юзом, потому что девушка не совсем уверенно управляла ею, но малу-помалу замедлила свое движение, когда оказалась на неровной грунтовой обочине. Она остановилась, и Сьюзан потянула на себя рычаг ручного тормоза. И тут девушку начали сотрясать рыдания, хотя глаза ее оставались сухими. Сьюзан обреченно смотрела сквозь лобовое стекло на капот машины, все ее чувства внезапно обострились до боли; она слышала, как слева со свистом проносятся автомобили, ощущала присутствие сидевшего справа Энди, своего внимательного слушателя. Наконец Сьюзан сказала:
— Это так ужасно. И ничего не меняется, ему только становится хуже. Каждый раз, приезжая на выходные, я замечаю это. Но где же предел этому ухудшению? Он все худеет, хиреет, чахнет. Но он… — Сьюзан тряхнула головой, оторвала от руля затекшие руки и вяло взмахнула ими, давая понять, что она в отчаянии.
— Но он все не умирает, — закончил за нее Энди Харбинджер.
— О Боже… — Сьюзан еще ни с кем не говорила на эту тему, даже с самой собой. Может, ей как раз и нужен был совсем чужой человек, такой, с которым она никак не связана, не имеет общего прошлого, общих знаний, мнений, опыта.
— Я не хочу, чтобы он умирал, — сказала она. В горле саднило, как при тяжелом гриппе. — Это правда. Если б только он мог жить вечно, если б мог… Ну, не вечно, вечно никто не живет, но вы понимаете, что я имею в виду.
— Если бы ему был отмерен нормальный людской век.
— Да. Нормальный. Чтобы я могла… — Сьюзан было трудно даже додумать эту мысль до конца, а уж выразить ее — тем паче.
Но Энди Харбинджер и так знал, что у нее на уме.
— Чтобы вы могли решить, проведете этот век с ним или нет, — мягко сказал он.
— Наверное. — Сьюзан вздохнула. Горло горело огнем. — Но только чтобы все было как у людей, чтобы развивалось само собой, чтобы не было этой китайской пытки водой. Я не хочу винить Григория, а сама виню и ничего не могу с собой поделать. А потом сама себе делаюсь противной и не хочу даже приезжать сюда, не хочу опять переживать все это. Но потом говорю себе: «Уже недолго осталось». И чувствую удовлетворение!
— Истина заключается в том, что ему действительно осталось недолго, — сказал Энди. — И не имеет значения, что вы будете чувствовать, как поступите, станете ли считать себя виноватой. Ничто не имеет значения.
— От этого не легче, — отчеканила Сьюзан, вновь ощутив его черствость. — Не легче, потому что я не могу просто пожать плечами и на все наплевать, как будто я сижу за рулем одной из этих машин и вдруг происходит авария, а я еду себе мимо, потому что не знаю никого из пострадавших.
— Конечно, не можете, — согласился Энди. — Но не можете и брать на себя ответственность за чужие судьбы и неурядицы. Всем нам хочется, чтобы жизнь была одной сплошной лепотой, но так не бывает. По крайней мере не всегда. Порой приходится и дерьмеца хлебнуть.
— Простите?
Энди на миг смутился.
— Иногда приходится хлебнуть и горюшка, — поправился он и пояснил свою мысль: — Жизнь — не только удовольствие.
— Но ведь… — Сьюзан насупила брови. — Вы выразились несколько иначе.
— Ой, да какая разница? — воскликнул Энди, начиная сердиться. — Вам хочется, чтобы ваши нынешние беды кончились, и это желание вполне естественно, вот что главное. Оно вовсе не означает, что вы предаете Григория или охладели к нему. Умом вы это понимаете, но сердце не желает прислушаться к голосу разума.
Она невольно улыбнулась этой фразеологии и наконец повернулась к Энди. Ее глаза наполнились слезами, но пока Сьюзан могла сдерживать их. Она заморгала и сказала:
— Сердце никогда не прислушивается к голове, на то оно и сердце.
— Значит, нам остается лишь держаться молодцом, правильно? — Энди тепло улыбнулся ей. — И попытаться думать не только о Григории.
— Да, доктор.
— И не чувствовать себя виноватыми, если получится.
— Это самое трудное, — сказала Сьюзан.
— Я знаю. — Энди поерзал на сиденье, явно выказывая готовность перейти к обсуждению других тем, и спросил: — Вам известно, что итальянская кухня — лучшее лекарство для человека в расстроенных чувствах?
Сьюзан невольно рассмеялась.
— Вообще-то известно. Просто чудо, что я еще не тяну на восемьсот фунтов.
— Я знаю одно шикарное местечко в Виллидж, — сказал Энди. — Позвольте пригласить вас туда.
— О, я в растерянности. Наверное, не стоит. Я не ходила на…
— На свидания? — Энди улыбнулся. — Но это обед, а не свидание. Поверьте, Сьюзан, я не намерен соперничать с трагическим героем.
Вот же дурь. Вот же дурь! «Лепота», «дерьмецо». «Лепота» уже лет триста как превратилась в «красоту». Вообще это древнерусское слово. Я был слишком поглощен мыслями о своем сокровище, об этом моем Иудушке, вот и забыл на миг, где нахожусь. И в каком времени. Отсюда и оговорка. Дело в том, что течение времени я воспринимаю не так, как люди. И в этом словце для меня заключен свой смысл, сладкий, пасторальный. Тем не менее негоже щеголять своими познаниями. Оговорка повергла меня в растерянность. А еще это «дерьмецо». Я замечаю, что общение с людьми делает меня все больше похожим на них.
Оговорка, конечно, была пустячная, и Сьюзан быстро забыла о ней, а я достиг цели, которую поставил перед собой, затевая эту беседу. Извлек на свет Божий хитрый клубок ее чувств к Григорию Басманову, и теперь она может разобраться в них, свыкнуться с тем, что они ведут в тупик, и в конце концов отрешиться от этих чувств, а потом и отдалиться от Григория. Ибо как я смогу довести Григория до нужной степени отчаяния, если Сьюзан будет любить его?
Вот в чем все дело.
Мы ехали в город, и я малу-помалу вводил нашу беседу в более мелкое, безопасное русло, зная, что Сьюзан еще успеет нырнуть в бездну, когда останется одна. По моему совету мы отобедали в итальянском ресторане, а поскольку выдался на редкость красивый осенний вечер, немного побродили по улицам, и наконец я проводил Сьюзан до ее многоквартирного дома. Я даже не попытался поцеловать девушку на сон грядущий, зато пригласил ее в кино. Сьюзан заколебалась, но я вновь заверил ее, что предлагаю (и прошу) только дружбу, и в конце концов она согласилась встретиться со мной следующим вечером.
Мало заставить ее осознать всю бесплодность любви к Григорию Басманову. Она жаждет чувственного единения с ним, но боится единения телесного. (Вот почему на нынешнем этапе жизни Григорий — идеальная пара для нее. Это истина, мимо которой мы только что благополучно прошмыгнули.) Так что, пока Сьюзан не найдет новый объект, достойный ее чувств, Григория она не бросит, как бы плачевно ни складывались его дела. Энди Харбинджер хорош собой, притягателен как личность, общителен и совершенно безобиден. И, пока она не забудет Григория, Энди придется постоянно маячить у нее перед глазами.
А это идет вразрез с изначальным замыслом. Сьюзан Кэрриган не главная его исполнительница, а лишь средство, при помощи которого я залучил Григория Басманова в Соединенные Штаты. Теперь ее надо отшить, удалить, и пусть себе доживает свой век как хочет, это уже не моя забота. Однако я знаю людей гораздо хуже, чем, вероятно, мне подобает их знать. Они так по-дурацки понимают свободу воли, что почти невозможно строить планы, в которых им отводится значительная роль. Признаюсь, меня удивило столь горячее желание Сьюзан связать судьбу с чужеземцем, стоящим одной ногой в могиле. Отчужденность, непохожесть на других, безысходность, постоянно истончающаяся ниточка жизни — все это, я полагаю, сейчас усугубляет состояние Григория, подталкивает его в нужном направлении. Лишь благодаря присутствию Сьюзан и ее любви он не дает воли своему отчаянию. Стало быть, необходимо внести изменения.
А как там остальные главные действующие лица? Пэми Ньороге без всякого удовольствия трахается на жесткой мостовой автостоянок возле туннеля Линкольна в Манхэттене, под сенью дворца съездов имени Джекоба Джавица, и даже не знает, кто ее сводник (Ха-ха! Это не я! Тут шуточка потоньше!).
Мария-Елена Родригес-Остон разглядывает телефонный номер, взятый у Григория перед отъездом из больницы, и гадает, позвонит она по нему или нет (да, позвонит!).
Фрэнк Хилфен живет бобылем в меблированной комнатке в Восточном Сент-Луисе, штат Иллинойс, совершает мелкие кражи со взломом и слишком боится ареста, а посему ворует по мелочи, только чтобы обеспечить себе самое немудреное существование. Ему ни разу не удалось одним махом стащить сумму, достаточную для достижения его цели — Нью-Йорка. Впрочем, я в любом случае не готов к его прибытию сюда. В свободное время он травит себе душу, размышляя о несправедливых гонениях (другие готовы к действию, почему же Фрэнк все время портит дело?).
Доктор Марлон Филпотт в своей новой лаборатории без окон в Грин-Медоу-III охотится за неуловимой сверхплотной антиматерией и знает, что за стенами толпятся демонстранты.
А Ли Кван вот-вот прибудет в Нью-Йорк. В кандалах.
Кван не видел, как «Звездный странник» прибыл в знаменитую нью-йоркскую гавань, потому что его заперли в одном из внутренних помещений на нижней палубе, где все, к чему ни прикоснись, дрожало, потому что работала машина, но зато не наблюдалось никаких других признаков движения судна. Помещение это представляло собой бежевый куб, убранство его исчерпывалось койкой, рукомойником и гальюном, а свет давала люминесцентная лампа, забранная сеткой. Это была корабельная кутузка, вернее, нечто отдаленно на нее похожее, если учесть, каким развеселым судном был «Звездный странник». По словам отца Макензи, эта кутузка почти все время пустовала, и лишь иногда сюда сажали какого-нибудь перепившего матроса. Но теперь, когда понадобилось ограничить свободу человека, которого решено выдать властям в следующем порту захода, каморка исполнила свое предназначение.
Власти. В следующем порту захода. Нью-Йорк, Соединенные Штаты Америки.
«Я слышал, — удрученно сообщил Квану отец Макензи накануне, — что Гонконг уже начал хлопотать о вашей выдаче, хотя вы даже не успели прибыть в страну».
«Они хотят, чтобы меня выперли вон до того, как газеты и телевидение поднимут шум», — ответил ему Кван.
«Разумеется. Никто не должен знать, что Ли Кван вообще был в Америке».
«И вы не поможете мне, отче? Не позвоните в „Нью-Йорк таймс“?»
Священник улыбнулся своей грустной улыбкой и покачал головой.
«Я не могу, — сказал он. — Я не имею права подвергать опасности дружеские отношения между моим орденом и судоходной компанией. Я здесь как гость „Североамериканских линий“ и не хочу давать повод удалить духовников со всех их судов».
Что ж, у всех свои резоны. Теперь Кван начинал это понимать, и его мало-помалу охватывала досада. Вероятно, даже у Дэта были какие-то причины поступить так, а не иначе.
Дэт вступил в команду в Роттердаме, три «остановки» назад, когда «Звездный странник» преодолел больше половины пути в своем веселом и бесцельном кругосветном плавании. Роттердам, Саутгемптон, Гамилтон на Бермудах… и вот — Нью-Йорк. И только после Бермудских островов Дэт начал жульническим образом втираться в доверие к Ли Квану.
С самого начала плавания, столетия назад, в Гонконге, Кван понимал, что он не единственный обитатель нижних палуб, чьи бумаги и «легенды» не выдержат слишком придирчивого изучения. В команде были и другие люди, предпочитавшие не покидать судно в многочисленных портах захода и сидевшие в своих тихих каютках, боясь попасть в ежовые рукавицы пустоглазых офицеров иммиграционной службы.
Вновь прибывший Дэт был одним из таких людей, и во время стоянки в Саутгемптоне Кван заметил, что он читает комиксы и гоняет чаи на камбузе. Правда, в тот раз они так и не разговорились. Квану было хорошо наедине с собой, Дэту, по-видимому, тоже хватало общества собственной персоны. Невысокий мужчина лет сорока, с покатыми плечами, узкой головой, пухлыми губами и большими мешками под глазами — таков был Дэт. Похоже, его предки были уроженцами Индокитая, но определить их происхождение более точно Квану не удалось. Дэт говорил по-китайски с каким-то гортанным акцентом, к которому примешивалось что-то японское. Европейских языков Дэт, кажется, не знал вовсе. Иногда он беседовал с другими членами команды, выходцами из Индокитая, на неизвестном Квану, но явно азиатском и очень мелодичном наречии.
Впервые этот человек подошел к Ли Квану два дня назад, во время стоянки на Бермудах. Кван стоял у поручней на маленькой овальной кормовой палубе и смотрел на причал, с которого на борт подавали контейнеры с припасами. В этот миг рядом вырос Дэт и показал на громадные блестящие алюминиевые ящики, исчезавшие в зеве погрузочного порта внизу.
— Вот как можно отсюда выбраться, — произнес Дэт со своим потешным выговором.
Кван хмуро взглянул на него.
— Выбраться?
— Покинуть судно, — объяснил Дэт. — Я намерен сойти на берег в Нью-Йорке.
— Правда?
— И у меня уже намечен способ. — Дэт кивком указал на контейнеры.
Кван тоже надеялся, что сумеет попасть на сушу в Нью-Йорке, но пока не встретил во плоти ту воображаемую американку, которая согласилась бы тайком переправить его на берег. Более того, во время своих эскапад по вторникам он обнаружил, что подцепить американку труднее всего. Похоже, племенное самосознание у них было развито в большей степени, чем у представительниц любого другого народа, и они упорно держались рядом со своими соотечественниками.
Квану стало любопытно. В надежде, что у Дэта есть какие-нибудь дельные мысли (правда, Кван пока не очень доверял ему; хотя нельзя сказать, что не доверял совсем), он спросил:
— Вы хотите воспользоваться контейнером? Но как?
— Залезу в один из них. На борт их подают полными: снедь, напитки, товары для судовых лавок, всякие там тенниски и прочее, лекарства… Контейнеры набиты всем этим под завязку. Тут их разгружают, после чего снова переправляют на берег. И довольно много порожних контейнеров снимут с борта в Нью-Йорке.
Кван снова взглянул на контейнеры, на сей раз с интересом. Но потом настороженно спросил:
— Почему вы говорите об этом мне?
— А почему бы и нет? — Дэт передернул плечами и выудил из кармашка тенниски мятую сигарету, но не зажег ее, а принялся разглядывать, вертеть в пальцах и распрямлять. — У вас нет никаких причин выдавать меня, — пояснил он. — А человеку иногда нужно с кем-нибудь поговорить, высказать свои мысли вслух, чтобы услышать их самому и убедиться, что он не спятил.
Кван тотчас почувствовал расположение к нему. Верно: уединение в многотысячной толпе, вероятно, являет собой самую тяжкую разновидность одиночества. Кван прекрасно это понимал, потому и обрел спасение с помощью железного трапа, привинченного к переборке. Все, кто был на борту, объединялись в группы по интересам, подбадривали друг дружку, сочувствовали, их связывало взаимопонимание, они создавали союзы, в том числе и долговременные, они имели возможность поделиться с ближними своими мыслями и наблюдениями, поспорить, испытать на прочность доводы. А одинокий человек мог вести беседы только с самим собой, внимать лишь собственным речам, самолично оценивать свое поведение. И если Дэт решился на опасный и отчаянный шаг, вполне возможно, что он испытывает неодолимое желание поделиться своим замыслом с другим человеческим существом, чтобы получить хоть какой-то ответ, хоть какой-то отклик.
Поэтому Кван решил ответить ему. И ответил честно:
— Вы не спятили. Это прекрасная мысль.
Дэт одарил его мимолетной благодарной улыбкой, безуспешно боровшейся с печальной миной, толстыми губами и здоровенными мешками под глазами.
— Я следил за погрузкой в Саутгемптоне и слежу здесь, — сказал он. — В пустые контейнеры не заглядывают, потому что весь складской отсек внизу на замке. Мало кто может проникнуть туда.
— Совершенно верно, — согласился Кван.
— Но вам это удастся, — заявил Дэт, искоса взглянув на него.
Ах, так вот оно что. (Во всяком случае, Кван тогда подумал именно об этом.) Кван сумел завоевать кое-какой авторитет среди камбузных работяг, и его «повысили» по службе. Он больше не гнул спину над мойкой, полной грязных кастрюль и сковородок. Теперь у него была работа полегче — промокание луж, мытье столов, переноска посуды. А значит, отныне он таскал с собой связку ключей, пришпиленную к петельке на поясе. Тут были ключи от шкафа с моющими средствами, от большого морозильника, от шкафчиков с форменной одеждой и бельем и от просторного гулкого склада, где хранились порожние контейнеры из-под припасов. В конце каждой смены Кван должен был сдавать эти ключи своему начальнику, суетливому и подозрительному эквадорцу по имени Хулио. Фамилии его Кван никогда не слышал.
Стало быть, теоретически в конце последней смены перед прибытием в Нью-Йорк Кван мог открыть двери склада и пропустить Дэта внутрь. Но с какой радости ему это делать?
— Это чревато большой опасностью для меня, — сказал он. — Если вас вдруг поймают…
— Тогда я и окажусь в опасности, — перебил его Дэт. — Я, а не вы.
— Они захотят узнать, кто вас впустил, — ответил Кван. — Вам посулят более мягкое обращение, потому что человек, впустивший вас, может причинить им больше беспокойства, чем заурядный беглец с корабля.
— Я бы им не сказал, — заявил Дэт.
— Почему?
Дэт нахмурился, уголки его губ опустились, мешки по глазами сделались еще больше. Он беспрерывно теребил и вертел мятую сигарету, и вдруг она выскользнула из пальцев и полетела вниз, к медленно ползущему транспортеру с блестящими алюминиевыми контейнерами. Миновав ленту транспортера, сигарета упала на грязный асфальт.
— Ой, моя сигарета, — произнес Дэт почти бесстрастным тоном, исполненным покорности судьбе. Проводив сигарету глазами, он низко опустил голову и сделался до смешного похожим на таксу.
— Как жаль, — проговорил Кван. Теперь Дэт казался ему более человечным, но отнюдь не более приятным.
Дэт снова искоса посмотрел на Квана, едва заметно улыбнулся и сказал:
— Конечно, я бы на вас настучал, как и вы на меня.
— Да, я, пожалуй, мог бы, — ответил Кван, тронутый неожиданной искренностью собеседника.
— А что, если мы уйдем вместе? — предложил Дэт. — Тогда мы будем зависеть друг от друга, помогать друг другу. А если попадемся, то оба. Стало быть, — вдруг он шевельнулся и повернулся к Квану лицом, поставив на поручень костлявый локоть, — вы можете впустить меня в хранилище во время вашей смены, сдать ключи и, когда поблизости никого не будет, постучать в дверь. Тогда я, в свою очередь, впущу вас. Или, может, вы не хотите покидать корабль?
Последние слова были произнесены таким тоном, будто Дэт уже заранее знал ответ, и Кван не стал утруждать себя отрицаниями.
— Конечно, я хотел бы сойти в Нью-Йорке, — сказал он. — Если это можно сделать не попавшись. Но воспользоваться контейнером? Мы же не знаем, куда их отправляют, когда снимают с борта.
— Знаем, — возразил Дэт, указывая рукой направо, где вдалеке стояли сотни поблескивавших на солнце контейнеров. — Их просто убирают в сторонку, а потом опять пускают в дело. Мы садимся в ящик, дожидаемся темноты, вылезаем и попадаем в Америку.
— Неужели так просто? — спросил Кван.
— Попробуем, тогда и узнаем, — ответил Дэт и, криво улыбнувшись, протянул Квану костлявую руку. — Кажется, вас зовут Ли? Ну что, договорились?
Кван не стал менять фамилию: она была достаточно распространенной и могла сойти как за вымышленную, так и за подлинную.
— Да, Ли, — подтвердил он и после секундного колебания принял руку Дэта. — Договорились.
В контейнере было холодно и слегка попахивало заплесневелым картоном. Он не был полностью герметичным и пропускал свет; переднюю съемную стенку обрамлял серо-желтый прямоугольник. Кван влез внутрь, прихватив с собой все свои пожитки — маленькую байковую сумку со сменой белья, записной книжкой и карандашами, на которую и уселся. Он был один. Дэт считал, что контейнер будет слишком тяжелым, если забиться в него вдвоем, и это может привлечь внимание во время разгрузки. Поэтому Дэт спрятался в другом контейнере. Кван не возражал. Так даже лучше. Ему вовсе не хотелось вступать в партнерские или дружеские отношения с Дэтом и оставаться в его обществе после побега с корабля, если, конечно, удастся благополучно миновать все ворота, запоры и караулы, отделяющие порт от свободного мира.
Свободного мира!
Кван сидел на своей байковой сумке, прижавшись спиной к холодной скользкой алюминиевой стенке контейнера. Он скучал и клевал носом, но в то же время чувствовал глубокое, спокойное удовлетворение. Внезапный шум заставил его насторожиться. Двери хранилища открылись, послышался громкий топот ног по стальному настилу. Потом наступила тишина и, наконец, раздался голос:
— Ли Кван!
Кван оцепенел. Он застыл и едва дышал, сердце в груди превратилось в крепко сжатый кулак.
— Ли Кван! Мы знаем, что вы там! Вылезайте, черт возьми, не вынуждайте нас обыскивать все эти проклятые ящики!
Голос звучал устало и раздраженно, но не очень враждебно и злобно. Это был голос судового офицера, которого заставили исполнить неприятную обязанность. «Они знают, что мы здесь», — подумал Кван, еще не осознав, что офицер выкликнул только его имя. Продолжать игру в прятки было бессмысленно. Кван вздохнул и поднялся, гадая, насколько серьезна передряга, в которую он угодил. Он толкнул стенку контейнера, и та вывалилась наружу.
— Я здесь, — сказал Кван трем раздраженным типам кавказской наружности, облаченным в мундиры, когда они разом обернулись и показали ему свои хмурые усталые физиономии.
Дэт выдал его, заложил, это несомненно. Более того, Дэт с самого начала решил его подставить, предложил план бегства, вовлек Квана в эту авантюру и настучал на него. В бежевой кутузке «Звездного странника» у Квана было достаточно времени, чтобы прийти к такому выводу. Но он не понимал, почему Дэт сделал это.
Когда вскоре после ареста в каморку вошел человек, который отрекомендовался как отец Макензи, и спросил, нужна ли какая-нибудь помощь, Кван попытался выяснить у него, что подвигло Дэта на такой поступок.
— Поговорите со мной, — попросил он. Отец Макензи обрадовался. Похоже, у него было не так уж много занятий на корабле, если не считать причащения пассажиров-католиков, когда у тех случались удары или сердечные приступы, нередкие при восьми- и девятиразовом питании.
Когда разговор зашел о предательстве Дэта, священник высказал осторожную догадку, которая, возможно, была верна.
— Вероятно, он агент китайского правительства, — предположил отец Макензи. — Я не утверждаю это наверняка, но такое возможно. Его могли подослать к вам с заданием: не позволить поставить Китай в неловкое положение перед всем миром.
— Но я и сейчас могу это сделать, отче. Если сразу по прибытии кто-нибудь позвонит в «Нью-Йорк таймс». Если вы…
Но нет. Макензи то ли не мог, то ли не хотел. Смелые поступки были не по его части. Он был простым маленьким человеком и не умел прыгать выше головы.
Эххххххх… эти честные люди!
Вскоре после ухода отца Макензи машина застопорилась, и дрожь утихла. «Ну вот и приплыли, — с горечью подумал Кван. — Здравствуй, свободный мир».
Но еще примерно час ничего не происходило. Кван мерил шагами свою каморку и нервничал все больше и больше. Неужели и впрямь конец? Священник сказал, что Гонконг уже требует выдачи. Гонконг, а не Китай. Красным китайцам было бы труднее выцарапать его у американских властей, но китайцы просто желтые сделают это с легкостью. Достаточно лишь предъявить какое-нибудь дутое обвинение в уголовном преступлении (никакой политики!), и американцы отправят мелкого воришку, поджигателя или шантажиста восвояси, в такую же демократическую страну, где его ждет справедливый суд.
Погружаясь все глубже в пучину уныния и горечи, Кван вышагивал по узкой полоске палубы, сучил руками, теребил пятерней свою густую жесткую шевелюру и кусал нижнюю губу. В голове роились мысли о смерти, о той собачьей смерти, которой его предадут, об унизительной смерти от пули… После всего, что ему довелось пережить!
Услышав лязг отпираемой двери, Кван остановился. В каморку вошли все те же три бесстрастных и безучастных типа кавказской наружности. Их лица были лишены всякого выражения.
— Конвой прибыл, — сообщил один из них. — Пора отправляться.
Байковая сумка Квана валялась на койке. Кван взял ее и сказал этим троим:
— Знаете, вы на мгновение прикоснулись к совести человечества.
— Правда? — безразличным тоном отозвался один из офицеров. Потом оглядел каморку и спросил: — Вы тут ничего не забыли?
— Беда в том, — ответил Кван, — что у человечества не так уж много совести.
И последовал за своими конвоирами.
Что же творится? Я о Сьюзан Кэрриган. Она мне больше не нужна, но тем не менее я с ней. Я попытался разобраться в своих поступках, в причинах, побуждающих меня продолжать встречаться со Сьюзан, хотя предназначение свое она уже исполнила. И пришел вот к какому выводу: похоже, меня привлекает в Сьюзан ее безвредность.
Разумеется, я знаю о людях, которые рычат и кусаются, о людях, чьи жалкие подлые драки и войны и привели в конце концов к тому, что я получил свое нынешнее задание. Таких людей я знаю очень хорошо, вот почему Сьюзан все больше удивляет меня. Увидев людей своими глазами, я понял, почему Ему так надоели эти существа, но лишь по прошествии какого-то времени, когда я поближе познакомился с девушкой, мне стали ясны причины, по которым Он вообще создал их.
Разумеется, это ничего не меняет: Его воля все равно будет исполнена. Но, думается, пока люди еще существуют, мне следует составить более ясное представление о них, понаблюдать их и в худших, и в лучших проявлениях. В самом начале я плохо знал и плохо понимал людей. И вот благодаря Сьюзан увидел то, чего никак не ожидал.
Мы встречаемся три-четыре раза в неделю, ходим в кино, театры, обедаем вместе. Несколько вечеров я провел у нее дома, смотрел довольно занятные телепередачи. Сьюзан уже не предубеждена против меня, и я мог бы перевести наши отношения в иную, более греховную плоскость, но не сделал этого. (Строго говоря, я не читаю ее мысли, но умею определять общее направление их течения и уровень ее чувственности. И я уверен, что она вполне может принять мои ухаживания.) Мой опыт плотской близости ограничивается свиданием с Пэми — противным и чудовищным, но отнюдь не коротким. Человеческая любовь — именно та область, в которой реальность соприкасается с поверьями, в которой телесные и чувственные начала сообщают друг другу смысл и содержание. И вполне возможно, что мне лучше не расширять уже приобретенных познаний.
Общество Сьюзан мне приятно. Ее суждения, ее отклик на события столь схожи с моими собственными, что порой она разительно напоминает мне ангела. Разумеется, Сьюзан — не ангел. Она — человек, и, значит, я могу проводить с ней лишь ничтожно мало времени (даже меньше, чем проводил бы при обычных обстоятельствах). И все-таки я рад этим встречам, как бы скоротечны они ни были.
Но что это? Чем занимается Фрэнк Хилфен в Иллинойсе? Он опять попал в беду, причем совершенно самостоятельно, без моей помощи.
— Короче говоря, беспокоиться нечего, — сказал Джоуи.
Фрэнк не обратил на его слова ни малейшего внимания. Уж он-то знал, что повод для беспокойства найдется всегда. Вся его жизнь была сплошным беспокойством.
— Что ты задумал? — спросил он.
Джоуи, огромный тяжелый увалень, от которого постоянно несло томатным соусом, числился водителем грузовика на базе ВВС «Скотт-Филд», расположенной в нескольких милях от Восточного Сент-Луиса, однако основным его занятием была силовая поддержка местных заправил уголовного мира. Джоуи не входил в организацию, не был настоящим громилой, его вызывали лишь время от времени в тех случаях, когда требовалось переломать кому-нибудь кости или устроить небольшую демонстрацию мощи на улицах. В промежутках Джоуи пробавлялся квартирными кражами, точь-в-точь как Фрэнк, за тем лишь исключением, что последний терпеть не мог насилия.
При обычных обстоятельствах Фрэнк нипочем не стал бы связываться с таким человеком, как Джоуи. Люди, считающие насилие чем-то вроде средства набить себе цену, всегда пугали Фрэнка, поскольку он не верил, что жестокость можно удержать в узде; она могла в любое мгновение вырваться наружу, словно блевотина изо рта пьяницы.
Но Фрэнк торчал в этом городишке уже несколько недель, денег хватало лишь на прокорм и жилье, и теперь настало время совершить что-нибудь более серьезное. Он познакомился с Джоуи в баре «У Майндла», что в полутора кварталах от жалкой меблирашки, в которой обитал Фрэнк. Джоуи пару раз давал Фрэнку понять, что не прочь взять его в дело, однако тот неизменно прикидывался тупицей, делая вид, будто не понимает намеков. Но что поделаешь — он застрял в этом городишке надолго. Ну и названьице! Восточный Сент-Луис! Господи Боже мой!
— Что ты задумал? — спросил Фрэнк.
Они сидели в дальней кабинке заведения. Было три часа пополудни, кроме них, в баре торчали несколько завсегдатаев, Ральф возился у стойки, а за мутными окнами проносились автомобили. Джоуи был настолько увлечен пришедшей ему в голову идеей, что решил угостить Фрэнка пивом. Он подался вперед, ухватил кружку толстыми пальцами обеих рук и чуть слышно прошептал, изрыгая сосисочный дух, смешанный с вонью кетчупа, и едва шевеля толстыми губами:
— Ограбление курьера.
Фрэнк не смог толком расслышать этот призрачный шепот и переспросил, приставив к щеке левую ладонь, чтобы его не услышал ни один посетитель бара, кроме Джоуи:
— Какого курьера?
Губы Джоуи шевельнулись.
— Ганолезе, — шепнул он на ухо Фрэнку.
Фрэнк уронил руку на стол и удивленно воззрился на собеседника.
— Ты что, с ума сошел?
Лео Ганолезе был одним из могущественнейших людей в этой части страны, а может быть, и самым могущественным. Он не вмешивался в торговлю наркотиками и проституцию, оставаясь верным своему призванию. А призванием его вот уже сорок лет были азартные игры, и Лео намеревался продолжать эту деятельность до конца своих дней. Он безраздельно властвовал в Миссури и юго-восточных районах Иллинойса, а положение Лео было столь прочным, что на него не рыпались даже фэбээровцы.
На всем свете не нашлось бы психа, пожелавшего покуситься на добычу Лео Ганолезе.
— Забудь об этом, — посоветовал Фрэнк Джоуи. — Уже одно то, что я сижу здесь с тобой, величайшая глупость с моей стороны.
— Не спеши, — отозвался Джоуи все тем же еле слышным шепотом. — Я все рассчитал. Выслушай меня.
В конце концов Джоуи заплатил за выпивку, поэтому Фрэнк решил его выслушать. Когда пиво кончится, он встанет и уйдет, но ни за какие коврижки не станет связываться с этим самоубийцей.
— Я слушаю, — сказал Фрэнк.
— У Ганолезе есть курьер, дряхлый старикашка, — зашептал Джоуи. — Он вроде как вышел на пенсию, и ему поручили такую вот непыльную работенку. Каждое утро он садится в машину и объезжает все заведения, собирая выручку за прошлую ночь. К обеду он заканчивает работу и везет деньги в клуб «Эванстон». Как правило, в день набирается около восьмидесяти тысяч, а то и больше.
— Не может быть, — отозвался Фрэнк, вновь приложив ладонь к щеке. — Старикашка? Один в машине? Да еще восемьдесят кусков ежедневно?
— Он приходится Ганолезе какой-то там родней, — пояснил Джоуи. — Лучшего курьера просто не найти. Никто его и пальцем не тронет.
— В том числе и мы с тобой, — сказал Фрэнк.
— Я еще не сказал самого главного, — от возбуждения Джоуи заговорил гораздо отчетливее, едва ли не в полный голос. — Главное в том, что сейчас в Сент-Луисе проходят скачки.
— И что же?
— В городе полно отребья со всей страны — из тех, что вечно сидят у лошадей на хвосте. Они понятия не имеют о здешних обычаях. Мы нападем на курьера, спрятав лица, никому и в голову не придет, что это сделал кто-то из местных. Лео Ганолезе решит, что это был кто-то из подонков, только что приехавших в город.
— А я и есть такой. Недавно приехал.
— Ничего подобного, — возразил Джоуи. — Ты прожил тут вполне достаточно, чтобы считаться своим, здешним.
Вот этому Фрэнк поверил без труда. Тут уж ничего не попишешь: он, Фрэнк Хилфен, считается здесь своим, местным. Смирившись с этой реалией жизни, он произнес:
— Надо бы взглянуть на курьера. Но я ничего не обещаю.
— Ну конечно, Фрэнк! Мы поедем за ним следом и…
— Нет! — Фрэнк не мог поверить, как легко он попался на удочку. — Если кто-нибудь заметит, что мы следим за стариком, об этом неизбежно вспомнят впоследствии. Уж лучше найти два-три места, где он берет деньги, и подкараулить его в одном из них.
— Как скажешь, Фрэнк, — возбуждение обуяло Джоуи до такой степени, что он начал подпрыгивать на скамье, крепко стиснув пальцами кружку. — Я выясню, где он останавливается, но следить за ним не стану. Что скажешь, Фрэнк?
«Он меня уважает, — подумал Фрэнк. — Он смотрит на меня снизу вверх, этот тупица, он уважает меня. До чего же я докатился — сговариваюсь с ничтожным мерзавцем, который недостоин даже беседовать со мной. Пора сваливать из этой деревни. Я найду город, где можно поживиться, где меня никто не знает, где я не буду выглядеть местным жителем».
— Посмотрим, Джоуи, — произнес он рассудительно, будто престарелый политикан местного масштаба.
Как и следовало ожидать, все оказалось намного сложнее, чем предполагал Джоуи. Впрочем, это было неизбежно. Да, старичок действительно каждый день собирал дань и ездил по своему маршруту один, но без охраны не оставался ни на минуту. Каждый раз следом за его машиной ехал другой автомобиль, в котором сидели двое здоровенных парней. Люди и машины ежедневно менялись, но охрана неотступно следовала за стариком в квартале-полутора позади, останавливаясь неподалеку всякий раз, когда останавливался курьер.
Старику было лет семьдесят, а то и восемьдесят, но выглядел он молодцом. Какая бы погода ни стояла на дворе, худощавый старикашка неизменно щеголял в сером пальто и сером котелке безупречной формы. Он ездил неторопливо, может быть, перестраховываясь, а пешком ходил горделиво, словно королевский посланник (в сущности, так оно и было.) Он останавливался у кегельбанов, кафе, баров, заходил в частные дома, словом, бывал повсюду, где Лео Ганолезе держал букмекерские конторы и игорные столы. Остановив машину, старик вылезал из салона (второй автомобиль почтительно притормаживал поодаль), спокойным и размеренным шагом входил в помещение и вновь появлялся на улице минуту-другую спустя в сопровождении двух-трех парней (вот вам еще охрана!). Один из них нес за стариком пакет — бумажный мешок, коробку из-под обуви или что-нибудь столь же неприметное. Пока старик открывал багажник и укладывал пакет на груду таких же, парни настороженно озирались по сторонам. Покончив с делом, старик обменивался рукопожатиями с одним-двумя охранниками, садился в машину и отъезжал. Парни из заведения выстраивались вдоль дороги и провожали машину глазами до тех пор, пока та не удалялась на квартал-другой и мимо не проезжал второй автомобиль.
— Это будет нелегко, — сказал Фрэнк, когда они вернулись в бар. У него сосало под ложечкой. Все мы порой совершаем глупые поступки, но то, что затеяли Фрэнк с Джоуи, не лезло вообще ни в какие ворота.
Джоуи, конечно же, так и не понял этого.
— Нам нужно лишь отделаться от второй машины, — сказал он. — Между Беллевиллом и Миллштадтом есть длинный отрезок, его можно проехать только минут за десять, и масса удобных мест, где мы сможем отделаться от сопровождения. Проще пареной репы!
— Что значит — «отделаться»?
— Убрать их к чертовой матери! — Джоуи пожал плечами. — У меня есть один приятель в Брэнсоне, штат Миссури, у которого можно достать самые настоящие ручные гранаты. Мы догоняем охрану, взрываем машину, а потом…
— Прощай, Джоуи, — сказал Фрэнк, поднялся и вышел на улицу.
Он отправился домой и миновал с полквартала, когда его догнал Джоуи; он выглядел изумленным и немного испуганным.
— Что я такого сказал, а? Ну что я такого сделал?
Фрэнк продолжал идти. Джоуи пыхтел рядом.
— Я всегда сторонился мокрых дел, — сказал Фрэнк. — И тебе советую. Как только ты начнешь швыряться гранатами…
— Ну что ж, тогда пристрелим водителя. — Джоуи пожал плечами с таким видом, будто сделал существенную уступку.
— Нет.
Услышав отказ, Джоуи схватил Фрэнка за руку и остановил его посреди улицы. Джоуи был не просто жирным увальнем; он был жирным и очень сильным увальнем, его пальцы причиняли Фрэнку невыносимую боль. Джоуи открыл рот, и в его голосе появились новые, доселе неведомые Фрэнку нотки.
— Остановись, Фрэнк, — велел он.
Фрэнк остановился, поскольку ничего иного ему не оставалось, и посмотрел в маленькие сердитые глаза Джоуи.
— Ну и что дальше?
— Вот что я тебе скажу, Фрэнк, — заявил Джоуи. — За всю свою жизнь я не встретил ни единого ангела или святого. И ты тоже не ангел, Фрэнк. Не вешай мне лапшу на уши. Я предложил тебе план, все шло просто прекрасно, и вдруг ты начинаешь меня жалеть. Ты, мол, не хочешь подвергать меня опасности. — Джоуи продолжал держать руку Фрэнка, он даже усилил нажим и потянул ее вниз. — А мне плевать, я не боюсь насилия. Это ты, ты боишься. Ясно, о чем я говорю?
«Этот мешок дерьма начинает злиться, — подумал Фрэнк. — Моя главная ошибка в том, что я с ним связался, и вот вам результат — этот кабан готов назвать меня своим врагом. Надо отделаться от него, и как можно быстрее».
— Оттяпав у Лео Ганолезе дневную выручку, ты не причинишь ему очень уж большого ущерба, — сказал он. — Естественно, Ганолезе встанет на дыбы, поскольку не может позволить себе стерпеть подобную наглость, но в конце концов он, вероятно, решит, что это сделал кто-нибудь из приезжих подонков…
— А я о чем толкую? — перебил Джоуи, легонько встряхивая руку Фрэнка.
— …но если ты начнешь убивать его людей, — продолжал Фрэнк, не обращая внимания на слова Джоуи, — то Ганолезе почувствует себя оскорбленным до глубины души и уж тогда достанет тебя хоть из-под земли. Ты можешь выкручивать мне руку сколько хочешь. Уж лучше потерпеть это, чем встречаться лицом к лицу с Лео Ганолезе.
Джоуи задумался и наконец неохотно отпустил руку Фрэнка. Фрэнк с трудом подавил желание хорошенько ее растереть. Он не хотел доставлять этому болвану удовольствие.
— Ну что ж, — решил Джоуи, — мы с тобой партнеры, мы уважаем друг друга. Если ты хочешь предложить другой план, я перечить не стану.
— Я должен подумать, — ответил Фрэнк, подумав, не унести ли ноги нынче же ночью и, разжившись по пути необходимой суммой, уехать в Индианаполис или куда-нибудь еще.
— Скачки подходят к концу, — заметил Джоуи, — и если ты послушаешься меня, я завтра достану гранаты, и мы тотчас провернем дело.
«Положение безвыходное, — подумал Фрэнк, — и тем не менее я должен что-то придумать. Джоуи — мерзавец, каких поискать. Как только меня угораздило с ним связаться?»
— Нужно исследовать маршрут, — сказал он. — Мы должны подобрать подходящее место.
— Вот и славно, Фрэнк, — обрадовался Джоуи. — А я прихвачу с собой гранату. На всякий случай.
Кончилось тем, что они действительно пустили в ход гранату, хотя и не так, как предлагал Джоуи. Граната взорвалась, но при этом никто не пострадал.
Дело было так. Между Смитсоном и Флоравиллом, там, где дорога петляет среди полей, был очередной длинный участок, который старик проезжал без остановок. На одном из перекрестков стоял знак «стоп», и, как только курьер притормозил, Джоуи с Фрэнком выскочили на дорогу и напали на машину с двух сторон, предварительно надев горнолыжные очки. Фрэнк распахнул водительскую дверцу, а Джоуи ворвался в автомобиль с пассажирской стороны, схватил старика и вытянул его из-за руля. Старик вскрикнул, Фрэнк взялся за руль, нажал на педаль газа, машина тронулась с места и круто свернула направо.
Они сидели втроем на переднем сиденье. Старик продолжал орать:
— Что вы делаете, вы что, не знаете, чья это машина?
И Джоуи пришлось дать ему ладонью по голове, чтобы заставить умолкнуть. Фрэнк не решался посмотреть в зеркальце, чтобы узнать, далеко ли вторая машина; он не сомневался в том, что сопровождающие висят у них на хвосте, и знай себе подгонял свой автомобиль, развивая максимальную скорость.
Узкий проселок вновь повернул направо. Фрэнк был настолько взвинчен и испуган, что слишком круто вывернул руль, и машина едва не врезалась в дерево. Впрочем, Фрэнку удалось справиться с управлением, и автомобиль выскочил на пустую дорогу, визжа шинами и разбрасывая во все стороны камушки. Наконец Фрэнк рискнул посмотреть в зеркало и увидел, что отставание серой «тойоты» было гораздо значительнее, чем он рассчитывал. Что ж, прекрасно.
Примерно в миле впереди дорога проходила по мостику, перекинутому через мелкий ручеек, быстро бежавший по каменистому дну. Как только машина въехала на мост, Фрэнк ударил по тормозам. Чтобы не вылететь сквозь ветровое стекло, испуганный старикан уперся ладонями в приборный щиток. Фрэнк посмотрел мимо него на Джоуи, который возился с ручной гранатой, и крикнул:
— Бросай свою хреновину!
— Ага! Готово! — Джоуи выбросил гранату в окно, швырнув следом чеку. Фрэнк пришпорил машину и посмотрел в зеркало. Внезапно дорога за их спиной превратилась в столб желто-красного пламени, изрыгавшего черные клубы дыма. Шедшая следом «тойота» с визгом затормозила, завихляла и остановилась, едва не угодив в огонь. В мосту зияла огромная дыра. Больше здесь никто не проедет, по крайней мере сегодня.
Старый побитый пикап, угнанный Фрэнком этим утром, стоял за пустой коробкой сгоревшей фермы. Фрэнк остановил машину у пикапа, выдернул ключ зажигания и выскочил из салона. У него с самого утра во рту не было маковой росинки, он не выпил даже кружку пива, но бурливший в крови адреналин поддерживал возбуждение Фрэнка. Он думал, что, если придется заговорить, из его рта вылетят тонкие пронзительные звуки, как будто он надышался гелием. Не в силах стоять на месте, Фрэнк метался туда-сюда между пикапом и легковушкой. Джоуи медленно выбирался из салона, внимательно приглядываясь к старику.
— Черт побери, — сказал он.
Фрэнк не слушал. Бешеная гонка ввергла его в крайнее исступление, и ему казалось, что, будь у него электрическая лампочка, она сейчас вспыхнула бы ярким светом.
— Оставь его в машине, — велел он. — Пускай сидит там, пока мы не уедем.
— Ты прав, приятель, — отозвался Джоуи. — Пускай сидит. Куда ж ему деваться?
Что-то в голосе Джоуи насторожило Фрэнка, он наклонился и заглянул в открытую дверцу водителя. Старик сидел неподвижно, чуть завалившись на левый бок и глядя в окно остекленевшими глазами, словно машина по-прежнему мчалась по проселку со скоростью восемьдесят пять миль в час.
— Господи, — только и сказал Фрэнк, увидев застывшего старика, его глаза, разинутый рот и лежавшие на коленях скрюченные руки. Чувствуя себя донельзя погано, Фрэнк выпрямился и вновь бросил на Джоуи взгляд поверх крыши машины. — Мы довели его до разрыва сердца, — пробормотал он.
Вместо ответа Джоуи сорвал лыжные очки и швырнул их на землю, открыв взору Фрэнка одутловатое лицо, покрытое испариной.
— Что ж, одной трудностью меньше, — заявил он. — Открывай багажник, Фрэнк.
«Ах ты, куча дерьма, — подумал Фрэнк. — Нет, пора от него отделаться, и как можно быстрее».
Он снял очки, подошел к багажнику, открыл его ключом, который по-прежнему держал в руках, поднял крышку, оставив ключ с цепочкой болтаться в замке, и заглянул внутрь.
В багажнике лежали пакеты и коробки, среди которых виднелись зонтик, банка смазки и прочее барахло. Пакеты и коробки. Деньги.
— Вот она, добыча, — промолвил Фрэнк, все еще переживая из-за смерти старика. Он протянул руку к обувной коробке и посмотрел на Джоуи. Тот стоял, нацелив на него маленький пистолет двадцать второго калибра. — Ах ты, подонок! — взревел Фрэнк и швырнул коробку в Джоуи. Тот выстрелил, но пуля ушла в «молоко», жужжа, словно пчела.
«Сейчас он меня укокошит», — с омерзением и страхом подумал Фрэнк и, пригнувшись, со всех ног побежал вдоль борта машины, понимая, что Джоуи вот-вот выскочит из-за багажника. У Фрэнка не было оружия, не было времени, а ведь Джоуи хоть раз, да попадет.
Старик в машине… Фрэнк вытянул труп из салона и прижал его к себе, словно платье на примерке, обхватив старика левой рукой за грудь, вцепившись пальцами в его морщинистую шею и лихорадочно ощупывая его карманы правой рукой. В этот миг перед ним вырос Джоуи с пистолетом. Громила увидел Фрэнка, прикрывшегося телом старика, и на его лице появилась сердито-досадливая мина.
— Чего это ты, Фрэнк? Брось его сейчас же!
Фрэнк медленно отступал, боясь споткнуться и продолжая обыскивать одежду старика. Наконец он нащупал в правом боковом кармане пальто что-то твердое. Господи! Сделай так, чтобы там оказалось что-нибудь посущественнее свертка с монетами!
Джоуи прицелился в лицо Фрэнка, но его не было видно из-за головы старика. Злой и растерянный, Джоуи продолжал наступать и дважды выстрелил в труп, но пули двадцать второго калибра не смогли пробить тело. Ему следовало взять сорок пятый калибр, тогда он прострелил бы и труп, и Фрэнка, и дерево за его спиной. От пуль двадцать второго калибра старик лишь дергался, словно икая, и легонько приваливался к груди Фрэнка.
Рука Фрэнка скользнула в карман, и в этот миг Джоуи ринулся вперед, чтобы расстрелять противника в упор. Пальцы Фрэнка нащупали твердый предмет, он выдернул его из кармана старика, и в его руке оказался «смит и вессон» тридцать восьмого калибра. Фрэнк вытянул правую руку вперед, ткнул стволом в изумленное лицо Джоуи, словно говоря: «Вот ты и допрыгался, приятель!», и двумя выстрелами вышиб мозги из его мясистой головы.
Поставив на пикап номерные знаки с машины старика, Фрэнк перенес в кабину коробки и пакеты, разместил их на полу и пассажирском сиденье и во весь дух помчался прочь. Не замедляя хода и ни о чем не думая, он гнал машину, пока не оказался в предместьях городка Терре-Хот в штате Индиана. Взломав замок «хонды», стоявшей на улице, Фрэнк переложил на ее заднее сиденье коробки и пакеты и отправился в Индианаполис. Его начала одолевать тошнота, пришлось свернуть с дороги в кусты и проблеваться и продристаться, отчего его прошиб холодный пот, охватила нервная дрожь и начала терзать мигрень. Немного придя в себя, Фрэнк добрался до «хонды» и влез внутрь, чувствуя невероятную слабость, но все же собрался с силами и двинул в сторону Индианаполиса, к аэропорту «Уэйр-Кук». Здесь он зарулил на площадку для продолжительной стоянки, взял билет, объехал площадку, выбрал новенький «шевроле» без пыли на лобовом стекле — это означало, что машина стоит здесь недавно и ее нескоро хватятся, — пересел в него, захватив добычу, и покинул стоянку, объяснив привратнику, что ошибся площадкой. Приехав в Индианаполис, он купил большой, но недорогой чемодан и помчался прочь из Индианы, вдавив акселератор в пол. Наконец, уже ночью, он пересек границу Огайо. Позади остались триста двадцать миль и два штата. Отыскав мотель на северо-западной окраине Дэйтона, он переложил коробки и пакеты в чемодан и с трудом втащил его в номер. И наконец душ. Стоя под горячими струями, Фрэнк неожиданно для себя впервые за долгие годы вспомнил детство. Перед его мысленным взором нескончаемой вереницей потекли сменяющие друг друга полузабытые события давно минувших дней. Фрэнк даже немного поплакал, шмыгая носом и прислонившись лбом к кафельной стене, но что толку? Детство прошло, и теперь уже ничего не изменить.
Фрэнк закрыл краны и вышел из душевой кабинки. Итак, жизнь продолжается.
Он повесил белье на батарею, разложил носки на абажуре, чтобы те высохли от тепла лампочки, а рубашку набросил на веревку, которая висела над ночником, стоявшим на круглом фанерованном столике. Закутавшись в полотенце, Фрэнк обзвонил несколько заведений, которые, если верить местному телефонному справочнику, круглосуточно торговали «на вынос». Три номера не отвечали, в одном месте сказали, что мотель находится слишком далеко, и лишь пиццерия согласилась прислать ужин, предупредив, что доставка стоит десять долларов и займет не менее сорока пяти минут.
— Согласен, — ответил Фрэнк. — Номер сто двадцать девять.
Впрочем, он вовсе не был уверен, что сможет есть. Желудок уже начинал болеть, но это были не голодные спазмы, хотя в последний раз Фрэнк ел часов четырнадцать назад. Однако рано или поздно изнеможение, вызванное смертью старика и стычкой с Джоуи, должно будет утихнуть, и тогда он непременно почувствует голод.
Фрэнк принялся вскрывать пакеты и коробки, вываливая добычу на круглый столик. Она составила пятьдесят семь тысяч восемьсот двадцать долларов. Это было меньше, чем обещанные восемьдесят тысяч, но больше, чем половина, которой ему пришлось бы довольствоваться, не окажись Джоуи такой подлой скотиной.
Фрэнк взял две сотни на текущие расходы и, засовывая их в бумажник, наткнулся на визитную карточку Мэри-Энн Келлини, женщины-адвоката из Небраски. Едва ли она могла чем-то помочь ему в Огайо, да и в Иллинойсе тоже, если уж на то пошло, но все же он решил сохранить карточку. Мэри-Энн Келлини — просто молодец. Встреча с ней стала единственным светлым событием в жизни Фрэнка с тех пор, как он в последний раз вышел на свободу.
Фрэнк помнил ее совет: не размениваться на мелочи, браться только за крупные дела. Ну что ж, Мэри-Энн, я провернул крупное дело и теперь могу на время угомониться. Это, конечно, не восемь миллионов, но пятьдесят семь тысяч — тоже весьма приличная сумма. Вы это имели в виду, Мэри-Энн?
Усмехнувшись при мысли о том, как отреагировала бы Мэри-Энн, узнай она, что давешний попутчик столь буквально последовал ее совету, Фрэнк вновь убрал деньги в чемодан, складывая их рядами. Теперь, освободившись от упаковок, деньги занимали чемодан лишь наполовину.
У старика, вероятно, были внуки. Может быть, в одном из его карманов лежали гостинцы.
Наверняка. Во всяком случае, Фрэнку достался тот еще гостинчик — пистолет. Фрэнк согнал с лица улыбку и, спрятав пистолет вместе с деньгами, запер чемодан и поставил его на пол в чулане без дверей.
Фрэнк и сам не понимал, зачем он оставил пистолет. Он, как и раньше, даже больше, чем раньше, не верил в насилие, и тем не менее в нем произошла какая-то перемена. Разумеется, Фрэнк сталкивался с насилием всю жизнь — и в тюрьме, и на улицах, — но оно никогда не подступало так пугающе близко. Насилие всегда было рядом, но Фрэнк никогда не оказывался в его средоточии, ему не доводилось совершать насилие или оказываться его жертвой, чувствовать, как пули впиваются в хладный труп, который он использовал в качестве щита. Всю свою жизнь Фрэнк был обыкновенным домушником; влез, украл, вылез, словно енот, разоряющий закрома. Так было до сих пор, и, Фрэнк надеялся, будет и впредь. Но теперь все изменилось. Все стало другим. Фрэнк вступил в неведомые пределы, хотя и не отдавал себе в этом отчета, и пистолет должен был послужить ему талисманом.
По кабельному телевидению показывали скабрезный фильм о том, как студент колледжа, вернувшись в свои дом на Беверли-Хиллз, не застал там никого, кроме новой горничной-шведки.
— Послушай, приятель, — сказал Фрэнк телевизору. — Я готов платить тебе по пятьдесят семь тысяч всякий раз, когда ты будешь показывать что-нибудь из настоящей жизни.
Где-то на середине картины Фрэнк уснул, а когда его разбудил стук в дверь, по телевизору шел черно-белый фильм про войну. Фрэнк выключил телевизор, поплотнее запахнул полотенце на талии и открыл дверь. За ней стоял чернокожий юноша с пиццей, в кепке с названием заведения. Фрэнк отвалил за обыкновенную пиццу целую кучу денег и распечатал коробку, но запах показался ему слишком резким. Тогда он прикрыл пиццу крышкой, вернулся в постель, лег и задумался.
Все изменилось. Фрэнк прошел сквозь зеркало, словно Алиса, но в Зазеркалье была совсем иная жизнь.
О чем говорила женщина-адвокат? О жизненном пути Фрэнка, о тонкой резиночке, связывающей его с тюремной камерой, и Фрэнк понимал, что она права. В той, прежней жизни Фрэнку было суждено бесконечное хождение по кругу. Побыв некоторое время на свободе, он неизбежно совершал ошибку, опять попадал в тюрьму, и это повторялось снова и снова. Аминь.
Теперь все изменилось. Круг разомкнулся. Фрэнк не сомневался, что рано или поздно ему припомнят и ограбление старика, и убийство толстяка Джоуи. Фрэнк не знал точно, на чем он попадется, будут ли это капельки слюны, отпечатки пальцев или волокна одежды, но был уверен: ответственности не избежать.
Фрэнк верил в судебных экспертов едва ли не как в богов. Он верил, что эти люди всесильны, всемогущи и даже вездесущи. Стоит закону вновь протянуть свои лапы к Фрэнку Хилфену, следователи навесят на него убийство с целью ограбления, и тогда пиши пропало.
«Теперь мне нет ходу назад, — думал Фрэнк. — Все изменилось, все стало другим. Назад ходу нет».
Придется по совету Мэри-Энн взяться за пятимиллионное дело. Самое крупное дело его жизни.
Едва отдавая себе отчет в своих действиях, Фрэнк встал с постели, съел половину пиццы и запил ее холодной водой из-под крана. Похищение пяти миллионов долларов. Интересно, каково это?
Потрясающе! Он сделал все сам! Я никоим образом не вмешивался в его действия и даже не встречался с Фрэнком Хилфеном с тех пор, как Мэри-Энн Келлини подвезла его до Омахи. (Он сберег ее визитную карточку — ну разве это не трогательно? Определенно в нем есть что-то волнующее и возвышенное. Фрэнк обречен на саморазрушение — да-да, в этом нет ни малейших сомнений — и все же продолжает трепыхаться, словно собака, которую одолели блохи.)
И уж конечно, он не забыл, о чем ему говорила Мэри-Энн. Он заварил кашу на свой страх и риск, не прибегая к моей помощи. Он рвется вперед так рьяно, что я, глядишь, не успею расставить по местам остальных.
Сьюзан до сих пор встречается с Григорием Басмановым, хотя и реже, чем прежде. Несмотря на то, что субботы и воскресенья отданы Энди Харбинджеру, она частенько звонит Григорию по будним дням, и я начинаю опасаться, что платоническая любовь не сможет заставить Сьюзан забыть своего старого дружка. Я боюсь, что нам придется вступить в более близкие отношения.
Ну почему все это так меня волнует? Пребывая в собственном обличье, я по-прежнему спокоен и послушен Его воле, но стоит мне вселиться в тело Энди Харбинджера, и я становлюсь все более издерганным, чувствительным и ранимым. У меня возникает такое ощущение, будто мне суждено еще очень многому научиться. Научиться? У кого? У Сьюзан Кэрриган?
Сегодня вечером по каналу «Пи-би-эс» должны были передавать репортаж о борьбе за сохранение культурного наследия человечества, борьбе против всего и вся, от кислотных дождей до бессмысленного вандализма. В газете говорилось, что речь пойдет в основном о деятельности международного общества охраны культуры. Утром Сьюзан позвонила из банка в Колумбийский университет Энди Харбинджеру — он преподавал там социологию — и, как обычно, оставила у секретаря кафедры сообщение. Энди перезвонил через полчаса, и Сьюзан пригласила его вместе посмотреть передачу.
— Помнишь, я тебе рассказывала о банкете в Москве, где я познакомилась с Григорием? Это та самая организация. Придешь?
— Обязательно. Когда начало?
— В девять вечера. Я приготовлю ужин.
— Красное? Белое?
Речь шла о вине, которое должен был принести с собой Энди.
— Сам решай, — ответила Сьюзан. — Я приготовлю цыплят.
По пути домой Сьюзан купила цыплят, картофель, зеленый горошек и салат трех сортов. Бродя по магазинам, она поймала себя на мысли, что ей хотелось бы белого вина. Красное напоминало ей кровь. Сьюзан немедленно отогнала неприятную мысль, выругав себя за такие черные думы и понимая, что должна быть благодарна судьбе за появление в ее жизни мужчины, готового быть рядом и не требовавшего ничего. Впрочем, Сьюзан не переставала удивляться тому, что так ценит мужчину, который ничего не требует. А может, ей хочется, чтобы он проявил настойчивость? Может, намекнуть ему?
Стоя у корзин с салатом, Сьюзан усмехнулась себе под нос, и продавец сказал:
— У вас очень красивая улыбка.
Сьюзан повернулась к нему спиной и отправилась к кассе.
Энди пришел в половине восьмого. Левой рукой он прижимал к боку бурый бумажный пакет, а правой привлек к себе Сьюзан, чтобы чмокнуть в щеку. «Какой он красивый», — в который раз подумала Сьюзан. Встречаясь с Энди, она вновь и вновь удивлялась его красоте, как будто во время разлук внешность Энди исчезала, стиралась из ее памяти.
— Нынче вечером мы славно полакомимся, — сказал Энди. Сунув руку в пакет, он извлек оттуда бутылку французского вина — красного, но, судя по виду, дорогого и изысканного. — Это к ужину, — добавил он, передавая бутылку Сьюзан.
Итак, ее ожидания не оправдались.
— Прекрасно, — отозвалась Сьюзан, бросив взгляд на этикетку.
— А это, — продолжал Энди тоном сдержанного воодушевления, — а это мы выпьем сейчас!
При этих словах из сумки появилась бутылка шампанского.
— Энди, ты не перестаешь меня удивлять! — воскликнула Сьюзан.
На губах Энди играла довольная улыбка.
— Стараюсь, — ответил он.
В жизни людей бывают мгновения, предшествующие первому шагу. Ни он, ни она еще не выдали своих намерений, будь то взглядом, словом или намеком, и тем не менее оба знают, что это произойдет, и произойдет сегодня, сейчас. Есть что-то сладостное в этих последних мгновениях перед тем, как люди заключают друг друга в объятия.
Сьюзан так и не смогла с точностью вспомнить, в какой миг ее осенило — то ли когда Энди вынул красное вино, то ли, возможно, когда он показал ей бутылку шампанского, — словом, именно в те секунды она поняла, что Энди решился. И Сьюзан была готова принять его решение.
«Интересно, как он станет действовать? — гадала Сьюзан. — Энди всегда ведет себя решительно и уверенно, но мы уже долго знакомы, а все топчемся на месте. К чему бы это? А что делать мне? Прикинуться простушкой?»
Сьюзан вспомнила несколько случаев из своей жизни, когда она вела себя наивно, и воспоминания заставили ее насторожиться. Впрочем, настороженность отнюдь не поколебала ее уверенности в том, что это обязательно произойдет.
Сегодня вечером Энди ни разу не погрузился в транс, как это часто бывало, когда они вместе ходили в кино или смотрели телевизор. В такие мгновения он словно превращался в глыбу льда, его глаза стекленели, а лицо становилось бесстрастным. Создавалось впечатление, что он дремлет с открытыми глазами, но на самом деле здесь было что-то другое. Как-то раз в кинотеатре Сьюзан прикоснулась к руке Энди в тот миг, когда он витал где-то далеко, и рука оказалась столь холодной, что девушка даже испугалась. Энди тут же очнулся — он всегда откликался немедленно, стоило лишь привлечь его внимание, — и, когда минуту спустя он накрыл своими пальцами ладонь Сьюзан, это была самая обыкновенная теплая рука. Неужели почудилось? Сьюзан в это не верила, но предпочла не доискиваться правды. С тех пор, заметив отрешенность на лице Энди, она лишь окликала его, но не прикасалась к нему.
Сегодня вечером, позабыв о своей странной привычке, Энди ни на минуту не отрешался от Сьюзан, похвалил приготовленный на скорую руку ужин (Сьюзан уже начинала жалеть, что не уделила стряпне должного внимания) и даже в очередной раз с интересом выслушал рассказ о банкете в Москве, — впрочем, на сей раз девушка главным образом вспоминала не о встрече с Григорием, а о международном обществе охраны культуры.
Они уселись на диван, Энди взял руку Сьюзан в свои, а она прильнула к нему, прислушиваясь к биению его сердца. Они молча смотрели передачу, но минут через двадцать им немного наскучили вертолеты, летающие над обреченными лесами, и зловещий голос за кадром, и тогда Энди взял Сьюзан за подбородок, приподнял ее лицо и поцеловал в губы. Ее охватили истома, слабость, она остро ощутила свое тело, которое Энди нежно поглаживал ладонью. Он прошептал, не отрывая губ от ее щеки:
— Ты удивительная…
Он заполнил ее всю до последнего уголка, словно медленный поток, впадающий в горное озерцо, неприметное и потаенное. Он вошел в нее, и Сьюзан медленно задвигалась, обвив его лентами своих рук. Ее тело дышало теплом, вбирая в себя сплав чувств и ощущений, закручивая тугую спираль, в которой сплелись ее душа и плоть, а в самой середине сияла ослепительная электрическая точка; Сьюзан показалось, что она умирает, и мысль об этом принесла невыразимую печаль, но потом смерть стала ей безразлична. Сьюзан вобрала в себя печаль, соль слез, смерть и рождение, время сосредоточилось в центре спирали, и в этот миг весь мир сжался в крохотную точку, и Сьюзан тоже, а потом точка взорвалась, и после этого не было уже ничего.
Лежа бок о бок в постели, чувствуя тепло друг друга, Сьюзан и Энди обменялись взволнованными улыбками. И в этот миг он сказал две удивительные вещи. Удивительными были не сами слова, а то, как он их произнес.
— Я не хочу тебя терять.
И потом…
— Я ничего об этом не знал.
Я ничего об этом не знал.
Мне нравится быть Энди Харбинджером. Я сотворил его здоровым, привлекательным и сильным. (Я уже успел перепробовать множество человеческих обличий, и больше всего мне нравится, когда оболочка уютная.) Между прочим, Энди Харбинджер — настоящий человек. Я собрал его из собственных молекул, так что теперь он — и человек, и ангел; я многому от него научился, но об этом я ничего не знал.
Слившись со Сьюзан, я испытал нечто, чему не в силах найти названия. Это было так непохоже на грубую случку с Пэми, это было… райское наслаждение в чистом виде. Как могут люди тратить свою жизнь на что-то еще?
Разумеется, мне довелось испытать нечто большее, чем обычному человеку, поскольку я познал не только свои ощущения, но и чувства Сьюзан. Чувства, ощущения, эмоции Энди и Сьюзан, слитые в моем получеловеческом мозгу; какая взрывоопасная смесь!
Я очень рад, что у меня есть возможность получше узнать людей, прежде чем все будет кончено.
Полчетвертого утра. Пэми успела заработать лишь двести двадцать пять долларов, но в этот час на улицах не было ни души. Все проститутки разбрелись по домам. Полчетвертого утра, вторник; на Одиннадцатой авеню возле туннеля Линкольна сейчас можно было встретить разве что измученного мойщика посуды или аккордеониста. Завлекать их не имело смысла.
Пэми надо было решать, отправиться ли домой или побродить еще, в надежде подцепить хотя бы еще одного клиента и заработать лишних двадцать пять долларов. Перед ней встала серьезная дилемма. С одной стороны, Раш не любит, когда она возвращается по будним дням в четвертом часу утра, поскольку, прежде чем отправиться спать, Пэми обязана рассказать ему обо всем, что случилось за день. С другой стороны, Раш очень сердится, когда Пэми возвращается домой, не набрав четырехсот долларов.
Решив, что сегодня выполнить урок в любом случае не удастся, Пэми Ньороге, ночная бабочка с таксой в двадцать пять долларов, покинула свое рабочее место на Одиннадцатой авеню и отправилась по Тридцать четвертой улице к Восьмой авеню, чтобы сесть в поезд подземки, направлявшийся на север. Точнее, чтобы дождаться поезда. Час был ранний, и ждать придется долго.
На платформе подземки Пэми сняла еще одного клиента. Полупьяный испанец захотел было ее потискать, но Пэми произнесла с отрывистым кенийским акцентом, похожим на речь робота:
— Давай четвертной, получишь кайф, а нет — так проваливай.
Лицо испанца расплылось в радостной улыбке.
В дальнем конце платформы стоял оранжевый металлический мусорный ящик высотой в пять футов. Хотя, кроме них, на платформе никого не было, Пэми затащила клиента в укрытие, где и произошел обмен услуг на наличные. В конце этого действа Пэми заметила, что испанец собирается врезать ей по башке и отнять выручку. Если это случится — а такое уже бывало, — Раш выбьет из нее дух, поэтому Пэми открыла свою крохотную наплечную сумочку, показала клиенту маленький складной нож и сказала:
— Ты что, хочешь, чтобы это был последний кайф в твоей жизни?
Внезапно испанец утратил дар англоязычной речи и, отшатнувшись от Пэми, с округлившимися глазами понес какую-то чепуху о том, что он, мол, ничего такого не замышлял, что она, видать, не так его поняла, — и все это на американизированном испанском, но Пэми не знала по-испански ни слова. Потом клиент торопливо прошел на середину платформы, которая, как ему было известно, просматривалась из будки кассира.
Минут десять спустя на платформу высыпала шумная толпа подвыпивших чернокожих сорванцов, пышущих энергией. Пэми сделала стойку, но сорванцы не обратили на нее ровным счетом никакого внимания, а вскоре подоспел поезд. Пэми выбрала пустой вагон и всю долгую дорогу сидела, погруженная в свои думы.
Квартира Раша находилась на Сто двадцать первой улице, неподалеку от Морнингсайд-парк. Огромное старое здание с мрачным фасадом оказалось ничейным, а может быть, отошло в муниципальную собственность. Половина квартир были разорены и пустовали. Раковины, унитазы, электропроводка, деревянные детали — все было расхищено. Тут и там на полу валялись старые мезузы, похожие на водяных жуков, но неподвижные. Вложенные в них кусочки пергамента уже давно обратились в прах. Мародеры были людьми темными и суеверными, они знали, что водяной жук служил бывшим обитателям дома религиозным фетишем, и, прежде чем снять деревянный дверной косяк, отдирали металлического жука отверткой, не желая выносить из здания злых духов.
Нынешние жители дома не знали ни языка, ни даже алфавита, которым были начертаны письмена на пергаментах, вложенных в мезузы. Никто из них даже понятия не имел, что слово «Шаддаи», изображенное на спинках жуков, — это одно из имен Господа, а крохотные пергаменты содержат отрывки из еврейской Библии (которую иные народности называют Ветхим Заветом), а именно, — шестую и одиннадцатую главы Второзакония:
«Слушай, Израиль: Господь Бог наш, Господь един есть. И люби Господа, Бога твоего, всем сердцем своим, и всею душой твоею, и всеми силами твоими. И да будут слова сии, которые Я заповедую тебе сегодня, в сердце твоем. И внушай их детям твоим и говори об них, сидя в доме твоем и идя дорогою, и ложась и вставая. И навяжи их в знак на руку твою, и да будут они повязкою над глазами твоими. И напиши их на косяках дома твоего и на воротах твоих».
«Если вы будете слушать заповеди Мои, которые заповедую вам сегодня, любить Господа, Бога вашего, и служить Ему от всего сердца вашего и от всей души вашей, то дам земле вашей дождь в свое время, ранний или поздний; и ты соберешь хлеб твой и вино твое и елей твой; и дам траву на поле твоем для скота твоего; и будешь есть и насыщаться. Берегитесь, чтобы не обольстилось сердце ваше, и вы не уклонились и не стали служить иным богам, и не поклонялись им. Ибо тогда воспламенится гнев Господа на вас, и заключит Он небо, и не будет дождя, и земля не принесет произведений своих; и вы скоро погибнете с доброй земли, которую Господь дает вам. Итак, положите сии слова мои в сердце ваше и в душу вашу, и навяжите их в знак на руку свою, и да будут они повязкою над глазами вашими. И учите им сыновей своих, говоря о них, когда ты сидишь в доме твоем, и когда ложишься, и когда встаешь. И напиши их на косяках дома твоего и на воротах твоих. Дабы столько же много было дней ваших и детей ваших на той земле, которую Господь клялся дать отцам вашим, сколько дней небо будет над землею».
Давно уж нет тех людей, что прибивали крохотными гвоздиками к ореховым, дубовым и сосновым косякам заповеданные им слова. Давно уж нет детей их, которые, хотя и знали закон и язык, забыли о них либо наплевали на них. Давно уже перевелись люди, озабоченные приходом дождей или сбором хлеба; прошли те времена, когда трава на лугах принадлежала скоту. Давно уже не осталось людей, которые всерьез задумывались над словами предостережения, начертанного на сгнивших кусочках пергамента, на каком бы языке оно ни было написано. Давно уже людей не пугают ни гнев Господен, ни великая сушь, не волнует скоротечность бытия.
Пэми вышла из вагона на Сто двадцать пятой улице и пошла по темным переулкам, забитым спящими на земле людьми. Эти люди были намного здоровее бездомных бродяг Найроби и зачастую опаснее. Зная об этом, Пэми шла быстрым шагом, держа в руке нож и глядя прямо перед собой. Ее каблуки тревожно постукивали по растрескавшемуся асфальту.
Здание, в котором она жила вместе с братом Рашем — тот частенько называл себя братом, пускаясь в политические и религиозные авантюры, — стояло посреди квартала; одну сторону улицы занимали небольшие кирпичные многоквартирные дома, другую — остатки кирпичных стен таких же домов. Подъезд никогда не закрывался, поскольку дверь была украдена в незапамятные времена. Занятые квартиры располагались по двум вертикальным стоякам в углах у заднего фасада дома, где до сих пор сохранились старинные камины и дымоходы, а водопроводные трубы не замерзали благодаря теплу другого, отапливаемого здания, стоявшего впритык на задах. В кранах до сих пор была вода — никто не понимал почему, — но уж, конечно, об отоплении пришлось забыть, и зимой обитатели дома сжигали все, что можно было сжечь, в маленьких каминах, предназначенных для топки углем.
Пэми и Раш занимали две комнаты в квартире на третьем этаже. В одной из комнат валялся матрас, на котором спали, стояли картонные коробки, в которых держали пожитки, и керосиновая лампа, предназначенная для освещения и обогрева. Во второй стояли стол, несколько кресел и пластмассовые ящики из-под молочных бутылок, служившие сиденьями. И еще здесь было электричество, подаваемое через удлинитель (точнее говоря, через цепочку удлинителей), проведенный по вентиляционной шахте в соседнее здание, где проживал знакомый Раша. Плата за электричество составляла две изрядно урезанные дозы кокаина.
Раш проводил почти все время в комнате со столом и креслами. Он не был торговцем, но если в его руки попадали какие-нибудь товары, их судьба решалась за столом. Здесь же Раш обсуждал со своими обколотыми приятелями различные планы и аферы, которые, как правило, заканчивались ничем. За столом он ел и пил, а также еженощно подсчитывал заработок Пэми. В этой же комнате она давала ему ежедневный отчет о своих похождениях.
Пэми не понимала, зачем это нужно. Она знала о мужчинах, которые ловят кайф от рассказов своих женщин о том, как те трахаются с другими, но Раш был не из таких. Половые акты его не интересовали, к большому облегчению для Пэми. Создавалось впечатление, будто он ждет какого-то определенного события. Слушая рассказ, Раш кивал своей узкой темной головой и стрелял воспаленными глазами по сторонам, положив руки со сплетенными пальцами на обшарпанную деревянную столешницу. Он молча выслушивал рассказ, хмыкал, когда Пэми заканчивала, и отпускал ее спать.
Сегодня он, как всегда, дожидался Пэми, сидя в одиночестве в свете замызганной настольной лампы, стоявшей на полу у плиты. Ноги Раша покоились на картонной коробке из-под жареных цыплят «Кентукки». Он, как обычно, дожидался Пэми, но что-то с ним творилось неладное. Пэми сразу поняла это, едва войдя в комнату. (Она всегда была настороже и очень тонко чувствовала возможную опасность.)
— Ты припозднилась, крошка, — заявил он своим грубым, хриплым голосом, напоминавшим кашель глохнущего двигателя. Сегодня в его голосе не слышалось привычной угрозы, словно что-то отвлекло внимание Раша и мешало ему обрушиться на Пэми с присущей ему злостью.
— Неудачная ночь, Раш, — как ни в чем не бывало отозвалась Пэми. — Очень неудачная. Всего-то двести двадцать пять долларов, на улицах — ни души, а я не хотела возвращаться домой слишком поздно, — добавила она, тщетно пытаясь подпустить жалобную нотку (когда Раш бывал зол, он бывал очень зол), однако сегодня он, казалось, ничего не замечал.
— Садись, — велел Раш. — Садись и рассказывай.
Пэми уселась за стол напротив Раша, положила перед собой сумочку, достала деньги и спрятала нож. Раш слушал ее, порой шевеля толстыми губами, втягивая и выпячивая их, словно пробуя на вкус пищу. Пэми рассказывала о клиентах, о других проститутках, о людях на улицах, вспоминая подробности каждого события, говорила об испанце, о шайке пьяных подростков, о том, что поезд подземки шел почти пустой, о том, что на близлежащих улицах не оказалось никого, кроме спящих на земле людей.
Раш слушал, перебирая купюры и подсчитывая выручку, потом сунул деньги в карман брюк. Закончив рассказ, Пэми умолкла, дожидаясь разрешения встать из-за стола и приготовить постель, как было заведено, однако сегодня все шло иначе. Раш вперил в нее взгляд темных глаз с красными веками, помолчал минуту, в течение которой Пэми, все больше нервничая и пугаясь, размышляла о том, чем она провинилась. Наконец Раш сказал:
— Сейчас я назову одно имя, а ты скажешь, какие мысли оно у тебя вызывает.
Пэми понятия не имела, что все это значит, но лишь ответила:
— Я слушаю, Раш.
Раш кивнул. Казалось, он вот-вот заснет. Очень медленно, необычайно тщательно выговаривая каждый слог, он произнес:
— Сьюзан Кэрриган.
Пэми задумалась. Сьюзан Кэрриган.
Раш побарабанил грубыми пальцами по столу.
— Что скажешь, Пэми? Сьюзан Кэрриган. А?
— Не знаю, Раш, — ответила она. — Это имя ничего мне не говорит.
— Черта с два, — сказал Раш. — Я еще раз спрашиваю: какие мысли вызывает у тебя это имя?
Испуганная и беспомощная, Пэми была готова удариться в панику. По комнате бродили огромные тени, повторяя движения сидевших за столом людей.
— Не знаю, Раш, — повторила она. — Это имя мне не знакомо. Кто это? Из полиции? — В мозгу Пэми забрезжила догадка, и она спросила: — Может быть, кто-то сказал, будто я стучу на тебя в полицию? Так это вранье. Я ни с кем не разговариваю, кроме тебя, ты же знаешь.
Раш сидел неподвижно, нимало не тронутый ее словами.
— Здесь должна быть какая-то связь, — проворчал он, словно обращаясь к самому себе. — Он использует тебя, использует ее. Какой в этом смысл? Если вы даже не знакомы…
— О ком ты, Раш? Никто меня не использует. Ты — мой единственный мужчина…
Полностью погрузившись в раздумья, Раш не обращал на Пэми внимания.
— А что если… — начал он, по-прежнему неподвижно сидя за столом, шаря вокруг глазами и постукивая кончиками пальцев по дереву. Потом он посмотрел на Пэми, словно не узнавая, как бы не понимая, что она здесь делает, и даже не думая о ней. Он выпрямился, глубоко вздохнул и обратил на Пэми хмурый взгляд, словно ему в голову пришла какая-то неприятная мысль. — А если ты — ничто, подделка? Может, он подсунул мне тебя, чтобы отвлечь внимание, а самому заняться другими людьми?
— Я не понимаю, о чем ты говоришь.
— Ты тоже кое-что получаешь, — продолжал Раш. — По крайней мере жизнь…
— О чем ты?
— …хотя и ненадолго. Как твои болячки?
— Все так же, — бросила Пэми, опустив глаза. Она терпеть не могла даже малейшего упоминания о своем недуге и старалась о нем не думать.
Язвы появились несколько недель назад. Маленькие, водянистые, они обсыпали ее талию и спину между лопатками. Чтобы болячки не просвечивали сквозь одежду, Пэми покрывала их мазью, но больше не уделяла этим струпьям никакого внимания. По крайней мере пыталась. Работая на Одиннадцатой авеню, она никогда не снимала одежду, так что клиенты оставались в неведении.
— Ну что ж, крошка, — сказал Раш утомленным тоном, который в его устах звучал едва ли не дружелюбно. — Отправляйся в постельку.
— Да, Раш, — ответила Пэми, скрывая облегчение под бесстрастной маской. Она поднялась из-за стола, вышла в соседнюю комнату и разделась, осторожно отдирая прилипшую к язвам ткань.
По соседству с комнатой располагалась небольшая ванная без всякой сантехники. Из крана по-прежнему текла холодная вода, а рядом стояла миска, которую наполняли из большой бутылки из-под виски. На месте снятого унитаза осталась дыра, из которой так воняло, что ее приходилось закрывать резиновым ковриком. Канализацией продолжали пользоваться, и Пэми, привычно задержав дыхание, отодвинула коврик, уселась на корточки, потом подтерлась бумажными салфетками, прилагавшимися к цыплятам «Кентукки», и, наконец, водворив коврик на место, с шумом выдохнула. Запах продолжал висеть в воздухе еще десять-пятнадцать минут, но с этим ничего нельзя было поделать.
Пэми наполняла бутылку водой и переливала ее в тазик, когда в ванную вошел Раш. Брезгливо поморщившись, он заметил:
— Ну и вонь. Надо бы спереть банку хлорки и засыпать чертову дыру.
— Хорошая мысль, Раш.
Наполнив миску, Пэми первым делом вымыла лицо, потом — подмышки, и, наконец, присела над миской. Раш окинул ее болячки хмурым взглядом и сказал:
— Недолго тебе осталось работать.
— У меня еще есть время, — ответила Пэми, стараясь не выдать обуявшего ее ужаса. — У меня уйма времени.
Раш не слушал.
— Я ухожу, — сказал он. — Не оставляй свет включенным, я не знаю, когда вернусь.
— Куда ты, Раш?
Раш мрачно посмотрел на Пэми, словно хотел сказать, что за подобные вопросы можно лишиться головы, и вышел.
Пэми услышала скрип входной двери. Она никогда не закрывалась до конца, да и, скажите на милость, кому потребовалось бы врываться сюда? Минуту спустя дверь скрипнула вновь — видимо, Раш передумал уходить.
Раньше Пэми спала обнаженной, но теперь из-за болячек была вынуждена надевать футболку, которую приходилось ежедневно стирать в тазике. Футболка до сих пор была влажной, но, наверное, быстро высохнет, согретая теплом тела. Пэми вышла в гостиную, чтобы выключить свет, и обнаружила там мужчину, стоявшего возле стола.
Легавый. Это было ясно с первого взгляда. Огромный, мясистый, с раздраженной физиономией, в серой куртке и темном костюме, при галстуке. Он с отвращением посмотрел на Пэми и сказал:
— Ты что, собралась ехать в Африку в этой майке?
Пэми испуганно глядела на полицейского. Назад, в Африку? Такая мысль никогда не приходила ей в голову — так легко и просто оказалось въехать в Америку и поселиться здесь. Тот факт, что двадцатишиллинговая шлюха в Найроби преуспевала не меньше двадцатипятидолларовой девочки в Нью-Йорке, означал лишь, что переезд в Штаты по крайней мере не ухудшил положения Пэми. К тому же жизнь здесь имела свои преимущества. Если ее сейчас арестуют и депортируют, власти непременно заметят болячки, и правда выплывет наружу. Ее посадят под замок и бросят подыхать. Пэми уже хотела заявить, что она — чернокожая американка, но боялась открыть рот, опасаясь, что ее выдаст иностранный акцент. Она прижала трясущиеся руки к футболке, ощущая холод в животе.
Отвращение во взгляде полицейского делалось все заметнее.
— Оденься, — велел он. — И передай Рашу, чтобы он шел сюда.
Итак, ему все известно. Пэми поняла, что отмолчаться не удастся, и сказала, складывая звуки в слова, а слова — в предложение, подражая местному выговору:
— Его нет дома, сэр.
— Не вешай мне лапшу на уши, — отозвался полицейский. — Раш не мог выскочить через черный ход, ему некуда идти. Скажи ему, пусть выходит из комнаты, а сама оденься.
— Сэр… — Интересно, говорят ли американцы «сэр»? «Боже, я пропала», — холодея, подумала Пэми. — Сэр, это истинная правда. Его здесь нет.
Полицейский нахмурился, посмотрел на Пэми, перевел взгляд на дверь и поднял нос, словно вынюхивая Раша. Потом он жестом велел Пэми идти первой, и они вошли в темную спальню. Света, проникавшего из гостиной, вполне хватало, чтобы Пэми сумела пробраться между матрасом и картонными коробками. Впрочем, Пэми знала эту комнату, как свои пять пальцев.
Полицейский указал пальцем.
— Что это?
— Керосиновая лампа, сэр.
— Зажги.
У Пэми от страха дрожали руки. Она возилась с лампой, присев на корточки и морща лоб от напряжения. В конце концов огонек разгорелся, Пэми прикрутила фитиль и накрыла пламя стеклом. Захламленную комнату залил желтоватый свет.
— Возьми ее, — велел полицейский. Пэми подняла лампу, и по стенам вновь заплясали мрачные тени. Полицейский опять указал пальцем. — Что у вас там — сортир?
— Да, сэр.
Дверь ванной, разумеется, была снята. Полицейский махнул рукой, приказывая Пэми внести лампу в маленькое разгромленное помещение. Остановившись в дверях, он наморщил нос.
— Как можно жить в таком гадюшнике?
— Не знаю, сэр.
— Возвращайся в гостиную.
Неся в руках лампу, Пэми вернулась вслед за полицейским в комнату, и тот уселся в кресло — кресло Пэми, не Раша, — вытянув ноги и засунув большие пальцы за пояс.
— Куда ушел брат Раш?
— Я не знаю, право, не знаю. — Пэми оставила попытки говорить по-американски. В конце концов чему быть, того не миновать.
— Глупая сучонка, — беззлобно проворчал полицейский. — Если ты мне поможешь, я не останусь в долгу.
Уродливая челюсть Пэми шевельнулась. Он предлагает ей спасение — конечно, ненадолго, но больше ей рассчитывать не на что, — он открывал перед ней дверь, но она не могла войти.
— Не знаю, — всхлипнула Пэми. — Я не знаю, куда ушел Раш. Неужели из-за этого мне придется вернуться в Африку? Раш никогда не говорит мне… со мной вообще никто никогда не разговаривает! Неужели вы настолько глупы, чтобы задавать мне вопросы? Я вообще ничего не знаю!
Ее протест не произвел на полицейского ни малейшего впечатления. Он вперил в Пэми желчный взгляд и процедил:
— Надеюсь, ты понимаешь, что я с тобой сделаю, если ты посмеешь еще раз повысить на меня голос!
Пэми моргнула. Стекло лампы в ее руках тихонько потрескивало.
Полицейский кивнул.
— Поставь лампу на стол, а то обожжешься, — сказал он.
— Да, сэр. — Пэми поставила лампу на стол. Спокойный тон полицейского несколько поубавил ей страхов, и девушка принялась размышлять. — Может быть… — протянула она, — …может быть, Раш ушел к той женщине.
Полицейский вскинул брови.
— К женщине? Уж не хочешь ли ты сказать, что у него есть еще шлюхи?
— Нет, сэр. Не знаю, сэр. Во всяком случае, с таким именем — нет.
— С таким именем, говоришь? — озадаченный ее словами, полицейский сердито посмотрел на Пэми. — Что ты имеешь в виду? Какое еще имя?
Пэми вновь ударилась в панику. Она забыла имя! Потрясая перед грудью сжатыми кулаками, Пэми лихорадочно припоминала.
— Э… э… минутку… О! Сьюзан!
Полицейский вытащил большие пальцы из-за ремня и подался вперед, положив мясистые ладони на стол.
— Сьюзан? А фамилия?
— Не знаю! Он только сказал «Сьюзан», а потом ушел. А у меня нет знакомых по имени Сьюзан!
— Все ясно, — более спокойным тоном отозвался полицейский, жестом велев Пэми умолкнуть. Потом он окинул ее пристальным взглядом и спросил: — Может быть, Кэрриган?
Точно!
— Да, сэр! — с громадным облегчением воскликнула Пэми. — Вы ее знаете! Вы все знаете!
— Кабы так… — пробурчал полицейский и откинулся на спинку кресла, положив одну руку на колено и подняв другую, чтобы потереть подбородок. Поразмыслив, он сказал: — Ну что ж, Пэми, давай-ка одевайся.
Пэми уставилась на него и спросила:
— Зачем?
— Я забираю тебя с собой. А ты как думала?
— Я помогла вам!
— Маловато, Пэми. — Он пожал плечами и добавил: — Не усугубляй свое положение. Одевайся.
Пэми уже знала, что она сделает в следующее мгновение.
— Можно взять ее с собой? — спросила она, указывая на лампу.
— Бери, — отозвался полицейский, вытягиваясь в кресле.
Пэми шагнула вперед, схватила лампу и швырнула ему в лицо. Руки полицейского дернулись, но было уже поздно. Стекло раскололось, пылающий керосин разлился по его телу, а Пэми юркнула в дверь и была такова.
Она стремглав неслась по лестнице, вспоминая задним числом, что объятое огнем тело полицейского даже не шевельнулось, словно он заранее знал, что предпримет Пэми.
Она бежала по Сто двадцать первой улице — босая, в одной майке, без сумочки и денег, а сзади разгорался пожар.
Сьюзан!
Огонь пожирал стол, пол и тело, но я продолжал сидеть, размышляя о том, что все это значит. Видимо, я слишком долго крутился вокруг Сьюзан Кэрриган, так что какой-нибудь демон заметил нас и донес своему хозяину, а тот отправился к ней разнюхать о моих планах.
Как он поступит? Он не причинил Пэми вреда, только держал ее при себе и ждал, когда я за нее возьмусь. Может, он сделает то же самое и со Сьюзан? Или решит, что пришло время действовать?
Я не должен забывать о ничтожной роли Сьюзан в моем замысле. Сьюзан — это лишь наживка, призванная вывести на сцену Григория Басманова. Если наживку можно использовать дважды — что ж, тем лучше. Если Сьюзан сумеет отвлечь внимание дьявола от моих действии — что ж, это еще лучше. Да.
Я не должен забывать о том, что даже при самых благоприятных обстоятельствах жизнь Сьюзан — лишь краткое мгновение в моей жизни. Ей осталось жить не дольше, чем всей планете, — от силы неделю-другую. Какая разница, если ее жизнь окажется еще короче? Что значит жизнь Сьюзан в бесконечном течении времени?
Я не должен забывать о том, что пламя прорвалось сквозь пол и населяющие этот дом существа уже бегут от пожара, спасая свои жизни, что сидящее в этом кресле тело уже проваливается сквозь прогоревшие доски и падает в горячем дыму с третьего этажа на первый, а на темных улицах уже завывают пожарные сирены.
Я должен помнить все.
Она спит. Почти невесомый, я сижу у нее на груди, почесывая когтями свои задранные колени, я чувствую аромат ее дыхания и ее тела. Она только что переспала с мужчиной, в ее теле, мыслях и постели воцарились мир и покой. Я прикасаюсь к ее снам своими мыслями, и она начинает постанывать. Она чувствует мое прикосновение, ощущает мое тело, которое легче перышка, она боится.
Это существо не похоже на Пэми. Я нарежу его тонкими ломтями, и оно откроет мне свои тайны. Оно скажет все. И этот святоша уже никогда не сможет воспользоваться его услугами.
Я вонзаю когти в ее грудь. Она открывает глаза. Она видит меня. Она начинает кричать.
«Уж лучше бы я остался в Нью-Джерси», — подумал Фрэнк. Патрульная машина по-прежнему маячила в зеркальце, преследуя его. Полицейские не предпринимали никаких действий. Просто ехали следом.
«Не надо было приезжать в город в пять утра, — подумал Фрэнк. — Уж лучше было дождаться часа пик и смешаться с толпой».
В том-то и беда, что Фрэнк не пожелал ехать в час пик. Он по-прежнему катался на «шевроле», украденном в аэропорту «Уэйр-Кук», Индианаполис. Он ехал по Нью-Джерси; уже наступила глубокая ночь, но Фрэнк решил добраться до Нью-Йорка, избавиться от машины и, переночевав в отеле, раздобыть наутро новую.
Итак, он пересек штат Нью-Джерси и оказался на мосту Джорджа Вашингтона. Парень, взимавший плату за проезд, посмотрел на него как-то странно, и Фрэнк тут же почуял опасность. То ли машина, то ли сам Фрэнк возбудили у парня подозрения, и Фрэнк немедля насторожился. Он отлично разбирался в таких вещах.
Оказавшись на Манхэттене, Фрэнк покатил по Вестсайду. Кроме него, на Генри-Гудзон-парквей не было почти никого, но, стоило ему свернуть на Сто пятьдесят восьмую улицу, как откуда-то сбоку выскочила патрульная машина. Фрэнк сбавил ход и ехал примерно на три мили в час быстрее положенного, а в шести корпусах позади с той же скоростью ехала бело-голубая машина. И ехала до сих пор.
«Меня выдал парень на мосту, — подумал Фрэнк. — Он догадался, что дело нечисто, и сообщил в патрульную службу, и теперь полицейские тащатся за мной, прокручивая номер машины через компьютер. Интересно, объявили мою машину в розыск или еще нет? Интересно, прилетел ли тот житель Индианаполиса, приехал ли на аэропортовском автобусе на стоянку, где оставлял свой автомобиль?»
Даже если кража машины не обнаружена, полицейские вполне могли на всякий случай проверить парня, сидевшего в «шевроле» — просто так, от нечего делать. Документов у Фрэнка не было. Ни удостоверения личности, ни уж тем более техпаспорта.
«На кого записан этот автомобиль?»
«Он принадлежит некоему Джону Ду, господин офицер».
Сто двадцать пятая улица; очередной поворот. Скорчив беззаботную мину, хотя никто не мог его видеть, Фрэнк неторопливо свернул с шоссе, спустился вниз и описал плавную дугу. Полицейская машина продолжала висеть на хвосте.
Проклятие! Первый светофор на пути Фрэнка сиял зеленым огоньком, и он проехал прямо. Патрульная машина тащилась следом, отстав на полквартала. На втором светофоре включился желтый свет. Фрэнк поддал газу, пересек перекресток и вновь сбросил скорость. Наступил решительный момент: либо патрульная машина остановится на красный свет, либо на ее крыше вспыхнут и закрутятся красно-белые маячки, преследователь промчится через перекресток и уткнется в бампер Фрэнка.
«Я должен попытаться улизнуть», — подумал Фрэнк, понимая всю безнадежность этой затеи и осознавая, что другого выбора у него нет. Ему оставалось лишь углубиться в лабиринт города и попробовать избавиться от «хвоста», петляя по улицам. Фрэнк уставился в зеркало, затаив дыхание и разинув от напряжения рот. Полицейская машина… остановилась!
Впереди мерцал зеленый свет. Фрэнк свернул направо, потом сразу же налево и опять вправо. Он метался из стороны в сторону, стремясь во что бы то ни стало сбить полицейских со следа. Улицы заволокло предрассветной мглой, ни машин, ни пешеходов не было. Фрэнк мог спастись, только держась подальше от шоссе, затерявшись в недрах города, спрятавшись там…
Вдалеке взвыли сирены! Его ищут!
Внезапно, откуда ни возьмись, в свете уличных фонарей показалась худющая негритянка в необъятной кроваво-красной футболке. Она отчаянно размахивала руками, а ее испуганное лицо было залито слезами. Негритянка была босиком, и в первое мгновение Фрэнку показалось, что ей лет десять. Подумав, что перед ним ребенок, подвергшийся насилию, он машинально нажал на тормоз, но не остановился и продолжал медленно ехать вперед.
Когда пассажирская дверца со скоростью пять миль в час проплывала мимо негритянки, она вцепилась в ручку, дернула ее и нырнула в машину головой вперед. Дверца ударила ее по ногам, и Фрэнк испуганно нажал на педаль газа. Девушка подтянулась и села, ее колени оказались на полу, руки — на сиденье, а широко распахнутые глаза на физиономии с изуродованной челюстью с мольбой впились в лицо Фрэнка. Он мельком подумал о возможной засаде и пришпорил автомобиль; от рывка дверца захлопнулась, но неплотно, и продолжала громыхать. И в этот миг Фрэнк понял, что ошибся. «Это взрослая женщина, — подумал он, разглядывая негритянку. — И вдобавок самая безобразная из всех, что я встречал в своей жизни».
— Мистер, увезите меня отсюда! — воскликнула она, произнося слова со странным прищелкивающим акцентом. — Я сделаю все, что хотите, только увезите меня отсюда!
Сьюзан очнулась от кошмарного сна, но явь оказалась еще страшнее. Перед ней маячило чудовище, терзавшее ее грудь когтями и сверкавшее багровыми глазами. Сьюзан закричала, и чудище раскрыло кривой, увенчанный усами клюв, обдав женщину столь смрадным дыханием, что ей, хотя она и была испугана, пришлось усилием воли подавить приступ тошноты.
— Сьюзан… — протянуло чудище скрипучим голосом, словно собака, научившаяся говорить. Из его клюва показался узкий раздвоенный язык, будто ночной гость намеревался отведать крови своей жертвы.
«Я сплю», — подумала Сьюзан, но тотчас поняла, что все это происходит наяву.
Чудовище вытянуло переднюю лапу, и его серо-зеленый коготь, словно играя, коснулся кончика носа женщины. От прикосновения тело Сьюзан охватил жаркий огонь; она закричала, ощущая, как в ее легких пылает сера.
— Сью-зан! — каркнуло чудовище и навалилось на грудь женщины невыносимой тяжестью, потом вновь стало почти невесомым. — Сьюзан? — спросило оно, сверкая красными глазами так, словно надеялось, что жертва откажется отвечать и постарается как можно дольше хранить молчание. — Что вы делаете вдвоем? Зачем познакомились?
«Энди», — вспомнила Сьюзан, но промолчала и вновь подумала, не сон ли это. Сидевшая на ней тварь внезапно посмотрела вверх, словно испугавшись; из ее глаз ударили лучи белого света.
Нет, не из ее глаз; в ее глаза. Откуда-то извне. Похожие на длинные узкие конусы, белые лучи вонзились в глаза демона, словно наполняя его молоком, наполняя его чешую и мех пульсирующим светом, раздувая его тело; демон широко открыл клюв, едва не вывихнув себе челюсть; его раздвоенный язык яростно извивался, словно попал в капкан и тщетно пытался вырваться из пасти своего обладателя.
Белый свет пылал в туловище демона, сжигая и испепеляя его; он взвыл от невыносимой боли, придавил своей тяжестью Сьюзан и взмыл в воздух. Распахнулись огромные серо-зеленые крылья, заполняя собой комнату, яростно хлопая и срывая со стен картины и зеркало — зеркало, в котором ничего не отражалось. Демон изогнулся и вонзил клюв себе в грудь, пытаясь добраться до белого огня, пожиравшего его внутренности.
Граф Дракула как ни в чем не бывало сидел в деревянном кресле у окна, положив правую ногу на левую, спокойно скрестив руки и наблюдая за битвой, разыгравшейся в комнате. Обезумев от страха и боли, Сьюзан приподнялась в постели, истекая кровью, которая хлестала из разодранной когтями груди, и с ужасом посмотрела на очередного гостя.
Дракула повернул голову. Его движения сопровождались сухим потрескиванием электрических разрядов. Он обнажил окровавленные клыки и улыбнулся Сьюзан.
— Итак, он не может без тебя обойтись, — любезно произнес Дракула с легким акцентом. — Ты занимаешь центральное место в его замысле.
Бессмысленные слова казались Сьюзан продолжением пытки. Она смотрела на своего мучителя в его новом обличье, а тот вновь уставился вверх, где понемногу утихало отчаянное хлопанье крыльев. Судя по всему, исход сражения был предрешен. Крылья демона судорожно подрагивали, скрипя, словно старая кожа.
«Нет, это не демон, это лишь одно из его обличий, пустая оболочка», — поняла Сьюзан. Демон принял иную форму и спокойно сидел, поглядывая по сторонам и явно забавляясь.
Судя по всему, противник, кто бы он ни был, тоже понял свою ошибку, потому что грудь птицы-упыря внезапно треснула, и оттуда хлынул яркий свет, ослепляя Сьюзан, которая успела заметить, как призрак Дракулы растворился в воздухе и исчез.
Сьюзан зажмурилась, но свет был столь ярок, что глаза даже из-за прикрытых век различали кости ее рук; и в этот миг женщину охватило ощущение перемены. Ее объяло нежное тепло, свет утратил пугающую яркость, смягчился, успокоил Сьюзан, снял боль и страх, ласково прикоснулся к ее мыслям, и Сьюзан погрузилась в глубокий сон без сновидений.
Зазвонил будильник. Сьюзан открыла глаза. Какой ужасный сон! Все было как наяву!
Сьюзан уселась на кровати, веря и не веря своим ощущениям. Ран на груди не было. Картины и зеркало висели на стенах. В воздухе ощущался легкий запашок горелой резины.
Они называли это «отправлением правосудия». Они спорили, не обращая на Ли Квана ни малейшего внимания, словно тот не говорил по-английски, а если и говорил, это не имело никакого значения. Они произносили слово «правосудие», улыбаясь, облизываясь и показывая друг другу оскаленные клыки, как будто Ли Кван был сочным бифштексом, которым мог насладиться лишь один из них.
Четыре дня Ли Квана гоняли по камерам и кабинетам. Команда «Звездного странника» передала его людям в мундирах иммиграционной службы США, которые провезли юношу в машине по Нью-Йорку, столь знакомому по фотографиям и кинолентам, доставили его в какое-то учреждение, провели вверх по лестнице и втолкнули в зал с клеткой из ячеистой металлической сетки. Ли Квана заперли в клетку и покормили, после чего туда вошел нью-йоркский полицейский и увез молодого человека в самую настоящую тюрьму, где его бросили на ночь в камеру-одиночку. Наутро им занялось сначала ФБР (очередное здание, очередная камера), потом — сотрудники спецслужб, потом опять полиция. И вновь иммиграционная служба. Время от времени Ли Кван представал пред очи судей, которые переругивались с представителями властей, не обращая на юношу ни малейшего внимания. Так оно и шло.
Первые два дня Кван не оставлял попыток поведать об обстоятельствах, в которые он угодил, рассказывал о себе всем и каждому, но его никто не слушал, никому не было до него дела — ни судьям, ни людям в форме, перевозившим его с места на место, никому. Порой рядом возникали мужчины в поношенных костюмах, с лоснящимися портфелями в руках. Они называли себя адвокатами и заявляли, что намерены представлять интересы Ли Квана. Он пытался говорить с ними, но их не интересовали его слова. Если в этом и был какой-то смысл, сводился он к тому, что Ли Кван вообще никого не интересовал.
Один адвокат, самый честный из них, а точнее — единственный честный человек в этой компании, — сказал Ли Квану без обиняков:
— Забудьте об этом, Кван. Никто не считает вас политическим заключенным. Это поставило бы всех нас в чертовски затруднительное положение, так что не обольщайтесь. Вы у нас… сейчас посмотрим… — он сверился с бумагами, извлеченными из сверкающего чемоданчика, — …вы у нас обычный безбилетник, незаконный иммигрант, обвиненный в воровстве…
— Воровство? И кто же называет меня вором?
— Узнаете в суде, Кван. Ваша фамилия Кван, если я не ошибаюсь?
— Моя фамилия — Ли, — ответил юноша. — А имя — Кван.
— Ага. — Мужчина нахмурился и уткнулся в бумаги. — А у меня записано наоборот.
— Ли Кван. Все правильно.
Мужчина понимающе улыбнулся.
— Я понял! У вас и вправду все наоборот! Это у всех китайцев или только у вас лично?
— У всех.
— Значит, вас следует называть «мистер Ли»?
— Да.
— Точь-в-точь как того парня, что стирает мои рубашки. — Мужчина одарил Квана широкой улыбкой и добавил: — Я готов сделать для вас все, что в моих силах, мистер Кван… мистер Ли… И я сделаю все, что только смогу.
Больше Кван его не видел.
Хуже всего были женщины. Среди чиновников, через руки которых, словно монашеские четки, проходил Кван, попадались женщины, но даже они не пожелали выказать ни малейшего сочувствия к юноше. Все они носили форму либо были одеты в строгие костюмы, их глаза обдавали холодом, безразличием, а то и неприязнью. Вокруг их сурово сжатых губ ходили желваки. Они встречались с Кваном в пустых кабинетах с железной мебелью, щелкали шариковыми ручками и замками портфелей, но, проходила ли беседа наедине или в присутствии третьих лиц, ни одна из чиновниц не проявила снисхождения.
Поначалу Кван пытался привлечь внимание женщин привычным способом, демонстрируя учтивые манеры и любезность, оставаясь при этом привлекательным представителем противоположного пола, однако его потуги ни разу не нашли отклика в их сердцах.
Разумеется, Кван не надеялся, что женщины станут отдаваться ему прямо здесь, на металлических столешницах. Он рассчитывал на благожелательное отношение, личный контакт, человечность, присущие миру, оставшемуся за пределами душных камер, в которых происходили встречи. Не замечая Квана, женщины умаляли значимость его существования; выставляя напоказ свою бесполость, они делали бесполым и пленника.
Кван не осознавал этого в полной мере, лишь чувствовал, что к безысходному ощущению поражения, вызванному действиями этих бездушных автоматов, притеснявших его и затыкавших ему рот, начинают примешиваться все углубляющиеся чувства душевного упадка, потери самоуважения и веры в благополучный исход. Правительство лишило его нравственных устоев, чиновники — прав и средств защиты, а женщины выхолостили его душу.
Одиннадцать дней власти играли с Ли Кваном, как кошка с мышкой. Его никто не слушал и не собирался слушать. В их игре ему была отведена роль бадминтонного воланчика. Лишенный права принять в игре непосредственное участие, он не мог и победить.
На двенадцатый день Кван решил покончить со своим ничтожеством, превратившись в ничто. Оказавшись в очередной камере, он взял полный тюбик зубной пасты, открутил колпачок, засунул тюбик как можно глубже в горло и принялся выдавливать пасту дрожащими пальцами. Наконец все вокруг закружилось, тело пронзила нестерпимая боль, и Ли Кван потерял сознание.
И умер бы, кабы падение не наделало столько шума.
Потом был мучительный миг пробуждения в клинике. Первые сутки Кван не выказывал интереса к окружающему, притворяясь мертвым. Он потерял дар речи и едва мог шевелиться. Из его ноздрей и отверстия в шее торчали трубки. Иглы накачивали жидкость в его вены, запястья и лодыжки были туго связаны. Вокруг хлопотали мужчины и женщины в белых халатах; их не интересовал его мозг, они заботились лишь о теле. Кван обращал на них не больше внимания, чем они на него. В окно слева от кровати виднелось голубое небо; юноша не обращал внимания и на него.
На второй вечер в палате появился мужчина в мятом твидовом костюме, с галстуком-бабочкой. Он пододвинул кресло к кровати с таким расчетом, чтобы не загораживать окно, уселся и сказал:
— Я думал, что азиаты — народ терпеливый.
Охваченный негодованием, Кван немедленно стряхнул оцепенение и, повернув голову, посмотрел на вошедшего. Круглое лицо, круглые глаза за круглыми стеклами очков в роговой оправе, густые, словно наклеенные, бурые усы. Дурацкий темно-синий в белый горошек галстук-бабочка. Как только можно было такой надеть? Если бы Кван мог говорить, он бы непременно высмеял гостя.
— Где же ваша хваленая китайская непробиваемость, Кван? — спросил мужчина, улыбаясь. — Вы позволите обращаться к вам по имени? «Мистер Ли» — это очень уж чопорно. Если бы вы могли говорить, вы могли бы называть меня Бобом. Как вы уже догадались, я — психиатр.
Кван закрыл глаза и отвернулся. Его охватили стыд, отвращение и скука. Что за глупое имя — Боб. Он подумал, что примерно такими же звуками, вероятно, общались между собой йети — снежные люди.
Боб рассмеялся и сказал, обращаясь к закрытым глазам Квана, его затылку и отчужденности:
— Вы предпочли бы смерть такому исходу, верно? Обычное дело, когда речь идет о самоубийстве. Если попытка не удается, человеку волей-неволей приходится иметь дело с психиатром.
Кван медленно разомкнул веки и посмотрел на мужчину, всеми силами стараясь придать лицу холодное, бесстрастное выражение. Он понимал, чего добивается гость. Намерения были ясны и невыносимо оскорбительны. Он собирался втереться в доверие к пациенту, подружиться с ним и заставить его считать себя заботливым сердобольным человеком. При этом подразумевалось, что, если Кван отнесется к Бобу по-дружески, он — а в его лице и все человечество, — ответит тем же. А это была неправда.
— Ну что ж, Кван, — сказал Боб. — Сейчас, я полагаю, вам нужны факты. Отлично. Вы изрядно раскурочили свои внутренности, и вас пришлось доставить в медицинский центр Нью-Йоркского университета, где нашлись необходимое оборудование и достаточно квалифицированные врачи, которые вытащили вас с того света. Сейчас вы находитесь в больнице, а не в тюрьме, но у дверей палаты круглосуточно дежурит полицейский. Его хотели посадить прямо здесь, поместить где-нибудь в уголке, но мы отговорили полицию от такого решения.
Как ни старался Кван сохранить внешнее безразличие, в его глазах мелькнула искорка любопытства. Заметив это, Боб улыбнулся и продолжал:
— Мы сознаем, что именно представители власти довели вас до нынешнего состояния, и хотим заверить вас, что больше такого не повторится. Поверьте, Кван, потерпи вы еще чуть-чуть, череда безликих чиновников в конце концов оборвалась бы, и нашелся бы человек, готовый выслушать вас со всем вниманием. — Он улыбнулся, эдакий мудрый наставник, ободряющий своего ученика. — К счастью, еще не все потеряно. Через недельку-другую к вам вернется голос, и мы сможем вместе заняться устройством вашего будущего. Ну что, Кван? — спросил он, и его живая круглая физиономия засияла над дурацким галстуком. — Может быть, вы вознаградите мои усилия, хотя бы выразив сомнение в моих словах?
Нет. Я не хочу вновь обретать голос. Я не желаю возврата к прошлому.
«Он напоминает мне Сэма Мортимера, — подумал Кван. — Сэма Мортимера, того самого журналиста из Гонконга, который меня предал. Те же показные сердечность, дружелюбие и откровенность. Профессиональная благожелательность». Кван смотрел на психиатра, надеясь, что его лицо не выражает никаких чувств.
Боб помолчал, откинулся на спинку и пожал плечами.
— Что ж, у нас еще есть время, — сказал он, явно не догадываясь, какие чувства вызвали у Квана его слова. — Между прочим, вам совсем не обязательно лежать связанным, — добавил он. — Вас спеленали только для того, чтобы вы не причинили себе вреда — например, не выдернули трубки. В этой комнате вы ни при каких обстоятельствах не сможете убить себя, только нанести вред своему здоровью, а этого никто не хочет. И если я смогу ручаться врачам и полицейскому, что вы не станете возобновлять попытки самоубийства, то, я в этом совершенно уверен, мы сможем снять с вас ремни, чтобы вы могли садиться в кровати и любоваться рекой за окном. А я принесу вам что-нибудь почитать. Вы хотите читать? На каком языке? На китайском? На английском?
Кван закрыл глаза. По его щекам потекли слезы, жгучие, словно кислота. Победить не удастся. Имя им — легион, они в силах собрать под свои знамена столько солдат, сколько пожелают. Кван лежал на кровати, одинокий, беспомощный, всеми преданный, страдающий. У него отняли даже право прекратить существование.
— Журналы? На китайском языке?
Кван кивнул, не открывая глаз. Еще одно поражение.
Усевшись в кровати и повернувшись налево, Кван увидел за окном бурные воды Ист-Ривер, на дальнем берегу которой раскинулся промышленный район Куинс. Изредка по реке проплывали суда, в основном торговые: баржи, буксиры, иногда — маленькие грузовые катера. Время от времени опускались и взлетали крохотные гидропланы. Ближний берег реки, едва видимый из-за подоконника, был заполонен машинами, мчавшимися по проезду Франклина Делано Рузвельта. Дорожная суета только подчеркивала запустение, царившее на реке, которую невозможно было даже представить себе спокойной. Глядя в окно и наблюдая за бегущими серыми волнами, Кван вспоминал о своем путешествии на лодке из континентального Китая в Гонконг. Тогда он был совсем другим человеком. С какой надеждой он налегал на весла, вглядываясь в огни приближающегося города!
Повернувшись направо, Кван видел дверь палаты, в которую время от времени входили врачи, медсестры и Боб. Всякий раз, когда отворялась дверь, Кван выглядывал наружу и замечал полицейских в форме, все время разных. Как правило, полицейский сидел, широко расставив ноги, у противоположной стены в кресле из металлических трубок и читал газету либо просто оглядывал широкий коридор, вероятно, любуясь бедрами какой-нибудь медсестры. Однажды на дежурство прибыла женщина-полицейский. Она читала журнал.
Кван тоже читал. Рядом с его кроватью стоял белый металлический столик, на котором лежали принесенные Бобом журналы, а также карандаш и блокнот — на тот случай, если пациент захочет изложить просьбу или замечание. Квану было нечего сказать, поэтому карандаш с блокнотом лежали без дела, но журналы он читал — и китайские, и английские. Как ни старался юноша отгородиться от внешнего мира, тот назойливо напоминал о себе, наполняя душу Квана безверием и чувством безнадежности.
Остальное время Кван спал. Его пичкали лекарствами, осматривали, проводили лечебные процедуры. Горло и пищевод Квана были повреждены столь серьезно, что он не мог ни есть, ни пить, ни говорить, и если игла внутривенного питания, воткнутая в его левое предплечье, успешно восполняла первые два недостатка, то третий пациента не волновал.
Как только отпала необходимость в применении болеутоляющих средств, сон юноши вновь сделался чутким, поэтому он сразу услышал, как открывается дверь, и тотчас посмотрел на нее. Дверь широко распахнулась, и на пороге показался залитый светом из коридора человек, входивший в темную палату (вид на реку закрывался на ночь ставнями). Человек прикрыл дверь и бесшумно шагнул вперед, но перед глазами Квана по-прежнему стояло видение: коридор и пустое кресло напротив двери.
По-видимому, полицейскому что-то понадобилось в палате.
Нет. Быстрый взгляд на освещенную фигуру оставил у Квана впечатление, что человек одет в длинный белый врачебный халат, а не в полицейскую форму. Однако, входя ночью в палату, сотрудники клиники непременно откидывали покрытую резиной металлическую лапу, удерживавшую дверь открытой, чтобы в помещение проникал свет из коридора, да вдобавок включали маленькие фонарики. Это делалось, чтобы не зажигать лампы под потолком и не беспокоить больного.
Долгое время пробывший в темноте, Кван мог различать хотя бы контуры. Человек, вошедший из ярко освещенного коридора, был вынужден искать путь впотьмах ощупью. Он налетел на кресло, и юноша услышал скрежет железных ножек.
Внезапно он понял, что происходит. Опутанный тянущимися из носа трубками, прикованный к постели привязанной к левому предплечью доской, удерживавшей в неподвижности иглу внутривенного кормления, Кван попытался сесть, испуганно и нечленораздельно хрипя, впервые за все время пребывания в клинике издавая звуки. Хрип причинил ему невыносимую боль и вынудил незваного гостя на мгновение остановиться.
— Ты проснулся, Кван, — вкрадчиво прошептал незнакомец на кантонском диалекте. — Ты проснулся? Я пришел помочь тебе. — Мужчина умолк и вновь двинулся вперед.
Кван понимал, какую помощь сулит ему этот вкрадчивый ублюдок. Он уже пытался убить себя, но руководствовался своими причинами, преследовал свои цели, однако его намерения чудесным образом совпадали с их желаниями. Какую добрую услугу оказал бы он им, наложив на себя руки и заодно избавив их от возможных неудобств! Но он потерпел неудачу, как, впрочем, и во всех других делах, — теперь Кван видел это совершенно отчетливо, — и они решили ему помочь, руками секретаря посольства, военного атташе или какого-нибудь шофера из китайского представительства при ООН, чтобы вторая попытка оказалась более успешной.
«Я им не поддамся», — подумал Кван, инстинктивно готовясь к сопротивлению, цепляясь за жизнь с тем же упорством, с каким он только что пытался от нее избавиться. Он вновь издал хрип, не обращая внимания на боль, однако его зов оказался слишком тихим, чтобы его можно было услышать из-за закрытой двери.
Где же полицейский?
— Не волнуйся, Ли, нам никто не помешает, — послышался вкрадчивый шепот. — Мы кое-кого подмазали, и теперь полицейский по своей наивности считает, будто его убрали с поста, чтобы не мешать фотографу из «Нью-Йорк пост». Короче говоря, мы остались наедине. Ты хочешь спать, Ли Кван, и я приехал, чтобы помочь тебе уснуть, крепко и надолго.
Размытая фигура вплотную приблизилась к кровати. Все еще пытаясь приподняться, Кван увидел, как рука мужчины потянулась к подушке. Кван отпрянул, упершись ладонью в грудь мужчины и отталкивая его изо всех сил, но он был слишком слаб, а на груди, в которую он упирался, бугрились мышцы.
Подушка опустилась на его лицо, вырвав трубки из ноздрей и смяв шланг, торчавший из горла, и тот растерзал пищевод Квана; теперь он боролся не со смертью, а с мучительной болью. Он бессмысленно размахивал свободной рукой, а мужчина тем временем налегал на него своим весом, причиняя юноше ужасные страдания.
Рука Квана скользнула по твердому плечу и локтю мужчины, метнулась в сторону, ударилась о металлический столик, заскребла по нему, словно паук, нащупала твердый предмет, стиснула его пальцами и вонзила в тело противника.
— М-мм…
Что ж, неплохо. Кван, перед глазами которого вспыхивали цветные круги, а голова и грудь распухали от недостатка воздуха, ударил во второй раз, в третий, четвертый… И вдруг предмет в его руке сломался, а давление на подушку внезапно ослабло. Кван отпихнул подушку, широко разинув рот, и увидел, что его пальцы сжимают карандаш, лежавший до сих пор без пользы на столике у кровати.
Неясная фигура отпрянула, закрыв обеими руками лицо. Кван подпрыгнул и свалился с кровати. Его тело пронзила боль, в сравнении с которой боль от выдранной из предплечья внутривенной иглы едва чувствовалась. Кван ринулся к выходу, протянув здоровую руку к двери, нащупал ручку и рванул ее на себя. Он был так слаб, что ему показалось, будто дверь открывается, преодолевая сопротивление толщи воды.
Бросив быстрый взгляд через плечо, Кван успел рассмотреть своего противника. Это был мужчина азиатской наружности, высокий и сухощавый, в белом халате врача. Широко раскрыв глаза и разинув рот, он хватался дрожащей рукой за обломок карандаша, торчавший у него из щеки, но не решался извлечь его. Увидев в дверях уже почти ускользнувшего Квана, мужчина издал короткий стон, выдернул карандаш из щеки и отшвырнул его в сторону. Из раны хлынула кровь, и Кван со всех ног бросился прочь.
Они двинулись в путь намного раньше, чем я рассчитывал. Сначала — Фрэнк, а теперь и Кван.
Честно говоря, я не предвидел, что среди дряхлых китайских правителей может найтись столоначальник, которому достанет ума отдать распоряжение прикончить Ли Квана. К счастью, Квану удалось спастись, иначе мне пришлось бы начинать все сызнова, бросив членов первой группы на произвол судьбы, сулящей им весьма недолгую жизнь.
Разумеется, я поспешил на помощь Квану, но немного опоздал. Захлопнув за собой дверь, он бросился наутек, едва переставляя ослабевшие ноги, и тотчас очутился в объятиях своего ангела-хранителя. Убийца, ослепленный болью и вновь оказавшийся в темноте, налетел на кресло, которое я поставил на его пути, подарив Квану драгоценные секунды, чтобы проскочить тамбур и отыскать лестницу.
Кван мог того и гляди погибнуть от слабости, но я наделил его силой, которой хватит, чтобы спуститься на первый этаж и открыть дверь, еще секунду назад бывшую на замке; как только Кван вышел в нее, она заперлась снова. Трех медсестер и врача пришлось отправить окольными путями, чтобы Кван мог проскочить незамеченным. Открыв дверцу шкафчика, он обнаружил внутри только что появившийся там поношенный халат, который пришелся ему впору и скрыл его больничную пижаму. Рядом на полу валялись черные резиновые полусапожки, которые оказались лишь чуть-чуть великоваты. Кван сунул в них ноги и побежал дальше.
У бокового выхода должен был дежурить охранник в форме, но его позвали к телефону. Взяв трубку, охранник услышал лишь короткие гудки (еще один пример топорной работы, но что оставалось делать, если у меня не было времени на подготовку?).
Кван вырвался в прохладную ясную ночь. Был шестой час утра. Слева тянулась Первая авеню, по которой проносились редкие такси. Справа проходил проезд Франклина Рузвельта, забитый торопившимися автомобилями. За шоссе виднелась Ист-Ривер.
Кван свернул направо, очутился у выезда на шоссе, миновал его и пошел по узкой улочке между шоссе и задними фасадами больничного комплекса. Заметив людей, спавших у кирпичной стены на вентиляционной решетке, из которой тянуло теплым воздухом, Кван улегся рядом с ними и тотчас лишился чувств. Раны на шее и левой руке мигом затянулись, и юноша тут же превратился в настоящего человека-невидимку, одного из нью-йоркских бродяг, которых были многие тысячи.
Оставив его на тротуаре, я сразу вернулся к Сьюзан, чтобы удостовериться, что демон не посмел вновь напасть на нее. Демона там не оказалось — судя по всему, он забился в нору и зализывал раны, — и я вновь сосредоточил свое внимание на членах основной команды.
Сейчас они действуют самостоятельно. Мне нет нужды вмешиваться. Особенно это касается Марии-Елены и Григория. Я запустил эти волчки, они завертелись, и от меня больше не требуется ни усилий, ни даже присутствия.
Как быстро они движутся к цели! Создается впечатление, будто они знают о грядущем конце света и намеренно приближают его приход.
В половине одиннадцатого утра раздался сигнал автоматической сушилки, и Мария-Елена отнесла простыни наверх и выглянула из окна спальни. Серый «плимут» по-прежнему торчал на противоположной стороне Уилтон-роуд, двумя домами правее. Вчера он стоял чуть дальше, а позавчера — у второго дома слева. И каждый раз — носом к жилищу Марии-Елены.
Неужели ее считают дурой? Или нарочно лезут на глаза, чтобы запугать ее? Какая ирония судьбы — порвать с диссидентами и тут же подвергнуться давлению со стороны властей — ФБР, полиции штата, кто бы там ни был, — которые добиваются от нее того, что она уже сделала сама, поддавшись отчаянию.
Автомобили очень редко останавливались на этой кривой пригородной улочке у самой окраины Стокбриджа, штат Массачусетс, и всякая приезжая машина неизбежно привлекала внимание. В салоне автомобиля постоянно находился один и тот же наблюдатель, женщина, курившая сигарету за сигаретой. Неужели они думают, что Мария-Елена не сообразит, в чем тут дело? Неброскую серую машину с вызывающими (хотя и безобидными) наклейками на бампере: «Я люблю Землю» и «Спасем китов!» — едва ли можно считать хорошей маскировкой, особенно в таком месте.
Заправив кровати — теперь они с Джеком спали в разных комнатах, — Мария-Елена вступила в сердитую мысленную перепалку с женщиной, сидевшей в «плимуте», однако на сей раз гневные выпады в адрес шпионки не принесли ожидаемого облегчения. Ее страстные обличительные речи, обращенные к сильным мира сего, алчным и жестоким толстосумам, еще ни разу не возымели того действия, на которое она рассчитывала, но хотя бы разгоняли черную хандру Марии-Елены. На сей раз ее отповедь не помогла добиться даже этой скромной цели.
Хуже всего было то, что Марии-Елене и самой надо было обратиться к властям со своими горестями, но она никак не могла заставить себя сделать это. Хотя и была совершенно уверена, что Андрас похитил ее прошлое.
Андрас Геррмуил, назвавшийся продюсером звукозаписи, надавал Марии-Елене кучу обещаний и тут же исчез, прихватив с собой все ее пластинки, плакаты, фотографии и газетные вырезки.
Около двух месяцев назад зазвонил телефон, и в трубке раздался восторженный баритон:
— Мария-Елена? Я имею в виду — та самая Мария-Елена?
«Неужели даже здесь, в этой стране?..» — изумленно подумала она. Мысль об этом была приятной, но Мария-Елена по привычке ответила:
— Простите, но я не понимаю, о чем вы говорите.
— Это вы! Я узнал ваш голос! — Собеседник перешел на бразильскую разновидность португальского. — Когда вы пели, я был еще молод и жил в Бразилии. И был самым верным вашим поклонником, ездил за вами, где бы вы ни гастролировали.
— Извините, — сказала Мария-Елена, невольно переходя на португальский, — но вы ошиблись…
— Нет, не ошибся. Вы помните, сколько раз выступали в Белене?
Белен — небольшой город на севере Бразилии.
— Что? Нет, я не… — отозвалась Мария-Елена.
— Трижды! — торжествующе заявил собеседник. — И каждый раз я приезжал туда, хотя жил в Сан-Паулу… Мария-Елена, помните ли вы свой альбом «Жизнь в Сан-Паулу»? Это моя любимая пластинка! Я от нее просто без ума!
— Прошу вас, не надо…
— Извините, я, кажется, увлекся, — продолжал напирать голос. — Меня зовут Андрас Геррмуил, я работаю в студии «Гемисферик рекордз» на должности продюсера А и Эр. Хотите — верьте, хотите — нет, но я звоню исключительно по делу.
Произнесенные на английский лад буквы «А» и «Эр» привлекли внимание Марии-Елены.
— Как вы сказали? — переспросила она. — Что значит «А и Эр»?
— Артисты и репертуар, — ответил он по-английски и вновь перешел на португальский: — Это значит, что я участвую в подборе выпускаемого материала. Не уверен, что вы знаете о фирме «Гемисферик», но…
— Впервые слышу.
— Мы распространяем в Соединенных Штатах музыку народов всех Америк — канадскую, мексиканскую, центрально- и южноамериканскую. Мы были бы искренне рады иметь в своем списке Марию-Елену…
— Нет-нет, прошу вас…
— Мы не можем допустить, чтобы о вас забыли! Когда вы выступали на сцене, с вами могла сравниться только Элис Регина!
Элис Регина была ярчайшей звездой бразильской эстрады — до тех пор, пока не покончила с собой.
— Что вы, разве я могла сравниться с… — заспорила Мария-Елена, заливаясь краской.
— Итак, вы признаете, что вы — это вы! Мария-Елена, позвольте навестить вас!
Мария-Елена не смогла отказать, и он приехал, черноволосый миловидный мужчина лет тридцати пяти. Он принялся флиртовать с ней, впрочем, не выходя из рамок приличий. Он расписал яркими красками картину возрождения ее певческой карьеры в этой сухой холодной стране и сунул Марии-Елене свою визитную карточку, получив взамен две картонные коробки, в которых хранились свидетельства ее былой славы.
Андрас уехал, пообещав вскоре позвонить и прислать контракт, и несколько недель Мария-Елена жила в счастливом сне, мечтая о грядущем успехе. Неужели это возможно? Неужели она снова будет петь? Мария-Елена жалела, что не оставила себе хотя бы одну пластинку, чтобы освежить в памяти собственный голос. Сможет ли она взять и запеть? Сможет ли покорить холодных, бесстрастных жителей Северной Америки?
Андрас все молчал, а почта не спешила доставить долгожданный контракт. Мария-Елена потеряла покой и сон, но не решалась позвонить. Она должна ждать. В делах часто случаются проволочки.
Вчера она все же достала карточку и набрала указанный на ней номер в Нью-Йорке. Записанный на пленку голос сообщил, что номер не обслуживается. В справочной службе Нью-Йорка Марии-Елене сказали, что в городе нет фирмы под названием «Гемисферик рекордз».
Ох, Андрас! Что ты натворил и зачем? Неужели ты — заурядный бессердечный фанат? Неужели ты приехал ко мне только за сувениром?
Можно научиться жить без надежды. Но обрести надежду, выстрадать веру в возвращение светлой мечты и вновь потерять ее — это невыносимо. Ночью Мария-Елена лежала одна в своей постели, без сна, и скрипя зубами терзалась самыми черными мыслями.
А наутро, словно желая усугубить ее мучения, вновь появилась женщина-соглядатай в серой машине.
К одиннадцати утра Мария-Елена покончила с домашними делами, и уже ничто не могло отвлечь ее от мрачных раздумий. Ненавистный дом обихаживал сам себя. В этом ему помогали бесчисленные устройства, призванные облегчать труд хозяйки. Конечно, они требовали определенного внимания, но позволяли сберечь массу времени. И что прикажете делать с этим свободным временем?
Спускаясь по лестнице, Мария-Елена решительно повернулась спиной к гостиной и стоявшему там телевизору. Бесконечные дневные телесериалы завлекали зрителя дурманом жгучих страстей и великого вздора, тесно переплетавшихся в каждой сцене; герои непрерывно беспокоились и волновались — точно так же, как когда-то Мария-Елена, которая мечтала и впредь беспокоиться и волноваться, но была лишена такой возможности. Однако причиной беспокойства и волнений героев сериалов неизменно оказывалась сущая чепуха. В их выдуманных судьбах ни разу не случалось невзгод, присущих настоящему миру, потому-то они и были столь привлекательны — зритель становился непременным участником событий, ежедневно наблюдая за ярко раскрашенными марионетками и перекладывая на них груз собственных переживаний. Сплошное удовольствие, никаких страданий. Законный наркотик, ничуть не менее действенный, чем запрещенные препараты.
Гордость Марии-Елены не давала ей обращаться к наркотикам в любом виде.
Повернувшись спиной к гостиной, Мария-Елена без всякой цели побрела в столовую. В этом замечательном аккуратном доме была столовая, ухоженная, начищенная до блеска и никогда не использовавшаяся по назначению. Когда они с Джеком обедали вдвоем — а это бывало нечасто, — им хватало кухонного стола.
Мария-Елена вошла в столовую и остановилась, не зная, куда еще пойти и что сделать. Кончики ее пальцев коснулись блестящей поверхности стола из красного дерева. Чем занять остаток дня?
Мария-Елена подумала о Григории Басманове, но она уже была у него позавчера. Она рассказывала ему — с такой надеждой! — об Андрасе Геррмуиле и «Гемисферик рекордз», которые открыли ей столь лучезарные виды на будущее. Как радовался Григорий ее успеху! И каково было бы Марии-Елене огорчить его нынешними печальными новостями?
Была и другая причина. Мария-Елена боялась превратить дружбу с Григорием в подобие телесериала, в котором она выплескивала бы эмоции, не подвергая свой разум мучительным испытаниям.
Дни, когда она не ездила через весь западный Массачусетс в Нью-Йорк к Григорию, казались Марии-Елене ужасающе пустыми. В чем цель ее жизни? Посмотрев в окно столовой, за которым простиралась Уилтон-роуд, Мария-Елена увидела на зеркальном стекле едва заметные косые черточки от дождевых капель, словно Господь встряхнул только что вымытой бородой. Дождь. В такую погоду поездка на машине была бы более трудной, а сидение дома сулило еще большую тоску, чем обычно.
Мария-Елена шагнула вперед, чтобы взглянуть на небо и определить, долго ли продлится дождь, и с испугом увидела серый «плимут», который свернул на подъездную дорожку ее дома, приблизился вплотную и остановился.
«Сейчас меня арестуют», — подумала Мария-Елена, не в силах подавить странное чувство предвкушения захватывающих событий и возможных перемен, и с легким сердцем отправилась к входной двери.
Звонка долго не было; Мария-Елена тем временем стояла в шаге от двери, пытаясь согнать с лица выражение любопытства и скрыть от самой себя нетерпение. Что она тянет, эта женщина из «плимута»?
«Динг-донг». Звук показался ей очень громким, поскольку звонок был установлен так, чтобы его было слышно в самых дальних уголках большого дома, а Мария-Елена стояла прямо под ним. Она вздрогнула, хотя и ожидала звонка, потом шагнула вперед и открыла дверь, готовясь встретить испытание спокойно, с достоинством, без причитаний.
Сначала она подумала, что лицо женщины намокло от дождя, но дождь едва накрапывал, а щеки гостьи буквально заливала вода, смывая тушь с ресниц. Ее лицо было искажено волнением. Слезы! Приготовившаяся к аресту, Мария-Елена растерялась. Неужели гостья так ненавидит свою работу, что даже расплакалась?
— Миссис Остон?
— Да.
— Меня зовут Кейт Монро. Я хочу поговорить с вами.
— О чем?
— О Джоне.
Это имя не значило для Марии-Елены ровным счетом ничего. Может быть, кто-нибудь из антиядерного комитета?
— О каком Джоне? — спросила она.
— О вашем супруге! — воскликнула женщина. — Может, вы уже забыли о том, что у вас есть муж?
— О Господи, — только и смогла произнести Мария-Елена, отступая в сторону. — Входите же, входите.
Они устроились в гостиной; Мария-Елена уселась на мягкий диван, Кейт выбрала неудобное кресло с деревянными подлокотниками. Ей было около тридцати, она была склонна к полноте и носила множество напяленных один на другой предметов одежды кричаще-ярких цветов, делавших ее похожей на хиппи из «Сна в зимнюю ночь». Ее светлые коротко подстриженные пепельные волосы были растрепаны и неухожены. Круглое лицо женщины могло бы показаться миловидным, если бы не отекло и не раскраснелось от слез, время от времени сбегавших по ее пухлым щекам.
Мария-Елена протянула ей салфетки, и за время разговора Кейт Монро умудрилась растерзать и вымочить целую упаковку.
— Я люблю его, а он любит меня! Вы не можете удержать мужчину, который вас не любит!
— Я знаю.
— Вы должны его отпустить!
Мария-Елена растерянно развела руками.
— Он волен поступать как хочет. Таков закон.
— Это издевательство! — пронзительно взвизгнула Кейт Монро, явно не слушая Марию-Елену. — Это издевательство — цепляться за мужчину, который вас разлюбил! Дайте нам возможность обрести счастье! Мы имеем право!
Рассердившись на ворвавшуюся в ее дом плаксивую нахалку, Мария-Елена подняла голову и спросила:
— Имеете право на счастье? Скажите пожалуйста, что вы такого сделали, чтобы его заслужить?
— Вы должны отпустить его!
Однако сбить Марию-Елену с толку оказалось не так-то просто.
— Вы сказали, что заслужили счастье. Каким образом, позвольте узнать?
На этот раз вопрос достиг ушей Кейт. Она заморгала и оробела.
— Я говорила только о возможности, — нашлась она и, вновь обретя уверенность в себе, воскликнула: — У вас был шанс, и вы его упустили!
— Да, это верно, — согласилась Мария-Елена.
— Если вы и Джон потеряли то, что было… — заговорила Кейт, неверно истолковав слова собеседницы.
— Речь не о Джеке, — прервала ее Мария-Елена. — Я упустила свой шанс намного раньше.
Кейт чувствовала, что нить разговора ускользает от нее, и начинала сердиться. Она явилась в этот дом, чтобы ясно и четко изложить свою точку зрения, но в ходе беседы истина, которую она намеревалась провозгласить, начинала расплываться и терять четкость очертаний. Мария-Елена понимала чувства Кейт и даже отчасти сочувствовала ей; такое случается всякий раз, когда кто-то пытается поверять гармонию выдумок алгеброй действительности.
Пытаясь перехватить инициативу, Кейт злобно и торжествующе заявила:
— Если вам нет дела до Джона, если вам хотелось лишь переехать в Америку…
— Да, это так.
Кейт выпучила глаза, словно громом пораженная.
— Значит, вы признаете?..
— Почему бы и нет?
— Отчего же вы не хотите его отпустить?
— Он не просил меня об этом.
— Ложь!
— Я ни разу не слышала о вас, мисс Монро, — сказала Мария-Елена. — Джек редко разговаривает со мной. Но если он хочет уйти, я не стану его удерживать.
— Он просил развода, но вы отказали! — продолжала настаивать Кейт.
— Джон вернется домой к шести-семи вечера, — сказала Мария-Елена, вставая с дивана. — А вы тем временем побродите по дому, освойтесь, пообвыкните. Когда он приедет, обсудите с ним создавшееся положение и скажите, что я не намерена путаться у вас под ногами. Вы спросили, согласна ли я развестись, и я отвечаю: да, согласна.
На сей раз Кейт Монро явно испугалась, почувствовав, как колеблется под ее ногами почва, которую она прежде считала незыблемой.
— Куда вы уходите? — спросила она, глядя на хозяйку.
— Я хочу навестить своего друга в больнице и пробуду там несколько часов, — указав на телевизор, Мария-Елена добавила: — А вы тем временем можете посмотреть сериал. В дневные часы идет несколько захватывающих постановок. Надеюсь, ваша машина не помешает мне выехать из гаража?
— Нет, она… А почему вы не хотите остаться со мной, поговорить?
— Потому, что все уже сказано, — ответила Мария-Елена. Представив себе, какое будущее ожидает Кейт, она не смогла удержать улыбки. — Вы получите свой шанс, — заверила она удрученную женщину. — Шанс на счастье.
В последнее время Григорий все чаще проводил в постели круглые сутки. Нажав кнопку на панели, удобно расположенной подле кровати, он приподнимал изголовье и сидел весь день — читал, либо, когда ему становилось трудно держать в руках книгу и даже газету, смотрел телевизор. В его распоряжении была уйма каналов, и хотя бы по одному из них в любое время показывали новости или передачу, не слишком далекую от реальной жизни. Эти передачи служили Григорию сырьем при производстве шуток для Петра Пекаря. Впрочем, в последнее время Григорий, бывало, целыми неделями не мог отправить в Москву хотя бы один захудалый анекдот.
Разумеется, Григорий прекрасно понимал, в чем тут дело. Причина его творческого бессилия была очевидна и неизбежна; с ней было невозможно бороться, как и с одолевавшим его недугом. Григорий слишком долго прожил на чужбине и начинал забывать Россию, переставал чувствовать ее, понимать душой. Какие события привлекают внимание Петра Пекаря? О чем теперь судачат в Москве? Григорий не знал и уже никогда не узнает.
Единственным светлым пятном на фоне сгущавшихся сумерек его бытия оказалась Мария-Елена Остон, та странноватая дамочка, которую они подобрали на демонстрации. Она была не слишком жизнерадостным человеком, не таким приятным собеседником, как, к примеру, Сьюзан, но Сьюзан зажила собственной жизнью, нашла себе мужчину — не какого-нибудь приятеля, годящегося только для постели, а настоящего друга — и теперь очень редко выбиралась из города, чтобы навестить Григория. Мария-Елена приезжала регулярно, не реже двух раз в неделю, и в неизбывной печали, которую она носила в своей душе, было нечто, делавшее ее самым желанным гостем Григория с учетом того состояния духа, в котором он сейчас пребывал.
«Жизнь изрядно потрепала нас обоих, — думал он. — Мы понимаем друг друга так, как не поймет человек, избежавший тяжких испытаний».
Какие странные чувства порой сближают людей! Надо будет обыграть эту мысль в анекдоте.
На этой неделе Мария-Елена приехала уже в третий раз (новый рекорд!), в прекрасном расположении духа. Григорий еще не видел ее такой счастливой.
— На станции забастовка! — объявила она.
Григорий как раз размышлял о том, как ослабли в последнее время его связи с внешним миром. Слова Марии-Елены лишь подтвердили правильность этих мыслей.
— На станции? На какой станции? — спросил он, не сумев вытравить из голоса раздраженных ноток.
— В Грин-Медоу! На атомной электростанции!
— Ах да. Там, где мы познакомились. Но вы говорили, что больше не участвуете в беспорядках.
— Я проезжала мимо. — Мария-Елена придвинула кресло к кровати Григория и уселась. На ее лице играла счастливая улыбка. Она была красивой женщиной, но в ее красоте проглядывало нечто сильное и зловещее.
«Нет, дело не только в забастовке на атомной электростанции», — подумал Григорий, но он был слишком плохо осведомлен о личной жизни Марии-Елены, чтобы догадаться, что послужило причиной таких разительных перемен. Завела любовника? Или что-то иное?
Не лишится ли он из-за этого «чего-то» еще и Марии-Елены, как лишился Сьюзан?
— Это самый короткий путь, — продолжала Мария-Елена, — и я частенько проезжаю мимо станции, но сегодня там оказалось намного больше пикетов, а лозунги сообщали, что на станции забастовка! Бастует рядовой персонал. Люди знают об опасности проводимых там экспериментов. Когда я проезжала мимо, туда пытался въехать школьный автобус, а пикеты его не пропускали, и мне пришлось задержаться. Один пикетчик сказал, что автобус был набит начальниками и проверяющими.
— Значит, станция продолжает работать?
— Да. Опыты тоже продолжаются. Вы же знаете, им плевать на опасность, главное — избежать лишних вопросов.
Григорий посмотрел в окно.
— Это совсем недалеко отсюда.
— Восемь миль.
— Слишком близко. — Григорий печально улыбнулся и добавил: — Неужто мне суждено дважды пострадать из-за атомных электростанций?
На лице Марии-Елены появилось выражение испуга, сменившееся недоверчивой миной.
— Они не допустят этого!
— Нет-нет, они не допустят. — Григорий кивнул. — Точно так же, как руководство Чернобыля не допустило аварии, которой никто и представить себе не мог. — Он вновь посмотрел в окно, размышляя о станции, находившейся в восьми милях от клиники. — Хотелось бы мне оказаться там, внутри. Одному. Хотя бы ненадолго.
— И что бы вы сделали? — тихо спросила Мария-Елена.
Григорий повернул голову, посмотрел на женщину и улыбнулся, показав серые десны, из-под которых виднелись обнажившиеся корни обесцвеченных зубов.
— Отмочил бы славную шуточку, — ответил он.
Что он задумал?
От нетерпения и разочарования я готов грызть камни, сотрясать землю и крушить кладбищенские надгробия. Что он задумал, этот елейный святоша?
Самое неприятное заключается в том, что я не могу сражаться с ним лицом к лицу. Я вынужден признать это после двух стычек. Он слишком силен, чтобы я мог схлестнуться с ним в открытую.
Так что из того? Мы никогда не были сильны в честном единоборстве. У него есть слабое место, я отыщу его и всажу туда свой меч.
А тем временем я продолжаю наблюдать за женщиной по имени Сьюзан Кэрриган. Простодушна, словно церковный служка, и предсказуема, как эпидемия гриппа. Она не способна повредить даже себе, а уничтожить все живое и саму планету — тем более. Вокруг нее хлопочет создание в белоснежных одеждах, Энди Харбинджер[1] (нечего сказать, хорошенькое у него чувство юмора), и я пока не в силах открыто выступить против нее.
Что он задумал? Какая роль отведена этой женщине в его планах? Я с трудом сдерживаю раздражение и гнев. Что ж, тем слаще будет возмездие, когда я наконец отыщу его уязвимое место.
Между прочим, крошка Пэми тоже исчезла, но это беспокоит меня гораздо меньше.
Я не имею права на ошибку. Не смею потребовать дополнительной помощи. Не решаюсь. Что со мной будет, если…
Нет. Мы не отважимся даже подумать о том, что со мной будет.
Пока Пэми одевалась, врач отвел Фрэнка в сторону.
— У вас были близкие отношения с этой девушкой?
— У меня — нет, — ответил Фрэнк. — Я бы ее даже не коснулся. Можете считать меня ее приятелем.
По лицу доктора, вежливого худощавого мужчины лет сорока, уже начинавшего лысеть, было трудно сказать, вызвано ли его беспокойство состоянием здоровья Пэми, или оно заложено в его натуре. Да оно и неудивительно, если учесть его специальность — СПИД.
— У меня создалось впечатление, что эта девушка — незаконный иммигрант, — сказал он.
Фрэнк бросил на доктора настороженный взгляд.
— Ваш сотрудник…
— Мерфи. Тот, что принял вас.
— Да. Он сказал, что вас интересует только медицинская сторона дела. Мы ведь не хотим, чтобы девушка разносила заразу?
Врач тонко улыбнулся, но его лицо по-прежнему выражало тревогу.
— Не волнуйтесь, мистер Смит, — заверил он Фрэнка. — Я не собираюсь звонить в иммиграционную службу. Дело в том, что Пэми очень скоро потребуется госпитализация, и я боюсь, что ее присутствие здесь пойдет вразрез с планами нашей клиники.
— Так что же, ее вышвырнут на улицу?
Доктор неловко пожал плечами.
— Может быть.
— Какое милосердие, — сказал Фрэнк. — Сколько она протянет?
— Через месяц-другой ее надо будет госпитализировать. А потом… не больше года. А может быть, меньше недели.
— Нельзя ли помочь ей хотя бы на это время?
— Я дам рецепты, — ответил врач. — Мазь снимет зуд от язв, прочие препараты облегчат симптомы и на некоторое время сделают жизнь Пэми относительно сносной. А потом останется только госпитализация.
В кабинете появилась Пэми, облаченная в одежду, купленную для нее Фрэнком. Она не знала толком, как все это надевать, и платье висело на ней, словно тряпка, хотя и было подобрано точно по размеру. Она улыбнулась доктору своей уродливой улыбкой и сказала:
— Спасибо.
— Не за что, — ответил врач, улыбаясь в ответ.
«Девчонка явно понравилась доктору», — подумал Фрэнк. В хорошем настроении Пэми выглядела славной молоденькой девушкой. Ласковой говорящей зверюшкой. Фрэнк держал ее при себе, потому что ему казалось, будто Пэми возрождает в нем вкус к жизни, особенно теперь, когда он забросил дела и существовал на деньги, добытые в Восточном Сент-Луисе. В конце концов это так приятно — заботиться о человеке, которому еще хуже, чем тебе.
Врач махнул рукой в сторону приемной и сказал:
— Расплатитесь с миссис Рубинштейн.
— Хорошо.
— Как вы намерены расплачиваться сегодня, мистер Смит? — спросила миссис Рубинштейн.
— Наличными, — ответил Фрэнк, доставая из кармана брюк пачку купюр.
Врач, который уже собирался уходить, обернулся и одарил Фрэнка кривой ухмылкой, напоминавшей улыбку Пэми.
— Вы одна из тех загадок, что не дают мне уснуть по ночам, мистер Смит, — сказал он. — Не согласитесь ли вы хотя бы частично удовлетворить мое любопытство?
— Нет, — ответил Фрэнк.
Они пешком отправились к стоянке на задах медицинского центра Нью-Йоркского университета, где Фрэнк оставил свою последнюю машину, голубую «тойоту», которую он угнал в Нью-Джерси и снабдил нью-йоркскими номерами. У заднего колеса машины, стоявшего рядом с бордюром, валялся какой-то оборванец. Спереди «тойоту» поджал другой автомобиль, и Фрэнк не смог бы выехать, не сдав назад, но для этого пришлось бы переехать оборванца задним колесом.
— Вставай, приятель, — сказал Фрэнк, ткнув носком башмака лежавшего на асфальте человека. — Поцелуйся с какой-нибудь другой шиной, а?
Оборванец шевельнулся, но по-прежнему загораживал проезд. «Нажрался дешевого портвейна», — подумал Фрэнк и, наклонившись, взял пьяницу за рукав поношенного халата. Потянул, и оборванец перекатился на бок. Полы халата распахнулись, являя взору Фрэнка полосатую пижаму.
— Тьфу ты, — в сердцах произнес Фрэнк. — На этом индюке даже одежды нет.
— Ты только посмотри на его шею, — сказала Пэми.
На шее оборванца зияла рана, покрытая запекшейся кровью. Вокруг его носа тоже растекалась кровь. Он смахивал на азиата, не то японца, не то китайца, и был в полубессознательном состоянии.
— Кусок дерьма, — проворчал Фрэнк. — Мне противно даже прикасаться к нему.
«И к нему тоже», — подумал он.
Пэми склонилась над раненым пьяным японцем, посмотрела ему в глаза и сказала:
— Он убежал из клиники.
— Ты так думаешь? Ну что ж, давай вызовем санитаров. Пусть тащат его назад.
Казалось, эти слова вернули японца к жизни. Он приподнял голову, ошалело мотая ею из стороны в сторону, словно к его носу прицепился здоровенный омар.
Фрэнк бросил на него хмурый взгляд.
— Вы лежали в больнице? Почему не хотите возвращаться обратно?
Теперь японец лежал на спине. Он вытянул вперед руки и в отчаянии соединил запястья, умоляюще глядя поверх них на Фрэнка.
— Наручники, — сообразил Фрэнк. — Вас что, собираются арестовать?
Японец закивал, так же отчаянно и неистово.
Фрэнк посмотрел на него с неприязнью.
— Заразный небось?
Японец покачал головой.
На лице Фрэнка появилась кислая ухмылка.
— Это меняет дело. Давай положим его на заднее сиденье и смотаемся отсюда, — сказал он, обращаясь к Пэми.
Укладывая вещи, Фрэнк не переставал брюзжать.
— На кой хрен мы его подобрали, — ворчал он, упаковывая новые рубашки из чистого хлопка в сумку из натуральной кожи. — На кой черт нам тупой япошка, который даже не может говорить? А если он псих?
Пэми не обращала на Фрэнка внимания. У нее было совсем немного одежды, но она потратила целую прорву времени, укладывая, перекладывая, разглаживая и рассматривая каждую тряпку.
— Теперь придется съехать, и все из-за него, — пробурчал Фрэнк.
Дело в том, что в Нью-Йорке не сыскать гостиничного номера, в который можно было бы попасть, не пройдя мимо портье, и Фрэнк никак не мог протащить с собой еле живого японца, набравшего в рот воды. Пришлось отправиться на поиски мотеля, где Фрэнк мог бы зайти к управляющему, расплатиться авансом и подъехать вплотную к дверям комнаты, чтобы никто не увидел японца.
— Я не уверен, что мы сможем долго таскать его с собой, — сказал Фрэнк.
— Может, ему станет лучше, — предположила Пэми и пожала плечами. На ее лице появилось такое грустное выражение, какого не было уже много дней. — Может, хотя бы он поправится, — добавила она.
Японца уложили на заднее сиденье, словно сумку с бельем, которую везут в прачечную, и, когда Фрэнк и Пэми вышли из-за угла мотеля на Десятой авеню и вернулись к машине, он все еще лежал в прежней позе, то ли живой, то ли мертвый. Когда они влезали в салон, японец очнулся и слабо пошевелился. Значит, еще жив.
На углу Фрэнк включил поворотный огонек, свернул направо, и они покатили по Десятой авеню на север. Вспомнив о приключениях, которые ему довелось пережить, когда он въезжал в город, Фрэнк предпочел держаться подальше от шоссе и решил сначала ехать по улицам, а потом — по проселкам. Он просто держал путь на север, не имея определенной цели и собираясь остановиться где-нибудь в захолустном мотеле.
Глаза, которые неотрывно наблюдали за Фрэнком и оценивали его поступки, отметили, что он не бросил своих попутчиков. Это заслуживало одобрения.
Пэми никак не могла понять, что за человек этот Фрэнк. Он не лез к ней в постель, не норовил подсунуть ее другим мужчинам и, судя по всему, вообще не собирался ее использовать. Он водил ее по врачам, кормил и одевал, возил на машине, но ничего не требовал взамен.
«Может быть, я уже умерла, — порой думала Пэми. — Может, я погибла в огне вместе с полицейским, а то, что происходит со мной сейчас, и есть жизнь после смерти, сладкий сон, в котором можно позабыть обо всем дурном, что случалось прежде». Впрочем, Пэми не верила этому. В сладких снах не бывает мерзких японцев. Но если Пэми не могла догадаться, зачем она понадобилась Фрэнку, то, возможно, он найдет какое-нибудь применение японцу?
Как бы то ни было, жить с Фрэнком много лучше, чем с Рашем, и это главное. К чему искать смысл в тех или иных событиях? Разве что-нибудь когда-нибудь имело смысл?
Они ехали по центру Манхэттена, надолго застревая перед красными светофорами. Во время одной из таких остановок японец внезапно очнулся и принял сидячее положение. Немытый, нечесаный, с коркой запекшейся крови и пробивающейся реденькой азиатской бороденкой он выглядел ужасно. Он кивал и улыбался, благодаря за спасение. Фрэнк посмотрел на него в зеркальце и сказал, что все в порядке, что они рады его обществу, что они направляются за город. Судя по всему, эта затея пришлась японцу по душе.
Сзади кто-то бибикнул, напоминая Фрэнку о том, что зажегся зеленый свет. Фрэнк резко взял с места и сказал Пэми:
— Поговори с ним, ради всего святого. Спроси, не голоден ли он.
Какое ей дело, голоден японец или нет? И все же Пэми повернулась назад, посмотрела на попутчика и спросила:
— Есть хотите?
Японец горестно кивнул.
Пэми посмотрела вперед и сказала Фрэнку:
— Говорит, да. Он хочет есть.
— Купим где-нибудь пиццу и съедим по дороге.
Японец всполошился и принялся размахивать руками, тыча себя в горло, тряся головой и всем своим видом демонстрируя, что ему отвратительна сама мысль о еде. Пэми внимательно рассмотрела его шею и спросила:
— У вас что, горло ранено?
Утвердительный кивок.
— Не можете есть?
Печальный кивок.
Пэми вновь повернулась вперед.
— Говорит, что не может есть, — сказала она, рассматривая людей на тротуаре и по привычке вылавливая взглядом проституток.
— Придется кормить его чем-нибудь жидким, — решил Фрэнк.
Они уже достигли севера Манхэттена и оказались в районе, где жили пуэрториканцы и центральноамериканцы. Фрэнк остановил машину у боттеги и вышел на улицу, оставив попутчиков в автомобиле. У дверей заведения толклись гуляки с мокрыми от пива бандитскими усами. Они глазели на Пэми, но приблизиться не решались.
— Заразить бы вас всех, — пробормотала она.
Из боттеги вышел Фрэнк с пластиковой сумкой, набитой банками с яблочным соком, булочками, сыром и пивом для себя и Пэми.
— Напои его соком, — сказал он Пэми, усевшись в машину, — а нам сделай по бутерброду.
Пэми исполнила поручение, и во время следующей остановки на красном светофоре японец опасливо поднес банку к губам. Его лицо скривилось от боли, но он все же сумел проглотить немного сока — остальное вытекло у него изо рта, — и, судя по всему, остался доволен.
Время от времени Пэми оглядывалась, чтобы посмотреть, как у него идут дела. Пока «тойота» ехала через Бронкс и округ Уэстчестер, японец выпил две банки, делая по одному болезненному глотку за раз. Покончив с соком, он откинулся на спину и принялся вертеть головой, хрипло дыша разинутым ртом.
Фрэнк ехал за грузовиком, выжидая, чтобы обогнать тяжелую медлительную машину.
— Как там наш приятель? — спросил он.
Пэми посмотрела назад и сказала:
— Уже лучше. По крайней мере выглядит лучше.
Потом она вновь повернулась вперед. Вокруг расстилалась зелень, стояли большие дома, словно на северных холмах Найроби, где проживали состоятельные люди, только зелень здесь была гуще.
Фрэнк обогнал грузовик и посмотрел на японца в зеркальце.
— Лучше, говоришь? — спросил он. — Этот парень похож на собаку, упавшую с самолета. — Фрэнк покачал головой и добавил, обращаясь к лобовому стеклу: — Стоило мне впервые в жизни урвать мало-мальски приличную добычу, и я тут же превратился в отдел соцобеспечения.
Пэми рассматривала толстяков, разъезжавших по собственным лужайкам на маленьких тракторах.
В первый раз за все время пребывания в Америке врач отпустил Григория из клиники на ночь. Подобное решение объяснялось тем, что отныне уже ничто не имело значения, и об этом знали все, включая Марию-Елену и самого Григория. И тем не менее, хотя надежда и была потеряна, отъезд Григория вызвал уйму хлопот. Его снабдили лекарствами, погрузили в кузов пикапа кресло на колесах, а Марии-Елене пришлось записать кучу инструкций.
Григорий, жизнь которого стремительно близилась к концу, с нетерпением ожидал путешествия, намереваясь по возможности продлить знакомство с окружающим миром. Мария-Елена пригласила Григория, потому что ее терзало безотчетное желание показать ему свою жизнь, пока он сам еще жив. Может быть, Григорий сумеет помочь ей разобраться в ее ошибках.
Им предстояла поездка в Стокбридж, в дом, который Джек оставил Марии-Елене, пожурив ее напоследок за черствость по отношению к несчастной Кейт Монро, — он не пожелал поселиться с ней в своем старом жилище; по приезде Мария-Елена приготовит обед, тщательно соблюдая запреты, изложенные в предписаниях по уходу за больным. Поскольку лестницы стали для Григория непреодолимым препятствием, он проведет ночь на диване в гостиной, а назавтра Мария-Елена отвезет его обратно в клинику. Путешествие обещало быть весьма утомительным и скорее печальным, чем радостным, но по крайней мере никаких затруднений оно не сулило.
До тех пор, пока у них не лопнула шина.
— Что там еще? — проворчал Фрэнк, завидев женщину, которая махала ему руками. За ее спиной на обочине стояла машина. В салоне виднелась чья-то фигура. Правая шина автомобиля спустила, обод колеса просел и касался поросшей травой земли. В нескольких милях отсюда «тойоту» остановила толпа демонстрантов, и пришлось закрывать лица, чтобы не дать суетившимся вокруг охранникам разглядеть себя. И вот вам, пожалуйста, очередная задержка.
— Дураки, — заметила Пэми.
— Опять придется менять шину, — сказал Фрэнк, останавливая «тойоту» возле автомобиля женщины.
— Что значит — опять? — спросила Пэми.
— Так уж мне на роду написано — шины менять, — ответил Фрэнк. Выключив зажигание, он открыл дверцу и добавил: — Остается лишь надеяться, что здесь мне дадут еще один добрый совет.
Впавшая в панику, Мария-Елена не обратила ни малейшего внимания на странную троицу, сидевшую в автомобиле и пришедшую ей на помощь. Она знала лишь, что оказалась на пустынной дороге вдалеке от автострад и Таконик-Парквей, самой оживленной местной дороги. Она не умела менять колеса, а в автомобиле сидел переданный на ее попечение Григорий.
— Мне очень неловко просить вас, — заговорила Мария-Елена, как только из «тойоты» вылез мужчина с грубым лицом.
— Ничего страшного, — хмуро отозвался Фрэнк, раздосадованный необходимостью совершить очередное благодеяние, ибо на какую награду он мог рассчитывать? На сердечную благодарность женщины, до которой ему не было никакого дела? Женщина была красивая, от ее экзотической внешности веяло какой-то сумрачной силой, но что с того? На шее Фрэнка уже висели Пэми и японец, и ему вовсе не улыбалось торчать на обочине дороги с расстроенной дамочкой. Он понимал, что происходящее сулит лишь одну награду — грязные руки. Судя по всему, мисс Экзотика не принадлежит к племени запасливых людей, и вряд ли у нее найдутся влажные салфетки.
— Откройте багажник, — велел он.
— Да, да, конечно.
Пэми вышла из машины, чтобы размять ноги. Ее внимание привлек пассажир вышедшего из строя автомобиля. Если это мужчина, почему он сам не сменит колесо? Почему он даже не вылез? Пэми решительно шагнула вперед.
Задремавший Кван внезапно проснулся от сильного жжения в горле. Глотать яблочный сок было очень больно. Он уже проголодался. Как он будет есть? Люди, к которым он попал, вряд ли сумеют накормить его внутривенно. Может быть, покориться судьбе и вернуться в клинику? Или вновь попытаться покончить с собой? Посмотрев на Фрэнка, который открывал багажник и вынимал оттуда кресло на колесах, Кван смежил веки и подумал, что долго ему не протянуть.
Фрэнк отставил кресло в сторону и вновь полез в багажник за запаской, когда мимо него прошла Пэми. Григорий сидел впереди на месте пассажира и, открыв окно, следил в зеркальце за приближающейся чернокожей девицей. Григорий приготовился изобразить любезную улыбку, не открывая рта и не показывая своих испорченных зубов.
— Добрый день, — сказал он, как только девушка подошла поближе и заглянула в салон.
— Привет, — отозвалась Пэми, разглядывая незнакомца и продолжая гадать, отчего тот не вылезет и не сменит колесо. — У вас что, «тощак»? — спросила она с легким любопытством в голосе.
— Что это значит?
— Ой, нет, — поправилась она. — Тут его называют СПИД.
Григорий вновь улыбнулся, стараясь не разжимать губ.
— Нет. — Он пригляделся к девушке более внимательно и, рассмотрев ее обтянутый кожей череп, темные пятна под глазами и костлявые плечи, сказал: — А вот вы, похоже, заразились.
— Ну да, — ответила Пэми, пожимая плечами. — Теперь это все видят. Отработалась.
Григорий посмотрел в зеркальце на Фрэнка, который присел на корточки у заднего колеса, устанавливая домкрат.
— Это ваш врач? — спросил он.
Пэми рассмеялась.
— Ага. Он всех нас вылечит.
— Только не меня.
— Почему? Чем вы больны?
— Чернобыльской чумой.
— Как это?
Пока Григорий объяснял Пэми, что с ним произошло, Мария-Елена подошла к Фрэнку и сказала:
— Я уже была на грани отчаяния.
— Неужели?
— Когда у нас лопнула шина, мне пришло в голову, что все, к чему я прикасаюсь, ломается и портится у меня в руках.
— Мне знакомо это ощущение, — отозвался Фрэнк, с натугой отвинчивая гайки.
— Муж бросил меня, — продолжала женщина, — а мой друг, который сидит и машине, скоро умрет. Я разрушаю все, что рядом со мной. Я пыталась бороться, но тщетно.
Фрэнк отложил ключ и поднял глаза. Ему показалось, что с его кипящего разума сорвало клапан, и пар повалил наружу.
— Я недавно вышел из тюрьмы, — сказал он. — Всю жизнь меня преследуют неудачи. Я сбежал из-под наблюдения, совершил множество краж. До сих пор я никого не тронул даже пальцем, но в последний раз был вынужден связаться с другим человеком, и это привело к гибели старика. Его-то деньги я и проживаю сейчас, и этот старик до сих пор снится мне по ночам.
Мария-Елена посмотрела на Квана, скорчившегося на заднем сиденье «тойоты» и едва видимого снаружи, потом перевела взгляд на Пэми, беседовавшую с Григорием.
— Куда вы едете? — спросила она.
— Прямиком в ад, — ответил Фрэнк, снимая лопнувшее колесо.
— После этой работы у вас будут грязные руки, — сказала Мария-Елена.
— Да, знаю.
— Когда вы закончите, мы отправимся ко мне домой.
Ну, наконец-то! Все пять курков взведены. Осталось лишь указать им намеченный мною путь, и дело будет сделано.
Я буду по ним скучать. Боюсь, мне будет не хватать всего этого — Земли, людей и даже соперничества с дьяволом. Разумеется, дальнейшее течение моей жизни будет столь же сладостным, как прежде, и радость служения Ему не потускнеет, однако, вернувшись в объятия Вечности, я буду с грустью вспоминать о своем бренном существовании, о краткой вспышке ярких красок и острых ощущений.
Сьюзан Кэрриган.
Пока мои герои спешили навстречу друг другу, я тщательно обдумал этот вопрос и, к своему вящему удовлетворению, обнаружил, что в Сьюзан Кэрриган нет ничего особенного. Помимо нее, на этой планете обитает огромное количество таких же молодых незамужних женщин, творящих своими чистенькими расчетливыми пальчиками незамысловатые дела — в банках, как, например, Сьюзан, на швейных фабриках, в юридических конторах, на сборочных конвейерах, производящих компьютеры, — и все они совершенно одинаковы.
Вот в чем дело. Небольшие различия во внешности женщин столь же несущественны, как, с человеческой точки зрения, различия между двумя собаками-колли. Личностные оттенки и разнообразие душевной организации, в основе которой лежит безусловное подчинение, еще менее значительны. В сущности, женщины ничем не отличаются друг от друга.
Разумеется, люди мужеска пола посвящают изрядную долю своего бытия выявлению различий между молодыми женщинами, основывая свой жизненный выбор на сиюминутных, преходящих, носящих крайне эмоциональный и личностный характер особенностях кандидаток, которые они ухитряются изыскать. Но я не человек, хотя сам процесс доставил мне истинное удовольствие.
Сьюзан Кэрриган попалась мне первой — вот в чем дело. Только и всего.
Пока заговорщики сидят в Стокбридже и разрабатывают план уничтожения Земли, я, пожалуй, встречусь разок-другой со Сьюзан, но лишь потому, что мне нравится быть Энди Харбинджером. Мне будет очень не хватать их обоих… Впрочем, кажется, я об этом уже говорил.
Как бы то ни было, ждать остается недолго.