Мартин Лютер родился в Саксонии, в городе Эйслебене, 10 ноября 1483 года, около полуночи. Впрочем, уверенности относительно этой даты у нас нет. Много лет спустя, когда Меланхтон расспрашивал старушку мать об этом событии, день она помнила точно, а вот насчет года сомневалась. Да и сам Лютер называл в качестве даты своего рождения иногда 1483, иногда 1484 год. Основываясь на его словах, разные авторы, в том числе его ближайший сподвижник Меланхтон, склонялись скорее к последнему варианту. Правда, руководствовались при этом они отнюдь не стремлением к исторической точности. Просто Меланхтон увлекался астрологией, а для доказательства исключительности судьбы его учителя более «подходящим» казалось расположение небесных светил в год от Рождества Христова 1484-й. Вполне вероятно, что и Лютер впоследствии соглашался с этой датой по той же самой причине. Однако в самой ранней юности, а затем и позже он решительно заявлял, что родился все-таки в 1483 году. То же самое, кстати сказать, утверждал и его брат Якоб. Как бы там ни было, уже на следующий день ребенка окрестили в церкви святого Петра. Поскольку на 11 ноября выпадает день святого Мартина, то именно это имя и получил мальчик при крещении.
Саксония, с 1423 года получившая статус курфюршества, возглавляемого герцогом Фридрихом I Воинственным, в 1464 году подверглась разделу между двумя внуками последнего: Эрнст получил западную часть (Саксонию-Виттенберг и Тюрингию) и титул курфюрста, а Альбрехту досталась восточная часть (Дрезден и Лейпциг) и, соответственно, титул герцога. В состав Саксонии вошли также суверенное архиепископство Магдебургское и суверенные епископства Хальбрехтштадтское, Мерзебургское и Наумбургское. Граф Манс-фельд, во владениях которого увидел свет Лютер, считался вассалом курфюрста.
Родители Мартина — Ганс Лютер и Маргарита Циглер (или Линдеманн, что с точностью не установлено) — принадлежали к числу тех молодых супружеских пар, которых лишила родных корней и швырнула в новые места волна экономических перемен, бушевавших в Саксонии. Оба они происходили из крестьян, владевших кое-какими наделами в Мехре, близ тюрингского города Эйзенаха, и оба решили уехать из деревни и попытать счастья в городе. В Эйслебене в это время как раз начинали добычу меди, и сюда стекалось множество таких же, как Лютеры, вчерашних крестьян, мечтавших о лучшей доле. Некоторые исследователи связывают отъезд Ганса Лютера из родной деревни с преступлением, которое он якобы там совершил. Повздорив на меже с другим крестьянином, он вроде бы даже убил его, вследствие чего ему пришлось спасаться бегством. Возможно, историку-протестанту этот эпизод покажется оскорбительным для памяти Реформатора, но, если задуматься, разве не перекликается он с историей Моисея, также вынужденного скрываться после убийства надсмотрщика? С другой стороны, Эйслебен находился слишком близко от Мехры, чтобы убийца мог надеяться, что его не достанет здесь рука правосудия. Наконец, и возникла эта версия слишком поздно, чтобы мы могли отнестись к ней с полным доверием. Верно, Ганс и его жена действительно бежали из деревни, вот только бежали они, вероятнее всего, не от скорого суда односельчан, а от бедности.
Крестьяне не в первом поколении, в родной Мехре и ее окрестностях Лютеры пользовались вполне приличной репутацией. Эту фамилию мы встречаем в разных написаниях, что во времена, когда царила изустная традиция, а орфография еще не устоялась, было вполне обычным явлением. Вероятнее всего, основоположником рода следует считать человека по имени Лотар, образованному от французского Лотарь и восходящему, в свою очередь, к латинскому Лотарий. Это имя носили многие германские владетельные князья, в том числе император Лотарь Супплимбургский, правивший с 1125 по 1133 год и происходивший из саксонских сеньоров. Возможно, именно при нем предки Мартина и получили свое родовое имя. В дальнейшем оно видоизменялось, и случалось, что члены одной и той же семьи прозывались кто Лудер, кто Людер, а кто и Луидер. Сам Мартин подписывался поочередно как Лудер, Людер или Лотер. Лишь после 1517 года он окончательно остановился на известном нам написании своей фамилии и стал Лютером.
Жизнь у молодой пары складывалась нелегко. «Поначалу, — писал впоследствии Мартин, — мои родители жили очень бедно. Матери, чтобы прокормить нас, приходилось таскать на спине из леса вязанки хвороста. Они делали такие вещи, каких сегодня уже никто не стал бы делать». Тяжелой жизнью можно объяснить те суровые и одновременно распущенные нравы, которые царили среди рудокопов, придерживавшихся жизненного принципа: «Трудная неделя — веселое воскресенье». Большинство из них в выходной пропивали скудную выручку, заработанную днями тяжкого труда. И Ганс Лютер, как свидетельствует его сын, не избежал общей привычки. Правда, в отличие от многих других, он не впадал при этом в черную тоску и не лез драться, а, напротив, делался чрезмерно оживленным и разговорчивым, хотя в остальное время слыл человеком скорее мрачным. Воскресные развлечения, впрочем, нисколько не мешали ему оставаться суровым в отношениях с домашними, для которых он не признавал никаких «нежностей». Из рассказов Мартина мы узнаем, например, что однажды отец так отлупил его, что ему пришлось убежать из дома. Справедливости ради отметим, что подобные методы воспитания пользовались в те времена самой широкой популярностью, а в Германии больше, чем где бы то ни было. Да и мать Лютера, которую он превозносил за редкостную добродетель, без колебаний хваталась за плетку и стегала сына до крови за украденный орех.
Забияк в их крестьянской породе хватало. Родной брат Ганса Лютера (его звали так же, как старшего брата, а потому в официальных бумагах, чтобы избежать путаницы, его именовали Гансом-младшим) неоднократно представал пе-ред судом за особую любовь к потасовкам в трактирах и кабаках. То он неосторожно «поиграл» ножичком, то в кровь разбил кому-то физиономию, то треснул кого-то из собутыльников пивной кружкой по голове. Не лучше вел себя и Польдер, племянник Ганса, который тоже отличался задиристым нравом и, стоило ему напиться, немедленно лез в Драку.
Настало лето 1484 года, и привычная бедность Лютеров понемногу начала оборачиваться настоящей нищетой. Не исключено, что ее усугубило рождение младенца, связавшего Маргарите руки и лишившего ее возможности приработка. Наверное, до Лютеров дошли слухи о том, что неподалеку, в Мансфельде, всего в двух лье от Эйслебена, рудокопы жили немного лучше, чем здесь. Они решились бросить свою каморку в доме на улице Лонгю и попытать счастья в соседнем городе. В Мансфельде действительно сосредоточился тогда центр меднорудной добычи: руду добывали в окружавших город холмах и тут же, на месте, в новеньких плавильнях, превращали в металл. По внешнему виду город, наверное, напоминал современный бидонвиль — с единственной центральной улицей, беспорядочно застроенной домишками, число которых росло по мере того, как прибывали новые рабочие. Дворяне селились в цитадели, окружавшей графский замок, — он просуществовал здесь до самого 1944 года. Благородное сословие отнюдь не воротило нос от развивающейся промышленности. Прекрасно понимая, что от ее успеха зависит благополучие графства, оно, напротив, всеми силами старалось способствовать ее процветанию.
Эксплуатацией рудников занималась буржуазия, но в ее отношениях к рабочим прослеживалась определенная человечность, не допускавшая, чтобы люди трудились задаром. Вот почему наниматель Ганса Лютера, человек по имени Ганс Лютгих, оценивший усердие и ответственность нового работника, вскоре одарил его всяческими милостями и даже сделал совладельцем нескольких плавилен. Так Ганс Лютер из крестьянина и рабочего совершил переход в сословие бюргеров. Условия жизни рабочих в Мансфельде, конечно, оставались суровыми, но все-таки тот, кто умел и хотел работать, мог надеяться на лучшую долю.
Надо думать, что именно эта надежда да еще упорная вера помогли Лютерам продержаться первые годы, особенно трудные потому, что вскоре к маленькому Мартину добавились многочисленные братья и сестры. Лютеры обзавелись еще по меньшей мере четырьмя сыновьями и тремя дочерьми, — точнее историкам установить не удалось.
Наибольшая известность досталась на долю Якоба, который ближе остальных детей дружил с Мартином в детстве и поддерживал с ним тесную связь в дальнейшем. Два других мальчика умерли рано, а факт существования девочек стал нам известен благодаря именам их будущих мужей — зажиточных мансфельдских бюргеров Польдера, Макенрода и Кауфманна.
...Ранним утром Мартин отправлялся в школу. Сколько лет ему было в это время, неизвестно, однако сам он позже рассказывал, как кто-нибудь из старших брал его на руки и нес до школы и обратно. Разумеется, не следует думать, что так происходило каждый день, скорее всего, ему просто помогали преодолевать самые трудные участки пути, например в сильные морозы, или просто жалели, когда маленький Мартин особенно уставал. Да и здание школы располагалось буквально в нескольких шагах от отчего дома, на той же самой улице. Еще и сегодня в Мансфельде можно видеть оба эти здания — на одном красуется табличка «Школа Лютера», на другом — «Дом Лютера». Над дверью последнего выбиты инициалы Якоба Лютера, в свое время унаследовавшего дом от отца.
По какой программе учили в этой школе? Первым делом шли письмо и чтение, затем начиналась латынь — язык межъевропейского общения, язык традиции, язык высшего образования и духовной жизни вообще, которым пользовалась не только Церковь (лишь свободное владение латынью позволяло читать Писание и сочинения Святых Отцов, учебники богословия и официальные документы, издаваемые папой и епископами), но и судьи, адвокаты, медики и весь деловой мир. В течение первого года обучения дети корпели над склонениями и спряжениями, разбирали простые и вместе с тем поучительные тексты: десять заповедей, ежедневные молитвы.
Основные положения религии, изложенные на латыни, содержались в катехизисе, который юный Лютер освоил очень быстро. Ученик и восторженный почитатель Лютера Матезий, автор «Истории», уверяет нас, что подобный катехизис «благодаря Господу хранился в каждой церкви». Большое значение для тренировки памяти имело и пение на латинском языке, благодаря которому между церковью и школой устанавливалась непосредственная, живая связь. Грамматика помогала лучше постичь смысл литургии, и наоборот; религия и образование удачно дополняли друг друга. Постепенно ученики запоминали несложные в языковом и мелодическом отношении молитвы, например литании святым и Богородице (так называемые литании Лоретты), а также более трудные псалмы Вульгаты[7], латинские переводы библейских текстов, выполненные св. Иеронимом, гимны и стихи, сложенные в V—XIII веках. Их поэтическая форма и мерный ритм помогали памяти проникнуться самым духом латинского языка, а сердцу — искренним религиозным чувством. «Папизм, — напишет позже Лютер, — пользовался красивой духовной музыкой». Одновременно с этим ученики принимали активное участие в богослужении. Так, мансфельдские школяры пели в хоре церкви Святого Георгия.
Увы, наряду с этой замечательной методикой, сочетавшей потребности разума и души, помогавшей детям приобщаться к священным тайнам и воспринимать латынь как живой язык, здесь же царила совершенно чудовищная педагогика, практически сводившая на нет все перечисленные достоинства обучения. В школьных классах властвовала ферула[8]. Дурацкий колпак, который в отдельных заведениях благополучно дожил до XX века, конечно, выглядел унизительно, но, нацепленный на голову какого-нибудь особенно упрямого лоботряса, все-таки приносил известную пользу. Гораздо хуже было другое. Мансфельдский наставник, судя по всему, весьма ограниченный, зато наделенный неограниченной властью человек, похожий, впрочем, на многих немецких учителей, сурово карал всех подряд за малейшую провинность, будь то грамматическая ошибка или непослушание. В своих «Застольных речах» Лютер вспоминает, как однажды в один и тот же день за разные проступки 15 раз подвергся «палочному воспитанию». Однако, как мы уже успели убедиться, к такой чрезмерной строгости никому и в голову не приходило относиться как к чему-то из ряда вон выходящему. Разве не к тем же самым «убойным» аргументам прибегали для доказательства своей правоты родители учеников? Чего же следовало ожидать от учителя, который, по сути дела, являл собой их полномочного представителя?
Некоторые историки лютеранства, до небес превозносящие добродетельную строгость набожных родителей Лютера, громко возмущаются теми методами воспитания, которыми пользовались его учителя. Верно, детство его прошло в атмосфере страха и подавленности, но все-таки винить в этом следует прежде всего семью. Именно в семье происходит становление личности ребенка, а школа, при всей своей важности, играет лишь вспомогательную роль. Из собственных признаний Мартина мы узнаем, что отсутствие взаимопонимания с родителями постепенно привело к тому, что в душе его прочно обосновался хронический страх — pusillanimitas. Но поскольку жизнь его протекала в глубоко религиозном мире, где буквально всё — школа, семья, церковный быт — вращалось вокруг идеи долга перед Отцом Небесным, а уклонение от исполнения этого долга неизбежно вело к вечной каре, то неудивительно, что первые же его представления о религии оказались окрашены чувством суровой беспощадности. Образ Отца Небесного преломлялся в его душе в виде бесконечного продолжения облика его собственного, вполне реального, земного отца. «Ребенком, — вспоминал он, — я не мог без тоски читать слова Второго псалма: «Служите Господу со страхом и радуйтесь [пред Ним] с трепетом».
Никто ведь ему не объяснил, что страх, о котором говорится в Писании, следует понимать как почитание Божьей власти, как благодарную признательность, как потрясение перед Его величием, как основу поклонения Богу. Именно поэтому Отцы Церкви и придают этому страху такое значение. Климент Римский называл его «великим и спасительным», Кирилл Александрийский — «очищающим и спасающим», Иоанн Златоуст видел в нем «сокровище, стоящее всех иных богатств». Другие духовные наставники, жившие в ту эпоху, например Диадох Фотийский, Дорофей или Максим, подчеркивали, что следует различать страх новичка, который обращается к Богу, потому что боится наказания, и страх посвященного, который отдается Божьей воле, потому что боится утратить Его любовь.
Вполне возможно, что Мартину Лютеру от природы досталась предрасположенность к пугливости и меланхолии, ведь воспитывали тогда всех одинаково, однако далеко не на всех это воспитание оказало столь решающее влияние. С другой стороны, вероятно, люди, родившиеся с такими же, как у него, задатками, росли и развивались в более спокойной и теплой обстановке. Очевидно одно: суровое воспитание наложило неизгладимый отпечаток на личность Мартина Лютера. Все раннее детство прошло для него без ласки и радостей, под присмотром людей, которые его, конечно, любили, но никогда и ничем эту любовь не проявляли и, заботясь о вечном блаженстве, меньше всего пеклись о его сиюминутном счастье. Они стремились внушить ему верные принципы, но не ведали для этого иных путей, кроме словесного убеждения и строго отмеренного наказания. Разумеется, в таких условиях очень трудно постичь, что Бог — это прежде всего любовь. Болезненное приобщение к христиан-ству в самой нетерпимой его форме состоялось помимо воли Мартина Лютера, но образовавшийся в результате душевный нарыв теперь только начинал зреть. Прорвется он, как мы увидим, гораздо позже, уже в монастыре.
А ведь помимо страха Господня оставался еще страх перед дьяволом! Вспомнив об этом, мы поймем, как тяжело ему приходилось. Дьявол, по представлениям окружавших его крестьян и рудокопов, присутствовал повсеместно. Эти представления, доставшиеся им в наследство от манихейства, хотя сами они об этом, конечно, не подозревали, заставляли их во всех своих несчастьях, включая самые естественные, видеть козни адских сил. Лютер впоследствии вполне серьезно рассказывал, как долго болела его мать, которую сглазила соседка, водившая шашни с бесом. Пришлось идти к соседке на поклон с дарами, и лишь тогда болезнь отступила. Точно так же, когда умер младший брат Мартина, родители и все их знакомые поспешили объяснить загадочную, по их мнению, смерть мальчика порчей.
Между тем, несмотря на всю свою мечтательность и запуганность, стоившую ему многих тычков, несмотря на вечную погруженность в самого себя, вызванную полным безразличием окружающих, юный Мартин демонстрировал такие успехи в учении, что к 13 годам ему стало решительно нечему учиться у наставника с ферулой. Выбравшийся из нищеты Ганс Лютер ни в коем случае не хотел, чтобы его дети познали нужду. Раз Мартин такой способный, рассудил он, пусть учится дальше. К сожалению, в Мансфельде не было другой школы, кроме начальной. И в 1497 году, на Пасху, мальчика отправили в Магдебург — крупный город на севере Саксонии, центр торговли, столицу архиепископства, в изумительный готической собор которого толпами стекались верующие, желавшие поклониться гробнице Отгона Великого. Магдебург отстоял от Мансфельда примерно на 20 лье. Как именно проделал Мартин этот путь, мы не знаем. Никаких подробностей об этом путешествии не сохранилось, известно лишь, что ни мать, ни отец, погруженные в работу и домашние хлопоты, участия в нем не принимали, а сопровождал Мартина еще один мальчик, возможно, чуть более старшего возраста. Его звали Ганс Райнеке, и дружбу с Мартином он сохранил на всю жизнь.
В Магдебурге действовали сразу две латинские школы — францисканская и лоллардская. Лоллардами в народе называли монахов из Виндешейма, подчинявшихся уставу ордена св. Августина. Смысл их миролюбивого духовного учения, позже названного новейшим благочестием, заключался в том, что они отказались от сложных умозрительных построений, взывавших прежде всего к разуму, и проповедовали простое, не отягощенное рассуждениями богопочитание, свободное от строгих предписаний. Иначе говоря, они обращались не к уму, а к сердцу, и святость их пользовалась самой лучшей репутацией. Именно к ним и поступил учиться Мартин.
Помог ему с поступлением и принял его у себя официал архиепископской курии Пауль Мосхауэр, уроженец Мансфельда. Несомненно, это последнее обстоятельство сыграло решающую роль в выборе Лютером-отцом места для учебы Лютера-сына: стараниями знакомого Мартин получил здесь и стол, и квартиру. Не менее очевидно и то, что у новых своих покровителей мальчик обрел наконец то душевное тепло, которого ему так не хватало в Мансфельде. Тем не менее ровно через год он снова вернулся в отчий дом. Что случилось за этот год? Кун, например, считает, что его выгнала домой нужда. Странная версия! Ведь у Матезия мы читаем, что он был сыном «почтенных и зажиточных родителей», к тому же нам известно, что крышей над головой и пропитанием его обеспечивал весьма высокопоставленный церковный служитель. Кун опирается на следующее высказывание Лютера: «Я просил милостыню под дверями домов». Это так, но дело в том, что братия требовала неукоснительного исполнения этого обряда от каждого ученика, а весь доход распределяла затем в пользу бедных. С протянутой рукой ходили и самые обеспеченные из школяров, получая таким образом урок смирения. Да и сам Лютер говорил позже в одной из своих проповедей: «Не мешайте сыновьям вашим учиться, даже если им приходится выпрашивать кусок хлеба. Разве не пристало детям простых людей в страдании подниматься из грязи? Вы ведь даете Господу необтесанное полено, из которого Он сотворит человека». Гризар, в свою очередь, полагает, что причиной срочного отъезда стали финансовые трудности, омрачившие жизнь магдебургской братии. Но будь это так, последствия затронули бы тех, кто жил при монастыре на полном пансионе, а Лютер обучался экстерном. Пожалуй, лучше всего честно признаться, что нам неведомо, почему он вернулся в родное гнездо.
Во всяком случае, для Мартина наступало время, когда уроки ему начинала давать сама жизнь. Гуляя по улицам Магдебурга, он нередко сталкивался с главой францисканцев братом Людвигом, в прошлом Вильгельмом, последним принцем Ангальтским. Бывший принц тоже учился смирению и тоже ходил с сумой по дворам. От двери к двери его нищенская торба все заметней тяжелела, но Людвиг никог-да не позволял сопровождавшему его брату, крепкому здоровяку, помогать себе. В городе хорошо знали этого монаха, который читал суровые проповеди и с усердием заботился о бедных.
Вскоре после возвращения Лютера в Мансфельд здесь случилось важное событие — тяжело заболел граф. Ганс отправился бдеть у одра суверена, а вернувшись домой, пересказал жене и детям последние слова умирающего: «Я покидаю этот мир, веруя в горькую муку и смерть Господа нашего Иисуса Христа». Итак, проповедь Страстей Господних и Крестной муки, на протяжении трех столетий творимая францисканцами, как и кроткая и смиренная вера в Иисуса, которую несли лолларды, как мы видим, достигла и сердец мирян, видевших в новейшем благочестии источник душевного покоя.
Что касается дальнейшей учебы Мартина, то воля отца оставалась непреклонной. Образование следовало продолжить во что бы то ни стало. Один из его двоюродных братьев, Конрад Гуттер, служил пономарем в церкви св. Николая в Эйзенахе. Конечно, пономарь — не официал, но зато в многодетных семьях хорошо знают, что такое чувство локтя, а люди скромного звания часто щедростью натуры превосходят богачей. Правда, Эйзенах находился в два раза дальше от Мансфельда, чем Магдебург, но расположенная здесь школа св. Георгия гремела на всю Саксонию. Туда и отправился Мартин. Судя по всему, брат-пономарь не сумел по достоинству оценить подарок, который свалился ему на голову, потому что в дальнейшем следы этого человека совершенно теряются. Тем не менее мальчик прибыл на место и даже довольно скоро нашел себе простую и хорошо оплачиваемую работу, благодаря которой мог платить за пансион. Некий бюргер, которого звали Генрих Шальбе, нанял его водить в школу своего маленького сына. Одна из родственниц Шальбе (то ли сестра, то ли кузина), женщина по имени Урсула, жена богатого купца Конрада Котты, как-то увидела Мартина в церкви во время мессы. Набожность и красивый голос мальчика так понравились ей, что она пригласила его в свой дом и приняла, как родного сына. Для Мартина начиналась новая жизнь.
Он еще усерднее принялся за учебу. На занятия в Тривиалшуле он ходил каждый день. Ничего «тривиального», то есть популярного, в программе обучения не было, потому что свое название школа получила от латинского «trivium», что значит «тройной путь». Составляли эту триаду грамматика, риторика и диалектика (она же логика). Школы подобного типа действовали под эгидой монастырей и епископств еще с эпохи Каролингов, теоретической же основой их учебных программ стало разработанное в VI веке учение философа Боэция. Грамматику преподавали по учебнику, написанному Донатом в IV веке, правда, снабженному комментарием Александра де Вильдье, составленным в XIII веке и озаглавленным «Doctrinale Puerorum». В Германии распространением этого сочинения занималось Братство общей жизни. Методика строилась на совершенно новом подходе к обучению языкам: вместо применения заранее известных правил ученикам предлагалось самостоятельно открывать филологические законы. Эта методика вызвала всплеск интереса к гуманитарным наукам во всем мире; именно по ней учился философ Эразм, утверждавший, что с ее помощью сумел проникнуться самым духом латыни.
В курсе риторики изучали стилистические фигуры и просодию. На пение религиозных гимнов и литургий времени отводилось значительно меньше, поскольку считалось, что эта материя уже достаточно хорошо освоена учениками в младших классах, и теперь им следовало заняться более серьезными вещами. Такими, например, как знакомство с церковным календарем. Учебник по этой дисциплине назывался «Cisio Janus» — по имени первой же главы, сокращенного латинского выражения, означавшего «первое января». Слово «cisio» происходит от латинского «circumcisio», т.е. «обрезание», что отсылало читателя к празднику Обрезания Господня. Ректор заведения Иоганн Требоний относился к своим подопечным с почтительным уважением. Входя в класс, он каждый раз обнажал голову, словно признавался, что понимает: многих из его нынешних учеников ждут блестящее будущее и высокие посты.
При всей насыщенности программы прилежным школярам хватало времени и на отдых. Мартин больше всего любил в свободные часы ходить в церковь св. Марии, где встречался с ученым Гансом Брауном, обучавшим его музыке. Этого человека он пригласил затем на свою первую мессу. Посещал он и францисканский монастырь, где благодаря семейству Шальбе, щедро жертвовавшему на нужды братии, его всегда принимали с радушием. Сыны св. Франциска обосновались в здешних местах два века назад, после того как первый провинциал[9] немецких францисканцев Иордан де Гиано в 1225 году основал в Эйзенахе монастырь своего ордена, построенный под покровительством и на средства принцессы Елизаветы Венгерской, супруги маркграфа Людвига Тюрингского. Возвели монастырь у подножия Вартбурга — мощной крепости, возвышавшейся над городом и составлявшей предмет гордости маркграфа. Принцесса истово посещала богослужения францисканцев и избрала себе духовника из их числа. Всю свою жизнь она посвятила молитве, заботам о бедных и обездоленных, лично ухаживала за прокаженными, раздавала свое имущество нуждающимся, одним словом, всеми силами служила добру. Когда в одном из крестовых походов маркграф погиб, его родня выставила ее из замка. Из любезного ее сердцу Вартбурга ей пришлось перебраться в Марбург, где она облачилась в серые одежды, какие носили кающиеся грешники Третьего ордена. Все наследство, оставленное мужем, она передала на строительство лечебницы и последние дни свои провела в заботах о калеках и безнадежно больных. Ей исполнилось 24 года, когда и за ней в свой черед пришла смерть.
Рассказ о скорбной, но поучительной жизни прекрасной и милосердной принцессы не мог не растрогать юного Мартина, всегда отличавшегося чувствительностью. Конечно, он не мог тогда знать, что спустя 20 лет снова приедет в крепость, спасаясь от преследований Церкви, чьи ревностно изучаемые теперь заветы он вскоре во всеуслышание отвергнет.
Пока же он прилежно постигал науки и радовался спокойной жизни, которая здесь, в Эйзенахе, казалась такой прекрасной. Он виделся с разными людьми, мужчинами и женщинами, которыми мог искренне восхищаться, не опасаясь насмешек. Может быть, здесь наконец его внутренняя жизнь наполнилась новым смыслом, о котором он и не подозревал в Мансфельде? Как знать... Обрести материнскую любовь в 15 лет, чтобы в 17 опять ее утратить — это и слишком поздно, и слишком мало. Весной 1501 года ему пришлось покинуть этот земной рай — высокоученый и утонченный Иоганн Требоний научил его всему, что знал сам. Мартина Лютера ждал университет.
Вернувшись в Мансфельд, Мартин не мог не заметить, что в родительском доме ощутимо запахло достатком. Отец, умелый труженик, никогда не щадивший себя в работе, вошел в число самых искусных литейщиков и занял пост одного из городских магистратов. Теперь ничто не мешало ему озаботиться блестящей карьерой для сына, которая позволила бы тому зажить богачом. Для продолжения образования Мартина решили отправить в Эрфурт, расположенный на территории Саксонии, но принадлежавший курфюрсту Майнцскому.
Эрфуртский университет, основанный в 1392 году, пользовался отличной репутацией. В первые два десятилетия своего существования он еще пребывал в тени университета Праги, где находилась тогда резиденция династии чешских Люксембургов. Действительно, Пражский университет принимал в свои стены представителей четырех народностей: чехов, баварцев, поляков и саксонцев. Это означало, что студенты из Саксонии по преимуществу обучались именно в Пражском университете, считая его «своим» и находя здесь все необходимое: пансион, соотечественников, благотворительные заведения. Но в 1409 году император Венцеслав по просьбе ректора, пост которого занимал тогда не кто иной, как Ян Гус, и идя навстречу чаяниям чешских националистов, отдал в университетском совете сразу три голоса чехам, хотя до сих пор представителям всех четырех народностей полагалось по одному. И чехи в одночасье из национального меньшинства превратились в большинство. Тотчас же и баварцы, и саксонцы покинули университет, который утратил отныне свое международное значение. В Баварии период растерянности продлился достаточно долго и завершился лишь к концу века основанием университетов в Ингольштадте и Мюнхене. Зато саксонцы почти сразу же открыли университет в Лейпциге, который привлек к себе множество блестящих умов. Вскоре часть студентов и преподавателей перебралась в Эрфурт, способствуя росту престижа тамошнего университета, который стали иногда гордо именовать «второй Прагой». Лейпциг, конечно, располагался ближе к Мансфельду, чем Эрфурт, но последний принимал гораздо больше студентов. Очевидно, по этой причине отец Лютера, наведя необходимые справки, решил отправить сына именно сюда.
Прибыв на место, Мартин первым делом вступил в корпорацию, именовавшуюся Бурсой, членство в которой гарантировало ему все те преимущества, какими пользуются и современные студенты: доступ в университетскую столовую, дешевое (иногда и вовсе бесплатное) жилье, медицинскую помощь в случае болезни и бесплатные консультации по учебным предметам. В роли репетиторов выступали студенты старших курсов, которые возмещали таким образом свой собственный долг перед корпорацией. Эта система надолго прижилась в англосаксонских колледжах, создаваемых при университетах (правда, с меньшими финансовыми льготами), а вот в остальной части Западной Европы от нее почему-то отказались. Скорее всего, причина кроется в том, что для подобной организации учебного процесса требуется совершенно особая дисциплина. Действительно, если студент и живет, и питается, и занимается в библиотеке, и пользуется услугами репетиторов, не покидая университетских стен, он, волей-неволей, обязан подчиняться правилам внутреннего распорядка, уметь соблюдать тишину и участвовать в общественном труде. К бесспорным плюсам такой системы можно отнести экономию времени, атмосферу сосредоточенности, благотворную для серьезной работы, наконец, царивший здесь дух товарищества. Мартина вначале приняли в колледж Небесных Врат (так в литании величают Богородицу), затем он перешел в колледж св. Георгия, названный по имени приходской церкви.
Курс обучения в начале XVI века ничем не отличался от того, каким он был и за три столетия до этого, на заре появления первых университетов. Все студенты в обязательном порядке записывались на факультет искусств, представлявший собой своего рода подготовительное отделение перед поступлением на один из специализированных факультетов, На этом первом этапе обучения они приобщались к мировой культуре, знакомились с философскими учениями и оттачивали владение латинским языком. Что касается Мартина Лютера, то он успел постичь всю эту премудрость еще в Эйзенахе, а потому в Эрфурте сразу зарекомендовал себя блестящим учеником. Осенью 1502 года, то есть всего через год после поступления, он получил свою первую университетскую степень бакалавра искусств. Единственный экзамен заключался в устном собеседовании, которое длилось несколько часов кряду и которое принимали сразу несколько наставников. С успехом выдержав испытание, он вместе со степенью получил мантию и отныне мог считать себя полноправным членом сообщества. Одновременно из разряда младших студентов он перешел в категорию студентов-репетиторов.
Учебная программа на факультете искусств отличалась энциклопедической широтой, поскольку обладатель диплома, прежде чем перейти на один из «профессиональных» факультетов (теологический, юридический или медицинский), должен был освоить все богатство мировой культуры. К «тривиуму», пройденному в Тривиалшуле, здесь добавился «квадривиум», разработанный еще Боэцием, а за тысячу лет до него самим Пифагором. В эту «четверку» входили такие дисциплины, как геометрия, арифметика, астрономия и музыка. Пожалуй, можно сказать, что если программу «тривиума» составляли гуманитарные предметы, то «квадривиум» тяготел к естественнонаучным дисциплинам, хотя строгого деления между науками, характерного для классического знания, в то время уже не существовало. Как мы видели, даже грамматика рассматривалась прежде всего с точки зрения рационального построения законов языка, так что «чтение» текстов опиралось не столько на знание правил, сколько на усвоение идей. Не удивительно поэтому, что грамматика считалась составной частью диалектики. В этом отношении Эрфурт имел богатые традиции, поскольку еще в начале XIV века, когда здесь существовала лишь школа, на базе которой впоследствии основали университет, некий Томас немало потрудился над распространением лингвистической теории Зигера де Куртре, магистра искусств Парижского университета и автора «Суммы модусов значений». Томас Эрфуртский опубликовал даже труд под названием «Умозрительная грамматика», авторство которого долгое время приписывали крупнейшему ученому-францисканцу Иоанну Дунсу Скоту, завершившему свою карьеру в Кельне. Главное содержание этого сочинения составляла идея о соответствии грамматических форм формам мышления, то есть философским понятиям.
философия и в самом деле пронизывала всю программу обучения свободным искусствам как в рамках «тривиума», так и в рамках «квадривиума». Так повелось с поры, когда на христианский Запад через мусульманских мыслителей проникли сочинения Аристотеля. Степень бакалавра искусств и, разумеется, следовавшие за ней степень лиценциата и магистра на самом деле соответствовали диплому философа. Поскольку же сама философия послушно следовала стопами Отцов Церкви (ученых, выбивавшихся из этой традиции, было меньшинство, и их почти никто не знал), то она неизбежно рассматривалась последними как орудие защиты веры, приносящее конкретную пользу. К доводам рассудка она обращалась лишь постольку, поскольку испытывала потребность в fides quaereus intellectum — разумном обосновании веры. Теология, опирающаяся на Священное Писание, обращалась за помощью к философии, опиравшейся на разум, лишь от случая к случаю. Таким образом, философия и в самом деле исполняла роль ancilla theologiae — служанки богословия.
Однако знакомство с творчеством Аристотеля пробудило у религиозных мыслителей интерес к вопросам, которые в Писании даже не ставились, не говоря уже о претензии на их решение. Речь шла не только об общих научных проблемах, связанных с мироустройством, но и о проблемах чисто богословского характера, например о Бытии Божием и взаимоотношениях между Богом и человеком. В это время появился целый ряд независимых мыслителей, которые, не считая себя богословами, задавались подобными вопросами. Не делая ни малейших поползновений к отделению от Церкви или хотя бы к спорам с Церковью, они все-таки пытались найти ответы на эти вопросы, исходя из ресурсов человеческого разума. Таким образом, этот этап развития христианской мысли оказался отмечен совершенно новой особенностью, которая заключалась в параллельном существовании двух научных направлений, имевших в дальнейшем все шансы слиться в единую теорию, но пока не находивших между собой никаких точек соприкосновения. Представители каждого из этих направлений, разумеется, считали именно себя единственно правыми. Итак, философская мысль в эти времена шла за разумом, а мысль богословская следовала за верой.
Одним из типичных мыслителей подобного толка стал в XII веке Пьер Абеляр, чье учение привлекало толпы восторженных поклонников. Предложенное им видение мира как нельзя лучше вписывалось в дух любознательности, свойственный той эпохе. Впрочем, довольно скоро на пути Абеляра возник другой мыслитель, мощью своего гения легко низринувший его. Речь идет о стороннике традиционализма св. Бернаре. Позже, в XIII веке, таким выдающимся религиозным философам, как св. Фома и св. Бонавентура, удалось нащупать точки соприкосновения между упоминавшимися двумя параллелями, однако развитые ими идеи так и не смогли помешать процессу раздвоения философской мысли, окончательно оформившемуся в XIV—XV веках. Философия, опирающаяся на умозрительные рассуждения, и богословие, не признающее иных доводов, кроме веры, существовали независимо друг от друга. Новейшее благочестие, впервые заявившее о себе в Виндешаймской школе, полностью оправдывало свое название. Оно, правда, вызывало некоторый интерес у философов, строящих свои концепции помимо Откровения, однако само, проникнутое духом сепаратизма, уходило уже в самую откровенную мистику, не имевшую ничего общего с рационализмом.
С этой поры факультеты искусств, прежде рассматривавшиеся как подготовительные отделения богословских факультетов или, в крайнем случае, как некая культурная база для будущих специалистов в области права или медицины, обрели независимость и смысл своего существования. Философия как предмет учебной программы здесь даже не упоминалась, но на практике все дисциплины, составлявшие «тривиум» и «квадривиум», по сути сводились именно к философии. С одной стороны, это объяснялось успехами в развитии рационализма, с другой — интересом к сочинениям Аристотеля, жившего, заметим, за четыре века до Рождества Христова и, следовательно, не способного ничем помочь в постижении тайны христианства. Этот процесс пробуждения мысли ни в коем случае не следует недооценивать, ведь его результатом стало открытие средневековыми философами, как до них древнегреческими, всего богатства человеческой природы и попытка его применения ко всем многообразным явлениям окружающей действительности. В рамках этой тенденции многие выдающиеся умы, от Ансельма Кентерберийского до Николая Кузанского, выступали за право свободного выражения человеческой мысли.
Не обошлось и без ложных обольщений. Заинтригованные, а порой и просто околдованные «Малой логикой» Аристотеля, а точнее, его искусством комбинировать суждения таким образом, чтобы из них с неизбежностью следовал логически убедительный вывод, университетские наставники так увлеклись этим способом рассуждений, что нередко принимали средство за цель, а поиск истины сводили к поиску аргументов. Так продолжалось до тех пор, пока папа Григорий IX, друживший со св. Франциском Ассизским, а затем и папа Иннокентий IV не наложили запрет на учение Аристотеля. Вот почему Братство общей жизни, не отказываясь от «философской» грамматики, в вопросах веры рекомендовало придерживаться простой, без затей, набожности.
Какие учителя учили Мартина Лютера на факультете искусств Эрфуртского университета? И главное, чему они его учили? Толкованием текстов древнеримских классиков со студентами занимались выдающиеся гуманисты того времени Матернус Пистерис и Иероним Эмсер. Последний был одновременно и специалистом по каноническому праву. Он придерживался достаточно передовых убеждений, чтобы обсуждать с учениками сочинения своего современника Рейхлина. Впоследствии он стал одним из противников Лютера. Греческий преподавал Николас Маршалк, первым издавший в Германии труд на этом древнем языке. Судя по всему, его уроков Лютер не посещал, потому что позже, в Виттенберге, он просил одного из бывших своих соучеников, Иоганна Ланга, заняться с ним греческим. Итак, Мартин изучал Вергилия, Овидия, Плавта, Теренция, Горация, Ювенала. Среди университетских философов особенно выделялись Герард Геккер, Ганс Гревенштейн, Варфоломей Арнольди Юзингенский, но главным образом ректор заведения Иодо-кус Трутветтер, позже прославившийся своими «Трактатом о логике» и «Суммой философии природы». Эти и другие наставники знакомили студентов с материями, близкими к учению Аристотеля и его средневековых последователей: логикой, физикой (именовавшейся философией природы), учениями о жизни духа. В полном соответствии с веяниями времени не забывали они и о таких вещах, как астрономия и математика.
Всех эрфуртских философов связывала одна и та же общая черта. В большей или меньшей мере все они ощущали себя наследниками той гуманистической традиции, которая вслед за творившим в XIV веке Уильямом Оккамом, оставляя философию грекам, а богословие Библии, вплотную подошла к четкому разделению понятий природы и божественной благодати. В плане метафизики эта тенденция логически подводила к признанию существования двух истин: одной, питающей разум, и другой, питающей веру. В плане реальных поступков это означало, что одно и то же деяние может заслуживать порицания с точки зрения естественной морали, но быть одобряемо исходя из морали Откровения, и наоборот. Впрочем, вряд ли во времена Лютера кто-нибудь из эрфуртской профессуры рисковал заходить столь далеко. «Они, — отмечает Кун, — хранили покорность Церкви и оставались недоступными для новых идей». Нет никаких причин сомневаться в том, что они пребывали в твердой убежденности, что трудятся во благо католической религии.
Что же касается их учеников и пришедшего затем им на смену нового поколения преподавателей, то здесь картина изменилась. Среди однокашников Лютера нашлась целая плеяда мыслителей, с готовностью воспринявших учение о новом гуманизме. Их духовным лидером стал Крот Рубиан (Ганс Егер), к ним же вскоре примкнули ученик Эразма и будущий ректор Эрфуртского университета Юст Ионас, блестящий латинист Эобан Гесс, Петер и Генрих Эбербахи. Все они испытали на себе сильнейшее влияние знаменитого Муциана Руфа, получившего литературное образование в Италии, а затем поселившегося в Готе, неподалеку от Эрфурта. Этот небольшой кружок единомышленников совместными усилиями сочинил язвительный пасквиль под названием «Epistolae obscurorum virorum» («Письма темных людей»), формально адресованный кельнским доминиканцам, но на самом деле направленный на гораздо более широкий круг религиозных и монастырских деятелей. Авторы обвиняли богословов и проповедников в дремучем невежестве и, как следствие, в суеверном отношении к Библии, смысла которой они не постигали.
Из этого примера ясно видно, какую позицию по отношению к Лютеру как основоположнику Реформации занимали новые гуманисты. Отвернувшись от своих учителей (тех самых, что учили и Лютера), они обратили свои силы на борьбу со схоластикой и ее методами, защищая языческий идеал науки. Во имя другого языческого идеала — нравственной терпимости и права на удовольствие — они выступили против монашеского аскетизма. Таким образом, объективно заняв место союзников Лютера в его борьбе против католицизма, по существу они руководствовались при этом совершенно иными мотивами. Они превозносили Разум, который Лютер стремился принизить; они принижали значение Священного Писания, которое Лютер превознес. Впоследствии эта разница в подходах, приводившая иногда к совпадению взглядов, а иногда к их полному расхождению, не раз заставляла Лютера колебаться, определяя свое отношение к новым гуманистам, которое из стадии искренней привязанности порой переходило в фазу жесткой неприязни. Впрочем, двое из однокашников Лютера, а именно Юст Ионас и Георг Буркхардт, называвший себя Спалатином, поскольку родом он был из Спальта, в конце концов примкнули к нему и полностью разделили его новые убеждения.
На фоне всего этого бурления идей молодой Мартин жил своей собственной жизнью, которая пока ограничивалась стремлением к успеху. Особой склонности к гуманитарным наукам он не проявил, жаркой страстью к древним языкам или философским доктринам не горел. Впрочем, он обладал выраженным чувством прекрасного, любил литературу и с удовольствием читал стихи, сочиненные давным-давно другими людьми, которые теперь открывали перед ним свою душу. Учился он хорошо и среди однокашников пользовался тем уважением, какое обычно вызывает к себе старательный, способный и скромный сотоварищ.
Однако довольным он себя не чувствовал. Мало того, снедавшая его внутренняя тревога даже как будто усилилась. Мы узнаем об этом из его «Застольных бесед». Насладившись в течение некоторого времени ощущением мира в душе, он снова впал в состояние глубокой депрессии, вызываемое чувством страха и смертной тоски перед Божьим гневом. Его постоянно преследовала одна и та же мысль: Бог ненавидит грешников, а раз он, Лютер, грешник, значит Бог ненавидит его. Он старался не поддаваться этим мыслям, повторял себе, что они есть дьявольское наваждение, но этот разумный довод не приносил облегчения. Позже он заявлял, что сатана, задолго до людей увидевший в нем спасителя Церкви, пытался таким образом отвратить его от будущей миссии.
Утешение своим печалям он черпал в общении с друзьями и чтении Библии, которой, судя по всему, до сих пор толком не знал. Действительно, рукописные книги стоили так дорого, что полный текст Библии считался большой роскошью. В школах изучали отрывки из Библии, представленные в виде коротеньких текстов, которые ученики читали и комментировали. Когда в один прекрасный день Мартин обнаружил в университетской библиотеке том, содержащий всю Библию целиком, это стало для него настоящим открытием. Он поклялся, что обязательно раздобудет для себя книгу. Вскоре это уже не представляло труда — с рождением книгопечатания христиане его поколения получили возможность читать Священное Писание в свое удовольствие.
Еще одним утешением стала музыка. Натура артистическая и погруженная в себя, Мартин Лютер нуждался в искусстве. Вспомним, что с раннего детства все его воспитание сводилось к механической зубрежке правил и сухим нотациям. К счастью, была еще литургия. Псалмы, гимны, kyriale помогали излить душевную муку и дарили надежду. Матезий сообщает, что Лютер с удовольствием занимался музыкой, любовь к которой пронес через всю жизнь. Он играл на лютне и в кругу друзей охотно пел, аккомпанируя себе. Крокус писал, что в их кружке Мартин считался «музыкантом».
Но все эти многочисленные занятия, заполнявшие его дни, не могли заглушить в его сердце мучительной тоски. В чем крылась ее причина? В угрызениях нравственного толка или сомнениях чисто богословского характера? Иными словами, совершил ли Мартин некие серьезные проступки, чувство вины за которые наполняло его душу сознанием своей греховности, или ему не давала покоя мысль, что человек, включая и его самого, есть существо греховное изначально? О жизни и привычках эрфуртских студентов сохранились весьма противоречивые отзывы. Вообще в студенческой среде тех лет, особенно в Германии, царила довольно широкая свобода нравов. Официально считалось, что строжайшая дисциплина обязательна для соблюдения во всех колледжах, однако преподаватели нового поколения, не слишком требовательные к себе, не особенно допекали и студентов. Стоило выйти за порог школы, как каждый мог делать все, что ему заблагорассудится.
В городах же процветали не только питейные заведения, где рекой лились пиво й вино, но и весьма прибыльные дома терпимости, платившие налоги в городскую казну. Во всяком случае, в Эрфурте дело обстояло именно так. Нам трудно судить, в какой мере Мартин Лютер разделял легкомысленные увлечения, свойственные определенной части молодежи, но в 1520 году его товарищ Иероним Эмсер писал ему, как будто оправдываясь: «Если и ты пал вслед за мной, то причина у нас, я думаю, одна и та же — отсутствие дисциплины, принявшее в наши дни характер привычки. Оно позволяет молодежи не бояться наказаний, вытворять кому что вздумается и считать, что все позволено».
Около 1507 года, то есть еще до того, как фигура Лютера превратилась в символ противоречий, неизвестный автор собрал под одной обложкой ряд текстов, озаглавленных «Двадцать четыре письма Лютера, его учителей и друзей по Эйзенаху и Эрфурту». Лютеру, в частности, приписывается следующее высказывание: «Человеческая слабость меня удручает. Я чувствую себя усталым и ленивым. Из-за попоек и наступающего за ними следом тяжкого похмелья я до сих пор не успел ничего ни написать, ни прочитать». Среди протестантских историков этот документ вызвал серьезные споры. Одни из них, например Дегеринг, решительно возражали против его подлинности, тогда как другие, в частности Иордане, склонялись к тому, чтобы все-таки ее признать. Что касается Куна, то его суждение категорично: «Его эрфуртская юность была настолько чистой, что никто из его многочисленных врагов так и не смог отыскать в ней ни единого темного пятна».
В самом деле, ничего скандального в том, что студент напился, а потом впал от этого в тоску, вовсе нет. Не исключено также, что он предавался и другим излишествам. Так, Дургеншейм, автор небольших по объему работ, сохранивший верность католицизму, подвергал Лютера самым яростным нападкам. А что говорит по этому поводу сам Лютер? В своей «Исповеди о св. Причастии» он, обычно предпочитающий ограничиваться описанием своего психологического состояния без упоминания обусловивших его внутренних причин, обронил признание о своей «достойной порицания юности». Но всего этого слишком мало, чтобы делать выводы. Правда, богослову и суперинтенданту Реформистской церкви Тольцену этих данных хватило, чтобы заподозрить
Лютера в совершении тяжких грехов, без которых, по его мнению, невозможно объяснить его смятение.
Впрочем, все эти трудности личного порядка нисколько не мешали его учебе, и 6 января 1505 года, в праздник Богоявления, успешно выдержав экзамен, Мартин Лютер получил степень магистра искусств, дававшую право на преподавание. Судя по всему, в Эрфурте предпочитали обходиться без промежуточной между бакалавром и магистром степени лиценциата, принятой в Парижском и других университетах. Из семнадцати студентов он закончил курс вторым. На торжественной церемонии ему и остальным его товарищам вручили отличительные знаки магистра искусств — кольцо и шапочку.
Он тут же записался на юридический факультет. Отец по-прежнему настаивал, чтобы он продолжал учебу, без которой немыслима блестящая карьера, и даже начинал подумывать о выгодной женитьбе для сына. На окончание курса он привез Мартину дорогой подарок — том «Corpus Juris». Никогда не имевший ни малейшего представления о внутренних переживаниях, точивших душу сына, он пребывал в уверенности, что тот счастлив своим вступлением в самую престижную из университетских корпораций, открывавшую доступ к наиболее высокооплачиваемым должностям церковной и светской иерархии. Однако последовавшие вскоре непредвиденные события не оставили от этих радужных мечтаний камня на камне.
2 июля 1505 года Мартин Лютер, приезжавший домой проведать родителей, пешком возвращался в Эрфурт. Он медленно брел по дороге, истомленный гнетущим зноем саксонского лета. Едва успел он миновать деревню Штоттернхейм, как разразилась невероятной силы гроза. Тщетно оглядывался он округ, — ни одного местечка, где можно было бы укрыться от стихии! И вдруг одна из молний ударила прямо возле его ног, ослепив его и свалив на землю. Вне себя от ужаса он громко закричал: «Святая Анна, спаси меня, и я стану монахом!» Святая Анна считалась покровительницей рудокопов, вот почему объятый безумным страхом юноша вспомнил именно этот знакомый с детства образ. ...Гроза понемногу уходила в сторону, вскоре перестал и дождь.
Он поднялся с земли и ощупал себя — вроде цел и невредим, вот только нога побаливает, должно быть, вывихнул, когда падал.
До Эрфурта он добрался благополучно, но здесь на него разом нахлынули жестокие сомнения. Неужели ему и в самом деле придется уйти в монастырь? Он, конечно, знал, что некоторые монастыри пользовались в народе далеко не безупречной репутацией, а например, его отец, человек суровый и прямолинейный, и вовсе называл монахов шайкой бездельников. С другой стороны, в новых аббатствах, основанных бенедиктинцами, и в монастырях, живущих строго по уставу, — францисканских, доминиканских, августинских — каноны добродетели и верность христианским заповедям блюли очень жестко. Припомнилась ему и привлекательная фигура принца Вильгельма Ангальтского, будившая в его душе и зависть, и страх. Всплыли в памяти образы двух почтенных эрфуртских правоведов, увенчанных докторскими мантиями, каждый из которых к старости сокрушался, что прожил жизнь в миру и мечтал о монашеской рясе. Да, но ведь это значит отказ от карьеры! Ведь придется сказать прощай всем честолюбивым планам отца! Бедный отец! Он столько сделал для него! Скольких жертв ему уже стоило образование сына! Вправе ли он отмахнуться от его надежд? Да и достанет ли у него смелости ослушаться отца?
Между тем никаких сомнений, что небеса послали ему самое последнее предупреждение, у него уже не оставалось. Дело в том, что он успел получить и другие. Однажды, года за два этого, он вместе с товарищем шагал той же самой дорогой, ведущей из Мансфельда в Эрфурт. Поддавшись внезапному порыву, юный бакалавр выхватил из ножен висевшую у него на боку шпагу — этот символ принадлежности к благородному сословию, которую он теперь имел полное право носить. Его переполняла гордость. Когда же, вволю потешив свое тщеславие, он неловким жестом человека, не имеющего привычки обращаться с оружием, захотел вернуть шпагу на место, рука его дрогнула, и острый клинок вонзился в бедро. Он слишком хорошо помнил, как катался по земле, зажимая рукой глубокую рану, из которой хлестала кровь. Ему казалось, что он умирает, и мысленно он снова и снова призывал Богородицу...
Наконец, товарищ привел к нему хирурга, за которым бегал в город. Лекарь перетянул артерию тугой повязкой, и его, чуть живого, кое-как дотащили до колледжа. Несколько дней спустя понадобилось сделать перевязку, и рана опять открылась, вызвав обильное кровотечение. Теперь-то он уже не сомневался, что пробил его смертный час, и, теряя сознание, успел лишь прошептать имя Девы Марии. Он провел в постели долгие дни, пока рана окончательно не зарубцевалась. Но вместо того чтобы потратить это время на изучение учебников по логике и математике, он с утра до вечера распевал псалмы и гимны, аккомпанируя себе на лютне. Теперь он вспоминал это время как самое счастливое в своей университетской жизни. Как знать, может быть, то было предчувствие будущего монастырского бытия? Один на один со своей болью и музыкой, он забывал в те минуты о мерзостях будничного существования.
В другой раз, совсем недавно, он как раз собрался идти в Мансфельд, и опять той же самой дорогой. Поистине, вот уж стезя скорби и гнева! Опять он нашел себе спутника — вместе путь короче. Настал час отправляться, но товарищ Мартина что-то не спешил на условленное место. Прождав его некоторое время, Мартин решил пойти его поторопить. Долго стучал у дверей — никакого ответа. Наконец, он толкнул дверь и вошел в комнату. И тут же увидел своего товарища лежащим на полу в луже крови. Что случилось? Он наклонился к распластанному телу, окликнул друга по имени и осторожно потрогал за плечо. Увы, здесь никто уже не помог бы. Юноша был мертв. Так что же с ним все-таки произошло? Матезий утверждал, что молодой человек пал жертвой убийцы. Более осторожный Меланхтон признавался, что для него это событие осталось загадкой. Впрочем, для Мартина было неважно, действительно ли юношу убили или имел место несчастный случай. Его волновало совсем другое: человек, с которым он намеревался совершить небольшой переход, отправился в совсем другое путешествие — к небесам. А когда настанет его черед?
Все эти образы снова и снова вставали у него перед глазами, наполняя сердце привычной тоской. Вот он, чуть живой, корчится от боли в придорожной пыли... Вот неподвижное тело друга, навсегда закрывшего глаза... А вот и вспышка молнии, пронизывающая душу предсмертным ужасом... Да, Бог трижды посылал ему знак. Доколе еще достанет Божьего терпения? Разве не успел он убедиться, что добродетель в миру недостижима? Долго ли еще вариться ему среди этих студентов, погрязших в пьянстве и разврате, пока он сам не сделается таким же, как они? И потом, разве у него есть выбор? Он дал обет, он сам связал себя словом, обращенным к Небесам. Гораздо позже эпизод с молнией на дороге обрастет ореолом таинственности, без которого не обходится ни одна легенда. Крот Рубеан напишет даже, что в судьбе Лютера эта дорога сыграла такую же роль, как в судьбе Павла путь в Дамаск. Впрочем, это сравнение не отличается оригинальностью. Им охотно пользовался преподаватель богословия монастыря, в который поступил Лютер, с удовольствием рассказывавший об этом случае каждому, кто изъявлял желание его слушать.
Итак, следовало выбрать монашеский орден, и Мартин отдал предпочтение августинцам. Именно к ним поступили двое из его наставников — Юзинген и Геккер. Сейчас же начались неприятности. Отец прислал ему гневное письмо, в котором категорически осуждал его решение, друзья в один голос отговаривали от задуманного. Позже, вспоминая об обстоятельствах своего вступления в монастырь, Лютер признавался: «Я раскаивался [в том, что дал обет], однако отступать не собирался». 16 июля он устроил для самых близких друзей прощальный ужин. Молодые люди болтали и пели песни, однако веселья никто не испытывал. На следующее утро Мартин явился в монастырь августинцев. Кольцо свое он вернул университету. Наиболее настырные из друзей предприняли последнюю попытку — явились к настоятелю с требованием выпустить Мартина обратно. Стоит ли говорить, что их демарш завершился ничем? Папаша Лютер разразился в адрес неблагодарного отпрыска еще одним, полным упреков, письмом, из которого явствовало, что сын своим поступком разбил ему сердце. С того самого дня, когда Мартин получил степень магистра, отец обращался к нему на «вы». Теперь, отбросив церемонии, он снова говорил ему «ты».
Первые несколько дней он провел в тиши кельи, ни с кем не общаясь. Затем пришел черед свершения обряда пострига. Приор облачил его в белую рясу и наплечную накидку с капюшоном и прочитал над ним такую молитву: «Господи Иисусе Христе, учитель наш и сила наша! Смиренно молим Тебя избавить от плотских искусов и земных пороков раба Твоего, ради святости небесной отлучить его от жизни остальных людей и через святое раскаяние осенить его благодатью во имя жизни вечной».
Потекли дни первого года послушничества, в течение которого ему под руководством особого наставника предстояло приобщиться к «уставу и порядкам, к богослужению и пению, к обычаям, обрядам и прочим правилам жизни ордена», принятым еще в 1290 году, закрепленным Генеральным капитулом Регенсбурга (Бавария) и все еще остававшимся в силе. Кроме того, наставник обучал новичка основам духовной жизни. Согласно тому же уставу, ему следовало полюбить тишину кельи, отрешиться от всего мирского и усвоить некоторые каждодневные обязанности. В их число входило и чтение Священного Писания, предаваться которому надлежало «в тишине и покое». На последнем требовании особенно настаивал особый устав, составленный для монахов Германии старшим викарием Иоганном Штаупицем и призывавший сынов св. Августина «читать Библию с усердием, слушать ее с любовью и изучать со рвением».
Это уточнение чрезвычайно важно, потому что впоследствии, уже отделившись от Церкви, Лютер пытался «протолкнуть» идею, будто в монашеских орденах вовсе не читали Библию, пока он, Лютер, не «открыл» ее заново. «По вступлении в монастырь, — заявлял он, — я первым делом потребовал Библию». Возможно (хотя и не обязательно), он просто опередил своего наставника, который и так дал бы ему книгу; впрочем, как он сам добавлял, ему сейчас же вручили экземпляр Библии в красном кожаном переплете. Следовательно, в распоряжении монастыря Библия имелась. Если же у монахов возникали трудности с получением «на руки» одного из немногочисленных изданий Священной книги, то связаны они были вовсе не с недостатком интереса или благоговения к ней, а скорее всего с тем, что книгопечатание в это время делало лишь первые шаги, и практически любая книга, особенно такая объемистая, как Библия, представляла собой немалую ценность.
Матезий кроме всего прочего рассказывает, что августинцы, недовольные шумихой, создавшейся вокруг новичка, старались всячески унизить его и нагружали самой неблагодарной работой: заставляли мести полы в церкви, дежурить на воротах, чистить отхожие места, а главное — ходить по городу с нищенской сумой на плече, собирая милостыню. Дошло до того, что кое-кто из вчерашних друзей Лютера, возмущенных такой вопиющей несправедливостью, явился к приору и добился того, чтобы от этой обязанности Мартина освободили.
Со всеми этими вещами следует разобраться. Во-первых, маловероятно, чтобы августинцев раздражило появление ученого послушника, ведь устав ордена поощрял образование, и настоятели монастырей особенно охотно принимали у себя братьев с университетским дипломом. Во-вторых, Мартин отнюдь не претендовал на роль светила науки, оставаясь, так сказать, звездой второй величины, поскольку, как мы уже показали, сразу двое из его университетских преподавателей поступили в тот же самый монастырь до него, не говоря уже о том, что и кроме них в этих стенах хватало высокообразованных монахов, таких, например, как Дорштейн и Добелин. Богословие здесь преподавали выдающиеся мыслители своего времени, пользовавшиеся заслуженной славой. С другой стороны, обхождение с братом Мартином, описанное его биографами, вовсе не отличалось исключительностью. Каждого послушника, независимо от его происхождения, заставляли выполнять те же самые обязанности, но не с целью унизить, а с целью научить смирению. И если настоятель в конце концов освободил одного из своих «подчиненных» от этой работы, то рассматривать подобный жест следует как самую настоящую привилегию.
Что же сам послушник? Обрел ли он вожделенный душевный покой? Всеми силами стремясь к этому, он с жаром принялся исполнять предписания устава и монастырские правила. Позже, когда для него настала пора воспоминаний, он даже утверждал, что попал в весьма небольшое число братьев, стремившихся к святости. Другое дело, что он, судя по всему, ограничился тем, что подвергал испытаниям одно лишь тело, полагая, что для достижения вечного блаженства этого достаточно.
Если он и в самом деле питал такие надежды, это означает, что он сделал совершенно неверные выводы из литературы, которую читал, и из объяснений, которые получал от своего наставника. Одним из наиболее авторитетных авторов считался св. Бернар Клервоский, чьи проповеди, обращенные к монахам, входили в программу обучения послушников. Между тем, его тексты изобилуют предостережениями против обманчивого сознания собственной праведности. «Слишком часто, — удрученно восклицал великий аббат, — приходится встречать монахов, которые, приняв постриг и надев рясу, уже считают себя спасенными». Подчеркивая, что спасение души целиком зависит от милости Божьей, он далее говорил: «Несчастные ничтожества, в своем легкомыслии мы забываем, что блаженство досталось нам даром». На вопрос, довольно ли раскаяния, чтобы очиститься от греха и заслужить Божье прощение, Бернар отвечал так: «Если обращение затрагивает одно лишь тело, оно не стоит ничего. Оно есть лишь символ обращения, но никак не само обращение. Являя собой лишь видимость добродетели, оно не несет никакой пользы. Жалости достоин человек, живущий одними телесными ощущениями! Он полагает, что все вокруг него — добро, он не чувствует, что в душу к нему забрался червь, грызущий его изнутри. Он выстригает тонзуру, не меняет платья, соблюдает посты, в надлежащий час читает молитвы, но, как говорит Господь, «сердцем своим он далек от Меня». В другом месте Бернар в лаконичной, но весьма выразительной форме говорит о пользе конкретных дел: «Не умеющий любить не сможет возлюбить и Жениха Небесного, а деяния его, даже праведные, не могут без веры сделать праведным его сердце. Вера же мертва без милосердия». Итак, добрые дела живы верой, а вера жива милосердием.
Тому же автору принадлежит и небольшой по объему трактат, озаглавленный «Обращение лиц духовного звания», получивший широкую известность. Этот труд внимательно изучали в монастырях, поскольку в нем нашла выражение одна из главных задач Церкви. Обратить нас в истинную веру может только Бог, но при этом мы должны еще заслужить его милость смирением и раскаянием: «Недовольный собой мил Богу, ненавидящий грязь и нечистоты своего жилища вознесется в обитель вечной славы... Конечно, счастье не есть плод нищеты, но плод милосердия... Благо увечного в том, что он нуждается в исцеляющей руке. И тому, кого, предоставленного себе, ждет неминуемая гибель, здоровье вернет сам Господь Бог». Впрочем, далее автор добавляет, что на эту помощь нечего рассчитывать тому, кто живет одними чувствами, кто не смог отказаться от телесных привычек и обратить свои помыслы и желания к Богу. Раскаяние, идущее из глубины сердца, как раз и относится к числу таких сверхъестественных желаний: «Если хочешь, чтобы Бог сжалился над тобой, смилуйся над своей душой. Еженощно орошай ложе свое слезами. Если сумеешь с сожалением взглянуть на себя, если застонешь над собой стоном раскаяния, тогда будет тебе и милосердие. Ежели ты грешен и многогрешен, ежели нуждаешься в великом прощении и великой жалости, трудись душой и взращивай в ней милосердие: лишь примирившись с собой, можешь надеяться, что пребудешь в мире с Богом».
Никак не мог брат-послушник Мартин обойти вниманием и другого автора, современника св. Бернара — Гуго Фуиллуа, каноника монастыря св. Лаврентия в Буа, входившего в состав Амьенской епархии. При нем монастырь принял устав ордена св. Августина, а его страстные проповеди об обращении монахов расходились в списках по всей Германии. Еще и сегодня в Эрфурте хранится рукописная книга XV века, содержащая фрагменты его сочинений. В основном своем труде, озаглавленном «Обитель души», он выразил главную идею своего учения: никто не может довольствоваться одним телесным покаянием. Монастырское уединение — вот средство спасения от соблазнов злокозненного века. Но есть ли средство спасения от соблазнов, настигающих и в тиши кельи? Такое средство есть. Это строжайшая дисциплина. Однако чисто внешняя дисциплина, не проникшая в самую душу человека, не ставшая spiritaliter, бессмысленна. Монах может самым прилежным образом исполнять устав, но если он делает это лишь по привычке, он не монах. Самое опасное зло, против которого бессильны и аббат, и настоятель, кроется в сердце и заключается в обманчивом сознании собственной праведности. Неприятие мирской жизни и даже презрение к ней сами по себе недостаточны, чтобы стать основой призвания к монашеству, а единственной истинной побудительной причиной к постригу является любовь к Богу. Не всякий надевший рясу становится монахом, не всякий живущий в строгости свободен от мира, не всякий молчальник достигает самоотрешенности. Автор трактата с воодушевлением повторял слова пророка Илии: «Рвите сердце свое, а не свои одежды».
Формулируя свои призывы, Гуго не выходил за рамки устава, предписанного св. Августином. Согласно этому уставу, который надеялся исполнять Мартин Лютер, монах должен воспринимать его предписания «не как раб, боящийся ослушаться закона, но как свободный человек, ведомый благодатью». В первых же строках устава звучало предостережение к монахам, обратившимся к святому нищенствованию из гордыни. О том же самом говорится и в предисловии к уставу св. Бенедикта: «Истинный монах живет со страхом Господним в душе (мы уже показали, какого рода должен быть этот страх. — И. Г.), он не кичится тем, что соблюдает правила, он хранит убежденность, что достижение истинного блага отнюдь не в его власти, но целиком во власти Господа».
Еще одним усердно изучаемым послушниками автором был великий францисканский мыслитель XIII века, реформатор св. Бонавентура. Особенным вниманием монахов пользовались два его сочинения, написанные специально для них в форме своего рода учебных пособий. Первый трактат назывался «Жизнь совершенная» и посвящался раскрытию сущности религиозного бытия. В нем черным по белому было написано, что первейшей добродетелью монаха, позволяющей ему давать верную оценку самому себе и продвигаться таким образом по пути совершенства, является смирение; только через смирение, пишет автор, «вы постигнете, что Бог есть творец всех благ». Вот почему мы должны без устали повторять, обращаясь к Богу: «Все, чего мы достигли, Господи, есть плод Твоих сил». Ученый-францисканец приводит монахам пример Христа, который ради нас принял унижение. «Помните, — проповедует он, — что вы вышли из ничтожества, что вы сотворены из грязи и пыли земной, что вы жили во грехе и заслужили изгнание из блаженства Рая». Лишь смиренные сердцем удостоятся милости Божьей. «Ничем на свете человек не может вернуть себе Божьего расположения, если не будет благодарить Господа и возносить ему хвалу за Его благодеяния».
Второе сочинение Бонавентуры называется «Упражнения души». Эту книгу Лютер должен был читать с особенным интересом, потому что в ней не только дается оправдание тому ужасу, который охватывает человека, совершившего грех и осознавшего его последствия, но и предлагается средство исцеления от этой пагубы. Первые главы трактата содержат призыв к душе осознать свою беду, оплакать свою мерзость, признать свою вину и предать проклятию годы, потраченные на оскорбление Бога. Когда же душа человека погрузится в глубокую скорбь, близкую к отчаянию, Бонавентура предлагает свое утешение: «Разве ты не знаешь, что многие святые грешили?.. Да, все те, кто соединился сегодня с Господом, или грешили в прошлом, как мы, или могли впасть в грех, не останови их Божье великодушие». За что же грешникам дана такая милость? Только благодаря искупительной жертве Христа. И только следуя примеру Христа, который страдал ради нас, мы можем надеяться на благосклонность Отца. Ведь Христос явился на землю именно для того, чтобы примирить нас с Отцом, чтобы искупить наш первородный грех и дать нам возможность заслужить вечное блаженство. «Бог принял унижение, чтобы ты возвысился, Бог подвергся бичеванию, чтобы ты утешился, Бог обрел крестную муку, чтобы ты освободился».
В этих словах нашло свое выражение столь характерное для XV века благоговение перед Страстями Господними. «Господи Иисусе Христе! Ты, который не пощадил себя ради меня, изрань мое сердце Твоими ранами, ороси мою душу Твоею кровью, дабы везде, где бы я ни находился, я всегда видел перед глазами Тебя, распятого ради меня... Пусть великим моим утешением, о Господи, станет быть распятым вместе с Тобой!» Милосердный Христос ждал нас, пока мы вели свою грешную жизнь; теперь же, когда мы готовы измениться сердцем благодаря Его любви, мы можем перейти к покаянию, то есть стараться приблизить свою жизнь к Его жизни. Но душа наша все еще пребывает в сомнении: возможно ли в этой юдоли слез надеяться на существование, достойное Небес? На этот вопрос Бонавентура отвечает слова-ми св. Августина: «Когда благодаря знанию и любви мы внутренне постигаем, что есть вечность, тогда душа наша уже не принадлежит этому миру». Св. Павел говорил о том же: «Дом наш на Небесах». Однако чтобы прийти к этому, «душа вначале должна очиститься от греха, от беспорядочных привязанностей, от земных утех и беспутной плотской любви».
Итак, учение духовных мыслителей, с которым знакомился брат Мартин, предлагало двойной способ исцеления от снедавшей его глубокой тоски: поверить в милосердие Божье и очиститься сердцем. Судя по всему, ни тот ни другой путь ему не давался. Призывы святых Бернара и Бонавентуры, похоже, не смогли поколебать в его сознании сложившийся образ карающего Бога. Почему? Ведь он не совершил в юности никаких непоправимых грехов. И зачем же в таком случае он рвался продолжать монашескую жизнь, если она не приносила ему спасения? Лютер сам ответил на этот вопрос, подчеркнув, что он чувствовал себя связанным данным обетом. «Монахом я стал не по своей доброй воле. Я дал обет сгоряча, в состоянии ужаса перед неминуемой гибелью. Я покинул мир и удалился в монастырь, не переставая горько сожалеть об этом». Небесные знамения, подтверждавшие правильность его выбора, продолжались и после того, как он сделал решающий шаг. Вскоре после его поступления в монастырь в курфюршестве Саксонском разразилась эпидемия чумы, унесшая жизни двух из его друзей. Затем болезнь перекинулась в Мансфельд, где жила его родня. Очень скоро он узнал, что от чумы умерли два его брата. Разве не отмечен мир, который он покинул, печатью проклятья? Наконец, словно спеша подвести окончательный итог сомнениям, отец прислал ему примирительное письмо. Несмотря на огорчение, которое сын доставил ему своим поступком, он теперь соглашался признать за ним право выбора.
Итак, отступать Мартину было некуда, приходилось продолжать начатую игру. И он обратился в образцового послушника, неукоснительно соблюдающего все предписания и правила своего ордена. Однако чем больше он старался, тем явственнее его преследовала мысль, что он понапрасну теряет время. Меланхтон, впоследствии ставший доверенным лицом Лютера, рассказывает, что тот год обернулся для Мартина временем жесточайшей душевной муки. Его преследовало видение той самой грозы, в которой ему чудилось проявление Божьего гнева. Временами на него нападал такой ужас, что он «едва не отдал Богу душу».
Гораздо позже он пришел к выводу, что истинной причиной, приведшей его в монастырь, стало дурное обращение с ним родителей. Этим своим признанием он заслужил многочисленные упреки в несправедливом отношении к родным. Однако если попытаться шаг за шагом проследить за внутренним становлением личности Лютера, приходится с ним согласиться. Действительно, в монастырь его привели терзавшие его страхи, но главную ответственность за эти страхи несли все-таки его родители, превратившие его в замкнутое, боязливое, малодушное существо, видевшее в Боге только сурового судию. Значение этого позднего признания, в котором он излил долго сдерживаемую обиду, трудно переоценить, потому что оно неопровержимо свидетельствует, что брат Мартин вовсе не страдал «келейным недугом», как это пытаются представить некоторые протестантские авторы. В самом деле, рядом с ним жили многие и многие братья по вере, которых этот недуг не коснулся ни в малейшей степени. Скорее всего, дело в том, что в случае Лютера имело место совершенно особое, индивидуальное состояние человека, мучившегося угрызениями совести, причину которых следовало искать в его двадцатилетней давности прошлом.
...Шло время, и год послушничества подходил к концу. Приближался день, когда молодому монаху по каноническому уставу предстояло дать обет и посвятить свою жизнь Церкви. Странно, но ни наставник послушников, ни настоятель, ни более опытные монахи даже не догадывались о жестокой тоске, день и ночь грызущей душу юноши. Он же со своей привычной замкнутостью, наверное, и не стремился делиться внутренними переживаниями ни с кем, включая духовного руководителя, ответственного за его подготовку к принятию монашеского обета. Очевидно, это его молчание вкупе с примерным поведением послушника и ввели всех в заблуждение. По чисто внешним признакам благонравия (позже Лютер именно такие поступки назовет «делами» и особенно подчеркнет полную их бесполезность) они решили, что послушник успешно выдержал годовой испытательный срок (точнее, срок длиной в год и один день), и без колебаний позволили принять обет столь образцовому и старательному монаху. Нет никаких сомнений, что, закрадись в голову кому-нибудь из них хоть малейшее сомнение, они не пожалели бы усилий, чтобы исцелить брата Мартина от терзавшей его немочи, а если бы и это не помогло, просто отправили бы его обратно в мир. На самом деле Мартин Лютер открылся своим духовным наставникам гораздо позже, когда он уже стал «полноправным» монахом, принявшим обет, отдавшим свою жизнь служению ордену, который он выбрал для себя сам.
Наконец настал решающий день. Желание Лютера принять постриг, логически завершающее год подготовки, не удивило никого. В монастырской церкви собралась вся авгу-стинская община. Настоятель занял свое место перед алтарем. Мартин приблизился к нему, преклонил колена и вложил свои руки в ладони приора. В канонических выражениях ему была предложена дилемма. «Ты познал суровую жизнь нашего ордена, — звучали слова настоятеля. — Решайся теперь: хочешь ли ты вернуться в мир или желаешь посвятить себя Богу». Твердым голосом послушник произнес полагавшийся к случаю текст согласия: «Я, брат Мартин, принимаю монашеский обет и пред лицом всемогущего Господа Бога и Пресвятой Девы Марии, а также пред тобой, брат Винард, представляющий здесь главного приора Ордена братьев-отшельников святого епископа Августина и его законных последователей, отрекаюсь от своей воли и даю зарок до конца своих дней влачить существование в бедности и целомудрии, как велит устав святого Августина». Итак, покорность, бедность, целомудрие. Три евангельские добродетели, ради которых монахи добровольно посвящают свою жизнь Богу, но только не тому гневливому Богу, который требует жертвы, а Богу любящему, который приемлет ее с кроткой лаской.
Новообращенный снял белую рясу послушника и облачился в черную, приличествующую его нынешнему положению. Настоятель прочитал над ним еще одну молитву: «Господи Иисусе Христе! Признай в рабе Твоем Твою овцу, дабы и он признал Тебя и, отрекшись от самого себя, не знал иного пастыря, кроме Тебя, и не слушал иного голоса, кроме Твоего». С зажженной свечой в руке молодой человек поднялся к хорам и под звуки гимна « Veni Creatorо принял целование своих братьев. Никто из присутствовавших и не догадывался, что тихий брат Мартин ступил в эту минуту на роковой путь, ведущий в тупик, и что выбраться из этого тупика он сумеет лишь ценой величайшей трагедии, равных которой еще не знала история Церкви.
Оставим на некоторое время брата Мартина Лютера в тиши монастырской кельи продолжать свое религиозное образование, которое вскоре принесет ему священнический сан, а сами обратимся к психологии, чтобы попытаться хотя бы в общих чертах составить портрет личности этого человека и тем самым заглянуть под плотно закрывающий его покров таинственности.
Лютер впоследствии осудил этот период своей жизни. С одной стороны, ему требовалось объясниться перед протестантами, почему он поступил в монастырь и почему старательно исполнял его правила, с другой — как бы оправдывался перед католиками, почему нарушил обет и порвал с монастырем. Впрочем, все эти объяснения он сформулировал уже после 1530 года, то есть спустя двадцать пять, тридцать пять и даже сорок лет после событий, которые привели его к резкому противостоянию с католической Церковью. Поэтому не следует удивляться, что некоторые из его объяснений порой слишком явно противоречат самым очевидным фактам. Да и сами эти факты, несмотря на скрупулезность, с какой они собраны, дают ответы далеко не на все вопросы, связанные с загадкой Лютера. Чтобы все-таки найти эти ответы, пусть не исчерпывающие, но хотя бы более или менее вероятные, попробуем прежде всего заняться системной постановкой проблемы.
Первый же вопрос, который никак нельзя обойти, звучит так: почему Лютер поступил в монастырь? Исполняя вырвавшийся сгоряча обет или по зрелом размышлении, надеясь на спасение души? Мы уже видели, что он дал утвердительный ответ на первую часть нашего предположения: «Я стал монахом не по своей доброй воле, а по принуждению». Но это заявление сделано Лютером в позднейшие годы. Так он писал в своих «Застольных беседах», о том же говорил своим биографам. Однако в те же самые годы (1539) тот же самый Лютер, осуждая монашество как орудие, не достойное христианина, признавался ученикам, что он в свое время тоже совершил эту сделку с Богом: «Почему в монастыре я предавался самому суровому самоистязанию? Потому что жаждал обрести уверенность, что таким путем заслужу прощение своим грехам». Немного позже, в 1540 году, обращаясь к лицам духовного звания, он высказывался в том же духе: «Когда мы были монахами и занимались умерщвлением плоти, это не приносило нам никакой пользы, потому что мы отказывались признать свои грехи и неправедность своей жизни». Довольно трудно примирить между собой два таких противоречивых высказывания. Тем не менее можно осмелиться предположить (хотя нигде об этом не сказано), что, поступив в монастырь под влиянием пережитого страха, молодой человек принялся затем размышлять над проблемой спасения души, и ему, подбадриваемому духовными учителями, постепенно начал видеться превосходный путь, ведущий прямиком на небеса.
Вместе с тем, перечитывая то, что он писал, еще не покинув монастырь и не порвав с католицизмом, мы снова сталкиваемся с проблемой. Так, в толковании Послания к Римлянам (1516) он излагает свое видение религиозного призвания в духе вполне правоверного учения: «Каждому позволено во имя любви к Богу ограничивать свою свободу обетами». Для чего? Для спасения души? Разумеется, но только при условии, что жизнь в религии не будет рассматриваться как единственное средство спасения; ведь в этом случае ни о какой свободе уже не может быть и речи, а отказ от мира будет означать только жест отчаяния. Но «хорошим монахом становятся не от отчаяния, а от любви». В последующем тексте он набрасывает идеальную картину религиозной жизни, утверждая, что монах, которому не понаслышке ведомо, что есть милосердие, становится счастливейшим человеком в мире — feliccimus. Сколь далеки эти мысли от его будущих откровений!
И как быть нам с этими противоречиями? Возможно, всерьез обеспокоенный проблемой спасения души, послушник Лютер внимал наставлениям своего духовника (что входило в прямые обязанности последнего), излагавшего ему основы католического учения о монастырской жизни и обетах, оставаясь в плену своих собственных черных мыслей; иными словами, он изучал официальную доктрину Церкви, внутренне оставаясь ей чуждым. Но тогда почему же тридцать лет спустя, уже во всеуслышание осуждая эту доктрину, он признает, что послушно следовал всем ее указаниям? Почему он принял монашеский постриг, если в душе не ощущал себя монахом? Можно также предположить, что в религиозной жизни Лютера последовательно сменились два периода. Первый, очень краткий, по времени совпал с его послушничеством, когда он еще верил, что спастись можно только через религию, что данный им обет на самом деле был для него спасительным, что Бог, напугав его, провидчески толкнул его на верный путь. На втором же этапе, когда вместе с уроками, усвоенными от наставников, к нему пришло понимание своей ошибки, он уже сам проповедовал католическое учение. Так почему же в своих позднейших признаниях он вспоминает только о первом из этих периодов?
Разрываясь между двумя этими гипотезами, мы с неизбежностью спотыкаемся об одно и то же противоречие. В 1515 году Лютер с безмятежностью проповедовал католическое учение о религиозном призвании; в 1539—1540 годах он ссылался на собственный опыт, противоречивший этому учению, но уверял, что почерпнул свои откровения именно в нем. Бесспорно, к 1515 году его внутренняя тоска потеряла свою остроту, кстати сказать, в значительной мере именно благодаря той «коррекции», какую получили его представления в монастыре; однако позже она снова вспыхнула в его душе с новой силой, чтобы окончательно исчезнуть лишь после разрыва с Церковью. Связь его тревожного внутреннего состояния с католическим учением представляет собой отдельный вопрос, к которому мы еще обратимся. Пока же отметим как непреложный факт: на протяжении своего «католического» периода Лютер изучал и одобрял церковное учение о монастырской жизни, но позже, возглавив Церковь инакомыслия, он помнил лишь о первых своих впечатлениях и их-то идентифицировал с официальной доктриной католической Церкви. Это позволило ему не только найти себе оправдание в том, что он покинул монастырь, но отвернуться и от самой Церкви, чьи принципы вступили в противоречие с его убеждениями. Подобное запоздалое объяснение не может быть ничем иным кроме защиты «pro domo[10]», основанной, увы, на фальсификации.
Второй интересующий нас вопрос заключается в следующем. Какого Бога обрел Лютер в тиши монастыря — того же гневного судию, который до полусмерти напугал его во время грозы? Устав св. Августина, который послушник внимательно изучал с первого дня поступления в монастырь, содержал совсем иной образ Бога: «Пусть же Господь поможет нам с любовью [cum dilectione] исполнять все предписания, подобно влюбленным в божественную красоту, благонравием своей жизни восславляя Христа не как рабы, боящиеся закона, но как свободные люди, преисполненные благодати...». Приложение к уставу, озаглавленное «Ordo monasterii», которое монахам полагалось перечитывать еженедельно, начиналось такими словами: «Прежде всего, любезные братия, возлюбите Господа вашего, а затем возлюбите своего ближнего, ибо таковы суть две главные данные нам заповеди». В дальнейшем тексте подчеркивалось, что самые усилия, предпринимаемые монахами, следует рассматривать как «помощь Божьего милосердия». Широкой известностью в это время пользовалось письмо 210-е св. Августина, обращенное к женской общине, но читаемое и в мужских, и в женских монастырях. Письмо начиналось восклицанием: «Велика доброта Божия!» Далее шли такие слова: «Милосердием Его полнится вселенная, и в снисхождении Его черпаем мы утешение. Холит и лелеет Господь тех, кто верует в Него, кто надеется на Него, кто с любовью взирает на ближнего своего. Есть ли на свете хоть что-то, исходящее от Господа Бога, что не являло бы благодати, ибо даже испытания, ниспосланные Им, есть благо? Даруя богатство, Он утешает; заставляя страдать, Он предупреждает. Так поступает Он даже с отъявленными злодеями, а что же говорить о тех, кто всей душой предан Ему? И вы из их числа, ибо можете возрадоваться, что милостью Его собраны в этой обители». Заканчивалось письмо обращением: «Подумайте об этом, и Божий мир воцарится меж вами, избравшими путь соборной молитвы». Итак, как свидетельствует основатель ордена, монахи в общине возносили молитвы Богу мира и милосердия, именно с таким Богом связывали они свои надежды.
Сочинения авторов, трактующих эту тему в том же самом смысле, предоставлялись послушникам, в том числе и брату Мартину, в изобилии. Что, например, мог он прочитать у св. Бернара, труды которого изучали и комментировали в каждом монастыре начиная с XII века? «Келья — не темница, где страдают, а мирный приют. За ее закрытой дверью не мрак, но тишь уединения. Если с тобой Бог, ты никогда не будешь одинок, хоть и в самом полном одиночестве, ибо можешь вволю наслаждаться своим счастьем. В свете истины и в покое чистого сердца легко распахнуть душу; ум же, исполненный Бога, расцветает, рассудок просветляется, сердце счастливо бьется, а человеческие слабости отступают без борьбы. Вот почему вы избрали этот образ жизни!»
Св. Бонавентура, славя Бога, милостью Своей посетившего человеческую душу, особенно душу монаха, преисполнен пылкого лиризма: «О душа! Прислушайся к словам Небесного Жениха! Он говорит: Я и Отец Мой явимся сюда и сделаем эту душу Своей обителью. И в самом деле, один лишь Бог, который создал тебя, может вселиться в твою душу, ибо, как учит св. Августин, Он хочет быть к тебе ближе тебя самого. Возрадуйся же, блаженная душа, приему такого гостя! Щедрость Его так велика, что и ты получишь свою долю, доброта Его так бесконечна, что Он засыплет тебя дарами... О, чудесные и поистине удивительные слова! Царь Небесный, чей свет затмевает свет луны и солнца, чья мудрость просвещает легионы небесных душ, чьего милосердия с избытком хватает всем блаженным душой, этот Царь стучится к тебе и просит у тебя приюта!»
Еще два сочинения, оба анонимные, созданные в более близкое к Лютеру время, имелись во всех монастырских библиотеках и внимательно изучались их обитателями. Первое из них, долгое время приписываемое св. Бонавентуре, называлось «Размышления о жизни Христа». На самом деле оно появилось в XIV веке и принадлежало, как считается теперь, перу францисканца Жана де Кальволи. Приведем для примера отрывок из проповеди, посвященной явлению Христа перед учениками, идущими в Еммаус: «Уверьтесь в доброте и дружелюбии Господа вашего. В пылу своей любви Он не может допустить, чтобы чада Его пребывали в заблуждении и печали. Как преданный друг, как верный товарищ, сострадающий Господь нагоняет Своих учеников, спрашивает их, отчего они грустны, и толкует им Писание. Он возжигает пламень в их сердцах, очищая их от всякой ржавчины. И так Он поступает с нами каждый день. Стоит нам, отягощенным печалями и мерзостью бытия, вспомнить о Нем, как Он уже с нами, Он несет нам утешение, Он согревает наши сердца и наполняет их Своей любовью».
Вторая из упомянутых книг называлась «Подражание Иисусу Христу». В ней из уст праведного христианина звучала такая молитва: «Славлю Тебя, Отец Небесный, Отец Господа нашего Иисуса Христа, за то, что Ты соизволил вспомнить обо мне, ничтожном. Благодарю Тебя за то, что Ты порой посылаешь мне утешение, мне, не достойному никаких утешений. Господи Боже, удостоивший меня Своей святою дружбой, когда Ты касаешься моего сердца, все нутро мое трепещет от счастья. Ты слава и радость моей души, Ты моя надежда и мое пристанище в дни скорбей».
О. Денифль отмечает, что всю литургию, все молитвенники и требники, составленные по канонам римско-католической Церкви, пронизывал тот же самый пафос благоговения перед добрым и милосердным Богом. Весь период Филиппова поста, открывающего церковный календарь, отмечался как праздник надежды и веры, как нетерпеливое ожидание Спасителя, обещанное несчастному человечеству. Входная воскресная молитва гласит: «К тебе, мой Боже, обращаю свою душу, в Тебя верую. Ни один из ожидающих Тебя да не совратится с пути истинного!» Молитва, читаемая в третье воскресенье года и заимствованная у св. Павла, призывает к радости и миру: «Возрадуйтесь же в Господе! Да, говорю я вам, возрадуйтесь! Ни о чем не тревожьтесь, но в молитве передайте Господу все ваши нужды!» В другой молитве верующий просит Бога озарить своим светом потемки своей души; в антифоне причащения этот мотив звучит еще настойчивее: «Скажите боязливому: «Мужайся! Оставь свой страх, ибо грядет Господь-Спаситель!» Молитва, читаемая в среду следующей недели, прославляет «благотворную Божью силу», приход которой в этот мир «принесет облегчение и освобождение тем, кто верует в милость Божью». Затем та же самая мысль повторяется и в других молитвах, а в четвертое воскресенье года молящиеся просят Бога «о снисхождении и милости», дабы своей «благодатью Господь ускорил спасение, которому мешают наши грехи». Накануне Рождества эта мольба достигает своего апогея: «Господи Боже! Ты наполняешь наши сердца радостью в ожидании искупления! Сделай же, Господи, так, чтобы мы с ликованием встретили, как встречаем каждый год, Твоего единственного Сына, пришедшего искупить наши грехи, дабы в последний день, когда Он явится нас судить, мы без страха могли лицезреть Его».
Если бы мы поставили себе целью привести здесь все литургические тексты, произносимые в церкви во время Великого поста, тексты, в которых перед грешником предстает образ сострадательного Бога, это заняло бы слишком много места. «Господи! Не смерти грешника Ты желаешь, но его покаяния, смилуйся же над слабостью человеческой природы; яви нам Твое милосердие и очисти нас от грехов; вознагради же раскаявшихся». «Смилуйся надо мной, Господи, ибо всей душой верую в Тебя!» «Господи! Не суди нас по грехам нашим и не карай нас, как мы того заслуживаем неправедной своей жизнью! Прости нам, Господи, все наши прошлые грехи!» «Господи! Я воззвал к Тебе, и Ты помог мне!» Разумеется, иногда в молитве содержится намек на гнев Божий, карающий грешников, но само наказание Божье всегда является следствием божественной доброты и служит к нашему исправлению.
Главное же содержание всех церковных молитв составляет призыв к Божьей милости, жалости, благости и состраданию. Бог «скорее явит милосердие, чем гнев тому, кто верует в Него». Замечательно звучит 90-й великопостный псалом: «Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится, говорит Господу: «прибежище мое и защита моя, Бог мой, на Которого я уповаю». [...] и под крыльями Его будешь безопасен; щит и ограждение — истина Его». Брат Мартин вместе со всеми распевал эти псалмы и не мог не понимать их смысла, ведь латинским языком он владел в совершенстве. В самые тяжелые минуты он присоединял свой голос к голосам братьев по вере: «Избави меня от моих тревог, Господи; узри мое смирение и мою скорбь; отпусти мне мои грехи». «Господи, я воззвал к Тебе, и Ты исцелил меня, Ты вознес мою душу из бездны».
Что же мы слышим от Мартина Лютера тридцатью годами позже? «Я чувствовал себя самым несчастным человеком на земле. День и ночь я пребывал в тоске и отчаянии, и никто на свете не мог мне помочь. Ибо я не знал тогда Иисуса Христа, вернее сказать, я смотрел на Него лишь как на сурового судию, гнева которого бежал и не мог избежать». Для объяснения этого несоответствия возможны две гипотезы. Либо память Лютера сохранила воспоминание лишь о том, что он чувствовал, поступая в монастырь, оставив «за скобками» все, что он делал и переживал потом, — в этом случае его заявления нельзя рассматривать как критику уклада и идейного содержания церковной жизни. Либо он и в самом деле продолжал внутренне упорствовать в своем негативном мироощущении вопреки урокам, получаемым от духовника, вопреки практике богослужения, в которой постоянно участвовал сам. Тогда речь должна идти о неких патологических отклонениях самой личности Лютера, к которым нам еще не раз предстоит вернуться.
Третий вопрос мы сформулируем следующим образом: посвящая свою жизнь религии, надеялся ли Лютер обрести спасение души с помощью «добрых дел»? Иными словами, следует ли нам предположить, что, старательно исполняя монастырский устав и занимаясь самоистязанием, он мечтал такой ценой «купить» себе место в раю? Сам он, начиная с определенного времени, утверждает именно это. В 1532 году он писал: «Я искренне стремился добрыми делами достичь праведности», иначе говоря, заслужить отпущение грехов. В 1537 году он заявлял: «В самоограничении мы видели заслугу едва ли не равную по цене крови Христовой. И я, разделяя общее безумие, думал так же. Тогда я не знал, что Бог завещал мне заботиться о своем теле и не подвергать испытаниям свою веру». Наконец, в 1540 году он утверждал: «Раньше, при папизме, мы громко взывали к вечному блаженству; дабы удостоиться попасть на Небеса, мы истязали свое тело, едва не лишая себя жизни. Так, денно и нощно подвергая себя страданиям, мы искали Бога».
Что же получается? Если Лютер надеялся с помощью «дел» заслужить небесное блаженство, то он вступал тем самым в противоречие с учением католической Церкви, суть которого заключается в том, что своим спасением мы обязаны одному лишь Христу. Нам нечего рассчитывать на собственные силы, потому что благодать дается нам только милостью Божьей, ставшей возможной благодаря искупительной жертве Христа, открывшего нам путь согласия с Божьей волей. Никакие наши деяния, даже самые лучшие, не способны заслужить Божью милость, которая всегда является даром, — буквально дается «даром». На втором Оранском соборе, проходившем в VI веке, эта концепция получила такое определение: «За добрые дела дается награда, но не благодать, которая предшествует добрым делам и без которой они не могли бы свершиться». Таким образом, благодать Божья изначально присутствует в наших добрых делах и делает возможным их осуществление. Более того, святые Августин и Фома учили, что даже молитва о Божьей благодати уже является плодом этой благодати.
Вот в чем заключалось официальное учение Церкви, и брат Мартин не мог его не знать. О том же самом, как справедливо замечает Денифль, ежедневно напоминала ему литургия, эта «школа религиозного учения». Примеров можно привести сколько угодно. «Боже, Ты видишь, что не в делах своих черпаем веру свою...». «Молим тебя, Боже всемогущий, таинством милости Твоей ниспослать нам сил для достойного служения Тебе и праведной жизни». «В тебе, о Боже, сила и утешение, Ты ведешь меня и питаешь меня». Сам по себе человек не может ничего: «Без Тебя, Господи, бессильны смертные». «Да снизойдет на нас Дух Святый, ибо без воли Его мы ничто и неведома нам невинность». Бог, следовательно, и есть первопричина лучших, святых человеческих деяний: «Господи, очисти нас от скверны наших грехов!» «Молим Тебя, Господи, укрепить нас в добродетели!» «На Тебя, Господи, уповаю, Тебе говорю: «Ты мой Бог, и судьба моя в Твоих руках». «Милостивый Боже, отпусти нам грехи наши и направь неверные наши сердца!» «Господи! Да пребудет с нами во всех наших начинаниях Твоя воля и Твоя помощь, дабы и молитвы, и деяния свои мы начинали и заканчивали именем Божьим».
На самом деле брат Мартин меньше всего нуждался в «подготовительном курсе» послушничества, длившемся целый год и заполненным чтением и слушанием молитв. Уже в первый день настоятель выдал ему белое облачение и прочитал над ним следующую молитву: «Господи Иисусе Христе, учитель наш и сила наша! Со смирением молим Тебя отвратить от служения плоти и от скверны земных дел рабов Твоих и святостью небесной даровать им благодать для жизни в Боге».
Что же проповедовал Лютер после разрыва с Церковью? Либеральный протестант Гарнак, которого трудно заподозрить в стремлении очернить память Лютера в угоду католичеству, дает на этот вопрос такой ответ: «Обращаясь, насколько это возможно, к глубинным истокам мысли Лютера, то есть к первым годам его преподавательской деятельности в университете Виттенберга, мы можем считать установленным фактом, что понятие Божьей благодати сводилось для него к очищению от грехов, причем это очищение даровалось Богом без всякого участия со стороны человека».
Но вот в 1535 году, то есть 29 лет спустя после принятия монашеского обета, Лютер делает следующее чудовищное признание: «Будучи монахом, я практиковал целомудрие, покорность и бедность. Свободный от земных забот, я целиком отдавался постам, бдениям, молитве, посещению мессы. Но под покровом святости и моей собственной убежденности в том, что я веду праведную жизнь, не скрывалось ничего кроме неверия, сомнений, страха, ненависти и кощунства по отношению к Богу. Вся моя праведность была зловонной клоакой и прибежищем довольного дьявола. Сатана особенно любит святых такого рода, они для него самое лучшее лакомство, потому что они губят сразу и тело, и душу, потому что они лишают себя и благословения Божьего, и всех Божьих даров».
Что имел в виду бывший монах-августинец, произнося эти слова? Неужели его душа и в самом деле напоминала клоаку? Неужели он по-настоящему предавался ненависти и святотатству? Иными словами, неужели он целиком отдался сатане? Но как же тогда он может говорить о «святости» своей жизни? Или он употребил все эти слишком сильные выражения, стремясь подчеркнуть, что состояние праведности есть состояние разврата, что монастырский образ жизни, несмотря на чистоту поведения и нравственную чистоту, несет печать проклятия? Скорее всего, истинно именно это второе предположение. Вот, разобравшись с собственным внутренним мироощущением той поры, он переходит к оценке остальных членов братства. Поначалу он воздерживается от открытого осуждения: «Что касается других, то нет такого правила, по которому можно узнать тех из них, для кого принятый обет явился святотатством, ибо дело это решается каждым наедине со своей совестью». Следовательно, речь в данном случае может идти лишь об ошибке того или иного человека, и осуждения заслуживает именно этот конкретный человек, но никак не институт монашества.
Однако начиная с 1521 года Лютер приходит к убеждению, что в совершении этой ошибки повинны почти все: «Опасность таится в том, что в наши времена безверия среди тех, кто принимает обет, едва ли найдется один на тысячу, делающий это по доброй воле». Как мы видим, вина все еще возлагается на человеческую слабость, хотя и сам институт в этом контексте выглядит достаточно серьезно скомпрометированным. Наконец, Лютер делает решающий вывод о том, что все монахи похожи на него: все без исключения избрали путь служения религии из ошибочных побуждений, а отягчающим обстоятельством является их нежелание признать, в отличие от брата Мартина, свою неправоту и стремление упорствовать в своем заблуждении. «Спросим каждого о том, что подвигло его принять обет, — восклицает он, — и от каждого мы услышим признание нечестивца, утратившего благодать, полученную при крещении, и мечтающего избежать крушения, ухватившись за соломинку раскаяния. Вот что привело их к этой жизни, вот почему они приняли постриг; они не просто стремятся к добру и очищению от грехов, но каются денно и нощно в надежде стать лучшими из христиан». Таким образом, «монахи и монахини впали в великое идолопоклонство. Идолом стали для них дела их; они отдалились от Бога, они больше не боятся Бога, они не нуждаются ни в Его милости, ни в Его дарах, ни в отпущении грехов». И поскольку монахи так дурны, то и самый институт монашества есть не что иное, как кощунство и святотатство. Итак, «сделаться монахом значит совершить вероотступничество, значит отринуть Христа». Ведь «монахи, папа и клирики заявляют: нам мало одного Христа. Они не желают понимать, что один Христос есть и наше утешение, и наше спасение».
Правда ли, что на всем протяжении своей церковной жизни Лютер искренне верил, что смысл монашества состоит в том, чтобы попытаться ценой страданий обрести вечное спасение? Если это так, то у него слишком короткая память, которую он почему-то не захотел оживить, обратившись к собственным проповедям и толкованиям Писания, составленным в то время. В 1515 году он отправил одному из братьев по вере письмо, посвященное как раз этой теме. В нем Лютер предостерегает собрата против заблуждения, в которое легко впасть, уверовав в собственную праведность. Он и сам совершил было эту ошибку, от последствий которой до конца так и не избавился. «Научись, — призывает он своего собеседника, — не доверять ни себе, ни своим силам. Обратись лучше к Христу: «Господи Иисусе! Ты моя праведность, а я — Твой грех. Ты взял от меня все мое, а мне дал взамен Твое». Неделей позже, продолжая убеждать собрата, очевидно, все еще терзаемого сомнениями относительно своего спасения, он проявляет настойчивость: «Я совершенно убежден, и порукой тому мой и твой опыт, а также опыт всех людей, переживших минуты сомнений, что единственной причиной и главным корнем наших тревог остается осторожность наших собственных мыслей. Мы смотрим на все порочным взглядом. Что до меня, то эта порочность взгляда, увы, уже принесла мне неисчислимые страдания и муки, а сколько еще продолжает с жестокостью приносить!»
Есть ли средство исцеления от этой муки? Лютер предлагает первым делом обратиться к хорошему советчику и указывает на о. Варфоломея Юзингена, называя его «лучшим утешителем, проникнутым святым духом». Эти письма представляют для нас чрезвычайную ценность, потому что в них перед нами раскрывается образ мыслей раннего Лютера. Так, нам ясно, что в период своего послушничества он в течение некоторого времени хранил убежденность в собственной праведности, а затем жестоко страдал, размышляя о проблеме спасения, поскольку понимал, что самоистязание, которому он предавался, стоит слишком мало, чтобы искупить его грехи. Так ему открылась его ошибка. И помогли ему в этом советы умудренных знанием и опытом монахов.
Значит, «келейный недуг«, о котором он говорил впоследствии, следует рассматривать как проявление присущей многим молодым людям склонности к тревожному беспокойству, от которого большинство из них успешно избавлялись, обратившись за помощью к более опытным людям. Но Лютер, — и это обстоятельство чрезвычайно важно для понимания хода его дальнейшей внутренней эволюции, — даже обладая знанием, не мог побороть душевное смятение. Понимая умом Божью доброту и бесконечное милосердие Христа, он по-прежнему сомневался в своем спасении. Вопреки полученным урокам, вопреки самому себе, часто противореча себе, он продолжал уверять себя, что душа его на гибельном пути. Личный опыт убеждал его в собственной слабости и ничтожестве, но вера — в том глубинном смысле этого слова, какой вкладывают в него богословы, — в спасение оставалась ему недоступной.
При этом следует иметь в виду, что учившие его наставники не просто излагали перед ним свою личную точку зрения на предмет, но знакомили его с учением католической Церкви вообще. В 1516 году, то есть как раз в то время, когда он пытался обратить на путь истинный своего друга, Лютер написал «Комментарий к Посланию к Римлянам», в ко-тором излагал уже своим ученикам вполне традиционный взгляд на католицизм. Умерщвление плоти, учил он, не есть чудодейственная разменная монета, но «одно из добрых дел», вполне естественный способ уничтожения в себе прежнего человека и сотворения человека нового, «свободного от призывов плоти». Развивая далее свою мысль, он показывает, что личного усилия для этого недостаточно, а нужна еще молитва — самое действенное оружие против искушения. «Истинная молитва, — утверждает он, — всемогуща, ибо сказал Господь: «Просите и дастся вам». Эти слова действительно полностью согласуются с католическим учением: с одной стороны, мы должны бороться, предпринимать конкретные усилия (совершать дела) против одолевающих нас похотливых вожделений, но одновременно мы должны постоянно и настойчиво молить Бога, ибо без Его помощи всякая наша борьба обречена на провал. Никто не спасется помимо Бога, но и Бог не спасет нас помимо нас. Еще в 1520 году в одной из своих проповедей Лютер, демонстрируя безусловную приверженность доктрине католицизма, цитировал две литургические молитвы, показывающие, что одних добрых дел для спасения души еще мало. В первой, входящей в состав заупокойной службы, говорится: «Господи, не суди меня по делам моим, ибо я не сделал ничего, достойного Твоего взгляда»; во второй, прославляющей Богородицу, звучат такие слова: «Делами своими мы не можем радовать Тебя».
Итак, в поисках ответа на третий из наших вопросов мы приходим к выводу, что, во-первых, учения об отпущении грехов в награду за добрые дела Лютер не почерпнул ни у своих наставников, ни у окружавших его монахов, ни тем более в трудах великих богословов; во-вторых, что он, вероятнее всего, сам изобрел эту теорию вскоре после вступления в монастырь, чтобы впоследствии в ней разочароваться; наконец, в-третьих, что, несмотря на это разочарование, он в свои монастырские годы так и не сумел преодолеть склонности постоянно возвращаться мыслями к этой болезненной теме, как не смог вытравить из сознания страх перед грядущим наказанием и вытекающую из него необходимость постоянно самооправдываться, совершая для этого героические усилия. Когда же много лет спустя он мысленно возвращался к годам своей юности, выяснилось, что память его сохранила лишь воспоминания об этом раннем заблуждении, преодолеть которое до конца он так и не смог. Это мучительное состояние оставило свой неизгладимый отпечаток на всей его личности, составив основу ее глубинных особенностей.
Четвертый вопрос лежит в плоскости тех самых «дел», которыми так увлекался брат Лютер во время своего послушничества и в последовавшие за ним годы. В какой мере требовали они сверхчеловеческих усилий от молодого монаха? Мы не можем обойти вниманием эту проблему, важную для понимания личности Лютера, еще и потому, что он сам уделил ей существенное внимание в своих рассказах о монастырской жизни. Впрочем, отметим сразу, что все эти рассказы являются позднейшими свидетельствами. Так, в 1535 году (тридцать лет спустя после года, проведенного в послушниках) он писал: «Я мучил и изводил себя постом, холодом и прочими способами самоистязания». В 1538 году: «От молитв и поста я так ослаб, что еще чуть-чуть, и мне пришел бы конец». В 1540 году Лютер добавлял: «Мы, жившие в предсмертном аду». «Почему, попав в монастырь, я предался жесточайшему умерщвлению плоти? Зачем я терзал свое тело постом, бдениями и холодом?» В 1545 году его воспоминания звучат уже настоящим трагизмом: «И я прошел через это. Постом, воздержанием, непосильным трудом и дурной одеждой я едва не довел себя до смерти. Изможденное мое тело было почти совсем разрушено».
Насколько точны эти воспоминания? Начнем с того, что и пост, и воздержание, и ночные бдения, одним словом, все приемы умерщвления плоти практиковались всеми монахами, причем практиковались добровольно (послушникам, например, вовсе не обязательно было принимать обет после первого подготовительного года, а порой наставники даже рекомендовали новичку повременить с окончательным решением), так что сами по себе они не таили в себе ничего особенно ужасного. Тем более что орден августинцев отличался в этом отношении умеренностью по сравнению с францисканцами или доминиканцами, особенно строгого устава.
Что касается бессонных ночей, по поводу которых так сокрушался 57-летний Лютер, то не будем забывать, что он совсем иначе относился к ним, когда ему был 31 год и когда он в своей религиозной практике еще не отказался от бдений. Приведем один отрывок из его комментария к 118-му псалму, написанного в 1514 году: «Внутренне человек служит Богу и днем и ночью... Ночью душа становится восприимчивее, чем днем, ко всему сверхъестественному, как учит нас святоотеческое Писание. Вот почему в Церкви прижился спасительный обычай петь по ночам хвалу Господу». В 1519 году он еще верил, что бдения, посты и умерщвление плоти служат исцелению от «самого тяжкого недуга» — вожделения. На следующий год, когда состоялось его отлучение от Церкви, он все еще утверждал, что «дурные и низменные побуждения плоти мы можем усмирить и преодолеть с помощью поста, бдения и труда». Предлагая рецепт спасения души, он идет еще дальше, подчеркивая, что, если голос плоти звучит слишком настойчиво, лучше вовсе умертвить ее, чем поддаться ее призыву. Для уничтожения самых закоренелых человеческих слабостей годится и мучительная смерть.
Итак, вплоть до 1520 года Лютер вполне одобрительно относился к умерщвлению плоти и признавал действенность этого способа, хотя, напомним, его и нельзя рассматривать как средство «покупки» вечного спасения. Возможно, конечно, что в своем усердии он пошел гораздо дальше требований общего правила, превзойдя в этом остальных братьев, но это очень и очень маловероятно. Устав ведь для того и существовал, чтобы охлаждать пыл слишком рьяных неофитов, а духовник послушников, человек опытный, строго следил за точным исполнением каждого предписания. Вторая глава устава содержала и такую статью: «Укрощайте плоть вашу воздержанием в ястве и питии, сколько дозволяет здоровье». И если брат Мартин не отличался крепким здоровьем, наставники обязательно сделали бы для него послабления. Еще одна статья устава специально оговаривала, как братия должна относиться к отдельным «привилегированным» коллегам: «Если некоторые, явившиеся в монастырь, отказавшись от более изнеженной жизни, продолжают получать пропитание, одежду, одеяла и шерстяные вещи, которых нет у остальных, более неприхотливых и уже оттого более счастливых, то пусть те, кто не получает ничего, задумаются о том, какую жизнь в миру оставили их братья...»
Послушники изучали сочинения всех религиозных мыслителей, писавших о монастырской жизни. Между тем каждый из этих авторов подчеркивал исключительную важность такой добродетели, как скромность, не позволяющей монаху переоценивать собственные силы, ибо это ведет к отчаянию, разочарованию и унынию. Брат Мартин не мог не читать трудов св. Григория Великого, который писал: «Воздержание должно умерщвлять плотские пороки, но не саму плоть». Читал он и св. Бонавентуру, одного из любимых своих авторов, объяснявшего, что самоистязание само по себе отнюдь не является добродетелью, обеспечивающей вечное спасение; читал и немца-францисканца Давида Аугсбургского, предупреждавшего послушников, что чрезмерное увлечение умерщвлением плоти делает невозможным духовное развитие.
Итак, мы приходим к выводу, что монастырское начальство вовсе не требовало от Лютера никаких запредельных жертв. Если же он их приносил, то делал это по собственному желанию. Впрочем, это маловероятно, учитывая строгость монастырских правил. Вообще же во всей этой ситуации перед нами с особенной яркостью предстает характерная черта Лютера — его упрямство и замкнутость. Он ни перед кем не распахивал душу, ни с кем не делился своими мыслями, предпочитая идти своим путем, заранее уверенный в собственной правоте. Ему объясняли, что он заблуждается, от него требовали покорности, ему втолковывали, что отказ от собственной воли есть вернейшее орудие достижения спасения и непременное условие его членства в ордене — он выслушивал мудрые советы и читал самые убедительные тексты, но все это производило на него лишь поверхностное впечатление. Если умом он и соглашался с тем, чему его учили, то в сердце по-прежнему хранил убежденность, что спасение возможно лишь на том пути, какой он определил для себя сам. Им владела героика монашеского бытия, верность которой он хранил, порой вопреки себе, всю дальнейшую жизнь, хотя порой она вынужденно обретала «подпольную» форму. Он с головой бросился в самоистязание, как голодный бросается на лакомый кусок, уверенный, что в этом-то и заключается вся прелесть монашества. Соглашаясь на жизнь, по всем человеческим меркам, гораздо более тяжелую, «худшую», и заслужив при этом от отца упрек в предательстве, он в глубине души верил, что в каком-то главном, капитальном, отношении именно эта жизнь окажется как раз самой лучшей и прекрасной. Для полной уверенности в том, что он не прогадал, ему настоятельно требовалось получить от окружающих и от самого себя зримые знаки уважения и почета, которые компенсировали бы ему все, от чего он отказался в миру. А на что еще оставалось опереться молодому человеку, бросившему блестящую светскую карьеру и ступившему на путь, к которому он не чувствовал ни малейшего призвания? Только на сознание того, что он совершает героический поступок. И вдруг эту самую героику у него захотели отнять, раз и навсегда прямо запретив ему даже думать о героизме. Но, покорившись внешне, в глубине души он все-таки хранил это праздничное ощущение подвига, скрашивавшее ему будни монашеского быта. Когда же тридцать лет спустя он со смешанным чувством любви и ненависти возвращался памятью к этим годам, оказалось, что помнит он только про свой подвиг.
Мы подошли к пятому и последнему в нашем списке вопросу: почему Лютер так опасался, что его минует спасение? Это самый щекотливый из всех вопросов, потому что он связан с личными тайнами. Почему юного Мартина снедала тревога? Что внушало ему чувство обреченности? Что конкретно ужасало его: врожденное несовершенство человека пред лицом Божьим, следствие первородного греха или тяжесть его личных прегрешений?
В пользу первой гипотезы свидетельствует целый ряд положений католического учения, подчеркивающих нетерпимость Божьего суда к грешникам. Однако, как мы уже показали, упорствовать в приверженности этой точке зрения долго не мог ни один монах, потому что все, что его окружало в церкви, в молельной, в зале капитула, все, что вытекало из его бесед с наставниками, убеждало в обратном. Впрочем, Мартин и не нуждался ни в каких доказательствах, поскольку источник его сомнений скрывался не в доктрине, а в личных переживаниях. Следовательно, молодой августинец считал именно себя отмеченным знаком позора и безнадежной порочности. «Когда мы были монахами, — вспоминал он в 1540 году, — и предавались умерщвлению плоти, то занимались бесполезным делом, потому что не желали признавать своей греховности и скверны». Почему он говорит во множественном числе? Что имеет в виду? Весь человеческий род вообще, включая и клириков, и мирян, отмеченных печатью первородного греха? Или речь идет о личных грехах Лютера и окружавших его людей?
В 1535 году он утверждал, что вся его «праведность была не более чем зловонной клоакой». Что означает это признание? Бессмысленность стремления к спасению посредством праведной жизни, в результате которого духовная нищета обретает скрытую форму и оттого еще большую глубину, или горечь от сознания своей персональной греховности? В 1545 году, то есть задним числом, сам Лютер уверял, что он был святым монахом, «одним из лучших», таким, который неукоснительно соблюдает все предписанные правила и ограничения. Отталкиваясь от этого высказывания, традиционно представляют образ Лютера монастырской поры в этаком ореоле святости. Однако первые же его биографы-протестанты как-то совершенно упустили из виду, что речь в этих воспоминаниях шла об исключительно внешних проявлениях смирения. А что происходило в тот момент с его душой? Лютер ведь сам признавался, что все его существо пребывало во власти безудержного вожделения, столь всеобъемлющего, что он, ужаснувшись, поспешил распространить собственное состояние на весь род человеческий. Именно исходя из этой посылки он и воздвиг в дальнейшем фундамент своей теории: человек есть существо настолько порочное, что нет на свете силы, способной избавить его от порока.
Допустив, что главной причиной безнадежного отчаяния, терзавшего брата Мартина, было владевшее им вожделение, мы подходим к другому важному вопросу: имело ли оно реальное выражение или существовало лишь в потенции? Иными словами, приходилось ли ему упрекать себя в конкретных дурных поступках или же, охваченный высшим стремлением к совершенной чистоте, он в одном мысленном желании уже видел грех? В защиту первого предположения можно сослаться на несколько редких, но вполне определенных признаний, сделанных им гораздо позже. Так, в 1533 году, вспоминая свое монастырское прошлое, он писал: «Я не мог устоять ни перед одним искушением, диктуемым смертью или грехом». «Не мог устоять», очевидно, означает, что он поддавался злу. Опять-таки, поддавался в реальности или мысленно? Это не имеет значения, возразят многие, поскольку мысленно согрешивший уже грешен.
Однако нашего вопроса это не снимает. Человек с обостренным чувством совести воспринимает как грех малейшее движение мысли, мимолетное воспоминание, расплывчатый образ, непроизвольную дрожь возбуждения. Ряд высказываний Лютера о его понимании своей греховности относится к 1516 году, то есть ко времени, когда он еще не покинул лоно Церкви. «Каждый человек понимает, что пред Господом все мы обманщики, потому что каждый из нас обуреваем похотливыми желаниями». Грешник, поясняет он далее, нарушает законы Божьи уже потому, что «хотя бы в сердце своем вожделеет, значит, грешит». Корни греховности могут прятаться очень глубоко, и наш юный богослов призывает бороться не только с самим злом, но и с очагом зла, который гнездится в вожделении (как видим, он по-прежнему хранил верность своей излюбленной концепции героизма добродетели). Тот, кто не борется с этим злом в себе, оставляя в душе тлеть его очаг, и есть грешник. Пусть так, но ведь сам Лютер, если верить его высказываниям, только тем и занимался, что отчаянно боролся против своих порочных желаний. Значит, себя он не мог причислять к грешникам?
Итак, виновник греховности найден, и все мы грешны, потому что постоянно носим в себе источник скверны. Но, согласно теологическим построениям Лютера, само понятие вожделения приобретает чрезвычайно широкое значение.
«Под словом вожделение, — пишет он все в том же 1516 году, — иногда разумеют порок похоти, называя его источником греховности; иногда под ним понимают первое душевное побуждение, именуемое предчувствием страсти; иногда следующую за ним страсть или наслаждение, иногда чувство довольства; иногда самый поступок». Что же именно из этого списка следует считать главным виновником греха? Оказывается, все. Не только чувство довольства, испытываемое при совершении дурных поступков, как учило официальное богословие, но и укрытый в глубинах сознания «очаг», вызывающий к жизни произвольные, неподконтрольные побуждения. Разве не сказал св. Павел в Послании к Римлянам: «Если же делаю то, чего не хочу, то соглашаюсь с законом, что он добр, а потому уже не я делаю то, но живущий во мне грех»?
С того самого момента, как Лютер потребовал признания виновности за внутренними побуждениями человека, предшествующими реальному злу, как он присвоил звание греха всем оттенкам и проявлениям того, что принято называть вожделением, в результате чего моральная оценка различий, существующих между пятью разными, с точки зрения психологии, ступенями «виновности», утратила всякий смысл, таким же бесплодным становится и поиск ответа на вопрос о личной греховности молодого Мартина. Что толку пытаться понять, принес ли он с собой в монастырь свои порочные привычки или только ощущал в себе готовность поддаться смутным порывам искушения, предвестникам дурных поступков? Он чувствовал себя оскверненным самой своей принадлежностью к нечистому роду адамову, а всякая скверна греховна.
Мы никогда не узнаем, какие мысли и чувства обуревали брата Мартина в тот миг, когда он принимал монашеский обет. Корил ли он себя за недавние прегрешения, которых надеялся больше не совершать, терзался ли, сжигаемый изнутри пламенем сладострастия, настоятельно требовавшего удовлетворения, мечтая загасить его навсегда, или просто ощущал в себе некую склонность к злу вообще, мешавшую ему стать святым монахом, свободным от слабостей и дурных побуждений? След, ведущий к истине, слишком запутан, чтобы мы могли рассчитывать на определенность полученных выводов. Зато нам совершенно ясно другое: воодушевленный своим положением, новоиспеченный монах принял твердое решение перебороть в себе вожделение, подвергая страданию свое тело. Бой обещал быть тяжелым, но он не боялся трудностей, ведь он как раз вступил в свой «героический» пери-од. Нет никаких сомнений, что для него, попавшего в монастырь силой обстоятельств, но сознательно вознамерившегося во что бы то ни стало утвердиться здесь, выбор в пользу служения религии знаменовал собой поступок, исполненный веры в будущее. Также нет никаких сомнений, что основой его надежд была в это время прежде всего вера в себя.
В течение года, последовавшего за принятием монашеского обета и завершившегося посвящением в духовный сан, никаких ярких событий, заслуживающих особого внимания, в жизни брата Мартина не произошло. Весь этот год он посвятил главным образом изучению богословия. Молодого монаха по-прежнему опекали старшие наставники, как, впрочем, это делалось по отношению ко всем членам братства, еще не достигшим вершин теологического образования. В глазах монастырского начальства он, по всей вероятности, представал старательным и исполнительным юношей, может быть, несколько зажатым и чрезмерно педантичным, но зато послушным. Это позволяло надеяться, что к моменту завершения образования он сумеет добиться необходимого душевного равновесия.
Между тем тревожное сознание собственной греховности не покидало его ни на минуту. «Я постоянно пребывал в печали», — позже признавался Лютер. И добавлял: «Дух мой был сломлен». В один из дней, когда священник во время мессы читал отрывок из Евангелия, повествующий об одержимом, в которого вселился бес немоты, внезапно побледневший Лютер вскочил со скамьи, бросился вперед и громко закричал: «Нет, нет, это не я!» И сейчас же без чувств свалился на каменный пол.
Тем не менее никаких проблем с принятием сана у него, судя по всему, не возникло. Осенью и зимой 1506 года его уже произвели соответственно в иподиаконы и диаконы, а весной 1507 года (некоторые в качестве точной даты называют 3 апреля, другие — 2 мая) в Эрфуртском соборе епископ Иоганн Бонемиш рукоположил его в священнический сан. Лютер готовился к этому событию, а сердце его «обливалось кровью». Впрочем, сохранилось его письмо викарию Эйзенаха Иоганну Брауну, в котором он излагал свое понимание духовного призвания и Божьей благодати, нисколько не противоречившее католическому учению: «В славе и святости Своей Бог явил чудо и возвысил меня, недостойного и многогрешного. Милосердием Своим Он призвал меня служить славе Его. Отныне, дабы выразить свою благодарность за столь высокую милость, мне должно всем сердцем стремиться исполнить то, что мне доверено...». В тот момент, когда по ходу богослужения свершалось приношение даров, его вдруг обуял такой трепет, что он едва не выскочил из алтаря, так что наставнику пришлось удерживать его. Затем настал его черед служить мессу, и, по его собственному признанию, его «не покидало чувство великого ужаса».
Между тем он пригласил великое множество гостей, включая свою родню. Вместе с отцом из Мансфельда прискакало верхом целое «войско» — 20 человек. После службы состоялась торжественная трапеза, и Мартин, наверное, больше для самоуспокоения, чем ради поддержания своего авторитета в глазах окружающих, вслух обратился к отцу: «Скажите, батюшка, почему вы так противились моему обращению в религию? Разве не дает нам религия примера счастливой и безмятежной жизни? Неужели вы и сегодня печалитесь, что сын ваш принял духовный сан?» Несмотря на оптимизм, звучавший в словах новоиспеченного священника, на лице его ясно читались следы сомнения.
Отец поднялся из-за стола. Гости примолкли, готовясь выслушать набор общих слов, подходящих к случаю. Но рудокоп обвел присутствующих взглядом, полным упрека. «Вы все ученые господа, — начал он. — Разве не читали вы, что сказано в Писании? Почитай отца своего и мать свою!» Затем, обернувшись к сыну, он произнес, с трудом сдерживая гнев: «Вы нарушили эту заповедь, когда бросили меня и свою мать, хотя мы надеялись, что в старости получим от вас помощь и утешение. Ваше учение стоило мне больших средств, вы же поступили в монастырь против нашей воли».
Мартин поспешил напомнить о причинах своего решения. Разве не Бог явил ему свою волю в тот день, когда во время грозы его швырнуло на землю? «Дай Бог, чтобы не дьявол...» — только и отвечал отец. Сидевшие за столом монахи принялись защищать собрата, на все голоса расхваливая свое житье-бытье. «Что ж, коли я пришел сюда, — не сдавался отец, — я стану есть и пить с вами, хоть мне и хочется быть отсюда подальше». Мартин сделал последнюю попытку, уверяя отца, что в монастыре он принесет родителям гораздо больше пользы своими молитвами, чем принес бы в миру, зарабатывая состояние. «Дай Бог, дай Бог...» — с большим сомнением в голосе повторял в ответ Ганс.
Посвящение в сан происходило в те времена намного раньше, чем это принято в наши дни, зачастую за несколько лет до завершения богословского образования. Брату Мартину тоже предстояло учиться еще полтора года, а руководителем его теперь назначили известного августинца Иоганна Натхина. Лютер продолжил изучение все тех же авторов, а в душе его по-прежнему бушевали сомнения и страхи. Вопреки мудрости духовных учителей, вопреки заветам наставников он никак не мог отрешиться от снедавшей его внутренней тревоги.
Казалось бы, сделавшись священником, он получил возможность черпать силы для борьбы с искушением в самом отправлении божественной службы, однако в действительности с ним случилось прямо противоположное: «Я готовился к мессе с величайшим благоговением, однако, поднимаясь на алтарь, чувствовал одно лишь отчаяние и в отчаянии же спускался с алтаря». Уже не раз его посещала мысль о том, что не все ладно с состоянием его души. «Неужели я единственный, — вопрошал он себя, — кого вечно грызет эта внутренняя тоска?» Неизвестно, пытался ли он тогда же прояснить этот вопрос с собратьями по вере, однако тридцать лет спустя он уже давал на него определенно отрицательный ответ, распространяя собственное душевное беспокойство на всех монахов своей обители: «Мы изводили своих исповедников». Отметим все же ограниченный характер этого «мы», поскольку в его число не вошли исповедники, то есть все монастырские священники.
В конце концов он заболел, и его отправили в лечебницу. Похоже, никто из окружающих не догадывался, что в исцелении нуждалось не столько его тело, сколько душа. Его уложили в постель, обрекая таким образом на бездействие, одиночество и пустые мечтания. Вскоре у него начались галлюцинации: «Мне виделись призраки и другие зловещие фигуры». Очевидно, что им с новой силой овладели все прежние искушения. «Самые жестокие соблазны мучили и терзали мое тело. Я едва мог дышать, и никто не приходил меня утешить». Пожалуй, ему пошло бы на пользу, если бы его отправили с нищенской сумой собирать милостыню по домам. Возможно, занятие богоугодным делом отвлекло бы его от черных мыслей.
Не исключено, что именно с этой целью осенью 1508 года руководители решили направить его в другой монастырь. За три года, проведенных в Эрфурте, печаль, томившая брата Мартина, делалась все заметнее. Ни принятие обета, ни рукоположение в сан не только не помогли ему вырваться из состояния глубокой прострации, в которой он находился, но, напротив, даже усугубили его тоску. И ему велели собираться в Виттенберг, где его ожидала полная смена обстановки, лиц, привычек и новая деятельность. Монастырское начальство верно рассудило, что молодому человеку, чересчур занятому собой и анализом своих душевных переживаний, настоятельно необходимо более широкое общение с новыми людьми. Принимая это решение, наставники Лютера руководствовались как своим психологическим чутьем, так и правилами ордена. Раз брат Мартин учился в университете и выказал большие способности к наукам, раз он особенно интересуется Священным Писанием, пусть отправляется в Виттенберг преподавать Слово Божье. Поначалу его слушателями будут молодые августинцы, живущие в монастыре, а затем, если дела пойдут успешно, он получит кафедру в Виттенбергском университете, покуда занимаемую профессором о. Штаупицем.
Иоганн фон Штаупиц с 1503 года совмещал профессорскую должность с постом главного викария августинцев строгого устава всей Германии, причем второй своей обязанности отдавался с гораздо большим жаром, чем первой. Лекции в университете он читал крайне нерегулярно и вообще явно стремился отделаться от преподавания, разумеется, предварительно подыскав подходящую замену из числа «своих». В Средние века считалось нормальным, что кафедра принадлежит не конкретному человеку, а религиозному ордену, и именно орден назначал на должность преподавателя одного из наиболее достойных своих членов. Августинцы, весьма высоко ставившие свою репутацию, разумеется, строго следили за соблюдением должной преемственности. Таким образом, направляя о. Мартина Лютера в Виттенберг, его руководители преследовали двоякую цель: вырвать молодого монаха из терзавшей его меланхолии и подготовить хорошего преподавателя для университета.
Однако будущему профессору вначале следовало самому получить ученую степень, и сделать это предполагалось в том же самом заведении, где в дальнейшем он намеревался преподавать. И Мартин снова стал студентом. Правда, теперь его окружал совсем другой, не похожий на прежний, мир. Виттенбергский университет, созданный совсем недавно, всего за шесть лет до приезда сюда Лютера, все еще пребывал в стадии становления. Основание его обусловили причины политического характера. Дело в том, что Саксонское курфюршество не имело собственного высшего учебного заведения. Лейпцигский университет располагался на территории герцогства Саксонского и подчинялся двоюродному брату и сопернику курфюрста; Эрфуртский же университет, хоть и находился в самом центре владений курфюрста, принадлежал князю-архиепископу Майнцскому.
Фридрих Мудрый, унаследовавший престол от отца, курфюрста Эрнста, в 1486 году, подыскивал подходящее место для собственной высшей школы. Перед ним стоял трудный выбор. Новое заведение не следовало открывать в непосредственной близости ни от Лейпцига, ни в особенности от Эрфурта, дабы избежать обвинений в нечестной конкуренции. Но все крупные города курфюршества располагались в Тюрингии, то есть группировались как раз вокруг Эрфурта. Единственный достаточно большой город, отстоявший к северу, — Гальберштадт, а также оба города, занимавшие центральное географическое положение, — Мерзебург и Наумбург — входили в состав суверенных епископств, так что здесь по всем вопросам пришлось бы советоваться с епископом, это не сулило никаких особенных выгод по сравнению с Эрфуртом.
С предложением основать университет в Виттенберге выступил брат курфюрста Эрнст Саксонский, архиепископ Магдебургский. Ничем не примечательный городок, раскинувшийся на берегах Эльбы, Виттенберг отстоял далеко от всех более или менее значительных центров культуры («на задворках цивилизации», как впоследствии определял его местоположение Лютер). От Эрфурта его отделяли 150 км, от Эйзенаха — 200, от Майнингена — 220, зато граница с Бранденбургом проходила почти рядом. Этот район считался отсталым и в экономическом, и в культурном отношении, однако имел важное политическое значение, поскольку служил резиденцией курфюрста. Поначалу Фридрих встретил предложение брата громким хохотом, однако архиепископ привел в его защиту целый ряд аргументов политического и экономического характера. Действительно, в соседнем Магдебурге — старинном и густонаселенном городе, известном своей торговлей и занимавшем среди государств Центральной, Восточной и Северной Германии ключевые позиции, поскольку здесь сходились транспортные пути, связывавшие Саксонию с Гамбургом и портами Северного моря, своего университета не имелось. Поэтому Виттенберг, расположенный в непосредственной близости от владений князя-архиепископа, несомненно, привлек бы внимание жителей Магдебурга, не говоря уже об остальном населении курфюршества Саксонского. Сюда бы съехались представители монашеских орденов со своими профессорами, и город, а вместе с ним и резиденция курфюрста засияли бы новым блеском. В конце концов оба суверена пришли к согласию, и уже в 1502 году в Виттенберге поднялись стены первых университетских построек.
Ректором университета курфюрст назначил своего личного врача Мартина Поллиха, уроженца Мельрихштадта, гуманиста, страстно увлеченного древнеримской поэзией. Поллих, в свою очередь, постарался привлечь в Виттенберг выдающихся профессоров, которые составили бы славу нового учебного заведения. Преподавать философию пригласили Николаса Амсдорфа, право — Штехлина, Шерла, Шурфа и Фоланда. Поскольку в городке имелся монастырь августинцев строгого устава, то возглавить кафедру богословия предложили одному из членов этого ордена. Им оказался Иоганн фон Штаупиц, получивший степень доктора в 1500 году. В помощники к нему определили еще одного августинца, Венцеслава Линка, настоятеля монастыря (свою докторскую степень он получил уже в 1511 году), а также Андреаса Боденштейна, предпочитавшего называть себя Карлштадтом — по имени города, в котором он родился.
Итак, Мартин Лютер поступил на факультет богословия. Традиционный университетский курс, который предстояло пройти студенту-богослову, строился по единой строгой схеме, одинаковой для всех учреждений подобного рода. Образцом в данном случае служил Парижский университет со своим уставом, разработанным Робером де Курсоном в 1215 году. На факультет принимали студентов, имеющих степень магистра искусств (мы помним, что Лютер получил ее в 1505 году). Далее следовали три ступени обучения, по завершении каждой из которых будущему богослову присваивалась одна из трех степеней бакалавра: biblicus или tamquam ad Biblia (способный комментировать Священное Писание; как видно, изучение Библии считалось отправным пунктом теологического образования); sententiarius (способный комментировать книгу богослова XII века Пьера Ломбара «Сентенции», на самом деле представлявшую собой сборник текстов, написанных Отцами Церкви); formatus (достигший высот в применении различных методов преподавания). Затем, как и на факультете искусств, бакалавр переходил на следующую ступень обучения, в результате чего становился сначала лиценциатом, а затем и магистром. Таким образом, чтобы добиться права преподавать в университете, богослов сам должен был проучиться не меньше восьми лет. Существовал и возрастной ценз: теоретически к университетской кафедре не допускались лица моложе 34 лет. Как легко догадаться, в действительности эти строгие установления нарушались сплошь и рядом.
Поступив в университет в декабре 1508 года, отец Мартин Лютер получил степень бакалаира-«библиоведа» уже 9 марта 1509 года, то есть всего через три месяца занятий. Может быть, он все это время не поднимал головы от книг? Это маловероятно, потому что, следуя указаниям своих наставников, стремившихся «расшевелить» слишком погруженного в себя юношу и одновременно использовать его таланты, он сам читал лекции в монастыре, посвященные разбору «Этики» Аристотеля. Как видим, тема лекций не имела ничего общего с изучением Священного Писания. Нам не остается ничего иного, как предположить, что либо Мартин Лютер проявил исключительные способности к обучению, либо Штаупиц, выступавший одновременно в качестве его декана, собрата по ордену и духовника, сознательно ускорил процесс продвижения своего ученика и добился присуждения ему степени в рекордно короткие сроки. Впрочем, не исключено, что свою роль сыграли оба эти фактора. Мы, разумеется, вправе усомниться в глубине познаний, полученных за столь непродолжительное время, но это, как говорится, уже совсем другой вопрос. Так или иначе, семь или восемь месяцев спустя Лютер удостоился и второй степени бакалавра — sententiaire.
Очевидно, отправляя Мартина «под крыло» к Штаупицу, его руководители рассчитывали, что с его помощью молодой человек обретет наконец душевное равновесие. Викарий епископа Штаупиц, человек умный и искренне озабоченный проблемами реформирования своего ордена, не случайно удостоился от своих собратьев избрания на пост главы немецких августинцев строгого устава, сменив в этом качестве основоположника реформы о. Пролеса. В то же самое время Штаупиц отличался миролюбием и добротой, а в отношении монастырского уклада придерживался традиционных и простых взглядов. Он отнюдь не претендовал на звание великого аскета, какими за сотню лет до него гордились францисканцы, и будучи монахом прежде всего оставался человеком. Он никого и никогда не запугивал, а от подчиненных требовал не подвигов, но простого соблюдения устава, основанного прежде всего на любви ко Христу. Разработанные им монастырские предписания выделялись своей умеренностью; строгости, принятые в обителях первых августинцев, при нем сгладились и приобрели во многом условный характер, в том числе в отношении поста. В этой связи любопытно задаться вопросом, что же в таком случае представлял собой жизненный уклад августинцев не строгого устава? Не менее любопытно задуматься и над тем, чего ожидал от монастырской жизни молодой Лютер, если даже такие, не слишком суровые порядки он называл невыносимыми?
Богословское образование Штаупиц получил в университете Тюбингена, и следует отметить, что и в его случае процесс овладения премудростью протекал стремительно. Удостоенный степени магистра искусств в 1497 году, он 29 октября 1498 года уже добился первой из трех степеней бакалавра, в январе 1499 года — второй, 6 июля того же года именовался лиценциатом, а 7 июля (на следующий день!) и магистром богословия. Еще через год его произвели в доктора богословия. Как видим, в конце XV века в немецких университетах благополучно предали забвению все строгие предписания, благодаря которым студенты действительно получали глубокие знания. После этого не стоит удивляться, что добряк Штаупиц, как, впрочем, и большинство его собратьев, о многих вопросах религии имел весьма смутное представление. Таким образом, богословский факультет Виттенберга заполучил в качестве декана человека, который вместо восьми положенных лет потратил на овладение своей наукой всего два с половиной года.
Неизвестно, что именно привлекло Мартина в личности Штаупица — его докторская степень, должность декана или пост викария епископа. Возможно, его пленило отмеченное всеми современниками умение Штаупица держаться с удивительным достоинством. Возможно, все эти соображения сработали одновременно. Так или иначе, факт остается фактом: молодому монаху Штаупиц понравился. Пусть он не слишком хорошо разбирался в тонкостях богословия, зато отнесся к новому подчиненному с вниманием и теплотой. В его лице Лютер нашел истинного утешителя. Собираясь в Виттенберг, он все еще не избавился от того состояния тревожности, которое омрачало его жизнь в Эрфурте. «Меня охватывала дрожь, а сердце мое принималось трепетать всякий раз, когда я задавался вопросом, как же Бог может явить мне свою милость. Часто при одном упоминании имени Иисуса меня пронзал страх, а при виде Креста чудилась молния». Снова молния! Похоже, этот роковой образ преследовал его. Стоило кому-нибудь из окружающих заговорить о смерти, как на него накатывала волна ужаса. Порой у него вырывались восклицания вроде: «Лучше бы Бога не было совсем!» Отчаяние с такой силой владело им, что, казалось, еще немного, и он не выдержит. «Часто, терзаемый соблазнами, я сам поражался, что сердце мое еще на месте». Мучили его и галлюцинации: «Каких только призраков я не перевидал!» Беспрестанные эти страдания так изнурили его, что он чувствовал себя «совершенно разбитым».
Порой он пытался поделиться своими переживаниями с собратьями, которым рассказывал, какие страхи и тревоги его преследуют. Монахи с любопытством оглядывали его, но честно признавались, что им его состояние непонятно. Странное дело! Зло, в причинах которого Лютер впоследствии обвинит папизм, самим папистам оставалось неведомо! Впрочем, если он и видел в своем состоянии некоторые отклонения, то не считал их болезненными. По его мнению, они свидетельствовали лишь о его исключительности. Он пытался найти нечто похожее в церковных книгах, но не обнаруживал в откровениях Отцов Церкви ничего, кроме банальных искушений. Значит, он их в чем-то превосходит! «Святой Иеремия и остальные святые не знали подобных искушений, имея дело лишь с ребяческими плотскими соблазнами и видя в них главную трудность. Августина и Амвросия преследовал страх меча, но разве может он сравниться с тем ужасом, какой испытываешь, когда лицом к лицу сталкиваешься с самим ангелом Сатаны! Перед этой пыткой отступают все искушения святого Иеремии и иже с ним». Образ ангела Сатаны, бьющего в лицо, заимствован у св. Павла. Итак, он уже сравнивал свои страдания с искушениями св. Павла! «Ах, если бы святой Павел был сейчас жив! — горестно восклицал он. — Как хотелось бы мне знать, какие именно искушения он испытывал! Это нечто еще более высокое, чем отчаяние греха».
В «Исповеди» Блаженного Августина есть рассказ о том, как, похоронив самого близкого друга, он безутешно оплакивал его. В опьянении от собственных слез он продолжал плакать и тогда, когда боль утраты исчезла: «Слезы заменили мне друга в сердце моем». Вслед за основателем ордена августинцев, описавшим себя в возрасте Мартина, последний тоже находил опьянение в своей скорби. Ведь это благодаря своим искушениям он поднялся до высот духовной жизни, сравнявшись с самим апостолом Павлом, превзойдя всех остальных святых. Искушение приобрело в его глазах неизъяснимую прелесть. Он поворачивал его так и этак, изучал под разными углами, холил его и лелеял, приходя от этого в восторг. Мысли о смерти все еще посещали его, но теперь, похоже, он начинал склоняться к мнению, что жизнь все-таки стоит того, чтобы ее прожить, раз уж в ней находится место для таких поразительных ощущений. «Если я чувствую жела-ние прожить еще некоторое время, то только ради того, чтобы написать книгу о своих искушениях». Его личная проблема превратилась в Проблему с большой буквы, а в исключительности своего состояния он черпал теперь подобие удовлетворения. Значит, он необыкновенный, он особенный! И он делает вывод: не испытав пережитых лично им искушений, «ни один человек не в состоянии ни понять Священное Писание, ни познать любовь и страх Божий».
Отметим мимоходом, что в ту пору Лютер, по собственному его признанию, знал смысл библейского толкования страха Божия, синонимичный благоговению. Чем же, если не болезненной фиксацией, можно объяснить, что он испытывал совсем другой страх, страх сродни ужасу, который заставлял его подсознание отвергнуть толкование, принятое в церковной традиции? Следующим его шагом стал поиск скрытых смыслов Писания и попытка интерпретации сочинений Святых Отцов с точки зрения своего личного опыта. Он с головой погрузился в изучение проблемы искушения, трактуемой разными богословами. После откровений Отцов Церкви читал труды св. Бернара, затем сочинения докторов-схоластов: Ричарда (скорее всего из св. Виктора), св. Фомы, Дунса Скота, Вильяма Оккама. В результате этих изысканий он только утвердился в своих первоначальных предположениях: ни один из них понятия не имел о том, что такое Искушение. Все прочитанные авторы толковали лишь о плотских искушениях. Других они, судя по всему, не ведали.
Кто, как не Штаупиц, ученый богослов, высокопоставленный иерарх церковной конгрегации, знаток Священного Писания, мог помочь ему советом? И в один прекрасный день Мартин на исповеди открылся ему в своих сомнениях. Увы, его постигло горькое разочарование. «Брат Мартин! — отвечал ему викарий епископа. — Я этого не понимаю!» Итак, он вновь остался наедине со своими мыслями, убежденный, как никогда, в собственной исключительности. Некоторое время спустя, после обеда в трапезной, когда Лютер молча просидел над своей тарелкой, не прикоснувшись к пище, Штаупиц остановил его в дверях. «Почему у вас такой печальный вид, брат Мартин?» На сей раз уже не Лютер обращался за содействием к старшему собрату, но сам Штаупиц, заподозрив неладное, попытался понять причину терзавшей того тоски. «Ах! — воскликнул в ответ молодой священник. — Куда же мне идти?» Штаупиц пристально взглянул ему в глаза: «Вы, очевидно, не знаете, что искушения необходимы и даже полезны. Без них вы никогда не придете к добру». Эти слова не содержали ничего, кроме и без того известной ему истины, проповедуемой католическим учением: искушение необходимо для очищения души. Однако брат Мартин понял их по-своему и пуще прежнего укрепился в сознании собственной правоты. Именно искушение, равного которому не испытывал до него никто, и приведет его к спасению.
Кажется, для его изболевшейся души наконец-то забрезжил луч надежды. В самом деле, если искушение есть отклонение от нормы, то разве не следует стремиться к тому, чтобы от него избавиться? Разумея под искушением собственные страхи и тревоги, молодой Лютер как наибольшей милости чаял освобождения от этих страхов. Именно это толкало его к пристальному самокопанию: обращая свое душевное состояние в предмет изучения, он тем самым делал попытку дистанцироваться от него, вырвать его корни из собственного сознания. Но тут его поджидала еще одна ловушка. Если ему удастся удалить из души эту глубоко засевшую занозу, не значит ли это, что он вновь станет обыкновенным христианином, одним из многих? Что он уподобится всему этому сонму недалеких монахов, живущих неторопливой и серенькой жизнью? И с вершины, приблизившей его к святому апостолу Павлу, рухнет вниз, на равнины, обитаемые рядовыми Отцами Церкви? Самая тяжесть его состояния сулила ему надежду на необыкновенное избавление. Но, понимая свою непохожесть на других, так ли уж стоило стремиться от нее избавиться?
Настал день, когда он смог облечь свои потаенные мысли в ясную форму. В монастырь он поступил только потому, что надеялся таким образом заслужить искупление своих личных грехов, а источник его скорби таился в невозможности добиться этого. Таким образом, смысл его искушения сводился к сомнению в Божьей благодати. Штаупиц выслушал покаянную исповедь Мартина с изумлением. Так, значит, его подопечного терзали муки чисто богословского характера! И он дал ему ответ, какой дал бы на его месте любой исповедник: «Вы ведь не хотите грешить? Да и что они такое, эти ваши грехи? Христос обещает прощение истинным грешникам: убийцам, святотатцам, прелюбодеям. Вот это настоящие грехи... Вы же, если хотите, чтобы Христос не оставил вас, не докучайте Ему своими детскими проступками! Не превращайте в смертный грех всякую мелкую оплошность!»
Штаупиц преподал Лютеру двойной урок. Во-первых, урок богословия, напомнив ему, что Христос крестной мукой искупил грехи, в том числе самые тяжкие, всех людей, значит, и его, Лютера. Во-вторых, урок смирения, показав ему, что, раздувая сверх всякой меры значение собственных прегрешений, он безо всяких оснований претендует на особое внимание к себе Бога. Как знать, услышь Мартин подобную отповедь раньше, когда он только-только надел рясу послушника, может быть, от его сомнений в возможности собственного спасения не осталось бы и следа. Может быть, он уже тогда сумел бы отказаться от стремления во что бы то ни стало «купить» милость Небес на собственные «средства».
Впрочем, мы не зря говорим «может быть». Пусть никто не предостерег его в такой же простой и ясной форме, как Штаупиц, но ведь никто и ничто не мешало ему найти ответ на свои вопросы из других источников. «Научитесь же, — продолжал свой урок Штаупиц, — взирать на Иисуса как на истинного Спасителя, а на себя смотреть как на истинного грешника. Посылая нам Своего Сына, Бог не шутил и не ломал перед нами комедию». Иными словами, исповедник призывал его именно перестать «ломать комедию» и осознать себя пред ликом Господним не трусом, выторговывающим у Бога спасение, но существом, исполненным любви и надежды на Его прощение.
Урок Мартин понял, но согласился ли он с ним? Понять не всегда означает проникнуться духом услышанного. Если доброта Божья столь безгранична, если можно без остатка доверить себя Ему и не рассуждая броситься в Его объятия, то значит ли это, что испытанию пришел конец? Неужели гнойный нарыв искушения, отравлявший ему жизнь, прорвался? Увы, абсцесс, развивавшийся долгих три года, укоренился слишком глубоко... Гнойник вскрыт, рана очищена, но до исцеления далеко, потому что источник заразы не удален и продолжает отравлять организм... Мартин искренне привязался к человеку, которого считал теперь своим избавителем, но, к сожалению, Штаупиц не мог постоянно находиться рядом с ним. Должность викария вынуждала его ездить по всей Германии. В его отсутствие молодой священник вновь оставался один на один со своим недугом, и вновь ему начинало казаться, что Бог отвернулся от него. «Я старался, — напишет он позже, — успокоить свою мятущуюся душу». Но ни чтение молитв, ни месса, которую он служил, не приносили облегчения от душевной муки.
Речи Штаупица не шли у него из головы, вызывая новые вопросы. Теперь, впрочем, они носили более общий, богословский характер, не так прямо затрагивая его личность, следовательно, помочь ему тем более не могли. Христос принял смерть ради спасения грешников, это так. Но вот ради спасения всех грешников или не всех? В сочинениях Отцов Церкви говорится о предопределении... Отмечен ли печатью предопределения он, Лютер? Бог, который является Отцом всего сущего, не может не видеть, как он страдает от сознания своей греховности. Почему же Он не избавит его от этих страданий? Но стоило ему засомневаться в божественной доброте, как он ужаснулся, словно сам себя застиг на месте преступления. Кажется, он вплотную приблизился к неверию...
Едва Штаупиц вернулся в Виттенберг, как Мартин поспешил раскрыть ему душу и поведать о том, что его искушение обрело новую форму — пожалуй, менее болезненную и более приличествующую студенту-богослову. В ответ ученый доктор лишь пожал плечами. Его мало занимали схоластические тонкости. Он хоть и закончил университет, а теперь сам стал университетским профессором, но пошел на это, лишь подчиняясь требованиям вышестоящего начальства. На самом деле все эти проблемы его совершенно не интересовали. Образ мыслей Виндешайма казался ему куда ближе и понятнее заумных построений Вильяма Оккама. «Для чего вы забиваете себе голову подобными сложностями? — не понимал он. — Взгляните лучше на раны Христа! Задумайтесь о той крови, которую Он пролил ради вас!»
Как-то раз, когда Штаупиц находился в исповедальне, Мартин без предупреждения ворвался к нему и прямо с порога, едва переведя дух, выпалил, что во время мессы обмирает от ужаса. «Что за мысли для христианина! — услышал он в ответ. — Христос не запугивает, а утешает!» В другой раз, когда он явился на исповедь к незнакомому священнику (надо полагать, беспокойный монах осаждал многих исповедников), то получил еще более суровый отпор: «Опомнись, безумец! Не Бог гневается на тебя, а ты сам восстаешь против Бога!»
Должно быть, при этих словах брат Мартин словно очнулся от долгого сна, хоть и нельзя сказать, что он слышал подобное впервые. Ведь еще в ту пору, когда он был послушником, ему случалось читать такие строки св. Бернара: «Всей своей жизнью вы обязаны Иисусу Христу, отдавшему свою жизнь за вас, претерпевшему и страдавшему, дабы избавить вас от муки вечной». Или другие: «Как небеса превосходят землю, так Его жизнь превосходит нашу. И эту-то жизнь Он принес в жертву. Как нет общей меры, чтобы измерить нечто и ничто, так нельзя соразмерить Его жизнь с нашей. Нет ничего прекрасней Его жизни, нет ничего ничтожней нашей. Даже если я пожертвую всем, что имею, если отдам и себя самого, жертва моя будет подобна свету звездочки рядом с Солнцем, капле воды в целой реке, ка-мешку в громаде горы». И еще: «Как же мне не любить Тебя, о милостивый Иисусе, принесший искупительную жертву! Эта жертва настоятельно и победительно требует от нас всей любви, на какую мы способны... Христос предал смерти душу Свою; сердцем Своим оплатил цену прощения, дарованного нам Отцом. Вот почему к Нему приложим следующий стих: «В Господе обретешь благодать, един Господь дарует обильное искупление». В свою очередь кроткий Бонавентура писал: «Вопреки преграде, воздвигнутой во мне моим греховным двоедушием, Ты наполнил мое сердце Своей неизъяснимой благодатью; о прекраснейший из всех сущих, Ты один в силах даровать очищение тому, кто рожден от семени нечистого; омой же меня от моей скверны, освободи меня от моих грехов, дабы, приняв Твое очищение, я приблизился к Тебе, совершенная Чистота, дабы я получил надежду, что во всякий день своей жизни живу в Твоем сердце, дабы познал я и исполнил святую волю Твою». Из более современных авторов Лютер наверняка читал благочестивого Фому Кемпийского, писавшего: «Не добродетель человеческая, но милость Иисуса Христа понуждает нас силою духа возлюбить и совершать поступки, которые по природе вещей вызывают в нас неприязнь и ужас. Если станешь рассчитывать только на свои силы, то не добьешься ничего; если же уверуешь в Бога, то получишь силу свыше. Не устрашишься и беса, врага твоего, если будешь вооружен верою и крестным знамением Иисуса Христа».
Брат. Мартин мучительно размышлял над этими вопросами, но в то же самое время активно занимался преподавательской деятельностью. Вначале он учил августинцев Виттенбергского монастыря, затем и мирян, приходивших в монастырскую и приходскую церковь. Чему именно он учил их? Нам это неизвестно, поскольку мы не располагаем текстами первых проповедей Лютера. Однако догадаться об их содержании несложно, ибо сохранились его письма той поры. Так, обращаясь к Иоганну Брауну, он писал: «Господь наш Бог вечно ведет нас Своим милосердием». Мартина Лютера можно смело назвать интровертом: ни о своих внутренних переживаниях, ни о своей душевной тоске, ни о своих искушениях он вслух не распространялся. Когда от него требовали публичных выступлений, он произносил то, чему его учили. Мудрость, почерпнутую из книг, истину, услышанную из уст своего утешителя, он преподносил как свои собственные убеждения. Восходя на кафедру, отец Мартин проповедовал милосердие Божие. Продолжая идти этим путем, он мог надеяться, что избавление не за горами.
Вскоре он получил диплом бакалавра второй ступени — sententiaire — и намеревался продолжить свое богословское образование и дальше. Но руководители его рассудили иначе. В Эрфуртском университете не оказалось подходящего специалиста для разбора со студентами богословского факультета «Сентенций». В Виттенберге же недостатка в ученых теологах не ощущалось, потому что в тамошнем университете преподавали августинцы. И Мартин получил приказание перебираться в Эрфурт. Здесь его встретили весьма прохладно. По правилам бакалавр получал право самостоятельно вести курс только после того, как в торжественной обстановке прочитает перед университетской аудиторией свою вводную лекцию. Августинцы довольно строго следили за соблюдением этого правила, и потому вокруг кандидатуры Лютера разгорелась жаркая полемика. В конце концов молодому бакалавру второй ступени все-таки дали позволение вести курс.
Последствия расставания со Штаупицем могли оказаться для Мартина катастрофическими, ведь он только-только начинал осознавать свое заблуждение и соглашаться, пока хотя бы умом, с объяснениями своего старшего коллеги. Впрочем, они ведь разлучались не навсегда: Штаупиц регулярно наведывался в Эрфурт. Самое же важное заключалось в том, что для молодого профессора наступила пора самоутверждения. С одной стороны, посвящая достаточно времени ученикам, он волей-неволей отвлекался бы от внутренних своих проблем, с другой — самостоятельность и независимость от духовника открывали перед ним прекрасную возможность убедить наконец самого себя в справедливости тех истин, которые он проповедовал другим. Не имея досуга для ставшего ему привычным самокопания, он получал шанс проникнуться идеями, которые сам же провозглашал внимательным слушателям, постичь их как нечто самоочевидное. Таким образом, отсутствие стороннего авторитета могло, пожалуй, сыграть благотворную роль.
Новоиспеченный толкователь «Сентенций» с жаром окунулся в новую для себя деятельность. Ни один из разбираемых авторов не уберегся от его суровой критики. Он громил Аристотеля, высмеивал его логику, развенчивал схоластиков и настойчиво подчеркивал противоречия средневековых мудрецов. Всем этим мыслителям он противопоставлял теперь
Отцов — основателей Церкви времен первохристианства, уже забыв, что всего несколько месяцев тому назад их авторитет не значил для него ровным счетом ничего. Он принялся изучать сочинения св. Августина, затем в поисках аргументов для спора с философами обратился к Священному Писанию, в частности к Посланию святого апостола Павла к Римлянам. Он охотно принимал участие во внутримонастырских диспутах. Так, преподобного Вимфелинга, осмелившегося заявить, что св. Августин плохо знал условия жизни монахов-отшельников, назвавших его именем свой орден, он публично назвал «безмозглым болтуном».
Только-только он начал входить во вкус новой работы, как его от нее оторвали. Причиной послужила распря, разгоревшаяся в конгрегации августинцев. Иоганн фон Штаупиц выступил с предложением подчинить своей власти все саксонские монастыри, входящие в орден св. Августина, но не считающие себя последователями строгого устава. Часть монахов поддержала его, полагая, что подобная мера будет способствовать оживлению религиозного усердия и единству братства. Другая часть высказалась резко против, утверждая, что эта авантюра принесет конгрегации только бремя новых забот, не обогатив ее ни одним убежденным сторонником реформы.
Против предложения Штаупица выступили семь монастырей, в том числе и Эрфуртский. Лютеру выпало блеснуть красноречием, поскольку защищать точку зрения общины перед церковными властями поручили им с Натхином. Следует отметить, что в ту пору в монастыре его ценили не слишком высоко: у монахов еще свежи были воспоминания о вечно насупленном брате Мартине до его отъезда в Виттенберг. Да и потом, когда он вернулся назад, ему доверили вести курс, хотя формально он не имел на это никакого права. Наконец, все считали его занудой. Так, Ольдекоп утверждает, что «в спорах он до последнего держался своей точки зрения, не слушая собеседника».
Зато теперь это его качество могло очень пригодиться в наметившемся конфликте. Переживал ли Лютер по поводу того, что оказался втянут в него на стороне противников своего любимого Штаупица? Или, напротив, поспешил воспользоваться этим обстоятельством, чтобы доказать себе, что окончательно достиг духовной независимости? Действительно, он сам теперь учил других и больше не нуждался в руководителе. Вполне вероятно поэтому, что он согласился на это задание с целью продемонстрировать своему бывшему наставнику, что отныне он сам себе голова.
Хотя спор не выходил за рамки Саксонии, Лютеру и еще одному монаху, Иоганну фон Мехельну, поручили отправиться прямиком в Рим, чтобы привлечь на сторону противников Штаупица старшего приора (возглавлявшего и до- и пореформенные конгрегации) и папскую курию. Осенью 1510 года (Меланхтон называет 1511 год, но в его расчеты, очевидно, вкралась ошибка) они пешком тронулись в путь. Сегодня такое путешествие многим показалось бы сопряженным с риском, на самом же деле никаких особенных опасностей оно не таило. Отправляясь поутру в дорогу, путники знали, что к вечеру непременно найдут ночлег в одном из бесчисленных монастырей, разбросанных по всей стране, — не своего ордена, так чужого, — а то и в доме епископа.
Тем не менее путешествие оказалось долгим и утомительным. Монахи избрали для себя самый оживленный маршрут, которым до них прошло столько армий, проехало столько купцов, прошагало столько паломников... Он вел через Тирольскую область, Бреннер, Милан и Флоренцию. Многое из виденного вокруг изумляло их, многое вызывало оторопь и неприязнь. Им попадались монастыри, выстроенные из мрамора, украшенные портиками и колоннами, — не монастыри, а самые настоящие дворцы. В одном из них, куда они приплелись вечером пятницы, им подали на ужин мясо. В другом пришлось задержаться на несколько дней, потому что брата Мартина свалила жестокая лихорадка, и он даже думал, что умирает.
Наконец они добрались до Священного города. Счастье переполняло паломников. Весь первый день они ходили по церквам, в каждой вознося Господу благодарственную молитву. Но уже на следующий день энтузиазм их начал угасать. Им сразу бросилось в глаза, что священники ведут себя совсем не так, как положено, мессу «ужимают» до нескольких минут. Зато по всему городу высились величественные дворцы, в которых на самую широкую ногу жили кардиналы и прочие церковные иерархи. Наслушались они и разговоров. Оказалось, многие церковные деятели даже не имели духовного сана! В Риме жаловались на суверенных правителей, узаконивших светскую инвеституру, но сам папа раздавал епископские должности мирянам. Что же говорить о том, что прелатами он назначал своих 20-летних племянников! Некоторые высокопоставленные клирики содержали любовниц, имели детей, а мессы не служили вообще. У себя в Германии они и ведать не ведали, что предыдущий папа Александр VI (папу Пия III, занимавшего этот высокий пост не более месяца, в расчет не принимали) открыто практиковал симонию, сожительствовал с женщиной, родившей ему четверых детей, и аннулировал брак своей дочери, чтобы вторично выдать ее замуж за сына неаполитанского короля. Нынешний же папа Юлий II, хоть и обладал безукоризненной личной репутацией, прежде всего был воителем и любителем изящного и окружил себя художниками и музыкантами.
Брата Мартина при виде всех этих безобразий охватила глубочайшая скорбь. Он, всегда идеализировавший образ папы и папства, испытал самый настоящий шок. Во всяком случае, именно это утверждал он впоследствии. Впрочем, ряд историков склоняется к мнению, что эти эмоциональные оценки и впечатления были сформулированы задним числом. «Давайте, — призывает Люсьен Февр, — раз и навсегда прекратим обсуждать Рим периода власти Борджа и оставим в покое те анекдоты, сами по себе достаточно банальные, которые во славу великого человека собирали его добровольные хроникеры. Предельно ясно выразился в этой связи Шеель, утверждавший, что в Риме наш августинец не увидел и не услышал ничего из ряда вон выходящего. Он добросовестно исполнил свою миссию паломника, притом паломника, начисто лишенного критического подхода к действительности, который никогда не входил в число его достоинств». Последним своим замечанием Февр намекает на те фантастические бредни, которыми наверняка забивали голову молодому монаху словоохотливые дьячки и паломники, с которыми общался Лютер.
Между тем его действительно постигло глубокое разочарование, хотя и совсем другого рода. Сразу по прибытии выяснилось, что выполнить поручение не удастся. Славные саксонские августинцы понятия не имели, что простой монах не мог обращаться в римскую курию без рекомендательного письма, выданного высшим представителем местной церковной власти. В данном случае речь шла о письме, подписанном Штаупицем или старшим приором. Очевидно, что первый вряд ли снабдил бы своих противников необходимым документом, а второй вообще отказался потворствовать этому предприятию, потому что не верил в его успех. Вместе с провалом миссии рухнула и еще одна задумка Лютера, в которой он не признавался никому и которая, не исключено, и стала одной из причин, подвигших его к путешествию в Рим. Он собирался испросить у курии позволения продолжить образование в одном из университетских городов, где не было монастыря его ордена, вследствие чего ему не пришлось бы носить во время учебы монашескую рясу.
Что за планы вынашивал отчаявшийся священник? Может быть, он мечтал порвать со своим орденом, поселившись где-нибудь подальше, где его никто не знал. Может быть, просто хотел избавиться от опеки и общества поднадоевших ему саксонских августинцев. Впрочем, в последнем случае ему ничего не стоило попросить приюта в одном из зарубежных монастырей ордена, чего он не сделал. Ольдекоп, от которого мы узнаем обо всей этой истории, ни слова не сообщает о побудительных мотивах друга, — вполне возможно, они и для него оставались загадкой. Так или иначе, но попытка тайком от начальства добиться в Риме привилегии весьма красноречива. Она доказывает, что в ту пору монастырское житье настолько опротивело Лютеру, что он готовил самый настоящий побег, правда, для очистки совести предпочитая не выходить за рамки установленных правил. Итак, его путешествие оказалось не только печальным, но и совершенно бесполезным. Слабое утешение он нашел в уроках древнееврейского языка, которые согласился давать ему один немецкий еврей.
Четыре недели в Вечном городе пролетели, и Лютер собрался в обратный путь. Дорога к дому заняла еще больше времени, и вот почему. Папа и император беспрестанно воевали друг с другом, и папская армия, усиленная венецианским войском, постоянно вступала в вооруженные стычки с отрядами германского императора. Осторожный Лютер решил избрать наиболее безопасный маршрут, а потому двинулся долиной Рейна, пересек Швейцарию и очутился в Австрии. В Зальцбурге он встретился со Штаупицем. Неизвестно, произошла ли эта встреча случайно или они договорились заранее, но обрадовались оба. Очевидно, религиозный дух братской любви не покинул ни того, ни другого. Мартин сейчас же излил старшему товарищу всю горечь своих разочарований; тот утешал его как мог. Возможно, Штаупиц тоже воспользовался доверительностью обстановки, в которой оба оказались, чтобы с глазу на глаз изложить бывшему ученику свою позицию в вопросе монастырей. Впрочем, за время отсутствия Мартина и его компаньона в деле произошли серьезные изменения. Викарий епископа собрал в Иене совещание, на которое пригласил и представителей семи оппозиционно настроенных монастырей. Здесь, проявив известную гибкость, он открыто и, вполне возможно, искренне заявил, что отказывается от своего первоначального плана. Так что поход Мартина, как ни крути, выходил бесполезным.
Сам молодой богослов совершенно охладел к этому делу. Возможно, он потерял к нему интерес после того, как его миссия провалилась; возможно, затея с самого начала казалась ему унизительной; возможно также, он вообще согласился взять на себя роль ходатая, только имея в виду тайные личные планы, которые тоже бесславно рухнули. Наконец Штаупиц сообщил Лютеру, что его с нетерпением ждут в Виттенберге. Мартин нисколько не расстроился оттого, что в Эрфурт ему возвращаться не нужно. Тамошняя братия всегда вызывала у него неприязнь своими строгостями в соблюдении устава, тогда как Штаупиц по-прежнему настаивал, что Мартин должен занять после него кафедру. Таким образом, и для того и для другого дела оборачивались совсем неплохо. Разумеется, Мартин для проформы сделал вид, что не согласен с решением. «Я болен, я глуп, — заявил он. — Вам бы следовало поискать кого-нибудь другого». Но викарий только поощрительно улыбался, давая понять, что Церкви нужны именно такие люди, как Лютер, ибо за ними будущее. Нет никаких сомнений, что в ту минуту Штаупиц вполне искренне верил, что, помогая брату Мартину избавиться от меланхолии, он открывал перед ним возможность послужить своими талантами во благо Церкви.
Между тем распря, расколовшая августинцев, приняла неожиданный оборот. Наверное, Штаупиц почуял, откуда ветер дует, потому-то он и постарался как можно быстрее урегулировать свои отношения с монастырями, справедливо рассчитав, что люди, сегодня выступающие против него, завтра могут стать его союзниками. Одного из таких потенциальных союзников он видел и в Мартине Лютере. В самом деле, спор, вначале разгоревшийся вокруг проблемы взаимоотношений с саксонскими августинцами, не придерживающимися строгого устава, в конце концов перекинулся на внутренние проблемы ордена. Конгрегация вступила в полосу кризиса, тем более острого, что далеко не все члены братства изначально выражали согласие с проводимыми реформами. Штаупиц не только добился существенного смягчения правил, установленных Пролесом (что само по себе весьма мало напоминало реформу), но и попытался в дальнейшем пересмотреть самые основы монастырского устава, так что становилось непонятно, чем же последователи строгого устава должны отличаться от остальных братств августинского ордена.
В монастырях началось брожение умов. Многие монахи открыто возражали против некоторых дополнительных требований, введенных в строгий устав. Возможно, Лютер, известный своим неодобрительным отношением к «делам», сыграл в развитии этого процесса определенную роль. Конечно, пока он был рядовым послушником или излишне нервозным студентом, мало кто обращал внимание на его стенания и жалобы, впрочем, никогда не выходившие за достаточно скромные рамки. Другое дело теперь, когда он начинал пользоваться репутацией интеллектуала. К тому же изменилось и его поведение: он все чаще стал подавать голос.
Постепенно сформировались два лагеря, представители которых первое время вели себя по отношению друг к другу вполне терпимо, но уже очень скоро начали демонстрировать взаимное неприятие. В одном лагере объединились те, кто считал необходимым сохранить без малейших изменений все правила, введенные Пролесом, потому что поблажки, которые проталкивал Штаупиц, подрывали религиозное усердие монахов. К другому лагерю примкнули те, кто полагал, что буква убивает дух, что в Германии совсем другой климат, нежели в Италии, поэтому слепое подражание итальянцам приведет не только к массовым болезням среди монахов, но и к нарушению добродетели умеренности. Разумеется, Штаупиц, как автор «Установлений», целиком и полностью поддерживал именно последнюю группировку. Лютер, постепенно склонявшийся к мнению, что чрезмерная аскеза нисколько не приближает к спасению, но, напротив, способна поколебать веру, стал его союзником.
Капитул конгрегации, собравшийся в Кельне в мае 1512 года, показал, что большинство придерживалось взглядов Штаупица. Его снова избрали на пост викария епископа. Сохранил за собой место настоятеля Виттенбергского монастыря и Венцеслав Линк, один из горячих сторонников Штаупица. Лютера, которому едва исполнилось 29 лет, но который успел зарекомендовать себя в качестве яростного защитника идей викария, назначили помощником настоятеля все в том же Виттенберге. Таким образом, монастырь, который возглавили сразу два наиболее убежденных поборника новых веяний, превращался в оплот борьбы против радетелей строгого устава.
При таких обстоятельствах успешная сдача Лютером экзаменов не вызывала ни малейших сомнений. Вернувшись в университет после трехлетнего отсутствия, он не посетил ни одной лекции, но 4 октября 1512 года получил степень лиценциата богословия. Пятнадцать дней спустя, 19 октября того же года, ему присвоили и докторскую степень. Экзаменационную комиссию возглавил Карлштадт, а одним из поручителей выступил настоятель Линк.
1512 год знаменовал собой начало периода, важность которого для развития личности Лютера трудно переоценить. Именно в это время перед ним замаячила реальная надежда избавиться от своего недуга. Путешествие в Рим действительно оказало на него глубочайшее влияние, но не потому, что он узнал о существовании пороков, которые бытовали и в Саксонии, и воочию увидел дворцы церковных иерархов, которых хватало и в Майнце или Аугсбурге, а потому, что он наконец-то вырвался из тесной клетки самосознания. Ведь это он, зажатый и робкий монах, привыкший без конца копаться в собственных переживаниях, стал в оппозицию к власти, получил от собратьев важное поручение и без провожатых проделал далекое путешествие! Теперь все переменилось. Теперь он стал доктором и монастырским начальником. Еще вчера ему позволялось только слушать, что говорят другие, а теперь он сам учил окружающих. Еще вчера он только покорно исполнял, что ему прикажут, а теперь сам приказывал другим.
Душевные его страдания пошли на спад. Правда, его все еще донимали сильнейшие головные боли, а мыслями владел так и нерешенный вопрос о его предназначении. На исповедь он по-прежнему ходил охваченный изнутри парализующим страхом. Зато теперь он понял, что нет смысла биться головой о стену, если есть возможность ее попросту обойти. Одной проблемой, которая не давала ему покоя по меньшей мере последние пять лет, он поделился со Штаупицем. Может ли покаяние, которое является одним из «дел», примирить человека с Богом? По своему обыкновению, Штаупиц и не подумал искать ответ в дебрях теологии; для него учение и практическая деятельность всегда существовали параллельно. О каком покаянии идет речь? Если о таинстве, то Церковь учит, что кающийся грешник, принимая причастие, очищается от грехов благодаря Христу-Спасителю. Или об умерщвлении плоти, которое практикуют монахи, исполненные ненависти к греху? Впрочем, исповедника эти нюансы и не интересовали. Он хотел одного: успокоить и приободрить томимого тоской Мартина. «Без любви ко Христу нет покаяния, — говорил он. — Предавшись без остатка Христу, обретешь ты душевный покой». Эти слова произвели на Лютера впечатление. Теперь он понимал, что только вера в Христа наполняет смыслом духовную жизнь. Для чего же он раньше потратил столько сил на то, чтобы найти оправдание своим прегрешениям? И зачем так страдал, вспоминая о них?
Самое же главное, ему стало решительно некогда заниматься исследованием темных закоулков своей души: новая деятельность захватила его без остатка. Немало времени отнимала у молодого доктора подготовка к занятиям со студентами, требовавшая изучения первоисточников. Сменив за университетской кафедрой Штаупица, он должен был взять на себя курс толкования Библии. Для начала он выбрал темой своих лекций Псалтирь. «Он прочитал курс лекций по Посланию Римлянам, — пишет Меланхтон, — а затем по Псалтири». Здесь, как и во многих других местах, биограф не удосужился свериться с источниками. Лютер сам составил план своих первых лекций: «Получив докторскую степень, я начал с разбора Псалтири, Послания к Евреям, а затем перешел к Посланию к Римлянам и Посланию к Титу». Именно в таком порядке эти труды и были затем опубликованы: в 1514 году вышли «Диктанты по Псалтири», в 1516-м — «Комментарий к Посланию к Римлянам», в 1517-м — «Комментарий к Посланию к Евреям». «Комментарий к Посланию к Галатам», изданный в 1518 году, был, скорее всего, прочитан раньше «Комментария к Посланию к Евреям».
Нет ничего удивительного в том, что молодой профессор решил начать с Псалтири. Тема эта, скорее поэтическая, нежели научная, не требовала от преподавателя глубоких теоретических познаний. В качестве цитируемых он чаще всего привлекал тех авторов, чьи сочинения успел хорошо изучить: бл. Августина, св. Бернара, св. Бонавентуру. Много позже, составляя предисловия к изданию этих трудов, он обращался к читателю с просьбой проявить к ним снисходительность, поскольку, как он пишет, сочинял их будучи «монахом и заядлым папистом». Кроме текстов своих лекций он в 1513 году опубликовал также работу, посвященную Десяти заповедям. От этого издания, озаглавленного «Praeceptorium Martini Lutheri»[11], не сохранилось ни одного экземпляра.
Приходилось ему читать и проповеди. Вначале его аудиторию составляла только монастырская братия, но начиная с 1516 года к ней добавились и прихожане Виттенбергской церкви. Пыл, с каким он произносил слова, сулившие ему освобождение, сообщал его красноречию искренность и вдохновенность. Порой он слишком отдавался полемическому задору, и тогда тон его делался колким, а то и угрожающим. Первый цикл проповедей, очевидно, составленных на основе уже изданного к тому времени научного труда, который его прихожане вряд ли читали, посвящался Десяти заповедям. Впоследствии ученики Лютера записали текст этих проповедей, перевели их на латынь и опубликовали перевод в 1517 году.
Понимая, что список авторов, на которых он ссылался, необходимо расширить, он много читал. Лютер придерживался установок школы новейшего благочестия, совпадавших с его внутренними убеждениями человека, который верит только личному опыту, и потому презирал рационалистические методы и отвергал авторов-рационалистов. Изучая относительно современных и эмоционально наиболее ярких мыслителей, он открыл для себя творчество немецкого мистика Иоганна Таулера.
Произведения этого доминиканца, жившего в XIV веке и заслужившего от современников прозвища «ясновидца» и «несравненного Доктора», стали для проповедников настоящей золотой жилой. Он сочинил проповеди для целого церковного года, читал их в Кельне и Страсбурге на немецком языке, по-немецки же их и записывал. Перелистывая эти исполненные пафоса и глубокого чувства страницы, отец Мартин искал и находил в них отклик своим собственным мыслям и переживаниям. В проповеди ко дню Богоявления Таулер раскрывал символику мирры, видя в ней олицетворение тяжести испытаний: «Душа в тревоге, душа во мраке. Страдания, истинные страдания, которым страждущий предается без остатка, пожирают его плоть, и кровь, и все его существо. Внутренняя работа куда заметнее меняет самый цвет лица, нежели исполнение внешних обрядов, ибо Бог является в самых чудовищных искушениях, в особенных, чрезвычайных испытаниях, ведомых лишь тому, кто их претерпевает... Бог сам знает, куда Ему являться! Увы! Не понимая, в каком порыве любви дарует нам Бог эту мирру, мы совершаем непростительную ошибку, и никаких слез не достанет, чтобы оплакать урон».
В первое из трех воскресений перед Великим постом Лютер обращался к толкованию слов Иисуса, сказавшего: «Иго мое есть благо, и бремя мое легко». «Это утверждение, — учил он, — вступает в противоречие с опытом тех людей, которые понадеялись на собственные природные силы, доверились своему естеству. Они-то и говорят: «Иго Божье горь-ко, а бремя Его тяжко». Но мы должны верить словам Иисуса, ибо Его устами говорила вечная истина». Во второе воскресенье Великого поста он в свойственной тому времени аллегорической манере комментировал отрывок, в котором говорится о том, что Христос удалился в страны Тирские и Сидонские: «Название страны Тир означает «тревога», а страны Сидон — «охота». За кем же идет эта охота? За человеком внешним, которого преследует человек внутренний. «Из этой-то охоты и рождается тревога и скорбь великая. О, дети мои! Погружаясь в эту тревогу, человек начинает понимать, что охота идет в его душе, а охотник — сам Бог. В такие минуты и является к человеку Иисус, и входит в его душу. Тому же, кто не ведает скорби и не чувствует, что за его душу идет охота, Иисус не является».
Наконец, он вел обширную переписку, и в его письмах той поры находят отражение и мысли о прочитанном, и будничные заботы. Обращаясь к друзьям, он расхваливал им проповеди Иоганна Таулера: «Ни на немецком, ни на латинском я не встречал еще столь святого богословия, столь близкого по духу к Евангелию». Брату Георгу Шпенлайну он писал в Майнингенский монастырь: «Хотелось бы мне знать, в каком состоянии пребывает твоя душа. Быть может, утомившись собственной праведностью, она нашла наконец радость и надежду в праведности Христа? Сегодня немало таких, кто поддается соблазну самодовольства, в особенности же много их среди набожных праведников. Не понимая, что благодать Божья дается нам даром во Иисусе Христе, они тщатся своими силами творить добро, дабы предстать пред Ним счастливыми, в ореоле заслуг и добрых дел. Но это никак невозможно. Когда ты был с нами, то тоже придерживался этого мнения, вернее сказать, этого заблуждения, как, впрочем, придерживался его и я. Еще и поныне я все борюсь против него и все никак его не одолею».
Это письмо помечено 1516 годом. Следовательно, для его автора пока мало что изменилось. Все так же умом он понимал, что спасение его зависит лишь от Бога, и все так же ничего не мог поделать с боязнью, что безжалостная кара Господня настигнет его, вернее, его грехи. Он не ленился лишний раз повторить то, чему учил его Штаупиц: «Если отдохновение души зависит только от наших трудов и наших усилий, то для чего тогда принял смерть Иисус? Лишь отчаявшись в себе и своих делах, обретешь ты мир». Как видим, его по-прежнему занимала все та же проблема. Теоретическое ее решение лежало на поверхности, но вот практическое претворение в жизнь... Проповедуя перед другими, он изо всех сил старался внушить им уверенность, которой сам еще не обладал.
В том же самом году и примерно в том же духе он обращался и к брату Йоргу Лайфферу, жившему в Эрфуртском монастыре: «Не отталкивайте от себя эту частичку Креста Христова... Если мы ради любви к Его вселюбящему сердцу безропотно сносим [испытания] и приемлем Его божественную волю, то самые испытания эти святы и благословенны». Благоговение перед сердцем Христовым доказывает, что он хранил верность заветам, оставленным св. Бернардом и св. Бонавентурой. В целом в его переписке доминирует вполне традиционная концепция, согласно которой наше спасение не зависит от наших заслуг, но даровано нам Иисусом Христом. Зато его пристальное внимание к вопросу о бесполезности «дел» можно рассматривать как предтечу уже чисто лютеранской теологии.
Итак, он делил свое время между чтением, сочинительством, проповедничеством и писанием писем. Но этим его занятия не ограничивались. Он ведь входил в число высших руководителей монастыря, а в 1515 году его статус повысился еще. Именно тогда на капитуле конгрегации, собравшемся в Готе, его избрали викарием деканата, то есть главой одного из округов конгрегации. К этому округу относились, за малым исключением, территории южной части обеих Саксоний: Тюрингия, входившая в состав курфюршества Саксонского, и бурграфство Мейсен (со столицей в Дрездене), принадлежавшее герцогству Саксонскому. Вместе с Виттенбергом получалось 11 монастырей строгого устава, оказавшихся под началом Лютера. Термин «деканат» (по-латински decanus), скорее всего, обязан своим происхождением тому, что первоначально каждый округ насчитывал примерно десять монастырей. В действительности же, поскольку конгрегация имела монастыри по всей Германии, должность Лютера приравнивалась к должности приора саксонской провинции.
Первым делом он назначил настоятелем крупнейшего в округе Эрфуртского монастыря своего друга Иоганна Ланга, полностью разделявшего его взгляды на Бога и человека. По отношению к подчиненным Лютер демонстрировал доброту и понимание. Так, находясь в Дрездене, он узнал, что один из братьев впал в грех и после шумного скандала укрылся в монастыре Майнца. Настоятелю монастыря Лютер направил письмо такого содержания: «Этот человек — одна из моих заблудших овец. Мой долг разыскать его и вернуть в лоно Церкви. Пусть же ничего не боится и приходит назад, ибо я приму его». Впрочем, чуть дальше следовало еще одно замечание, выдававшее его собственные сомнения: «Чудо не в том, что человек оступается; чудо, что он способен подняться и удержаться на ногах». Между тем, когда к прочим его обязанностям добавилась еще и новая, выяснилось, что ему трудно поспевать везде.
В 1516 году он отправился с инспекцией по своим монастырям. Первым делом посетил Дрезден — возможно, как раз из-за недавнего скандала, о котором ему доложили. Затем, наскоро заглянув еще в несколько монастырей, он вернулся в свою резиденцию. Так, в Готе он провел всего час, в Лангензальце — два часа. Мыслимо ли за столь короткое время побеседовать с каждым монахом по отдельности, как того требовали правила? Видно, он решил, что Божьего попечения его подчиненным будет довольно, а потому писал Лангу: «В подобных местах Господь действует помимо нас и вопреки диаволу; оставим же Ему заботу руководить как вечным, так и преходящим». Что ж, если посещение монастырей относить к разряду «дел», а «дела» считать бесполезными, тогда исполнять свои обязанности окажется совсем не так уж трудно...
Он и сам отдавал себе отчет в том, что успеть повсюду не в состоянии. «Мне бы надобно, — писал он в том же году, — обзавестись двумя секретарями или канцеляристами. Целый день я занят тем, что пишу письма, так что порой задаюсь вопросом, а не повторяю ли в них все одно и то же. Как монастырский проповедник я обязан ежедневно читать проповедь в трапезной, и ежедневно же меня призывают в приходскую церковь. Я преподаю студентам. Я занимаю должность викария, а сие означает, что я одиннадцать раз настоятель. Я квестор рыбаков в Лайтцкау, я представляю Церковь на процессе в Герцберге. Я читаю курс лекций о святом апостоле Павле и готовлю новый курс, посвященный Псалтири. Но, как я уже говорил, целыми днями я вынужден сидеть и писать письма».
Представим себе такую картину. Брат Мартин, еще вчера такой робкий и молчаливый, мечется от письменного стола к университетской кафедре и с утра до вечера трудится над словом, устным и письменным. В личных письмах к друзьям он делится с ними самыми сокровенными своими мыслями; выступая перед братьями-монахами и мирянами в приходской церкви, излагает перед ними основы христианства, проповедует и учит. Постепенно начинает меняться и его собственное мироощущение. Если раньше он весь тяжкий груз сомнений, давивших на сердце, мог нести только в исповедальню, то теперь он открыто обсуждает самые сложные и острые вопросы в рамках своего теоретического курса; обретая форму учения, его личные переживания освобождаются из тюрьмы, в которой держало их сознание. Личный опыт помогал вести преподавание, а сотни раз повторенные вслух истины, несущие утешение, в конце концов проникали в глубь сердца и проливались целительным бальзамом на рану, обильно кровоточившую в тоске одиночества.
Но как нельзя объять необъятное, так нельзя одновременно быть талантливым проповедником, аккуратным корреспондентом, погруженным в жизнь духа, и добросовестным руководителем, озабоченным соблюдением правил и проблемами подчиненных. Невозможно в одно и то же время мчаться в отдаленный монастырь, находиться на университетской кафедре или в приходской церкви и водить пером по бумаге в тиши кельи. Лютер не мог не понимать, что как викарий деканата он недостаточно бдительно следит за соблюдением устава. Впрочем, в целом ряде монастырей — особенно этим славился Виттенберг — к уставным строгостям относились с прохладцей. Весьма красноречивым примером служит рассказ, который поведал нам Генрих Денифле. Монах Виттенбергского монастыря по имени Габриэль Цвиллинг с 1512 года числился в списке студентов университета. И вот в 1517 году отец Лютер получил от викария епископа Штаупица приказание срочно переправить упомянутого брата в Эрфурт по той простой причине, что он, как вслед за Штаупицем повторил Лютер, «не узнал и не освоил ни одного из правил и обычаев нашего ордена». Далее следует вывод, к которому пришел викарий деканата: «Было бы разумно и полезно, чтобы его поведение во всех отношениях соответствовало установленным правилам».
Хорошенькое дело! Монах, принявший обет, целых пять лет прожил в монастыре под присмотром настоятеля и его помощника, к тому же облеченного властью викария всего округа, и при этом исхитрился не узнать ни одного из правил монастырской жизни. Чем же, любопытно знать, он занимался все эти пять лет? И как он себя вел? Надо думать, он ходил на занятия в университет, работал в библиотеке, сидел у себя в келье, гулял по монастырскому саду, но ни одной из обязанностей, налагаемых званием монаха, не исполнял. Не прислуживал в церкви, не слушал мессу, не исповедовался и не каялся в грехах, не говоря уже о будничной мелкой работе, без которой немыслим самый дух монастыря и которая каждому из монахов дает возможность ощутить себя членом братства. Но, может быть, то был редкий, единичный случай? Вряд ли. Коли уж монастырское начальство не углядело в поведении этого «брата» ничего из ряда вон выходящего, значит, и остальные могли последовать его примеру. Поэтому мы вправе предположить, что в описываемой обители царил определенный дух анархии. Штаупиц специально обратил внимание на этот случай, поскольку он попался ему на глаза, но мы не знаем и никогда не узнаем, не отправлял ли викарий епископа и другие, не дошедшие до нас письма аналогичного содержания, касающиеся других монахов. Очевидно, подобная вольница характеризовала именно монастырь в Виттенберге, не зря же провинившегося отослали изучать устав в Эрфурт.
В это время между Лютером и частью эрфуртской братии наметились явные трения. Богословы этого монастыря уже высказали свой протест, когда Мартина, тогда юного бакалавра второй ступени, прислали к ним преподавателем. Они настаивали на том, чтобы молодой профессор получил прежде все положенные ученые степени. Забегая вперед, скажем, что двое самых выдающихся из них — Юзинген и Натхин — в разгар Реформации выступят решительными противниками Лютера.
Но это случится позже, а пока, в 1514 году, викарий деканата посылал своим эрфуртским собратьям письмо за письмом, одно пламеннее другого. До нас дошло третье из этой серии писем, в котором автор называет два предыдущих глупыми. Что же он в них писал, Боже праведный, если в последнем, за которое он и не думал просить извинения, он на чем свет стоит поносил Натхина и заодно всех остальных эрфуртских монахов и обещал излить «чашу своего гнева и негодования на Натхина и весь монастырь в целом»? Дальше шли уже прямые угрозы: дескать, скоро «этот человек» узнает, что его ждет. Он же, Лютер, счастлив, что «спасся» из Эрфуртского монастыря. Не мог он удержаться и от того, чтобы подчеркнуть свое превосходство: «Пусть я поддаюсь негодованию, зато на мне благословение Божье, чему я и радуюсь бесконечно».
Но не только Виттенберг и Эрфурт выясняли между со-, бой отношения. Склока разгоралась внутри всей конгрегации. Никто из сторонников двух разных точек зрения не желал складывать оружия. Защитники строгости устава имели в своем арсенале установленные правила, историческую традицию и здравый смысл. Действительно, о. Пролес основал целую сеть монастырей и провел свои реформы именно ради того, чтобы возродить в них исконный дух дисциплины, отличавший первые братства ордена. Он добился от Рима признания независимости своей конгрегации при условии, что входящие в нее монастыри будут жить по своему особенному уставу, как раз и основанному на строгой дисциплине. Почему же преемник Пролеса, избранный, чтобы продолжить дело последнего, возглавил партию его противников? Прошло всего несколько лет, а он уже опустил руки перед трудностью доверенной ему миссии. Устав бороться с леностью монахов и инерцией настоятелей, он отказался блюсти чистоту установлений, и неудивительно, что самые эти установления теперь подвергаются сомнению. Разве можно надеяться сохранить букву, если умер дух? Что же касается недовольства некоторых распустившихся монахов, то им следует напомнить, что они вступали в ряды конгрегации добровольно, а потому обязаны либо соблюдать принятые правила, либо перейти в один из монастырей, не придерживающихся строгого устава. Иначе зачем вообще говорить о реформе?
Защитники противоположной точки зрения опирались главным образом на авторитет большинства. С той самой минуты, когда небрежение к уставу охватило подавляющее число монахов, викарий епископа, продолжая оставаться их рупором, превратился одновременно в заложника этой группировки. На все аргументы своих оппонентов они теперь с агрессивной насмешкой возражали: «Хотите быть образцовыми монахами? Вот и начните с главной добродетели — с покорности!»
До сих пор исследователи не обратили должного внимания на ту решающую роль, какую внутренний кризис немецкой конгрегации августинцев сыграл в эволюции Лютера. Если бы он постоянно имел перед глазами вдохновляющий пример истинно монашеского поведения, разве пришла бы ему в голову идея о бесполезности добрых дел? Если бы его не назначили на высокий пост и не предоставили ему возможность учить и руководить своими братьями, разве поселилась бы в его душе такая уверенность в собственной правоте? Не случись всего этого, он, вероятно, так и продолжал бы копаться в своих внутренних переживаниях, пока не дошел бы до полного отчаяния. Во всяком случае, исцеление от душевной скорби, к которому он так стремился, не обрело бы форму богословской доктрины и не привлекло бы к нему такое количество сторонников, пусть поначалу и пассивных, но завороженных его авторитетным словом. Как знать, возможно, окончательно разуверившись в том, что он одолеет свою тоску монашеским служением, он вернулся бы в мир и окончил свои дни адвокатом или правоведом, достиг бы земного богатства и навсегда забыл о своих былых страхах. Иначе говоря, его личные психологические проблемы никогда не обернулись бы проблемами богословскими.
Лютер вплотную приблизился к поворотному моменту всей своей жизни. На него явственно повеяло долгожданным ветром освобождения. Обозначилась и преграда на пути к этому освобождению — монашество, убежденное в необходимости строгого соблюдения устава ордена. На него-то и обратил Лютер весь пыл своей ненависти. Он, перепробовавший все виды самоограничения и так и не добившийся душевного покоя, теперь стремился доказать всем остальным их тщетность и иллюзорность. Он ополчился не только на конкретные монастырские установления, он замахнулся на их теоретические основы. Все эти благонравные августинцы, которые подолгу постились, целыми днями не произносили ни слова, отстаивали все положенные службы, добровольно поднимались среди ночи для молитвы и при этом чувствовали себя безмятежно счастливыми, вызывали в нем нетерпеливое раздражение. Именно в них он видел теперь единственную препону, мешавшую ему утвердиться в спокойном сознании своей правоты. И потому щадить их он не собирался. Он поносил их заочно, с церковной и университетской кафедр (без малейших колебаний он втянул в склоку и своих студентов), он бранил их в глаза, выступая с проповедями в монастырях. Особенно старался он перед студентами. Так, в своем «Комментарии к Псалтири» он писал: «Многие сегодня считают себя высокодуховными людьми, тогда как на самом деле суть существа из плоти и крови, исполненные порока... Лишенные истинной духовности, они верой и правдой служат лишь своим начальникам, да еще и гордятся этим».
В другой своей лекции он высмеивал христианскую добродетель бедности, называя ее удобным предлогом для маскировки лени или жадности. В то же самое время своих под-чиненных-монахов он упрекал в нарушении добродетели покорности, ведь они отстаивали свою точку зрения вопреки мнению начальства. И он честил их на чем свет стоит, именуя фарисеями, святошами, праведниками, евреями и еретиками. Свет, который они возжигают в своих церквах, уверял он, есть «свет, исходящий от диавола».
Впрочем, на этом этапе его упреки к собратьям сводились лишь к тому, что последние, по его мнению, слишком истово исполняли предписанное правилами, зачастую превосходя в своем усердии самые правила. Поэтому он в основном корил монахов за непослушание, в котором видел гордыню, самоуверенность и презрение к ближнему. Ему пока не приходила в голову следующая достаточно простая мысль. Если ревнители строгого устава в глазах остальной части монахов выглядят чересчур усердными, то точно такими же «ревнителями» выглядят простые монахи в глазах мирян. И если диктуемое гордыней ложное усердие заключается в завышенных требованиях к себе, то как определить «незавышенные» требования? Где та грань, которая отделяет «правильное» усердие от чрезмерного? Он не мог простить себе, что мечтал обрести мир и душевный покой, исполняя монашеские обеты, и теперь приходил к убеждению, что этот путь никуда не годится. Но, опять-таки, как ее узнать, эту невидимую границу, за которой ревностное исполнение обетов подлежит безоговорочному осуждению? Повторим, в годы с 1512-го по 1516-й эти вопросы еще не занимали его. Он ведь сам принял монашеский постриг и потому считал нормальным соблюдать монастырский устав. И высшую добродетель он видел в подчинении своей воли воле высших руководителей — в той мере, в какой оно не противоречит Евангелию, уставу и нравственному чувству.
Между тем множество обязанностей, которые он взвалил на себя, не давали ему возможности во всем придерживаться требований устава. Как мы уже видели, он весьма небрежно относился к инспекции монастырей, хоть в этом заключался первейший долг викария деканата. Подобная же небрежность появилась и в его отношении к церковной службе, составлявшей главное содержание жизни духовного лица, и в отношении к мессе — главной обязанности священника. В 1516 году он писал Лангу: «Мне редко удается выкроить время, чтобы как положено читать часы и служить мессу». Впрочем, он и до этого не слишком старательно отдавался исполнению священнического долга. «В прежнее время, — признается он в 1535 году, — совершая требу, я часто заканчивал чтение псалма, а то и вовсе прекращал службу, даже не сознавая, добрался ли до ее середины или остановился в самом начале».
Как можно легко догадаться, мысли его во время богослужения витали где-то очень далеко, он был занят обдумыванием очередной проповеди или лекции, которые имели для него гораздо большее значение. Конечно, он молился, но не потому, что чувствовал потребность в общении с Богом, а потому, что искал оправдания в глазах окружающих, и самооправдания в том числе. В то же время он не мог не сознавать уникального значения молитвы не только в жизни религиозного деятеля, но и в жизни любого христианина вообще. В 1521 году, через год после своего отлучения от Церкви, он признается в письме Спалатину: «Я несчастный человек со все больше остывающим сердцем. Лень и вялость не дают мне молиться как должно. Будем же молиться и бдеть, дабы не впасть в искушение».
Из чего следует, что в Виттенберге, где он не молился как должно, он именно впал в искушение. Он и сам не отрицает этого, жалуясь (если только здесь уместно говорить о жалобе) в том же письме от 1516 года, в котором он упоминал о своем нерадивом отношении к мессе и божественным службам: «И кроме того, меня преследуют плотские и мирские искушения и посторонние мысли». На сей раз он недвусмысленно дает понять, что речь идет именно о «плотских искушениях», тех самых, из-за которых он еще недавно сверху вниз смотрел на святых Иеремию и Августина, полагая, что его собственные искушения, носившие трансцендентный и исключительный характер, ценились на порядок выше.
Эти его слова следует понимать буквально, не делая скидки на их метафорический смысл или оговорку. Он не называл «плотскими» искушениями мелкие проступки, связанные с уступками обыкновенной лени или чревоугодию. Несколько позже, в 1519 году, размышляя о борьбе за целомудрие, он напишет: «Это жестокая борьба. Мне довелось ее изведать. Думаю, и вам известно, что это такое. Я же слишком хорошо знаю, как это происходит. Как является диавол, как возбуждает он плоть, заставляя ее гореть огнем. Вот почему, прежде чем принимать обет целомудрия, каждый из нас обязан с полной серьезностью взвесить, по силам ли ему эта ноша. Ибо стоит вспыхнуть пламени — а я знаю, о чем говорю, — стоит начаться приступу, как разум слепнет». Он вспоминал все, что читал на эту тему. Некоторые авторы, стремясь отвратить читателя-мужчину от разврата, пытались представить женщину существом отталкивающим, отвратительным. Читал он и Овидия, в том числе его «Любовные элегии», и знал, что думал по этому поводу древнеримский поэт: «Когда возгорается плоть, мужчина слепнет, и ему уже все равно, красива женщина или нет». Лютер добавлял к этому свидетельству умудренного жизнью человека собственный комментарий: «За неимением чистой воды сойдет и навозная жижа».
Волновавшие его мысли находили выражение и в лекциях, которые он в 1515 году читал в университете. Так, в своем «Комментарии к Посланию святого апостола Павла к Римлянам» он в назидательной манере объяснял, как следует спасаться от грехов, связанных с плотскими вожделениями: «Если юноша или девица не испытывают благоговения и трепета Божьего, а живут как им вздумается, не помышляя о Боге, то я сильно сомневаюсь, что ему или ей удастся сохранить целомудрие. Ибо необходимо, чтобы что-то одно — либо плоть, либо дух — прозябало, а что-то одно пылало. Нет лучшего способа победить плоть, чем сердечная отрешенность и равнодушие. Как только дух воспылает огнем, так плоть утихомирится и остынет, и наоборот».
К мысли о том, что для достижения и сохранения целомудрия необходимы молитва и размышление, Лютер вернется еще не раз. В 1519 году он напишет: «Если тебя одолевают нечестивые и грязные помыслы, подумай о том, какую жестокую муку претерпела от ударов бичей и копий трепетная плоть Христа». В 1520 году под его пером родились такие строки: «Лучшее средство спасения — молитва и слово Божие. Как только человек почувствует себя во власти дурных побуждений, он должен обратиться к молитве, просить у Бога милости и помощи, читать Евангелие и размышлять над ним, вспоминать о страстях Христовых». Вот чему учил в это время Лютер. Тот самый Лютер, который в 1520 году скажет: «Я знаю, что живу совсем не так, как учу жить других».
Таким образом, вопреки своей сугубой занятости, а частично и благодаря этой занятости, отвлекавшей его от регулярного отправления монашеских обязанностей, вопреки тому учению, которое он с таким жаром проповедовал, вопреки спасительному убеждению, что аскеза бесполезна, он снова оказался во власти прежних искушений. Мы говорим снова, потому что теперь он отказался от придуманной ранее мистико-героической роли, играя которую гордо отвергал опасность плотских искушений и признавал лишь искушения духа.
В надежде исцелиться от своего душевного недуга он пролил столько слез перед Штаупицем, он так досконально разобрал психологическую природу греховности перед студентами и прихожанами, что теперь у него больше не оставалось ни сил, ни желания и дальше прятать от окружающих и от самого себя тот факт, что он испытывал самые обыкновенные, банальные, человеческие страсти. В 1517 году в «Комментарии к Посланию к Евреям» он отмечал: «Мы со всех сторон окружены врагами, ежедневно нас одолевают бесчисленные прелёсти, поглощают заботы, отвлекают дела. Все это лишает нас душевной чистоты». В 1519 году он в который уже раз жаловался Штаупицу: «Я слабый человек, падкий до мирской суеты, пьянства, плотских страстей, лени и прочих пороков, усугубляющих те, что проистекают из моей должности».
В то же самое время его переполняло чувство довольства собой. Еще недавно обмиравший от сознания собственной ничтожности пред ликом сурового Бога с его карающей десницей, а теперь поверивший, что Бог добр и никакая кара ему не грозит, он решительно переменился в собственном мнении. Конечно, он каждую минуту готов оступиться, но ведь такова человеческая природа! Главное, как понял он теперь, это помнить о ранах Христа. Пусть от греха это и не убережет, зато даст уверенность, что Бог не затаит на тебя обиду за твой грех. С другой стороны, он теперь стал весьма популярным проповедником и почуял вкус славы. Мало кто на его месте сумел бы сохранить равнодушие к собственным успехам. Наконец, после возвращения из Рима и своего избрания на высокий официальный пост он начал понимать, что представляет собой определенную силу. Оглядываясь вокруг, он ни в ком — или почти ни в ком — не находил совершенства. Натхина он называл «безмозглым болтуном», епископов — фараонами и слугами сатаны, латиниста Ортуина Грация — «ослом» и «алчным волком в овечьей шкуре».
Поэтому не следует удивляться, что из лексикона Лютера этой поры почти исчезли такие слова, как раскаяние, угрызения совести или, как тогда еще говорили, сокрушение сердца. Пока он верил в возможность «купить» милость Бога ценой самоистязаний, вопрос о покаянии даже не вставал перед ним, ведь значение имела не его душа, а общий «вес» накопленных им добродетелей. «Я был настолько глуп, — признавался он, — что никак не мог понять, почему, исповедавшись и покаявшись, я все еще считал себя таким же грешником, как все остальные».
Как мы видим, здесь Лютер упоминает о покаянии, но вполне очевидно, что речь идет о поверхностном чувстве, для удовлетворения которого хватает мимоходом полученного прощения. Церковь называет такое чувство «несовершенным раскаянием», имея в виду его случайный и условный характер. О том, что в случае Лютера дело обстояло именно таким образом, говорит и тот факт, что сам он неоднократно подчеркивал, что ни разу в своей жизни не испытал истинного раскаяния. Такого рода заявления он делал и в 1514, и в 1518 годах. Собственно, толкуя о раскаянии, он имел в виду страх перед Божиим судом, но никак не порыв любви к безвинно страдавшему Богу, ко Христу, принявшему крестную смерть за наши грехи.
Представив себе, в какой внешней суете и в каком внутреннем беспокойстве протекали его дни, стоит ли удивляться, что, возвращаясь по вечерам в свою келью, уставший от дневных забот и бесконечных споров несчастный брат Мартин становился мишенью атаки, которую обрушивало на него «тройное вожделение», как он сам называл три основные человеческие страсти: похоть, гнев и гордыню. Мы сознательно ограничиваемся здесь словом «атака» и не идем дальше в своих предположениях. Мы, разумеется, видели, что порой он позволял себе поддаться приступу гнева, причем чем дальше, тем эти приступы становились все более осознанны, однако приведенные нами цитаты относятся к 1516 году, когда для него все, или уже почти все, решилось. Что же касается целомудрия, то ни он сам, ни кто-либо другой нигде не упоминает, что Лютер когда-либо, тайно или явно, в мыслях или фактически согрешил. Он говорит, что испытывал искушение, но нигде не говорит, что этому искушению поддался. Таким образом, он нес на своих плечах общее для всего человечества бремя, но и только — ни больше ни меньше.
Между тем корень его страданий, обрушившихся на него сразу по вступлении в монастырь, лежал именно в этой плоскости. Он винил себя за то, что испытывает искушение, и потому с таким пылом практиковал умерщвление плоти, надеясь, что этим искупит свой грех, но его надежда оказалась напрасной. Он спутал состояние греховности, которое каждого человека делает потенциальным грешником, с греховным поведением, в результате которого люди и делаются настоящими грешниками. Раз он пребывает в состоянии греховности, рассуждал он, значит он грешник. Греховную человеческую натуру, из-за которой люди рождаются на свет со склонностью к пороку, он спутал с сознательным приятием греха, в результате которого человек действительно становится порочным, поскольку соглашается творить зло. Раз и он обладает человеческой натурой, считал он, значит, он порочен. Но ведь изменить свою натуру невозможно, как невозможно благодаря посту и ночным бдениям перейти в иное состояние. Значит, делал он вывод, он есть и навсегда останется порочным грешником. Отсюда и тщетность его борьбы с состоянием постоянного внутреннего ужаса.
Чтобы избавиться от этого ужаса, доктору Мартину предстояло расстаться сразу с двумя иллюзиями: перестать верить в то, что грех искупается аскезой, и в то, что источник греха таится в вожделении. Первую иллюзию ему удалось преодолеть к началу периода, охватывавшего годы с 1512-го по 1516-й. До той поры вопреки всему, что он читал, вопреки всему, чему его учили, он продолжал упрямо придерживаться своего личного взгляда на аскезу как на «валюту», легко «конвертируемую» в искупление. Увы, все его старания ни к чему не привели, и его по-прежнему донимали искушения. И тогда — постепенно, преодолевая внутреннее сопротивление, — он начал склоняться к убеждению, что спасение человеческой души зависит от одного лишь Бога. Ему открылась Божья благодать.
Это открытие могло стать для него самым счастливым событием, знаменуя собой начало нового этапа его жизни. Но этого не произошло, потому что его по-прежнему держала в плену вторая иллюзия, наряду с первой угнетавшая состояние его духа и в равной мере мешавшая ему проникнуться откровением Искупления. Грех, который искупил Христос, считал он, есть грех вожделения. Поступая послушником в монастырь, он мыслил отнюдь не категориями католического учения, и даже последующий его отказ от пелагианства (старинной ереси, с которой боролся еще бл. Августин и смысл которой сводился к вере в то, что спасение человека зависит лишь от его доброй воли) еще не означал, что он принял католицизм. Его позиция оказалась уязвима даже с точки зрения простого здравого смысла, поскольку смешение понятий искушения и греха больше принадлежит области психологии и личного душевного опыта, нежели сфере богословия.
Благодать открылась Лютеру, когда он успел уже стать священником и доктором богословия, то есть достаточно поздно. Но все-таки он осознал, что своим спасением человек обязан одному лишь Христу. Увы, эта истина не заставила его сердце затрепетать от радости. Он, конечно, проповедовал свое открытие, яростно защищая его в спорах, но участвовал в этом один лишь его рассудок. Озарение коснулось богослова, оставив холодным монаха. Душой он по-прежнему скорбел и сомневался. Штаупиц потратил не один год, чтобы избавить его от первой иллюзии, тогда как о существовании второй он даже не подозревал. Посредственный богослов, Штаупиц не мог похвастать и тонким психологическим чутьем.
И адский круг замкнулся. Освободившись от ужаса перед карающим Богом, Лютер не освободился от сознания собственного ничтожества. Он знал, что Бог милосерден, что Он не требует платы в виде самоистязания за спасение. Но он также хорошо помнил то место в Евангелии, где Христос, обращаясь к женщине, говорит: «Ступай и больше не греши». Но он не мог не грешить! В годы с 1510-го по 1514-й он еще верил, что победа над собой возможна, хоть и трудна. Он даже учил других (нам уже известна его манера искать самоубеждения, убеждая окружающих), что вожделение греховно только в том случае, если в нем участвует душа. Он цитировал святого апостола Павла, сказавшего: «Вожделение не может повредить тем, кто живет в Иисусе Христе», поскольку после искупления грехов оно перестало быть злом, но обратилось в камень, тянущий нас в бездну зла.
Можно сказать, что в течение нескольких лет Мартин Лютер рассудком и словом (в той мере, в какой публичные выступления отражали состояние его ума) исповедовал католицизм. Но к 1514 году он уже формулировал эти истины «сквозь зубы». Победа над гордыней и похотью, словно выдавливал он из себя, «чрезвычайно трудна, а может быть, как убеждает нас опыт, и невозможна». Но что именно он подразумевал, толкуя о гордыне и похоти? Побуждения или конкретные поступки? Похоже, для него существенной разницы между тем и другим не существовало. И как обстоит дело с победой? Трудна она или все-таки невозможна? Мы видим, что он еще колеблется, и догадываемся, что слово «трудна» он произносит если не в последний, то, скорее всего, в предпоследний раз.
И в 1515 году для него все решилось. Надежда победить свою греховность рухнула окончательно и бесповоротно. «Бог требует от нас невозможного, того, что не в нашей власти, и не прощает неисполнения». «Мы видим, что, несмотря на всю нашу мудрость, несмотря на любые способы, к которым мы прибегаем, мы не в состоянии вырвать из нашего существа вожделение». «Бог запретил нам делать то, чего не может избежать ни один человек». Позже он разовьет эту мысль еще дальше: «Все, что в нашей воле, есть зло: все, на что способен наш ум, есть заблуждение». Что же остается в таком случае человеку? Ничего, одно отчаяние. «Законы плоти, — восклицал он в 1516 году, — властно влекут тебя к сатане, к греху и к нестерпимым мукам совести». Несколько лет спустя он добавит: «Все мы пленники диавола, он — наш князь и наш бог. Мы принуждены делать то, чего хочет он, то, на что нас толкает он».
Но нет! Это было бы слишком ужасно! Что-то подсказывает ему, что есть выход помимо отчаяния. Отчаяние — свойство человека, но, возможно, есть и божественное решение проблемы. В 1515—1516 годах доктор Лютер пристально изучал Послание святого апостола Павла к Римлянам, на основе которого построил курс лекций и прочитал целый ряд проповедей. Постепенно, по мере того как мысли об отчаянии все больше овладевали его умом, по мере того как Небесные Врата закрывались перед его душой, они же распахивались перед Писанием. Да, человеку не дано достичь добродетели, но Богу — Богу дано все. Да, Мартин Лютер достоин осуждения за свои грехи, но Христос дарует ему вечное блаженство. Пусть грешник не сделал в жизни ничего хорошего (он на это не способен!), пусть он грешил и продолжает грешить (его порочная натура не позволяет ему ничего иного), Бог не станет вменять ему в вину его грехи. И не потому, что человек совершает их невольно (подобные аргументы хороши для людского правосудия, в глазах же Бога грех всегда наказуем), а потому, что Бог после Искупления вообще простил все грехи. Бог перестал быть карающим Богом, потому что Иисус Христос раз и навсегда утолил Божий гнев на людей.
И ужас, снедавший его, отступил. Отныне вся его небрежность к соблюдению устава и уклонение от исполнения священнических обязанностей не только сделались неподсудны, но и получили логическое объяснение. Дела, творимые человеком, не просто бесполезны. Они невозможны. Все, чему с таким усердием предаются искренне верующие, а больше всех — монахи и монахини, — не только напрасный труд, не играющий в деле спасения никакой роли, потому что спасемся мы одной лишь Божьей благодатью, но даже и никакая не добродетель, а только видимость добродетели, потому что человеческая порода изначально порочна. Чем глубже проникало в него это убеждение, тем слабее звучали в его душе угрызения совести за дурное исполнение своих обязанностей, тем призрачнее становилось его желание наказать себя самого. В то же самое время его собратья — набожные, целомудренные, смиренные, верные уставу монахи — превращались в его глазах в фарисеев, чтобы вскорости обернуться и вовсе чудовищами. Поскольку добродетель недостижима, все их добрые дела суть не что иное, как гримасы, призванные скрыть от мира их истинную сущность, которая, в свою очередь, есть не что иное, как бездна греховности, усугубленная нежеланием признать свою греховность.
Лютер понял, что он спасен. Вот оно, решающее доказательство, перевернувшее всю его душу. «С непостижимой отвагой, — отмечает Люсьен Февр, — он совершил головокружительный прыжок от самого мрачного пессимизма к самому твердому оптимизму, от восторженной решимости сойти в ад к смиренной готовности упасть в божественные объятия». Но раз спасен он, Лютер, то значит, спасено все человечество. Он должен сообщить всем эту Благую Весть. И в течение следующих двух лет все его лекции, все его проповеди посвящались одной и той же теме. «Не мучайте себя, ибо Бог действует за нас; не усердствуйте, ибо дела наши тщетны; обратитесь лучше с верой к Иисусу Христу, раз и навсегда даровавшему нам спасение». Все эти два года он так и этак поворачивал эту тему, пояснял и развивал ее, углублял и отрабатывал детали, находил все новые доказательства и с торжеством воспевал свою идею. Он нес ее своим братьям, проповедуя в Виттенбергском и других подчиненных ему монастырях; он приобщал к ней ученых и студентов; он знакомил с ней простой народ, ходивший к службам в приходскую церковь; он делился ею в письмах к друзьям. Он буквально наводнил всю Саксонию проповедью открытого им спасительного учения, заставляя прислушиваться к нему как лиц духовного звания, так и мирян. Он как будто заранее готовил их последовать за ним, когда придет время великого раскола.
В «Комментарии к Посланию к Римлянам» он писал: «Бог стремится спасти нас не за ту праведность и мудрость, что внутри нас, а за ту праведность и мудрость, что вне нас, что принадлежит не земле, но дана свыше». Иными словами, Бог, не надеясь на человека, который не способен творить добро, прощает ему его слабость и действует вместо него. «Христос, — продолжает он далее, — одарил меня Своей праведностью и взял на Себя мои грехи. Да, Он забрал у меня мой грех, и у меня нет больше греха, — я свободен». В 1516 году он писал Георгу Шпенлайну: «Только отчаявшись в себе и своих делах, обретешь ты мир во Христе. От Него ты узнаешь, что, принимая тебя вместе с твоими грехами, Он взамен отдает тебе Свою праведность». В одной из наиболее нашумевших проповедей, прочитанной им около декабря 1515 года и вызвавшей решительный протест со стороны августинских богословов, он восклицал: «Мы все состоим из плоти, а потому не способны соблюдать закон, но Христос явился и один исполнил его вместо нас. Христос даровал нам уже исполненный закон; Он, как заботливая наседка, простер над нами Свои крылья, чтобы мы могли укрыться под ними. О, благословенная наседка! О, блаженные птенцы сей доброй наседки!»
Учение Лютера полностью сформировалось. Он чувствовал себя окрыленным своей новой уверенностью, позволившей ему спастись от отчаяния. Оставалось спасти от ада других людей.
В августе 1513 года умер Эрнст Саксонский, архиепископ Магдебургский и епископ Гальберштадтский, младший брат курфюрста Фридриха, тот самый человек, по чьему совету в Виттенберге был основан университет. 30 августа собрался соборный капитул, избравший на место покойного Альбрехта Гогенцоллерна, младшего брата курфюрста Иоахима Бранденбургского. Почти ровно за сто лет до этого, в 1415 году Фридрих Гогенцоллерн, бургграф Нюрнберга, благодаря своему состоянию стал маркграфом и курфюрстом Бранденбургским. В 1411 году император Сигизмунд, которому в числе прочих владений принадлежало и маркграфство Бранденбургское, занял у Фридриха кругленькую сумму в 150 тысяч золотых дукатов, оставив последнему в залог эти земли. Четыре года спустя, когда выяснилось, что вернуть долг он не в состоянии, ему пришлось расстаться с этой частью своего наследства. Получив вдобавок еще 250 тысяч дукатов, он передал маркграфство вместе с титулом курфюрста Фридриху, который таким образом превратился в основателя прусского королевского дома, поскольку Пруссия как государство сложилась именно вокруг Бранденбурга.
Иоахим, по прозвищу Нестор, приходился Фридриху I правнуком. Заняв престол в 14-летнем возрасте, он тем не менее проявил себя умелым правителем и считался одним из выдающихся гуманистов Севера. В 1506 году он основал университет во Франкфурте-на-Одере. Его дед, курфюрст Альбрехт, издал в свое время эдикт, согласно которому маркграфство Бранденбургское и прилежащие к нему земли не могли после смерти суверена подвергаться разделу — весьма мудрое решение, позволившее избежать раздробления курфюршества. Поэтому от своего младшего брата Альбрехта Иоахим, согласно установившейся традиции, потребовал вступления в монашеский орден, с тем чтобы при первой же благоприятной возможности получить в свое владение церковное княжество.
Случай не заставил себя долго ждать. В момент, когда архиепископство Магдебургское потеряло руководителя, молодому человеку как раз исполнилось 24 года. Дело казалось чрезвычайно выгодным. Магдебург считался богатым епископством, к тому же он граничил с Бранденбургом, что позволяло братьям объединить оба государства в одно. Такое решение вопроса устраивало и курфюршество Саксонское, из-под власти которого выходил Магдебург. Дело в том, что у курфюрста Фридриха был всего один младший брат, к тому же не имевший духовного сана, а потому не претендовавший на это место. Двенадцать лет спустя он наследовал своему брату. Более того, капитул Гальберштадта принял решение подчиниться епископу Магдебургскому, как это было принято во времена Эрнста Саксонского. Рим одобрил кандидатуру, выдвинутую сразу двумя капитулами, и 9 января 1514 года Альбрехт Бранденбургский получил сан архиепископа Магдебургского и епископа Гальберштадтского одновременно.
Еще через месяц, 9 февраля, умер Уриэль Гемминген, архиепископ Майнцский, примас Германии, курфюрст и глава имперской курфюрстской коллегии. Еще более завидный случай! Ну почему Уриэль не умер раньше Эрнста? В те времена епископы не имели права переходить из епархии в епархию, а потому молодому архиепископу Магдебургскому не приходилось надеяться на переезд из Магдебурга в Майнц. Впрочем, раз он уже занимает два престола, почему бы не добавить к ним третий? Политические мероприятия крупного размаха ничуть не страшили представителей дома Гогенцоллернов, как это доказал Фридрих, купивший себе курфюршество у Сигизмунда.
Вот и на сей раз все решили деньги. Дело в том, что после кончины очередного епископа епархия выплачивала Риму налог, величина которого прямо зависела от размеров епископства. За последние десять лет в Майнце хоронили уже третьего епископа, и среди прихожан явственно слышался недовольный ропот. Поэтому новость о том, что на престол претендует 24-летний кандидат, они восприняли скорее благосклонно, справедливо рассудив, что, не случись несчастья, под рейнскими мостами утечет немало воды, прежде чем им снова придется платить дань. (И действительно, Альбрехт Бранденбургский занимал пост епископа в течение 31 года.) Последние сомнения отпали, когда гонцы курфюрста Иоахима, прибывшие на заседание местного капитула, заявили: «Если вы изберете Альбрехта, платить вообще не придется. О налоге позаботится Бранденбургский дом». И через месяц после смерти Уриэля Альбрехт стал еще и епископом Майнцским.
Оставалось получить согласие Рима. Среди членов курии хватало людей достаточно серьезных и в то же время достаточно завистливых, чтобы с неодобрением отнестись к резкому политическому и церковному возвышению молодого человека, шедшему вразрез с традицией. Однако папа Лев X, год назад сменивший папу Юлия II, под предлогом уважения независимости соборного капитула одобрил это решение. Это объяснялось несколькими причинами. Первая из них носила политический характер: папа считал для себя весьма полезным заручиться благодарностью курфюрста Бранденбургского. Вторая причина лежала в области финансов: папы, чрезмерно увлекавшиеся военными предприятиями и покровительствовавшие искусствам, успели накопить почти неразрешимые денежные проблемы. Восемь лет назад папа Юлий II заложил первый камень в сооружение собора Святого Петра, которому предстояло завершиться лишь через 120 лет. Пока же возводились лишь первые опоры. Сам папа жил на неслыханно широкую ногу, расходуя по сто тысяч дукатов в год. Помимо того что он содержал личный штат прислуги в количестве 683 человек (сюда входили музыканты его оркестра и актеры его театра), он еще выплачивал щедрые субсидии целому легиону ученых-гуманистов, художников и композиторов.
Из Майнца ему дали знать, что готовы выплатить дань, но на определенных условиях. Таким образом, некоторую уверенность в том, что немцы не питают к нему ни раздражения, ни ненависти, он уже получил, и мог поздравить себя с важной политической и религиозной победой. Пойдя в своих рассуждениях дальше, он предположил, что, раз уж под руку попался кандидат, готовый без звука расстаться с денежками, следует поднять планку повыше. И он потребовал от Гогенцоллерна сверх 14 тысяч дукатов обычного налога еще десять тысяч в качестве добровольного пожертвования. На самом деле в эту сумму он оценил возможность для епископа занимать три кресла сразу.
Кандидат принял предложенные условия, однако деньгами он не располагал. И тогда он обратился за помощью к самому крупному немецкому банкиру Якобу Фуггеру, являвшемуся одновременно членом курии и ведавшему деловыми взаимоотношениями с германскими странами. Фуггер выдал 24 тысячи дукатов, но сейчас же составил план, как с помощью Рима вернуть себе потраченные средства, да еще и с процентами. Как раз накануне этих событий папа обратился ко всему христианскому миру с сообщением о выпуске новой индульгенции для сбора средств на сооружение собора Святого Петра. Каждый христианин, пожертвовавший на это богоугодное дело, заслужит особую благодарность. 31 марта папа издал буллу, согласно которой в епархиях Майнца, Магдебурга и Гальберштадта половина сборов будет направлена в Рим, а вторая половина пойдет архиепископу.
Таким образом, доверяя заботам Альбрехта Бранденбургского сбор пожертвований на территории своих епархий, Рим давал ему возможность проявить особое усердие и не только вернуть долг, но и заработать. В Риме вообще ничем не рисковали, поскольку деньги в виде налога здесь получили сразу. Куда уязвимее оказался расчет Фуггера. Акция по продаже индульгенций, от которой ожидали золотых гор, принесла всего 10 тысяч дукатов, из которых банкиру досталась половина.
И это при том, что новый архиепископ приложил все старания, чтобы не остаться внакладе. Для успешного проведения кампании на своих с братом территориях он пригласил доминиканца Иоганна Тецеля, недавно выпущенного из лейпцигской тюрьмы, куда монах угодил за участие в какой-то грязной истории. Этот человек обладал несомненным актерским дарованием. Прежде чем появиться в том или ином городе, он непременно предупреждал церковные и светские власти, которые готовили ему соответствующий прием. В толпе встречающих проповедника горожан обязательно присутствовал представитель епископа, члены городского правления, настоятели монастырей, священники, представители цеховых корпораций со своими знаменами, наконец, школьники и учителя. Все они несли в руках зажженные свечи. Тецель торжественно вышагивал по городским улицам, со всех сторон окруженный монахами своего ордена. За ним шествовала целая свита прислужников, а впереди ступал монах, державший на вытянутых ладонях алую с золотом подушечку, на которой покоилась папская булла. По всему городу звонили колокола. В главной церкви по этому случаю заранее воздвигали величественный яр-ко-красный крест. «Самого Господа Бога, явись он в город, не могли бы встретить с большей пышностью», — писал об этом событии современник.
И вот Тецель начинал свою проповедь. Все богатство его аргументации преследовало одну вполне определенную цель — заставить как можно большее количество флоринов упасть в запертый на висячий замок ящик, стоявший возле его ног. Он, правда, не скрывал, что индульгенция приносит пользу лишь тому, кто искренне раскаялся и исповедовался в своих грехах. Патетически заламывая руки, он восклицал: «Спешите оплакать свои грехи! Спешите к исповеди! Не скрывайте своих грехов от святых викариев и святого Владыки нашего папы!» Затем он переходил к прославлению такой добродетели, как щедрость: «Неужели вы забыли пример святого Лаврентия, который ради любви к Господу отдал все свои сокровища и самое тело свое предал огню?»
Но, разумеется, он не мог требовать от каждого верующего таких жертв, какие под силу лишь святым. Здесь его ожидания выглядели гораздо скромнее. «Не сокровищ прошу у вас, но ничтожной милостыни! Кто посмеет отказать в такой малости?» И Тецель объяснял непонятливым, что за такую смехотворную сумму они получают нечто гораздо более ценное — отпущение грехов. «Блажен, кто видит и понимает, что я даю вам паспорт, с которым душа ваша проследует через юдоль скорбей и океан слез прямиком в райское счастливое отечество! Христос своими страданиями даровал нам возможность искупления, но помните ли вы, что за каждый из смертных грехов, которых мы в день совершаем не по одному и не по два, даже после раскаяния и исповеди нас ждут семь лет покаянного страдания на земле или в чистилище? И найдется ли среди вас такой, кто откажется всего за четверть флорина получить письмо, которое приведет его бессмертную божественную душу в райские кущи Небесного блаженства?»
Письма, о которых толковал папский уполномоченный, он лично раздавал каждому из жертвователей в качестве вещественного доказательства дарованной милости. Тех же, кто с угрюмым безразличием относился к собственной загробной жизни, он призывал подумать о душах усопших родственников, пребывающих в чистилище. «Разве вы не слышите голосов ваших умерших близких, которые взывают к вам о сострадании? «Сжальтесь над нами! — вопиют они. — Сжальтесь! Какие муки мы терпим! Как жестоко страдаем! Малой милостыни довольно, чтобы избавить нас от мучений! Неужели вы не хотите помочь нам?» Наконец, для самых упрямых оставался крайний аргумент в виде прямой угрозы. «Час пробил! Внимайте гласу Божьему! Не гибели грешника Он жаждет, но обращения к новой жизни! Знайте же, что бесплодными останутся ваши поля и виноградники, ваши сады и ваши стада! Спешите же! Обращайтесь, грешники!»
Вся эта шумная кампания катилась по Саксонии с начала 1517 года. И вот 31 октября того же года отец Мартин Лютер вывесил на дверях Виттенбергской приходской церкви свои знаменитые тезисы об индульгенциях. Как утверждает лютеранская легенда, этот день ознаменовал рождение Реформации. Молодой монах-августинец, глубоко оскорбленный проповедями Тецеля, выражавшими учение папы и папистов, восстал против них и выступил с возмущенным разоблачением ложных догматов католицизма. Именно в этот момент он осознал, какая глубокая пропасть разделяет его с католической Церковью, и начал борьбу за правое дело — дело Христа.
Как сообщает Матезий, некий ученый доктор, старейший член братства, прочитав тезисы, воскликнул: «С вами Бог! С вами молитва всех, стенающих в плену Вавилона!» Кун в привычной для себя патетической манере добавил к этому: «Один человек осмелился сделать то, о чем втайне мечтали все. В этот миг огонь, тлевший под пеплом, вспыхнул ярким пламенем. С того дня вопросы веры завладели всеми умами... Многие испытали удивление и даже потрясение... То был миг долгожданного освобождения». В дальнейшем историки справедливо дали этому событию более скромную оценку.
Прежде всего, неправда, что проповедь Тецеля открыла Лютеру глаза на порочную практику раздачи индульгенций. В том же самом Виттенберге в замке курфюрста хранилась собранная им пестрая коллекция священных реликвий с прикрепленными к ним листками индульгенций, на доход от которых и приобретались эти сокровища. Здесь же постоянно держали кружку для пожертвований, и каждый желающий мог внести свою лепту, получив взамен индульгенцию. Лютер, проживший в Виттенберге шесть лет, не только знал о собрании курфюрста, но и принимал участие в ежегодном празднике поклонения святыням. Не мог он не знать и о том, что церковные власти сурово критиковали слишком ретивых проповедников индульгенций за нарушения как практического, так и теоретического характера. Так, Лютер приписывал именно Тецелю стишок, содержанием и формой больше напоминавший разнузданную рекламу ярмарочного зазывалы:
Sobald das Geld im Kasten klingt,
Die Seele aus dem Fegfeuer springt.
«Денежка в ящике звяк — душа из чистилища прыг!» Вполне возможно, что не слишком щепетильный папский уполномоченный действительно употреблял подобные выражения, однако придумал их не он. Еще в 1482 году Сорбонна рассмотрела и отклонила предложение следующего содержания. «Всякая душа из чистилища устремляется к Небу, то есть немедленно освобождается от наказания, как только кто-либо из верующих опустит в качестве милостыни или подаяния монету в шесть бланков в кружку для пожертвований на починку церкви Сен-Пьер де Сент». За несколько месяцев до того, как Лютер вывесил на дверях церкви 95 тезисов, его друг Карлштадт обнародовал свои 152 тезиса аналогичного содержания, а главное, с аналогичной целью. Но провокация (ибо это была именно провокация) Карлштадта прошла незамеченной. И, наконец, за 20 лет до описываемых событий монах-францисканец по имени Жан Витрие публично выступил против практики сбора пожертвований с помощью индульгенций. Монаха отлучили от Церкви, однако ни на орден, к которому он принадлежал, ни на простой народ это не произвело ровным счетом никакого впечатления.
Не соответствует действительности и утверждение, что Лютер вывесил свои тезисы в знак возмущения. Уже на следующий день, выступая в замковой церкви с проповедью, он смиренно оправдывался. «Я во весь голос заявляю, — говорил он, — что мне хорошо известно, сколь добры намерения папы». Но, может быть, он просто испугался и решил уйти от ответственности? Ничего подобного. Обращаясь вскоре с письмом к своему любезному Штаупицу, он объяснял, что им руководило стремление спасти святое учение Церкви: «Не желая потворствовать столь бессмысленным утверждениям, я решил подвергнуть их умеренной критике, опираясь на авторитет всех ученых мужей и самой Церкви». Итак, он считал, что высказывания и поведения папского посланца столь далеки от католицизма, что приходится спасать от него веру.
Общий тон тезисов также не дает никаких оснований заподозрить в их авторе бунтовщика. Он просто указывал на замеченные им ошибки. Целый ряд тезисов (напомним, что шел уже 1517 год) составлен в духе признания пользы дел: «Само по себе душевное раскаяние не стоит ничего, если оно не влечет за собой разнообразные виды умерщвления плоти». По мнению Лютера, подмена дел денежным взносом возмутительна, однако он забыл, что и ранняя Церковь, и иудейская традиция считали милостыню богоугодным делом, поэтому осуждения достоин не тот, кто подает, а тот, кто использует подаяние в корыстных интересах.
Впрочем, он нападал не столько на сам принцип индульгенции, сколько на торговый дух, сопровождавший это мероприятие: «Индульгенции, чьи достоинства с таким жаром превозносят проповедники, для них имеют одно самое крупное достоинство — они приносят прибыль». «Горе тому, кто выступает против истинно апостольских индульгенций; но благословен тот, кто с недоверием прислушивается к развязным и бесстыдным речам торговцев индульгенциями». По Лютеру, получать индульгенцию необходимо, согласуясь с духом Церкви и не превращая это средство достижения благодати в фетиш и волшебный трюк, не имеющий ничего общего ни с покаянием, ни с милосердием. «Нужно учить христиан, что папские индульгенции несут благо тому, кто не рассчитывает только на них, и пагубу тому, кто утрачивает через них страх Божий». «Нужно учить христиан, что тот, кто подает милостыню бедным или нуждающимся, поступает лучше, чем тот, кто покупает индульгенцию».
Формулируя эти тезисы, Лютер старался подчеркнуть, что индульгенция, далеко не являющаяся единственным источником Божьей милости, бледнеет перед актом высшего милосердия. «Всякий истинный христианин, живой или мертвый, причастен благости Христовой и Церковной милости Божией и безо всяких индульгенций». Возражая отдельным корыстолюбивым проповедникам, которые в своей дерзости доходили до извращения учения Церкви, он напоминал, что для отпущения грехов не нужны индульгенции, а нужно лишь раскаяние, что, наконец, индульгенция не искупает самый грех, а лишь облегчает положенное за него временное наказание: «Всякий искренне кающийся христианин имеет право на полное отпущение грехов и полное прощение, даже если у него и нет писем-индульгенций». «Те, кто учат, что для освобождения душ из чистилища или получения свидетельства об исповеди покаяние не обязательно, проповедуют антихристианское учение». «Индульгенции не способны искупить даже самого малого греха».
Во всех этих высказываниях Лютер выступает истинным католиком, в отличие от Тецеля, проповедовавшего еретические идеи. Другие тезисы в большей степени расходятся с католическим учением — например, неприятие индульгенции в качестве средства спасения для умирающих или для душ, пребывающих в чистилище (согласно вероучению Святых Отцов). Знал ли об этом сам Лютер? Конечно, учение об индульгенции сформировалось в Церкви еще со времен Фомы Аквинского, однако во времена Лютера многие его пункты оставались неясными и спорными. С другой стороны, мы знаем, что брат Мартин изучал богословие «наспех», а потому в его собственных познаниях могли зиять многочисленные пробелы.
Бытует также мнение, что призывы Лютера к папе носили иронический характер, в частности, в следующем пассаже: «Папа отлучает от Церкви именно тех, кто злоумышляет против индульгенций, но с еще большим основанием ему следует отлучить тех, кто под предлогом защиты индульгенций злоумышляет против святого милосердия и истины». Или: «Безоглядная проповедь индульгенций невероятно затрудняет даже самым ученым мужам дело защиты чести папы от клеветы или коварных вопросов, задаваемых мирянами». Однако в этих высказываниях нет и намека на какую-либо дерзость по отношению к папе, но, напротив, отчетливо слышна глубокая озабоченность человека, искренне почитающего верховную власть Церкви и огорченного тем, что подобные безобразия творятся не только безнаказанно, но еще и под прикрытием авторитета папы.
Фактически ведь дело обстояло таким образом, что высший церковный иерарх, руководствуясь финансовыми интересами, назначил епископом сразу трех епархий светского молодого человека, который, в свою очередь, призвал на службу невежественного проповедника с весьма сомнительным прошлым. В итоге они оба — архиепископ и проповедник — занялись обманом простого народа, искажая христианское учение и нагло играя на самых святых чувствах людей с единственной целью — выманить у них из кармана как можно больше денег.
На протяжении всего рокового 1517 года, еще до вывешивания своих знаменитых тезисов, Мартин Лютер в своих проповедях предпринимал множество попыток разъяснить пастве те богословские положения, которые могли быть ими истолкованы неверно со слов других проповедников. «Индульгенцию, — обращался он к ним, — следует принимать с должным уважением, ибо она — плод деяний Христа и святых. Однако в руках корыстолюбца она служит не Богу, а маммоне. Папские посланцы больше думают о деньгах, чем о душе. Простой человек полагает, что, покупая индульгенцию, он обеспечивает себе спасение, а они позволяют ему пребывать в этой опаснейшей уверенности... Если бы они хотя бы раздавали индульгенции только тем, кто искренне раскаялся в своих грехах!» Немного позже он развил эту тему: «Широкая торговля индульгенциями способствует распространению праведности рабов. Из-за них простой народ приучается опасаться не самого греха, а наказания за грех. Если бы не этот страх наказания, никто и руки не протянул бы за индульгенцией, даже если б их раздавали задаром».
Эта же мысль о недопустимом легкомыслии по отношению к собственным грехам и нежелании принять искупительное страдание — самом опасном следствии церковной торговли индульгенциями — нашла свое выражение в тезисах: «Истинное раскаяние стремится к страданию, любит страдание. Терпимость к греху, распространяемая через индульгенции, освобождает человека от необходимости страдания и тем самым вынуждает его ненавидеть страдание». Здесь Лютер смешивает две разные вещи. С одной стороны, он говорит о нежелании нераскаявшегося грешника страдать, с другой — о готовности раскаявшегося согласиться с «отменой» наказания за совершенный грех. Ему категорически не нравятся люди, которые гоняются за индульгенциями в надежде избежать кары за грехи, но в то же время он предостерегает против индульгенций и тех, кто искренне сокрушается в совершении греха. Но ведь очевидно, что психологически те и другие настроены абсолютно по-разному: если вторые, раскаявшись, заслуживают право на божественное милосердие и принимают индульгенцию не как подачку, но как Божий дар, то первые, чуждые всякого раскаяния, вообще не способны ни понять смысла страдания, ни решиться в дальнейшем избегать греха. Именно поэтому Церковь в обмен на индульгенцию требует от грешника искреннего и глубокого покаяния.
Любопытно проследить, как расходятся в этот период времени умозрительные представления Лютера и его же душевный опыт. В его тезисах, как и вообще во всей истории противостояния Тецелю, доминирует следующая мысль: человек, надеющийся достичь душевного покоя — не важно, с помощью индульгенции или без нее, — пребывает во власти иллюзии, поскольку забывает о своей греховности и крови, пролитой за него Христом. Лучше уж постоянно поддерживать в себе чувство страха, чем успокоиться, приняв как должное божественное милосердие. Этот вывод, противоречивший всему, что Лютер старался в это время делать, означал его внутреннюю убежденность в превосходстве конкретных человеческих деяний над Божьей благодатью. В проповеди ко Дню Всех Святых он, называя самой большой опасностью для души проповедь индульгенции, не говорил, что речь идет о нежелании нераскаявшегося грешника принять страдание, но о желании избежать наказания как такового. Этому же посвящены и два первых тезиса: «Следует наставлять христианина учиться следовать за учителем нашим Христом, преодолевая страдания, смерть и адские муки; лучше ценой страдания взойти в Царство Небесное, чем пребывать в блаженном состоянии ложного умиротворения». Он, разумеется, совершенно прав, когда говорит о ложном умиротворении. Вот только сам он не сомневается, что это ложное чувство покоя исходит из уверенности в том, что Бог простит грешника. Как сам он настаивает в преды-дущих строках, «никто не может быть уверен в том, что раскаяние его истинно».
Следовательно, тезисы, обнародованные 31 октября 1517 года, вовсе не носили характера открытия или внезапного прозрения, осенившего богослова Лютера. Это тем более очевидно, что еще в 1516 году, то есть задолго до появления Тецеля в Магдебурге и Бранденбурге, он уже во всеуслышание проповедовал с кафедры: «Папские уполномоченные и их помощники, занятые проповедью индульгенций, только и делают, что расхваливают перед народом свой «товар», чтобы его лучше раскупали. Никогда вы не услышите, чтобы они объясняли людям, что такое индульгенция, для чего она нужна и в чем ее польза». Таким образом, он проводит различие между истинностью учения и ее практическими искажениями. Но как только встает вопрос о содержании этого самого учения, наш доктор богословия теряется, поскольку он и сам его не слишком хорошо усвоил: «Совершенное раскаяние, говорите вы, упраздняет всякое наказание. Для чего же тогда нужны индульгенции? Признаюсь вам, что я и сам этого не понимаю...» Здесь же у него начинает пробиваться мотив тревоги по поводу душевного покоя, достигнутого за счет добрых дел: «Остерегайтесь, чтобы индульгенции не внушили вам ложного чувства безопасности!»
Почему именно в этот период раздражение брата Мартина перешло в столь активную фазу? Разные исследователи предлагают свои объяснения этому факту. Некоторые из их объяснений, не претендуя на полноту охвата проблемы, выглядят тем не менее достаточно привлекательно. Во-первых, не следует забывать, что право на торговлю индульгенциями на территории Германии досталось ордену доминиканцев, который в те времена враждовал с августинцами по целому ряду теоретических положений. Лютер, который из-за недостатка средств не имел возможности основать собственный монастырь, единственный из августинцев получил от Штаупица добро на проведение своей кампании и, как мы знаем, предал анафеме корыстолюбие папских проповедников.
Во-вторых, необходимо помнить, что помимо финансовой существовала и политическая подоплека событий. Проповедники собирали пожертвования верующих в пользу Рима, что категорически не нравилось немецким князьям и будило в них весьма недобрые чувства к Святому Престолу. В герцогстве Саксонском вначале епископ Мейсенский, а за ним и сам курфюрст Фридрих запретили проповедникам торговать индульгенциями на своей территории. Сам Лютер впоследствии рассказывал об отваге, с какой Тецель добрал-ся со своими проповедями до самого Юттербога, расположенного на границе Саксонии. Прихожане Виттенберга бросились к нему за индульгенциями, но, когда они затем приходили к Лютеру на исповедь с этими письмами, он отказывал им в отпущении грехов. Не исключено также, что проповедник позволял себе публичные выпады против ученого богослова. (Впрочем, Тецель мог и не подозревать о существовании противника, отбивавшего у него клиентов в тиши исповедальни.)
Более чем вероятно, что все эти обстоятельства сыграли решающую роль в укреплении боевого духа доктора Мартина. Все его поведение в это время определялось теорией, которую он создал сам в надежде разрешить свои внутренние сомнения и тревоги и которая заключалась в утверждении бесполезности «дел». В чем суть индульгенции? В отпущении грехов и освобождении от наказания. Но, чтобы получить индульгенцию, верующий должен совершить некий поступок — вчера это было паломничество к святым местам или участие в крестовом походе, сегодня стала милостыня, — но так или иначе, он обязан заработать милость Божью конкретным делом. Но разве человеческий поступок может удостоиться Божьей милости? Озабоченность Лютера этим вопросом нашла выражение в одном из тезисов: «Может быть, Церковь получила бы больше выгоды, если бы папа раздавал свои индульгенции и милости не единовременно, а по сотне раз на дню и всем желающим?»
Эта же проблема диктовала выбор тем, которые он предлагал своим студентам для защиты докторской диссертации. Так, в сентябре 1516 года студент по имени Бернхарди фон Фельдкирхен написал под его руководством работу, озаглавленную «Силы и воля человека в отсутствие благодати». Легко догадаться, в каком тоне шла защита диссертации. За месяц до обнародования тезисов Лютер предложил другому студенту еще более откровенную и смелую тему: «Против схоластического богословия». В этих названиях весь Лютер. Человеческая воля не может быть свободна, ибо человек, полагаясь исключительно на собственные силы, неизбежно обречен творить зло. Некоторые же положения демонстрируют еще более продвинутого Лютера, Лютера 1520-х годов: «Всякий законный, но лишенный благодати поступок является лишь видимостью доброго дела; если же присмотреться к нему пристальнее, окажется, что это не что иное, как грех».
Здесь Лютер снова демонстрирует свой полемический задор, который отныне не покинет его до последнего дня. Жак Маритен считает, что определил одну из характернейших черт личности Лютера, назвав его «человеком, целиком и полностью находящимся во власти собственных возвышенных чувств». Исследователь приходит к этому выводу, основываясь на «антиинтеллектуалистской» теории Лютера. Однако стоит приглядеться, к какой изощренной аргументации прибегал Лютер для защиты этой своей теории! Он вполне мог бы остаться на позициях мистика, ограничась указанием перемен, которые происходят в душе под влиянием греха или благодати. Он мог бы избрать путь толкователя Библии, подобрав из Священного Писания отрывки, подходящие по смыслу к созданной им теории. Нет, ничего этого он делать не стал! Со своим противником он поступал, как с загнанным в нору зверем. Он выискивал в сочинениях своих врагов слова и выражения, которые содержали хоть малейший намек на отступление от истины, чтобы затем подвергнуть их осмеянию, проклятию, буквально втоптать в грязь. Лютер обладал душой инквизитора. Стоило ему натолкнуться на чужую мысль, казавшуюся ему искажением правоверного учения (которое в эти годы уже обрело черты его собственного учения), как он приходил в крайнее возбуждение и не успокаивался до тех пор, пока не добивался полного изничтожения противника. Что уж говорить о случае, позволившем ему извлечь из теологических дебрей целую сотню диссидентских заявлений!
Не стоит чересчур доверчиво относиться к утверждениям антиинтеллектуалистов, принимая их за свойство характера. Слишком часто за ними прячется холодный расчет. Абсурдность разума до Лютера провозглашал Тертуллиан, после него — Кьеркегор, но и тот и другой доказали в споре — один с древнегреческими философами, второй — с Гегелем, — блестящее владение методами этого самого отрицаемого разума. Сама их демонстративная горячность лучше всего доказывает, что если теоретически они и не верили в силу разума, то на практике относились к ней с полным доверием. Таким образом, их вера в разум существовала на уровне инстинкта, тогда как убеждение в его тщетности носило вторичный и во многом искусственный характер.
Это в полной мере относится и к Лютеру. Он привык доверять доводам рассудка, и как раз его рационализм и был «нормальной», если можно так выразиться, составляющей его личности. Патологическая же составляющая целиком принадлежала области чувств, самым сильным из которых было чувство страха. Он, конечно, отдавал себе отчет в том, что с ним что-то не так, и, возможно, надеялся, что с помощью своей «светлой» стороны справится и с «темной». Иными словами, трезвый рассудок должен был сослужить службу мятущимся чувствам. Именно этим способом и решал Лютер свою личную проблему. В самом деле, не будь он прирожденным интеллектуалом, он бы просто погиб, убитый собственными страхами. Но он спорил с собой и в конце концов сумел убедить сам себя, что бояться нечего. Иррациональное чувство страха нашептывало ему: «Ты погиб...» Но разум, подобно мощному лучу, врывался в бездонную гущу мрака и восклицал: «Ты спасен!» И, преодолевая внутренний ужас, он верил разуму.
Поэтому антиинтеллектуализм Лютера следует понимать в том смысле, какой имел в виду Ларошфуко, утверждая, что «сердце дурачит разум». Речь в данном случае, разумеется, не идет о людях, которые вообще живут исключительно чувством, никогда не задумываясь о причинах своих сердечных побуждений, и слепо следуют им, не задаваясь вопросами и не испытывая потребности в самооправдании. Если сердце действительно дурачит разум, то лишь потому, что разум постоянно пытается «продать» сердцу свои таланты. И чем сложнее устроено сердце, тем значительнее должны быть таланты, как в случае Лютера. Он, конечно, был схоластом, но схоластом поневоле и вопреки себе, впадавшим в ярость при одной мысли о схоластике. Его приверженность к ней носила не исторический и не теоретический характер (он отнюдь не разделял взгляды тех великих богословов-схоластов «золотого века», которые дали впоследствии название целой школе), его схоластика оставалась методологической. Он мастерски жонглировал тезисами, аргументами и логическими конструкциями. Именно поэтому учение схоластов и приводило его в такую ярость — он чувствовал, что слишком похож на них.
Героическое самоутверждение Лютера в качестве рационалиста, отрицающего превосходство разума в пользу благодати, то есть пытающегося самую благодать сделать элементом рациональной системы, ни в малейшей степени не повлияло на эмоциональную составляющую его психики: богатство личности как раз и заключается в сочетании способностей мыслить и чувствовать, умение же гармонизировать это сочетание говорит о душевном равновесии. В этом плане важным, но далеко не достаточным источником душевного покоя служило Лютеру искусство. Еще в Эрфурте, студентом, он искал утешения в игре на лютне. Однако длилось это утешение недолго — ровно столько, сколько звучала музыка. Позже, как свидетельствует Рацебергер, «в минуты гнева и искушения, в миг печали музыка приносила ему огромное облегчение». В 1530 году Лютер писал Вильгельму Баварскому, что музыка избавила его «от больших неприятностей». Но стать для него точкой опоры искусство не могло в силу своей мимолетности. Иное дело мысль — мысль продолжительна и долговечна; если и стоит на что-то надеяться, так именно на мысль.
Шумная история вокруг папской индульгенции оказалась для Лютера той самой счастливой случайностью, которую ждут порой всю жизнь, рискуя не дождаться. Ему, изголодавшемуся по спорам и схваткам, она дала обильную пищу. Вот почему мы называем 1517 год поворотным в судьбе Лютера: именно в споре с другими он становился самим собой. Он получил возможность упорядочить и укрепить собственную богословскую теорию, игравшую для него роль освободительницы, и вместе с тем увлечь за собой сторонников. Испытывая потребность убедить самого себя, он нуждался в аудитории, особенно в ученической аудитории. Университетская кафедра пришлась ему как нельзя кстати. Он сознавал это и, ни в коем случае не желая возврата к своему мучительному прошлому, культивировал в себе учителя. Виттенбергский наставник — это богослов, отрицающий пользу «дел»; это руководитель, предлагающий своему ученику тему для диссертации, посвященную воле (читай: бессилию) человека в отсутствие благодати; это человек, обретший первоначальную чистоту и заказывающий другому своему ученику сочинение «Против богословской схоластики».
Решаясь на вывешивание своих тезисов, то есть действуя открыто, без посредников, и объявляя тем самым войну Тецелю, Лютер наконец-то почувствовал себя в своей тарелке. Тезисы начинаются словами: «Руководствуясь любовью к истине и желанием уточнить оную...» Посылка, достойная рационалиста. Автор тезисов признается, что им движет не любовь к Богу, или к Церкви, или к заблудшим душам, но любовь к Истине. И дабы ни у кого не возникло сомнений в праве его как университетского профессора провозглашать эту истину, он старательно.перечисляет свои титулы и звания: «Под руководством преподобного отца Мартина Лютера, монаха ордена св. Августина, магистра искусств, доктора и лектора святого богословия».
Как отмечает Люсьен Февр, Лютер решился на этот шаг 31 октября, то есть накануне Дня Всех Святых, когда по сложившейся традиции прихожане являлись в замковую церковь почтить выставленные здесь священные реликвии и получить индульгенции. Намерения доктора представляются совершенно ясными: он метил не только в Тецеля, но и во Фридриха Мудрого, критиковал не только Майнц, но и Виттенберг. Тезисы не только выражали негодование против злоупотреблений проповедников, но и формулировали его собственную теорию индульгенции, сообразную с его видением человеческой природы, которой отныне предстояло стать достоянием всей Церкви.
В том же назидательном духе выдержано и письмо, отправленное им в тот же день архиепископу-курфюрсту Майнцскому. Тон письма строгий, решительный и смелый. Богослов предупреждает высокое духовное лицо о возложенной на него ответственности. После пространного вступления, в котором Лютер отдает дань традиционной формуле раболепной почтительности, он переходит непосредственно к делу: «От имени Вашего преосвященства повсеместно идет широкая торговля индульгенциями, выпущенными папой с целью сооружения церкви св. Петра». Более всего автора письма удручает незавидная доля простого народа. «Эти несчастные души убеждены, что им для спасения довольно приобрести письмо с отпущением грехов».
Далее следует суровое предупреждение: «Таким образом, вверенные вашему попечению души получают пагубные наставления, и вам придется держать за них строгий ответ... Вот почему я не могу далее молчать». И он переходит к аргументации, перечисляя доводы, представленные в тезисах: «Почему проповедники отпущения грехов своими баснями и лживыми обещаниями отучают народ от страха и внушают ему чувство безопасности?.. Милосердие к ближнему и богопочитание куда полезнее индульгенций, однако в своих горячих проповедях они не учат ни тому ни другому, напротив, заставляют относиться к этому с пренебрежением, отдавая предпочтение индульгенциям».
И Лютер смело напоминает архиепископу о его прямых обязанностях. «Главный и единственный долг каждого епископа — учить народ Евангелию и милосердию... Горе и ужас тому епископу, который позволяет крикунам с индульгенциями перекрыть голос Евангелия и заглушить его перед народным слухом. Разве не про них сказал Христос: «Вы видите сучок, но не замечаете бревна»?» Он подвергает резкой критике содержание проповедей папских уполномоченных, перечисляя все, по его мнению, противоречащие церковному учению положения и высказывает предположение, что эти проповеди писались без ведома архиепископа. Однако теперь, когда тот предупрежден, ему легко прекратить творящееся безобразие.
Патетический призыв Лютера к власть предержащим исполнен настоящего величия. Искренний тон письма не вызывает ни малейших сомнений. Скандал вокруг индульгенций больно ранил душу священника Лютера и наполнил ее страхом за все рискующие своим спасением души, до которых законному пастырю не было никакого дела. Совершенно очевидна и смелость его поступка: в те времена подобное обращение к лицу такого ранга означало серьезный риск навлечь на свою голову все громы и молнии. Однако беспорядочным нагромождением самых разных обвинений Мартин существенно подпортил эффект своего послания и свел на нет все его достоинства. Как и в тезисах, которые он приложил к письму, все оказалось здесь смешано: действительно имевшие место злоупотребления, потенциальная опасность, расплывчатые формулировки богословских принципов.
Подвергая сокрушительному разгрому позиции проповедников отпущения грехов, Лютер не делал различия между идеями, действительно осуждаемыми Церковью, например, необязательностью покаяния, и идеями, безоговорочно ею поддерживаемыми, в частности, положением о том, что прощение, получаемое через индульгенцию, распространяется не только на наказание, налагаемое Церковью, но и на кару, которую мы своими грехами заслужили перед Богом. Поэтому, читая письмо Лютера, князь должен был видеть за ним довольно нахального монаха, а епископ — несостоятельного богослова. В целом послание производило легковесное впечатление. Там, где доводы ясного рассудка, подкрепленные взвешенными ссылками на первоисточники, сыграли бы убедительную роль, путаные объяснения мятущегося ума выглядели более чем неуместно.
Отдавал ли Лютер себе отчет в том, что защищал если не явно диссидентские, то во всяком случае весьма сомнительные посылки? Некоторые исследователи полагают, что он в тот момент уже готовил себе плацдарм для нового учения, однако из осторожности пока маскировался, прикрываясь видимостью покорности. Но если бы это было действительно так, он, наверное, сумел бы более ловко выстроить свою аргументацию. Сознавал ли он, что предлагаемые им идеи противоречат официальному учению Церкви? На этот вопрос, пожалуй, никто не в состоянии ответить, включая самого Лютера. Он сам сравнивал себя на этом отрезке своей жизни с лошадью, скачущей неведомо куда. Лучше и в самом деле не скажешь. В 1517 году Лютер действительно весь состоял из противоречий, но не потому, что вел себя как сознательный двурушник, а потому, что еще не полностью уверился в том, что отыскал верное средство для своего окончательного освобождения. Вопрос о том, в какой мере его тезисы опровергали или, наоборот, укрепляли католическое учение, его вообще не занимал. Он думал совсем о другом: как сохранить едва обретенный душевный покой. Шоры, надетые на глаза лошади, открывали поле зрения в одном-единственном направлении. Когда же в один прекрасный день ей удалось-таки обернуться и взглянуть назад, выяснилось, что ноги унесли ее далеко от родной конюшни.
С того дня, когда Мартин Лютер вывесил свои тезисы на дверях церкви, он начал воспринимать себя как лицо общественное. Носителем некоей миссии он ощущал себя уже давно, с той поры, как занял в качестве лектора (то есть преподавателя) университетскую кафедру. Его аудитория была пока не слишком большой, но с годами она расширялась, поскольку ему внимали и собратья-августинцы, и студенческая молодежь, и паства приходской церкви. Теперь же, когда его речи обрели полемическое звучание, а тема его проповедей перешагнула границы Саксонии, в нем проснулся небывалый задор. Архиепископа и примаса Майнцского он уже припер к стенке. Оставалось разобраться еще с четырьмя епископами: Иеронимом Шульцем, епископом Бранденбургским, одновременно исполнявшим обязанности инспектора Виттенбергского университета, Иоганном Зальхаузеном, епископом Майнцским, принцем Адольфом Ангальтским, епископом Мерзебургским, и принцем Филиппом Баварским, епископом Наумбургским.
Лютер предложил устроить диспут, посвященный обсуждению его тезисов, но к назначенному дню никто из приглашенных не явился. То ли богословы опасались драчливого настроя отца Мартина, то ли просто не хотели усугублять скандал. Однако он перевел тезисы на немецкий язык и разослал их во все университеты империи. Тецель тоже решил включиться в открытую борьбу, поскольку понимал, что предложенные к обсуждению вопросы задевали лично его, хотя имя его прямо и не называлось. Он оставил проповедничество и отправился во Франкфурт-на-Одере, в тамошний университет — получиться и повысить свой личный статус, чтобы выглядеть достойно в предстоящем споре, раз уж он имел неосторожность в него ввязаться. Докторской степени у него пока не было, и он приступил к подготовке диссертации, избрав именно обсуждаемую тему.
Знающего учителя он нашел в лице своего наставника Вимпины, который и возглавил комиссию по защите диссертации. 20 января 1518 года Тецель получил вожделенную ученую степень. Сочинение его представляло собой 106 антитезисов, опровергавших 95 тезисов Лютера и излагавших традиционное учение Церкви, которое во Франкфурте помнили твердо. Доминиканцы существенно превосходили по этой части августинцев.
Новоиспеченный доктор отпечатал свои «Антитезисы» в типографии и тоже разослал по университетам. Один экземпляр пришел в Виттенберг. Студенты, заранее настроенные Лютером, не стали даже открывать творение бывшего папского эмиссара, а отправили его прямиком в костер. Отметим следующий факт: они приняли сторону Лютера, не читая сочинения его оппонента. Между тем Тецель вел спор исключительно на богословском уровне, не переходя на личности. Опираясь на Священное Писание и труды Святых Отцов, он излагал догматы католического учения.
Тем не менее Лютер счел необходимым ответить на этот выпад и выступил с «Проповедью об отпущении грехов и благодати», написанной в полемическом тоне. Проповедь довольно быстро разошлась по Германии. Таким образом, дело все отчетливее принимало публичный оборот, что как нельзя лучше устраивало брата Мартина. Но и Тецель не дремал. Вскоре вышел из печати новый его труд под названием «Изложение», на сей раз направленный лично против Лютера. Автор упрекал его в подрыве авторитета папы, влекущем смуту в Церкви, аргументируя свои утверждения догматом о непогрешимости папы и напоминая об исключительной роли последнего в устоях Церкви.
Тон полемики становился все более острым. Лютер издал и распространил «Свободу проповеди об отпущении грехов и благодати», в которой возлагал всю вину за вспыхнувшую склоку непосредственно на папу. На предложение оппонента прибегнуть к суду верховного церковного иерарха он отвечал отказом, утверждая, что это бесполезно. После выхода в свет последнего сочинения Лютера у Тецеля неожиданно объявился союзник. Им стал доктор Экк, лектор богословия Ингольштадтского университета, выступивший с рукописным трудом под поэтическим названием «Обелиски», что в переводе с греческого означает «железные копья».
Этими самыми копьями он намеревался пронзить своего соперника насквозь. Лютер не остался в долгу и опубликовал «Астериски» — звезды, сияющие в ночи.
Параллельно события развивались и в плоскости высшей власти. Архиепископ Майнцский, задетый тоном посланий Лютера, переслал бумаги в Рим, сопроводив их довольно противоречивым комментарием, составленным доминиканцами. Папа Лев X приказал старшему приору августинцев назначить представителя ордена, который добился бы от Лютера отказа от всех высказанных им идей. Выбор пал на отца Габриэля дель Вольту, которому очень не хотелось соваться в это немецкое осиное гнездо и который недолго думая переадресовал поручение викарию Штаупицу.
Но мог ли Штаупиц повлиять на Лютера? И если мог, то каким образом? Подавив силой разума? Но он не блистал могучим интеллектом... Силой авторитета? Он не любил ни на кого «давить»... Штаупиц принадлежал к породе людей, которых в наши дни принято называть «тюфяками» или «тряпками». Он терпеть не мог силовых методов, а в богословии, как мы уже успели убедиться, разбирался весьма поверхностно. Вполне вероятно, что он даже не заметил, насколько далеко ушел его ближайший помощник в своих тезисах от официального учения Церкви. Поэтому Штаупиц избрал пассивную роль простого свидетеля происходящих событий и заботился лишь о том, чтобы их участники по возможности держались в рамках умеренности. Следил ли он за эволюцией богословских воззрений брата Мартина? Вряд ли. Все его устремления сводились, главным образом, к тому, чтобы избежать скандала и раскола, да еще чтобы при этом не слишком пострадали его подчиненные. И Штаупиц принял решение выслушать обвиняемого всем составом общего капитула конгрегации.
Капитул назначили на апрель, собраться решили в Гейдельберге. Лютер заранее предвкушал свою победу. Во всяком случае, капитула он совсем не боялся. Слишком многое говорило в его пользу: доброта и отсутствие твердости старшего викария, дружба с виттенбергскими богословами, симпатии августинцев, воспринявших его учение, восторженное почитание монахов-студентов, покоренных его красноречием, невежество простых монахов, которым никто никогда не объяснял, в чем заключается смысл догмата об отпущении грехов. Впрочем, некоторое беспокойство он все-таки испытывал. Не могло ли случиться так, что его арестуют по дороге, чтобы отправить на судилище в чужой орден? И он выхлопотал себе у курфюрста Фридриха пропуск. Несмотря на неприятности, доставленные курфюрсту Лютером в День Всех Святых, тот теперь относился к нему с подчеркнутым уважением. 11 апреля, прихватив с собой, по монастырскому обычаю, спутника из числа братьев ордена, Лютер тронулся в путь.
Капитул открылся в следующем месяце. Вначале прошли выборы. На пост викария епископа снова избрали Штаупица, с блеском доказавшего свое полное равнодушие к проблеме изучения монахами церковного учения. Правда, Лютера не переизбрали — это выглядело бы уж слишком вызывающе. После выборов и викарий, и остальные богословы, кажется, напрочь забыли, что Лютер явился на капитул не просто так, а чтобы предстать перед их судом. И потому, завершив обсуждение организационных вопросов, участники встречи устроили богословский диспут, председательствовать на котором выпало... доктору Лютеру. Правда, от него потребовали обещания, что об индульгенциях он ничего говорить не станет. Нам следует либо предположить, что руководство конгрегации состояло сплошь из простаков, либо принять версию, согласно которой подобный шаг явился результатом заранее спланированной комбинации. Дело в том, что Лютер прибыл на капитул отнюдь не с пустыми руками. Он уже подготовил очередные тезисы. Речь об индульгенциях в них действительно не шла, однако затрагивалась куда более масштабная тема, занимавшая молодого богослова в течение последних трех лет и настоятельно требовавшая публичной огласки. Лютер посвятил свое выступление проблеме оправдания с помощью добрых дел. О том, что он срежиссировал спектакль заранее, говорит и тот факт, что в качестве оппонента выступил один из его горячих сторонников виттенбергский монах Леонард Байер.
Двадцать восемь тезисов, предложенных обоими выступившими, представляли собой уже чистой воды лютеранство. Вот несколько примеров того, о чем они говорили. «Дела человеческие, какими бы добрыми и прекрасными они ни казались, не могут быть ничем иным кроме смертного греха». «Избежать гордыни и хранить в душе истинную надежду невозможно, если в каждом своем поступке не руководствоваться страхом вечного проклятия». «После грехопадения свободный выбор человека превратился в пустой звук; что бы ни делал отныне человек, он способен лишь грешить». «Человек, который надеется достичь благодати, опираясь на собственные силы, только множит свои грехи и потому виновен вдвойне». «Праведник не тот, кто творит добро, но тот, кто, не делая ничего, крепко верует во Христа». И, наконец, основополагающий тезис Мартина, плод его многолетних раздумий, отмеченный печатью личных проблем: «Нет сомнения, что человек должен полностью разочароваться в себе. Лишь тогда он способен обрести Божью благодать».
Что касается философской подоплеки тезисов, то Лютер, отринув традиционный для минувшего века принцип дихотомии, в соответствии с которым каждую посылку следовало рассматривать параллельно с положениями богословия, превратил ее в откровенную насмешку над рационалистическим началом. Вся философская часть его тезисов сводилась к издевке над Аристотелем и схоластами и задевала мимоходом дорогого сердцу гуманистов Платона.
Какая роль отводилась во всем этом Штаупицу? Мы не знаем, дал ли он ради спасения друга свое согласие на подобное развитие событий или все происшедшее явилось для него неожиданностью, но факт остается фактом. Диспут завершился триумфом Лютера. Молодое поколение богословов, зачарованное его речами, безоговорочно встало на его сторону. Среди них особенно выделялся один доминиканец по имени Мартин Буцер, которому в дальнейшем предстояло сыграть важную роль в движении Реформации. В его лице августинцы получили ценный подарок! Ни о какой ереси брата Мартина не могло быть и речи. Напротив, на него смотрели теперь как на героя, прославившего свой орден.
Раздавались, конечно, и протестующие голоса, в основном принадлежащие старикам, лучше молодых владевшим теорией богословия. Но им буквально не давали вымолвить слова. Горячий энтузиазм представителей новой школы захлестнул собрание, и напрасно старики пытались вразумить молодежь, цитируя церковные догматы. Их никто не слушал. Среди собравшихся находились и бывшие учителя Мартина, двое лекторов Эрфуртского университета — Трутфедер и Юзинген. Последний оказался попутчиком Лютера на обратной дороге, и молодой богослов предпринял немало усилий, чтобы обратить его в свою веру, но наткнулся на решительное сопротивление. Впрочем, мнение вчерашних авторитетов уже ничего для него не значило. Теперь он проникся твердым убеждением, что ошибаться может кто угодно, только не он. «Какая ужасная вещь, — писал он чуть позже, — эта окаменелость в убеждениях! Для эрфуртских богословов мое учение подобно смертельному яду».
Самым решительным образом настроенный привлечь на свою сторону всю Саксонию, он по пути в Виттенберг завернул в Дрезден, где выступил с проповедью перед герцогом Георгом. В отличие от своего кузена курфюрста, герцог серьезно увлекался теологией, а потому высказал публичное несогласие с идеями Лютера. Его поддержали и остальные слушатели. Однако брат Мартин теперь слишком верил в себя, чтобы прислушиваться к критике. И он с высокомерием отмахнулся от мнения несогласных: «Болтуны змеиной породы! Как я презираю их гнусные маски!»
Прибыв в Виттенберг, он сразу окунулся в активную деятельность, твердо уверенный, что монастырское начальство не захочет или не сможет ему препятствовать. Он рвался убеждать в своей правоте всех и каждого и начать решил с папы. Может быть, папа спорит с ним только потому, что плохо знает богословие? Ему уже удалось склонить на свою сторону саксонских и рейнских теологов, неужели ему не хватит ловкости добиться одобрения и от Льва X? Наскоро набросал он коротенький текст, озаглавленный «Резолюции».
Этот документ достоин называться памятником человеческой наивности. Молодой доктор, опьяненный ароматом лавров и оглушенный треском аплодисментов, в глуши своего саксонского монастыря вообразил, что должен преподать папе римскому урок богословия. И то сказать, живя в этом Вавилоне разврата, погруженный в мирские заботы, разве способен человек, именующий себя наместником Христа на земле, найти время для глубоких размышлений о проблеме спасения души? Он же, Лютер, единым махом разделавшийся со схоластами, отринувший, как ненужный сор, весь опыт предшествующих поколений, предлагает возвести совершенно новое здание церковного учения, покоящееся, словно на прочном фундаменте, на руинах былых заблуждений.
И вот он пункт за пунктом объясняет своему высокопоставленному адресату, в чем заключается смысл покаяния и каких ошибок следует избегать, составляя письма-индульгенции. Затем он переходит к изложению основ своего учения. Прощение грехов сводится к одной-единственной вещи: отмене наказания, наложенного Церковью. Все остальное, то есть отпущение грехов, наложенных Богом, не входит в компетенцию папы. Роль священника, участвующего в таинстве покаяния, строго ограничена: он может лишь подбодрить кающегося. Поскольку же право отпущения грехов не является прерогативой священников, это означает, что каждый верующий может выполнять его функции. Что касается заслуг святых, то об этом вообще не стоит говорить, потому что любые деяния человеческие бесполезны.
Текст предваряет небольшое посвящение, представляющее собой нечто вроде речи Лютера в свою защиту. Чтение этого краткого предисловия вызывает чувство недоумения. Предлагая вниманию папы свод положений, явно противоречащих учению Церкви, Лютер открывает его следующими словами: «Святой отец! До меня дошли слухи о клевете, которую распространяют на мой счет, обвиняя меня в ереси, и я спешу оправдаться в ваших глазах». Тут же, словно забыв, что он сам в своих «Резолюциях» низвел власть и авторитет папы до смехотворных величин, он жалуется папе на его хулителей: «Во всех тавернах... только и слышно, как народ злословит по поводу папской власти и самого папы. И такое творится по всей Германии».
Что подвигло его выступить с тезисами, из-за которых разгорелся такой спор? Ведь он являлся доктором богословия и находился под защитой высшей власти! «Меня обвиняют в том, что это я разжег пожар. Меня, доктора богословия, вашей апостолической властью имеющего полное право участвовать в публичных диспутах!» Следовательно, те, кто нападает на него, подвергают сомнению авторитет папы. «Что же теперь делать?» — якобы сомневаясь, вопрошает Лютер. На самом деле никаких сомнений у него давно не осталось. «Я не могу отречься от сказанного». Еще раз самоуверенно подтвердив, что он не говорил ничего кроме правды, а потому ему не от чего отказываться, он неожиданно заканчивает выражением полной покорности Отцу Церкви, единственному из людей, владеющему истиной: «Блаженный Отец! Склоняюсь к стопам Вашего Святейшества и отдаюсь вашей воле... Судите и милуйте меня, как сочтете нужным. Ваш голос прозвучит для меня живым гласом Христовым».
Есть ли разумное объяснение такому нагромождению противоречий? Есть. Дело в том, что к Лютеру вновь вернулись все его тревоги. Пытаясь отвести от себя обвинения в том, что его учение противоречит Церкви (он сознавал это, но упорно не желал слышать, чтобы его именовали еретиком), Лютер вспоминал тот путь, который он проделал в поисках, решения своей личной проблемы. Память настолько живо хранила все оттенки пережитых мучений, что он даже включил их описание в текст своих «Резолюций». «Я знаю человека, — пишет он, — которому еще на земле довелось пережить муки чистилища. Это адские пытки, столь ужасные, что нет языка, способного о них поведать, и нет пера, способного их описать. Даже если бы они длились всего одну десятую долю часа, этого хватило бы, чтобы обратить кости в пыль. В этот миг человеку является Бог, Творец миро-здания, но гнев его так ужасен, что некуда от него спрятаться, негде искать утешения... Во всей душе не остается ни одного уголка, который не переполняли бы горечь, страх, ужас и стыд, и кажется, что длиться это будет вечно... Что за нестерпимая мука! Должно быть, в аду страдают так же... Как не поверить тем, кто пережил такое?»
Мы никогда не поймем, почему он обратился в Рим и почему обратился именно в таком тоне, если не примем- во внимание это страшное признание. Лютер понимал, что стоит на распутье. Он нащупал выход из тупика душевного смятения, и выход этот пока еще оставался в рамках Священного Писания. Но — и эта догадка проникала в него подспудно — он явно лежал в стороне от учения, проповедуемого Церковью. В итоге он снова оказался на узеньком мостике, разделяющем две бездны. С одной стороны зияла пропасть эмоций, ведущая к отчаянию и гибели; с другой — пропасть рационального мышления, над которой и пролегала спасительная жердочка. Но, чтобы двинуться по ней прочь от смерти и страха, следовало отвернуться от Церкви.
Где же спасение? Если он останется с Церковью, то умом он, конечно, сумеет себе доказать, что достоин спасения. Но что толку, если в глубине души будет по-прежнему сидеть уверенность, что он обречен? Надо отделаться от этой зловещей уверенности, которая тянет его прямиком в ад. Но если ты это сделаешь, подсказывал ему разум, то Церковь отринет тебя. Куда же бежать? Где искать спасения? В последние четыре года он почуял надежду на избавление от своей муки, он познал его вкус, а потому не сомневался: возврат к былым страданиям хуже и страшнее любого наказания, какому может его подвергнуть Божья Церковь. Но если он сумеет убедить Церковь, что она ошибается, тогда он разом избежит обеих катастроф. Сумел же он убедить себя и многих других, что спасение души вовсе не зависит от добрых или злых дел. И сразу ушел страх, это проклятье души. Но и разум оставался доволен, ибо его не тревожили проклятья богословов.
Однако к моменту написания «Резолюций» мир между разумом и душевным опытом еще не наступил. Он видел восторг на лицах слушателей, когда излагал им свои мысли, и разум его торжествовал, опьяняясь очевидностью доказываемых истин, в которые он уже готов был верить. Но вот он вернулся в Виттенберг, в свою монашескую келью, и снова его охватили сомнения. Чем упорнее он доказывал, что дела — ничто, что надеяться стоит лишь на милость Бога, даваемую даром, тем явственнее слышал возражения и осуждения — и от своих прежних учителей, и из Рима, тем отчетливее понимал, что он удаляется от Церкви и превращается в еретика. Поначалу, целиком сосредоточенный на своих душевных переживаниях и озабоченный исключительно поиском выхода из душевного тупика, он вовсе не обращал внимания на ту огромную дистанцию, которая разделяла его убеждения с догматами Церкви. Но, сделав следующий шаг на пути своего освобождения, вырвавшись из одиночной камеры своего больного сознания и заговорив во весь голос, он оказался лицом к лицу с церковным учением, которое плохо знал и еще хуже понимал, чтобы с ужасом обнаружить, что это учение опровергает выстраданные им убеждения.
Чем старательнее строил он свою систему доказательств, тем отчетливее проступала перед ним истина, проповедуемая Церковью. И эта истина не имела ничего общего с его догадками. Чем успешнее заделывал он ров, разделявший рациональную основу его аргументации с его же иррациональной тоской, тем глубже делался разрыв между его рассуждениями и церковной доктриной спасения души. Ему требовалось окончательно убедиться, что он прав, требовалось убедить в своей правоте и всех остальных, то есть всю Церковь, включая папу, значит, следовало довести свою систему взглядов до логического конца, до полной и окончательной ясности. Но чем ближе подступал он к этой ясности, тем очевиднее становилось, что все его допущения в корне противоречат тому, что должен думать христианин. В его душе шла жаркая схватка между двумя Лютерами, и каждый из них рвался вперед. Который придет к финишу первым?
Только в контексте этой мучительной борьбы, криком боли прорвавшейся на страницы его «Резолюций», мы поймем смысл его письма к папе. Прежде всего письмо выражало протест, ведь его назвали еретиком! Отметим, что он впервые употребил это слово, говоря о себе. Очевидно, сделанное им открытие относилось к числу недавних. Неужели Церковь и в самом деле отвернется от него, если он будет упорствовать в своих убеждениях? Нет, этого не может быть! Он во что бы то ни стало хочет избежать подобной трагической для себя развязки и потому целиком отдается на суд высшего церковного иерарха. Но, подтвердив свою правоверность, он вынужден оправдываться, оправдываясь же, не может обойти молчанием свои убеждения, и без того уже всем известные, убеждения, отречение от которых снова ввергнет его в пучину тоскливого ужаса.
Он действительно не мог отступить. Над ним довлел страх возврата того внутреннего ада, который он уже пережил, а потому он решил идти до конца, твердо держась выбранного направления. Но и разлучаться с Церковью он ни в коем случае не хотел. Если бы еще речь шла о выборе между двумя путями спасения — обретением внутренней свободы или примирением с Церковью! Но в том-то и дело, что спасение всегда только одно, и путь к нему не может состоять из противоречий. И вот, с глухим упорством повторяя папе, что он не может отречься от своих взглядов, он призывал его в свидетели, что остается верным сыном Церкви. Поскольку папа владеет непререкаемым авторитетом (это утверждение еще раз доказывает, сколь искренне верил Лютер в католическое учение), ему ничего не стоит одобрить и узаконить воззрения Лютера (а это утверждение доказывает, что Лютер не собирался отрекаться от своих идей).
И «Резолюции», и письмо к папе он вручил Штаупицу с просьбой переправить их в Рим. Снова Штаупиц! Человек, подаривший ему душевный покой и в то же время никогда не грозивший ему отлучением от Церкви. Человек, чьи собственные богословские представления оставались достаточно зыбкими, чтобы поддерживать Лютера и при этом ни разу не усомниться в верности своего ученика римско-католической Церкви. Вручая Штаупицу «Резолюции» вместе с сопроводительным письмом, Лютер счел полезным добавить к этому еще одно объяснение в виде пространного письма. Из него нам становится ясно, насколько серьезно он в это время оценивал весь свой предшествующий опыт. Он действительно подошел к решающему повороту в своей судьбе и теперь, окидывая взглядом минувшее, силился еще раз переосмыслить его, чтобы суметь донести его суть до остальных. Строго говоря, ничего нового из этого письма мы не узнаем, как ничего нового не узнал и Штаупиц. Более всего в нем интересен его безапелляционный тон. Удастся ли ему убедить своего адвоката? Отправляя в Рим послание, пронизанное страстным стремлением свести на нет папскую власть, он с простодушием заявлял: «Мои противники, не в силах опровергнуть того, о чем я говорю, прибегают к самым грубым ухищрениям и смеют утверждать, что я в своих тезисах нападаю на власть самого папы».
Но борьба в его душе все еще продолжалась, он все еще взвешивал все за и против. И потому, едва вручив посланцу свое смелое письмо к папе, он не откладывая принялся сочинять весьма осторожный текст под названием «Значение отлучения». В основу этого труда легла мысль о том, что человек, падший жертвой несправедливого отлучения, продолжает принадлежать Церкви. Из чего следует, что в 1517 году Мартин Лютер сильнее, чем когда бы то ни было, желал оставаться верным сыном католической Церкви.
Как и следовало ожидать, в Риме «Резолюции» Лютера произвели скорее отрицательное, нежели положительное впечатление. Папа поручил компетентным инстанциям разобраться с этим делом. Брата Мартина вызвали для объяснений в Рим и заказали монаху-доминиканцу Сильвестру Маццолини, по прозвищу Приерий, преподававшему в Ватикане, подготовить отчет по рассматриваемому вопросу. 7 апреля Лютер получил и вызов в Рим, и отзыв доминиканца, составленный в самых суровых выражениях. Почувствовав реальную опасность, он стал думать о защите. Справедливо рассчитав, что более надежной поддержки, чем помощь светской власти, ему не найти, он направил записку курфюрсту Фридриху, который в это время находился на заседании рейхстага в Аугсбурге.
Рейхстаг являл собой весьма широкое собрание, в котором участвовали все князья империи и представители городов, обсуждавшие дела общенационального масштаба. Опасаясь за свою свободу, Лютер обратился к Фридриху с просьбой оказать ему содействие и добиться, чтобы его допрашивали не в Риме, а на территории Германии. Курфюрст с готовностью исполнил эту просьбу, и в Риме ее приняли благосклонно. Ответственным за организацию процесса в Германии назначили папского легата кардинала Каетано, присутствовавшего на рейхстаге.
Это был человек, вполне достойный возложенной на него миссии. Фома де Вио, по прозвищу Каетано (он был родом из Гаэты), считался одним из выдающихся мыслителей своего времени. Вступив в орден доминиканцев, он преподавал в Падуанском университете, пока в 1508 году не занял пост главы своего ордена. Кардинальский сан и звание легата он получил незадолго до своего появления в Аугсбурге. Каетано придерживался философских взглядов, которые вполне могли привлечь к нему симпатии Лютера. Придавая Откровению гораздо большее значение, нежели доводам разума, он учил, что в вопросах веры философия бесполезна. В отношениях с окружающими он проявлял себя человеком сдержанным, терпеливым и дружелюбным. Внимательно изучив толстую папку с делом Лютера, он пришел к выводу, что из всех выдвинутых последним тезисов только два находятся в противоречии с католической верой, но эти два заслуживают звания еретических: во-первых, тезис об отрицании заслуг Христа, служащих основанием для отпущения грехов и получения индульгенции, а во-вторых, тезис о том, что вера действенна без добрых дел.
Допрашивать Лютера он начал 12 октября и первым делом убедился, что приписываемые последнему тезисы действительно принадлежат его перу. Затем он предложил ему отречься от своих взглядов, но это предложение не встретило отклика: брат Мартин подошел к этапу окончательного формирования своих убеждений, которые ему предстояло пронести через всю жизнь. В то же время он с настойчивостью подчеркивал, что остается покорным сыном Церкви. «Я стою перед вами, — в первый же день заявил он легату, — как смиренный и послушный сын Святой Христианской Церкви; я готов безропотно выслушать все, в чем меня обвиняют, и, если выяснится, что я ошибаюсь, с радостью принять истинное учение». Начало казалось вполне конструктивным, и Каетано решил даже, что легко одержит над строптивцем верх. Однако, как рассказывает сам Лютер, «каждый поднятый вопрос приводил все к новым противоречиям, так что нам не удалось добиться согласия почти ни по одному пункту».
На втором допросе история повторилась. Брат Мартин упорно защищал тезисы, противоречившие церковному учению, но при этом каждый раз оговаривал: «Сегодня я заявляю, что никогда не замышлял и не делал ничего, что противоречило бы Священному Писанию, святоотеческим заветам, установлениям папы и здравому смыслу. Все, чему я учил, я и сегодня считаю святым, истинным и верным католичеству». На третий день он принес с собой письменное объяснение, последнюю попытку оправдаться, но и здесь легат обнаружил сплошное отрицание того, что внушал ему накануне. Вскоре по Аугсбургу пронесся слух, что глава августинцев отдал приказ об аресте Штаупица и Линка, обвинив их в поддержке Лютера и потворствовании его заблуждениям. Говорили также, что викарий снял с брата Мартина обет послушания, после чего вместе с Линком бежал в Нюрнберг. В свою очередь, кардинал понял, что сломить сопротивление упрямца ему не удастся, и прекратил допросы.
В дальнейшем инициативу взял в свои руки Лютер. Он направил кардиналу пространное послание, в котором просил прощения за свое поведение и заявлял, что больше вообще не будет говорить об индульгенциях. Заканчивалось письмо признанием, что, несмотря на его горячее желание отречься от высказанных ранее мыслей, он все-таки никак не может согласиться с тем, что сформулированные кардиналом догматы являются истинным выражением учения Церкви. Как видим, он по-прежнему метался между одними и теми же полюсами: желанием и рассудком. В конце концов он обратился непосредственно к папе, чей авторитет столь решительно отвергал всего несколькими днями раньше. Затем, 20 октября, он тайно скрылся из Аугсбурга, оставив Каетано записку, в которой просил легата «милостиво признать» его «полную покорность» и «доложить о ней Святому Отцу нашему папе».
Мартин Лютер вернулся в Виттенберг в состоянии сильнейшей тревоги. Он понятия не имел, насколько серьезна угрожающая ему опасность. К счастью, он пользовался надежной защитой курфюрста, настолько надежной, что Фридрих, получив письмо от папского легата с просьбой выслать назад беглеца, никак на него не отреагировал. Лютер принялся за работу. По горячим следам своих допросов в Аугсбурге он написал труд под названием «Акты». Но простое изложение фактов его совершенно не устраивало, его жег полемический задор, к тому же он все-таки чувствовал потребность оправдаться. Вскоре он уже писал Линку: «Посылаю вам свои «Акты». Они получились гораздо острее, чем мог предположить легат, но меня сейчас волнуют вещи куда более важные. Понятия не имею, откуда у меня берутся все эти идеи. Господа из Рима уверены, что дело близится к завершению, я же думаю, что оно еще даже не начиналось».
Что это за новые идеи, о которых он говорит? Об этом можно догадаться исходя из того, о чем он в это время писал и чем занимался. Разумеется, речь шла о стратегии борьбы против папской власти. И не о временной, преходящей власти, но о власти духовной, ключевой. До сих пор он старался низвести авторитет папы в области учения в той мере, в какой официальное богословие противостояло его собственной теории, запрещая ему открыто исповедовать милые его сердцу взгляды. Папа (а вместе с ним и учение, от имени которого он выступал), по мнению Лютера, ошибался всего в одном пункте, правда весьма важном, а именно в вопросе благодати и дел. Лютер просил у него немногого: уступить именно в этом пункте, то есть признать, что доктор Мартин Лютер совершенно прав, а Церковь до сих пор просто не имела по этому поводу ясно выраженного и четко сформулированного учения.
Если бы Святой Отец пошел на эту сделку! Ведь это было в его власти! Как прекрасно все устроилось бы! Он, Мартин, раз и навсегда избавился бы от своих кошмаров, а Церковь навсегда избавилась бы от оппозиции в лице Лютера. Между тем оппозиция набирала обороты. Она уже захватила Виттенберг, она склонила на свою сторону курфюрста Саксонского и все его окружение, она уверенно подминала под себя весь орден августинцев во главе с викарием монастырей строгого устава. Недалек час, когда она распространится по всей Германии, вначале сманив к себе светскую, а затем и духовную власть. Берегись, Рим! Неужели тебе еще не ясно, сколь высоки ставки в этой игре? Нет, в Риме его не слышали. В Риме слишком хорошо понимали, что уступка, какой бы ничтожной она ни казалась, способна перевернуть все учение с ног на голову. Оставьте брата Мартина в лоне Церкви, казалось, призывал он, и вся Германия останется вам покорной. Он и в самом деле начинал уже ощущать свое величие и свою роль в жизни германского народа. Разве уже сейчас курфюрст Саксонский не готов безоглядно поддерживать его? Разве сам император не выдал ему пропуск, чтобы спасти его от тюрьмы?
Еще до отъезда в Аугсбург он писал Штаупицу: «Я докажу, что в Германии есть люди, которые насквозь видят все римское коварство. Слишком давно римляне насмехаются над нами и считают нас дураками». Отвечая Каетано, он восклицал: «Неужели Ваше преподобие вообразило себе, что мы у себя в Германии не знаем грамматики?» Если Лютер восстанет против Рима, то тем хуже для Рима, потому что за ним следом восстанет вся Германия.
Во время допросов в Аугсбурге Лютер без конца демонстрировал, с одной стороны, знаки покорности папскому престолу, а с другой — упрямое нежелание расстаться со своими убеждениями. В письменной форме он сообщал, что готов добровольно «выслушать и принять все, чему учит Святая Римская Церковь». Но в том-то и дело, что соответствующим истинному учению Церкви он считал только свои собственные взгляды и убеждения. Пожалуйста, заявляет он, я уступлю, я отрекусь, пусть только мне докажут, что именно я ошибаюсь, — в твердой уверенности, что никто на свете — ни папа, ни богословы — не сумеет этого сделать.
Пылко объявляя о своей нижайшей покорности, он в то же самое время требовал созыва ассамблеи, на которой мог бы встретиться со своими оппонентами. Он слишком хорошо представлял себе подобного рода мероприятия, уже позволившие ему отточить свое ораторское искусство и завоевать множество сторонников, и потому надеялся, что с легкостью убедит любую аудиторию в своей правоте, в том, что именно он владеет истиной. Но если в споре с папой истина на его стороне, то что получается? Либо папа должен склониться перед Лютером и объявить его своим вероучителем, либо Лютер публично объявит, что папство бежит истины.
Так или иначе победителем выходил он. Отметим, что на этом промежутке жизни он верил в себя с невероятной силой. После триумфальных выступлений на публике он убедился, что владеет если и не самой истиной, то способностью убеждать окружающих в своей правоте. Пока ему хватало и этого. Ведь на самом деле он стремился к одному: переспорить в первую очередь самого себя и выйти победителем в схватке с отчаянием, которое теперь вроде отступило, но все равно продолжало висеть над ним в виде потенциальной угрозы. Рассказывая в письме к Линку от 15 июля 1518 года о последней произнесенной им проповеди, он заявлял: «Все в восхищении. Каждый говорит, что никогда не слышал ничего подобного».
Конец 1518 года Лютер провел в Виттенберге, в уединении. Окрыленный своими недавними успехами и громкой славой, он тщательно взвешивал дальнейшие шаги и прикидывал шансы. Шансы казались значительными, разумеется, если суметь ими воспользоваться. Для этого нужна решимость и ловкость. Каждый день, признавался он впоследствии, ожидал он вести о своем отлучении от Церкви. На память приходили образы Жерсона и Базельских отцов. Базельский собор, собравшийся в 1431 году, то есть сразу после Великого раскола Запада, провозгласил превосходство собора над папой, а затем, воспользовавшись тем, что папа на собор не явился, направил ему официальный вызов и объявил заочный приговор. Правда, на этом соборе, созванном по инициативе папы, присутствовало на первом заседании всего трое, а на последнем около 20 епископов, что, конечно, лишало его статуса вселенского. Затем решения собора прошли голосование с участием многих сотен лиц духовного звания, которых поддержало несколько высших прелатов, что являлось нарушением не только установленных правил, но и всей традиции вообще. Тем не менее противникам папы это нисколько не помешало воспринять результаты голосования с великой радостью. В итоге Церкви пришлось пережить немало неприятных минут.
Вспомнив об этом прецеденте, Лютер с помощью нотариуса и в присутствии двух свидетелей составил и направил в адрес главного церковного собора обращение. Он, конечно, рисковал: законами канонического права запрещалось обращаться к собору с документами подобного рода, и провинившихся строго карали. Но он чувствовал, что не одинок, что за ним вся Германия. Он постарался распространить текст обращения как можно шире, чтобы затем изображать полное неведение: «Наш печатник опубликовал мое «Обращение к Собору» без моего ведома и против моей воли. Я хотел сохранить его для себя лично, но Бог рассудил иначе». Странная логика! Кто же пишет обращения в стол? Впрочем, он уже все меньше скрывал свои истинные чувства. «Судите сами, прав ли я, — писал он Линку, — когда утверждаю, что истинный антихрист, о котором говорил святой апостол Павел, правит при римском дворе. Думаю, что теперь я уже могу доказать, что он куда хуже турка». На этом письме стоит дата — 3 декабря. В тексте обращения, написанном ровно за пять дней до этого, Мартин смиренно сообщал: «Я не имею ни малейшего намерения ни подвергать нападкам римского владыку, ни отходить от Церкви».
12 января 1519 года умер Максимилиан Габсбург, герцог Австрийский и император Германии. Завершилось 26-летнее царствование человека, сумевшего завоевать любовь немцев и утвердить могущество своего государства в Европе. Герой народных сказаний и песен, он остался в памяти людей последним королем-рыцарем, храбрым воином, не боявшимся ни фламандцев, ни венгров, ни итальянцев, бросавшим вызов самому королю Франции и нещадно гонявшим турок. В то же время он прославился как выдающийся гуманист, основатель многих университетов и талантливый законодатель, создавший имперскую канцелярию и имперский суд.
Немедленно встал вопрос о наследнике. Удержится ли корона у Габсбургов? Единственный сын Максимилиана Филипп Красивый умер еще 13 лет назад, а старшему сыну Филиппа Карлу, королю Испании, минуло всего 19 лет. Хоть Карл и родился во Фландрии, но по духу оставался настоящим латинянином, крепче всего привязанным к своим бургундским корням. Он вырос в Генте под пристальным взором воспитавшей его тетки Маргариты, дочери Марии Бургундской. Учителями к Карлу она пригласила двух французов — Гийома де Шьевра и Шарля де Ла Шо, так что родным языком он считал французский, а говорить по-немецки, да и то плохо, выучился лишь позднее. Испанский трон он занимал уже три года, о том, что творится в Германии, не знал почти ничего и больше интересовался королевствами Неаполитанским и Сицилийским, нежели эрцгерцогством Австрийским. Его старшая сестра Элеонора вышла замуж за короля Португалии, впоследствии и он нашел себе супругу в этой же монархии.
Очевидно, что на волне национализма, поднимавшейся в Германии, подобный кандидат на престол не мог вызвать ничего кроме антипатии ни у правящей верхушки, ни у простого народа. С другой стороны, император, едва владевший немецким языком и почти никогда не бывавший в стране, представлялся германским князьям большим удобством, поскольку вряд ли стал бы вникать в хитросплетения финансовых злоупотреблений и их личные свары. Не имея своего войска, он в случае необходимости станет прибегать к их помощи; не имея собственных доходов, будет зависеть от них и в финансовом отношении. Преемственность династии Габсбургов тоже говорила скорее за, чем против Карла. Впрочем, наиболее тщеславные из немецких князей все-таки выступили против его кандидатуры, призывая сбросить наконец иго австрийского дома поработителей и захватчиков.
Дело Лютера отступило на второй план. Во-первых, для немецких монархов, особенно для курфюрстов. Согласно золотой булле от 1356 года курфюрст Саксонский носил титул маршала Империи, являлся вице-председателем выборной коллегии и викарием северной части Германии (на юге и западе аналогичные функции выполнял курфюрст Пфальца). На практике это означало, что в периоды безвластия именно он замещал императора. Во-вторых, для папы. Выборы германского императора требовали от него чрезвычайной осторожности. Он боялся излишне докучать немецким князьям, чья помощь могла ему пригодиться в борьбе с нарождающейся ересью, не хотел ссориться и с курфюрстами и уж тем более с будущим императором.
В начале января он отправил в Виттенберг прелата курии Карла фон Мильтица, немца саксонского происхождения. Первым делом тот попытался получить от курфюрста разрешение на выдачу еретика, однако ничего не добился. Тогда он насел на Лютера и буквально выколотил из него письменное заявление, нечто вроде изложения своего кредо. Документ, в котором Лютер ухитрился пойти на все уступки, ни в чем не уступив, назывался «Поучение доктора Мартина Лютера о некоторых доктринах, вменяемых ему в вину противниками». Как видим, сам заголовок этого сочинения красноречиво свидетельствует о том, что виттенбергский вольнодумец остался верен себе: не он проповедует запрещенные доктрины, но некие «противники» приписывают их ему. Поэтому ни о каком глубоком раскаянии не было и речи, хотя Лютер все же снизошел до того, чтобы чистосердечно принять некоторые из догматов. Так, он согласился признать культ святых и возможность молитвы за души пребывающих в чистилище. По вопросу, послужившему причиной конфликта, он высказался во вполне католическом духе: «Индульгенция есть освобождение от наказания за грех. Она есть результат свободного и добровольного выбора, уступающего по значению добрым делам. Вот и все, что народу следует знать об индульгенциях». Но далее он пояснял: «И пусть народ оставит богословам заботу спорить об определениях и пользе индульгенций». Следовательно, сформулировав для простых верующих вполне традиционное определение, он оставлял за собой право на любое другое и совсем не обязательно правоверное.
Та же двусмысленность сквозит в его определении добрых дел. «Нет никаких сомнений, — пишет он, — что никто не в состоянии творить добрые дела, пока его не осенит Божья благодать». Это заявление абсолютно сообразно с католицизмом. Но дальше следовало: «Отречемся же от веры в себя и станем уповать единственно на Божье милосердие». Это уже может быть истолковано двояко, в том числе и в том смысле, какой имел в виду Лютер: добрые дела бесполезны и даже невозможны.
В заключительной части документа он воздерживался от далеко идущих выводов, зато защищал свое право на выражение собственных взглядов и убеждений в рамках Церкви: «Превыше всего следует почитать римско-католическую Церковь. Если она в чем-то и ошибается, это еще не дает нам права отделяться от нее, ибо она есть Церковь Апостолов и Мучеников. Пусть же богословы сколько угодно спорят между собой о границах ее могущества, к спасению души это не имеет никакого отношения». И, наконец, он намеком вспомнил о собственном обращении к церковному собору, походя задев церковные установления: «Они, конечно, имеют свою ценность», однако «желательно, чтобы собор уменьшил их число».
Этот новый свод тезисов, выглядевший гораздо скромнее и осторожнее по сравнению с предыдущими, сопровождался очередным письмом к папе: «Перед Богом и всеми созданиями Его, — восклицал Лютер, — торжественно заявляю, что никогда, ни сегодня, ни прежде, не имел намерения от-крыто нападать ни на авторитет римско-католической Церкви, ни на власть Вашего Святейшества, как никогда не стремился поколебать ее с помощью каких-либо уловок. Я безоговорочно верую, что власть этой Церкви превыше всего, что ни на Небесах, ни на земле нет ничего, что могло бы ее превосходить, кроме Иисуса Христа». Получив такое послание, папе придется признать, что сын его Лютер готов согласиться со всем, чему учит католическая Церковь.
Между тем богослов Лютер по-прежнему считал, что имеет полное право свободно выражать свое мнение об основных догматах католичества. Если бы от его отречения зависело восстановление мира и спокойствия внутри Церкви, он бы этому лишь возрадовался. Но ведь его сочинения уже успели (помимо его воли, разумеется) распространиться по всей Германии, так что от него уже ничего не зависит. Таким образом, мы видим, что он сожалел не столько о том, что написал свои тезисы, сколько о том, что из-за них поднялась такая суматоха. Но кто именно ее поднял? Те богословы, которые обрушились на него с критикой. Следовательно, они во всем и виноваты: «Святейший Отче! Больше всего ошибок наделали мои противники. От них-то и получила римско-католическая Церковь самые жестокие удары».
Что же в таком случае собирается предпринять он сам, Лютер? Он ничего не может обещать, разве что хранить молчание и ни с кем больше не обсуждать проблемы индульгенций, конечно, при условии, что те, кого он называет своими противниками, то есть защитники правоверной доктрины, поступят точно так же. Какое хитроумное и в то же абсолютно фантастическое предложение! Ведь Лютер сам только что признал, что его сочинения уже завоевали известность во всей Германии. Поэтому его дальнейшее молчание пойдет ему только на пользу. Под предлогом «честной игры» он заткнет рот своим критикам, а в это время его диссидентские труды будут продолжать свое победное шествие по стране. Мало того, его ученики, от которых никто не требовал никаких обещаний, станут вербовать ему новых сторонников и продолжать распространять и комментировать сочинения учителя. Он и не думал ни от чего отрекаться. Совсем наоборот, он собирался с прежним усердием проповедовать свое учение, потребовав от Церкви, чтобы она прекратила проповедовать свое.
Неужели он на самом деле верил, что ему удастся уговорить Рим? Не будем забывать, что в начале 1519 года он еще балансировал на острие бритвы и еще готов был жертвовать многим, лишь бы дело не дошло до отлучения. Возможно, он испытывал вполне понятную сентиментальную привязанность к Церкви, всему строю церковной жизни с ее централизацией, организационным единством, общностью культовых обрядов и в то же время достаточно широкой свободой толкования догматов, позволявшей каждому верующему исповедовать свой глубоко личный Символ веры.
И, конечно, его по-настоящему пугало положение еретика. Если Церковь осудит его окончательно, он превратится в белую ворону, на которую каждый кому не лень станет указывать пальцем. Возможно даже, его заключат в тюрьму. Но если этого и не случится, он разом утратит все преимущества своего нынешнего статуса, потеряет возможность писать, проповедовать, учить. Одним словом, он обратится в ничто. Правда, его опекал курфюрст Саксонский, но еще неизвестно, станет ли он защищать отлученного? С тех пор как в VII веке Церковь осудила учение ариан, ни один правитель не соглашался терпеть на своей территории еретиков. В XIII веке граф Тулузский жестоко поплатился за свое сочувствие к катарам — его лишили и короны, и всех владений. Лютер не питал никаких иллюзий относительно судьбы, которая ожидала его в случае отлучения. Поэтому и приходилось ему изощряться во всевозможных увертках и притворстве.
Зато он явно питал иллюзии по поводу собственного хитроумия, и не исключено, что определенную роль сыграл в этом Мильтиц. Посланник папы был не богословом (он даже не имел священнического сана), а дипломатом. Свою единственную цель он видел в успешном исполнении порученного ему дела. Ему приказали: «Добейтесь от Лютера покорности». Но Лютер не желал покоряться. Ну и что? Зато он получил от него формальное заявление, удовлетворявшее обе стороны. Его совершенно не волновало, что подписанный Лютером документ ни в малейшей степени не отражал истинных убеждений последнего. Вскоре после составления этой «отписки» Риму Лютер доверительно сообщал своему другу Спалатину: «Я проделал это безо всякого труда, ибо уважаю даже ту власть, какую Господь даровал турку». Это означает, что папа значил в его глазах не больше, чем турецкий султан. Правда, папа имел над ним вполне реальную власть, которой следовало опасаться.
Но Мильтиц отнюдь не удовлетворился ролью посредника. Он решил пойти до конца и выжечь каленым железом самый источник заразы, иными словами, примерно наказать виновных в искажении сущности индульгенции. Рассудив, что смута, поднятая Лютером, разразилась из-за Тецеля, он отправился в Лейпциг, разыскал в тамошнем монастыре доминиканцев бывшего продавца индульгенций и потребовал от него строгого отчета. Мильтиц повел себя крайне жестко, обвинив Тецеля в присвоении денег верующих, в подрыве авторитета Церкви в глазах населения Германии, наконец, в разжигании ссоры, нанесшей непоправимый вред католической вере. В конце концов он даже пригрозил Тецелю отлучением. Под таким шквалом упреков и угроз проповедник не выдержал. Заболев от горя, он несколько месяцев спустя скончался.
Среди историков католической школы нашлись впоследствии такие, кто осудил Мильтица за то, что он слишком сурово обошелся с Тецелем. Между тем как раз с их точки зрения его поведение выглядит безупречно, ведь доминиканец действительно пользовался недопустимыми методами. Другое дело, что, стремясь искоренить зло, Мильтиц избрал слишком легкий путь. Что толку наказывать руку, не трогая голову? Ему удалось застращать несчастного монаха до смерти, в то время как архиепископ Альбрехт Бранденбургский, с чьего ведома и по чьему наущению действовал Тецель, остался в стороне от каких бы то ни было нареканий. Вместо того чтобы преследовать конкретного человека, как бы он лично ни провинился, Риму следовало пресечь явление как таковое, приняв меры к тому, чтобы оно никогда не повторилось.
Деятельность Тецеля нельзя рассматривать как причину, побудившую Лютера к бунту; в лучшем случае она послужила лишь предлогом. Не будь Тецеля, нашелся бы кто-нибудь другой. К 1517 году Лютер уже разработал свою теорию бесполезности «дел» и занимался ее углублением, пропагандой и распространением. Ему попался на пути проповедник отпущения грехов, но даже если бы этого не случилось, он все равно нашел бы способ провозгласить свои идеи, быть может, в чуть менее резкой форме. Придя к определенным убеждениям, он испытывал потребность в самовыражении, а потому рано или поздно обязательно столкнулся бы с тем или иным защитником чистоты ортодоксального учения и непременно спровоцировал бы тот же самый конфликт.
Мильтиц был дипломатом, к тому же немцем. Он всей душой желал уладить ссору, по возможности не вынося ее за пределы Германии. Он пользовался полным доверием папы, а потому сразу по приезде принялся подыскивать на роль судьи подходящего человека, который проявил бы достаточную гибкость в вопросах толкования доктрины и в то же время обладал бы реальной властью, — иначе Рим не одобрил бы его кандидатуры. Такого человека он нашел в лице Рихарда де Грайффенклау, архиепископа Трирского и принца-курфюрста. Нельзя сказать, чтобы последний с восторгом отнесся к предложенной ему миссии. Отказаться от поручения, данного Римом, он не мог, но и влезать во всю эту свару явно не жаждал. По долгу архиепископа он обязан был следить за чистотой католического вероучения и исполнять все предписания папы, но по своему положению немецкого князя не мог не чувствовать солидарности к Фридриху Саксонскому, а вместе с ним и ко всем немцам, без зазрения совести радовавшимся любой осечке со стороны Рима.
Первым делом он добился отсрочки рассмотрения дела, перенеся его на март. В марте он снова принялся тянуть время, уверяя, что не может заняться Лютером, пока в Германии нет законного императора, выборы которого намечалось провести лишь в июне. Очевидно, папе надоели эти проволочки, потому что 29 марта он отправил Мильтицу бреве[12] с предписанием переправить Лютера в Рим, дабы тот смог наконец предстать перед судом. Но Мильтиц утаил это приказание, рассудив: «Поживем — увидим». В самом деле, если от Лютера удастся добиться отречения, папский приказ утратит смысл, в противном же случае применить к строптивцу драконовские меры всегда успеется. Зато никто не сможет упрекнуть Мильтица в недостатке кротости и долготерпения.
Мартин Лютер понял, что на некоторое время его оставили в покое. Человек, назначенный ему в судьи, не торопился его слушать, римский посланец демонстрировал ему уважительную снисходительность. И он продолжал сидеть у себя в Виттенберге, удвоив активность. Опубликовал текст проповеди «Пояснение к Десяти заповедям», произнесенной в конце 1518 года, а также «Комментарий к Псалму 109». Но главное внимание он уделил подготовке к печати рукописи «Комментария к Посланию к Галатам», составленной на основе ранее прочитанных им лекций.
Именно в это время на него с новой силой нахлынули его былые страхи. Затаившись в тиши своей кельи, он без конца размышлял о спасении души, и перед ним вновь и вновь вставал один и тот же вопрос: «Каким же образом каждый из нас может быть уверен, что заслуги Христа оправдали его перед Богом?» Еще недавно ему казалось, что он нашел способ примирения с самим собой. Он провозгласил тезис о том, что «дела» сами по себе бесполезны, что спасение приходит только через веру. Один лишь Бог может даровать нам состояние благодати, мы же, даже совершая дурные поступки, не способны лишиться этого состояния, ибо Бог сильнее нас, а заслуги Христа превосходят все наши грехи. Но где уверенность, что Бог согласен заместить Своими заслугами наши прегрешения? Разве не сказано в Писании, что Бог — судия? И разве не дело судии наказывать за преступления?
Он снова погрузился в пучину сомнений. Слово «суд» преследовало его, и несмотря на свои недавние публичные успехи, он опять чувствовал то же отчаяние, что терзало его в пору послушничества. Нет, не то же, гораздо худшее отчаяние. И тут на него снизошло озарение. Случилось это в монастырской башне. Он в который раз мысленно декламировал отрывок из «Послания к Римлянам», читаный-перечитаный, но так и не понятый: «Ибо я не стыжусь благовествования Христова, потому что оно есть сила Божия ко спасению всякому верующему... В нем открывается правда Божия от веры в веру, как написано: праведный верою жив будет». И далее святой апостол Павел продолжает: «Ибо открывается гнев Божий с неба на всякое нечестие и неправду человеков, подавляющих истину неправдою». Что же, до сих пор он толковал правду Божию как наказание грешников, не достойных милости, то есть «ненавидел праведного Бога, карающего грешников». «Я пребывал во гневе, — признается он, — а в душе моей все вопияло от смятения и ужаса». Именно в этом состоянии крайней тревоги он отправился в отхожее место, и здесь-то, в укромном уголке, случилось то, что впоследствии он назвал «откровением Святого Духа». Его охватила безудержная радость: «Я почувствовал себя полностью обновленным, передо мной широко распахнулись двери Рая».
Что же именно открылось Лютеру? Что Божья правда, о которой повествует Евангелие, призвана не карать, но спасать. Что благодаря заслугам Иисуса Христа Бог не вменяет согрешившему в вину его грех. В своем «Комментарии к Книге Бытия» он скажет, что ничему подобному его никогда не учили; вслед за ним Меланхтон в «Жизни Лютера» настойчиво повторит, что Лютер совершил открытие. Но вот о. Денифле, известный в Германии специалист по средневековому богословию, задался целью проверить, а соответствует ли истине это утверждение, подхваченное и многократно повторенное в сотнях биографических и научных трудов, посвященных Лютеру. Ученый решил отыскать источник, из которого юный послушник, а затем и умудренный опытом богослов почерпнул идею о том, что Писание трактует Божью правду именно в смысле Божьего гнева. И выяснил, что абсолютно все авторы, с которыми знакомился Лютер в годы учебы, толковали именно о том, что позже явилось ему в виде откровения: «Ни один католический писатель от Амброзиастера до Лютера включительно не прочитывал этот отрывок из Послания святого апостола Павла в том смысле, что Божья правда сводится к наказанию и гневу Господню. Напротив, они понимали ее как Божью милость, как путь ко спасению, обретаемый через веру. О том же самом говорится и во втором стихе 70-го Псалма: «По правде Твоей избавь меня и освободи меня». Возможно, будущий Реформатор действительно углядел в этом стихе некую угрозу, но лишь потому, что в нем при желании можно уловить намек на справедливое возмездие. Однако до него ни один комментатор не толковал его подобным, в сущности, совершенно бессмысленным, образом».
И Денифле, как истинный боец, добивает соперников сокрушительным выводом: либо Лютер не читал ни одного из произведений богословов, прежде него комментировавших этот текст, следовательно, его суждения о них по меньшей мере опрометчивы; либо он сознательно исказил истину. Есть и третья гипотеза, которая нам представляется более правдоподобной с точки зрения психологии Лютера. Он, конечно, читал все эти тексты, но мысли его во время чтения витали далеко, вокруг его личной проблемы. Поэтому прочитанное осталось в памяти в виде смутного воспоминания, которое в один прекрасный день всплыло на поверхность в виде «озарения». Кроме того, учитывая весьма посредственный уровень преподавания богословия в немецких университетах той поры (мы говорим не о гуманистах, а обо всех многочисленных преподавателях средней руки, которые зачастую откровенно не любили богословия) и скорость, с какой Лютер освоил университетский курс, можно предположить, что брат Мартин изучил далеко не все комментарии к знаменитому стиху из Послания святого апостола Павла. Но и те, что он читал, проникали в его сознание, словно во сне, потому что он и жил, как во сне, с того самого дня, когда у самых ног его в землю ударила молния. «Человек с таким складом психики, как у Лютера, — пишет проницательный Люсьен Февр, — открывая любую книгу, читает в ней одно и то же: собственные мысли». Ему, погруженному в тоскливые переживания о своем ничтожестве, смешными и нелепыми казались открытия, совершенные другими.
Но вот наступил день, когда он вырвался из своей внутренней темницы. Сначала преподавательская деятельность, а затем и активная борьба с оппонентами словно пробудили его ото сна, а когда ему удалось нащупать путь к решению своей проблемы и поверить, что спасение возможно, он окончательно очнулся и вышел наконец из того сомнамбулического состояния, в котором пребывал, непрестанно занимаясь самокопанием. Он нашел убедительное доказательство своей правоты именно в тот момент, когда внутренне созрел для этого открытия. И нет ничего удивительного в том, что память об источниках этого открытия в его сознании совершенно стерлась. Может быть, в дальнейшем он и отдавал себе отчет в том, что его идеи сформировались под определенным влиянием ранее усвоенных знаний, но в самый миг открытия эти соображения нисколько его не волновали. Для него имело значение одно: в нужный миг его осенила спасительная мысль, и никакой связи между ней и конкретными книгами конкретных авторов он не видел.
Вечно погруженный в себя молодой человек, привыкший слушать окружающих вполуха, с трудом переносивший давление чужого интеллекта, он пережил в те минуты настоящее счастье. Он понял, что больше никому ничего не должен, кроме, разумеется, Святого Духа, озарившего его разум. В той борьбе, которую он уже начал, он видел себя, во-первых, духовным учителем (не зря же его с таким восторгом принимали толпы слушателей), а во-вторых, носителем новых идей, не понятым представителями официального вероучения. Откуда же, рассуждал он, явилась ему эта новая истина, как не от самого Бога?
Даже то обстоятельство, что озарение снизошло на него в столь неподобающем месте, как клоака, казалось ему неоспоримым доказательством особой, интимной связи между Богом и им самим, Божьим избранником. Некоторые протестантские авторы предпочитают обходить молчанием эту деталь, полагая, что она снижает величие Божьего откровения. Но Лютер так не считал. Как раз напротив, ему казалось нормальным, что Бог праведников является в таком месте, куда никогда не забрел бы обычный учитель-человек. Охотно рассказывая об этом эпизоде, он как будто бросал вызов богословам-рационалистам: смотрите, вам ваш Бог заявляет о себе лишь тогда, когда вы принимаетесь рассуждать о нем, мне же Он явился в минуту самой презренной из человеческих слабостей. Ах, доктор Мартин, неужели ваш наставник не рассказывал вам, тогда еще юному послушнику, историю, связанную с толкованием завета святого апос-тола Павла: «Молитесь беспрестанно!» Однажды святой Пахомий удалился в отхожее место, но и там продолжал молиться. Вдруг ему явился дьявол и спросил: «Неужели тебе не стыдно говорить о Боге, предаваясь столь гнусному занятию?» Но великий монах отвечал ему: «То, что возносится кверху, идет Богу, а то, что падает вниз, достанется тебе».
Радостное возбуждение, охватившее Лютера, объяснялось не только тем, что он нашел ответ на давно мучивший его вопрос. По складу своей психики любые нерешенные вопросы он воспринимал через призму тревожности, поэтому каждое найденное решение автоматически становилось средством исцеления от этой тревоги. Вот и теперь он больше всего радовался тому, что отныне не надо бояться гнева Божьего, что благодать ему обеспечена, а вместе с ней и спасение души. Эта уверенность придавала ему новые силы для борьбы, а совершенное им открытие он намеревался использовать в качестве решающего аргумента в интеллектуальном споре с оппонентами. Таким образом, ситуация складывалась для него чрезвычайно благоприятно: и политический климат, и внутренняя убежденность, и вооруженность средствами для пропаганды своих идей и завоевания новых сторонников — все говорило в его пользу. Главную задачу текущего момента он видел в том, чтобы избежать прямого столкновения с церковными властями. Для этого следовало придерживаться двойственной тактики: во-первых, погромче твердить о своей покорности папе и возлагать всю вину на тех, кто его неверно информирует, а во-вторых, стоять на том, что он лично не утверждает ничего определенного, а просто задается трудными вопросами, надеясь получить на них твердые и исчерпывающие ответы.
Итак, он пребывал в самом радужном настроении, и ему не терпелось поскорее найти своему оптимизму конкретное применение. Случай для этого вскоре представился, хотя и не совсем такой, какого ожидал Лютер. Ему пришлось иметь дело с противником, столкновения с которым он предпочел бы избежать. Речь идет об Иоганне Майере, уроженце швабского города Экка, по традиции гуманистов той эпохи именовавшемся поэтому Иоганном Экком. Он был тремя годами моложе Лютера, ему как раз исполнилось 33 года, но несмотря на молодость, он пользовался в Германии славой великого ученого. Человек глубоко образованный, он считался достойным соперником величайших гуманистов своей эпохи и заслужил дружбу самого Эразма. Вступив в орден св. Доминика, он завоевал все необходимые ученые степени и с 1510 года стал профессором богословия в университете
Ингольштадта, в Баварии. Его умеренность, широкая эрудиция и превосходная память вызывали всеобщее восхищение и позволяли предположить, что он может проявить восприимчивость к новым идеям. Лютер, начиная с 1517 года, пытался привлечь его на свою сторону и даже отправил ему через своего друга Шерла, преподававшего в Нюрнбергском университете, экземпляр своих тезисов. Но все его расчеты с треском провалились. Ознакомившись с тезисами Лютера, Экк, вместо того чтобы примкнуть к лагерю новаторов бросился отстаивать устои католичества и стал одним из ярых защитников ортодоксии. Ему не хотелось придавать спору публичный характер, но в то же время он понимал, что его личный ответ Лютеру не произведет никакого эффекта, поэтому свое опровержение, озаглавленное «Обелиски», он направил своему епископу. Епископ счел, что рукопись достойна того, чтобы ознакомить с ней как можно большее число богословов, сделал с нее множество копий, которые и разослал по университетам и монастырям.
То было начало войны, но войны подспудной, и хотя Лютер начал ее первый, он оказался застигнут врасплох, что его, конечно, огорчило. К тому же Экку, гораздо лучше разбиравшемуся в богословии, чем в политике, удалось докопаться до сути вещей и обнаружить несомненное сходство тезисов Лютера со взглядами Гуса, о чем он и заявил в категоричной форме. Для Лютера это обвинение прозвучало сигналом настоящей тревоги, потому что гуситская ересь считалась в то время наиболее опасной. Друзья Лютера настойчиво требовали, чтобы он защищался. Легко сказать! Выступить с доскональным изложением своей теории значило открыто признать себя еретиком и, что еще хуже, еретиком-гуситом. И потому в ответном сочинении «Астериксы», написанном в июне 1518 года и также разосланном по университетам, Лютер пытался доказать, что именно его оппонент ошибается в толковании традиционного учения. Противопоставляя схоластов бл. Августину, он решительно вставал на сторону последнего и обвинял Экка в предпочтении первых.
Ответ прозвучал слишком слабо, и это немедленно почувствовали в том и в другом лагере. Виттенбергские богословы решили предоставить слово одному из своих, чтобы он выступил публично и спровоцировал противника на открытый бой, в победном исходе которого они не сомневались. Выбор пал на Карлштадта. По-настоящему этого уроженца города Карлштадта, что во Франконии, звали Андре-ас Боденштейн, и он считался одним из выдающихся представителей новой школы. В самом начале проповеднической деятельности Тецеля он, опередив Лютера, обнародовал свои 152 тезиса против индульгенций. В мае 1518 года, когда Лютер сочинял свой скромный ответ Экку, Карлштадт бесстрашно выступал с гораздо более смелыми заявлениями. Впрочем, и он остерегался оспаривать папскую власть, ограничиваясь обсуждением проблем благодати и таинств.
Экк с легкостью вычислил больное место своих противников и в феврале 1519 года выступил с 12 тезисами, которые, очевидно, задумывались как ответ Карлштадту, но которые на самом деле посвящались защите главенствующего положения римско-католической доктрины. Любопытно, что Экк пользовался в точности теми же выражениями, которые годом раньше употребил Лютер в своих «Резолюциях». Таким образом, оба богослова оказались в центре внимания и притом в связи с самым острым из вопросов, развивать который до логического конца оба они все еще боялись. Лютер почувствовал себя в положении человека, на которого прямо указали пальцем. Отмалчиваться он больше не мог и в феврале 1519 года ответил Экку 13 тезисами, в последнем из которых открыто ставил под сомнение авторитет папы.
Рассчитывал ли он, что его заявление, прозвучавшее на всю Германию, не будет услышано в Риме? Или надеялся на протекцию Мильтица, который защитит его перед верховным владыкой? Скорее всего, он просто почувствовал себя затравленным зверем, а потому — мы увидим, что в дальнейшем он еще не раз поведет себя точно так же, — перестал просчитывать шансы и отдался на волю судьбы. Он, правда, сделал последнюю попытку ввести папу в заблуждение, потому что несколькими днями спустя писал ему: «Перед Богом и всеми тварями Его заявляю, что никогда, ни раньше, ни теперь, не имел намерения открыто нападать на авторитет римско-католической Церкви» (письмо датировано 9 марта). Что из того, что эти слова находились в вопиющем противоречии с фактами? Лютер слишком хорошо понимал, что ему необходимо выиграть время.
Понимал это и Экк, рассудивший, что пришло время выложить карты на стол. Он потребовал проведения публичной дискуссии с участием обеих сторон. Лютер пожелал организовать ее в Виттенберге, Экк с негодованием отверг это предложение. Он хотел, чтобы диспут прошел в одном из лучших христианских университетов, достойном и обсуждаемой темы, и сложившейся непростой ситуации, и, вероятно, его собственной высокой репутации. Он предложил на выбор — Рим, Париж или Кельн. Теперь не соглашались его противники, утверждавшие, что для них путешествие слишком опасно: их могут арестовать сразу по окончании диспута. Они предпочитали не покидать пределов Саксонии, что вполне понятно — здесь они могли рассчитывать на благоприятный прием со стороны публики. В конце концов сошлись на Лейпциге, расположенном во владениях герцога Георга, давшего согласие на проведение диспута.
Понимал ли Лютер, что его ждет, когда собирался помериться силами с Экком? Папский легат Каетано запретил ему покидать пределы Саксонского курфюршества, а друзья прямо отговаривали его принимать участие в предстоящем диспуте. Все они слишком хорошо знали, что такое Экк, чья слава гремела не только в Германии, но и в Италии. Помимо глубоких знаний и решительного характера, он обладал многими другими достоинствами: высокий, хорошо сложенный красавец с изысканными манерами и прекрасным голосом, наделенный даром красноречия, он с легкостью покорял любую аудиторию. Знали они и о том, как неосторожен бывает в споре Лютер. Если он поднимет брошенную ему перчатку, боялись они, ему придется высказать все до конца, и тогда он бесповоротно пропал. Даже курфюрст сделал попытку удержать его: пусть объясняться с общим противником едет Карлштадт! Он наверняка сумеет повести спор достаточно тонко. Однако Лютер уговорил и курфюрста, умело сыграв на чувствах последнего. Нападая на двух богословов, намекнул он, Экк на самом деле метит в весь Виттенбергский университет. Позволительно ли курфюрсту терпеть такое? И Фридрих сдался. Мартином Лютером владело теперь одно страстное желание — убедить всех без исключения в справедливости своих открытий, которые, верил он, ведут его к спасению души.
Открытие диспута назначили на 27 июня. Лютер лихорадочно готовился к сражению. Пора виляний закончилась, теперь он пойдет до конца. «Господь ведет меня», — повторял он всем и каждому. И непременно добавлял: «Я с радостью следую Его воле». Сознание того, что отступать больше некуда, наполняло все его существо радостным возбуждением. Да, он проявил слабость, когда отправил папе покаянное письмо, но теперь он готов ее искупить. Многочисленные письма, которые он писал в этот промежуток времени, полны свирепой ненависти к папству: «Готовясь к диспуту, я просмотрел папские Декреталии, и меня охватили глубокие сомнения. Уж не антихрист ли папа? Больно уж жалким выглядит в этих Декреталиях распятый Христос!» «Борьба теперь перешла в такую стадию, что должно ре-шиться: кто кого. Я рад этому. До сих пор мы только играли. Пора же наконец передавить этих гадин и свергнуть римскую тиранию». Он с пристрастием выискивал в Библии любое упоминание об антихристе, надеясь найти подтверждение своим подозрениям в отношении папы. В Послании к Фессалоникийцам он обнаружил место, где говорится, что антихрист «в храме Божием сядет», и немедленно сделал вывод, что эти слова относятся именно к папе.
Епископ Мерзебургский, занимавший пост канцлера Лейпцигского университета, воспринял идею проведения диспута весьма неодобрительно. К чему спорить о том, что и так ясно? Пусть Лютер и его сторонники прямо скажут, согласны они с католическим учением или нет, и дело с концом. Георг, герцог Саксонский, напротив, отнесся к предстоящему мероприятию благосклонно. Послушный сын Церкви, он искренне надеялся, что великий Экк сумеет заткнуть глотку Лютеру. Кроме того, его приятно грела мысль о той чести и славе, какая выпала на долю Лейпцига среди всех соперничавших университетов. Впрочем, не желая раздражать канцлера, он выдал пропуск одному Карлштадту, правда, с припиской «с сопровождающими его лицами». Лучшего способа пригласить Лютера не выдумал бы никто.
Герцог приказал подготовить для приема богословов и слушателей свой замок в Плейсенбурге и сам лично приехал встретить их из своей дрезденской резиденции. Он прибыл ровно за пять дней до начала диспута, чтобы успеть принять участие в торжественном шествии по поводу праздника Тела Господня. Доктор Экк тоже приехал заранее. Что касается виттенбергских богословов, то они предпочли не мешаться с толпой своих противников и появились на месте через день после праздника. Их процессию возглавлял Карлштадт. То ли он сам счел себя героем дня, то ли университетское руководство велело ему прикрыть собой Лютера. За ним выступал ректор Виттенберга с дюжиной профессоров, среди которых выделялись Меланхтон, Армсдорф и Ланг. Вся компания шествовала в окружении двух сотен вооруженных студентов. И в это время от епископа Мерзебургского прибыл посланец с пастырским предписанием, запрещающим проведение диспута. Герцог приложил все усилия, чтобы замять эту неприятную новость, и утром 27 июня слушания начались.
В течение четырех дней Карлштадт и Экк вели друг с другом спор. Экк выглядел уверенным в себе, говорил язвительно и иронично, держался обвинительного тона. Как утверждал Пиркхаймер, в его манере сквозило «что-то от яростной дерзости». Маленький и горячий Карлштадт кипятил-ся, зачастую не находил нужных слов, а найденные бормотал глухо и неразборчиво. Главная тема обсуждения сводилась к проблеме благодати и свободы воли. Экк защищал католическую доктрину об их совместимости, Карлштадт настаивал на пассивной роли человеческой воли перед Божьей благодатью. Виттенбергский ученый без конца сопровождал свою речь цитатами, которые по ходу дела подыскивал в толстых книгах, принесенных на заседание. В конце концов его лейпцигскому оппоненту это надоело, и он заявил, что подобная практика несовместима с серьезным спором. Драгоценные источники у Карлштадта отняли, и он потонул в собственных объяснениях. «Дерзкий Экк торжествовал», — свидетельствует Кун.
4 июля настала очередь Лютера. Среди присутствующих его появление вызвало всплеск любопытства, тем более что обсуждать собирались проблему папской власти, которую Карлштадт — скорее из осторожности, чем из убеждений — отказался включить в свое выступление. Публика ожидала, что Лютер сразу перейдет в наступление, но ничего подобного не произошло. Почувствовав, что сопернику удалось почти целиком покорить аудиторию (как он, должно быть, сожалел, что уступил первую роль Карлштадту!), он начал с того, что громко заявил о своем почитании папского престола, а потом обвинил Экка в навязывании ему темы, по которой он не желал дискутировать. Тогда слово взял Экк и с присущей ему уверенностью, демонстрируя глубочайшую эрудицию, прочитал всем присутствующим целую лекцию по теологии, которую закончил сопоставлением тезисов Лютера с гуситской ересью. Это был чрезвычайно ловкий, дважды выигрышный ход: во-первых, он заставил Лютера защищаться, поскольку обвинение в ереси оставалось самым тяжким; во-вторых, удачно сыграл на враждебности саксонцев к чехам, в частности лейпцигских ученых к пражским. Он направил немецкий национализм в другое русло, заставив аудиторию на время забыть о своих претензиях к далекому Риму и обратить их против ближайшего соседа. Лютер почувствовал себя в опасности и принялся вилять. Он признал авторитет папы, однако отказывался принять догмат о его божественном происхождении.
На следующий день Экк явился на заседание, полный решимости окончательно добить загнанного зверя. Он зачитал присутствующим гуситские тезисы, весьма схожие с тезисами Лютера. В ответ Лютер во всеуслышание провозгласил себя католиком и назвал клеветнической попытку сравнивать его с раскольниками, пошатнувшими единство Святой Церкви.
Но Экк продолжал его клеймить. Лютер, напомнил он, обратился к собору, миновав папу, тогда как Вселенский собор в Констанце осудил взгляды Яна Гуса, направленные против авторитета папы. Следовательно, подвергая сомнению главенствующую роль папы, Лютер отрицает и авторитет святого собора. Лютер не нашел ничего лучшего, чем жалко пролепетать: «Возможно, акты Собора в Констанце не подлинные?» Это был провал. Герцог Георг громко и возмущенно крикнул: «Безумец!» Экк тем временем спешил закрепить достигнутый успех. Обобщив все высказывания оппонента, он заявил, что тот «именует христианством самые зловредные заблуждения гуситов», что, не соглашаясь с решением Собора осудить эти заблуждения, он обвиняет собор в осуждении евангельских истин. Заседание завершилось в страшном шуме. Доктора Лютера публично назвали еретиком.
Диспут продолжался еще несколько дней, однако самое интересное уже миновало. Предстояло обсудить вопросы о чистилище, об индульгенциях и о покаянии. Но публика больше не слушала выступавших. Проглотив главное блюдо, она уже не смотрела на закуски, хоть их и оставалось еще изрядно. 14 и 15 июня на сцене снова возник Карлштадт, принявший участие в обсуждении проблемы спасения. Но все уже устали, кроме, может быть, Экка, который, не поморщившись, скушал молодого лютеранина в качестве десерта. Лютер исчез еще до заключительного торжественного заседания. Его переполняло чувство горечи. Как плохо все началось, сокрушался он, так же плохо и закончилось. Они только зря потеряли время. А виноваты в этом, конечно, его соперники, которых не интересует истина, а интересует только личная слава. Его немного смущало, что из-за чрезмерной осторожности он сгладил свои убеждения, выстраданные в тиши одиночества. Но ничего, твердил он себе, скоро он выскажет их в достойной форме. И уж тогда-то сумеет отстоять их перед лицом всего мира.
Пока в Лейпциге спорили между собой богословы, во Франкфурт для участия в работе рейхстага съезжались представители светской власти, которым предстояло избрать преемника императора Максимилиана. На его трон претендовало сразу несколько кандидатов. Покойный император за несколько месяцев до кончины успел высказать свою волю и дал понять будущим выборщикам, что хотел бы видеть своим наследником внука, короля Испании Карла I. Чтобы с его выбором согласились, он не жалел средств, щедрой рукой черпая золото из состояния Фуггеров.
Карлу пришлось бы делать то же самое, поскольку в предвыборную гонку включился весьма серьезный соперник, тем более опасный, что, будучи богатейшим европейским монархом, имел в своем распоряжении практически неограниченные финансовые средства. Этим соперником был король Франции Франциск I, 25-летний король-рыцарь, только что успешно завоевавший Миланское герцогство и после убедительной победы при Мариньяно навязавший Карлу выгодный для себя мир. Наконец, сразу после смерти Максимилиана объявился и еще один претендент на его наследство — король Англии Генрих VIII, 28-летний гуманист и женолюб, женатый на Екатерине Арагонской, младшей сестре Иоанны Безумной и тетке Карла Испанского.
Имелся свой фаворит и среди немецких курфюрстов — Фридрих Саксонский. Волна национализма, неуклонно поднимавшаяся в это время по всей Германии, делала весьма проблематичным выбор как в пользу француза, связанного с папой договором в Витербо и Болонским конкордатом, так и в пользу англичанина, слишком уж далекого на своем острове. Что касается Фридриха, то по сравнению с этими тяжеловесами он, конечно, выглядел слабовато. Оставался единственный кандидат, способный удовлетворить всех, и этим кандидатом был Карл. Разумеется, он устраивал большинство не в качестве короля Испании, но в качестве внука Максимилиана. Не зря же, упоминая о нем, немцы говорили не Дон Карлос, а Карл фон Габсбург. Он и сам, у себя за Пиренеями, назначая, к негодованию подданных, на все ответственные должности исключительно фламандцев, доказал, что немецкого в нем гораздо больше, чем испанского. К тому же Неаполитанское королевство, сувереном которого он являлся, представляло постоянную угрозу Риму. Итак, 28 июня 1519 года императором Германии был избран Карл.
Какую бы религиозную политику ни собирался проводить новый император, Лютер хорошо понимал, что такой протекции, как от курфюрста Саксонского, от Карла ему не дождаться. Во время коронации, которой руководил архиепископ Кёльнский, Карл, теперь именовавшийся Карлом V, поклялся по мере сил своих «защищать католическую веру в духе традиции» и «почитать Святого Отца и Владыку во Иисусе Христе, а также Святую Церковь с покорностью, уважением и верностью». Впрочем, и без этой клятвы он хорошо сознавал свой долг перед Христовой Церковью. Воспитавший его Адриаан Флоризоон, декан факультета богословия Лувенского университета, учивший также и Эразма, в 1522 году ставший папой Андрианом VI, сумел внушить ему искреннюю веру и глубокую набожность, основанную, главным образом, на новейшем благочестии, явлении опять-таки гораздо больше германском, нежели испанском.
Но все эти соображения меньше всего занимали мысли Лютера. Теперь, когда судьба его бесповоротно определилась, ему прежде всего требовалось добиться признания своего учения и заполучить на свою сторону как можно больше немцев. Решить эту задачу он мог, лишь чувствуя себя в полной безопасности. Экк все еще донимал его, предлагая через курфюрста Фридриха новые встречи и новые диспуты — в Париже, в Лувене или в Кельне. Лютер на эти призывы не реагировал. Он уже понял, что пойдет к своей цели другим путем. Перо — вот то оружие, с помощью которого он защитит себя и завоюет себе последователей. И он погрузился в работу над составлением отчета о лейпцигском диспуте, в котором постарался подчеркнуть весомость своей аргументации. Этот труд он издал под названием «Резолюции». Поскольку теперь над ним не стояли придирчивые судьи, он повел себя смелее и развернулся во всю ширь своих полемических талантов: в вопросах веры есть лишь один авторитет, и он принадлежит Священному Писанию; что касается соборов, то они нередко допускали ошибки в этой области. Затем он принялся громить и предавать анафеме своих оппонентов: тот, кто полагает, что авторитет Писания стоит ниже авторитета папы, есть извратитель истины и еретик. Пересмотрев все каноническое Писание, он исключил из него книги Маккавейские и Послание святого Иоанна, потому что в них утверждалось, что «вера без дел мертва». Предисловие он посвятил чрезвычайно грубой критике, направленной лично против Экка.
Курфюрст, с одной стороны, искренне стремившийся защитить немца Лютера от нападок римской власти, а с другой — не желавший получить в свой адрес обвинение в поддержке еретика, передал это сочинение Экку, который выступил с ответным трудом, озаглавленным «Очищение». Сторонники Лютера, видя безнаказанность своего вождя, более не считали нужным скрываться и всем скопом набросились на Экка. Именно в это время заявил о себе Иоганн Хаусшейн по прозвищу Эколампадос[13]. Ознакомившись с сочинениями Лютера, он покинул свой монастырь в Баварии. В дальнейшем ему предстояло сыграть важную роль в движении Реформации. Именно он выступил с острой сатирой против защитников папства. Нюрнбергский бюргер Пиркхеймер активно распространял анонимный памфлет под названием «Eccius dedolatus», что можно было перевести и как «обструганный Экк», и как «поколоченный Экк».
Но и Экк не собирался почивать на лаврах после своей победы в Лейпциге. Он сознавал, что значение и распространенность нового учения выходят далеко за рамки обычного университетского спора. Своими проповедями Лютер привлек к себе немало ученых и толпы простого народа. Вот и Экк решил предпринять своего рода «турне» с целью разоблачения виттенбергского богословия и призыва к христианам хранить верность Церкви. Он тоже много писал в это время, за один год опубликовав около десятка небольших по объему сочинений, в том числе «Трактат о главенствующей роли папы». В свою очередь, и он получил существенное подкрепление. В апреле в Юттербокке (Бранденбург), то есть как раз в тех местах, где когда-то начинал свою проповедническую карьеру Тецель, прошел капитул братьев-францисканцев строгого устава. Участники капитула внимательно изучили писания Лютера и обнаружили в них целый ряд положений, противоречащих учению Церкви. Затем они переслали эти труды епископу Бранденбургскому, указав на их вредный характер. Когда до Лютера дошел слух об этом происшествии, он разразился негодованием: какое право имели эти невежественные монахи вмешиваться в дела, которые их не касаются? Змеи и порождения ехиднины!
До лейпцигского диспута оставался еще месяц, когда он, поддавшись гневу, решился обнародовать мысли, которые пока таил про себя. Таинство покаяния, писал он, является не божественным установлением, но выдумкой одного из пап. Между тем документ, составленный францисканцами, дошел и до Экка. Получив благословение епископа, он опубликовал и распространил его по всей епархии. Лютер в очередной раз обозвал Экка «честолюбцем, снедаемым жаждой славы», который, по его мнению, преследовал в жизни единственную цель — погубить его, Лютера.
Среди представителей светской власти одним из наиболее последовательных защитников Церкви проявил себя герцог Георг Саксонский. Он потребовал, чтобы Лейпцигский университет занял твердую позицию по отношению к ереси, но добиться этого в полной мере ему не удалось. Только один монах, францисканец Августин Альфельд, преподаватель Священного Писания одного из монастырей ордена, опубликовал труд о божественном происхождении папской власти, опровергающий воззрения Лютера. Напротив, в других университетах к делу защиты правоверного учения отнеслись с большей сознательностью. В Кельне доминиканец Якоб ван Хоогстратен, прославившийся своим памфлетом, направленным против гуманиста Рейхлина и вызвавшим в защиту последнего знаменитые «Письма темных людей», составил на основе сочинений Лютера свод положений, которые 30 августа были осуждены университетом. В этом же учебном заведении все книги витгенбергского монаха приговорили к сожжению на костре. В 1526 году тот же Хоогстратен опубликует «Трактат о вере и делах, опровергающий Лютера». Примеру Кельнского последовал и Лувенский университет. 5 августа он направил свои соображения бывшему декану факультета богословия Адриаану Флоризоону, к тому времени ставшему кардиналом.
В свою очередь, Лютер писал книгу за книгой. В августе, когда заболел курфюрст Фридрих, он посвятил ему целый трактат об утешении души, озаглавленный «Тесарадекас» (в переводе с греческого «Четырнадцать уложений»), или «Утешение душам, обремененным трудом и заботами». Для убежденного противника схоластов это довольно любопытное сочинение, прославляющее 14 второстепенных святых, каждый из которых преподает читателю урок терпения. Здесь же объясняется, как именно следует каждому из них молиться, чтобы научиться терпению — этой величайшей из милостей. Читая этот труд, трудно не думать о том, каким замечательным духовным наставником мог бы стать Лютер, не отдай он все внутренние силы на решение своей личной проблемы.
Он писал и другие назидательные книги: «Комментарии к Псалтири», пояснение к «Отче наш», размышления о Страстях Христовых, небольшие брошюры об умерщвлении плоти, о подготовке к смертному концу. В последних снова прорывается наружу его давний затаенный страх: «Не давайте себе останавливаться на этой ужасной мысли!» Никаких отступлений от традиционного вероучения в этих писаниях нет. Однако он не отказался от борьбы, напротив, вел ее сразу на несколько фронтов. Так, он обрушился с яростными нападками на секретаря герцога Георга Иеремию Эмзера, который попытался было выступить в его защиту, написав некоему прелату в Прагу, что Лютер не имеет ничего общего с Гусом, а потому напрасно чешские еретики принимают его за своего. Лютер назвал поступок Эмзера «поцелуем Иуды» и заявил, что не нуждается в помощи такого человека, как он.
Но с особым старанием он трудился над сочинениями, посвященными проблеме догматов католицизма. В сентябре 1519 года он выпустил «Комментарий к Посланию к Гала-там», написанный на основе лекций, прочитанных в 1515— 1516 годах. Тема оправдания одной верой имела для него первостепенное значение, и здесь он снова с настойчивостью проводил мысль о тщетности «дел». В декабре он издал «Проповедь о причастии», в которой хоть и признавал в таинстве евхаристии присутствие Христа, однако намеренно уклонялся от его богословского объяснения, называя его бессмысленным. Одновременно само понятие жертвы, служащей основой евхаристии, он толковал расширительно, смыкаясь в этом с утраквистским крылом гуситов, в частности, с их требованием причащения «под обоими видами»[14].
Впрочем, в католическое учение о таинствах он уже не верил, а Спалатину, приславшему ему поздравление с успешно завершенным трудом, отвечал: «Близок день, когда я расскажу о выдумках, окружающих все семь так называемых таинств». В начале следующего года, уже после публикации «Утешений» и комментариев к Десяти заповедям, в «Проповеди о добрых делах», вышедшей на немецком языке с посвящением брату курфюрста принцу Иоганну, он снова обращается к своей любимой теме. Его позиция стала еще более жесткой. Если достаточно радикальные предложения встречались и в предыдущих его работах, то в нынешней уже ничего не осталось кроме них. Без веры все грех, даже лучшие и достойные восхищения поступки. Исходя из этой посылки, автор подвергает пересмотру самую сущность монашества, утверждая, что она противна духу Евангелия. Святость монаха основывается на добрых делах (пощении, молитве, бедности, умерщвлении плоти), но ведь Бог не заповедал ничего подобного. Стремиться поэтому следует не к тому, чтобы превзойти остальных христиан своими возвышенными поступками, но к тому, чтобы с покорностью нести бремя будничной жизни.
Здесь Мартин Лютер, с того самого дня, когда он надел рясу послушника, искавший, но так и не нашедший внутреннего согласия с правильностью сделанного им же выбора, впервые рискнул открыто выступить против монастырского устава и системы церковных обетов. В то же самое время он говорит здесь о католиках как об учениках папы, а папистов, в свою очередь, противопоставляет ученикам Христа (в следующем своем сочинении он разовьет эту тему). «Паписты, — пишет он, — с их верой в могущество дел грешат против веры в кровь Христову». Кто же виновен в том, что простые люди, введенные в заблуждение, целиком доверяются надежде спастись с помощью добрых дел? Разумеется, церковная власть, этот враг немецкого народа. «Вот они, истинные турки. Нечего нам кормить папу, его лакеев, его людей, его любимчиков и его потаскух, платя при этом разрушением своих душ». Богословское сочинение оборачивается политическим манифестом: пора защитить себя от гнета Рима и его церковных приспешников, а для защиты нужен меч. Римская власть «утратила всякий разумный смысл». Поэтому пришла пора «королям, князьям и дворянству, городам и общинам нанести ей решающий удар».
После такой неприкрытой атаки на католицизм уже никого не могло удивить появление в печати в июне 1520 года памфлета под названием «О римском папстве». Главным объектом критики стали здесь «Эмзер, Экк и Сильвестр» (имелся в виду Сильвестр Маццолини, по прозвищу Приерий, папский прокуратор), а также богословы из Лувенского и Кельнского университетов. Попутно Лютер задавал трепку и францисканцу Альфельду, называя утверждения последнего обезьянничаньем. Церковь по преимуществу является царством духа, а потому в ней нет и не может быть конкретного руководителя. Следовательно, никакой законной власти нет и у папы. Ключи от Врат Небесных, врученные Христом святому Петру, никем и никогда не передавались епископам, значит они в равной мере принадлежат всем крещеным христианам. В Церкви вообще нет ничего земного, она есть сообщество невидимое. Верно, Иисус сказал Петру: «Ты камень, и на камне сем я построю свою Церковь». Но надо понимать, что Христос давал это обещание не конкретному апостолу, своему ученику, а той вере, в которую его обратил; иными словами, каждый верующий во Христа и есть тот камень, на котором зиждется Церковь.
Но если Церковью никто не руководит, в чем же она конкретно проявляется? В трех вещах: крещении, причащении и проповеди истинного Евангелия, то есть того самого, которому учат в Виттенберге. И снова в богословском трактате звучат политические ноты: во всех несчастьях христианского мира виноваты папа римский и его алчность. Если кто и способен помешать беззаконию твориться и дальше, так это немецкие князья и все дворянство Империи. Римляне считают немцев пьяницами и неотесанными мужланами, годными лишь на роль рабочей скотины. Если благородное сословие Германии желает освободить свой народ от этого чудовищного угнетения, оно должно немедленно вступить в борьбу.
Немалую помощь в этой бескомпромиссной борьбе, начатой Лютером, оказывали ему его верные сторонники. Одним из них стал Юст Ионас, в прошлом однокашник Мартина, теперь занявший пост ректора Эрфуртского университета. Он окончательно проникся идеями Лютера во время богословской схватки в Лейпциге. Любопытная деталь: ректор университета Ионас не имел даже докторской степени, которую получит лишь два года спустя в «конкурирующем» Виттенбергском университете, куда к тому времени переберется в качестве профессора лютеранского богословия. Примкнул к Лютеру и Иоганн Целларий, преподававший в Лейпциге древнееврейский язык и бросивший ради нового движения свою кафедру. Даже личный секретарь Экка Полиандер порвал со своим бывшим начальником и переметнулся к его противнику. Страстно увлеченный идеей проповеди на немецком языке, он затем сочинял гимны на народном диалекте.
Впрочем, самым ценным приобретением 1519 года, бесспорно, стал Филипп Шварцерд. По-немецки «schwarzerd» означает «черная земля», и обладатель этой фамилии, переиначив ее на греческий лад, предпочел именоваться Меланхтоном. Рейхлин, который приходился ему двоюродным дедом, в свое время подвигнул его на изучение классических языков и иврита и рекомендовал курфюрсту Фридриху. От последнего он получил назначение преподавателем греческого языка в Виттенбергский университет, где и начал свою карьеру в возрасте 21 года. Лютер, слабо владевший библейскими языками, обратился к молодому человеку за помощью, взамен пообещав заняться с ним богословием. В итоге молодой эллинист, надеявшийся в Виттенберге изучить творчество Аристотеля, вскоре стал его ярым ниспровергателем, называл древнегреческого философа отцом схоластики и проповедником теории свободы воли. Он вместе с Лютером ездил в Лейпциг и принимал участие в диспуте. Обращение Экка к учениям схоластов только разожгло в нем ненависть к средневековой теологии. С подачи Лютера он бросил свою кафедру греческого языка и стал преподавать Священное Писание, к изучению которого, в отличие от своего наставника, подошел с похвальной скрупулезностью, отличавшей его и раньше. В самом деле, если богословские воззрения Лютера формировались медленно и субъективно, в зависимости от фазы развития его внутреннего кризиса, то у Меланхтона они с самого начала обрели характер объективного знания, складывавшегося на основе теории, разработанной его наставником.
Вот почему очень скоро он и сам стал выдающимся учителем лютеранского богословия. «Я столь глубоко уважаю его, — писал Лютер, — что не боюсь менять собственные мнения в угоду его мнениям. В нем я почитаю шедевр творения моего Бога». «В этом юноше есть нечто сверхчеловеческое... Знаниями и чистотой нравов он превосходит меня». Меланхтон, со своей стороны, не жалел комплиментов в адрес Лютера: «Нет на земле ничего, что превосходило бы его в божественности... Дайте же ему спокойно следовать туда, куда ведет его Дух, и не противьтесь воле Божьей». Меланхтон не имел духовного сана, а потому лично ему не грозили опасности, нависшие над Лютером, тем более что Виттенбергский университет почти целиком перешел к утверждению нового богословия. Решив упрочить свое положение преподавателя, Меланхтон в сентябре 1519 года защитил диссертацию на степень бакалавра богословия. Эта работа отличалась крайней смелостью. «Какая же ересь, — вопрошал он, — в отрицании пресуществления?» Лютер прокомментировал это заявление следующими словами: «Это дерзко, но верно!» Впрочем, с этих пор говорить о какой бы то ни было ереси уже не приходилось. Зато отвага Меланхтона вызвала искреннее восхищение доктора Мартина, который сам пока не решался заходить столь далеко. «Меланхтон, — уверял он, — свершит больше, чем несколько Лютеров вместе взятых. Вот опасный противник сатаны и схоластов. Этот юный грек в богословии сильнее меня».
Благодаря этой дружбе, придававшей ему уверенности в себе, Лютер гораздо меньше боялся того рокового исхода, который не мог не предчувствовать. События неуклонно катились к развязке. Балансировать на лезвии бритвы с каждым днем становилось все труднее. Мильтиц, в котором самодовольство уживалось с полной бездарностью, в октябре предпринял последнюю попытку разрешить ситуацию с помощью архиепископа Трирского. Он еще раз увиделся с Лютером и, форсируя события, в ультимативной форме предложил ему вместе ехать в Трир. Одновременно он послал курфюрсту Саксонскому уведомление о том, что решение об отлучении Лютера практически готово.
В этот момент Лютер, переживавший очередной кризис духа, едва не уступил. «Если князь согласится, — говорил он, — я поеду». Смирившись с неизбежным, он заявлял даже, что «готов отдаться им в руки и смирить их гнев». Но князь не согласился. Он уже сам окончательно встал на сторону Лютера и опасался, что навсегда лишится лучшего украшения своего университета. Архиепископ, впрочем, и не настаивал. Он ни в коем случае не хотел ссориться с немецкими князьями, так что между обоими суверенами установились отношения молчаливого соучастия.
В декабре, после выхода в свет «Проповеди о причастии», антилютеранские настроения вспыхнули с новой силой. К курфюрсту со всех сторон стекались жалобы и протесты. Особенно громко возмущался герцог Георг. Фридрих попытался несколько умерить пыл Лютера, для чего отправил к нему их общего друга Спалатина. Посланец курфюрста заговорил с Лютером о Реформе. Нужно не ломать веру, что опасно и бессмысленно, убеждал он, но попытаться перейти к реальному преобразованию Церкви. Разве не этого ждет весь христианский мир? Лютер противился. Для чего ему нужна Реформа Церкви, если по-настоящему его волновало только спокойствие собственной совести? Если устоит католическая доктрина о пользе «дел», как может он надеяться на спасение души?
Разумеется, он отвечал Спалатину не в этих выражениях, однако они легко читаются между написанных им строк: «Я озабочен одной-единственной вещью, касающейся моих взаимоотношений с Богом: чтобы Бог смилостивился надо мной. Что же до остальных людей, то давайте молиться и быть терпеливыми». Поскольку благодаря вере он обрел чувство полной безопасности, то и бояться ему больше нечего: «Мой нынешний девиз таков: «Никого не бойся, но всех презирай!» Раз от воли человека в этом мире не зависит ничего, как же может он думать, что в силах свершить что бы то ни было? «Вот о какой ссоре говорил Господь, когда учил, что не мир принес он на землю». И за что же его отлучать от Церкви? Уж не за то ли, что он проповедовал учение Яна Гуса? Но ведь это и есть истинное учение Церкви, которое исповедует каждый, пусть и не отдавая себе в этом отчета: «Все мы гуситы, хоть и не подозреваем об этом».
В то же время, утверждая, что он не предпринимает ровным счетом ничего, чтобы избежать осуждения, что он «целиком отдает себя в руки Господа», желая уподобиться Иисусу Христу, «осужденному за беззаконие и совратительство», Лютер начал своего рода информационную кампанию в свою защиту. Первым делом он послал новому императору оправдательное письмо, в котором постарался смыть с себя обвинения в ереси и свалить всю вину на своих врагов, преследующих его из необъяснимой ненависти. Император должен взять его под свою защиту, потому что он служит делу утверждения истины и проповеди Евангелия. Увлекшись собственной аргументацией, он договорился до довольно опасных заявлений: «Если меня сочтут еретиком или нечестивцем, я не прошу о защите».
В отношениях с епископами он продолжал вести себя уклончиво. Архиепископу-курфюрсту Майнцскому и епископу Мерзебургскому он написал весьма двусмысленное письмо, в котором призывал Бога в свидетели того, что никогда не пытался учить ничему, что противоречит евангельской истине. Он заявлял, что готов отречься от всего, что говорил раньше, если ему докажут, что он заблуждался. В одном месте письма он уверял представителя Церкви: «Я целиком подчиняюсь вам как прелату Святой Церкви», а в другом говорил: «Я не подчиняюсь Церкви, которая учит чему угодно, только не Евангелию».
Понял ли архиепископ Майнцский всю степень дерзости (быть может, невольной) этого послания? Слишком занятый своими делами, он не очень-то интересовался подробностями богословского спора, к тому же он знал, что его кузен курфюрст Саксонский уже получил из-за этого профессора массу неприятностей от Рима. Никакого желания участвовать в этой склоке он не испытывал. И он вежливо ответил Лютеру, что книг его не читал — что представляется вполне возможным и показывает, насколько «глубоко» волновали князя-епископа в 1520 году вопросы веры. Епископ Мерзебургский проявил больше внимания и пригласил автора письма к собеседованию, не назначив, однако, точной даты, что на практике означало аналогичное нежелание ввязываться в драку. Не исключено, что и он не читал сочинений, всколыхнувших всю Германию.
Зато другой саксонский епископ, напротив, следил за развитием лютеранской идеи с самым пристальным вниманием. Это был епископ Мейсенский Иоганн фон Шлейниц, в епархию которого входил город Дрезден. Наверное, он часто обсуждал сложившееся положение с герцогом Георгом. После появления в печати «Проповеди о причастии» он собрал свой капитул и, заручившись всеобщей поддержкой, 24 января 1520 года издал пастырское послание, вывешенное затем на дверях каждой церкви в его епархии. В этом послании он осуждал учение Лютера об евхаристии и требовал от священников, чтобы они объясняли прихожанам истинное учение Церкви. Виттенбергский доктор, уже успевший привыкнуть к совсем другому обхождению со стороны епископов, отреагировал на этот поступок весьма своеобразно. Так и не избавившийся от потребности постоянно оправдываться, он поднял брошенную перчатку, но сделал это, как сообщает протестантский историк, с детской хитростью: объявил послание фальшивкой. «Эта шутовская выходка, — с натужной веселостью комментировал он, — не может быть делом рук епископа». Из чего следовало, что его, Лютера, учение как раз заслуживает всяческого доверия. Заодно он еще на шаг продвинулся в своем отрицании церковной дисциплины: в обращении к будущему собору намекнул, что недурно бы разрешить приходским священникам обзавестись женами.
Эти заявления вызвали новый приступ тревоги у Спалатина. Неужели Лютер не понимает, какую опасную игру ведет? «Non possumum non loqui»[15], — отвечал ему Лютер. Теперь он уже не сомневался, что дело его правое, дело Божье. Его теперь не запугать. Он несет людям Слово Божье. И не его вина, что «Слово Божье есть война, разруха, ссора, погибель и яд». Ему хотят помешать? Но он уже не властен над собой, Бог ведет его. Он кажется безумцем? Но «великое безумие противно людям, а великая мудрость противна Богу». Если он и стал причиной распрей, то их невольной причиной: «Сам я ни к чему не стремлюсь. Тот, кто стремится, иной. Это Бог». В это же время он отвечал «кельнским и лувенским ослам», осудившим его учение, что их приговор значит для него не больше, чем ругань пьяной бабы. Ах, отец Августин Альфельд разгромил его позиции по отношению к папству? Так он просто ищет личной славы и липнет к Лютеру, как «грязь липнет к колесам повозки».
Тем временем в Риме продолжалось разбирательство дела Лютера. Курия изучала отчет о лейпцигском диспуте, составленный Экком, а также материалы, присланные из Кельна и Лувена. Лютер уже почуял, в какую сторону подул ветер, и в конце 1519 года опубликовал на немецком языке «Проповедь об отлучении», словно заранее сам себе вынося оправдательный приговор. Неправедное отлучение, утверждал он, не только не разрушает союза с Христом, но, напротив, является «великой и благородной заслугой перед Богом», ведь жертва любой несправедливости благословенна перед Господом. Следовательно, не бояться нужно этого наказания, налагаемого церковной властью, но возлюбить его. Эти рассуждения заканчиваются тем же выводом, к какому он пришел в «Проповеди о добрых делах», а именно: раз Рим доказал свою неправедность, светская власть в лице князей должна восстать против его решений.
Между тем из Рима до курфюрста доходили все более тревожные вести. В марте саксонский дворянин по имени Валентин фон Дейтлебен написал ему, что в Риме глубоко возмущены тем, что он покрывает еретика. С призывом положить конец столь неподобающему поведению обратился к нему и кардинал Санкт-Георга. В Виттенберге все пришло в волнение. Меланхтон пророчил грядущую катастрофу. Но курфюрст, раз и навсегда принявший твердое решение, не собирался отступать и подлил масла в огонь, ответив через своего посланника Риму, что ответственным за смуту считает отнюдь не Лютера, но доктора Экка. Если же на его профессора будут нападать и дальше, то крупных неприятностей не миновать, и первой их жертвой станет Рим. В конце его послания ясно прозвучал националистический мотив: «И у нас в Германии сегодня хватает ученых мужей».
Эти завуалированные угрозы не смутило Рим. Процедура, начатая 9 января, шла своим ходом. Всю подготовительную работу взяла на себя специальная богословская комиссия, трудившаяся под руководством кардиналов Каетано и Аккольти. В марте еще одна комиссия, теперь уже возглавляемая самим папой, составила на основе сочинений Лютера перечень из 41 тезиса, каждый из которых расценивался как ересь. К концу апреля текст буллы был готов, но чтобы уточнить все формулировки, понадобилось еще четыре заседания кардинальской комиссии. В итоге окончательный текст представлял собой официальное осуждение учения Лютера, однако лично его автору пока ничто не грозило: ему давали достаточный срок, чтобы осмыслить свои ошибки и отречься от них.
Поэтому вопреки распространенному мнению булла «Exsurge Domine», провозглашенная папой Львом X 15 июня 1520 года, не являлась актом отлучения Лютера от Церкви.
В ней перечислялось 41 ошибочное положение, на которых Лютер строил свое учение, и предписывалось торжественно, в присутствии духовенства и мирян, предать огню все сочинения автора, содержащие указанные заблуждения. Лютеру предлагалось в 60-дневный срок либо выступить с официальным отречением от своих идей, либо лично явиться в Рим. В противном случае, говорилось в булле, он будет отлучен от Церкви ipso facto, то есть заочно. Отсчет срока начинался с того дня, когда булла будет вывешена на дверях кафедральных церквей Бранденбурга, Майнца и Мерзебурга. Впрочем, во имя кротости Всемогущего Бога папа высказывал готовность предать забвению все нанесенные ему тяжкие оскорбления и принять в свои объятия их виновника, как евангельский отец принял блудного сына. Если же Лютер станет и дальше упорствовать в своих заблуждениях, его ждет суровая кара в соответствии с законом. Делая поправку на подъем националистического движения, охвативший Германию, папа счел нужным напомнить, что благородная германская нация всегда проявляла себя верной и истовой защитницей веры, а немецкие императоры без колебаний лишали имущества и прав тех, кто оказывал поддержку еретикам. Итак, если по истечении 60 дней Лютер не исполнит всех предписанных требований и не склонит голову, ему придется предстать перед светским судом, защищающие его князья будут лишены прав, а их земли подвергнутся интердикту[16].
Булла была подписана, но пока не обнародована: церковная бюрократия во все времена отличалась ничуть не меньшей медлительностью, чем светская. 9 июля папа направил курфюрсту Фридриху бреве, в котором еще раз предупреждал, что наказание неминуемо. «Мы проявили долготерпение, — говорилось в этом документе, — но теперь пришла пора применить сильнодействующее снадобье». Проследить за обнародованием буллы во всех трех епархиях папа поручил Экку, который прибыл на место только в сентябре. К Карлу V отправили нунцием Иеронима Алеандра, бывшего ректора Парижского университета, секретаря Льва X и библиотекаря Ватикана. В конце сентября он встретился с императором в Антверпене и получил его согласие; тогда же в Лувене состоялось торжественное аутодафе сочинений еретика. Аналогичные церемонии прошли в Кельне и Майнце.
О том, что против него замышляется, Лютер знал еще с начала года. Поэтому для размышлений у него оставалось не 60 дней, а от шести до восьми месяцев. Но размышлять уже не приходилось. Он сделал свой выбор. За четыре дня до выхода буллы в Риме он уже писал Спалатину: «Жребий брошен. Рим я презираю... Никогда не пойду на примирение с ними». Отныне, вопреки всему, о чем он писал в «Проповеди об отлучении», он сам порывал с Церковью. В течение четырех лет он тщетно силился скрыть от самого себя, что его вера вступила в непримиримое противоречие с верой Церкви, но теперь эта истина вставала перед ним со всей очевидностью. В то же время придуманная им система взглядов не только стала необходимым условием сохранения его собственного душевного покоя, она завоевала признание и в сердцах его учеников. Эти же взгляды в не столь далеком прошлом, он знал это, открыто исповедовали и другие люди, не побоявшиеся объявить себя вне Церкви. Мысли о них вселяли в него чувство уверенности и безопасности, хотя он уже хорошо понимал, что на самом деле они вовсе не были вне Церкви. Как и он, они были против Церкви. Но, как знать, быть может, недалек день, когда они вместе с ним — он уже грезил этой мечтой — создадут новую Церковь. Папская булла отсекала Лютера от тела Церкви, не подозревая, что в душе он уже давно сам отсек себя от этой Церкви.
Мартин Лютер. Лукас Кранах Старший. После 1528.
Ганс Лютер, отец Мартина Лютера. Лукас Кранах Старший. 1527.
Маргарет Лютер, мать Мартына Лютера. Лукас Кранах Старший. 1527.
Торгующие крестьяне. Альбрехт Дюрер, 1519
Плавильня. Гравюра из книги Георга Агриколы «О горном деле и металлургии» (Базель, 1556).
Эйслебен. Дом, в котором родился Мартин Лютер.
Танцующие крестьяне. Альбрехт Дюрер. 1514.
Беседующие крестьяне. Альбрехт Дюрер. Около 1496-1507.
Эрфурт. Гравюра на дереве 1493.
Портрет Мартина Лютера — монаха. Лукас Кранах Старший. 1520.
Портрет Мартина Лютера в докторской шапочке. Лукас Кранах Старший. 1521
Зверь богохульства и зверь соблазна. Альбрехт Дюрер. Из цикла гравюр «Апокалипсис». 1498.
Четыре апокалипсических всадника. Альбрехт Дюрер. Из цикла гравюр «Апокалипсис».