Последняя война ясно показала, в каком жалком положении находился французский флот, приведенный в такое цветущее состояние Кольбером и оставленный в таком пренебрежении министром Флери. Г. де Морпа, на которого пала ответственность за это несчастие, или, лучше сказать, на которого пало обвинение за сочинение одного четверостишия против фаворитки короля21
,сдал морское министерство г. Руйллье. Между тем и добросовестный Орри, выжимавший у кардинала Флери по копейке до двенадцати тысяч ливров, которые он давал королеве на уплату ее богоугодных долгов, показавший в начале Фландрской войны, что в казне имеется восемьдесят миллионов для поддержания чести Франции, с истощением казны и будучи притом притесняем фавориткой, вышел в отставку, передав место свое г. де Машо д'Арнувилю.
Машо, сделавшись министром, находился в таких же затруднительных обстоятельствах, как и Орри; затруднительность для него была еще даже больше, потому что с каждым днем вспомогательные средства становились меньше, а нужды возрастали более. Надобно было уплачивать государственный долг, восполнять дефицит; а между тем народ был так разорен, что не было никакого средства привести в порядок финансы. И потому Машо решился прибегнуть к духовенству, дворянству и государственным чинам провинций, которых настоящее богатство не приведено еще было в известность.
Эти сословия сохранили старинное право самим на себя налагать налоги и платить королю в виде добровольного дара сумму, которую они имели до сих пор право распределять между собой по своему благоусмотрению.
Итак Машо, находясь в этих затруднительных обстоятельствах, послал в парламент для внесения в роспись указ о налоге двадцатой части доходов с каждого дома и всякой другой недвижимой собственности.
Парламент, получив этот указ, обратился к королю с жалобой. Но король вместо всякого ответа приказал парламенту принять указ, и парламент внес его в свою роспись. По принятии этого указа король потребовал займа в пятьдесят миллионов; парламент снова обратился к королю с жалобой; но несмотря на это, король приказал и этот указ о займе внести в роспись, что и было исполнено.
Эти два указа произвели всеобщее неудовольствие. Указ о двадцатой части доходов с недвижимой собственности не нравился дворянству, духовенству и государственным чинам провинций. Указ же о займе пятидесяти миллионов был тягостен для народа.
Эти неудовольствия обнаруживались в разных видах в течение времени с 1750 по 1756 год. К этому общему взгляду мы присоединим некоторые частные подробности, дополняющие историю этих шести лет.
Одно из частных событий, наиболее забавлявшее двор своей оригинальностью, было неожиданное бракосочетание герцогини Буффлер с герцогом Люксембургским. 28 июня Людовик XV был в Бельвю у маркизы Помпадур; герцог Люксембургский приехал туда же просить его почтить своей подписью контракт, содержавший в себе условия вступления его в брак с герцогиней Буффлер.
Буффлер, овдовевшая три года тому назад, явилась при дворе в 1734 году; она сделалась придворной дамой около того времени, как Людовик XV разошелся с королевой; будучи любезна, очаровательна, прелестна, она вскоре заняла видное место в бесчинном обществе Шуази.
Г. де Трессан песней своей прибавил новую знаменитость этой уже весьма замечательной знаменитости. Песня г. де Трессана начиналась следующим куплетом:
Quand Boufflers parut a la cour,
On crut voir la mere d'Amour,
Chacun s'empressait de lui plaire,
Et chacun 1'avait a son tour.
Когда Буффлер явилась при дворе,
Все ею, как Венерой, любовались,
Вельможи все ей нравиться старались,
И всякий с ней бывал наедине.
Маркиза Буффлер певала эту песню наравне с другими; только, дойдя до последнего стиха, обыкновенно говорила:
– Право, не помню, как дальше.
Скажем теперь, каким образом устроилась эта свадьба, которую хотели праздновать на другой день.
За несколько дней перед тем г-жа де Буффлер, соскучившись вдовством, которое, впрочем, она замечала менее, чем всякий иной, приехала к герцогу Люксембургскому, который давно уже был ее обожателем.
– Г. маршал, – сказала она, входя к герцогу, – в эту ночь мне пришла в голову одна мысль.
– Какая, герцогиня?
– Та, что вам надобно на мне жениться.
– К чему это? В том положении, в каком мы находимся, мне кажется, что мы давно уже вступили в супружество.., или почти что вступили.
– Это правда; потому-то я и предлагаю вам на мне жениться не для этого, а для того, чтоб называться маршальшей; титул благообразный.., он мне нравится; притом же если вы мне дадите этот титул, то и я вам дам другой; если вы сделаете меня маршальшей, то я вас сделаю начальником гвардии.
– Э! Что же вы не сказали мне этого сразу, любезная герцогиня! А когда же контракт?
– Я приеду к вам сегодня вечером с моим нотариусом.
– Итак, сегодня ввечеру?
– Сегодня ввечеру.
Для подписания этого-то контракта приглашал Людовика XV герцог Люксембургский, и он подписал его.
Чрез восемь дней герцог Люксембургский действительно получил должность начальника гвардии, остававшуюся незанятой по смерти маршала д'Аркура.
1 ноября 1750 года король учредил военное дворянство, приобретаемое по праву не только теми, которые дослужатся до генеральского чина в его армии, но и теми, которые дослужатся до капитана, если только их отец и дед служили в этом же чине:
Patre et avo militibus.
Это была достойная похвалы отмена того последнего права, которое имел первый разбогатевший откупщик, – покупать себе дворянство за деньги.
10 декабря умер маршал граф Саксонский в своем замке Шамбор, который подарил ему король; он ввел в армию новую теорию, основывавшуюся на воинственном характере французского народа; она состояла в том, что успех сражения почти всегда должен был находиться в руках пехоты.
– В руках французов, – говаривал маршал, – ружье есть только рукоятка штыка.
Так как по причине веры, исповедуемой маршалом графом Саксонским, король не мог оказать ему таких же погребальных почестей, какие были оказаны Тюренну, то он приказал похоронить его в Страсбурге и все расходы на перевоз тела, приготовление могилы и надгробного памятника отнести на счет королевской казны.
Пигалю поручено было сделать памятник победителю при Фонтенуа и Року, и он исполнил это поручение. Маршал умер пятидесяти четырех лет от роду. 22 января 1751 года король основал военное училище, в котором должны были иметь бесплатно помещение, стол и воспитание пятьсот французских дворян, преимущественно таких, отцы которых умерли на службе короля или служат еще в армии; это было дополнением идеи об учреждении Дома Инвалидов; только Людовик XIV начал с конца.
12 сентября того же года супруга дофина родила герцога Бургундского.
По случаю этих родов король сложил четыре миллиона податей, а город Париж выдал замуж шестьсот девушек.
Этому примеру последовала и маркиза Помпадур: она обвенчала за один раз всех взрослых девушек в своих имениях; таким образом, было заключено более семисот браков; при виде этого Монмартель, казначей короля, устроил еще триста браков.
Столько же девушек выдали замуж цехи и общины в провинциях, равно как и особы, желавшие сделать удовольствие королю и маркизе Помпадур, – так что две тысячи браков были плодом этих счастливых родов супруги дофина.
Президент Леви, автор исторического журнала Людовика XVI, вычислил, что эти две тысячи браков в четырнадцать лет могут доставить государству пятнадцать тысяч человек против настоящей цифры народонаселения.
Само собой разумеется, что по случаю такого большого числа браков – причем каждая чета новобрачных получила от города в приданое шестьсот ливров – не обошлось без песенок. Для образца мы приведем здесь одну из них, из которой можно будет видеть, что припев: «Веселитесь, бедняки!» (vivent les gueux!) – не есть изобретение, или, лучше сказать, дар пера знаменитого Беранже:
Deux cents ecus sont les dottes
De ces tendrons,
Y compris habits et cottes
Et violons;
Saus pates de Perigueux:
Vivent les gueux!
Qu'il serait beau, ce me semble
Voir en unjour,
Tant d'amants unis ensemble
Faire a 1'Amour
Un sacrifice joyeux!
Vivent les gueux!
Pour completer cette fete,
De 1'Opera,
Notre prevot, bonne tete,
Regal era
Ce bataillon d amoureux
Vivent les gueux'
Сотни две экю с приданым
Получают голубки,
И к камзолам и к кафтанам
Причисляются гудки,
Без паштетов перигорских
Веселитесь, бедняки!
Как для глаз всегда прекрасно
Видеть, как с огнем в крови
Столько любящих согласно
Отдают божку любви
Эту радостную жертву!
Веселитесь, бедняки!
Чтоб закончить этот праздник,
Этот гвалт и шумный час,
Старшина, лихой проказник,
Угостит на славу нас,
Пир задаст для всей толпы
Веселитесь, бедняки!
4 февраля 1752 года умер в Сент-Женевьеве герцог Орлеанский, куда он несколько лет тому назад удалился, сжегши прекраснейшие картины своей галереи потому только, что они представляли нагих женщин 29 июня умер в Риме знаменитый кардинал Альберони Это тот самый, с которым мы познакомились по случаю заговора Целламара и который готов был сжечь всю Европу, чтоб сделать Испанию таким сильным государством, каким она сделалась впоследствии Действительно, в минуту его смерти Испания владела Королевством Обеих Сицилий, которое он занял войсками, и герцогствами Пармским и Пьяченцким, которых он требовал для нее 28 февраля 1753 года умерла герцогиня Менская.
23 августа 1754 года супруга дофина родила сына, который получил имя герцога Беррийского и который впоследствии сделается королем под именем Людовика XVI.
Смерть Монтескье22, Ловендаля и принца Домбского суть важнейшие события остальной части 1755 года.
1756 год, в продолжение которого под покровительством герцога Орлеанского распространяется во Франции прививание оспы, особенно наполнен событиями Канадской войны.
В продолжение этих шести лет могущество маркизы Помпадур не только не уменьшилось, но еще более увеличилось. Это потому, что с жадностью к деньгам, в которой можно упрекнуть фаворитку, она соединяла в себе все великие качества. Она обладала теми благородными и артистическими чувствованиями, которых вовсе не имел король.
Несчастные и ученые находили в ней сильную опору. Чрез нее Вольтер принят был ко двору, чрез нее получил он должность камер-юнкера, которую продал за шестьсот тысяч ливров; чрез нее он держится при дворе, несмотря на свои шалости и вольнодумства. Не раз он принужден бывал искать спасения в бегстве, скрываться то у госпожи де Шателе, то у герцогини Менской; но как только наступало благоприятное время, как только на устах короля появлялась улыбка, подобно солнечному лучу из-за грозных туч, маркиза снова призывала беглеца, и он снова писал стихи в честь короля, которого ненавидел, и в честь фаворитки, которую презирал. Вольтер ставит в это время на сцене свою «Семирамиду», она падает; он бежит в Пруссию пред представлением «Катилины», трагедии, имевшей успех, и, как человек, всегда алчущий славы, или, лучше сказать, молвы, заставляет д'Аламбера сказать про него:
– Вот человек, у которого славы на миллион, а он хочет приобрести ее еще на копейку!
И все это потому, что наука составляет для маркизы большое вспомогательное средство сохранить власть свою над Людовиком XV, который скучает все более и более.
Людовик XV страдает болезнью, от которой нет лекарства, – разочарованием. Взгляните на портрет Людовика XV, написанный художником Ванлоо; он верен в ту эпоху, до которой мы дошли; на нем король сохранил еще черты молодости, которая проходит для него; но, достигнув двух третей своего зрелого возраста, он начинает уже замечать, что старость к нему приближается. Еще лоб у него если не широк, то по крайней мере благороден и высок; голубые глаза его еще так блестят под черными веками, так изящно открыты под безукоризненными его бровями; нос, по которому легко узнать потомка Бурбонов; на устах тонкая и умная улыбка, наследие Савойского дома; и что же! рассмотрите со вниманием этот лоб, эти глаза, эти уста; поищите в этом труде живописца выражение, которое он хотел скрыть, и во всем вы найдете усталость.., изнеможение. У ног этого портрета недостает только пустой чаши, чтоб представить эмблему разочарования.
Этого-то короля надо было забавлять, чего бы то ни стоило. Поэтому больше для него, нежели для маркизы Помпадур, воздвигается по какой-то фантастической программе замок Бельвю. «Устройте мне сады Ариостовой Альцины», – сказала маркиза Помпадур художнику Буше, и Буше принялся за дело. Помпадур купила золото, мрамор и порфир; Лемуан обтесал все это; и Лемуан вместе с Буше вдвоем устроили это жилище феи…
Людовик XV, видя все эти старания угодить ему, улыбается, дает маркизе Помпадур табурет, сажает ее возле королевы, заставляет принцесс целовать ее в лоб – ее, дочь любовницы фермера Турнегама, – женщины, которой после ее смерти сочинена была следующая эпитафия:
Ci-git qui sortit du fumier
Et, pour faire fortune entiere,
Vendit son honneur au fermier
Et sa fille au proprietaire.
Лежит здесь та, которая родилась
Из грязи и, чтоб в счастье жить всегда,
Продать свою честь фермщику решилась,
А дочь свою вельможе продала.
Ее, дочь Пуассона, который был осужден на виселицу и который однажды за роскошным ужином, разгорячась вином и будучи расположенным говорить правду, развалясь в своем кресле, сказал:
– Знаете ли, чему я смеюсь? Тому, что все мы окружены здесь таким блеском и великолепием! Чужестранец, войдя сюда, право, принял бы нас за принцев; а между тем, вы, г. де Монмартель, – сын целовальника; вы, г. де ла Валетт, – сын продавца уксуса; ты. Буре, – сын лакея; а я, да что говорить, все знают, чей я сын!
И не для одной Помпадур Людовик XV нарушал законы придворного этикета; у нее был брат, которому он дал титул маркиза де Вандьера и которого Морпа назвал по-своему – маркизом д'Авантиер. Надобно было ему переменить это имя, бывшее поводом к такой насмешке, и его назвали маркизом Мариньи, а чтоб этот прелестный ее братец был действительно похож на маркиза, то его сделают со временем секретарем ордена; он получит голубую ленту, которая заменит все доказательства. Такая милость не осталась по крайней мере совсем бесполезной: маркиз занимался живописью, геометрией и архитектурой. В девятнадцать лет он имел главный надзор за публичными зданиями; и что же! в те лета, в которые другой думал бы только о том, чтоб наслаждаться плодами этой милости, он понял, что надобно было заслужить ее. Он, вместе с Суффло, Кошеном и Лебланом, отправился в Италию, пробыл там два года и возвратился если не отличным художником, то по крайней мере отличным ценителем художественных произведений. Маркизом Мариньи его сделали при самом его отправлении.
– Хорошо! – говорил он. – Французы назвали меня маркизом д'Авантиер (d'Avanlhier), итальянцы будут называть меня маркизом де Мариньи (des Mariniers); это естественно, потому что я родился Пуассоном (Poisson)23…
– Государь, – сказал он однажды королю, – я не могу понять, что со мною сделалось; мне стоит только уронить свой носовой платок, и двадцать голубых лент наклоняются, чтоб поднять его!
По возвращении своем из Италии он совершенно посвятил себя художествам; он выхлопотал академии архитектуры от короля грамоту; основал училище римской архитектуры. Впоследствии маркиз Мариньи вызывается даже окончить Лувр, просит поместить в нем библиотеку, собрание медалей и музей древностей; в особенности он хочет устроить в нем квартиры художникам, чтоб художники имели свой, как он выражался, дворец, т.е. богатое, роскошное помещение.
И что же!.. Живи только его сестра, и он все это сделал бы!
В ожидании исполнения своих планов он учреждает публичную выставку картин в большой Луврской галерее; составляет большую коллекцию картин Рубенса; покупает у Пико за пенсион в десять тысяч ливров секрет, как переводить произведение живописи, не изменяя его, с одного полотна на другое. Таким образом он спасает от погибели образцовое произведение Андреа дель Сарто и «Святого Михаила» Рафаэлева.
Правда, что в продолжение этого времени сестра его также занималась различными учреждениями и нововведениями; но они далеко не заслуживали такого уважения.
Она взяла себе в голову, бедная женщина, что обязанность, выполнение которой даже госпожа де Ментенон считала невозможным, т.е. обязанность забавлять человека, которого ничто в жизни не занимает, заслуживала по всей справедливости какой-нибудь папской индульгенции. Вследствие этого она изобрела Олений парк (Parc-aux-Gerfs).
В первый раз фаворитка возымела мысль устроить для своего обожателя сераль.
Но она, эта умная маркиза, знала, что ее обожатель-король был раб привычки и что разнообразие было для него развлечением, нисколько для нее не опасным.
Но что же это такое было – Олений парк? Багдадский или самаркандский гарем, из которого раба, удостоившись один раз разделить ложе своего повелителя, была тотчас изгоняема. Те, которые лишались в нем только своей чести, получали за это награду; им назначалось приданое, и с этим приданым они легко выходили замуж за какого-нибудь мещанина или фермера; те же, которые делались матерями, утешались тем, что детей их выводили в люди по духовной или по военной части.
Итак, маркизу Помпадур мало беспокоили эти минутные рабыни, потому что она оставалась любимой султаншей, или, по крайней мере, Шехеразадой, долженствовавшей своим умом, искусством и сказками забавлять султана в продолжение тысячи и одной ночи.
Ровно за сто лет пред сим Англия и Франция, эти два старинных врага, начали приготовляться к продолжению на море войны, которую на суше вели они между собой уже пять столетий и которая, как мы видели, кончилась в 1745 году сражением при Фонтенуа.
Бросим взгляд на карту мира в 1750 году и покажем обширность владений как той, так и другой державы в эту эпоху.
За сто лет тому назад Англия имела в Индии только пять торговых пунктов: Бомбей, Бежапур, Мадрас, Калькутту и Чандернагор.
В Северной Америке ей принадлежали Новая Земля и прибрежная полоса, простирающаяся от Акадии до Флориды.
Единственным ее владением в Багамском проливе были Лукайские острова; на Малых Антильских – город Барбуд.
В американском заливе – остров Ямайка.
Наконец, Англия не имела в тропическом океане для стоянки кораблей другого места, кроме острова Св. Елены.
Франция, напротив, вдвое превосходила ее и на суше и на островах.
Она владела всей линией крепостей, построенных Вобаном, которые составляют ключ к Нидерландам и простираются от Филиппсбурга до Дюнкирхена. Войска ее занимали Корсику, и по договору 1748 года она приобрела протекторское влияние на Геную, Модену, Парму, Пьяченцу и Гуасталлу.
Как государство колониальное, она владела всеми Антильскими островами; ее колонии в Акадии, Канаде и Луизиане расширялись со дня на день все более. Ей принадлежали: Квебек, Монреаль, Мобиль и Новый Орлеан; укрепления Фонтене, Сен-Шарль, Пьер и Морпа воздвигались почти в одно время на Канадских озерах. Укрепление Ла-Рен господствовало над рекой Ассенибуанов. Она имела на Уйнипегских озерах укрепления Дофин и Бурбон. В Африке ей принадлежали Сенегал и Горея; она имела, кроме того, колонии на острове Мадагаскаре и местом стоянки своих кораблей Индию, в которой владела островами Франции, Бурбона, Св. Марии и Родриго.
Рассмотрим теперь причины нового разрыва Франции с Англией.
По Утрехтскому договору Англия получила часть Акадии. Границы уступленных Англии земель и земель, удержанных Францией, были худо определены, так что один участок земли оставался спорным.
На этом-то участке земли, право собственности на который было более нежели сомнительно, англичане выстроили крепость Ла-Несессите; они поместили в ней довольно сильный гарнизон и начальство над ним вверили майору Вашингтону. Тогда командующий французскими войсками на р. Огайо генерал Контркер приказал Жюмонвилю, одному из своих офицеров, отправиться в крепость Ла-Несессите с письмом, в котором французский командир просил майора Вашингтона не нарушать незаконным завладением этого участка земли мира между двумя государствами и удалиться на те английские земли, которые не подлежали никакому спору. Жюмонвиль взял тридцать человек команды и отправился в путь; но вдруг в небольшом расстоянии от крепости началась ружейная пальба, и Жюмонвиль заметил, что он окружен неприятелем. Тогда он один становится между нападающими и небольшим своим отрядом, которому приказывает остановиться; дает рукой знак и, будучи принят за парламентера, начинает читать письмо. Но при первых его словах сделан из ружей второй залп, и он падает мертвым вместе с восемью из своих солдат; остальные двадцать два человека были взяты в плен; спасся только один Канадец, который и принес командиру известие об этом нарушении народного права. Между тем как Канадец шел с известием к генералу Контркеру, майор Вашингтон отдал такие приказания, какие бы он отдал во время открытой войны: став во главе четырехсот человек, он пошел на французские аванпосты. Пройдя несколько миль, он был уведомлен одним туземцем, что на него идет многочисленное войско с намерением отметить за убийство Жюмонвиля.
И действительно, это был де Вильяр, брат убитого, получивший от командира поручение наказать убийц его брата и заставить возвратить пленных. Майор Вашингтон отступил в крепость и там ожидал французов.
Вильяр осадил крепость; Вашингтон после энергического защищения, будучи тесним еще с большей энергией, принужден был сдаться. Капитуляция, которая была выгоднее для англичан, нежели они могли ожидать, гласила, что гарнизон отступит на свою землю без всякого особенного дела и притом со своим оружием и обозом.
Смерть Жюмонвиля была признана за умышленное убийство; майор Вашингтон, со своей стороны, обязался отослать назад французских пленных, которые были уже отправлены в Бостон. Но странное дело! Число этих двадцати двух человек уменьшилось до семи, и не могли добиться, куда девались остальные пятнадцать.
Этот Вашингтон был тот самый Вашингтон, которому Франция, всегда незлопамятная, впоследствии оказала свою помощь во время войны за независимость.
Убийство было совершено 24 мая 1754 года; взятие же крепости последовало 3 июля того же года.
Франция потребовала от лондонского кабинета удовлетворения; но, как и всегда, лондонский кабинет дал уклончивый ответ. Вскоре после этого в Париже узнали, что, несмотря на то что война объявлена не была, английские военные корабли, дабы ускорить развязку сомнительного положения и начать действовать на море, – так как Фридрих намерен был действовать на суше, – захватили не только купеческие, но даже и военные французские корабли без всякого предуведомления.
Эти враждебные действия начались в проливе Новой Земли, то есть в тех же странах, где случилось событие, о котором мы уже рассказали.
3 июня 1755 года, через год после смерти Жюмонвиля, адмирал Боскавен, начальствуя английской эскадрой, состоявшей из тринадцати военных кораблей, встретился с французскими кораблями «Альцид» и «Лилия», подошел к ним с дружеским, по-видимому, расположением, но вдруг окружил их и атаковал.
«Альцид» находился под командой капитана Моккара, а «Лилия» – под командой капитана Лоржериля. Эти два корабля составляли часть эскадры генерала Дюбуа де ла Мотта.
Предлогом к нападению было высокомерное требование адмирала Боскавена, чтобы французы салютовали английскому флагу, от исполнения которого оба капитана отказались. После геройского сопротивления оба корабля были взяты.
Спустя несколько дней корабль «Надежда», плававший под белым флагом, подвергся также нападению. Г. де Дувилль, командовавший им, сражался как лев и, будучи отвезен в Лондон, объявил, что считает себя не пленником цивилизованной нации, но рабом шайки морских разбойников.
Эти три события могли быть приписаны нечаянному случаю, как и событие, которое англичане назвали нечаянным убиением Жюмонвиля; но по капитуляции крепости Ла-Несессите последнее было признано убийством, совершенным с намерением.
Однако же все еще надеялись посредством переговоров получить удовлетворение за это двойное нарушение народного права. Между тем в Версале получено известие, что в продолжение истекшего месяца семьдесят четыре судна, шедшие с французских островов, пять кораблей, нагруженных двумя тысячами негров, двадцать шесть судов с товарами и провизией для французских островов, одно судно, шедшее в Крым, два корабля индийской компании, один – шедший в Сенегал, а другой – возвращавшийся с семьюдесятью новоземельцами, два судна, возвращавшиеся с китовой ловли, двадцать два судна с провизией, шедшие в Канаду или возвращавшиеся оттуда, двадцать семь береговых судов, плававших по берегам Франции и в колониях, – всего триста кораблей – были захвачены англичанами.
Таким образом, вследствие этого богатого морского улова около девяти тысяч французских пленных находилось в Англии.
Статс-секретарем иностранных дел в Лондоне был в то время Генрих Фоке, сделавшийся впоследствии лордом Голландом; это был личный враг Франции, сын которого Карл Фоке сделался еще злейшим и в особенности еще опаснейшим ее врагом.
Когда Версальский кабинет, опровергнув все его доказательства, спрашивал, как могли во время мира совершаться деяния, подобные тем, которые мы привели выше, Генрих Фоке на то отвечал, «что военное состояние между нациями не всегда бывает следствием действительных сражений, но следствием некоторых мер, показывающих враждебное расположение; что вооружение Франции было всем известно; что она приготовляла большие эскадры и беспрестанно перевозила свои войска в Канаду; что при таких обстоятельствах английское правительство должно было заботиться только о собственных своих выгодах и сильно действовать для того, чтобы сохранить достоинство нации».
За этим гордым ответом последовала нота, дышавшая еще более невыносимой гордостью: в ней Фоке требовал, чтобы французский флот был немедленно обезоружен, чтоб дюнкирхенские укрепления были срыты, и что после этого он даст объяснения насчет канадских дел и вообще насчет дел Северной Америки.
Г. де Руйллье отвечал от имени короля, «что случившееся было не что иное, как система морского разбойничества в большом размере, недостойного цивилизованного народа; что Англия захватила не только корабли французского короля, но и корабли купеческие, на сумму более тридцати миллионов, и что Версальский кабинет требует немедленного вознаграждения за этот враждебный поступок».
После отказа, сделанного английским правительством, де Мирпуа, французский посланник в Англии, потребовал свои паспорты: война была объявлена.
Вскоре замыслы Англии не замедлили обнаружиться. Через месяц после морского сражения, в котором «Альцид» и «Лилия» были побеждены многочисленностью неприятеля, на Огайо, близ крепости Дюкен, последовало столкновение между французами и англичанами, находившимися под предводительством генерала Браддока. Разбив англичан совершенно, умертвив их офицеров, овладев их магазинами и провизией, французы нашли инструкцию, данную генералу от Лондонского кабинета; эта инструкция, судя по времени, когда она была дана, доказывала, что среди совершенного мира английское правительство сделало все приготовления, чтоб перейти границы Акадии и завладеть большей частью французских колоний в Америке. Главный план состоял в том, чтоб послать сильные эскадры, которые бы преградили французам вход в реку Св. Лаврентия, между тем как четыре армии напали бы на французские колонии с тыла. Частное поручение генералу Браддоку в этом плане состояло в том, чтобы взять крепость Дюкен и идти вверх по реке Огайо для соединения чрез озеро Эри с г. Ширлеем, ожидавшим его в Шоажане с пятью тысячами человек войска, с вооруженными судами и одним осадным орудием. Соединившись, они бы должны были действовать вместе, взять Ниагару и Фронтенак. В продолжение этого времени полковник Джонсон мог бы овладеть фортом Фредерик, озером Шамплен, рекой Ришелье и взять, таким образом, весною город Монреаль; между тем как другая английская армия проникла бы по реке Св. Иоанна до Квебека.
По счастью, этот обширный план, попав в руки французов, не удался: эскадра генерала Дюбуа де ла Мотта, лишившаяся двух своих кораблей – «Лилии» и «Альцида», – состояла еще из семи кораблей. Она высадила на берег генерала Диескау с десантным войском. Французы были в состоянии защищаться: дикие туземцы, ненавидевшие англичан, обещали им, со своей стороны, подать сильную помощь.
К несчастью, генерал Диескау, прибыв на место, хотя и разбил немедленно близ озера Георга корпус англичан, состоявший из 1500 человек, и прогнал его до самых ретраншементов генерала Джаксона, но был ранен и взят в плен.
Англичане, которых не выпускали из виду, принуждены были не только отказаться от противодействия обширному плану, задуманному французами, но и держаться еще в оборонительном положении. Притом же для командования французскими войсками ждали нового начальника.
Этим новым начальником был Людовик-Иосиф де Сен-Веран, маркиз Монкальм, один из храбрейших генералов французской армии. В жилах его текла кровь Гозонов. Карьера его будет кратковременна, но блистательна, славна и быстра, как полет ядра, вырывшего для него могилу.
Между тем в продолжение этого времени англичанам готовилось в Европе нечаянное нападение, подобное тому, какое они хотели сделать в Америке. Англичане имеют в Средиземном море станцию для своих кораблей, которой они дорожат столько же, как Гибралтаром, которую они даже, может быть, ему предпочитают. Филипп V во время своих несчастий выпустил из рук эту жемчужину; англичане подняли ее и сделали украшением своей короны.
Этот укрепленный пункт – остров Минорка.
Взяв Минорку, французы могли бы пресечь англичанам сообщение с сардинским королем, их союзником; они бы затруднили навигацию их на Восток и в Италию. Магонская гавань, одна из прекраснейших в Европе, дает верное убежище их кораблям, блуждающим в Средиземном море, этом огромном озере, вход в которое находится в их руках.
В случае неудачной войны возвращение Магона облегчит много трудностей для восстановления мира: в противном случае, если Магон сделается собственностью Франции, то о нем можно будет завести переговоры с Испанией, и она даст Франции в обмен все, чего она только пожелает в Мексиканском заливе.
Правда, что крепость Св. Филиппа считается неприступной; ну что же, французы готовы послать туда Ришелье – генерала, который любит внезапные атаки и отчаянные нападения. Фонтенуаская колонна не считалась ли также непобедимой? Но кто же разбил ее, как не Ришелье?
Ришелье получает неограниченное начальство над сухопутными и морскими войсками; ему отпускают пятьдесят тысяч луидоров, ему дают флот под командой генерала Галисоньера, состоящий из двенадцати линейных кораблей; к ним присоединяют восемнадцать транспортных судов. Эта великолепная эскадра поднимает паруса. Но куда же она направляется? Это узнают, когда будет взята крепость Св. Филиппа.
Море – союзник англичан. На другой день после отправления флота поднимается буря, которая разрывает порядок следования флота; три дня корабли блуждают рассеянно по морю;
19 апреля они соединяются в виду Минорки.
23 апреля маршал едет осмотреть место для своего лагеря и в то же время бросает взгляд на крепость Св. Филиппа.
Это со всех сторон гладкая скала, окруженная рвами глубиной в тридцать футов, высеченными в граните. Отрыть траншею было невозможно; скала непроницаема даже для пушки: это – цитадель, которую надобно брать приступом. Все дело будет состоять в том, чтоб найти достаточно длинные лестницы.
Между тем Ришелье делает приветствия миноркским дамам, посылает им плоды, лакомства и разузнает, какие произведения Франции могли бы доставить им удовольствие.
Так как он боялся, чтоб его солдаты не набросились на доброе испанское вино, которым наполнены были погреба в городе, он сказал им:
– Ребята! Тот из вас, кто напьется пьян, не будет иметь чести явиться в траншее.
Дали сигнал, что приближается какой-то флот; это был флот адмирала Бинга, который шел на помощь Минорке; маршал Ришелье дает Галисоньеру тысячу солдат в подкрепление его матросам. Приступ и морское сражение будут происходить в то же время. Жители Минорки будут иметь разом два дивных спектакля. Результатом сражения было то, что английский адмирал был разбит наголову, и в тот же день Ришелье овладел передовыми укреплениями.
Наконец ночью с 27 на 28 июня три из пяти укреплений были взяты, а 28-го в полдень три депутата представили проект капитуляции, который в тот же день был обсужден и к вечеру подписан.
29-го все укрепления сдались, и герцог Фронсак, сын герцога Ришелье, отправился с этим известием в Компьен.
Герцогу Ришелье, маршалу, ничего не оставалось более делать в Минорке; но ему надобно было соизволение короля, чтоб выехать из побежденного им города.
По несчастью, у него было при дворе менее друзей, нежели врагов, и маркиза Помпадур принадлежала к числу последних.
Маркиза Помпадур имела счастливую мысль выдать дочь свою Александру за герцога Фронсака; она замолвила об этом слова два герцогу Ришелье, который отвечал, что он почел бы для себя за величайшую честь заключить этот брачный союз; но что, поскольку, герцог Фронсак, имеет честь по матери принадлежать к императорскому Лотарингскому дому, он не может принять этого предложения без согласия императрицы.
Маркиза Помпадур поняла этот ответ, и дело тем и кончилось; но за этот ответ и за то, что при первом свидании с герцогом она произвела на него мало впечатления, она начала питать сильную ненависть к победителю Магона.
В это время герцога Ришелье старались привести в немилость у короля.
Герцог принужден был притвориться больным, чтоб получить отпуск, в котором, благодаря свидетельству врачей и угрозе, что он сам возьмет его, если ему не дадут, не смели более ему отказывать.
Въезд герцога в Париж был истинным триумфом; но Людовик XV холодно его принял.
– А! Вот и вы, г. герцог? – сказал король, встречая его:
– Ну, как вы нашли миноркские смоковницы? Говорят, они очень вкусны?
– Превосходны, государь, – отвечал Ришелье. – только надобно иметь длинные лестницы, чтоб их доставать.
Во время отправления в поход герцога Ришелье колебались еще, с кем заключить союз – с Фридрихом или с Марией-Терезией; но по возвращении его уже почти было решено вступить в союз с Австрией…
И 9 мая 1756 года был подписан мирный договор между Францией и Австрией, имевший целью взаимную гарантию владений обоих домов. Этот союз с Марией-Терезией, против которого были король, дофин, министры и весь народ, был заключен тихо, втайне. Три особы участвовали в его заключении: г. Наремберг, министр венгерской королевы, аббат Берни и маркиза Помпадур.
Считаем не излишним прибавить здесь, что среди всех этих событий скончался в Париже (1757 г.) знаменитый писатель своего времени Бернар де Фонтенель, проживший сто лет: Фонтенель родился в Руане в 1657 году.
Как только Англия увидела, что война началась в Канаде и в Индии, она тотчас начала заботиться о том, чтоб вооружить против Франции Европу.
Между Англией и Россией был заключен договор на случай, если бы Франция сделала нападение на Ганновер – это любимое владение Георга II. Пятидесятитысячный корпус русских долженствовал быть в готовности действовать в пользу Англии; взамен этого пособия, так как Англия всегда жертвовала на все деньгами, она заплатила российской императрице, и притом вперед, сто тысяч фунтов стерлингов.
Искусством маркиза де л'Опиталя, французского чрезвычайного посланника при Российском императорском дворе, этот договор был уничтожен.
Англия, обманувшись в своих надеждах с этой стороны, обратилась к Пруссии. Договор между этими двумя государствами был подписан 16 января 1756 года, и маркиз Валори, французский посланник в Берлине, в скором времени уведомил короля, что Фридрих намерен идти на Саксонию в качестве союзника Лондонского кабинета.
В Вене в это самое время был назначен конгресс, в котором четыре великие державы долженствовали иметь своих представителей. Этими представителями были: маршал д'Естре от Франции, граф Апраксин от России, граф Даун от Австрии и граф Розен от Швеции.
Целью этого конгресса был план общего похода против прусского короля, если ненасытимое его честолюбие и вечная жажда к завоеваниям, в противность Вестфальского договора, нарушат еще раз спокойствие Германии. Четыре державы эти вступали против него в союз между собою, чтоб подавить его общими силами и привести Пруссию в старинные пределы Бранденбургского курфюршества.
Но между тем как в Вене происходят эти прения, Фридрих принимает свои меры: у него восемьдесят тысяч под ружьем, между тем как союзники не имеют ни одной армии в готовности; шестьдесят тысяч человек под предводительством принца Фердинанда Брауншвейгского уже идут на Лейпциг.
Курфюрст Саксонский Фридрих Август II в одно и то же время испускает крик удивления и горести. Он приносит жалобу сейму и императору австрийскому; он спрашивает, что значит это страшное нарушение германского права и с каким намерением Пруссия завладела Саксонией, не объявив войны?
Но Фридрих, со свойственной ему откровенностью, отвечает, что если он завладел Саксонией, то это потому, что боялся, чтоб император австрийский не опередил его; что ему известны намерения четырех держав; что их уполномоченные собрались в Вене против него; что захваченные им владения составляют залог, отвечающий за целость Пруссии.
Между тем он окружает саксонскую армию, берет ее в плен, отнимает у нее боевые снаряды, хлебные магазины, оружие, для того чтоб они не попали в руки неприятеля, который мог бы воспользоваться ими, воюя против него. Он возвратит это по окончании войны, если, как он надеется, союзники будут любезны к нему.
В ожидании чего он занимает Дрезден и Лейпциг; может быть, дела пойдут так, что он и удержит их за собою! Пруссия – эта огромная змея, которая хвостом упирается в Тионвиль, а головой в Мемель, – всегда желала поглотить Саксонию.
Франция не могла уже отстать от союза: обязательства с Саксонией и Австрийской империей были самые положительные. Стотысячная армия была наскоро собрана; кабинеты французский и австрийский предуведомили союзные Нидерландские Штаты, дабы сохранить их нейтралитет, что границы Голландии останутся в строгом смысле неприкосновенными. Армия разделена была на три корпуса: командование одним поручили Карлу де Рогану, принцу Субизу; командование другим – Виктору-Франциску, графу Броглио, сыну старого маршала; наконец, командование третьим – Иву-Франциску Демаре, графу Майльбуа.
Не такие, конечно, люди нужны были для борьбы с таким человеком, как Фридрих!.. Но маршал граф Саксонский умер; маршал Ловандаль также умер; граф Бель-Иль был стар, и притом находился в дружбе с Фридрихом Великим; герцог Ришелье, взявший Магон, взял его, как брал вообще все, напав на него врасплох; он имел храбрость совершить какой-нибудь блистательный подвиг, но не имел того хладнокровного гения, который способен начертать план войны. Это был отличный командир мушкетерского полка, но не главнокомандующий армией. Увы! Надобно было довольствоваться тем, что имели.
С другой стороны, и австрийская армия, с которой Франция должна была соотносить свои движения, и русская армия, выступившая в поход, чтоб соединиться с французами, не имели генералов с высшими военными способностями, которым можно бы было поручить предводительство в этой войне. Принц Евгений уже не существовал, а генерала Пикколомини заменил счастливый воин фельдмаршал Даун.
Впрочем, и вся австрийская армия не находилась в блестящем состоянии, хотя и приобрела большую славу в войне против турок; лучшую часть ее составляли венгерские гренадеры, богемская пехота, кроатские наездники, гусары и пандуры, – одним словом, что не было собственно австрийское.
Русские вышли на помощь своим союзникам в числе восьмидесяти тысяч человек под предводительством фельдмаршала графа Апраксина, который сделал первый свой поход против турок под начальством фельдмаршала Миниха.
«Русское войско, преобразованное Петром I, – говорит в своих „Записках“ Нейлье, – отличается своей военной дисциплиной; без приказания своего начальника оно не двинется ни вперед, ни назад; его можно истребить, но победить его невозможно. Наполеон говаривал: „Русского солдата не довольно убить; его надобно еще толкнуть, чтоб он упал“».
Что касается Саксонии, то она, как мы уже сказали, имела тридцать пять тысяч войска, но эти тридцать пять тысяч человек в самом начале войны, как мы видели, очутились в засаде, были рассеяны и обезоружены. Итак, авангард союзников исчез, предоставив Фридриху все места по течению Эльбы, где он мог действовать как ему было угодно, и важнейшие стратегические пункты – Пирну, Дрезден и Лейпциг.
Швеция, со своей стороны, издала манифест, в котором объявила, что в качестве государства, гарантировавшего Вестфальский договор, она твердо решилась ввести свои войска во владения прусского короля и в часть Померании, в отмщение за нарушение постановлений Австрийкой империи и дабы принудить Фридриха дать требуемое удовлетворение.
Вследствие этого, получив два миллиона субсидий, шведский король поставил на ногу тридцать тысяч человек, которым назначено было действовать в Померании; это было старое и превосходное войско, в котором предания о Густаве-Адольфе и Карле XII не были еще забыты.
Таким образом, Фридрих видел, что против него и против его восьмидесятитысячного корпуса шли сто восемьдесят тысяч французов, разделившись на три армии: Ганноверскую, шедшую прямо на английские владения на твердой земле; Вестфальскую, грозившую Пруссии с ее фланга, и Силезскую, долженствовавшую вместе с австрийцами действовать против Силезии и Саксонии; восемьдесят тысяч русских, которые должны были напасть на него с севера и во фланг; сто сорок тысяч австрийцев и тридцать тысяч шведов, то есть четыреста тридцать тысяч человек.
Но все до того еще знали наперед, что Фридрих со своим гением и своим войском, так хорошо приученным к тактике, может не только сопротивляться своим врагам, но и победить их, что Вольтер в октябре 1757 года написал к нему следующее письмо, которое обнаруживало, правда, что он был, во-первых, довольно плохой француз и, во-вторых, что он был хороший пророк; вот это письмо:
«Ваше величество! Я был принят вами с величайшей благосклонностью, я был вам совершенно предан, и сердце мое будет всегда принадлежать вам. Старость сохранила во мне всю живость ко всему тому, что до вас касается, уменьшив ее ко всему прочему. Я мало что смыслю в делах; но я вижу, что, обладая силой Карла XII и умом гораздо высшим, нежели у него, у вас врагов, с которыми вам надобно сражаться, больше, нежели сколько было их у него, когда он возвратился в Штральзунд. Достоверно то, что вы заслужите в потомстве больше славы, нежели он, потому что вы одержали столько побед над неприятелями, которые искуснее в войне бывших его неприятелей; потому что вы доставили своим подданным все блага, которых он не доставил своим, одушевляя искусства, основывая колонии, украшая их города. Я не говорю уже о других талантах, столь же высоких, сколь и редких, которые одни могли бы доставить вам бессмертное имя. Величайшие ваши враги не в состоянии отнять у вас ни одного из этих достоинств; и так слава ваша неотъемлема».
Правда, что Фридрих имел своим союзником того страшного герцога Кумберландского, который, проиграв сражение при Фонтенуа, пошел подобно Антею восстанавливать свои силы «чрез прикосновение к родной земле». Мы видели, что там он сокрушил, как стеклянный сосуд, судьбу Стюартов; потом, когда претендент удалился, он разгромил Шотландию, и притом таким жестоким образом, что возвратился на материк с прозвищем Мясник (Boucher).
Армия его состояла из пятнадцати или двадцати тысяч ганноверцев и гессенцев.
Как видно, ни Неаполь, ни Испания не вмешивались в это дело; Неаполю и Испании нечего было делать в этой ссоре Франции с Англией за морские владения. Но за исключением этих двух государств, половина мира была объята пламенем, потому что сражения происходили уже на реке Св. Лаврентия, в Мексиканском заливе, на острове Мадагаскар, в Индии и Сенегале, и меч войны долженствовал скоро перенестись на берега Эльбы, Рейна и Мааса.
Военные действия начались 6 апреля 1757 года; принц Субиз послал отряд австрийских войск завладеть Клевским княжеством.
8 апреля другой отряд овладел Везелем; в восемь дней было занято все Клевское и Гельдернское княжества, за исключением города Гельдерна. Осажденный Гельдерн сдался через несколько дней, не сделав даже выстрела, и 23 августа прусские войска, защищавшие это герцогство, отступили сперва в Липштадт, но принуждены были оттуда ретироваться, а потом в Бильфельд, чтоб соединиться с ганноверскими и гессенскими войсками, находившимися под командой герцога Кумберландского.
Между тем в Везель прибыл маршал д'Естре и принял командование армией.
Первые действия маршала были обращены на герцога Кумберландского, стоявшего лагерем в Бильфельде; своими маршами и контрмаршами он беспокоил его так, что герцог, дабы не быть окруженным с тыла, перешел за Везер для защиты курфюршества Ганноверского и принужден был принять сражение у Гастембека, которое заставило его отдать французам город, курфюршество Ганноверское и брауншвейгские владения.
28 июля маршал д'Естре взял город Гамельн, в котором нашел шестьдесят три орудия; здесь присоединилась к нему Вестфальская армия, предводительствуемая герцогом Ришелье, который, как самый старший маршал, принял командование над обоими корпусами.
Ришелье нашел войско герцога Кумберландского в полном отступлении. Он дал немного отдохнуть своим войскам, потом пустился вслед за английским генералом, загнал его в Верденское герцогство, вступил в Верден 28 августа, гнал ганноверцев и гессенцев, продолжавших отступать пред ним, овладел Бременем, принудил неприятеля отступить к Штаду и загнал его к морю.
Тут, когда герцог Ришелье мог все потопить – и английского принца, и ганноверские войска, и гессенских солдат, когда двадцать пять тысяч человек могли исчезнуть в волнах Океана, он 10 сентября подписывает Клостерсевенский договор, по которому за поручительством его величества датского короля английский принц обязывается распустить свои вспомогательные войска; перейти за Эльбу с частью своего войска, которого не можно будет поместить в городе Штаде и его окрестностях; запретить гарнизону этого города предпринимать какие бы то ни было враждебные действия и, наконец, оставить до заключения мира в руках французских войск города Бремен и Верден.
О таких делах история медлит произнести суд свой; но народ, который не любит откладывать произнесения своего приговора, проименовал павильон, выстроенный герцогом Ришелье на углу бульвара и улицы Шуазель, на который герцог издержал два миллиона франков, павильоном Ганноверским.
Как бы то ни было, этот договор (предполагая, что он будет выполнен) делал Францию независимой обладательницей всех владений английского короля в Германии, равно как и владений его союзников, и давал ей возможность подать новую помощь курфюрсту Саксонскому и императрице, открывая последней в то же время дорогу для внесения войны в Бранденбургское герцогство.
И потому, несмотря на победу, одержанную у Праги 6 мая над австрийцами, которыми командовали принц Карл Лотарингский и фельдмаршал Даун, прусский король понимал затруднительность положения, в котором находился, и вот что писал он английскому королю:
«Государь, недавно я узнал, что вы намерены заключить договор о нейтралитете Ганноверского курфюршества; неужели, ваше величество, у вас так мало твердости и постоянства, что несколько военных неудач могли привести вас в уныние? Неужели дела наши так плохи, что невозможно уже их и поправить?
Подумайте, государь, о том, что вы намерены делать, и о том, на что вы заставили меня решиться. Вы причина несчастий, готовых на меня обрушиться. Я бы никогда не отказался от союза с Францией без тех прекрасных обещаний, которые вы мне сделали. Я не раскаиваюсь в том, что заключил договор с вашим величеством; но не оставляйте же меня на произвол моих врагов.., после того, как поднялись против меня все силы Европы! Я полагаю, что вы, ваше величество, вспомните о своих обещаниях, которые были повторены еще 26 прошедшего месяца, и не заключите ни одного договора, в который бы не был включен и я».
И действительно, положение Фридриха было чрезвычайно опасно. Выиграв сражение при Праге 6 мая, он 18 июня проиграл сражение при Козелице, вследствие чего принужден был снять осаду Праги. Принц Карл Лотарингский тотчас воспользовался случаем и сделал вылазку на прусский арьергард, причем было убито в нем две тысячи человек. Кроме того, по всей дороге Фридриха беспокоили австрийские гусары, эти наездники, всегда готовые нагрянуть на отступающего неприятеля! Наконец, принц Карл и фельдмаршал Даун, соединившись, принудили его в два месяца очистить Богемию; между тем русская армия, взяв 5 июля город Мемель, вступала в герцогскую Пруссию, армия принца Субиза шла на Саксонию, а шведы готовились напасть на Померанию. Итак, поражение герцога Кумберландского лишило Фридриха последней надежды; поэтому в то же время, как он писал к английскому королю, он писал и к герцогу Ришелье:
«Я понимаю, г. герцог, что занимаемый вами пост назначен вам не для того, чтоб вести переговоры. Но я совершенно убежден, что племянник великого кардинала Ришелье столь же способен заключать договоры, как и выигрывать сражения. Я обращаюсь к вам из уважения, которое вы внушаете даже тем, которые не знают вас лично. Дело идет, милостивый государь, о безделице – заключить мир, если на то будут согласны. Я не знаю, какие вам даны инструкции, но, предполагая, что король ваш, будучи уверен в быстроте ваших успехов, дал вам право заботиться об умирении Германии, я посылаю вам г. Дельшеле, к которому вы можете иметь полное доверие. Тот, кому в Генуе воздвигли статуи; тот, кто покорил остров Минорку, несмотря на непреодолимые препятствия; тот, кто готов уже овладеть Нижней Саксонией, не может ничего сделать достославнее, как только позаботиться доставить мир Европе. Без всякого сомнения, это будет прекраснейшим из ваших лавров.
Итак, постарайтесь же водворить тишину и спокойствие, милостивый государь, с той деятельностью, с какой вы совершаете столь быстрые успехи! Будьте уверены, что никто не будет вам за это более признателен, г. герцог, как верный друг ваш Фридрих».
Герцог Ришелье немедленно отвечал на это письмо:
«Ваше величество, хотя вы во всех отношениях выше других, но, может быть, я бы много выиграл, поведя с вами переговоры скорее о мире, нежели сражаясь с таким героем, как вы, Государь. Притом я думаю, что я оказал бы Государю моему услугу, которую бы он предпочел моим победам, если бы мог способствовать к заключению всеобщего мира; но уверяю вас, ваше величество, что я не имею ни инструкции, ни понятий о средствах этого достигнуть. Я пошлю курьера с уведомлением о предложении, которое вы, ваше величество, благоволили мне сделать, и буду иметь честь прислать вам ответ на то соглашение, какое сделал я с г. Дельшеле по этому предмету.
Я чувствую, как мне и следует, всю цену лестных о себе отзывов Государя, который служит предметом удивления Европы и который, смею сказать, еще более служит предметом моего собственного удивления; мне бы, по крайней мере, очень хотелось быть в состоянии заслужить его благосклонность, оказав ему услугу в великом деле, которого он, кажется, желает и которому, по его мнению, я могу содействовать.
Пользуюсь случаем представить вашему величеству доказательство глубокого почтения, с которым.., и пр.
Ришелье».
Однако же все это нимало не успокаивало Фридриха. Английский король ему ничего не отвечал, ответ же герцога Ришелье был уклончив. Прежде нежели инструкция, ожидаемая герцогом, придет к нему из Версаля, круг, в котором сжат Фридрих, может быть, уменьшится до такой степени, что раздавит его. Поэтому, как Ганнибалу при Заме, как Катону в Утике, как Бруту в Филиппах, ему вошла в голову мысль о самоубийстве. Подобно Гамлету, он рассуждает о смерти и жизни.., и в этом печальном разговоре Вольтер играет у него роль Горацио.
Вольтер ему отвечает:
«Ваше величество, вы хотите лишить себя жизни! Я не говорю вам об ужасе и горести, которые возбуждает во мне это намерение. Умоляю вас, предположите по крайней мере, что с высоты величия, на которой находитесь, вы почти не можете видеть, каково мнение о вас людей и каков дух времени. Как король вы об этом ни от кого не услышите; как философ и как великий человек вы видите только примеры великих людей древности. Вы любите славу, и вы поставляете ее теперь в том, чтоб умереть таким способом!., славу, какую другие люди редко избирают и какая никому из государей Европы никогда не приходила в голову со времени падения Римской империи! Я прибавлю, ибо теперь пора все высказать, что никто не будет смотреть на вас как на мученика за свободу. Надобно отдавать себе справедливость, Государь, вы знаете, в скольких дворах смотрят на вступление ваше в Саксонию как на нарушение народного права. Что же скажут при этих дворах? Что вы отметили сами себе за это вторжение. То, что я представляю вашему величеству, есть чистая истина. Тот, кого я называю северным Соломоном, скажет об этом более в глубине своего сердца. Человек, который не больше как король, может считать себя весьма несчастливым, если потеряет свое государство; но философ может обойтись без государства. Притом, не вмешиваясь нисколько в политику, я не могу поверить, чтоб у вас не осталось довольно еще владений для того, чтобы быть значительным владетелем. Стоило ли бы быть философом, если бы вы не умели жить частным человеком или если бы, будучи государем, вы не умели перенести несчастия?
Примите, Государь, уверение, и проч.
Вольтер».
Вот те доказательства, которыми Вольтер отклонял Фридриха от мысли о самоубийстве; но Фридриха в особенности убедили оставить эту пагубную мысль неудачно произведенные принцем Субизом маневры.
Мы сказали, что Фридрих, вследствие хорошо рассчитанных движений союзных войск, находился в центре большого круга, который все постепенно суживался, как в тех индийских облавах, в которых царя зверей стесняют все более и более, и наступает наконец минута, в которую ему не остается другого средства, как только искать выхода в том месте, которое слабее защищено слонами и охотниками. Фридрих оглядывается вокруг себя, рассчитывает, что место, где стоит принц Субиз с союзниками, находящимися под его же командой, есть самое удобное; что там находятся солдаты из всех провинций германских, виртембергцы, баварцы, баденцы; что французские солдаты не доверяют своим союзникам; что союзники ненавидят французов, что принц Субиз и принц Гильдбургаузенский завидуют друг другу; что хотя там шестьдесят тысяч человек, но разных наций, а у него тридцать пять тысяч, но единодушных и неустрашимых воинов. Фридрих решается действовать: он уже проложил себе дорогу сквозь ряды французов, виртембергцев, баденцев и баварцев, напав на корпус принца Субиза и на корпус принца Саксен-Гильдбургаузенского; это сражение известно под именем Росбахского сражения и, подобно Мальплакетскому, Рамилийскому и Гохштедтскому, считается в числе самых неудачных для Франции.
Двор веселился, когда было получено известие об этом росбахском поражении; супруга дофина только что разрешилась в это время сыном, названным графом д'Артуа.
Если принц Субиз делал ошибки как плохой генерал, зато он лично вел себя как храбрый солдат. Оставшись последним на поле сражения, он три раза бросался еще на неприятеля со шпагой в руке; наконец, не видя вокруг себя больше никого, кроме двух швейцарских полков, построившихся в каре, он старался, но напрасно, сохранить порядок отступления, которое чрез бегство германцев вскоре переменилось в полное поражение.
С этого времени прусский король не говорил уже более ни герцогу Ришелье о мире, ни Вольтеру о самоубийстве.
Притом к нему пришла неожиданная помощь. Хотя король Георг не отвечал ему на письмо, но он не согласился утвердить Клостер-Севенский договор, заключенный между герцогом Ришелье и герцогом Кумберландским. Ганноверцы, несмотря на то что по одной статье договора они должны были оставаться в бездействии до заключения мира, взялись за оружие и выступили в поход: чрез это самое у герцога Брауншвейгского составилась отличная армия.
Тогда-то Ришелье увидел сделанную им ошибку и написал к германскому принцу:
«Ваше высочество! Хотя уже несколько дней я замечаю движения ганноверских войск и вижу, что они образовали из себя целые корпуса, но я никак не мог себе вообразить, чтоб целью этих движений было нарушить договор о нейтралитете, заключенный 8 и 10 сентября между его королевским высочеством, герцогом Кумберландским и мною. Известия, беспрестанно доходящие до меня со всех сторон, о злых намерениях ганноверцев раскрыли наконец мне глаза, и теперь можно ясно видеть, что составлен план уничтожить договор, который должен быть свят и нерушим. Если вы, ваше высочество, совершите какое-нибудь враждебное дело, то я доведу дела свои до последней крайности, считая себя вправе действовать таким образом по законам войны: я превращу в пепел все дворцы, королевские дома и сады; я разорю города и деревни, не пощажу и самых малых хижин, одним словом, страна эта испытает все ужасы войны! Я советую вам, ваше королевское высочество, об этом подумать и не заставлять меня прибегать к мщению, столь несообразному с человеколюбием французского народа и с личным моим характером».
Так как нам невозможно следить за всеми подробностями сухопутной и морской войны, то мы покажем только числа и результаты главных сражений, данных на суше и на море и составляющих эпизоды борьбы, кончившейся трактатом, заключенным в Париже между королем французским, королем испанским и королем английским 10 февраля 1763 года, за которым последовал трактат между императрицей австрийской и прусским королем, заключенный в Губертсбурге, в Саксонии, 15 февраля того же года.
1757. Сражение при Лиссе или Ленсхене, в котором Фридрих разбил союзников, вдвое его превосходящих; он убил у них и ранил всего тридцать тысяч человек и вследствие этой победы взял Бреславль и восемнадцать тысяч человек гарнизона, находившегося в этом городе.
1758. Сражение при Цорндорфе, в котором Фридрих потерял десять тысяч человек, но не меньшая потеря была и со стороны русских.
1758. Сражение при Гохкирхене, в котором Даун, в свою очередь, разбил Фридриха, убил у него десять тысяч человек и взял у него сто пушек.
1759. Битва при Кунерсдорфе, в которой пруссаки начали тем, что взяли сто пушек, а кончили тем, что потеряли всю свою артиллерию. Каждая сторона потеряла в ней двадцать тысяч человек и хвасталась, что выиграла сражение.
1759. Битва при Максене, в которой Даун принудил восемнадцать тысяч пруссаков положить оружие.
1760. Битва при Лигнице, образец военной тактики и стратегии, в которой Фридрих, будучи окружен четырьмя армиями, бросается на одну из них, разбивает ее и освобождается из засады.
1760. Битва при Торгау, последняя, в которой Фридрих командовал лично. Даун потерял в ней двадцать тысяч человек.
1762. Битва при Фрейберге, выигранная принцем Генрихом Прусским, которой и оканчивается кампания 1762 года.
11 марта 1756 года генерал Дюшаффо с «Атлантом» о 34 орудиях овладел «Уорвиком», английским кораблем о 64 орудиях. Главнокомандующий д'Обиньи оставался зрителем этого сражения с кораблем о 56 орудиях, не желая отнять славы у храброго Дюшаффо.
27 марта 1756 года французы взяли укрепление Бюлль, в котором англичане собрали значительные запасы провианта.
13 апреля французская эскадра под начальством генерала Боссье в том же 1756 году отправилась в Канаду; с нею прибыл туда и генерал Монкальм, который должен был принять начальство над войсками.
17 апреля 1756 года «Аквилон» о 40 орудиях и «Ла Фидель» о 24-х на высоте Рошфора приводят английский корабль о 56 и фрегат о 30 орудиях в невозможность продолжать сражение.
20 июня 1756 года туземные жители восстают против англичан и выгоняют их из укрепления Вильгельм в Коликотте и из всех мест, которыми они владели на Бенгальском берегу; ущерб, причиненный англичанам, простирался до пятидесяти миллионов.
12 июля 1756 года английская эскадра овладела на высоте Луисбурга французским кораблем «Арк-ан-Сьель».
14 августа 1756 года генерал Монкальм овладел укреплениями Осьего, Онтарио и Георгий; потеря англичан состояла из тысячи шестисот пленных, семи военных кораблей, двух транспортных судов, ста пятидесяти орудий, огромного количества военных снарядов и жизненных припасов. Этим счастливым успехом французы были в особенности обязаны храбрости генерала Риго де Водрейля, который, перейдя со своими канадцами вплавь речку Шуаган, занял сообщение укреплений Георгий и Осьего. В корпусе Монкальма в продолжение всей этой экспедиции выбыло из строя всего только шесть человек.
Через два дня после этого г. де Вильяр, брат де Жюмонвиля, убиение которого было причиной этой кровопролитной войны, убил у англичан на поле битвы четыреста человек и восемьдесят взял в плен.
19 января 1757 года адмирал Бинг, который был послан на помощь Минорке и который, как мы видели, не имел успеха в своем поручении, был осужден на смерть и казнен.
11 февраля 1757 года г. де Керсен разрушил множество английских учреждений на африканском берегу.
21 мая 1757 года г. де Водрейль сжег английские магазины на озере Сен-Сакреман и истребил четыре английские бригантины о десяти пушках, две галеры и триста пятьдесят транспортных судов.
10 мая 1757 года прибыл в Канаду генерал Дюбуа де ла Мотт с пятьюстами человек войска; он снабдил провиантом Квебек и Луисбург.
9 августа 1757 года Монкальм взял укрепление Виллиам-Генрих, в котором находилось две тысячи пятьсот человек гарнизона.
21 октября 1757 года г. де Керсен одержал победу в Сан-Доминго над пятью кораблями и сорока английскими корсарами и препроводил во Францию купеческий флот, который сии последние хотели было захватить.
11 февраля 1758 года Дюкен, начальник эскадры, завязал жаркое дело с английской эскадрой, состоявшей из шестнадцати кораблей и пяти фрегатов, но был взят в плен.
С 1 мая по 4 июня 1758 года Лалли, генерал-лейтенант в Индии, овладел укреплениями Гонделур, Сен-Давид и Девикотта.
5 июля 1758 года Монкальм, укрепившись с шестью тысячами французов в Тикондераго, разбил восемнадцать тысяч англичан; причем у них убито четыре тысячи человек и генерал Гов.
1 сентября 1758 года англичане сделали высадку на берега Бретани. Герцог д'Егильон принудил их сесть обратно на суда и взял семьсот человек в плен.
16 января 1759 года англичане напали было на о. Мартинику, но были прогнаны.
17 августа 1759 года происходило сражение при Лаго; четырнадцать английских кораблей действовали против семи французских: «Центавр», «Темерер» и «Ла Модест» были взяты в плен, а «Океан» и «Редутабль» сожжены.
10 сентября г. д'Аше разбил английскую эскадру адмирала Пококка и снабдил провиантом Пондишери. Тысяча сто человек полка Лалли разбили тысячу семьсот англичан и четыре тысячи туземцев, взяли четыре орудия и два артиллерийских фургона.
17 февраля 1760 года капитан Тюро, французский корсар, сделал высадку в Ирландии, взял Каррик и наложил на него контрибуцию. Но отряд его был потом разбит, и он сам был убит на возвратном пути своей экспедиции.
17 сентября 1760 года, через год и два дня после смерти генерала Монкальма, город Монреаль и вся Канада сдались англичанам.
10 февраля 1761 года англичане отняли у Франции Маге на Малабарском берегу; потом 7 июня Бель-Иль в море.
3 ноября 1762 года военные действия прекратились, и предварительные статьи мира между Францией, Англией, Испанией и Португалией были подписаны в Фонтенбло.
Это был мир, постыдный для Франции; по этому миру она уступала Англии и утвердила за ней Акадию, Канаду, остров Кан-Бретон и все другие острова и берега в заливе и самой реке Св. Лаврентия; сто пятьдесят пунктов одним росчерком пера перешли во владение Англии!
Взамен этого Англия уступила Франции острова Св. Петра и острова Микелонские. Миссисипи сделалась границей владений обеих наций в Америке, исключая город Новый Орлеан.
Кроме того, английский король отдал французскому королю острова Бель-Иль, Мартинику, Гваделупу, Мари-Галант и Дезираду в том состоянии, в каком эти острова находились до завоевания.
Франция, со своей стороны, уступила Англии остров Гренаду и все Гренадинские острова.
Острова нейтральные, как-то: Сен-Винсент, Доминик и Табаго – остались за Англией. Остров Св. Люции и остров Горея отданы Франции, которая уступила Великобритании и утвердила за нею реку Сенегал с укреплениями и конторами Луи, Подор и Галам.
В Восточной Индии Англия возвратила Франции все укрепления и конторы, которыми она владела в 1759 году. Взамен этого Франция возвратила приобретения, сделанные ею с этого времени.
Остров Минорка и укрепление Св. Филипп были возвращены Великобритании.
Франция возвратила все земли, принадлежавшие Ганноверскому курфюршеству и другим принцам империи. Англия возвратила Испании остров Кубу, вместе с Гаванской колонией.
Наконец, испанцы уступили англичанам Флориду, укрепление Св. Августин и Пенсакольский залив.
Со времени этого трактата начинается упадок французских колоний и распространение колоний английских. Со времени заключения Парижского договора Англия не переставала стремиться к преобладанию на море; каждая война, предпринимаемая Сент-Джемским кабинетом, стоила ему тысячи миллионов, но зато доставляла ему какую-нибудь гавань, остров или землю; так что чрез сто лет этот огромный морской паук укрепил свою паутину во всех пяти частях света.
Таким образом, союз Франции с Марией-Терезией, вовлекший ее в Канадскую войну, повредил ей не только в настоящем, но и в будущем.
В продолжение этой войны издержали денег:
Австрия – триста миллионов,
Франция – семьсот миллионов,
Англия – шестьсот миллионов,
Пруссия – четыреста миллионов,
Россия – триста пятьдесят миллионов,
Саксония – восемнадцать миллионов,
Всего две тысячи шестьсот миллионов.
Потеряли людей:
Франция – двести пятьдесят тысяч,
Пруссия – двести тысяч,
Австрия – сто пятьдесят тысяч,
Россия – сто двадцать тысяч,
Англия – шестьдесят тысяч,
Германский союз – тридцать тысяч.
Война 1741 года, продолжавшаяся девять лет и возникшая из-за того, что Фридрих хотел отнять у австрийской императрицы Марии-Терезии Силезию, стоила вдвое больше денег и погубила вдвое больше людей.
Таким образом, Италия, Германия, Нидерланды, Канада, Индия – словом, Европа, Америка, Азия резались в продолжение шестнадцати лет потому только, что в Германии был человек по имени Фридрих, которому хотелось завладеть Силезией, и женщина по имени Мария-Терезия, которой не хотелось ему уступить ее; потому только, что во Франции был слабый король, допустивший вовлечь себя в их ссору; наконец, потому только, что у этого короля была фаворитка, маркиза Помпадур, которая, по согласию с австрийской императрицей, называвшей ее своей кузиной, обещала кардинальскую шапку одному аббату, по имени Берни, и герцогство с достоинством пэра одному человеку, по имени граф Стенвиль.
Посмотрим теперь, что происходило во Франции в продолжение этой войны, за которой глаза наши следили по трем частям света.
Аббат Берни, который из будуара маркизы Помпадур вел переговоры и заключил с австрийским министерством договор 1 мая 1756 года, был назначен в Вену посланником 11 января следующего года для того, чтоб скрепить этот договор своей подписью; потом, когда все было кончено, возвратился в Париж, был принят в совет 2 января 1757 года и сделан министром иностранных дел в июне месяце того же года Договор 1756 года был причиной этого к нему благоволения, кардинальская шапка долженствовала служить за него наградой, и для таких двух католических держав, каковы Франция и Австрия, нетрудно было получить назначение в кардинальское достоинство Кроме того, аббат Берни, хотя и враг иезуитов и отчасти философ, принимал участие в возведении в папское достоинство венецианца Беццонико, который сделался папой под именем Климента XIII.
Сделавшись министром иностранных дел в июне 1757 года, аббат был назначен командором ордена Св. Духа 2 февраля 1758 года, а в конце того же года получил кардинальскую шапку Чтоб поддержать все эти новые достоинства и титул графа, который пожаловал ему король, надобно было обогатить нового кардинала. Вследствие чего король назначил ему пенсион из собственной казны, помещение в Лувре и место в благородном Лионском капитуле, к этому прибавил аббатство Сент-Арнульдское в 1755 году, аббатство Сен-Медарское в Суассоне в 1756 году, приорство Ла-Шарите в 1757 году и, наконец, аббатство Труафонтенское в 1758 году Но, сделавшись графом, министром, кардиналом, богатым человеком, аббат стал замечать, что союз с Австрией был делом пагубным и что эта Семилетняя война, бывшая его следствием, была не только разорительна для Франции, но и вредна для его собственной популярности, итак, он начал было вести переговоры о мире, хотя бы для заключения его пришлось даже нарушить союз с Австриейю Но этого совсем не хотела маркиза Помпадур, и потому с того времени, как она в кардинале не видела более своего поверенного, она смотрела на него как на человека, которого надобно было свергнуть с высоты его величияю В это время французским посланником в Вене был граф Стенвиль-Шуазель, сын графа Степвиля, посла великого герцога Тосканскогою Он прежде служил в армии под начальством Ноайля, где исполнял должность генерал-лейтенанта инфантерии. Этот человек имел некрасивое, но зато умное лицо, был чрезвычайно горд и по характеру чрезвычайно дерзок, для того чтоб поддерживать эту гордость. Он нестрого соблюдал те правила, которые политика и дипломатия относят к числу обыкновенных добродетелей, и, по-видимому, больше любил внушать к себе страх, нежели уважение.
Аббат Берни обратился к нему, чтобы достигнуть миролюбивой цели, которой он заменил свою прежнюю политику.
Шуазель не колебался, чью принять сторону – кардинала Берни или маркизы Помпадур, с которой он находился в прямой переписке; он сообщил депеши кардинала Берни императрице Марии-Терезии, представляя ей министра иностранных дел человеком опасным и впавшим в уныние, следовательно, человеком, которого надобно было согнать с его места. Мария-Терезия, найдя в Шуазеле такого доброго австрийца, не колебалась обещать ему министерство кардинала Берни, увольнение которого было уже решено в Вене, прежде даже, нежели Людовик XV догадался, что кредит его министра подорван.
Кардинал скоро заметил, что против него затевается, он понял, как человек дальновидный, что ему невозможно было бороться против маркизы Помпадур, Марии-Терезии и Стенвиль-Шуазеля; вследствие чего он подал прошение об увольнении в пользу сего последнего. Прошение это было принято; Шуазель был вызван из Вены и сделан герцогом, как аббат Берни был сделан кардиналом. Это заставило Фридриха сказать: «Аббата Берни сделали кардиналом за то, что он сделал ошибку, и отняли у него министерство за то, что он хотел ее поправить».
Но этого было не довольно, потому что кардинал остался в совете и продолжал настаивать на заключении мира, как единственного средства, могущего извлечь Францию из того положения, в котором она находилась; почему Мария-Терезия продолжала жаловаться на него. Герцог Шуазель и маркиза Помпадур приготовили приказ о его изгнании, положили его пред глазами короля, и король подписал его.
Освободившись от Берни, герцог Шуазель, будучи уже министром, или почти министром, сделался пэром; он уплачивал свои долги, богател, выдвигал вперед свою фамилию и обнадеживал маркизу Помпадур в приобретении княжества Невшательского, на которое она не переставала обращать свои взоры и в котором одном только она видела для себя верное убежище против вражды дофина в случае смерти короля. Бедная женщина! Имея тридцать восемь или тридцать девять лет, она и не думала, что прежде него сойдет в могилу! В XVIII веке любовницам королей суждено было умирать в молодости!
Когда кардинал Берни был удален, то Шуазель, как лотарингец по происхождению и в особенности по характеру, как сын отца, который был посланником при австрийском императоре и который в этом качестве получал пенсион от Австрии, остался вполне австрийцем при французском дворе.
Достигнув власти, Шуазель понимал, что ему надобно было принять или сторону иезуитов, или строну парламента, как прежде он должен был принять сторону маркизы Помпадур или сторону дофина.
Что касается фаворитки и дофина, то Шуазель принял сторону фаворитки.
Чтобы быть последовательным, ему надобно было принять сторону парламента против иезуитов.
Объяснение того, почему он должен был поступить таким образом, и того, как Помпадур была доведена до того, что считала орден иезуитов своим врагом и, следовательно, вела с ним войну, послужит нам новым доказательством, что иногда великие события бывают следствием маловажных причин.
В 1745 году Помпадур была представлена ко двору; сделавшись маркизой, она захотела в 1746 году быть и статс-дамой королевы.
Легко понять, как было трудно, чтоб королева на это согласилась; однако же она была так добра, так угождала прихотям своего короля-супруга, что герцогиня Люинь согласилась взять на себя труд повергнуть к стопам королевы просьбу госпожи де Помпадур.
Королева отвечала, что все места статс-дам были заняты или обещаны уже другим.
– В так 6м случае, – настаивала Помпадур, – доложите ее величеству, что я почла бы для себя за величайшую честь быть сверхштатной.
Герцогиня Люинь пошла представить королеве эту новую просьбу, потом опять возвратилась к фаворитке.
– Ну, что вы мне скажете, герцогиня? – снова спросила Помпадур.
– Что? – отвечала Люинь. – Ел величество желает сохранить в своем доме принятое издавна правило.
– Какое же это правило? – спросила Помпадур.
– То, чтобы статс-дамы королевского двора ходили почаще к исповеди и чтобы все они, по крайней мере раз в год, говели, это правило наблюдается также в доме ее высочества дофины.
– Но, – возразила маркиза Помпадур, – ведь я теперь говею.
– Королева этому очень верит, – отвечала герцогиня Люинь, – но так как публика в этом не уверена, то надобно, чтоб и публика верила этому так же, как и королева; тогда королева охотно бы дала свое согласие.
Маркиза Помпадур сделал, однако, большую ошибку. Хотя она подробно знала дело между отцом Перюссо и герцогиней Шатору, однако же она обратилась к иезуитам, чтобы получить исповедь и причастие.
Исповедь маркизы Помпадур для ордена иезуитов была важным делом; поэтому между добрыми отцами произошло разногласие, они разделились на две партии.
Снисходительная сторона полагала, что маркизу Помпадур надобно исповедать и причастить просто, без всяких условий.
Но другая сторона истинных иезуитов, не любившая маркизу Помпадур, порицавшая ее правила жизни, не любившая ее философов, не любившая аббата Берни, решила отказать ей в отпущении грехов, пока она будет оставаться при дворе и у короля.
Вследствие чего иезуиты, приняв сторону последних, отказали маркизе Помпадур в исповеди и в причастии.
Отсюда-то произошла к ордену иезуитов ненависть фаворитки, которая, видя в 1755 году, что могущество ее совершенно упрочено, с этого времени решила вместе с аббатом Берни изгнать из Франции этот орден.
Почти в то же время, как было принято это намерение, иезуиты, имевшие везде шпионов, узнали о нем; один переписчик, которого совсем не подозревали в шпионстве, уведомил ректора дома св. Антония в Париже обо всем, что он узнал по этому предмету.
Между тем, была ли или не была маркиза Помпадур у исповеди, королева принуждена была уступить, и по повелению Людовика XV Помпадур представлена была 8 февраля 1756 года в должность сверхштатной статс-дамы королевского двора.
Одним из условий этого представления было получить поцелуй от дофина.
Дофин, будучи принужден к тому своим отцом, поцеловал фаворитку, но, отвернувшись от нее после того, показал ей язык.
Одна добрая приятельница, увидя в зеркале эту гримасу дофина, донесла о том маркизе Помпадур, которая тотчас же пожаловалась королю на эту обиду, уверяя его, что дофин, не оказав уважения его любовнице, тем самым не оказал почтения ему самому.
Во время присутствия в совете король приказал дофину отправиться в Медон и там оставаться впредь до нового приказания. Королева и министры пробовали примирить с ним короля, но король был непреклонен.
Известие об этом изгнании и причине, побудившей к нему короля, дошло до парламента. Парламент ожидал только случая, чтоб обнаружить свои неудовольствия, всегда пробуждавшие народ, как бы он ни был усыплен. Г. де Медон пошел к королю и сделал ему представления об изгнании принца, который принадлежал не столько ему, сколько государству, которого он в свое время сделается государем. Король согласился на возвращение своего сына, но с условием, чтобы он отперся от того, что показал язык маркизе Помпадур; дофин отперся, возвратился ко двору, но зато сделался злейшим врагом фаворитки.
Вот почему Шуазель, объявив себя за фаворитку, объявил себя против дофина и, приняв сторону парламента, сделался врагом иезуитов.
Что касается благорасположения дофина к иезуитам, то в этом не было никакого сомнения.
Король знал, что дофин с большой точностью исполнял всегда обязанности христианина, и, будучи сам в душе человеком религиозным, он очень был доволен тем, что сын его поступает таким образом.
Однажды королю донесли, что дофин часть ночи проводит обыкновенно, распростершись пред св. Распятием в одежде иезуита.
Король никак не хотел этому верить, но однажды, когда он возвращался к себе Около трех часов пополуночи, один из приближенных маркизы Помпадур предложил ему убедиться, если ему угодно, в этом ночном занятии дофина.
Король согласился, потому что все еще сомневался; его провели в отделение дофина, дверь которого была отворена для прохода короля, и, войдя в залу, он заметил в комнате своего сына человека, стоявшего на коленах пред Распятием в одежде иезуита.
Этот человек был обращен к королю спиной, и потому он не мог видеть его лица; но кто же другой, кроме дофина, мог быть в три часа ночи в комнате дофина?
Итак, король не мог уже не верить, что принц виновен в этой излишней набожности.
И действительно, в глазах короля, который возвращался в три часа ночи с какой-нибудь оргии, язык которого ощущал еще вкус вина, ноги которого чувствовали еще слабость, долженствовало быть преступлением то, что сын его, молодой принц лет двадцати пяти, молился и приносил покаяние.., но не за свои грехи, потому что его могли упрекать только в том, что он жил слишком свято, а за грехи своего отца!
Кроме того, мы сказали, что дофин был против союза с Австрией, что было новой побудительной причиной для Шуазеля объявить себя против него.
Однако герцог Шуазель понимал, что в борьбе своей с первым принцем королевского дома, с наследником короны, ему не довольно было иметь на своей стороне короля, императрицу Марию-Терезию, маркизу Помпадур и парламент; ему надобно еще было, чтоб вся его фамилия занимала значительные места; чтоб его родственники были в силе, для того чтоб предупреждать его о малейшей опасности, угрожающей его власти, подобно тому, как паука предупреждает малейшее дуновение ветра, заставляющее дрожать его паутину.
Он начал сообщать свои виды и объявлять свои сокровеннейшие планы своей сестре, большой интриганке, женщине чрезвычайно умой, хитрой и решительной.
Беатриса, графиня Шуазель-Стенвиль, была канониссой, как госпожа де Тансен, и уверяли, что она имела еще с госпожой де Тансен и то сходство, что любила своего брата любовью более нежели братской; впрочем, подобные обвинения часто встречаются в эпоху, которую мы описываем, и им надобно верить столько же, сколько злоречию придворных.
Графиня де Шуазель-Стенвиль была вызвана в Париж, где сначала старались, но без успеха, выдать ее замуж за принца Бофремона, который уклонился от этого брака. Через некоторое время после этих неудавшихся переговоров о брачном союзе она вышла замуж за герцога Граммона, согласившегося на этот союз вследствие обещания, данного ему Шуазелем, снять запрещение с его имений.
С этого времени герцогиня Граммон имела у себя значительный двор, что заставляло маркизу Помпадур не раз морщиться и дуть губы.
Когда герцог Шуазель сделался министром, а графиня Шуазель герцогиней Граммон, то все Шуазели, какие только были на свете, начали стекаться ко двору. Тогда, чтоб получить видное место при дворе, достаточно было называться Шуазелем и принадлежать какой-нибудь мужской их ветви.
Прежде всего герцог Шуазель, сделавшись пэром 10 декабря 1758 года, заменил себя в Венском посольстве графом Шуазелем.
В 1759 году Леопольд-Карл де Шуазель-Стенвиль сделан Альбийским архиепископом, в ожидании Камбрейского архиепископства, которое было ему обещано.
В 1760 году граф Шуазель, посланник в Вене, сделан камергером королевского двора, а одна дама де Шуазель – Ремиремонтской канониссой и игуменьей монастыря св. Петра в Меце.
Сделавшись камергером, граф Шуазель, посланник венский и генерал-лейтенант австрийский, оставляет свое посольство и вступает на службу в чине генерал-лейтенанта во французскую армию.
Спустя некоторое время герцог Шуазель дает сам себе Туреньское губернаторство, главное управление почт и соединяет министерство иностранных дел с министерством военным.
Тогда он делает де Шуазеля-Бопре генерал-майором, Шуазеля де ла Бом, служившего подпоручиком в шотландском войске – полковником драгунского полка имени графа д'Обинье, а графа Стенвиля – генерал-инспектором инфантерии.
Сделав эти распоряжения по духовной части, по дипломатии и по войску, герцог Шуазель делает свои распоряжения по министерствам. Граф Шуазель, бывший венский посланник, камергер и генерал-лейтенант армии, назначается полномочным министром на Аугсбургском конгрессе в мае 1761 года; 13 следующего октября он назначен министром иностранных дел; 14-го – главноуправляющим морским министерством и потом пэром Франции. Впоследствии он принял титул герцога Пралена, получил должность наместника Бретани, между тем как жена его получила табурет у королевы.
Госпожа де Шуазель-Бопре сделана игуменьей Глоссиндского монастыря; г. Клезиа, герцог Шуазель сделан кардиналом; г, де Шуазель-Бопре – генерал-лейтенантом; виконт Шуазель – пехотным бригадиром; г. де Шуазель де ла Бом – генерал-майором; наконец, барон Шуазель – посланником при Сардинском дворе.
Все Шуазели мужского и женского пола, которых мы здесь поименовали: посланники, министры, кардиналы, губернаторы провинций, бригадиры, генерал-лейтенанты, генерал-майоры – составляли, что называется, династию Шуазелей – династию, повинующуюся герцогу Шуазелю, своему главе, по одному его мановению, по одному его слову.
Один только Шуазель не был на его стороне; это Шуазель, которого называли Шуазель-Романе, потому что он был женат на дочери Романе, президента Государственного совета; он был дядькой при дофине, а жена его была некоторое время любовницей короля.
За такое непочтение этот Шуазель был посажен в Бастилию.
Герцог Шуазель, который не имел и четырех тысяч ливров годового дохода, когда был назначен министром, женился 14 декабря 1750 года на девице Крозат, внучке известного банкира этого имени, отец которого купил титул маркизов дю Шателя и Карамана; Крозат была, как при жизни мужа, так и после его смерти, ангелом добродетели. В то время, когда Шуазель старался поддержать всеми своими силами военную политику императрицы Марии-Терезии, неожиданное событие принудило сию последнюю заключить мир:
Российская императрица Елизавета умерла и оставила престол Петру III.
Петр III был личный друг Фридриха. Вступив на престол, Петр III отложился от коалиции и приказал войскам своим присоединиться к войскам Фридриха; против такого оборота дел держаться не было средства.
Вследствие сего и был заключен Парижский договор, столь пагубный для Франции, по которому Фридрих ничего не потерял из своих владений.
Когда Шуазели были пристроены к местам, Парижский договор подписан, Мария-Терезия получила, или почти получила, удовлетворение, то на досуге принялись за то великое дело, которое с давнего времени занимало маркизу Помпадур, герцога Шуазеля и философов.
Мы намерены говорить об изгнании иезуитов.
Маркиза Помпадур и герцог Шуазель ясно видели, что если по смерти короля, которому было уже пятьдесят три года, останется в живых дофин и что если будут продолжать господствовать иезуиты, то они погибли.
Напротив, уничтожив это общество, они не только приобрели бы расположение к себе народа, но и лишили бы будущего короля, сына или внука Людовика XV, одного из средств вредить им.
Философы были отъявленные враги иезуитов. Вольтер, хотя воспитанный иезуитом, д'Аламбер, Дидро и философ в короне – Фридрих, считавший нужным изгонять иезуитов из владений других королей, но никогда не изгонявший их из своих собственных, с давнего времени их преследовали.
Парламенты ненавидели их не менее, чем философы. Иезуиты, пользуясь своим влиянием, успевали всегда устранить от себя влияние парламента; они получали от королей, духовниками которых были, разрешение, чтоб дела их были судимы в Великом Совете, суде присяжных, в министерствах, но не в судилищах, подведомственных городскому начальству, что и было причиной ненависти к ним парламентов.
Народ, приписывавший этим монахам смерть Генриха IV, покушение на жизнь Людовика XV и отказ в погребении, огорчавший парижан в продолжение уже десяти лет, нимало не был расположен поддерживать иезуитов.
Приведению в исполнение плана изгнания иезуитов могли быть только два больших препятствия – одно со стороны Людовика XV, другое со стороны Римского двора, находившегося в полной власти иезуитов при папе Клименте XIII.
Что касается Людовика XV, то в нем ничего не было определенного ни за, ни против иезуитского ордена: инстинктивно он его боялся.
Ему начали напоминать, как вели себя в отношении к нему иезуиты во время его болезни в Меце. Людовик XV в это время был слаб до трусости, и он никогда не прощал иезуитам за эту свою трусость.
Сверх того, влияние иезуитов на дофина – влияние, удалявшее от него молодого принца и внушавшее ему постоянное презрение к фаворитке, – увеличило еще более чувство антипатии, которое он питал к ним в глубине своего сердца.
Итак, ясно видели, что оставалось только придумать еще одно средство, не для того чтоб окончательно склонить короля на свою сторону, но по крайней мере, чтоб он остался нейтральным.
С этой целью начали подстрекать философов к нападению на иезуитов, а между тем компиляторы собирали все, что могли, из убийственных теорий писателей и проповедников ордена.
Картина всех этих теорий, представившаяся глазам Людовика XV, ужаснула его; он, не желая или, может быть, не смея принять участие в этой великой борьбе, предоставил действовать в ней маркизе Помпадур и герцогу Шуазелю.
Буше, знаменитый янсенист того времени, адвокат Пино и Лепаж, начальник ордена храмовников, приближенный принца Конти, отъявленный враг иезуитов, издали в свет одни – памфлеты, а другие – некоторые важные факты, с намерением приготовить Францию к этой великой катастрофе.
Кроме того, Бертен и Беррье были агентами Шуазеля и маркизы Помпадур при Парижском и провинциальных парламентах.
Подготовив все таким образом, стали ожидать только случая, чтобы открыто напасть на иезуитский орден.
С давнего времени было известно, что иезуиты вели в Индии бесчестную торговлю, но кредит ордена был так велик, что он заглушал все просьбы и жалобы. Отец Лавалетт и отец Саси, иезуиты, признаны были банкротами на три миллиона 19 ноября 1759 года, но процесс на том и остановился.
Герцог Шуазель возобновил этот процесс и по приговору суда 8 мая 1761 года отдал в уплату долгов дома их, находившиеся во Франции, в казну и арестовал начальника иезуитов, имевших обязательства с отцами Лавалеттом и Саси.
Кредиторы подняли страшный ропот; тогда-то можно было видеть, сколько иезуитское общество имело врагов во Франции!
После нападения на торговлю иезуитов министр напал на их постановления.
Иезуитский орден был основан, как известно, Игнатием Лойолой, благородным испанцем, родившимся в 1491 году, который, будучи одержим тяжелой болезнью, дал в 1534 году обет, если Бог возвратит ему здоровье, отказаться от всех земных благ и трудиться на поприще обращения в христианскую веру неверных. Бог услышал его. Он выздоровел, положил в Париже основание своего ордена, отправился в Рим, уговорил в 1540 году папу Павла III утвердить этот орден и в 1541 году был избран его начальником.
С этого времени общество иезуитов начало быстро распространяться не только в Италии и во Франции, но и по всей Европе, в Индии, в Азии – во всем свете. Когда иезуиты утвердились во Франции, то им вверено было воспитание юношества. Будучи изгнаны из Франции в 1596 году, они снова были призваны в нее в 1603 году королем Генрихом IV; с этого времени они приобрели во Франции то влияние, которым, как мы видели, они пользовались при Людовике XIV, во время регентства и при Людовике XV.
Приказание, данное министром, рассмотреть постановления ордена сильно встревожило иезуитов. Так как постановления эти были составлены их начальниками, имевшими нужду в папах и королях для водворения и снабжения капиталами своего общества, то очевидно, что в этих постановлениях было много произвольного. И потому эти постановления, будучи исследованы и обнародованы в эпоху величайшего брожения философских идей, могли быть гибельны для ордена; по этой-то причине его высочество дофин, Парижский архиепископ ла Вогюйон, все покровительствовавшие и поддерживавшие иезуитов упрашивали короля не делать этого исследования публично, а знать только эти постановления про себя. Людовик XV склонился на их просьбы и препоручил своему Совету рассмотреть иезуитский устав. Но парламент, видя, что это исследование ускользало из его рук, – парламент, который поддерживал министр Шуазель, – признал папские буллы, предписания и постановления подающими повод к злоупотреблениям и, лишась возможности исследовать постановления иезуитов, принялся за разбор их сочинений.
Составлено было новое собрание правил, но вредных, противоправительственных, так что парламент был в полном праве приказать сжечь все собрание книг, сочиненных значительнейшими членами ордена.
С этого времени Людовик XV смотрел на иезуитов как на своих врагов.
Что касается сущности этого дела, то парламент признавал, что иезуиты были только терпимы во Франции и что ни одним законным актом не подтверждается водворение их во Франции, потому что верховная палата никогда не хотела дать им на это право, и что короли почти принуждены бывали нарочно собирать для них присутствие.
Наконец, Людовик XV приказал передать дело об иезуитах в свой Совет; но парламент, видя, что дело ускользает из его рук, после заседания, продолжавшегося пятнадцать часов, признал перенесение дел в высшее судебное место злоупотреблением. Аббат Терре был того мнения, что можно допустить этот перенос дела о постановлениях ордена в Совет. Напротив того, аббат де Шовелен, дышавший ненавистью и злой, как обыкновенно бывают горбуны (ибо он был горбат), был того мнения, что этот перенос надобно отвергнуть. Лаверди поддержал аббата де Шовелена, который писал оба рапорта о постановлениях иезуитов.
Однако же король инстинктивно чувствовал, что уничтожить орден иезуитов, преследуемый парламентом, философами и придворными дамами и, напротив, поддерживаемый дофином, значило нанести страшный удар религии и, следовательно, монархии.
Как все слабохарактерные люди, он избрал середину и приказал написать в Рим, с тем чтобы спросить главного начальника ордена, не согласится ли он на некоторые изменения устава ордена иезуитов; но последний с преданностью воле Божьей и с твердостью древних мучеников, отвечал:
Sint ut sunt, autnon sint,
т.е. «Пусть они остаются, как есть; или пусть их совсем не будет».
Глава ордена лучше желал, чтоб здание совершенно разрушилось, нежели чтоб из него вынули хотя бы один камень. И здание рушилось!
6 августа 1762 года парламент утвердил свой приговор.
Этим приговором общество иезуитов во Франции уничтожалось; запрещалось иезуитам: носить орденское платье, жить в повиновении как главе ордена, так и другим своим начальникам; иметь какую бы то ни было с ними переписку прямо или не прямо; им повелевалось выехать из домов, принадлежавших ордену, и запрещалось жить вместе, с обещанием назначить каждому из них по их просьбе денежные вспоможения, необходимые для прокормления; наконец, им запрещалось владеть канониками, церковными имениями, занимать кафедру или какую-нибудь должность.
Этот приговор был образцом для всех провинциальных парламентов, которые, в свою очередь, также изгнали иезуитов из своего ведомства.
Впоследствии приговором 9 марта 1764 года изгнаны были из Франции те иезуиты, которые отказались дать клятву, предписанную приговором.
Наконец, указом короля, данным в ноябре 1764 года, орден иезуитов во Франции был совершенно уничтожен.
Тогда уже не только провинциальные парламенты последовали примеру парламента Парижского, но также Испания, Неаполь и Парма последовали примеру Франции.
В продолжение этого времени смерть похитила несколько особ королевской фамилии. Прекрасная принцесса, вышедшая замуж за инфанта герцога Пармского, приехала из Италии для свидания со своим братом в Версаль. Людовик XV не смел подвергнуть детей своих тому опыту, которому подверг герцог Орлеанский своих. Оспа всегда свирепствовала, по выражению св. Писания, «яко лев, ищай кого поглотити». Юная принцесса впала в ее убийственные руки, и менее чем в восемь дней она умерла, с лицом, истерзанным огненными ее когтями.
5 марта 1760 года умерла в свою очередь принцесса Конде, старинный друг короля, которую он сорок лет тому назад велел изобразить на картине занимающейся вместе с ним охотой на быстром коне рыжего цвета, с волосами, распущенными, как у богини Дианы.
23 июля заплатил дань свою природе граф де Шароле, о котором король нимало не сожалел: это был жестокий охотник на людей, который, получив в наследство пищаль Карла IX, стрелял в кровельщиков по крышам и делал свои наблюдения над предсмертными муками этих несчастных. Он кончил тем, что жил в лесах и не являлся более ко двору.
22 марта 1761 года умер его высочество дофин, герцог Бургундский (это имя было пагубно для дофинов, носивших его); ему было только десять лет. Со смертью его герцог Беррийский сделался наследником престола. Это был прекрасный ребенок, с добрым сердцем, с хорошими направлениями. Однажды один из его товарищей, с которым он играл, толкнул его; он упал и сильно ушиб себе ногу. Не желая ничего сказать из опасения, чтоб не побранили того, кто был виновником его ушиба, он умер от нарыва, образовавшегося вскоре от этого ушиба у него на ноге. Эта потеря была тяжелым испытанием для Людовика XV; король любил его, как только дед может любить своего внука.
После кончины герцога Беррийского король думал, что смертные случаи между близкими его сердцу уже кончились: как вдруг к нему приходят с извещением, что маркиза Помпадур умирает.
Такое известие тем более поразило короля, что он еще накануне виделся с нею.
Причиной этой неожиданности для него было то, что маркиза Помпадур, для которой нравиться королю было первой обязанностью, – скажу даже, самым высшим долгом, – заботилась только об одном: скрывать от короля свои страдания.
Но чем же страдала маркиза Помпадур?
Была ли это одна из тех женских болезней, которые иногда бывают так тяжки и неизлечимы? Или это был, как думала госпожа де Вентимиль, как думала госпожа де Шатору, как думала, наконец, она сама, яд – средство против жизни столь же верное и еще скорее ведущее к цели?
Вот что рассказывали или, лучше, рассказывала она сама:
Бертен, творение маркизы Помпадур, был министром финансов, и Шуазель, желавший соединить в себе всю власть, хотел соединить министерство финансов с теми министерствами, которые были уже в руках его или его родственников.
Впрочем, в то время финансы были в страшном беспорядке;
1 декабря парламенту сделано было поручение заняться преобразованием министерства финансов. Тогда маркиза Помпадур вспомнила о том, что говорил ей по этому предмету кардинал Берни; ей пришло на память, что бывший ее любимец предлагал когда-то насчет этого превосходные планы; в особенности же она заметила, что герцогиня Граммон очень часто являлась ко двору и что брат ее старался, чтоб она была как можно ближе к особе короля. Таким образом, она считала опасным для Франции и лично для себя оставлять долее во главе правительства Шуазеля; почему решилась повидаться с кардиналом Берни, который, со своей стороны, имел и сам три раза свидание с королем; при третьем свидании было решено удалить от дел герцога Шуазеля.
Герцог Шуазель узнал об этом составившемся против него заговоре, и на другой день маркиза Помпадур заболела.
Мы не будем подтверждать обвинения маркизы, Помпадур против герцога Шуазеля, как и прежде не подтверждали обвинения герцогини Шатору против г. де Морпа; всякий раз, когда при дворе умирала какая-нибудь важная особа неожиданно и скоропостижно, можно наверное сказать, что тотчас распространялись слухи об отравлении ядом.
Как бы то ни было, только маркиза Помпадур, находясь в Шуази, во время прогулки вдруг была постигнута болезнью, которую сперва считала только опасной, но которая вскоре оказалась смертельной.
Ее перевезли из Шуази в Версаль.
Людовик XV наблюдал быстрый ход болезни без малейшего беспокойства: чувство, которое он питал к ней и которое из вожделения перешло в привычку, это чувство подверглось, по-видимому, новому изменению и обратилось в чувство чистого приличия. Король был внимателен и заботлив к больной, как к своему другу. Каждый день герцог Флери приносил королю бюллетень о ее здоровье. 15 апреля 1764 года он пришел к королю как обыкновенно, но без бюллетеня, потому что маркизы Помпадур уже не было в живых.
Маркиза знала, что она умрет, и пред лицом смерти показала себя мужественнее, нежели можно было ожидать. Поутру, в последний день ее жизни, пришел навестить ее священник церкви св. Магдалины; около одиннадцати часов он собирался ей откланяться.
– Подождите еще немного, почтенный отец, – сказала она ему. – Мы отправимся вместе.
С жизнью маркизы прекратилась и забота о ней короля. Труп фаворитки положили на носилки, и два простые работника вынесли его. Король стоял у своего окна, когда проходило это слишком смиренное шествие. Из облаков, покрывавших небо, прорывался дождь. Король протянул руку и сказал;
– Бедная маркиза! Кажется, ей предстоит дурная погода в последнем ее путешествии.
Маркиза Помпадур была погребена в монастыре Парижских капуцинок, в часовне дома Креки, который она купила за год пред тем для своего погребения.
Маркизе Помпадур были написаны три эпитафии, из которых вторая была всех сильнее.
Смерть маркизы Помпадур, как мы сказали, не произвела большого впечатления на Людовика XV. Как бы мы ни привыкли к какому-нибудь игу, но бывают минуты, в которые это иго становится для нас тягостным, и потому Людовик XV считал себя как бы человеком, которому возвратили свободу. Притом с некоторого времени Помпадур имела в политике и в религии влияния больше, нежели сколько Людовику XV следовало допускать иметь ей. В политике она вовлекла его в союз с Австрией, к которой он с юных лет питал отвращение; а в религии она заставила его изгнать иезуитов, к которым он питал благорасположение. Сверх того, маркиза Помпадур, будучи всегда в несогласии с дофином и принцессами, была всегдашней причиной семейного раздора. Итак, хотя смерть ее лишила Людовика XV привычек, которые были ему приятны, зато жизнь ее возмущала спокойствие, которое было для него так необходимо.
Принимая все это в соображение, Людовик XV в глубине своего сердца, по всей вероятности, не был недоволен, что освободился от своей фаворитки.
К несчастью, смерть водворилась при дворе Франции и не скоро хотела из него удалиться; ей нужны были многие и знаменитейшие жертвы.
С конца 1760 года дофин замечал, что здоровье его изменяется; часто людям из ближайшего окружения, каковы были Ришелье, де Мюй, де ла Вогюйон, он говорил, что предчувствует свою кончину. Иностранцам же и прочим придворным особам он объяснял причину своего расслабления и бледности лица простудой, которую почувствовал во время путешествия в Компьен, вследствие чего он будто бы получил боль в груди, от которой страдал все более и более; но друзьям своим, людям, ему преданным, тем, жизнь которых была в соприкосновении с его жизнью, он откровенно признавался, что считает себя отравленным медленным ядом.
К началу декабря он почувствовал себя хуже и однажды, проведя нехорошо ночь, послал за своим лейб-медиком. Несколько усердных друзей окружили принца.
Первым делом призванного лейб-медика было пощупать пульс больного. Признаки болезни были важны, потому что лейб-медик вдруг побледнел, как бы от испуга.
Принц заметил его беспокойство и, взяв его за руку, тихо сказал ему:
– Любезный ла Брэйль, не будем никого пугать. И он действительно увел медика в соседнюю комнату, чтоб скрыть, сколько это было возможно, от окружающих опасность того положения, в котором он находился.
С этого времени дофин не имел более надежды, и окружавшие его должны были приготовиться к его смерти.
Дофин имел первой своей женой молодую принцессу испанскую, истинную севильскую розу, образ которой он долго носил еще в своем сердце, несмотря на то что вступил после смерти ее во второй брак.
По этому второму браку дофин получил в супруги вместо брюнетки Марии-Терезии блондинку – принцессу Саксонскую, и нужны были вся любовь, вся кротость, вся привязанность сей последней, чтоб занять в сердце принца место первой его супруги.
Только в то время, когда уже смерть грозила ему, принц мог отдать справедливость этому ангелу, которого Бог послал ему и который не оставлял его ни днем ни ночью; она постоянно стояла склоня голову у его постели, и свежее ее дыхание смешивалось с лихорадочным дыханием больного; устранив всякую помощь посторонних, она сделалась верной сиделкой своего мужа, который тщетно умолял ее удалиться от вредных миазмов его продолжительной и неразгаданной болезни.
Только для нее, только для некоторых особ своей фамилии дофину жаль было расстаться с жизнью. Будучи набожен с самого своего младенчества, он все дни жизни своей стремился к небу. Накануне смерти он сказал своему духовнику:
– Клянусь вам, отец мой, что если бы предоставлено было на мою волю избрать жизнь или смерть, то я бы пожертвовал тысячью жизней господствующему во мне желанию увидеть Бога и вполне познать его!
Что касается Людовика XV, то он был все тот же; никто бы не сказал, что это был наследник этой славной и прекрасной короны Франции, готовившийся умереть; но что это был какой-нибудь чужестранец, какой-нибудь союзник или какой-нибудь дальний родственник. Всевозможные заботы, всевозможное внимание были расточаемы знаменитому умирающему; но все это с глазами без слез, с холодностью на лице, без всякого сердечного участия.
Людовик XV чрез полуотворенную дверь следил за ходом предсмертных страданий на лице дофина. Он сделал распоряжения о выносе тела его; и поскольку это было в Фонтенбло, поскольку минута смерти принца долженствовала быть также и минутой отъезда двора, то он предупредил придворных, чтоб они были готовы к возвращению в Версаль завтра или послезавтра.
Несчастный принц со своей постели видел все: узлы, разбросанные по окнам, чемоданы, лежащие у дверей комнат; он видел, как нагружали кареты, как посылали за лошадьми.
– Ах, любезный ла Брэйль, – сказал печально принц своему лейб-медику, – мне надобно поторопиться умереть, потому что я очень хорошо вижу: медленная моя кончина выводит всех из терпения!
Супруга дофина, от усталости ли, или от того, что чувствовала уже зародыш в себе той болезни, от которой вскоре должна была также умереть, изнуряемая лихорадкой, принуждена была удалиться в свое отделение в ночь, предшествовавшую кончине ее супруга; но дофин и при своих предсмертных страданиях думал о ней и посылал осведомляться о ее здоровье.
Два раза он приобщался св. Тайн; это служило утешением и почти облегчением для его столь набожного сердца.
– Как только родные мои уйдут из моей комнаты, – сказал он своему духовнику, – вы станете мне читать отходные молитвы, отец мой.
– Еще не время, – отвечал ему последний, – вы, ваше королевское высочество, находитесь не в таком еще опасном положении, как думаете.
– Так что ж! Все-таки читайте их, – настаивал умирающий принц, – эти молитвы так прекрасны; они всегда глубоко трогали меня, даже и в то время, когда я не имел в них такой нужды, как сегодня!
Только за два часа до смерти дофин лишился памяти. До того времени он утешал окружавших его, говоря:
– Я не очень страдаю; вы не поверите, как легко умирать!.. И он не обманывал; смерть его была легка, как смерть праведника; она последовала 20 декабря 1765 года.
Однако же король был чувствительнее к этой потере, нежели можно было думать. Через пять минут после того, как скончался его сын, в комнату его привели его внука с докладом:
– Его высочество дофин!
– Бедная Франция! – воскликнул Людовик XV. – Пятидесятипятилетний король и одиннадцатилетний дофин!
Почти в то же время вдова дофина, заливаясь слезами, вошла также в комнату короля и, бросившись к ногам его, просила его быть для нее, бедной чужестранки, отцом и покровителем. Она желала сама воспитывать своих детей, получить звание главной надзирательницы над ними, сохранить свое место при дворе и как можно более приблизиться к особе короля.
Бедная женщина! Она заботилась о будущем, а того не знала, что будущность ее состояла в том, что она вскоре должна занять место в могиле подле своего супруга! Король немедленно уехал в Шуази, где провел восемь дней, устранясь совершенно от церемониала погребения.
Между тем народ был в отчаянии от смерти дофина, как от собственного несчастья. Проходящие останавливались на Новом мосту, становились на колени пред статуей Генриха IV и усердно молились. Траур вдовы и сирот распространился по всей Франции.
Тело дофина отвезли в Сан, где он покоится в соборном склепе. Только одно сердце его было отвезено в Сен-Дени.
Король обещал вдове дофина все, чего она у него просила; но министру Шуазелю совсем не хотелось, чтоб вдова так сблизилась с королем и чтоб она овладела его умом, чего он очень опасался. Эта принцесса была родом из Саксонии; как все немецкие принцессы, она получила отличное воспитание. Она говорила на всех языках, и даже на латинском. В случае смерти короля Людовика XV, натурально, ей поручено было бы регентство; но Саксонскому дому совершенно были известны интересы Германского союза, членом которого он был. Саксонский дом знал лучше, нежели всякий другой владетельный дом, сколько Франция потеряла через свой союз с Австрией. Итак, надо было воспрепятствовать дофине, которая, как мы сказали, была из Саксонского дома, приобрести слишком большое расположение короля.
Чтобы положить препятствие к этому сближению между ними, Габриель, архитектор герцога Шуазеля, объявил, что в комнатах, которые просила для себя дофина и которые находились подле комнат короля, жить невозможно. Король хотел сам в этом удостовериться, и ему показали балки, которые были действительно так непрочны, что вместо той квартиры, которую она просила, он принужден был назначить для принцессы отдельную маленькую квартиру.
Спустя некоторое время дофина просила места для одного любимца своего мужа; но герцог Шуазель, которому хотелось, чтобы все милости получались непосредственно чрез одного него и который в особенности старался не допускать к должностям людей, покровительствуемых дофиной, уговорил короля объявить за собственноручной подписью, что впредь все должности будут покупные.
Лаверди – творение герцога Шуазеля – управлял тогда финансами. Он назначил за это место сто пятьдесят тысяч ливров, для того чтоб покровительствуемый дофиной, как человек с малыми средствами, не мог его купить. Однако же дофина, несмотря на то, получила обещанную милость короля, что еще более увеличило ненависть к ней герцога Шуазеля. Поэтому министр употреблял всевозможные средства для того, чтобы король взял назад данное им слово; но, против своего обыкновения, король сдержал его.
Мы говорим: против своего обыкновения, потому что Людовик XV редко исполнял свои обещания, коль скоро эти обещания встречали какие-нибудь затруднения со стороны министра или даже низших чинов.
Приведем несколько тому примеров.
Во Французской Комедии был один отличный актер, по имени Арман, который так часто восхищал короля своей игрой, что в один вечер, выходя из театра в Шуази, король, встретясь с ним, сказал ему:
– Арман, я назначаю тебе в пенсию сто пистолей.
Актер поклонился и в восторге возвратился домой.
Как человек, знакомый более со сценой, нежели с канцелярскими делами, Арман думал, что одного королевского слова было достаточно, чтоб пойти и получить то, что ему было обещано, из королевской казны. Вследствие этого он, по прошествии уже года, является в казначейство с квитанцией в руке. Будучи знаком со всеми чиновниками, он был отлично ими принят; только ему сказали, что получить денег он не может, потому что он не включен в списки получающих пенсионы. Удивившись такому затруднению, Арман отправился к герцогу д'Аману, в присутствии которого король оказал ему эту милость, и рассказал ему о случившемся с ним.
Обер-камергер с важностью выслушал его, потом, когда он кончил, сказал ему:
– Вы невежа!
– Как, невежа, милостивый государь? – вскричал Арман.
– Да, сударь; знайте, что один я, как обер-камергер, должен назначить вам пенсию; а то, что вам сказал король, все равно что ничего!
Арман поклонился, вышел и побежал к своим товарищам, чтоб попросить у них совета. Они присоветовали Арману довести до сведения короля о том, что с ним случилось. Арман послушался этого совета, и Людовик XV узнал обо всем.
– Ах, Боже мой, – сказал король, – это истина, как Евангелие, что я назначил ему пенсию; но это уже более меня не касается; пусть он ведается с д'Аманом.
По этому ответу Арман ясно видел, что ему надобно было проститься с сотней пистолей пенсии. И действительно, так прошло много лет, и только уже впоследствии, чрез девицу Клерон, которая, пользуясь благосклонностью обер-камергера, заставила его дать ратификацию королевского слова, бедный Арман увидел свое имя внесенным в вожделенный список королевских пенсионеров, или, лучше сказать, в список пенсионеров обер-камергера д'Амана.
У короля было много камердинеров, так называемых камердинеров-часовщиков, и по принятому правилу старший из них получал шестьсот ливров пенсии.
По смерти этого старшего Людовик XV сказал сделавшемуся старшим между ними по имени Пельтье:
– Пельтье, теперь вы будете получать пенсию. Пельтье, зная все обычаи двора и наученный примером Армана, история которого была всем известна, не полагаясь на слова короля, отправился к своему ближайшему начальнику – обер-камергеру герцогу д'Аману просить его соизволения на этот пенсион, который был уже назначен королем. Герцог приказал немедленно написать к министру д'Амело, который отвечал, что он немедленно представит эту просьбу королю и прикажет изготовить указ.
Пельтье имел на своей стороне министра, короля и герцога д'Амана; имея такую могущественную опору, он думал, что ему надобно только протянуть руку, чтоб получить свой пенсион.
Но Пельтье ошибся; он забыл еще одно могущественное лицо: эта могущественная особа был г. Лешевен, главный производитель дел при королевском доме. Пельтье ждет указа, а между тем указ не изготовлен. Проходит год, и бедный Пельтье не получил еще и одного экю из этих шестисот ливров. Он снова идет к обер-камергеру, который снова пишет к министру, но министр не смеет противоречить своему производителю дел, к которому быть снисходительным имеет какие-то побудительные причины; проходит еще год, и Пельтье решился кончить тем, с чего должен бы был начать, т.е. сделать визит правителю дел. Лешевен, тронутый этим, делает Пельтье наставление касательно иерархии властей и наконец, спустя двадцать семь месяцев после слова, данного королем, изготовляет указ о его пенсии.
Буаскальо, хирург королевской армии, представляет его величеству записку со счетом, в которой просит об уплате некоторых сумм, которые казна на законном основании давно уже ему была должна. Король, удивляясь, что эти суммы до сих пор еще не уплачены ему, пишет собственноручно внизу этой записки:
«Мой контролер прикажет уплатить в течение месяца сумму, означенную в этой записке, хирургу Буаскальо, которому действительно она причитается и которому она необходимо нужна. Людовик».
Хирург, имея в руках это повеление, отправляется в главный контроль, с трудом пробирается к аббату Терре, представляет ему свой счет, подписанный рукою короля, и с полной уверенностью ожидает себе уплаты.
– Что это за бумага? – спрашивает Терре.
– Вы видите, приказание, милостивый государь, – отвечает хирург, – уплатить мне сумму, которую мне должна казна.
– Ах! Какая шутка! – сказал аббат. Он бросил на пол счет хирурга; Буаскальо в изумлении поднял его.
– Но позвольте, милостивый государь, – это воля короля!
– Да! Но не моя!
– Однако же; его величество…
– Пусть его величество вам и платит, если вы к нему обращаетесь.
– Но…
– Ступайте, господин доктор, у меня нет времени вас более слушать!
И аббат Терре выпроваживает за дверь Буаскальо, который, будучи поражен таким приемом и не зная, к кому прибегнуть, обращается к дежурному капитану, который также старается поскорее выпроводить его из контроля; тогда он идет искать помощи у герцога Ришелье, к которому добраться ему, однако, не удается; но он находит нового его секретаря, который недавно к нему определился, и показывает этому секретарю повеление короля. Секретарь, будучи еще неопытен в новом своем ремесле и думая, что король в королевстве что-нибудь да значит, берет записку, идет к герцогу и, удивленный дерзостью генерал-контролера, говорит герцогу, что аббат Терре сделал такой непростительный проступок, за который, если бы о нем король узнал, этот министр подвергся бы величайшим неприятностям. Потом он рассказал ему слово в слово, как было дело.
– Любезный друг, – сказал герцог Ришелье своему секретарю, – вы глупы, если не знаете, что в наше время самое плохое покровительство во всем королевстве есть покровительство короля; так как аббат сказал, что Буаскальо ничего не получит, то и вы скажите Буаскальо, что он ничего не получит; что касается, мой любезный, вас, то постарайтесь научиться этому; это азбука нашего языка; если же нет, то как я ни желаю вам добра, но мне нельзя будет держать вас у себя на службе; ступайте.
И как предсказал герцог Ришелье, Буаскальо ничего не получил.
Возвратимся опять к бедной дофине, несколько обмороков которой в продолжение болезни ее супруга предвещали, что и ее здоровье было также непрочно; вскоре она сделалась так слаба и положение ее казалось врачам столь опасным, что они ограничили ее употреблением только одной молочной пищи. Эта диета принесла, по-видимому, некоторое улучшение в ее здоровье; улучшение это продолжалось довольно долго, так что в январе 1766 года врачи объявили, что они считают принцессу спасенной. «К несчастью, – говорит хроника, записывающая на своих страницах время кончины королев, умирающих в молодости, – к несчастью, принцессе захотелось вмешаться в политику». Она покровительствовала герцогу д'Егильону, о котором говорила много раз королю с настойчивостью. Она предлагала составить совершенно новое министерство, в состав которого вошли бы герцог д'Егильон, граф де Мюй, епископ Верденский и президент Николаи.
Если верить той же хронике, то одна чашка шоколада разрушила весь этот прекрасный план. Принцесса выпила эту чашку шоколада 1 февраля 1767 года и в тот же день объявила королю, что она отравлена. Принцесса Аделаида дала ей три приема известного в то время противоядия, о котором мы уже говорили и которое госпожа де Веррю вывезла из Савойи; но все напрасно! Дофина умерла в пятницу 13 февраля, имея тридцать пять лет от роду.
То, что дофина говорила перед смертью, отозвалось страшным эхом в Версале. Едва только она закрыла глаза, епископ Верденский, г. де Мюй, герцог Комон, маршал-герцог Ришелье и де Вогюйон начали верить, что она была отравлена. Обвинение было так явно, что вскрытие тела августейшей покойницы было сделано в присутствии четырнадцати врачей, которые, однако, объявили, что не находят никаких признаков отравления.
Все эти смертные случаи, все обвинения, их сопровождавшие, увеличивали печаль короля и, казалось, имели некоторое время на него такое влияние, что он решился переменить свой образ жизни. С беспокойством замечали, что он сближался со своей супругой, умной и благочестивой государыней, которая жила как святая среди развращенного своего двора.
Королева и сама была погружена в страшную горесть; она незадолго пред тем случайно лишилась отца своего, короля Станислава Лещинского. Однажды в половине февраля старик заснул в своем кресле пред горящим камином; на нем загорелось платье, и он был сильно обожжен.
23 февраля 1766 года он умер, имея от роду восемьдесят восемь лет. Со смертью его Лотарингия снова присоединилась к Франции.
Дочь пережила его, только на два года. После продолжительной и тяжелой болезни она умерла, в свою очередь, 24 июня 1768 года.
Несчастная принцесса! Она с двадцати пяти лет была только тенью королевы; она видела, что любовницы ее супруга заняли ее место и на ложе и на престоле, и исчезла как тень!
Много жертв понес Французский двор в непродолжительное время!
Пересчитаем эти жертвы:
Инфанта, герцогиня Пармская; герцогиня Орлеанская; принцесса Конде; дофин Франции; старший сын его, герцог Бургундский; дофина; графиня Тулузская; король Станислав Лещинский и, наконец, сама королева, супруга Людовика XV.
Среди всех этих трупов ужас объял принцессу Луизу. Она бежала из Версаля, удалилась в монастырь Кармелиток и сделалась монахиней, посвятив себя посту и молитвам.
На обвинения в отравлении не скупились; вся Франция единогласно роптала: кардинал Люинь, Никола, граф де Мюй, герцог д'Егильон, маршал-герцог Ришелье, Парижский архиепископ Бомон, все вельможи, все высшее духовенство, составлявшее партию дофина, – а их было немало, – наконец, все интересовавшиеся жизнью тех особ, которые умерли, громко говорили, что все эти особы умерли неестественной смертью, и обвиняли в ней герцога Шуазеля.
Было ли это обвинение справедливо или нет, но оно распространилось повсюду. От этого обвинения родилась ненависть принцесс; от этого обвинения родилась также ненависть герцога Беррийского к герцогу Шуазелю, которого он считал отравителем своего отца.
Старый король, делавшийся все более и более набожным по мере приближения старости, казалось, иногда обращался к Богу. Его духовное завещание относится ко времени смерти его сына. Видя, что сын его переходит в вечность, он думал, что не надобно терять времени и что он и сам со дня на день может переселиться туда же.
С этого времени двор разделился, тем еще скорее, на две партии. Во главе одной был герцог д'Егильон, громко обвинявший Шуазеля в измене и отравлении. Он имел на своей стороне дофина, вельмож, которых мы выше поименовали. Парижского архиепископа, французское духовенство и иезуитов.
Главой другой был герцог Шуазель; на его стороне были императрица Мария-Терезия, парламенты, янсенисты, поэты, экономисты и философы.
Впоследствии мы увидим, какая песчинка, брошенная на весы Фемиды, склонила их на сторону герцога д'Егильона.
Мы оставили позади одно событие, наделавшее много шуму в Париже, – смерть одного человека, которой сочувствовали во Франции не менее, как о кончине знаменитейших членов королевской фамилии, о которых мы упоминали.
Мы хотим рассказать о казни графа Лалли-Толлендаля.
Граф Томас-Артур Лалли-Толлендаль, человек со знатным именем, с именем громким, раздававшимся при дворе Стюартов с равным уважением, были ли Стюарты королями, были ли Стюарты пленниками, жили ли они в Виндзоре или в Сен-Жермене.
С того времени, как Стюарты находились во Франции, граф Лалли сделался французом. Он вступил в службу восьми лет и вместе со своим отцом, товарищем командира ирландского Диллонского полка, прибыл в Жиронский лагерь, где и был первый раз в военном деле. Спустя четыре года, т.е. имея двенадцать лет, он стоял на карауле у траншеи перед Барселоной.
Вскоре потом Лалли сделался командиром полка, носившего его имя. В 1740 году, имея от роду тридцать восемь лет, он был произведен в генерал-лейтенанты: в 1745 году он отличился в сражении при Фонтенуа; наконец, в 1756 году король назначил его губернатором французских владений в Индии.
Лалли был человек храбрый и сведущий в военном деле. Он прибыл в этот Старый Свет с ненавистью к англичанам и с любовью к славе. Он начал тем, что одержал победу. Спустя тридцать восемь дней после его прибытия в Индию ни одного красного мундира (т.е. англичан) не оставалось уже на всем Коромандельском берегу. Взятие Гонделура и Сен-Давида вскружило ему голову; он захотел идти далее, несмотря на неблагоприятное время года, несмотря на недостаток вспомогательных средств, несмотря на противоположное мнение своих генералов. Безрассудная отважность составляла его силу; он понадеялся на нее и пошел на Танжаур. Англичане дали ему идти вперед, сами же воротились назад, одержали над одним из его генералов победу при Ориксе и взяли город Мазулипатнам.
В продолжение этого времени Лалли осадил Мадрас и взял его приступом.
С давнего уже времени войскам не платили жалованья, и они терпели большую во всем нужду. Во избежание беспорядков главнокомандующий принужден был дозволить своим солдатам снабжать себя ост-индскими деньгами. Частные дома, публичные здания, храмы, молельни – все было ими разграблено. Ужасные бесчинства совершались повсюду; хорошо было, по крайней мере, то, что солдат, пресыщенный развратом и добычей, и офицер, прибывший бедным и сделавшийся вдруг богатым, молчали и не роптали.
К несчастью, один только город Мадрас находился во власти французов. Укрепления же принадлежали все еще англичанам. Лалли приказал отрыть траншею и сильно атаковал форт Георгий; но у него недоставало средств к овладению им. Лалли, думавший, что железной энергетической воле должно все уступать и покоряться, всегда вместо убеждения употреблял насилие.
Мало-помалу французы устали быть под командой этого высокомерного ирландца. Служившие по найму, а их было наполовину в армии, согласились на предложения англичан и перешли к ним на службу. Отсюда произошло то, что через месяц после занятия города Мадраса Лалли с бешенством увидел, что невозможно было удержать за собой город, снял осаду укрепления Георгий и отступил к городу Пондишери, который нашел лишенным всех тех вспомогательных средств, которые в это время сделались для него самыми необходимыми, т.е. съестных припасов, людей и денег.
Эскадра французская, охранявшая этот пункт с самого начала войны, была атакована английским флотом, гораздо более многочисленным, чем французский, и после славного, но бесполезного сражения поплыла к острову Бурбону, так что, войдя в гавань Пондишери, губернатор должен был ограничиться одними своими собственными средствами.
Но и эти собственные его средства вскоре были обращены в ничто бунтом солдат, которые, не имея ничего, кроме того только, что могли награбить в Мадрасе, требовали выдачи им жалованья за все прошедшее время: им должны были за десять месяцев.
Лалли был и во время этого бунта таким же, каким он был всегда, – жестоким и высокомерным. Везде, где он шел против восстания, он его подавлял; но позади пламя, погашенное им, воспламенялось снова, и еще сильнее прежнего.
Среди этих внутренних несогласий англичане осадили Пондишери, отказали ирландскому генералу в капитуляции, на которую, может быть, согласились бы с французским генералом, силой ворвались в город Пондишери и, овладев им, жестоко отомстили за разграбление Мадраса. Лалли был взят в плен со своим штабом и отправлен в Лондон.
Можно себе представить, какую тревогу произвело в Париже это совершенное поражение французских войск! Главный город французских владений в Индии взят, губернатор со своим штабом в плену! После ряда побед, о которых продолжали еще разговаривать, невозможно было сразу постигнуть такого полного поражения.
Лалли имел много врагов при Версальском дворе: несчастье ирландского генерала графа Лалли придало им еще более дерзости. Они ставили под сомнение не только способности губернатора, не только его храбрость, но даже и его честность. По их мнению, эти несчастные экспедиции были следствием того, что губернатор Лалли истратил казенные суммы и, таким образом, не имел чем платить войскам жалованье.
Лалли-Толлендаль услышал эти обвинения, находясь в Лондоне. Гордость его не могла этого снести. Он просил, чтобы его под честное слово отпустили во Францию; эта просьба его была исполнена. Он прибыл во Францию с уверенностью, что ненависть и клевета исчезнут пред его львиным взором; но, как ученый полководец, он очень скоро увидел, что дал неприятелю занять слишком выгодную позицию, чтоб можно было его легко оттуда вытеснить. Тогда Лалли хотел от суда придворных обратиться к правосудию короля. Он просил у Людовика XV как милости, чтоб его посадили в Бастилию, каковая милость была ему немедленно оказана: 1 ноября 1762 года он был заключен в Бастилию.
За три месяца до этого, а именно 3 августа, губернатор и верховный Совет пондишерский представили королю прошение, в котором говорили, «что так как честь их и доброе их имя были чрезвычайно оскорблены обвинениями их графом Лалли-Толлендалем, то они просят у его величества правосудия и суда, который бы оказал им это правосудие». К этому прошению приложена была записка, имевшая целью доказать, «что Совет и несчастная индийская колония были с начала и до конца угнетаемы властью жестокого губернатора Лалли, никогда не знавшего ни правил чести, ни благоразумия, ни даже человеколюбия; что граф Лалли был один ответчиком за все управление и за администрацию компании, как внешнюю, так и внутреннюю, равно как и за все доходы с земель и угодий, которыми она владела; что он был виноват в потере Пондишери, потому что этот город сдался только от недостатка жизненных припасов, между тем как один он, граф Лалли, имел в руках средства снабдить его ими или деньгами, на которые мог бы закупить провиант для войска».
Если бы дело рассматривалось в военном совете, то Лалли, конечно, оправдался бы; но так как хотели его смерти, то производство дела было поручено палатам парламента, которые были соединены для образования судебной палаты.
Мы сказали, что смерти генерала Лалли хотели.
И вот почему ее хотели; вместо одной причины мы приведем три.
Ее хотели:
1) для того чтобы заставить чужестранцев верить, что ирландец изменил французам (измена спасала честь знамени);
2) чтобы удовлетворить старинную ненависть, существовавшую между герцогом Шуазелем и графом Лалли-Толлендалем, назначенным против желания министра губернатором Индии;
3) чтобы погубить в одно и то же время с графом Лалли и Сен-При, родственника его, лангедокского губернатора, которого партия дофина назначала в состав министерства, рано или поздно долженствовавшего заменить министерство Шуазеля. Притом же подобный пример был уже прежде: англичане показали дорогу, отрубив голову адмиралу Бингу.
Ведение судебного дела о графе Лалли-Толлендале поручено было Паскье, советнику верхней палаты.
Сначала Лалли легко мог обмануться в том, какая готовилась ему участь. Для него Бастилия смягчила свои строгости; они ограничивались только одним заключением. Лалли мог прогуливаться, Лалли мог принимать своих друзей, Лалли получил даже позволение иметь при себе своего секретаря.
К несчастью, тюрьма не укротила его жестокого и раздражительного характера! Несчастный секретарь, привязанность которого к графу побудила к доброму делу – разделить его заключение в тюрьме, был худо награжден за эту привязанность. Вспыльчивость графа Лалли начала помрачать рассудок секретаря; он сделался печален, молчалив и беспокоен; и однажды вечером, когда комнатный служитель бросил на черном дворе лоханку, наполненную застывшей кровью, полученной при кровопускании, сделанном тюремным врачом одному из арестантов, несчастный молодой человек, страдая уже сухоткой, испугался при виде этой крови, которую он считал следствием тайной казни. Эта сухотка его вдруг превратилась в помешательство. В нервическом припадке он упал, крича сколько было у него сил:
– Я ничего не сделал!.. Я не виноват!.. Нет!.. Нет!.. Мне не могут отрубить голову за преступления, которых я не совершал!.. Выпустите меня отсюда!.. Выпустите!.. Я хочу свободы.., свободы!..
К несчастью этого секретаря, всякий, в качестве служителя вступавший в Бастилию, мог выйти из нее только в том случае, когда господин его получал свободу или когда он умирал. И потому ему не возвратили свободы, которой он просил. Помешательство между тем усилилось; несчастному молодому человеку беспрестанно мерещился пред глазами эшафот, и его принуждены были перевести в Шарантон. Лалли остался один.
Между тем дело о графе Лалли-Толлендале шло своим порядком, но шло чрезвычайно медленно; свидетели, в которых имелась наибольшая надобность, находились в Мадрасе и Пондишери, т.е. на расстоянии 4000 лье от Франции; судопроизводство не могло поэтому открыться ранее 6 июля 1763 года.
Лалли в продолжение целого года заключения своего в тюрьме нимало не терял спокойствия духа. Он знал ненависть к себе Шуазелей; он не сомневался в строгости парламента и на беспокойства, выражаемые своими друзьями, обыкновенно отвечал:
– Король милостив.
Прения начались, и с самого начала с величайшим пристрастием. Но потом подсудимый сам возбуждал к себе еще большую ненависть; он усугублял вражду грубостью своих ответов и силой своих обвинений, потому что во многих пунктах из обвиняемого, каковым он был, Лалли становился обвинителем.
Заседания были шумны, и каждый день, возвращаясь в свою тюрьму, Лалли мог заметить, что надзор за ним делался строже. По временам мрачные предчувствия приходили ему в голову. Однажды, когда цирюльник брил ему бороду, что обыкновенно бывало в присутствии тюремного стража, Лалли взял тихонько у цирюльника одну бритву. Кончив свое дело, цирюльник требовал отдать ему бритву, которой не оказалось в его сумке. Тогда Лалли признался, что он взял ее с тем намерением, чтобы в следующий раз побриться самому. Тюремный сторож рассердился, требовал у Лалли бритву, но Лалли не хотел ее возвратить. Приказания были отданы, без сомнения, очень строгие, потому что тюремщик, не донеся об этом смотрителю Бастилии, тотчас позвал на помощь, ударил в набат, призвал стражу; в одно мгновение коридор тюрьмы наполнился вооруженными солдатами. Тогда Лалли, смеясь, возвратил бритву, бывшую причиной всей этой тревоги.
Лалли был так уверен в милости короля, что весь этот шум, поднявшийся из-за бритвы, не мог раскрыть ему глаза. Однако же слова, сказанные ему однажды плац-майором, ясно показали ему, что его ожидает.
Карета, возившая Лалли в заседания парламента, никогда не ездила без многочисленного конвоя; кроме того, плац-майор всегда садился вместе с ним в карету. В одно утро вокруг этой кареты столпился народ. Лалли хотел было выглянуть из нее, чтоб посмотреть, что было причиной такого шума, но плац-майор, которого Лалли всегда находил к себе благосклонным, сказал ему:
– Берегитесь, генерал; я имею приказание убить вас при малейшем знаке, поданном вами народу, или при малейшем знаке участия, которое он вам окажет.
И Лалли в раздумье снова уселся в глубь кареты. Этого мало. Как только можно было догадаться, что чрез несколько дней приговор суда будет сделан, первый президент, заметив страсть генерала являться в присутствие в мундире со знаками своего достоинства и орденами, его украшавшими, приказал плац-майору, смотрителю Бастильского замка, снять с него эполеты и все знаки отличия.
Когда плац-майор, предупредивший уже арестанта о враждебных приказаниях, полученных им насчет него, просил его снять их, Лалли отвечал, что их могут с него сорвать, но что он сам их ни в коем случае не снимет.
Приказание было отдано, плац-майор должен был повиноваться; он позвал к себе на помощь: завязалась борьба, и только повалив на землю арестанта, могли сорвать с него, по клочкам, его эполеты и орденские знаки.
Все эти жестокости были бесполезными оскорблениями, долженствовавшими открыть глаза Лалли; однако же Лалли никак не хотелось верить, что его могли осудить на смерть.
6 мая 1766 года Лалли был жестоко разочарован в этом.
Парламент вынес приговор, и граф Лалли был осужден на смерть, как уличенный и не оправдавшийся в измене интересам короля, государства и Ост-Индской компании, равно как и в злоупотреблении властью и притеснениях подданных короля и чужестранцев.
В наказание за такие противозаконные поступки парламент присудил отрубить ему голову, и казнь эту совершить на лобной (Гревской) площади.
Выслушав этот приговор суда, который был тем более жесток для Лалли, ибо он не хотел его предвидеть, он напустился на своих судей, называя их палачами и разбойниками.
Тогда сент-шапельский священник подошел к нему и начал его уговаривать, чтобы он успокоился.
Но Лалли отвечал ему с гневом:
– Ах, оставьте меня в покое хотя на минуту!.. Уйдите. В продолжение почти десяти минут не мешали осужденному предаваться горестным размышлениям; наконец плац-майор, тронутый всем виденным им, подошел к Лалли и взял его, чтобы отвести обратно в Бастнльскую тюрьму.
Тогда Лалли вспомнил, сколько раз он бывал нетерпелив и груб с этим человеком, всегда добрым и ласковым к нему, и сказал:
– Простите меня, майор, за все мои грубые обращения с вами; я старый солдат!.. Я не привык никому повиноваться, кроме короля… Мой скверный характер всегда почти увлекает меня далее, нежели следует!
– Имея пред глазами несчастие, подобное вашему, – отвечал плац-майор, – я не помню и никогда не буду помнить ничего, кроме уважения, которое считаю долгом иметь к вам.
– В таком случае, поцелуемтесь, – сказал Лалли. – Я оплакиваю то время, в которое я ненавидел вас; теперь я вижу ясно, что вы исполняли свою обязанность.
Плац-майор и Лалли возвратились в Бастилию. Как только Лалли вошел в свою тюрьму, у него спросили, не желает ли он принять духовника.
– О! Уже? – сказал он. – Неужели хотят меня так скоро лишить жизни?
– Милостивый государь, – сказал посланный, – могу вас уверить, что это посещение священника делается, собственно, из услужливости.
– Ну хорошо! – отвечал Лалли. – Скажите, пожалуйста, священнику, что я прошу его прийти ко мне через некоторое время; теперь я устал и желал бы немного отдохнуть.
Лалли оставили одного, и он действительно уснул.
С этого времени никто из друзей, никто из знакомых осужденного не был к нему допускаем. Тогда родственники его, зная, что ему не будет сделано никакого помилования, и желая спасти его от позора умереть на эшафоте, пришли на бастильский двор в надежде, что, если Лалли выйдет на террасу или покажется у окна, они могут тогда подать ему знак, чтобы он как-нибудь сам лишил себя жизни.
Но Лалли спал.
Его разбудили для того, чтоб сказать, что президент Паскье, который вел его дело, желает с ним говорить.
Лалли соскочил с постели и сказал:
– Впустите его, пусть войдет… Пусть войдет! Во взгляде Лалли была такая сила, что президент, встретив этот взгляд, остановился на пороге.
– Милостивый государь, – сказал он ему, первым прервав молчание, – король так добр, что если вы окажете малейшую покорность, то он готов вас простить; итак, сознайтесь в ваших преступлениях и укажите ваших сообщников – В моих преступлениях! – вскричал Лалли:
– Значит, вы их не открыли, если пришли просить, чтоб я в них сознался?.. Что касается моих сообщников, то, так как я ни в чем не виноват, у меня их и нет. Теперь слушайте, что я вам скажу: ваш поступок для меня оскорбителен, и вы последний из тех, которым я позволяю говорить мне о помиловании… Убирайся вон, подлец!.. Чтоб я тебя более не видел!
– Но, – сказал Паскье, – подумайте, вы увлекаетесь страстью.
– О, ты очень хорошо знаешь, что я увлекаюсь страстью!.. Ты и рассчитывал на эту страсть, чтоб осудить меня; но кровь оставляет пятно на том, кто ее проливает.., и когда прольется моя кровь, она оставит на тебе вечное пятно!
И как Лалли сделал шаг к нему, то Паскье закричал:
– Караул!
В комнату осужденного немедленно вошли тюремные служители.
– Заклепать ему рот! – сказал Паскье. – Он злословит короля.
При словах «заклепать ему рот» ярость овладела арестантом; он бросился на президента, но тюремщики его остановили: позвав двух солдат к себе на помощь, они повалили старика на землю и, повинуясь приказанию Паскье, вложили ему в рот кляп. После президента вошел священник. При благочестивых увещаниях духовника Лалли, по-видимому, успокоился; но это спокойствие было притворным; арестант достал себе где-то ножку циркуля, и духовник во время своей беседы вдруг заметил, что Лалли побледнел: он воткнул себе эту острую ножку циркуля почти под самое сердце.
Священник позвал на помощь; осужденного схватили и связали.
– Мне не удался мой удар, – сказал Лалли, – я хотя и ранил себя, да толку мало!.. Теперь очередь палача.
Осужденному пришлось ждать недолго. Первый президент парламента, узнав от Паскье о сопротивлении Лалли, а от тюремных служителей о покушении на самоубийство, приказал ускорить совершение казни.
Об этом уведомили Лалли.
– Тем лучше! – сказал он. – А! Они заклепали мне рот в тюрьме; но, может, они не посмеют этого сделать, когда поведут меня на казнь… И тогда… О! Тогда я стану говорить.
Слова эти были переданы судьям. Так как народ обнаруживал некоторую симпатию к Лалли, то, боясь, чтобы Лалли не начал чего-либо говорить пред своей казнью, ему снова заклепали рот и связанного снесли, с пеной во рту от бешенства, в телегу, окруженную стрельцами, которая поехала вслед за двухколесной тележкой палача Сансона.
Зрителей было множество, и со дня казни графа Горна на лобной площади не бывало, казалось, такого блестящего общества, как в этот раз.
Все почти высшее дворянство съехалось на эту площадь, не из любопытства, но для того, чтобы оказать честь осужденному.
Видя это, старик Лалли принял спокойный вид и веселое лицо, как бы на поле брани. Это было последнее его сражение; только он был на этот раз уверен, что не выйдет живым из него, ибо это была борьба с самой смертью.
Он гордо вступил в эту борьбу.
Взойдя на площадку эшафота, по ступеням которого он шел твердыми шагами, он устремил на зрителей продолжительный и спокойный взор; уста его были немы, но в этом последнем его взгляде было гораздо больше красноречия, нежели он мог излить его в самой витийственной своей речи.
Сансон-отец должен был совершить казнь над Лалли; но он предоставил эту честь своему сыну, по страшному договору, заключенному с самим Лалли тридцать пять лет тому назад.
Однажды вечером граф Лалли возвращался с несколькими своими товарищами, такими же повесами, как и он сам, из маленького отеля, принадлежавшего ему в Сент-Антуанском предместье; эти молодые люди были все навеселе, как это нередко водилось у баричей, получивших воспитание во времена регентства; они заметили, что один уединенный дом, находившийся посреди довольно большого сада, был ярко освещен внутри. В этом доме действительно происходило веселье, и через стекла окон видны были прыгавшие тени танцующих. В голову сорванцов пришла мысль – принять участие в этом празднике.
Лалли первый начал стучать в дверь; но в доме все были так весело и приятно заняты, что только тогда, когда уже наши осерчавшие молодцы употребили все свои усилия, вышел один слуга отворить им и спросил, что им угодно.
– Что нам угодно? – сказали молодые люди. – А нам угодно то, чтобы ты пошел и сказал твоему хозяину, что четыре молодых человека дворянского рода, проходя случайно мимо этою дома и не зная, чем заняться остальное время ночи, спрашивают: не позволит ли он им принять участие на его бале?
Слуга колеблется; ему кладут в руку луидор, толкают его за дверь, он входит в дом, и наши четыре молодых ветреника, соблюдая приличие в самом своем неприличии, ожидают на крыльце, пока им будет дано позволение войти.
Через пять минут слуга возвращается вместе со своим хозяином. Это был человек лет тридцати, с сердитым взглядом и суровым лицом.
– Господа, – сказал он, – мой слуга от вашего имени объявил мне желание ваше, которое делает мне честь, – желание ваше принять участие в празднике, который я даю сегодня по случаю вступления моего в законный брак…
– А! – сказали молодые люди, – Так сегодня ваша свадьба? Прекрасно! Нет ничего веселее, как свадебные балы. Итак, вы принимаете нас в число ваших гостей?
– Я уже сказал вам, господа, что я соглашаюсь на это с величайшим удовольствием; но надобно также, чтобы вы знали, кто тот человек, который будет иметь честь принять вас в дом своими гостями.
– Это человек, который празднует сегодня день своей свадьбы, – вот и все, что нам надобно знать!
– Так, господа, так; но вам надобно знать еще кое-что: тот человек, который сегодня празднует свою свадьбу… И он остановился.
– Кто же он такой? – повторили хором молодые люди.
– Палач!
Этот ответ озадачил немного молодых шалунов. Однако граф Лалли, наиболее прочих своих товарищей разгоряченный винными парами, не хотел переменить своего намерения.
– А! – сказал он, смотря с любопытством на новобрачного. – А! Так это вы, любезный друг, отрубаете головы, вешаете, сжигаете, колесуете и четвертуете; очень рад с вами познакомиться!
Палач почтительно поклонился.
– Милостивый государь, – сказал он, – что касается простых мучеников – воров, мошенников, колдунов, отравителей, – то я предоставляю это дело моим помощникам; для подобных негодяев хороши и мои слуги; но когда мне случится иметь дело с молодчиками знатных фамилий, каков был граф Горн, с молодыми господами, как, например, вы, то я никому уже не уступлю чести отрубить им голову или переломать им кости!..
Таким образом, господа, если когда-нибудь возвратятся времена Монморанси, Сен-Мара или Рогана, то вы можете рассчитывать на меня.
– И вы даете слово, господин Парижский? – засмеявшись, спросил Лалли.
– Даю, господа, даю!.. Скажите же, вы все-таки хотите быть у меня на свадьбе?
– Почему же нет?.. Хотим.
– В таком случае, милости просим.., пожалуйте.
Четыре молодых человека вошли. Их представили новобрачной; они протанцевали всю ночь напролет и на другой день рассказали об этом приключении при дворе, где оно произвело большой эффект.
Через тридцать пять лет граф Лалли, уже генерал, уже старик с поседевшими волосами, осужденный на смерть, встретился опять лицом к лицу с тем угрюмым новобрачным, у которого он был гостем в первую ночь его брака.
Только старика должен был казнить не сам палач по имени Сансон, а сын его, родившийся первым от его брака.
Лалли стал на одно колено. Сансон-сын поднял меч правосудия; но так как у него дрожала рука, то он нанес неверный удар, которым рассек несколько череп несчастного Лалли.
Лалли упал лицом на пол, но почти тотчас же приподнялся. В толпе зрителей пробежал вдруг говор. Сансон-отец, одним прыжком очутившись на площадке эшафота, вырвал окровавленный меч из рук своего сына, который и сам готов был упасть, и с быстротой молнии снес голову с плеч Лалли.
Среди криков ужаса, раздавшихся со всех сторон эшафота, можно было расслышать и один крик горести и отчаяния. Это был крик одного мальчика четырнадцати или пятнадцати лет.
Скажем, кто был этот мальчик.
Накануне, после исповеди и прежде получения разрешения от своих грехов, Лалли признался священнику, что одно только заставляет его жалеть о своей жизни, а именно, что он оставляет одиноким и затерянным в этом мире сына, которому неизвестно его происхождение и которого он велел тайно воспитывать в Гаркурской коллегии под именем Трофима. Он желал перед смертью видеть этого мальчика, прижать его к своему сердцу и назвать его своим сыном. Духовник согласился исполнить его желание; но так как этот день был праздничный, то мальчик, которого один из учителей коллегии очень любил, отправился с ним гулять за город и должен был возвратиться не раньше как на другой день поутру.
Священник ждал мальчика и по возвращении его рассказал ему и о его происхождении, и о несчастии, постигающем его. Желание Лалли могло еще исполниться; на дороге к лобной площади сын мог еще увидеть в последний раз своего отца!
Священник взял с собой мальчика и отправился на место казни. Толпа была многочисленна; это большое стечение народа замедляло шаги священника; мальчик оставил его и пробрался вперед.
Однако же как он ни спешил, но, прибыв на лобную площадь, видел только, как отец его упал, поднялся и опять упал.
Как добрый сын, он считал первой и единственной своей заботой хлопотать о восстановлении чести своего отца, чего он и достиг наконец в 1778 году.
Приверженцы графа Лалли-Толлендаля употребляли все возможные средства, чтобы склонить короля отменить казнь.
Госпожа де Гез бросилась в ноги королю; девица де Диллон, родственница графа, не могла добраться до самого Людовика XV и повергнуть ему свою просьбу о помиловании, но она писала к нему, умоляла его выслушать показания Монморанси и Крийона, верных судей в том, что касается храбрости и чести, – показания, которые парламент не согласился выслушать.
Все было напрасно! Король, или, лучше сказать, министр его, был неумолим. После уже Людовик XV раскаялся в этой жестокости, близкой к зверству.
Наконец сомнения превратились в угрызения совести, и однажды слышали, как Людовик XV сказал Шуазелю:
– К счастью, не я буду отвечать за пролитую кровь, ибо вы, герцог, меня обманули.
Между тем как в Париже и Версале совершались события, о которых мы только что говорили, на одном из островов Средиземного моря произошла перемена владетеля, которая долженствовала впоследствии иметь столь большое влияние на Францию и даже на всю Европу.
7 августа 1764 года Генуэзская республика, изнуренная борьбой, которую она уже двести лет вела с Корсикой, обратилась к Франции с просьбой о подании ей помощи и подписала с нею Компьенский договор, по которому король Людовик XV обязывался в продолжение четырех лет содержать гарнизон в крепостях Аяччо, Кальви, Альгаиола и Сен-Флорен.
Командование этой экспедицией поручено было графу Марбефу, и французские войска высадились на берег Корсики в декабре 1764 года.
Паскаль Паоли был героем Корсики; уже десять лет он воевал с Генуей за свободу своего отечества. Видя препятствие французов, он понял, что настоящими поработителями корсиканской свободы будут французы. Он тотчас отправил депешу к герцогу Шуазелю, и между тем как между ним и первым министром Франции устанавливалась переписка, подававшая генералу Паоли некоторую надежду, Людовик XV заключил с Генуей 15 января 1768 года договор, по которому Корсика присоединялась к Франции.
Как только об этом договоре узнали на Корсике, Паоли стал протестовать против всякого договора, по которому какой-нибудь народ без его ведома передавался под ведомство другому народу. Видя потом, что протест его ни к чему не ведет, он приготовился продолжать борьбу с Францией – борьбу, подобную той, какую он и отец его вели так славно с Генуей.
Сначала счастье, по-видимому, улыбалось упорному защитнику свободы своего отечества. Людовик XV послал на остров Корсику своего старого друга, маркиза Шовелена, ловкого придворного, но генерала неопытного, который, расположив войска свои против неприятеля на слишком растянутой боевой позиции, был по частям разбиваем силами, одной третью меньшими своих собственных сил. Французский лагерь при Сан-Николао был взят. Борго был взорван в виду главнокомандующего; ужас и смятение до такой степени овладели французами, что пятьдесят корсиканцев, сделав нападение, легко могли разбить восемь французских гренадерских рот.
Обстоятельства были такого рода, что каждая минута для французского правительства была дорога. Вследствие сего Людовик XV немедленно отозвал Шовелена во Францию и послал на его место графа де Во, который, командуя двадцатидвухтысячным корпусом, принял корсиканцев между двух огней и 9 мая 1769 года разбил их при Понте-Ново. Это сражение уничтожило все надежды генерала Паоли; он с поспешностью отплыл в Ливорно, а оттуда отправился в Англию со своим братом и племянниками.
С этого времени остров Корсика перешел во владение Франции. Спустя три месяца после бегства генерала Паоли в Аяччо родился Наполеон Бонапарт, который обязан договору 15 января 1768 года тем, что родился французом.
Довольно странно только то, что эта корсиканская экспедиция дает нам повод представить нашим читателям одну женщину, еще очень неизвестную в начале января 1769 года, но которая, однако, в следующие пять лет должна была играть столь важную роль при французском дворе.
Мы хотим говорить о графине дю Барри, которая в эту эпоху не называлась еще графиней дю Барри, но не называлась уже более и Жанной Вобернье; она называлась девицей Ланж.
Каким образом воспоминание о девице Ланж связывается с корсиканской экспедицией, мы узнаем от герцога Лозена.
Лозену было тогда двадцать два года; он был адъютантом при маркизе Шовелене и любовником княгини Чарторыйской, которая, переодевшись в мужское платье, совершила вместе с ним корсиканскую кампанию.
На балу Оперы он познакомился с прелестным домино, которое сказало ему свое имя и дало свой адрес, т.е. имя и адрес своего любовника графа – Жана дю Барри.
Предоставление этого адреса молодым и красивым дворянам его любовницей составляла одну из спекуляций графа Жана дю Барри. У графа дю Барри нередко собиралось общество ветреных молодых мужчин и женщин и велась карточная игра.
Заботясь слишком мало о том, что делали другие женщины, и будучи слишком мало ревнив, чтобы беспокоиться о том, что делала его любовница, он все свое внимание обращал на игру; без сомнения, чрез него и вышла у нас пословица: «Несчастлив в любви – счастлив в игре» (malheureux en Amour, heureux au jeu).
Как только Лозен вошел к графу Жану дю Барри, то заметил, что попал в самый ужасный игорный дом; но дурное общество нисколько не пугало молодых дворян двора Людовика XV, и между тем как друг его Фиц-Джемс отвечал на приветы и кокетливые улыбки девицы Ланж, Лозен сражался уже с графом дю Барри на зеленом поле, который, как говорил сам Лозен, играл в карты в халате и со шляпой на голове, потому что эта шляпа, – хотя и в присутствии людей такого происхождения, как Лозен и Фиц-Джемс, это и было весьма неприлично, – надета была для того, что придерживать два печеных яблока, приложенных над глазами графа, как предохранительное средство от какой-то болезни.
Что было причиной того, что Лозен не оспаривал у своего друга прекрасной Ланж, – то, что он видел на графе эти два печеных яблока, или то, что он помнил свою польскую княгиню? Лозен нам этого не говорит; но он нам говорит, что за несколько дней до своего отъезда он узнал, что та, которой он пренебрег в квартире графа Жана дю Барри, была представлена королю и произвела на его величество глубокое впечатление.
Лозен, прозревая, без сомнения, в будущее, не хотел уехать из Парижа не попрощавшись с любовницей графа, которая приняла его так ласково, что очевидно было: если она отдалась Фиц-Джемсу, то единственно только от своего отчаяния.
Он нашел ее и прелестнее и внимательнее к себе, нежели прежде; и, когда она сказала ему, что, несмотря на то что он уезжает, она его не забудет, отвечал:
– А!., это прекрасно! Помните же, что если вы сделаетесь любовницей короля, то я захочу тогда быть главнокомандующим всей французской армией.
– Я нахожу, – отвечала Ланж, – что вы не довольно честолюбивы; если я буду близка к королю, то я сделаю вас министром.
– Ба!.. А Шуазель куда? – спросил Лозен.
– Шуазель? Фи, я его ненавижу, – отвечала Ланж.
– Посмотрим!.. За что же вы его ненавидите? – снова спросил Лозен.
Ланж была добрая девушка, она никогда не заставляла себя о чем-либо долго просить; поэтому она тотчас же объявила Лозену, что причиной ее ненависти к Шуазелю были все те же несчастные печеные яблоки графа Жана дю Барри.
Чтобы сблизиться с королем, девице Ланж советовали обратиться сперва к Шуазелю. Шуазель нашел ее очень хорошенькой; но он также видел эти роковые печеные яблоки, и беспокойство, которое они внушали ему, было причиной некоторого пренебрежения, оказанного им девице Ланж, которое она простила Лозену, но никак не хотела простить Шуазелю.
Итак, Лозен уехал из Парижа и увез с собой два обещания девицы Ланж, что если она сделается когда-нибудь любовницей короля, то будет другом ему и врагом Шуазелю.
Каким же образом, несмотря на эгоистическую совестливость Шуазеля, девица Ланж увиделась с королем? Мы это сейчас расскажем.
Избрав настоящую дорогу, от которой сначала было уклонилась, она прибегла к посредничеству Лебеля.
Лебель, о котором мы уже имели случай упоминать при подробных обстоятельствах, был камердинером короля и изобретателем Оленьего парка, так философски терпимого маркизой Помпадур. Лебель увидел девицу Ланж, пленился ее красотой, не испугался нисколько двух печеных яблок графа Жана дю Барри и представил герцогу Ришелье самый подробный отчет о сокровище, которое в ней нашел, так что герцог сам пожелал удостовериться, не было ли чего-нибудь преувеличенного в рассказе Лебеля. Он приказал привести к себе Ланж и действительно нашел ее очень хорошенькой.
Тогда, приняв себе в сообщники герцога д'Егильона, предначертали, на случай успеха, условия договора с новой фавориткой. Только от нее требовали полного признания в прошедшей ее жизни, дабы знать, как отвечать на все злословия и клеветы.
Хорошенькая Ланж не скрыла ни одного из своих грехов и вот что рассказала о себе:
Она родилась в Вокулере, отечестве Иоанны д'Арк, в 1744 году, следовательно, ей было теперь (1768 г.) двадцать четыре года; она была дочь кухарки и какого-то монаха; прежде ее называли Жанной Вобернье, и под этим именем она начала свое воспитание у одной модистки. От модистки она перешла к мадам Гурдан, содержательнице известного рода пенсионерок.; в то время дом мадам Гурдан гремел известностью. Переселившись в этот дом, Жанна переменила свою фамилию и стала называться Жаннетой Лансон. Однажды вечером полупьяный граф Жан дю Барри встретил ее на углу одной улицы, зашел к ней, а на другой день увез ее к себе; потом, во время своего безденежья, продал ее Радиксу де Сент-Фуа, управляющему министерством иностранных дел, который вскоре опять возвратил ее графу дю Барри, а сей последний сделал ее на этот раз содержательницей игорного дома, в котором видел ее Лозен и в котором познакомился с нею Лебель.
Такая исповедь невольно заставляла призадуматься. Поэтому неудивительно, что Лебель и герцог д'Егильон испугались такого признания девицы Ланж в прошедшей ее жизни. Один только герцог Ришелье остался тверд и спокоен; он объявил, что таланты, которые Жанна Вобернье приобрела в своей тревожной и богатой романтическими приключениями жизни, были весьма благоприятны для короля, слабость которого со дня на день увеличивалась. И потому Ришелье посоветовал Жанне действовать совершенно противоположно тому, как действовали другие женщины, пользовавшиеся прежде благосклонностью короля, т, е., вместо того чтобы представляться неопытной, не скрывать нимало своих талантов.
Ришелье был отличный угадчик; дела пошли так, как он предвидел, и даже еще лучше. В объятиях девицы Ланж Людовик XV мечтал о прекраснейших днях своей юности, и вскоре можно было заметить, какую власть должна была взять над ним новая его фаворитка.
Оставалось только дать ей какое-нибудь имя. Весьма многие знали ее под именем Жанны Вобернье, под именем Жаннеты Лансон или под именем девицы Ланж и потому не хотели, чтобы она оставила которое-нибудь из них за собой. Граф Жан дю Барри имел брата Гильома дю Барри. Его пригласили приехать в Париж, женили на Жанне Вобернье, дали ему в награду за то, что он передал свой графский титул хорошенькой Жанне, 100 000 ливров и услали в провинцию; а графиня дю Барри представлена была между тем ко двору, как прежде г-жа д'Етиоль, маркиза Помпадур.
Тогда только министр Шуазель понял ошибку, сделанную им, в том, что он приписал слишком большую важность печеным яблокам графа Жана дю Барри.
В это же время явилась известная песня La belle Bourbonnaise, которая, как ни была оскорбительна, не имела, однако, другого следствия, кроме того только, что забавляла Людовика XV и графиню дю Барри, которые сами нередко напевали ее в присутствии Шуазеля, вероятно для того, чтобы министру было известно, что и они знают ее.
Между тем как все это происходило, прибыл в Париж датский король Христиан VII. Это был молодой, статный, красивый государь; объявление о приезде его немало наделало тревоги при дворе, и в особенности в закулисном мире.
Когда узнали, в каком доме он должен был иметь свое помещение, все соседние с ним дома наполнились хорошенькими женщинами. Некоторые из них, дабы рекомендовать его величеству свою наружность, дошли даже до того, что подкупали обойщика, и он помещал их портреты в его спальне и в его уборной. Девица Гранди, оперная актриса, опередила других и послала ему свой портрет в костюме Венеры, домогающейся яблока прекрасного Париса.
Датский король, живя в Париже, виделся с одними только учеными и философами, в собраниях при дворе показывался редко, и говорят, будто все женские искательства остались тщетны.
Между тем министр Шуазель вел переговоры об одном деле, которое немало долженствовало уменьшить влияние графини дю Барри; это было бракосочетание его высочества дофина с эрцгерцогиней австрийской.
Австрийский императорский дом был богат в то время принцессами. С давнего времени задуман был план соединить узами крови Бурбонов с Цезарями; говорили о вторичной женитьбе короля; но король чувствовал себя уже слишком старым для женитьбы. Итак, решено было, что вместо короля женится на одной из австрийских принцесс дофин, внук короля, и маркизу Бретелю было поручено выбрать между молодыми эрцгерцогинями Австрийского императорского дома ту, которая была бы наиболее достойна французской короны. В Версальском дворце можно и теперь еще видеть картину, написанную по этому случаю. Она представляет Марию-Терезию в Шенбрунне: знаменитая императрица-королева представлена на ней вполне развитой, но свежей еще среди молодых девушек, еще только развивающихся; среди этих девушек, по белокурым волосам, по кротким голубым глазам, по матовому и вместе с тем поражающему белизной цвету тела, наконец, по австрийской губе, как следствие смешения лотарингской и кастильской крови, можно тотчас узнать Марию-Антуанетту в тринадцатилетнем ее возрасте.
Мария-Антуанетта-Жозефина-Иоанна Австрийская родилась в Вене 2 ноября 1755 года.
За два года до выезда своего из Шенбрунна Мария-Антуанетта знала уже, что она назначена в невесты наследника французского престола. Герцог Шуазель избрал ей, по своим мыслям, учителем аббата Вермона, так что она в совершенстве владела французским языком и с такой же легкостью говорила по-итальянски, по-английски и по-латыни.
Мария-Терезия из признательности своему народу велела обучать дочь свою латинскому языку. Не на этом ли языке говорила она речь верным своим венгерцам и не дали ли эти верные венгерцы, по-латыни же, клятву умереть за нее?
Воспитание юной эрцгерцогини в отношении к изящным искусствам было тщательно не менее, чем в отношении к филологии; Гардель был ее учителем танцев; Глюк – знаменитый Глюк – давал ей уроки музыки, возбудившие в ней энтузиазм к этому искусству; наконец, она прекрасно рисовала.
Что касается политической стороны воспитания, то императрица Мария-Терезия не доверяла его никому и старалась, чтоб Мария-Антуанетта, сделавшись формально и материально француженкой, в сердце оставалась австриячкой.
Это бракосочетание, как мы сказали, было уже решено два года тому назад в политике двух государств, когда принцу Лотарингскому было назначено отправиться в Вену просить официально руки Марии-Антуанетты. Предложение было принято.
Вся Европа затрепетала при этом известии, которое, казалось, надолго упрочивало австрийско-французский союз и которое, следовательно, изменяло всю политику северных государств. Что касается Франции, то она приготовлялась к великолепным празднествам, обыкновенно сопровождавшим вступление в брак ее королей.
В это время появился один из первых экономических памфлетов под заглавием:
Странная идея одного доброго гражданина о публичных празднествах, которые предполагается дать в Париже и при дворе по случаю вступления в брак дофина Франции.
Эти празднества, для которых сочинитель означенного памфлета составил счет, должны были, по его исчислению, стоить Франции двадцать миллионов.
К этому исчислению он прибавил:
«Я предлагаю ничего этого не делать, но сложить эти двадцать миллионов с годовых налогов, и в особенности с податей народных; таким образом, вместо того чтобы позабавить праздных людей двора и города пустыми и кратковременными увеселениями, пусть лучше вольют радость в скорбную душу земледельца, заставят весь народ принять участие в этом событии, и тогда в самых отдаленных пределах королевства будут единогласно взывать: Да здравствует возлюбленный наш король Людовик! Этот новый способ покрыл бы короля славой более истинной и более продолжительной, нежели вся пышность и блеск азиатских празднеств, а История передала бы эту черту потомству с большим удовольствием, нежели ничтожные подробности великолепия, тягостного для народа и весьма далекого от истинного величия монарха, отца своих подданных».
Этот памфлет приписывают Жан-Жаку Руссо24.
Само собой разумеется, что король не последовал совету, изложенному в этом памфлете.
Мария-Антуанетта, выехала из Вены с инструкциями своей матери; в числе этих инструкций находились следующие, писанные рукой самой императрицы-королевы:
Список вельмож двора, рекомендуемых Марии-Антуанетте Австрийской ее матерью Марией-Терезией, императрицей Австрийской и королевой Венгерской, при отъезде ее из Вены для вступления в брак с дофином Франции.
Список лиц, лично мне известных:
Герцог и герцогиня Шуаеель.
Герцог и герцогиня Прален.
Готфор.
Дю Шателе.
Д'Естре.
Д'Обетер.
Граф Броглио.
Братья де Монтаже.
Маркиз д'Омон.
Г. де Жерар.
Г. де Блондель.
Ла Бове, монахиня, и ее подруга.
Гл. Дюфоры: этой фамилии вы оказывайте всегда признательность вашу и внимание.
Также аббату Вермону. Участь этих людей близка моему сердцу. Посланнику моему поручено иметь о них попечение. Мне досадно, что я нарушаю свои правила, состоящие в том, чтобы вообще никого не рекомендовать; но вы и я слишком много обязаны этим лицам, чтоб не стараться, во всяком случае, быть им полезными, если можем, без излишнего стеснения себя.
Советуйтесь чаще с графом Мерси25.
Рекомендую вам вообще всех лотарингцев, в том отношении, чтобы вы по возможности были им полезной.
Не излишним считаем, если это нашим читателям покажется любопытным, приложить здесь список особ, которых, со своей стороны, рекомендовал, умирая, дофин. Мы увидим, какое столкновение должна была произвести в Версале эта двойная рекомендация.
«Список некоторых особ, рекомендуемых дофином тому из его детей, кто наследует престол Людовика XV.
Морпа: бывший министр, впавший в немилость; он и теперь еще сохранил, как это мне достоверно известно, приверженность к истинным правилам политики, которых маркиза Помпадур не уважала.
Герцог д'Егильон: происходит из дома, прославившегося политической системой, которую Франция рано или поздно обязана будет принять для своей безопасности. С летами этот герцог сформируется и может быть полезен государству во многих отношениях.
Отец мой удалил одного человека, строгого по характеру, с некоторыми заблуждениями ума, но человека честного.
Машо: духовенство ненавидит Машо за строгости его к нему; лета много смягчили его характер.
Трюден: пользуется большим уважением за свою честность и прямодушие; этот человек с многосторонними познаниями.
Кардинал Берни: он получил наконец награду за услуги, оказанные им Австрийскому дому. Его политическая система имеет больше такта, нежели политика герцога Шуазеля. Кардинала удалили потому, что он не довольно сделал для австрийской императрицы и что вспомнил, что он был француз. Если он умерит свой слишком известный гнев к сильной партии в духовенстве, к партии, весьма привязанной к нашему дому, то может сделаться весьма полезным.
Нивернуа: обладает умом и приятностью в обхождении; он может быть назначаем в посольства, в которых качества его необходимы; там его место.
Кастри: способен к военной службе; он честен и знает свое дело.
Мюй: олицетворенная добродетель; он наследовал все качества, которыми, как я понаслышке знаю, обладал Монтозье; он тверд в добродетели и чести.
Гг. Сен-При: выдвинутые вперед маркизой Помпадур, они имеют способности и желание идти выше. Отца не надобно смешивать с сыном и рыцарем; последний может сделаться впоследствии весьма полезным.
Граф Перигор: благоразумный и честный человек.
Граф Броглио: деятелен, умен и большой политик.
Маршал Броглио: способен к предводительствованию войсками в случае войны.
Граф д'Естен26: с талантами своего звания.
Бурсе: имеет во многом основательные познания, равно как и барон д'Еспаньяк.
Верженн: находится в посольствах. Он обладает духом мудрого порядка и способен вести продолжительное дело на хороших началах.
В парламенте, в обществе президентов, есть люди с дарованиями, весьма усердные к своим обязанностям; есть также несколько таковых и между советниками.
Президент Ожье: человек с характером, каков нужен в трудных и бурных переговорах; но в парламенте между чиновниками, служащими в нем, есть пылкие головы и люди, увлекаемые другими, которые годны только по причине шаткости своих умов.
Что касается духовенства, то Жарант в этом сословии вывел в люди слишком много таких лиц, которые не заслуживают внимания. Он избрал дорогу, противоположную дороге своего предшественника, которому хотелось, чтобы духовенство служило образцом добродетели и приверженности к религии. Жарант набрал слишком много людей, подобных себе.
Епископ Верденский: слишком известен, чтобы иметь надобность в рекомендации, равно как и его родственники, привязанность которых к нашему дому очень известна.
Герцог Вогюйон: равным образом слишком известен, чтоб иметь нужду в рекомендации. Он слишком усердно желал сделать своих питомцев принцами честными, просвещенными и способными ко всему; заслуг его забыть нельзя. Я скажу то же и о других лицах, участвовавших в воспитании детей королевского дома Франции.
Что касается бывшего епископа Лиможского, то его добродетель, его чистосердечие, его доброта говорят довольно в его пользу.
Есть и другие лица, весьма достойные уважения; но, кроме того что они находятся в связях с вышеупомянутыми лицами, о них я говорить не стану.
Парижский архиепископ Бомон: его надобно считать опорой религии; наша фамилия обязана поддерживать его по совести и для собственных выгод, чего бы то ни стоило. Нежная мать моих детей скажет об этом более; она сумеет распознавать, что хорошо и что худо, и нет надобности доказывать здесь, сколько она достойна любви и уважения».
Юная Мария-Антуанетта выехала из Вены с инструкциями своей матери, с радостью, что приедет во Францию, с надеждой в будущем и с уверенностью в настоящем.
Во время дороги одно обстоятельство произвело на нее сильное впечатление: она считала его каким-то предзнаменованием.
Комната первого дома, в котором она остановилась на французской земле, назначенного для ее ночлега, была оклеена обоями, изображающими избиение младенцев; тут было пролито столько крови, столько разбросано трупов, столько истины и выражения в лицах, что юная принцесса принуждена была попросить отвести себе другую комнату, ибо в этой она боялась лечь спать.
Свидание с августейшим женихом последовало в Компьене. Мария-Антуанетта, сообразно с правилами этикета, бросилась в ноги Людовику XV, который поднял ее, поцеловал в обе щеки, потом, в ожидании брачного благословения, проводил ее в Мюетт, где была ей представлена графиня дю Барри.
Дю Барри также значилась в списке Марии-Терезии: императрица понимала услуги, оказанные Австрии маркизой Помпадур, и, как видно было, Мария-Терезия была признательна к памяти о ней.
Итак, Мария-Антуанетта, к большому отчаянию Шуазелей, была совершенно расположена к графине дю Барри.
Версаль оделся в парчу и золото, а между тем новое предзнаменование преследовало юную дофину даже и тогда, когда она въехала на мраморный двор (la cour de marbre).
В ту саму минуту, когда она ступила ногой на порог дворцового крыльца, над замком разразилась сильная гроза, и продолжительный удар грома обхватил, казалось, весь горизонт. Принцесса со страхом и беспокойством взглянула на маршала Ришелье, находившегося подле нее.
– Нехороший знак! – сказал он про себя, покачав головой. Известно, что маршал Ришелье не был расположен к союзу с Австрией.
На другой день дофина привезена была в Париж, и зрелище, ожидавшее ее там, успокоило ее насчет вчерашних предчувствий. Весь Париж поднялся для ее встречи; дофина проезжала по столице среди радостных криков толпы: «Да здравствует дофин! Да здравствует дофина!» Радость эта была так трогательна, что Мария-Антуанетта почти в одно и то же время и плакала и приходила в восторг.
– Вы видите вокруг себя, ваше высочество, – сказал ей герцог Бриссак, – двести тысяч влюбленных в вашу особу!
Но к каждой радости судьба примешивала какое-нибудь печальное предзнаменование; на каждом празднике смерть брала свою дань.
Известно, как велика была толпа, которую она собрала на площади Людовика XV, на которой назначено было пустить фейерверк, один букет коего стоил 60 000 ливров; в то время застраивали улицу Ройяль-Сент-Оноре, равно как и предместье. Мошенники произвели давку; зрители испугались этого неизвестного волнения, поколебавшего вдруг всю массу народа: каждый хотел бежать; одни бросались в канавы, другие задыхались в тесноте, иных давили. Полиция показала в своем рапорте двести трупов. Парижане же втихомолку говорили, что после этой давки до двух тысяч трупов было брошено в Сену.
Менее чем в месяц это было уже третье предзнаменование, и, как видите, не менее страшное!
Это последнее событие произвело сильное впечатление на дофина.
Он только что получил две тысячи экю, которые король дарил ему всякий месяц; он послал их Сартину, управляющему государственным контролем, со следующим письмом:
«Я узнал о несчастии, случившемся чрез меня; оно меня поразило. Мне принесли деньги, которые король назначает мне каждый месяц на мои мелочные расходы; я могу располагать только этой суммой; посылаю ее вам; окажите пособие наиболее пострадавшим.
Многоуважающий вас
Людовик-Август.
Версаль, 1 июня 1770 года».
Дофина, как и надобно было этого ожидать, произвела большой эффект своим появлением при французском дворе. Вот портрет ее, представленный одной из издававшихся в то время официальных газет:
«Ее высочество дофина имеет рост довольно большой по своим летам; она тонка, худощава, как все вообще девицы, не вполне еще сформировавшиеся; она очень хорошо сложена, очень пропорциональна во всех своих частях. У нее прекрасные белокурые волосы; полагают, что впоследствии эти волосы сделаются светло-каштановыми; брови у нее тонки и чрезвычайно правильно обрисованы; глаза у нее голубые, но не безжизненные: они блестят с живостью, полной ума; нос у нее орлиный, несколько тонкий к концу; рот чрезвычайно мал, хотя губы у нее толсты, в особенности нижняя, которая и известна под названием австрийской. Белизна тела ее высочества дофины ослепительна; она имеет в лице краску, которая могла бы уволить ее от необходимости румяниться. Осанка ее есть осанка истинно царская; но в ней высокость сана умеряется кротостью взгляда, и, смотря на эту принцессу, трудно отказать себе в уважении и истинной преданности к ней».
Этой красоты было достаточно, чтобы успокоить Людовика XV. Он совершенно был уверен в возмужалости своего внука дофина, герцога Беррийского, который никогда не обнаруживал ни малейшего желания сблизиться с какой-либо женщиной. Поэтому накануне его свадьбы король позвал к себе герцога Вогюйона, наставника дофина, и спросил у него, так ли воспитание принца Людовика-Августа было полно, как должно быть воспитание человека, который на другой день должен вступить в брак? Ла Вогюйон, который вовсе и не думал, что обязанности его звания могут простираться так далеко, посмотрел на короля с удивлением, что-то пробормотал и наконец сознался, что он ни слова не говорил дофину о тех вещах, которые король желает, чтобы дофин знал. Тогда Людовик XV, видя, что, во всяком случае, ла Вогюйон был бы плохим наставником в уроках, касающихся супружества, изобрел остроумное средство говорить глазам новичка в этом деле. Он приказал обложить стены коридора, который вел из его комнаты к дофине, гравюрами Нового Аретино, изданными аббатом Дюлораном в 1763 году, которые ничего не оставляли желать в самых тайных местах науки, которой герцог Вогюйон (или, как его называли, просто ла Вогюйон) признавал сам себя плохим профессором, и приказал камердинеру дофина посоветовать своему барину, в то время, когда он будет провожать его со свечой, разглядеть с вниманием при свете этой же свечи гравюры, наклеенные на стенах.
Дело было сделано так, как было приказано; но, несмотря на то, на другой день пронесся слух, который заставил Людовика XV сказать:
– Право, если бы моя невестка не была такая честная женщина, то я бы сказал, что дофин не внук мне!
Нам остается упомянуть здесь о важном споре, поднявшемся при дворе по случаю данного в нем бала. В тот же вечер на свадебном бале принцы Лотарингского дома и родственники их не по прямой линии, как, например, принц Ламбсек, заняли в танцах места непосредственно после принцев крови и выше пэров Франции. Король, в доказательство своего благорасположения к Марии-Терезии, которая просила этой чести для принцев и принцесс, своих союзников, согласился на это нарушение права пэрства. Вследствие этого со стороны герцогов и пэров объявлен был на это протест под председательством графа Броглио, епископа и графа Нойонского, на который ответом было следующее письмо короля:
«Посланник императора и императрицы-королевы на аудиенции, которую он имел у меня, просил меня от имени своего государя, – а я обязан верить всему, что он говорит, – соблаговодить оказать некоторое отличие принцессе Лотарингской при настоящем случае бракосочетания внука моего с эрцгерцогиней Марией-Антуанеттой Австрийской.
Так как танцы на бале составляют единственную вещь, которая не может повлечь за собой дурных последствий, потому что выбор танцующих зависит только от моей воли, без различия мест или чинов, званий или достоинств, исключая принцев и принцесс моей крови, которые ни в коем случае не могут быть сравниваемы и поставляемы наряду с каким-нибудь иным французом; и так как, сверх того, я не хочу вводить у себя при дворе ничего нового, то надеюсь, что вельможи и дворянство моего королевства, по верности, покорности, привязанности и даже дружбе, которые они всегда оказывали мне и моим предшественникам, никогда не сделают ничего такого, что могло быть мне неприятно, а особливо в этом случае, когда я хочу показать императрице Австрийской мою признательность за сделанный ею мне презент, который, как надеюсь, будет отрадой остальных дней моей жизни.
Людовик».
Несмотря на это приглашение, которое очень было похоже на просьбу, большая часть герцогов и пэров не явились, однако, на бал.
В продолжение некоторого времени внимание всех во Франции было обращено на ее высочество дофину; все ею интересовались, все старались узнавать, что она где говорила или что делала.
О Марии-Антуанетте судить было очень легко; она не была большой загадкой для общества, и потому недолго затруднялись, какого быть о ней мнения.
Мария-Антуанетта, дочь австрийской императрицы Марии-Терезии, была, как мы знаем уже, в супружестве с его высочеством дофином, внуком короля Людовика XV. Она воспитывалась в Шенбрунне со свойственным немцам либерализмом, так что, когда она приехала во Францию, ей очень трудно казалось подчиниться правилам этикета французского двора. Герцогиня Ноайль, которой было поручено напоминать молодой принцессе об исполнении правил придворного этикета, от которых она иногда отступала, прозвана была за это дофиной госпожой Этикет.
Мария-Антуанетта поняла, впрочем, что, дабы иметь возможность действовать по своему произволу и вести себя так, как ей хочется, надобно было прежде всего заставить себя полюбить престарелого короля. В этом ей очень легко было успеть: принцесса, как женщина хорошенькая, тотчас сумела очаровать собою Людовика XV.
– Какую должность занимает при дворе дю Барри? – спросила однажды Мария-Антуанетта герцогиню Ноайль.
– Какую должность? – отвечала с некоторым замешательством Ноайль. – У нее одна должность.., или, лучше сказать, одна обязанность – нравиться королю и потешать его.
– В таком случае, – возразила дофина, – скажите дю Барри, что она во мне имеет соперницу!
И действительно, Мария-Антуанетта была соперницей г-жи дю Барри: она, так же как и дю Барри, нравилась королю и забавляла его. Будучи хороша собой и притом знатного происхождения, имея живой, веселый характер, она распространила при французском дворе ту бойкость и живость в обращении, которые так нравились королю-старику. Она была для Людовика XV тем же, чем была для Людовика XIV герцогиня Бургундская. Зато уж как и любил король свою внучку, которая утром и вечером приходила к нему в прельстительном неглиже своего туалета, без всякого соблюдения правил этикета, дав ему поцеловать себя в лоб; и всегда старик долго беседовал с нею, много шутил и смеялся; и всегда он с удовольствием ждал того времени, когда придет побалагурить с ним его хорошенькая внучка.
Мария-Антуанетта любила шумные, веселые прогулки и местом для них выбрала в особенности Трианонские сады. Молодые принцы и принцессы отправлялись прогуливаться в эти сады большой кавалькадой, но не на лошадях, а на ослах, которых герцог Шартрский, поклонник английской моды, выписал из Лондона в Париж.
На одной из этих прогулок Мария-Антуанетта свалилась со своего новомодного коня. Ей хотели было помочь подняться.
– Нет, нет, – сказала она, – отыщите сперва мадам Этикет, она скажет, с каким церемониалом надобно поднимать невестку короля, когда она свалилась с осла.
Острота тем более понравилась обществу, что дофина упала с осла весьма нескромным образом; но так как она была хороша собой и в особенности хорошо сложена, то этот случай не слишком еще ее огорчал. Когда же граф д'Артуа сделал ей какой-то комплимент, который, конечно, не сделал бы ей дофин, она в ответ ему сказала:
– Кто ездит на осле, тот не может с него не свалиться.
Мария-Антуанетта была кокетка: она любила наряжаться и большую часть дня проводила за своим туалетом. У нее были прекрасные волосы, и она довела до совершенства искусство причесывать голову.
Первый артист, которому она предоставила убирать себе голову, был некто Леонар. До этого времени женщинам убирали головы женщины, парикмахеров у них не было: Мария-Антуанетта первая ввела их в моду.
Леонар приобрел некоторую известность: это был гений в своем роде; надобно было иметь слишком живое воображение и изобретательный ум, чтобы помогать кокетству Марии-Антуанетты. Никому другому, как только Леонару, обязаны теми фантастическими прическами, которые в продолжение пяти или шести лет были в такой моде и вскружили всем головы; это были прически самые необыкновенные, самые отчаянные, как-то: прически herisson (взбитые), прически a I'anglaise (по-английски), прически jardin (с цветами), прически montagms (высокие), прически fonts (косматые) и проч., из которых каждая представляла на вид именно тот предмет, название которого носила.
После морского сражения генерала Клошетери, в котором неприятель был разбит наголову, появились прически a la Belle Poule-, женщины носили в своих волосах фигуру, представляющую фрегат.
Такая изобретательность на головные уборы смело могла давать Леонару право на титул академика причесок.
Правда, что в то же время девица Бертен успела уже заслужить себе титул министра мод.
Она написала даже целую книгу под заглавием «Трактат о модных женщинах», в которой, между прочим, говорила:
«Свет дал женщинам в их полное, вечное и потомственное владение великое благо – моду, которая есть живое произведение ума и фантазии. Мода неуловима, всех прихотей ее перечесть невозможно.
Первой необходимостью модной женщины есть – произвести эффект; для этого она часто должна жертвовать вкусом в своем наряде; но всегда надобно, чтобы это было сделано искусно, привлекательно. Секрет состоит в выборе нарядов необыкновенных, особенных (excentriques), которые были бы к лицу, в выборе туалета, приятного для глаз, но смешного, если разобрать его без пристрастия.
Ум модной женщины вообще ум ограниченный, хотя и многосторонний; он объемлет все, но ни во что не углубляется. Первая смешная сторона модной женщины состоит в том, что она считает за ничто всякую жизнь, которая не похожа на ее жизнь, и т.п.».
Между тем кроме этих нововведений в моде двор развлекало в это время еще другое событие – бракосочетание герцога Орлеанского с госпожой де Монтессон, женщиной очень хорошенькой, с которой, как говорили одни, он был некоторое время в связи, или как говорили, напротив, другие, в знакомстве его с нею не было ничего предосудительного. Желая найти в короле содействие к заключению этого брака, герцог должен был искать себе опору в г-же дю Барри, ибо на одну ее он только рассчитывал, что она исходатайствует у короля позволение на заключение этого неравного брака. Поэтому он открыл о своем намерении фаворитке, которая на это отвечала ему со свойственной ей непринужденностью:
– Женитесь, толстый папаша, женитесь.., а там мы увидим!
Вследствие этого обещания, которое заставляло его смело надеяться на покровительство фаворитки, толстый папаша сделал хорошенькой де Монтессон формальное предложение, получил, разумеется, от нее согласие.., и женился на ней.
Бракосочетание совершено было секретным образом в Вильер-Котере, куда его высочество герцог Орлеанский пригласил весь свой двор, который не знал или показывал вид, что не знает, с какой целью делает герцог это собрание. Утром того дня, в который назначена была церемония, столь давно ожидаемая им, герцог Орлеанский сам распределил те удовольствия, которые предназначались в течение дня для лиц, приглашенных на его торжество: охоту, прогулку в экипажах и проч, и проч.., затем сел в карету и поехал в Париж, чтобы венчаться.
Садясь в карету, он сказал многим из своих приближенных:
– До свиданья, господа! Мне немного теперь остается до того счастия, которого я ожидал; жаль только, что оно не может быть известным… Я оставляю покамест вас, господа; я возвращусь из Парижа поздно, и возвращусь не один, но в сопровождении той, которая также будет внимательна и благодарна к той преданности и к той привязанности, которые вы мне оказываете.
Действительно, в шесть часов вечера к подъезду подъехала карета; она привезла герцога Орлеанского, который вошел в зал, держа под руку г-жу де Монтессон. Маркиз Балансе, один из приближенных принца, подошел к г-же де Монтессон и назвал ее высочеством, что было тотчас же повторено всем обществом.
Людовик XV признал этот брак, он только не соглашался дать титул высочества госпоже де Монтессон.
Между тем как все это происходило, герцог д'Егильон и министр Шуазель продолжали соперничать и враждовать между собою.
Скажем здесь несколько слов об Армане Виньеро-Дюплесси, герцоге д'Егильоне, который играл столь важную роль в последние годы царствования Людовика XV и сын которого играл столь жалкую роль в первые годы революции. Герцог д'Егильон родился в 1720 году. С молодости своей он уже был принят ко двору под именем герцога д'Аженуа. Это тот самый герцог д'Егильон, в которого была влюблена герцогиня Шатору, с которой, несмотря на присутствие короля, сделался обморок, когда она узнала, что герцог д'Егильон ранен при осаде Замка-Дофина (Chateau-Dauphin), куда король нарочно послал его, чтобы разлучить с ним свою фаворитку.
Герцогиня Шатору, в противоположность маркизе Помпадур, всегда была, как мы это знаем уже, врагом Австрии. Герцог д'Егильон разделял ее правила, которые были также правилами дяди его герцога Ришелье, так что через это самое он всегда был приверженцем партии дофина и, без всякого сомнения, врагом министра Шуазеля и парламентов.
Когда Бретонский парламент начал оказывать сопротивление в принятии некоторых королевских приказов насчет сельских общин, герцог д'Егильон, бывший в то время военным губернатором Бретани, употребил столь грубые и жестокие меры к восстановлению спокойствия и тишины во вверенной ему провинции, что сделался для жителей ее предметом ужаса и удивления. Когда в 1758 году англичане высадились на берега Бретани, то герцог д'Егильон, собрав войско, разбил их при Сен-Касте и принудил их возвратиться на свои суда; но бретонцы говорили, то герцог д'Егильон, их временный начальник, не вполне заслуживал имя победителя, потому что сам лично не участвовал в сражении и, вместо того чтобы подавать солдатам хороший пример мужества, прятался во время всего сражения за мельницу.
– Герцог д'Егильон покрыл себя славой в сражении при Сен-Касте, – говорили иные де ла Шалоте, генерал-прокурору Бретонского парламента.
– Вы хотите, господа, вероятно, сказать – мукой, – отвечал им де ла Шалоте, – это скорее так!
Острота была довольно колкая; она остановилась в горле герцога д'Егильона, который удвоил свою жестокость к жителям Бретонской провинции.
Тогда бретонцы ожесточились против него и обвинили его в неверности и измене престолу и отечеству, ходатайствовали о немилости к нему короля и этим самым подавали помощь Шуазелю, который давно уже хотел уничтожить герцога д'Егильона и ждал только для этого удобного случая. Принужденный бороться в одно и то же время против первого министра и против парламента, герцог д'Егильон употребил все возможные средства к своей защите и объявил ла Шалоте главным зачинщиком заговора против себя. Ла Шалоте был заключен в тюрьму. Между тем беспорядки и волнения в Бретани начались снова, и еще с большей, чем прежде, силой; король, оставаясь чрезвычайно недоволен губернаторством герцога, сменил его и на его место назначил герцога Дюра. Это отставление от должности, которое было ударом для герцога, дало новые силы парламентам: они возобновили свои жалобы на герцога д'Егильона. Дело о взяточничестве и лихоимстве герцога было перенесено из Бретонского парламента в Парижский, который объявил себя против обвиненного и грозил наказать его по всей строгости законов. Тогда-то именно герцог д'Егильон, равно как и дядя его герцог Ришелье, познал необходимость составить себе протекцию у короля и вывел на сцену госпожу дю Барри.
Интрига удалась как нельзя лучше. Чрез графиню дю Барри герцог д'Егильон исходатайствовал у короля приказание уничтожить начавшийся о нем судебный процесс, и когда парламент вновь послал королю декрет, в котором обвинял д'Егильона за его противозаконные поступки, то король, вместо того чтобы отвечать на этот декрет, собрал королевский совет в Версале; в этом совете герцог д'Егильон заседательствовал между пэрами.
Итак, вот в каком состоянии находились дела в описываемую нами эпоху.
В это время председателем Парижского парламента был Мопеу-сын; Мопеу не довольствовался этим званием и старался подняться выше: он хотел быть канцлером.
Дабы не упустить случая быть пожалованным в эту должность, он обещал помогать Шуазелю действовать против герцога д'Егильона, а герцогу д'Егильону обещал то же против Шуазеля и, найдя таким образом себе защитников в двух враждебных партиях, имел полный успех относительно своего домогательства на должность государственного канцлера, которая и была обещана ему после отставки или в случае смерти его отца, занимавшего эту должность.
Это был человек пятидесяти пяти или шести лет, среднего роста, который своим врагам казался всегда страшным, несмотря на его прекрасные, исполненные ума и жизни глаза. Он имел вид грубый, жестокий, был вспыльчив, раздражителен, имел цвет лица зеленовато-желтый, что заставило маршала Бриссака называть его президентом Лимоном.
Мопеу был чрезвычайно вкрадчив, лукав, дальновиден и жаден до похвал и лести, откуда бы он их ни получал. Сделавшись председателем парламента, он спросил однажды у одного из своих приближенных, что думают о нем при дворе. Вопрошаемый не хотел было сначала ничего сказать в ответ, но, вынуждаемый удовлетворить любопытство вопрошавшего, сказал, что при дворе все считают его чрезвычайно гордым и неприступным.
– Только-то? – отвечал первый президент. – Ну, так им скоро придется переменить мнение обо мне!
И действительно, с этого времени он сделался ласковым со всеми, кротким, любезным, приветливым. Как человек с умом дальновидным и проницательным, он заранее смотрел в будущее и рассчитал, что старый министр не может отдавать перед ним преимущество молодой и хорошенькой фаворитке короля. Поэтому, вступив в должность государственного канцлера, он явным образом стал заискивать дружбы графини дю Барри. Он часто бывал у нее, старался во всем угождать ей, предупреждать малейшие ее желания, привозил лакомства обезьяне ее Мистигри, которая нередко стаскивала с его головы парик, играл с ней – он, государственный канцлер! – равно как и с маленьким ее негром Замором, – словом, делал все, чтобы только найти себе защиту и покровительство у той, которая могла много чего сделать в его пользу, ибо имела большое влияние на короля. Он назвал даже графиню дю Барри своей кузиной, подобно тому как императрица Мария-Терезия величала этим дружеским именем гордую и тщеславную маркизу Помпадур.
В продолжение этого времени враги Шуазеля употребляли всевозможные средства, чтобы только унизить его в глазах Людовика XV. Против Шуазеля составлен был заговор, целью которого было свергнуть его с высоты его политического значения.
Аббат Броглио, на обязанность которого возложена была переписка по дипломатической части с иностранными державами и который имел вне пределов Франции повсюду тайных агентов, объявил Людовику XV, что Шуазель был более предан Австрии, нежели Франции, несмотря на то что сей последней он во многом обязан.
Графиня де Барри достала от кого-то портрет Карла I, писанный талантливой кистью Ван-Дейка; этот портрет, составляющий в настоящее время лучшее украшение Парижского музея, она повесила в своей комнате пред диваном, на который всегда имел обыкновение садиться король.
– Что это за портрет? – спросил Людовик XV.
– Короля Карла I, государь, – отвечала фаворитка.
– Зачем он тут повешен?
– Чтобы напомнить вашему величеству о царствовании этого государя.
– Для чего же вы хотите напомнить мне о его царствовании?
– Парламент оказывает сопротивление, государь… Вы должны его уничтожить…
– А! Понимаю, – отвечал Людовик XV, нахмурив брови, – теперь я понимаю.
Однажды король, придя к дю Барри, нашел ее кухню в лучшем, чем прежде, состоянии.
– Что причиною такой перемены? – с любопытством спросил он.
– Эта перемена произошла оттого, государь, – отвечала фаворитка, – что я прогнала моего Шуазеля; когда же вы прогоните вашего?
Между тем королю передана была нота о министре его Шуазеле; в этой ноте говорилось, что Шуазель имел от королевы Марии-Терезии обещание сделаться неограниченным властелином (т.е. королем), с полной гарантией на передачу этого звания своему потомству, если только он сумеет оставить Силезию за Австрийским императорским домом.
Герцог Ришелье, герцог д'Егильон и графиня дю Барри не иначе стали называть Шуазеля, как королем Шуазелем или маленьким королем.
Почти в это же время герцогиня Граммон, объезжавшая провинции и возмущавшая парламенты, забыла в каком-то городе захватить с собою письмо, которое писала к Шуазелю; письмо это отослано было в Париж и передано госпожой дю Барри королю.
Людовик XV, входя однажды к своей фаворитке, увидел, что она занимается бросанием вверх, попеременно, двух красных мячиков: мячики эти были апельсины.
– Прыгай, Шуазель!.. Прыгай, Прален! – приговаривала она, не переставая играть при входе короля.
Король спросил ее, что это была за новая игра.
– Игра в скачки, государь.
И при этих словах она вручила королю письмо герцогини Граммон: это было 24 декабря 1770 года.
Королю давно уже надоели все эти беспорядки и неудовольствия, которые окружали его; он ждал только случая выместить свой гнев на виновниках этих беспорядков, и так как теперь случай к этому представился, то он решился воспользоваться им.
Он взял перо и написал:
«Брат мой, Шуазель!
Неудовольствия, которые причиняет мне ваша служебная деятельность, заставляют меня сослать вас в Шантлу, куда вы должны отправиться в двадцать четыре часа; я бы вас сослал гораздо далее, если бы не имел особенного уважения к вашей жене, здоровье которой мне дорого. Берегитесь, чтобы ваши поступки не заставили меня принять против вас более сильные меры. За сим, брат мой, я молю Бога за ваше здравие.
Людовик».
Написав это письмо, король взял другой лист бумаги и написал Пралену следующие строки:
«Мне служба ваша более не нужна. Я отсылаю вас в Прален, куда вы должны отправиться в двадцать четыре часа.
Людовик».
Изгнание Шуазеля повело за собой множество беспорядков, так как у Шуазеля было очень много приверженцев. Но эти беспорядки нисколько не устрашали герцога д'Егильона; взяв в свое заведование министерство иностранных дел, он, дабы лучше действовать на поле политической деятельности, составил триумвират вместе с канцлером Мопеу, третьим членом которого избран был аббат Терре, известный интриган и политик своего времени.
Представим теперь вниманию наших читателей портрет министра Шуазеля, набросанный рукой Людовика XVI в 1777 году. Этот портрет верен, хотя и написан семь лет спустя после той эпохи, о которой мы говорим.
«Шуазель, как человек смелый, решительный, предприимчивый, имел в своей душе достаточно энергии, чтобы поражать всех своей гордостью и величавостью; к тому же он имел достаточно средств, чтоб казаться большим, чем он был на самом деле.
Он был жаден до любви, славы и почестей, и если на что решался, если что предпринимал, то с такой силой воли, с такой твердостью, что пренебрегал всеми препятствиями, как бы они велики ни были.
Герцог Шуазель имел грубый, жестокий характер; он ни на что не смотрел, пренебрегал всем, лишь бы только достигнуть предположенной им цели.
Перед тем, чтобы возвыситься на степень первого государственного человека, он, желая понравиться фаворитке покойного короля, не пренебрегал никакими средствами. Достигнув той ступени политического значения, на которую он хотел подняться, герцог Шуазель не нашел даже для себя нужным искать себе опоры и покровительства в другой фаворитке: он слишком надеялся на себя. Этот человек, со столь твердым и жестким характером, был враг всего того, что могло составлять благо и интерес Франции, его отечества.
Шуазель был для Франции чужеземцем, который постоянно действовал в пользу других государств и ей в ущерб.
Французские войска во время его политической деятельности постоянно были разбиваемы на всем материке; Франция бедствовала, Франция страдала, Франция находилась в зависимости от своей прежней соперницы – Австрии. Итак, герцог Шуазель был настоящим бичом для Франции. Он разорил ее, обесславил, унизил ее в глазах Европы… И действительно, к какому жалкому результату приведена была Франция после затеянной им Семилетней войны!»
Одно только обстоятельство отнимало от вышеописанных нами событий всю важность и значение, которые они должны были иметь на самом деле, это – старость короля.
Людовик XV, которому было только шестьдесят три года от роду, казался десятью годами старее герцога Ришелье, которому было семьдесят семь лет. Людовик XV, некогда красивый мужчина, с голубыми выразительными глазами, с прекрасной осанкой, лишался зрения; Людовик XV делался глухим; Людовик XV делался дряхлым; он не иначе мог сесть на лошадь, как с помощью скамейки, которую ему подставляли под ноги. Скука, которая подобно невидимой фее парила над ним в дни его молодости, сдружилась с ним в его старости; она мучила, терзала его! Сверх того, кругом его совершались те печальные, трогательные события, которые сопровождают людей, долженствующих в скором времени сойти в могилу. Все то, что он истинно любил, к чему сердечно был привязан, пало около него.., исчезло с лица земли! Госпожа де Вентимиль, герцогиня Шатору, маркиза Помпадур: все, кого он любил из своих родных, – сыновья, внуки, жена27, невестка и даже друзья.., всех их уже не стало, все они уже навеки с ним расстались. Маршал д'Армантьер, его дядька, родившийся в один год вместе с ним, также умер; оставались только маркиз Шовелен и герцог Ришелье.
Маркиз Шовелен в особенности был со стороны короля предметом особенного внимания. Король особенно как-то интересовался его здоровьем; он беспрестанно у всех спрашивал о маркизе и всегда, казалось, был доволен, когда ему говорили, что маркиз Шовелен, слава Богу, здоров. Такая внимательность тем более удивляла всех, что всякий знал тот эгоизм и ту холодность, которые король обыкновенно выказывал к своим подданным. Итак, повторяем, такая внимательность к Шовелену была большой загадкой для придворных; но им недолго пришлось оставаться в недоумении: в скором времени представился случай узнать причину такого благорасположения к маркизу.
На празднике, данном в масонской Ложе, маркиз Шовелен попросил одного колдуна-шарлатана погадать ему в карты; колдун разложил карты и предсказал ему, что он умрет шестью месяцами ранее короля.
Это предсказание дошло до ушей короля; оттого-то он так и интересовался здоровьем маркиза Шевелена.
То, что было предсказано Шовелену, действительно случилось, и даже в скором времени.
23 ноября 1773 года король ужинал у графини дю Барри, своей фаворитки, и пригласил от имени ее на этот ужин также маркиза Шевелена. Шовелен приехал и, перед тем как сесть за стол, просил короля не заставлять его насильно кушать, так как он чувствовал себя не совсем хорошо. Действительно, за ужином маркиз Шовелен, начавший перед сим играть в вист с его величеством, съел только два печеных яблока и по выходе из-за стола сел с королем продолжать игру. Окончив партию, Шовелен встал и подошел к госпоже де Мирпуа, которая играла также в вист за другим столом. В то время как он отпускал некоторые любезности этой даме, король, стоявший против маркиза, заметил большую перемену в его лице.
– Что с вами, Шовелен? – спросил его король.
Шовелен открыл рот, чтобы отвечать, вероятно, королю; но он не мог произнести ни одного слова и упал навзничь.
Тотчас послали за докторами; но когда они приехали, маркиз был уже мертв.
Со дня смерти маркиза редко видели, чтобы король когда-либо улыбнулся. Можно было бы думать, что тень маркиза безотлучно находилась при нем, что она следила за ним всюду, где бы он ни находился. Людовик XV сделался еще более, чем прежде, мрачен и печален. Если что и могло несколько его развлечь, так это прогулки в карете; вследствие сего король стал часто совершать поездки: сначала он поехал из Рамбуйе в Компьен, из Компьена в Фонтенбло, из Фонтенбло в Версаль; он только не ездил в Париж, который опротивел ему своими беспорядками и волнениями по случаю изгнания Шуазеля.
Но все эти прекрасные резиденции, вместо того чтобы развлекать короля, напоминали ему о прошедшем, пробуждали в нем воспоминания о минувших днях молодости, и сколько труда, сколько усилий стоило бедной дю Баррю – этому свежему и хорошенькому цветку – отвлекать его от этих печальных мыслей, которые такой громадной вереницей проносились в его памяти!
В продолжение этого времени общество так же опускалось в своих правах, как и король в своих силах. Вслед за философскими поучениями Вольтера28, д'Аламбера29 и Дидро30 появились безнравственные сочинения Бомарше31, направленные против правительства.
Между тем как все это происходило, при дворе образовались две враждебные музыкальные партии – партия глюкистов и партия пуччинистов.
Дофина, молодая принцесса, с поэтической душою, с прекрасными музыкальными способностями и, кроме того, воспитанница известного Глюка, не находила ничего музыкального во французских операх; для нее французские оперы были только собранием более или менее грандиозных ариеток. Видя несколько раз в театре представление трагедий Расина, она возымела желание послать одну из его пьес – а именно «Ифигению в Авлиде» (Iphigenie en Aulide) – своему знаменитому учителю, прося его сочинить для этой пьесы музыку. Через шесть месяцев музыка для «Ифигении» была написана, и Глюк сам привез свою партитуру в Париж.
По прибытии своем в столицу знаменитый маэстро сделался любимцем ее высочества дофины и в течение дня во всякое время имел право входить к ней без доклада.
Вообще ко всему надобно привыкнуть, в особенности к тому, что величественно и грандиозно; а так как парижане не успели еще приучить свой слух к новым звукам, то это и было причиной, что музыка Глюка не произвела сначала того эффекта, которого можно было от нее ожидать. У кого в сердце нет огня, нет страсти, у кого чувства омертвели, тем не надобно в музыке мысли.., идеи, для них достаточно будет одного шуму; а так как музыкальные произведения Глюка отличались всегда особенной нежностью звуков, меланхолией, то понятно, что они и не могли нравиться, при этих условиях, тогдашнему обществу, которому, как мы сказали, надобно было в музыке как можно более шума и грома.
Итак, старое общество отдало преимущество итальянской музыке, т.е. громким аккордам, шумным ариям и торжественным хорам.
Графиня дю Барри, вследствие привычки своей вообще во всем упрямиться и не желая быть на стороне дофины, объявила, что ей лучше нравится итальянская музыка. Пуччини, итальянскому маэстро, посланы были либретто. Пуччини написал по ним музыку, прислал партитуры в Париж, и таким образом молодое и старое общество разделились на две партии – партии, враждебные одна другой.
В то же время, как бы в параллель с музыкальной распрей, начали проявляться в парижском обществе новые идеи, идеи чисто английские, – страсть к гуляньям по обширным садам, обильным растениями и цветами, езда на лошадях, на лошадях молодых, горячих, и непременно в сопровождении жокеев в черных фуражках, черных куртках и лосинах с маленькими ботфортами; прогулки в фаэтонах о четырех колесах или кабриолетах о двух колесах, с соломенной шляпой на голове, которая нарочно делалась с широкими полями, дабы защитить лицо от солнца, – и все это в простых, сельских костюмах, как у дам, так и у мужчин, с букетом цветов в руках или, за поясом, или на голове, без всяких лишних прикрас и нарядов, как бы наперекор самим себе: ибо в то время, как Дюте, Гимар, Софья Арну, ла Перри, ла Клеофиль и другие камелии той эпохи надевали на себя бриллианты и разряжались, как говорится, в пух и в прах, принцессы крови, как-то: дофина, принцесса Аделаида, принцесса Ламбалль, госпожи де Полиньяк, де Ланжак и многие другие, украшали себя исключительно только цветами.
И при виде всего этого общества, общества с новыми идеями, с новыми нравами и обычаями, Людовик XV все более и более склонял голову! Тщетно ветреная дю Барри увивалась около него; король изредка, и то с немалым трудом, приподнимал голову, слушал ее, шутил с нею.., но, увы, на челе его уже ясно была видна печать смерти, а это потому, что время шло, шло незаметно, своей обычной чередой, унося каждую минуту, каждый час в вечность; это потому, что наступил уже шестой месяц со времени смерти маркиза Шевелена; это потому, что было уже 5-е число мая и что 23-го числа этого же месяца должно было исполниться ровно полгода, как умер фаворит короля.
– 23 мая будет полгода, как умер Шовелен! – говорил король своим приближенными) Теперь четырнадцатое апреля… Ах, как мне хочется, чтобы эти сорок дней прошли скорее!
Король со дня на день делался все более и более мрачным и печальным; грусть и тоска его еще более увеличились, когда в Льежском альманахе он прочитал про апрель месяц следующее:
«В апреле сего года одна из любимейших женщин будет играть свою последнюю роль».
Это предсказание об апреле невольно как-то заставляло графиню дю Барри разделять грусть и опасения короля и говорить об этом месяце то же, что он говорил про остающиеся до 23 мая сорок дней:
– Ах, как бы я хотела, чтобы этот апрель скорее прошел! В продолжение этого месяца, который наводил такой страх на графиню дю Барри, и в продолжение этих сорока дней, остающихся до 23 мая, которые заставляли короля так за себя опасаться, зловещие предзнаменования сделались очень частыми: генуэзский посланник при Французском дворе, граф Сорба, которого король видел у себя почти каждый день, скоропостижно умер. Аббат Лавиль, представившись королю утром, при его вставании, чтобы благодарить за место директора комитета иностранных дел, которое король ему дал, упал у его ног, пораженный апоплексическим ударом. Наконец, и сам король чуть было не был поражен смертью: в то время, как он находился на охоте, сделалась буря, и молния ударила в дерево, около которого он стоял.
Все это делало короля еще более мрачным и печальным.
Думали, что с возвращением весны король оживет вместе с природой, что чувства его воспрянут вместе с цветами и растениями; но не так вышло, как думали: на исходе апреля король заболел, и заболел опасно, – у него сделалась оспа.
Людовик XV имел уже оспу в своей молодости, но эта болезнь была худо вылечена.
29 апреля (1774 г.) у короля показалась сыпь на теле; при дворе сделалась тревога, и Парижский архиепископ Христофор Бомон немедленно поехал в Версаль.
На этот раз положение было довольно странное; совершение таинства причащения и миропамазания, если бы необходимость того требовала, могло быть не иначе, как после изгнания фаворитки; но эта фаворитка, принадлежавшая к иезуитской партии, начальником которой был архиепископ Христофор Бомон, – эта фаворитка, по словам самого архиепископа, оказала чрез ниспровержение министерства Шуазеля и уничтожение парламента столь великие услуги религии, что ей, согласно с правилами церкви, нельзя было нанести какого-либо оскорбления.
Начальниками партии, покровительствовавшей фаворитке дю Барри, были герцог д'Егильон, герцог Ришелье, герцог Фронсак. Мопеу и аббат Терре.
Партия Шуазеля, напротив, партия столь же сильная и могущественная, требовала удаления от двора фаворитки и немедленную исповедь короля.
Таково было настроение умов, когда 1 мая, в одиннадцать с половиной часов утра, архиепископ явился навестить больного короля.
Узнав о его приезде, дю Барри нашла нужным на всякий случай от него скрыться.
Первым, кто вышел встретить прелата, был герцог Ришелье.
– Ваше преосвященство, – сказал ему герцог, – умоляю вас, не пугайте короля тем предложением, которое сводило в могилу столько больных!.. Не исповедуйте его, позвольте лучше мне исповедаться вам вместо короля. Если вы не согласны принять мое предложение, если вы непременно желаете исповедовать короля и тем самым возобновить в Версале сцены, которые происходили с епископом Суассонским в Меце.., если вы хотите удалить от двора графиню дю Барри с шумом и скандалом, то подумайте о последствиях и о ваших собственных интересах; вы желаете, чтоб восторжествовал герцог Шуазель, ваш злейший враг, от которого графиня дю Барри старалась так вас избавить, и вы намерены преследовать ее, вашего друга… Да, ваше преосвященство, вашего друга графиню, которая вчера еще мне сказала: «Пусть г. архиепископ оставит нас в покое, за это он получит кардинальское достоинство: я берусь выхлопотать ему кардинальство.., и даю слово, что преуспею в этом».
Бомон дал полную свободу говорить герцогу Ришелье, ибо хотя мысленно он и был одного с ним мнения, но ему надобно было делать вид, что он принимает делаемое ему предложение. По счастью, герцог д'Омон, принцесса Аделаида и епископ Санлис присоединились в это время к Ришелье и дали ему еще более силы уговаривать прелата.
Прелат сделал вид, что соглашается на их просьбы, обещал ничего не говорить и вошел к королю, которому действительно ни слова не сказал об исповеди; это так обрадовало августейшего больного, что он тотчас велел позвать к себе дю Барри, у которой, плача от радости, стал целовать руки.
На другой день, 2 мая, королю стало немного лучше; вместо ла Мартиньера, его постоянного врача, графиня дю Барри рекомендовала ему двух своих докторов – Лорри и Борде.
Этим докторам вменено было в строгую обязанность ничего не говорить королю о роде его болезни и о том положении, в котором он находился, и в особенности стараться удалить короля от мысли о том, что ему надобно будет во время болезни прибегнуть к священнику.
Через то, что королю сделалось немного лучше, графине дю Барри снова представилась возможность развлекать его своими ласками, нежными обращениями и веселыми рассказами; но в то время как она старалась всеми силами своего ума и сердца вызвать хоть легкую улыбку на устах больного, ла Мартиньер, который не был лишен права входить во всякое время к королю, показался в дверях и, оскорбившись тем преимуществом, которое дано было пред ним Лорри и Борде, подошел к королю, взял его пульс и поник головой.
Король со страхом глядел на своего медика; этот страх еще более в нем увеличился, когда он заметил, что ла Мартиньер сделал рукой безнадежный знак.
– Что, ла Мартиньер? – спросил король.
– Да что, государь!.. Если мои собратья не сказали вам, что положение ваше очень опасно, то они или ослы, или глупы.
– Что ж у меня, как ты полагаешь, ла Мартиньер? – снова спросил король с заметным беспокойством.
– Что у вас?.. Это очень легко видеть, государь; у вас оспа.
– И ты говоришь, мой друг, что не имеешь надежды?
– Я не говорю этого, государь; доктор никогда не должен отчаиваться. Я говорю только, что вашему величеству, как христианнейшему королю, надобно о себе подумать.
– Хорошо.., это так, – отвечал король. Затем, подозвав к себе дю Барри, он сказал ей:
– Друг мой, вы слышите? У меня оспа, и болезнь моя очень опасна, во-первых, по причине моих лет, а также и по причине других болезней. Ла Мартиньер только что напоминал мне о том, кто я есть… Друг мой, может быть, нам придется расстаться!.. Дабы не случилось сцены, подобной той, какая была в Меце, я прошу вас передать герцогу д'Егильону то, что я теперь вам говорю, дабы он, в случае если болезнь моя усилится, позаботился о вас и дабы наше расставанье не произвело шума при дворе.
3 мая герцог д'Егильон вошел, по своему обыкновению, к королю.
– Ну что, герцог, – спросил его король, – исполнили вы мои приказания?
– Относительно графини дю Барри, государь?
– Да.
– Я хотел ждать, чтобы ваше величество мне повторили их; я никогда не желаю торопиться разлучать короля с теми особами, которым он особенно покровительствует.
– Благодарю, герцог; но ведь необходимость того требует. Возьмите графиню и увезите ее в ваше поместье Рюэль; я много буду обязан герцогине, супруге вашей, за те заботы и попечения, которые она ей окажет.
Несмотря на это решительное желание короля, герцог д'Егильон не хотел, однако, ускорять отъезда фаворитки; он спрятал ее в замке и объявил, что она уедет на другой день; это несколько успокоило духовных лиц.
Герцог д'Егильон очень хорошо сделал, что медлил отвезти фаворитку в Рюэль, ибо 4 мая король с такой настойчивостью начал просить привезти ее к нему, что герцог поневоле должен был объявить ему, что она еще в замке.
– Так позовите же ее ко мне!.. Позовите ее! – воскликнул король.
Дю Барри вошла к королю – и это было последнее ее свидание с ним.
– Ах! Графиня, графиня! – сказал король. – Как жаль мне с вами расставаться!.. Но это нужно… Обстоятельства того требуют: уезжайте, графиня, уезжайте!..
Графиня вышла от короля вся в слезах.
Дю Барри имела прекрасное, доброе сердце; она любила Людовика XV, как своего отца.
Герцогиня д'Егильон усадила ее в карету вместе с девицей дю Барри, старшей сестрой, и отвезла в Рюэль, чтобы дожидаться конца событий.
Не успела фаворитка выехать еще за ограду замка, как король снова потребовал ее к себе.
– Графиня уехала, – отвечали ему.
– Уехала! – повторил король. – Теперь, значит, пришла и мне очередь отправляться… Прикажите служить службу в часовне св. Женевьевы.
Герцог ла Врильер написал тотчас в парламент, который в случаях особенной важности имел право открывать или закрывать находившиеся в часовне св. Женевьевы мощи святых.
5-е и 6-е числа мая прошли при дворе спокойно, без всяких разговоров об исповедании, причащении или соборовании маслом короля. Версальский священник пришел к королю с целью приготовить его к этому великому делу; но прежде чем войти в комнату короля, он встретился с герцогом Фронсаком, который дал ему свое честное слово дворянина, что выбросит его из окна, если только он хоть слово скажет королю об исповеди или соборовании маслом.
– Если я не убьюсь, падая из окна, – отвечал священник, – то я снова явлюсь сюда, ибо имею на то право.
Но 7-го числа, в три часа ночи, уже сам король настоятельно потребовал к себе священника, аббата Моду, старца кроткого, смиренного, чуждого всяких интриг, который был, кроме того, слеп.
Моду исповедовал короля; исповедь продолжалась семнадцать минут.
По окончании исповеди герцоги ла Врильер и д'Егильон хотели было отложить для короля на несколько дней причащение св. Тайн; но ла Мартиньер, заклятый враг графини дю Барри, которая рекомендовала королю своих докторов Лорри и Борде, подошел к нему и сказал:
– Государь, я видел вас в весьма трудном положении, но никогда я так не удивлялся вам, как сегодня… Теперь вам очень можно докончить то доброе дело, которое вы начали.
Тогда король велел снова позвать к себе Моду, и Моду дал ему отпущение грехов и причастил его.
В то время как король исповедовался и принимал св. Тайны, дофин, которого не допускали близко к королю, дабы он не заразился оспой, написал аббату Терре следующее письмо:
«Г. обер-контролер, прошу вас раздать бедным жителям Парижа из государственной казны 200 000 ливров; пусть они помолятся о короле. Если вы находите, что этой суммы мало для раздачи бедным, то удержите часть из оклада содержания, получаемого мною и дофиной.
Людовик-Август».
В дни 7 и 8 мая болезнь короля усилилась; он чувствовал, что тело его буквально начинает разрушаться. Оставленный своими придворными, которые не решались оставаться при этом живом трупе, король видел только возле себя своих трех дочерей, которые не отходили от него ни на минуту.
Король находился в большом страхе; в сильном антоновом огне, распространившемся по всему его телу, он видел наказание, посланное ему от Бога. В своем сильном бреду король видел огонь; ему представлялись огненные пропасти, ему представлялся ад… И он звал своего духовника, слепого старца Моду, своего единственного заступника, чтобы он осенил крестным знамением пространство между ним и огненным озером. Тогда он сам брал от Моду святую воду, сам снимал с себя простыни и одеяло и с воплями и стенаниями кропил ею все свое тело; после этого просил дать ему крест св. Распятия, с благоговением прижимал его к сердцу, крепко целовал его и молился.
В таких-то страшных мучениях провел король всю ночь и день 9 мая. В продолжение этих суток ни священник, ни принцессы не отходили от больного. Тело короля, сделавшись добычей сильнейшего антонова огня, испускало из себя столь противный запах, что двое из лакеев, прислуживавших в комнате, не будучи в состоянии выдержать этой заразы, упали без чувств, и один из них умер.
10 мая утром сквозь изрытое оспой тело короля уже начали виднеться кости. Трое других лакеев также упали в обморок. Страх распространился по всему Версальскому замку; все придворные бежали, кто куда мог. Во дворце остались только три принцессы, дочери короля, к достойный аббат Моду.
Ночь на 10 мая король провел в предсмертных мучениях; с наступлением утра он впал в совершенное беспамятство и казался уже мертвецом; наконец, в два часа пятьдесят пять минут он привстал на своей кровати, протянул руки, устремил глаза на одну точку и вскричал:
– Шовелен! Шовелеп!.. Но ведь не прошло еще шести месяцев…
С этими словами он опустил голову па подушки и скончался.
Все три принцессы, находившиеся безотлучно при своем отце, заразились от него оспой, которая свела его в могилу.
Обер-гофмейстеру двора поручено было распорядиться похоронами короля. Обер-гофмейстер немедленно отдал все нужные приказания, не входя, однако, во дворец.
12 мая 1774 года тело Людовика XV было отвезено в Сен-Дени. Гроб был поставлен и большую карету, употреблявшуюся обыкновенно для поездок на охоту; за ней ехала другая карета, в которой сидели герцог д'Айен и герцог д'Омон; потом третья, в которой находились духовник короля и версальский священник. Процессию заключали двадцать пажей и пятьдесят конюхов верхами, с факелами в руках.
Эта печальная процессия, тронувшись из Версальского замка в 8 часов вечера, прибыла в Сен-Дени к 11 часам.
На другой день, т, е. 11 мая, графиня дю Барри получила в Рюэле указ о ее изгнании.
Со смертью Людовика XIV Франция остается королевством если и не вполне блестящим славою, зато сильным по своему значению. Людовик XIV, несмотря на слабость своего характера, имел то достоинство, что всегда старался показывать себя великим. Со смертью этого государя поколение великих людей начало, казалось, мало-помалу исчезать с лица земли: не было более Тюренна, не было более Конде, Бервика, Вобана, Фуке, Расина, Корнеля, Мольера, Боссюэ, Фенелона; гений уступил место таланту, практические знания – знаниям научным, гармония и величественность слога – простым и пошлым оборотам речи.
Людовик XIV умирает, и как бы ждали только его смерти, чтобы разрушить то здание монархического единства, которое с таким трудом подготовлено было министром Ришелье и поддерживаемо с такой ловкостью Мазарином, – регент учреждает Советы и тем самым содействует распадению монархической власти.
Людовик XIV распоряжался во всем сам, своей неограниченной властью, даже и в тех случаях, когда исполнял советы и планы госпожи де Ментенон; регент же, напротив того, препоручает распоряжаться во всем министру Дюбуа. Людовик XIV проповедовал строгость и чистоту нравов и довел набожность свою до ханжества; регент довел разврат до цинизма. Людовик XIV, разорившись своей казной, не решается хотя и на самую малейшую финансовую операцию, приласкивает откупщиков казенных доходов, показывает Версаль Самуилу Бернару; регент допускает честолюбивого Лау32 ниспровергнуть все известные в то время финансовые теории, учредить ассигнационный банк, обменять звонкую монету па бумажные деньги (ассигнации), беспощадно притесняет банкиров до тех пор, пока они не выдадут ему из своих контор трехсот миллионов франков, и отправляет Бурвале на Лобную площадь… Но финансовая система Лау падает, и сам Лау в бегстве ищет себе спасения; тогда Дюбуа делается главным распорядителем финансовой части королевства; но Дюбуа, подобно всем смертным скоро сходит в могилу; вслед за ним, подобно тому, как за министром Ришелье последовал король Людовик XIII, сходит в близкую с ним могилу также и регент герцог Орлеанский. На престол Франции вступает тогда Людовик XV.
Мы видели министерство герцога, влияние братьев Парисов, влияние маркизы При: во время его министерства, равно как и во время министерства Дюбуа, роскошь и мотовство продолжаются, разврат увеличивается. Наконец герцог предлагает для приведения в порядок финансов королевства наложить подать на дворянство и духовенство, пятидесятую часть доходов с их имений; дворянство и духовенство негодуют, ропщут, восстают против герцога и изгоняют его в Шантильи.
Тогда является тихий, скромный и миролюбивый кардинал Флери, слабый политик, но твердый защитник религии, который мало-помалу забирает в свои руки королевскую власть, восстанавливает порядок в финансах, но более в свою пользу, нежели в пользу государства; который трясется от страха при малейшем разговоре о необходимости войны и тем не менее, однако, возводит одного из Бурбонов на Неаполитанский престол, помогает завоевать Силезию, завладевает Нидерландами, присоединяет к Франции герцогство Бар и приготовляет для нее присоединение Лотарингии.
Тогда начинает показываться генерация людей уже не гениальных, но людей, одаренных большими талантами, как-то:
Бель-Иль, Ловендаль, маршал Саксонский и Шевер – по части военной; Руссо, Вольтер, д'Аламбер, Дидро, Буланже, Монтескье и Реналь, т.е. философы вместо поэтов.
Наконец, после пятнадцатилетнего управления государственными делами, Флери умирает, и министерство его принимает тонкий политик Шуазель, который также принадлежал к числу двигателей просвещения и прогресса, как и его предшественник. Но с принятием Шуазелем министерства снова все изменяется, как нравы, так и политика. Министерство Шуазеля есть, можно сказать, царствование философов, преследуемых покойным министром Флери. Во время Шуазеля Франция заключает тесный союз с Австрией, силы которой значительно уменьшил Людовик XIV, отняв у нее Испанию, обе Индии и Франш-Конте. Результатом этого союза была гибельная Семилетняя война, потеря французских колоний в Канаде и Индии. Подобно тому как герцог Орлеанский хотел обложить дворянство и духовенство податью по 50-й части доходов с их имуществ, так и Машо захотел обязать эти два сословия платить королевству двадцатую часть с их имуществ и воспретить, кроме того, духовенству, размножение которого его очень пугало, приобретать вновь земли; на это духовенство протестует и объявляет Шуазелю войну, которая кончается тем, что парламент обвиняет иезуитов, иезуиты обвиняют янсенистов, а янсенисты – дофина. Иезуиты, на которых возлагают всю тягость преступления, возбуждают всеобщую к себе ненависть, и их изгоняют.
Около этого времени Людовик XV начинает соображать те невыгоды, которые осуществились для его королевства вследствие союза его с Австрией, и старается по мере возможности освободиться от влияния Марии-Терезии и министра Шуазеля… Но в Версале обнаруживается смертность: маркиза Помпадур умирает; вслед за нею умирают дофин, жена его, герцог Беррийский и, наконец, сама королева. Ко двору представляется новая фаворитка, которая ниспровергает герцога Шуазеля и заменяет его герцогом д'Егильоном, своим приверженцем. Парламенты уничтожены, и в то время как все восстают против политики Шуазеля, Людовик XV умирает, оставляя престол свой Людовику XVI и Марии-Антуанетте. К несчастью, внук принимает корону своего деда в то время, когда государственная казна уже истощена, страна обременена долгами, кредит потерян и народ задавлен тяжкими налогами.
В первые годы своего царствования Людовик XV пользовался любовью народа, который, как мы уже прежде говорили, назвал его Возлюбленным (Ie Bien-Fime). Но эта любовь превратилась мало-помалу в ненависть и презрение, когда он управление государством, начальство над войсками, распоряжение законами и политикой предоставил людям, погрязшим в разврате, и когда безнравственные и бесстыдные любовницы повелевали его двором и его государством.
В продолжение шестидесяти пяти лет во Франции, можно сказать, не было настоящего короля.
С 1710 по 1715 год ею управляют сначала госпожа де Ментенон, потом духовник короля и незаконнорожденные принцы.
С 1715 по 1725 – Дюбуа, шотландец Лау и д'Аржансон, которые имеют большое влияние на герцога Филиппа Орлеанского, регента.
С 1725 по 1727 – правят Францией маркиза При и герцог Бурбонский.
С 1727 по 1742 – министр Флери.
С 1742 по 1771 – министр Шуазель и герцогиня Граммон.
Наконец, с 1771 по 1774 – Мопеу, герцог д'Егильон и аббат Терре.
Спрашивается, могла ли Франция, после царствования такого государя, каким был Людовик XV, благоденствовать? Над нею собирались уже грозные тучи, которые разразились жестоким громом в 1793 году.