Вслед за прапорщиком Ливенцевым около пятисот человек пришлось отправить в тыловые лазареты, а из оставшихся тысячи полторы жестоко страдали от ревматических опухолей рук и ног.

И все-таки по приказу генерала Истопина тут же с прихода полк должен был выделить четыре роты в знакомые уже ему землянки, впереди весьма благоустроенного имения пани Богданович.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Прошло несколько больше месяца.

В одном из южных тыловых лазаретов долечивался Ливенцев.

Не одно письмо отсюда послал он Наталье Сергеевне, неизменно и однообразно заканчивая каждое из них словами: "Очень хотелось бы повидаться с вами, поговорить"...

И однажды, - это было в сверкающий яркосолнечный, хрустально звонкий, первовесенний день, - дежурный по лазарету молодой зауряд-врач, студент-медик Тесьмин, еще издали таинственно улыбаясь, подошел к нему, читавшему газету на своей койке, и сказал вполголоса:

- Прапорщик Ливенцев, вы кого-нибудь ждете?

- Я? Нет... кого же мне тут ждать? - удивился Ливенцев. - Здесь у меня нет никого знакомых... Мать приезжала...

- Гм... А между тем вас очень желает видеть какая-то молодая дама.

- Дама?

- Это вас не устраивает? Гм... может быть, и девица, хотя едва ли такая красивая особа...

- Неужели Наталья Сергеевна? - вскричал Ливенцев.

Тесьмин поморщился.

- Не делайте все-таки таких резких движений и не очень волнуйтесь. И то и другое вам пока еще вредно... Так можно, значит, провести ее сюда к вам?

Но Ливенцев, запахивая халат, двинулся уже из палаты сам навстречу той, о которой так много думал в последнее время.

Вместе с Тесьминым вышел он на площадку лестницы (палата его была на втором этаже), но дальше его Тесьмин решительно не пустил, а быстро сбежал сам на одних только носках по ступенькам.

И был потрясающий момент, когда Ливенцев увидел в пролет лестницы знакомую ему шляпку Натальи Сергеевны на спелом подсолнечнике ее волос. Так захватило дыхание, что он почувствовал настоятельную необходимость отшатнуться и опереться спиной о стену: он был еще слаб для такого ослепительного счастья.

И когда Наталья Сергеевна поднялась (Тесьмин остался внизу) и Ливенцев увидел ее перед собою всю, с головы до ног, высокую и прямую, с античным, строгим в линиях лицом и радостными глазами, казавшимися темными в тени длинных черных ресниц, а на свету - прозрачно-голубыми, - он не мог совладать с собою, - не удержал ни двух крупных слез, ни странной дрожи, мгновенно охватившей все тело...

Хотел что-то сказать, но губы только шевелились слабо и беззвучно, хотел протянуть ей навстречу руки, но руки не поднимались... И она, подойдя, прикрыла его слабо шевелившиеся губы своими теплыми и свежими губами и крепко охватила своими руками его руки, не сказав даже этого ненужного, глупого слова "здравствуйте!", не назвав его привычно, но тоже совершенно ненужно: "Николай Иванович".

- У заведующего библиотекой я отпросилась всего на три дня, - говорила Наталья Сергеевна, когда они сели в небольшой столовой, служившей в лазарете и комнатой для свиданий с посетителями. - Но ехала сюда я, - вы представьте, - около суток!.. А смотреть на карте, как будто и совсем близко от Херсона... на дорогах везде творится невообразимое: везде длинные остановки, везде воинские поезда стоят на путях, а пассажирские пускают, как кому вздумается. Выходит, что мне сегодня же вечером надо ехать обратно, чтобы приехать в срок...

Она говорила самые обыкновенные вещи, самыми обыкновенными словами, но Ливенцев едва понимал, что она говорила.

Ему казалось теперь неслыханным чудом уже и то, что вот она, Наталья Сергеевна, в этом чудовищно скорбном месте - военном госпитале, на простом, жестком, деревянном диване сидит с ним рядом; что там, где не выдыхается тошнотворный запах ксероформенной марли, от нее пахнет духами л'ориган; что он держит в своей руке ее руку, которая дороже для него всех сокровищ и всех наград...

Но вот она сказала:

- А вы так и не написали мне, как именно вас ранили, - при какой обстановке. Должно быть, ваша рота кинулась занимать еще какой-нибудь окоп и при этом вас ранили?

Она смотрела на него родными глазами. Глядя в такие глаза, невозможно было выдумать что-то насчет австрийских окопов; однако трудно было и сказать всю правду.

Он выбрал неполную правду; он ответил:

- В моей ране виноват наш командир полка, - как это иногда бывает... Не будь в тот момент около меня командира полка, я не был бы ранен.

- Да?.. Я мало поняла все-таки, - улыбнулась она.

- Война ведь вообще дело весьма мало понятное, - слабо улыбнулся и он. - Особенно такая война, какую мы сейчас ведем.

- Да, конечно, именно такая война, - сказала она с ударением. - Но ведь если виноват в вашей ране командир вашего полка, то разве вы не могли бы на него жаловаться высшему начальству?

Он погладил ее руку и повел головой:

- Нет, это было бы бесполезно, прежде всего. Если бы даже я и подал жалобу высшему начальству, то в глазах этого высшего прав всегда тот, кто выше, - в данном случае не прапорщик, конечно, а полковник. Подобное познается подобным; магнит притягивает железо, а к меди он глубоко равнодушен.

- Я начинаю кое-что понимать, кажется, - внимательно присмотрелась к нему она. - Полковник и прапорщик, - тут действительно мало общего... но может быть... (Тут она несколько понизила голос, хотя в столовой сидели только они двое.) Может быть, близко уж время, когда прапорщики привлекут к ответственности полковников, а? И даже генералов!

И когда он вопросительно поглядел на нее, она улыбнулась, добавив:

- Разве для вас секрет это, что мы уже накануне революции?

Ливенцев тоже улыбнулся, как взрослый ребенку:

- И год назад и полгода назад я слышал это... И даже сам говорю это иногда легковерным... Но человеческой глупости все что-то не видно конца. Есть чьи-то стихи:

Гром побед отгремит, красота отцветет,

Но дурак никогда и нигде не умрет,

Но бессмертна лишь глупость людская!

Она пожала ему руку, противореча при этом:

- Не бессмертна, нет! И конец глупости приближается с каждым днем. Теперь он близок, это знайте.

В это время Тесьмин вошел в столовую через двери, выходившие на лестницу, а сосед Ливенцева по койке, поручик Филатов, артиллерист, убежденный и неукротимый сквернослов, вышел из палаты, и, встретившись, они не разошлись, а остановились тут, перекидываясь ленивыми фразами о каких-то пустяках и разглядывая красивую знакомую прапорщика Ливенцева; поэтому Наталья Сергеевна перевела разговор на Херсон и свою поездку.

Однако вслед за Филатовым стали входить из палаты в столовую еще и еще офицеры, выздоравливающие и потому совершенно изнывавшие от скуки. Наталья Сергеевна твердо выдерживала их назойливые и липкие взгляды и просидела с Ливенцевым все время, отведенное для посетителей.

Когда же она уходила, он не мог расстаться с нею, не проводив ее по лестнице вниз, хотя лестница и была для него пока еще запретным местом.

Здесь, медленно спускаясь со ступеньки на ступеньку, она спросила его, пошлют ли его снова на фронт, когда он поправится окончательно.

- Непременно, - ответил он, - если только мой командир полка не начал против меня дело по обвинению меня в сочувствии красным.

- А-а, - как-то просияла она изнутри и даже остановилась, чтобы поглядеть на него подольше. Он же продолжал:

- Но я все-таки думаю, что такого дела он не начнет, - что ему просто неудобно будет по некоторой причине начать такое дело.

- Я как будто начинаю что-то понимать, - сказала она радостно. - Но как вы думаете, - ввиду вашей раны не оставят ли вас все-таки в тылу?

- Например, в Херсоне? В запасном батальоне? Вообще там, где фабрикуются пополнения для фронта?

- Если бы в Херсоне, это было бы для меня приятнее всего... Впрочем, публичные библиотеки есть ведь и в других городах. Иногда бывает так, что можно с кем-нибудь поменяться местом службы.

Он поцеловал ее руку, и была большая убежденность в том, что он сказал ей на это:

- Я считаю необыкновенной удачей в своей жизни, что вздумал тогда прочитать Марка-Аврелия! Величайшей удачей!.. И я так рад, что вы оказались другою, чем мне показались тогда!

- Разве такие вещи говорят вслух? - притворно изумилась она.

- Теперь это можно сказать. Теперь ведь и я другой. Тогда ведь я был всего только неисправимый математик в шинели, а теперь я уже видел своими глазами эту войну, и проклял войну, и оценил войну, как надо. И для меня теперь всякий, кто не будет стремиться положить конец этой войне, - подлец! И на фронте я буду или в тыловой части, но, знаете ли, я не хотел бы только одного: отставки. Я не хотел бы, чтобы меня разоружили, потому что, приблизил он губы к ее небольшому розовому уху, так как они подходили уже к концу лестницы, - потому что революцию способны сделать все-таки вооруженные люди, а не безоружные!

1935 г.

ПРИМЕЧАНИЯ

Лютая зима. Впервые роман вышел отдельным изданием: С.Сергеев-Ценский. Массы, машины, стихии. Роман. Вторая часть трилогии "Слово о полках царских", Государственное издательство "Художественная литература", Москва, 1936. Датирован автором в этом издании: "Сентябрь-ноябрь 1935 года. Крым, Алушта". Вошел в десятитомное собрание сочинений, том девятый, под названием "Лютая зима".

В 1920 году С.Н.Сергеев-Ценский написал этюд "Хутор "Бабы" (вошел в его собрание сочинений изд. "Мысль", том восьмой, 1928). О нем Горький писал Сергееву-Ценскому 3 декабря 1926 года: "..."Бабы" - сверкающая вещь". Впоследствии этюд составил главу вторую повести "Полевой суд", которую автор напечатал в журнале "Октябрь", № 5 за 1936 год. В свою очередь "Полевой суд" составил главы 23-35 романа "Массы, машины, стихии" (имеются лишь некоторые разночтения, преимущественно - стилистического характера).

В журнальном тексте последние два абзаца тридцать пятой главы романа читаются так:

"И все-таки по приказу генерала Истопина тут же с прихода полк должен был выделить четыре роты в знакомые уже ему землянки впереди весьма благоустроенного имения пани Богданович, где прочно укоренился штаб корпуса.

А тела четырех бабьюков и Курбакина так и не успели закопать в землю: наскоро засыпанные снегом, остались они лежать до весны.

Ноябрь 35 г. Алушта".

Стр. 735. ...это проделали когда-то с одним из наших великих писателей... - Имеется в виду инсценировка казни петрашевцев, в их числе Ф.М.Достоевского (1849 г.).

H.M.Любимов

Загрузка...