Он приходит в Фимнафу, вновь встречается с избранной филистимлянкой и, конечно же, тайно ее изучает, наблюдая, как отнесутся к ней родители. Рассказчик опять подчеркивает, что и после этой встречи «она понравилась Самсону». Читатель, знающий, что эта любовь — лишь возможность для Бога покарать филистимлян, размышляет над щемящим различием между влечением Самсона и намерением Господа.
Два дня спустя (или, возможно, по прошествии целого года, как предполагают некоторые исследователи) Самсон снова возвращается в Фимнафу, а по дороге сворачивает взглянуть на «труп льва». Да, он именно «зашел посмотреть труп льва», то есть специально сделал крюк, свернул с дороги, ведущей к будущей жене, чтобы еще раз увидеть мертвого зверя.
Нетрудно понять, почему ему захотелось вернуться и насладиться воспоминаниями о героических минутах, живущих в его памяти. Но можно также предположить, что он заглянул туда через два дня (или через год), поскольку уже не уверен, действительно ли с ним случилось столь невероятное событие. Перед тем как отправиться к женщине, он испытывает потребность вернуться туда, где совершил этот подвиг, чтобы получить подтверждение собственной мощи.
Он стоит перед мертвым львом и видит: «…вот, рой пчел в трупе львином и мед. Он взял его в руки свои»;[27] Самсон, эта громадина (хотя ни в одной строчке рассказа не говорится о том, что он был великаном), изумленно застывает перед открывшейся ему картиной. Он смотрит на пчел, жужжащих в скелете. На мед, собранный ими в мертвом льве. Он протягивает руку без страха перед пчелами и достает этот мед. Душа читателя устремляется навстречу его ладони, ее простодушным, наивным движениям: Самсону захотелось меда, вот он и взял его… Как льва убил голыми руками, так и мед из него вынимает — рукой; а потом — «пошел, и ел дорогою; и когда пришел к отцу своему и матери своей, дал и им, и они ели; но не сказал им, что из львиного трупа взял мед сей».
Давайте взглянем на него: снаружи — мужчина-богатырь, а внутри — лакомка-ребенок. (Как удивительна и трогательна эта разница между огромной физической силой и душой, чуть детской и незрелой!) Идет себе и ест, лакомится; потом пришел домой, к папе с мамой, угощает их медом, «и они ели»; наверное, прямо с его ладони. Какая сцена, чудная и чувственная!
Но разве нельзя предположить, что, пока идет Самсон своей дорогой и лакомится медом, ему начинает открываться нечто новое? С этого момента в течение всей его жизни оно будет приобретать все более четкие очертания; пока Самсон идет домой, в его душе рождается откровение, связанное с видом львиного скелета, вкусом меда и чувствами, пробужденными филистимлянкой, к которой он шел…
Возможно, когда открылось Самсону это диковинное зрелище — лев, а внутри него — мед, его пронзило осознание могучего смысла и символики этой яркой картины. Возникло новое восприятие и понимание мира — под стать целой философской концепции.
Он смотрит на льва и собравшийся в нем мед. Он, конечно, потрясен; и это зрелище ляжет в основу загадки, которую он вскоре задаст на своей свадьбе. Он сам создал эту невероятную картину, убив льва. А по следам его деяния прилетели пчелы, построили во льве свой улей и произвели мед; и теперь этот сладкий мед наполняет его рот… И разве не мог его охватить восторг от ощущения скрытого смысла, глубокого и символичного?
Как назвать такое мгновение? «Откровение» — это мы уже говорили. Но, может быть, стоит добавить, хотя и с осторожностью, что в это мгновение Самсон впервые смотрит на мир глазами художника?
Действительно, начиная с этой сцены в нем все яснее будет выявляться стремление создавать реальность на собственный лад, помечая ее своей особой печатью, даже хочется сказать — своим особым стилем.
И если Самсон не художник в принятом, классическом смысле этого слова, все же, стоя перед останками льва, он интуитивно чувствует, что эта картина содержит глубокий смысл. Смысл неведомого ему прежде измерения реальности или, по крайней мере, нового к ней подхода, суть которого — не пассивное созерцание, но созидание и побуждение к жизни (возможно, это встрепенулось в нем от жужжания жизни в скелете). Этот новый смысл поможет ему уменьшить отчуждение, на которое он обречен.
И вот Самсон идет своей дорогою, мед каплет с ладони, а он идет домой, к папе с мамой, угостить их этим медом; «но не сказал им, что из львиного трупа взял мед сей»: опять не рассказал им, как победил льва и откуда взялся мед. И что не менее поразительно: они ни о чем не спрашивают. Наверное, боятся спрашивать. Боятся ответа, который откроет всю глубину пропасти между сыном и родителями.
И оттого, что они молчат, молчит и он. Возможно, надеется, что все откроется им само собой, без слов и без единого намека с его стороны. Что они сами догадаются (все дети надеются, что родители их разгадают), выскажут предположение, откуда он взял лакомство, или хотя бы пошутят, как душист этот медок. И, может быть, интуиция подскажет матери с отцом что-то о внутренней жизни Самсона, скрытой от них и непостижимой их разуму.
Все же, несмотря на горечь общего умолчания, а может быть, именно благодаря ей есть что-то удивительно приятное, радостное и даже потешное в этой семейной сцене, подобной которой не встретишь во всем Ветхом Завете. Так и представляешь себе Самсона, Маноя и его жену, которых соединил мед, капающий с Самсоновой руки. Самсон буквально рычит от удовольствия, веселится вместе с родителями. Они едят мед, стараясь, чтобы не упала ни одна капля, и хохочут, хохочут до слез…
И, пока продолжалась эта необыкновенная трапеза, ему, наверное, очень хотелось объяснить, почему он вернулся: ведь он шел и Фимнафу! Но вдруг повернул назад и вернулся домой к папе с мамой! Неужто забыл, что шел жениться? (Здесь снова вспоминаются слова Ралбага о Самсоновом «раскачивании колоколом»: «будто колокол, что бьет и раскачивается — снова и снова…»)
В его внезапной, почти инстинктивной смене намерений видится, как он колеблется между желанием отделиться от родителей и зажить своей жизнью, жизнью взрослого человека, и привязанностью к ним, потребностью в их одобрении. Невидимая нить, связывающая его с ними, будет и дальше то натягиваться, то ослабляться в продолжение всего рассказа. Но эта связь, прежде всего с матерью, создавалась необычным путем, поэтому не могла разрушиться с женитьбой Самсона. И тут возникает вопрос: не отсюда ли двойственность, которая на протяжении всей жизни будет мешать Самсону по-настоящему полюбить женщину и привязаться к ней, как обычно это происходит между мужчиной и женщиной?
Но мы еще успеем задать себе этот вопрос. А пока что Самсон с обоими своими родителями и они лакомятся медом с его ладони. Этот собранный им мед, извлеченный из льва, становится для Самсона материальным выражением его душевного отношения к родителям. Ему хотелось, чтобы они поняли: хотя у него гигантские мышцы и сила, равной которой нет, он очень нуждается в их понимании, любви, постоянном и неизменном одобрении. «Вот смотрите, — будто говорит он им, пока потчует медом со своей ладони, — смотрите, что есть во мне, кроме львиных мышц, гривы, которую мне запрещено стричь, и почти царского предназначения, на которое я обречен. Загляните ко мне в душу, и тогда вы поймете, что "из сильного вышло сладкое"».
Но скоро веселье миновало, и родителей вновь точат извечные сомнения. Конечно, они ощущают его желание и потребность быть близким с ними — близким по-семейному, в самом простом, житейском смысле слова; и они тоже хотят близости с ним и чувствуют его любовь. Маною и его жене, как и всем родителям, хочется любить своего ребенка. Но мешает его предназначение, отнявшее его у них еще до рождения. Хотя оно же делает его предметом родительской гордости, родителям не суждено понять Самсона, и это мешает им любить его.
И еще: они точно знают, что подчиняться им он не станет. Ни в том, что касается филистимлянки, которую упрямо желает взять в жены, ни в чем-то другом, поскольку он подвластен иной силе, что выше их. Они понимают с болью, а может быть, и с чувством вины, что его судьба — идти по жизни одному, ибо его путь не похож ни на чей другой и они ничему научить его не могут. Ничто в жизни не подготовило их к тому, чтобы стать родителями такого человека, как Самсон. Взять хоть этот мед — один Бог знает, откуда он взял его… Они радуются, но чувствуют какую-то тайну, которую разгадать не в силах.
Из-за этого непонимания растет ощущение, что Самсон очень хочет успокоить своих родителей — чтобы не боялись его, не боялись тайны, которая сокрыта в нем. Он надеется, что этот мед поможет им поверить и поддержать его, вселит в них уверенность в нем. Тогда они поймут, что он им предан.
Это важно, потому что воздух пропитан изменой. О ней не говорится вслух, она не обозначена словом. Это не «обычная» измена, но потому-то она ядовитее: если ребенок еще зародышем, в чреве матери, уже был отчужден от родителей предопределенностью своей судьбы, то в атмосфере дома появляется ощущение всеобщей лжи. Скрытой, глубокой и взаимной. Конечно, никто из них не хотел того, что выпало им на долю всем троим. И с этим ощущением Самсон проживет всю жизнь.
Трое на всем белом свете. Родители и ребенок, который «обобществлен» еще до своего рождения. Сын-сирота при живых родителях… Тяжела его ноша-жизнь, двойственная и противоречивая, — оставаться ли самим собой в своем предназначении или быть верным своим родителям, таким от него отличным. Всему меду мира не подсластить этот миг.