Из собранных в книге «Львиная Пасть» стихов, составляющих все, что написано мною за 10 лет в лирическом роде, не были напечатаны «Реквием Юности» и послание к Юрию Верховскому; остальные стихотворения печатались в разных сборниках («Бельгийском», «Антология» «В Год Войны»), журналах («Любовь к 3 апельсинам», «Вершины») и газетах («День», «Воля Народа»).
Составляющие приложение «Стихи, не вошедшие в „Ограду“», относятся ко времени написания мною этой книги, и были исключены из нее по причинам: одни – некоторой ритмической несамостоятельности, другие – чересчур большой обособленности, или, как говорится, субъективности.
В. А. Пяст
Нет, мне песни иной не запеть, не запеть, не запеть!
Только раз, только миг, человеку все небо открыто.
И, мгновеньем одним – все безмерное счастье изжито.
О, безмерное счастье! иного не сметь, не уметь…
Нет, мне рощи иной не любить, не любить, не любить.
Только раз, только миг предстает обиталище рая.
В том зеленом саду – там душа остается сгорая.
О, душа остается! Остаться! Не жить… И не быть…
Нет, мне жизни иной не узнать, не узнать, не узнать.
Только раз, только миг брызжет ввысь ледяная громада.
Упадет – и уйдет – и пустыню покинет прохлада…
О, пустыню покинет! Покинуть! Не взять!.. И не дать!..
Созданье слов моих и музыка моя,
Тебя на вольный свет в сей день я отпускаю,
Я вдунул Дух в тебя, века его тая. –
Сегодня вольная помчится песнь твоя
Я знаю.
Сегодня ты вольна. Была в тебе душа,
Душа была моя; я к ней проникнул ухом,
И слушал рост ее, и ускорял спеша…
Дух – от Меня, не мой, – и с ним ты хороша,
Воздвигнуты в тебе и тело и душа
Единым, вечным, Духом.
Через меня к тебе прошел священный Дух –
И стала ты мне ночь, сокровная, родная…
Пройдут года. И сын твой выговорит вслух
– Я жить хочу, я сам. – И передашь ты дух,
К тебе самой в сей день дошедший через двух,
Ему, не зная…
Два раза родятся бессмертные люди
А смертный – раз;
Родятся с извечной мечтою о чуде;
За первым рожденьем – кормленье у груди;
Вторым – экстаз.
Чтоб младший крестился святою водою,
Нужны века:
Да старший расстанется с бездной седою,
Да жизнью оденется вновь молодою,
Да слово прочертит углем над водою
Его рука.
Индусы удивляются самой постановке вопроса – в европейской философии: есть ли у нас душа. По их мнению, говоря «мы» мы тем самым и говорим: «души» – облекающиеся телом по временам.
Мой ласковый сын, мой задумчивый сын:
Как мал ты! Но как ты хорош!
Я знаю, – а знаешь ли ты? – не один
Ты век в этом мире живешь.
Твои, в оторочке из шелка ресниц,
Глаза из-под кручи чела
Глядят на лазоревый мир без границ,
Забытый тобою до тла.
Души своей вольной направил ты лет
К чете своевольных сердец –
И неба пред нами раздвинулся свод,
И райский зажегся дворец.
И бились единою дрожью сердец,
И обе не смели взглянуть
На тот – развернувшийся им без конца,
Пред ними пылающий – путь.
А около них – легковейной мольбой,
Нежней, чем цветочная пыль,
Летал светозарный, – и сладкой тоской
Их души тревожил – не ты ль?
Не ты ль сказал им о том, что «Пора.
Так надо. Так хочет Господь.
Печаль по земле моя слишком остра.
Довольно. Да стану я – Плоть».
Мой радостный сын. Мой застенчивый сын.
Как мал ты! И мал и хорош!
Я знаю – но знаешь и ты: не один
Ты век в этом мире живешь.
И кто бы ты ни был доныне, – всегда
Со мною твой образ сплетал.
Наш ангел-хранитель – который тогда
С тобою – душою летал.
Благослови тебя Господь на небесах:
Твой лобик выпуклый, и вскинутые глазки,
Движенья нежных рук, исполненные ласки,
И всех сияний дня отливы в волосах;
И тельца сонного откинутый изгиб,
Когда свое лицо поднимешь от подушки;
И раковин ушных сквозные завитушки,
И твой открытый смех, и твой – уж горький – всхлип.
Будь мужествен, дитя. Пусть малодушный страх
Пред здешней тяготой тебе не будет ведом.
Улыбкой Землю встреть, с ее кровавым бредом. –
Благослови тебя Господь, на небесах.
К тебе пришел он, радостный как бог.
Ты говоришь: «Вокруг него – зараза.
Как под моим бестрепетным он мог
Не опустить трепещущего глаза!»
А он тебе: «Пускай не встанет плоть
Преградой замутненною меж нами!»
– Сегодня на душе его Господь
Играл эфирно-легкими перстами…
Ligeia! Ligeia!
My beautiful one!
Лигейя, ты помнишь? Мой сон о тебе
Воззвал твою душу к земле;
И к ней я навстречу послал – и пошла
Моя заревая душа.
Лигейя, ты помнишь? Не знала они
Границы небес и земли;
Твоей я дал имя: «Полуденный Гром». –
И был он моей обручен.
Ты помнишь, на душу мою он смотрел,
Как ангел восторжен и нем?
– Под взором его, как в июне заря,
Душа расцветала моя.
Ты помнишь, Лигейя, они разошлись,
Чтоб тайну навеки хранить.
О встрече своей в этой бездне времен,
– Заря и полуденный Гром?
Лигейи нет. Обыкновенно
Проходят дни мои – но вот
Ко мне прекрасная Ровена
На ложе брачное идет.
Ее походки смутный шорох
Я уловляю. Красота
В ее небесно-тихих взорах, –
Но пламенем горят уста.
Я потушил бы этот пламень
Когда бы смел, когда бы мог;
Тяжелый бы подвинул камень
На недоступный мой порог.
Ее молитв оплотом новым
Я встал бы, неподкупный страж; –
Но в ней, под девственным покровом,
Все тот же дух, и песня та ж;
Она гибка и вдохновенна,
Как первой юности мечты, –
Но в ней я вижу – о, Ровена! –
Лигейи строгие черты.
От мертвенного поцелуя
Я ль удержусь, преступный маг? –
И умирать ее зову я
В мой отреченный саркофаг…
Я твердо верю – не обманет
Меня мой трепет давних дней:
Когда умрет она, восстанет
Лигейя с ней, Лигейя в ней.
Мое жалкое сердце не тронь:
Оно истерзано слишком.
Берет свой победный огонь!
– Мой давно чуть дышит.
Для чего мне объятья твои?
– Как достойный их я принял.
Подойди… Бери!..
Вся душа пред тобой открыта.
Если это еще не любовь, –
Любви нет на свете
Будет плакать, будем плакать вновь…
– Как дети? – Да!..
…Здравствуй, желанная дочь
Славы, богини – властительницы!
В каждом кивке твоем – ночь
Жаждет луны победительницы, –
Славы любимая дочь!
Ночь. И сама ты – звезда,
Блеском луну затмевающая…
Вот ты зажглась навсегда!
Вот ты, на тверди мерцающая.
Огромная звезда!
В руке, опущенной лениво на бок,
Огромный черепаховый лорнет
Небрежно взят. Его владелец зябок
И серым пледом по пояс одет.
Фигуры длинной, тонкой и прямой,
Стальные очертания не дрогнут,
И только рот, с бескровною каймой,
Улыбкой истерической изогнут.
Как ветр, низам несущий град и стужу,
Зажат в горах, зазимовавший гость, –
В глазах дрожит – задержанная – злость,
– По жалу языка сочась наружу.
В. К. И.-Ш.
Монашеский наряд, бесцветный и простой,
И золото волос неярко и непышно;
Шагов неженский ритм – но с женской суетой
В ваш проникает мозг упорно и неслышно;
Руки́ нехо́леной несоразмерный жест,
Чтоб худенькую прядь на ясном лбу поправить, –
И голос, созданный по-женскому лукавить,
Но по-мужски молчать, пока не надоест…
И серый омут глаз, подернутых росой,
В предчувствии зари, мечтательной и нежной,
Вдруг разгорается – бесстрашной, и мятежной,
И первозданною, и страшною красой.
Благодарю. Твой ласковый привет
С Кавказских гор мне прозвучал отрадно,
И мысль моя к тебе помчалась жадно,
Поэт!
Мне вспомнилась прошедшая весна,
И нашей – суточной, бессонной и невинной –
Прогулки день, – когда твоей старинной
Виолы стала петь струна.
И узкая песчаная коса,
И первый сон наш на полу беседки.
Где к Руси прилегла ее Соседки
Суровая краса.
И чахлой зеленью поросшие холмы
На берегу извивной речки малой, –
Как вновь ты спал там, «тяжкий и усталый!» –
Твой сон хранили мы.
Мы отошли, тебя от мух укрыв,
И разогнав сонливости остатки…
Без сюртука, как были сбеги сладки?
К воде, в обрыв!
Ты мирно спал, – а я, и тот поэт,
– Ах, ставший днесь угрюмцем нелюдимым! –
Вели вдвоем о всем невыразимом
Вполголоса совет.
…Потом ты мылся, зачерпнув воды
Своим цилиндром, будто он из меди…
Ах, волован забуду ли в обеде
Среди другой еды.
«Аррагонская Хота» твоя
Мне милее всей музыки Фета, –
В ней родного, большого поэта
Всем дыханием чувствую я!
О, поэт, вдохновенный, поверь:
Тех созвучий сладчайших довольно,
Что звучали тебе своевольно, –
Чтобы стало тепло и привольно
Тем, кому так мучительно – больно,
Так томительно грустно теперь!
Это с другом не я ль говорил?
В этом теннисе бегал не я ли?
Как я мог не играть на рояли!
– И скамья то была не моя ли,
Где я клятвы свои повторил?..
Пусть же будет мрачнее и глуше,
И на сердце еще тяжелей, –
«Мне так просто, так весело с ней»,
С «Аррагонскою Хотой» твоей,
Воскресающей скорбные души…
Когда Господь перелистает
Страницы хроники земной, –
Взор Жизнедавца заблистает,
Упав на письмена одной.
Он скажет: «Ты, Моею волей,
К недосягаемым верхам
Вознесена – стрельчатый храм,
Возникший на кровавом поле.
Во плоть влюбленные – могли
В свой час расстаться вольно с тленным,
Вы, предъявившие Вселенным
Печать Величия Земли».
(Traduction du prece dant, faite par l’Auteur et Mr. Latchineff)
Quand Seigneur aura feuillete
Les annales de la Belgique,
Son oeuil brillera transporte,
Devant une page tragique.
Dieu dira: «Par ma volonte,
Toi, ma cathedrale pointue,
Au champ plein de sang apparue,
Vers l’infini tu as monte,
Car, tant amoureux de la chair,
Vous sutes quitter la poussiere,
En presentant aux Univers
Le sceau de grandeur de la Terre».
Мы поселились когда-то, не зная друг друга, в Стокгольме;
Рюмберг был вашим жильем, – Континенталь был моим;
Я одиноко бродил по Юргордену или в Шеппсхольме,
Или по Вальхалля-вехьн, голодом лютым томим.
Вы, закупив кренделей, на четыре их дня разделили,
Немногочисленных крон, быстрый провидя конец…
Не был запасливым я – и тоскливые дни наступили:
В сутки съедал я один – в орэ ценой – леденец.
Деньги Руманов прислал. – Получив, я отчалил на Борэ, –
Вы ж в это время как раз – съев кренделька – голодать…
О, отчего не сулила судьба миг последнее орэ,
Вместе с последним стихом, вам дружелюбно отдать?
«Как гурии в магометанском
Эдеме в розах и шелку», –
Так мы в дружине ополченской
На прибалтийском берегу.
Сапог неделю не сымая,
В невыразимой духоте
В фуфайках теплых почиваем
(Все что с собою – на себе),
На нарах – этом странном ложе –
В грязи занозисто-сплошной,
Почти что друг на друге лежа,
Дыша испариной чужой;
Чужою деревянной ложкой,
Искапанной с чужих усов,
Хлебаем щи из миски общей
(Один состольник нездоров);
На тех же нарах (– что подошвы),
Где наши ноги, там и хлеб,
И протолкаться невозможно,
Когда хлебает взвод обед…
Никак ни времени, ни места,
Чтоб раз умыться, не урвать,
И насекомым стало тесно
В лесу волосяном гулять…
…Так жизнь такая превосходит
Блаженства мерой все, что мог
Своим любимцам уготовить
В раю пресветлом щедрый Бог!
И нет утонченнее пищи,
Чем те замусленные «шти»,
И помещений благовонней
Казармы – в мире не найти!
И тот слепец, кто в это время
В кафе поит вином девиц:
Не видит он, что вместе с теми
Ужей глотает и мокриц.
И жалок тот, кто тело в ваше
Купает, нежучи, свое:
Чем дух ее благоуханней, –
Тем тяжелее смрад ее.
А мы, в чудовищном удушье,
В грязи сверхмерной, слышим мы,
Как павших в славных битвах души
Поют военные псалмы,
И видим мы, как, предводимы
Самим Всевышним, – нашу рать
Сопровождают херувимы,
Уча бессмертно умирать…
Мне тридцать лет, мне тысяча столетий,
Мой вечен дух, я это знал всегда,
Тому не быть, чтоб не жил я на свете, –
Так отчего так больно мне за эти
Быстро́ прошедшие, последние года?
Часть Божества, замедлившая в Лете
Лучась путем неведомым сюда, –
Таков мой мозг. Пред кем же я в ответе
За тридцать лет на схимнице-планете,
За тридцать долгих лет, ушедших без следа?
Часть Божества, воскресшая в поэте
В часы его бессмертного труда –
Таков я сам. И мне что значат эти
Годов ничтожных призрачные сети,
Ничтожных возрастов земная череда?
За то добро, что видел я на свете,
За то, что мне горит Твоя звезда,
Что я люблю – люблю Тебя как дети –
За тридцать лет, за триллион столетий,
Благодарю Тебя, о Целое, всегда.