Чарлз Лютвидж Доджсон («ж» не произносится, о чем он всегда предупреждал новых знакомых и корреспондентов) — таково подлинное имя писателя, известного нам под псевдонимом Льюис Кэрролл. Он родился 27 января 1832 года (год смерти Вальтера Скотта, Гёте) в деревушке Дарсбери, в одном из тихих сельских графств Англии — Чешире, которое позже прославит, назвав одного из персонажей своей сказки Чеширским Котом. Чарлз был старшим сыном (и третьим из одиннадцати детей) приходского священника Чарлза Доджсона и Франсис Джейн Лютвидж. Оба вели свой род из старых семейств, связанных между собой приятельством и родственными узами, оба принадлежали к так называемой «высокой» англиканской церкви, тяготевшей в известных вопросах к католичеству.
Это было тревожное время: в Европе («на континенте», как говорили англичане, по сей день чувствующие себя островитянами) гремели революции, в Англии шла борьба за парламентскую реформу. В год рождения писателя в Англии был принят первый билль о реформе, однако до широкого демократического представительства в парламенте было еще далеко. В Британской империи наконец было официально отменено рабство (при этом рабовладельцам в колониях выплатили 29 миллионов фунтов компенсации). Чарлзу было два года, когда парламент принял печально прославленный новый закон о бедных, учреждавший работные дома, которых бедняки страшились пуще смерти. Когда Чарлзу исполнилось пять лет, на престол вступила юная королева Виктория (она умерла в 1901 г., три года спустя после смерти самого писателя), по имени которой весь этот период английской истории зовется викторианским. В том же 1837 году двадцатипятилетний Диккенс начал печатать «Оливера Твиста», в котором оставил нам впечатляющие картины жизни бедняков, описав, в частности, и работные дома. Социальные волнения и бури доходили до чеширской деревни отдаленными отзвуками. Впрочем, отец Чарлза посвящал немало времени беднякам своего прихода, в особенности тем, кто работал на баржах, ходивших по каналу неподалеку от их дома. Это внимание к беднякам унаследует от него и будущий писатель, всегда готовый незаметно помочь тем, кто нуждался.
Чарлз Доджсон-старший (1800–1868) был человеком незаурядным. Он получил серьезное образование, изучал богословие, классические языки и математику в оксфордском Крайст Чёрч (собор и колледж Христовой церкви), где проведет потом всю свою взрослую жизнь его сын. Университет он закончил с двойным отличием — по классическим языкам и математике; его сын, уже став преподавателем в Крайст Чёрч, не раз обсуждал с ним сложные математические задачи. Но, конечно, большую часть своего времени Чарлз Доджсон-старший уделял своим прихожанам и богословию. С годами труды его были замечены, он оставил скромный приход в Дарсбери, где провел около шестнадцати лет, а впоследствии стал архидиаконом Ричмондским и настоятелем Рипонского собора. Все же любовь к математике он сохранил до конца своих дней. Будущий писатель многим обязан отцу: и глубокой религиозностью, и интересом к богословским проблемам, и математическими способностями, и даже склонностью к эксцентричности, которой не был чужд и отец.
Когда Чарлзу исполнилось одиннадцать лет, отец получил новый большой приход в графстве Йоркшир, и все семейство переехало в деревню Крофт. Огромный сад, окружавший просторный пасторский дом, был отдан в распоряжение детей. Здесь они играли во всевозможные игры, придуманные Чарлзом. Была тут и «железная дорога», которую соорудил он сам и для которой написал «правила». Одно из них гласило: «В случае если поезд сойдет с рельс, пассажиров просят не вскакивать, а лежать до тех пор, пока их не поднимут. Необходимо, чтобы по ним прошло не менее трех составов, а то врачам и санитарам нечего будет с ними делать». Был тут и театр марионеток, сооруженный Чарлзом с помощью деревенского плотника и некоторых членов семьи, для которого он написал несколько шуточных пьес. В сарае, прятавшемся в углу сада, нередко давались представления «факира и фокусника» — им был все тот же Чарлз. Эти детские игры позже найдут свое отражение в сказках об Алисе, где появится и странный поезд, и герои английского кукольного театра Панч и Джуди, и многое другое.
Первоначально Чарлз учился дома; до двенадцати лет его наставником был отец, превосходно подготовивший его и по математике, и по латыни и греческому языку. Затем мальчика отправили в школу — сначала в Ричмонд, потом в знаменитый Регби. Это была закрытая школа-пансион, одна из так называемых публичных школ, которые предназначались совсем не для детей широкой публики, хотя и носили такое название. На первом месте в школе стояла христианская мораль и нравственность, за ними — джентльменское поведение и лишь затем интеллектуальные достижения. Среди шести опаснейших грехов назывались плотская распущенность и склонность к дурному обществу. Чарлз твердо верил, что жизнь есть не прекращающаяся ни на час борьба с дьяволом; одержать в ней победу можно лишь благодаря неустанной бдительности, воле и строгости, в первую очередь к самому себе, упорному труду и постоянному — в молитвах и мыслях — общению с Богом. Этим принципам Кэрролл остался верен на протяжении всей своей жизни. Свидетельства тому — девять сохранившихся томов его дневника (четыре были потеряны после его смерти родными, не отдававшими себе отчета в том, какое сокровище досталось им в наследство), его многочисленные письма, воспоминания родных и друзей, в том числе тех, кто дружил с ним в детстве и юности, и, конечно, его произведения.
Учеба давалась Чарлзу легко. Особых успехов он достиг в математике и древних языках. Однако в латинском стихосложении, занимавшем немалое место в школьной программе, он порой выказывал пренебрежение общепринятыми правилами, вводя свои исправления, которые, как отмечали его преподаватели, были всегда логически оправданны. «С удивительным хитроумием он подменяет обычные, описанные в грамматиках окончания существительных и глаголов более точными аналогиями или более удобными формами собственного сочинения», — отмечал в своем отзыве о четырнадцатилетнем Чарлзе его наставник мистер Тейт. Уже в эти годы в будущем писателе пробудился интерес к словам и к той логической игре с ними, которой будет впоследствии отмечено его творчество.
Последующая жизнь Чарлза Латвиджа Доджсона связана с Крайст Чёрч. Он окончил университетский курс с отличием по математике; вскоре ему был предложен пост стипендиата в Крайст Чёрч. Стипендиатами в те годы называли членов колледжа, получавших скромную пожизненную стипендию, т. е. содержание, позволявшее им заниматься богословием или наукой (порой, как это было с Доджсоном, и тем и другим) в стенах Крайст Чёрч. При этом им предоставлялась квартира, право пользования библиотекой и прочее; при желании они могли пополнять свои доходы чтением лекций или частными уроками. По все еще действовавшему в те годы уставу Крайст Чёрч, принятому в XVI веке, когда при оксфордском соборе Христовой церкви был учрежден богословский колледж, стипендиат посвящался в духовное звание (сначала диакона, затем священника) и давал обет безбрачия. Доджсон не сразу решился на этот шаг — ему предшествовали долгие раздумья, беседы с отцом и епископом Оксфордским Уилберфорсом. Несмотря на свою принадлежность к «Высокой церкви», Чарлз уже и в те ранние годы чувствовал, что не может полностью принять ее доктрин и некоторых требований, предъявляемых к священнослужителям. Он задумывался над идеей «вечного проклятия» — позже, в зрелые годы он напишет специальный труд, в котором как логик опровергал ее. Смущал его запрет на посещение театра и занятия фотографией, на котором настаивали многие служители англиканской церкви (он любил театр и был прекрасным фотографом-любителем).
Наконец в декабре 1861 года, после подробных бесед с епископом Уилберфорсом, заверившим его, что этот запрет относится лишь к священникам и что он будет волен, если не пожелает, не принимать впоследствии сана, Доджсон был рукоположен в диаконы. Диакон (deacon) в Крайст Чёрч был младшим священником, он мог при желании читать проповеди, помогать во время службы, но не вел работы с прихожанами. Изменение университетского устава в 1866 году избавило Доджсона от необходимости дальнейших решений. Он участвовал во всех ученых и церковных делах Крайст Чёрч; проповеди читал редко и предпочтительно детям.
Доджсон посвятил себя математике. Долгое время считалось, что он был весьма посредственным математиком. Однако в последние годы это мнение подверглось пересмотру. Вот что говорит об этом американский математик, профессор Франсин Эйбелиз, подготовившая к изданию том его математических работ: «Работая над математическими статьями Кэрролла, я обнаружила, что, вопреки распространенному у нас мнению, он был серьезным и самобытным математиком. Однако ему не повезло. Для своих студентов он написал книгу — „Эвклид и его современные соперники“, — которая приобрела печальную известность. Но судить о нем как о математике надо не по этой книге, а по его оригинальным трудам, где он рассматривал проблемы, которые его действительно интересовали. Такова работа о квадратуре круга, где он предлагает очень интересный тригонометрический способ рассмотрения этой задачи, причем делает это в эпоху, когда никто и не помышлял о компьютерах. В целом надо сказать, что он подошел вплотную к трудам, подготовившим появление компьютеров. Его методы всегда computer-friendly, т. е. позволяют легко написать алгоритм, который можно использовать в компьютере. Это особенно хорошо видно на сохранившихся страницах его заметок „Регистрация корреспонденции“, которую он предлагал опубликовать как приложение к своей работе „Восемь или девять слов о том, как писать письма“. Но, конечно, он был в первую очередь логиком, что чувствуется и в его литературных сочинениях. „Логические игры“, „Математические курьезы“, „Символическая логика“, вышедшие в последние годы его жизни, привлекают пристальное внимание современных логиков, математиков и физиков, считающих, что „сумасшедшая“ логика Кэрролла во многом напоминает диалектическую логику современного научного исследования, подчас столь причудливую, что она кажется непостижимой и столь противоречивой, что способна повергнуть в отчаяние не только человека далекого от науки, но и самого исследователя». Профессиональные логики, изучавшие логические труды Доджсона, отмечают, что он работал в той области, которая подготовила появление современной математической логики. Для нас здесь важно отметить, что литературные произведения Кэрролла несут несомненный отпечаток его нетривиальных занятий логикой.
В Крайст Чёрч Доджсон вел строго упорядоченный образ жизни: математические занятия, лекции и семинары со студентами (арифметика, алгебра, геометрия, тригонометрия, дифференциальное исчисление), прерываемые скромным ланчем — несколько глотков сухого хереса и печенье, чтобы не прерывать работы, — и снова занятия, дальние прогулки, которые он очень любил (уже в преклонном возрасте он проходил порой по 17–18 миль в день), обед за «высоким», т. е. преподавательским, столом в просторной столовой колледжа, и снова занятия, нередко далеко за полночь. Зато в каникулы (а их в Крайст Чёрч было немало) он ехал в Лондон, посещал театры и выставки, отправлялся к морю или в Озерный край и Шотландию.
Он страдал заиканием; попытки прибегнуть к медицинской помощи, которые он предпринимал на протяжении всей своей жизни, так и не избавили его от этого недуга, которым страдали и некоторые его братья и сестры. У него было много знакомых, но, кроме членов семьи и детей, он ни к кому не обращался по имени. В Крайст Чёрч он слыл педантом, был известен многочисленными меморандумами и брошюрами, посвященными текущим университетским делам и баталиям; их он печатал за собственный счет и рассылал членам Совета, в котором состоял и сам. Он был ученым, джентльменом, чудаком — явление нередкое в английской университетской жизни. Его отличала независимость взглядов и поведения. Он, не задумываясь, отстаивал свои взгляды, хотя подчас рисковал навлечь на себя неудовольствие высоких лиц, и делал это со своей обычной настойчивостью. Конечно, английские университеты во многом способствовали развитию таких качеств. К тому же Доджсон никогда не руководствовался собственными интересами.
Показательна в этом отношении его переписка в 1885–87 годах с премьер-министром Солсбери относительно бедственного положения жителей небольшого острова Тристан-да-Кунья в южной части Атлантического океана (остров принадлежал Британской короне). От своего брата Эдвина, который служил священником на острове, Доджсон знал, что после того как китобойные суда перестали заходить на остров, жители острова оказались на грани голода. Доджсон предлагал правительству рассмотреть вопрос о переселении жителей — всего 100 человек — в Южную Африку или в Австралию и просил у премьера разрешения навестить его вместе с братом, приехавшим в Англию для поправки здоровья, чтобы обсудить этот вопрос подробнее. Он написал премьеру спокойно и делово, как подобает коллеге; Солсбери отвечал учтиво, но уклончиво. В течение декабря Доджсон направил ему еще три (!) письма с дальнейшими соображениями по этому делу и снова просил об аудиенции. Наконец 30 декабря премьер-министр принял братьев Доджсон в Министерстве иностранных дел, однако, если судить по записи в дневнике Чарлза, беседа была малообещающей. 4 января 1886 года лорд Солсбери прислал ему через своего секретаря официальный ответ. Корабли, идущие в Австралию, писал секретарь, обычно на остров Тристан-да-Кунья не заходят и менять курс их следования было бы дорого и опасно. Мысль о переселении жителей острова премьер-министр считал неприемлемой из-за «опасности создания прецедента, могущего повести к просьбам со стороны англичан и ирландцев о бесплатном перевозе через Атлантический океан».
Несмотря ни на что Доджсон снова и снова возвращается к этой проблеме. Он сообщает премьер-министру, что положение на острове Тристан-да-Кунья приняло бедственный характер. Одно из рыболовецких суден, которыми располагали жители, потерпело крушение — в результате на острове осталось всего одиннадцать работоспособных мужчин. В течение двух лет Доджсон продолжает свою борьбу, однако правительство отвергает все его предложения. Ему так и не удалось добиться радикального изменения ситуации на острове Тристан-да-Кунья, все же благодаря его вмешательству жители получили со специально посланным кораблем кое-какую помощь и припасы.
В переписке Доджсона с Солсбери встает еще одна важная тема: на протяжении многих лет Доджсона волновала проблема «чистоты» проведения парламентских выборов и корректности (правильности) представительства в нем. Подходя к этой теме как математик, Доджсон задавался вопросом о том, как достигнуть максимально взвешенного представительства в парламенте. Полагая, что принятые правительством решения являются недостаточными, Доджсон выдвигал собственные предложения. Необходимыми условиями «чистоты» выборов он считал тайное голосование и принцип «пропорционального» представительства, к определению которого он подходил с позиций логика и математика. Все это он излагал премьеру лично, а впоследствии опубликовал в ряде статей и памфлетов («О чистоте выборов», «Парламентские выборы», «Принципы парламентского представительства»). Специалисты считают, что его соображения не потеряли актуальности и в наши дни. Как видим, вопросы общественной жизни и политики в одном из ее важных аспектов (парламентские выборы) занимали Доджсона/Кэрролла ничуть не меньше, чем наука и литература; он полагал, что с помощью строгих математических и логических методов возможно оптимизировать результаты выборов.
Доджсон любил детей. «Дети это 3/4 моей жизни», — писал он. Он водил их в театр, в музеи и на прогулки, приглашал в гости, фотографировал (сейчас мы знаем, что он был одним из замечательных фотографов-любителей XIX столетия), развлекал играми, загадками, рассказами и сказками собственного сочинения, приглашал погостить у него на берегу моря, куда регулярно отправлялся во время долгих (летних) каникул, платил за уроки французского, пения, рисования, а иногда и за визиты к зубному врачу, которые стоили немало. Он писал им письма.
«Мой дорогой Бёрти!
Я был бы рад исполнить твою просьбу и написать тебе, но мне мешает несколько обстоятельств. Когда ты узнаешь, что это за обстоятельства, ты, думаю, поймешь, почему я никак не могу написать тебе письмо.
Во-первых, у меня нет чернил. Ты мне не веришь? Ах, если б ты знал, какие чернила были в мое время! (Во время битвы при Ватерлоо, когда я был простым солдатом.) Стоило лишь налить немножко чернил на бумагу, как они сами писали все, что нужно! А те, что стоят на моем столе, до того глупы, что, даже если начать слово, все равно не сумеют его закончить!
Во-вторых, у меня нет времени. Ты мне не веришь? Ну что ж, не верь! Ах, если бы ты знал, какое время было в мое время! (Во время битвы при Ватерлоо, когда я командовал полком.) В сутках тогда было 25 часов, а иногда 30 или даже 40!
В-третьих — и это важнее всего, — я совсем не люблю детей. Не знаю, почему, но в одном я уверен: меня от них мутит, как других от кресла-качалки или от пудинга с изюмом. Ты мне не веришь? Я так и знал, что не поверишь. Ах, если б ты знал, какие дети были в мое время! (Во время битвы при Ватерлоо, когда я командовал всей английской армией. Тогда меня звали герцог Веллингтон, но потом я решил, что носить такое длинное имя слишком хлопотно, и изменил его на „мистер Доджсон“…) Теперь ты и сам видишь, что написать тебе я никак не могу».
Одного этого письма достаточно, чтобы понять: Доджсон, вернее Льюис Кэрролл, был мастером той веселой чепухи, которую англичане зовут нонсенсом. Подобных писем он написал огромное множество.
Среди своих юных друзей Кэрролл отдавал предпочтение девочкам. Его современников это не удивляло. В ту пору в Англии был весьма распространен культ ребенка, в особенности девочек, которые в глазах викторианпев были нежными неиспорченными созданиями, ближе всех стоящими к Богу. На рубеже XVIII и XIX веков этот взгляд на детство нашел выражение в «Песнях невинности» Уильяма Блейка и получил дальнейшее развитие в поэзии романтиков. Отношение Кэрролла к его маленьким друзьям было глубоким и искренним. «Чтобы понять натуру ребенка, — писал он матери одной девочки, — нужно немало времени, особенно если видишь детей всех вместе, да еще в присутствии старших. Не думаю, что те, кому довелось наблюдать их только в этих условиях, имеют представление о том, насколько прелестен внутренний мир ребенка. Я имел счастье общаться с ними наедине. Такое общение очень полезно для духовной жизни человека: оно заставляет убедиться в скромности собственных достижений по сравнению с душами, которые настолько чище и ближе к Господу».
У Льюиса Кэрролла было множество маленьких друзей. Но Алиса Лидделл, дочь ректора Крайст Чёрч, известного автора «Древнегреческого лексикона» (им и по сей день пользуются в Англии), занимала среди них особое место. Спустя много лет Кэрролл писал Алисе Лидделл, вышедшей замуж за выпускника Крайст Чёрч Реджиналда Харгривза: «После Вас у меня было множество маленьких друзей, но все это было не то». Некоторые исследователи полагают, что Кэрролл любил Алису и надеялся со временем жениться на ней. Загадочный разрыв с семейством Лидделл, происшедший в 1865 году, вскоре после публикации «Алисы в Стране чудес» (Кэрроллу в то время было 33 года, Алисе — 13), они объясняют тем, что Кэрролл, по-видимому, говорил об этом с родителями Алисы и просил о помолвке с их дочерью. Такие помолвки, отнесенные на более поздние годы, были не так уж редки в Викторианское время. Родители Алисы, по мнению этих исследователей, скорее всего, отвечали отказом и закрыли перед ним двери своего дома. Эта версия, впрочем, представляется маловероятной. Даже если Кэрролл думал о браке, он, конечно, прекрасно понимал, что родители Алисы, которые занимали высокое место в обществе и мечтали о блестящем браке своей очаровательной дочери, никогда не согласились бы на ее брак со скромным преподавателем математики. Ему предстояла всемирная слава, но никто еще не подозревал об этом.
Другие исследователи полагают, что разрыв произошел из-за того, что Доджсон занял непримиримую позицию в так называемом «деле Ньюбери». Так звали одного студента из высокопоставленной семьи, которому покровительствовал доктор Лидделл. Это якобы привело к тому, что миссис Лидделл, не одобрявшая дружбы своих дочерей с молодым преподавателем, не имевшим ни средств, ни влиятельных друзей, отказала ему от дома. Как бы то ни было, но литература при этом понесла невосполнимые потери, ибо разгневанная миссис Лидделл уничтожила письма, которые Кэрролл писал Алисе. Впоследствии, правда, отношения были восстановлены, о чем есть записи в дневнике Доджсона. Очевидно, мы так никогда и не узнаем, что именно произошло.
История написания двух сказок об Алисе известна достаточно хорошо, не будем снова пересказывать ее. Зададимся иным вопросом: как случилось, что две маленькие сказки скромного математика из Оксфорда сохранили свою свежесть и привлекательность по сей день? Что заставляет новые и новые поколения читателей читать их и восхищаться ими?
«Приключения Алисы в Стране чудес» и «Алиса в Зазеркалье» написаны необычным человеком и в необычном жанре. Несмотря на то что перу Кэрролла/Доджсона принадлежит свыше 300 литературных и научных сочинений, в сказках об Алисе он выразил — в предельно сдержанной и обобщенной форме — свои сокровенные мысли и чувства. Это был ученый, эксцентричный, застенчивый и сдержанный человек, по какому-то необъяснимому капризу судьбы сохранивший в себе «кристалл детства» (Вирджиния Вулф). Занимательность его сказок сочетается с «безответственностью» — так считал другой английский классик Гилберт Кийт Честертон, понимая под этим отсутствие назидания, того «урока» или «морали», до которых так охочи были викторианские авторы, писавшие как для детей, так и для взрослых.
Мысли Честертона о Кэрролле заслуживают того, чтобы их процитировать более подробно. В одном из своих эссе он писал: «Девятнадцатое столетие сделало одно подлинное открытие: оно открыло так называемые книги нонсенса. Эти книги — до такой степени творения исключительно нашего века, что нам следует ценить их подобно тому, как мы ценим всеобщее образование или электричество. Они представляют собой совершенно новое литературное открытие — открытие того, что несообразность сама по себе может быть гармоничной. Крылья птицы прекрасны, ибо они порождают мечту; и точно так же прекрасны и крылья носорога, ибо они порождают смех. Льюис Кэрролл велик в своем лирическом безумии». Этой мысли Честертона вторят другие, рассыпанные по разным его работам. Он настаивает, что «Алиса» вовсе не детская книга: «Льюиса Кэрролла следует читать не детям — дети пусть лучше лепят пирожки из песка; „Алису в Стране чудес“ должны штудировать ночами напролет мудрецы и седовласые философы, стремящиеся постичь труднейшую проблему метафизики, кроющуюся в пограничной зоне между рациональным и иррациональным — природу юмора, самую неуловимую из духовных сил, которая вечно порхает между ними». Вдумайтесь в это парадоксальное высказывание — какая глубокая мысль кроется в нем! Честертон развивает ее, подчеркивая интеллектуальный характер кэрролловского нонсенса. «Подозреваю, что лучшее у Льюиса Кэрролла было написано не взрослым для детей, но ученым для ученых. Самые блестящие из его находок отличаются не только математической точностью, но и зрелостью». Особенность замечательных сказок об Алисе Честертон видит в том, что это веселая игра, «интеллектуальные каникулы», которые позволяет себе хорошо тренированный логический ум. «При первом поверхностном взгляде интереснее всего в Кэрролле то, что он вошел в свой особый иррациональный Эдем именно сквозь железные ворота рационального, — замечает он. — В этом человеке, как нередко бывает с литераторами, все, что могло бы быть привольным, легкомысленным и беспечным, было особо строгим, респектабельным и ответственным. Лишь своему интеллекту он позволял каникулы, чувства его каникул не знали, и уж конечно не знала их и его совесть!.. Его воображение двигалось само собой в сторону интеллектуальной инверсии». Не следует понимать метафоры и парадоксы Честертона буквально — задумаемся лучше над мыслями, которые он выдвигает так убедительно и так поэтично. Нонсенс Кэрролла — это и впрямь интеллектуальная игра, веселая и на первый взгляд совершенно безответственная, в которой, впрочем, поразмыслив, видишь особую логику и порядок.
Кэрролл часто использует так называемые «перевёртыши» (Честертон называет этот прием «интеллектуальной инверсией»); немало примеров подобной игры можно найти и в народной поэзии. «Едят ли кошки мошек?.. Едят ли мошки кошек?» — твердит сонная Алиса, меняя местами субъект и объект действия. В Стране чудес Алиса несколько раз катастрофически изменяется в размерах: то уменьшается, да так, что начинает опасаться, как бы ей совсем не исчезнуть, то вдруг вырастает. Соответственно всё меняется в обратном отношении, да так быстро, что от этой игры размерами у читателя начинает кружиться голова. «Обратный» принцип повторен и в эпизоде со щенком: Алиса там крошка, а щенок огромный, как ломовая лошадь. Принцип «перевертыша» подчеркивается наставлениями, которые дают Алисе участники Безумного чаепития. «Я говорю, что думаю, — заявляет Алиса, — и думаю то, что говорю». «Это совсем не одно и то же, — поправляют ее. — Ведь не все равно, как сказать: „Я вижу то, что ем“ или „Я ем то, что вижу“». Собственно говоря, принцип зеркальности, легший в основу второй сказки об Алисе, есть частный случай «перевертышей». Чтобы спуститься с холма, Алисе приходится идти вперед, а не назад, а чтобы разрезать пирог, надо сначала раздать его!
Льюис Кэрролл соединяет несоединимое. В сцене суда присяжные записывают на своих грифельных досках три даты, названные участниками Безумного чаепития — четырнадцатое марта, пятнадцатое и шестнадцатое, — а потом складывают их и переводят в шиллинги и пенсы! Герцогиня в Стране чудес неразрывна с Кухаркой, а Грифон, существо, как известно, сказочное и весьма благородное — болтает, как грубый простолюдин. Однако с такой же легкостью, с какой он соединяет несоединимое, Кэрролл разъединяет неразрывное (этот прием называют «отчуждением»). «Прощайте, ноги!» — говорит Алиса стремительно удаляющимся от нее ногам и принимается строить планы о том, как будет слать им подарки к Рождеству. А Чеширский Кот обладает чудесной способностью медленно — частями — исчезать (медленное исчезновение — разве в самих этих словах не соединено несоединимое?!), чем приводит в смущение палача, заявляющего, что нельзя отрубить голову, если, кроме головы, ничего больше нет!
При всей фантастичности ситуаций и умозаключений Кэрролла есть в них своя строгая логика. «Змея!» — кричит Горлица, завидев среди листвы длинную шею Алисы. Та уверяет, что никакая она не змея, а всего лишь маленькая девочка, но признается, что очень любит яйца, — ведь девочки тоже любят яйца. «Тогда они тоже змеи!» — умозаключает Горлица, и ей, пожалуй, не откажешь в логике. Точно так же нельзя не признать доводов Чеширского Кота в доказательство собственного безумия (перечитайте конец VI главы «Страны чудес»).
Кэрролл оживляет («реализует») метафоры, придает стершимся, привычным оборотам речи новый смысл, давая им свое неожиданное, порой буквальное, но всегда логическое обоснование. «Больше чаю она не желает», — заявляет Мартовский Заяц после того, как Алиса отказывается от чая. «Ты, верно, хочешь сказать, что меньше чаю она не желает, — поправляет ее Болванщик, — гораздо легче выпить больше, а не меньше, чем ничего». «Сядем на минутку!» — предлагает, устав от бега, Алиса. «Сядем на Минутку?! — негодует Король. — Как можно?! А что бы ты сказала, если б на тебя сели?!»
Книга Кэрролла насквозь пародийна. Пародируются не только нравоучительные стишки, которыми пичкали детей в викторианскую эпоху, но и школьная премудрость и скучная мораль здравого смысла. В устах ничего не подозревающей Алисы Лондон становится столицей Парижа, австралийские антиподы превращаются в «антипатий», и даже таблица умножения выходит из-под повиновения! Впрочем, комментарий Мартина Гарднера объясняет нам, что все не так просто, как может показаться на первый взгляд, и что нередко нонсенсу Кэрролла есть научное объяснение. Математик и логик, Кэрролл нередко представляет в художественных образах то, что лишь спустя десятилетия стало достоянием серьезной науки, недаром его так часто цитируют представители самых разных наук.
Есть в сказках Кэрролла и еще одно свойство, которое я бы назвала «алгебраичностью». Различные фантастические эпизоды сказки зачастую имеют все же какую-то, пусть минимальную, «привязку» к действительности, что позволяет произвести ряд вполне реальных «подстановок». Вот во время путешествия Алисы в поезде по клеткам Зазеркалья хор пассажиров кричит: «Знаешь, сколько там стоит земля? Тысяча фунтов — один дюйм!», а несколько позже: «Знаешь, сколько стоит дым от паровоза? Тысяча фунтов — одно колечко!» Кэрролл, возможно, имеет здесь в виду реальное явление, описанное, скажем, Диккенсом в образе бессмертного Домби, для которого высшим мерилом всего были деньги. А когда позже у Кэрролла те же пассажиры уже не кричат, а думают хором, тема эта получает свое достойное завершение! Пройдя через три последовательные стадии (тысяча фунтов за один дюйм земли, за одно колечко дыма, за одно слово разговора), тема эта осмысляется в рамках нонсенса и вместе с тем «наводит», как сказала Алиса по другому поводу, «на всякие мысли». А на какие мысли наводило выражение «подумали хором» читателя XX века, возможно самого трагического столетия в истории человечества?!
Аналогично воспринимаются и сцены суда в «Стране чудес». Их также можно было бы сравнить со сценами судоразбирательств или бесконечных мытарств по Министерству Околичностей из прославленных романов Диккенса («Холодный дом», «Домби и сын» и пр.). Вообще, аналогия с Диккенсом не случайна и потому, что Кэрролл очень любил Диккенса, и потому, что у него обнаруживается немало точек соприкосновения с ним. Но между двумя писателями есть, конечно, помимо всего остального и то различие, что Диккенс погружен в реальность, которую он по-своему воссоздает в своих гениальных романах, в то время как Кэрролл лишь минимально (но в то же время и вполне достаточно) привязан к реалиям своего времени. Именно это дает возможность для бесконечных «подстановок» в его емкие «формулы», позволяя отнести их не только к прошлому, но и к будущему. Вспомним Шалтая-Болтая, который утверждал, что может «объяснить все стихи, которые только были написаны, и кое-что из тех, которых еще не было». Слова эти можно отнести и к сказкам Кэрролла.
Кое-кто из исследователей называет «Алису в Стране чудес» и «Зазеркалье» повестями. Для этого, может быть, и есть некоторые основания (в первую очередь превосходная психологическая разработка образа центральной героини), и все же основным, ведущим моментом, по моему убеждению, является, безусловно, сказочный. И не только потому, что там происходят всякие фантастически события и появляются всякие фантастические персонажи, но и потому, что степень художественного обобщения у него не меньше, чем в традиционной народной сказке, и потому, что Кэрролл широко использует структуру народной сказки, которую В. Я. Пропп называет «морфологией волшебной сказки».
Юмор, по выражению Честертона, вечно «танцует» между бессмыслицей и смыслом. В кэрролловском смехе элемент бессмыслицы, т. е. нонсенса, очень силен, однако не настолько, чтобы через него не просвечивал некий «смысл». Оттого, что смысл этот реализуется не столько в конкретных, реальных, привязанных к определенному месту и времени формах, сколько в более общих «матрицах» (patterns), структурах и обобщенных сказочных образах, он вовсе не становится менее выразителен. Напротив, именно это свойство кэрролловского нонсенса делает его чрезвычайно жизнеспособным и стойким к испытанию временем.
О том, что Льюис Кэрролл с детства писал стихи, мы знаем сравнительно мало. Сначала они выходили в домашних «журналах», в которых изредка участвовали и члены семьи; впрочем, чаще всего он сам выступал их единственным автором, редактором, переписчиком, иллюстратором и брошюровщиком. Эти журналы он продолжал сочинять для своих братьев и сестер даже тогда, когда стал студентом и даже оксфордским преподавателем. В это время он уже начал изредка печатать свои стихи в различных газетах, журналах, университетских сборниках. Некоторые из них, самые удачные, стали потом украшением двух сказок об Алисе; другие Кэрролл собрал в отдельные сборники, выходившие на протяжении его жизни. В нашу книгу вошла подборка из его лучших стихов, написанных в разные годы.
Пожалуй, более всего нас удивит поэма «Фантасмагория». В ней есть и тонкий юмор, и мягкая ирония, и парадоксы, присущие Кэрроллу и хорошо известные нам по его сказкам об Алисе, — но сама тема поначалу ставит читателя прямо-таки в тупик. Помилуйте, автор встречается в ней с неким — как бы это сказать? — неземным существом, а попросту говоря, привидением, которое представляется фантомом (у них, скромно поясняет он, это всего лишь вторая ступень строгой привиденческой иерархии), — и горько жалуется на свое незавидное существование. Беседа автора с застенчивым привидением развивается быстро, с самыми неожиданными поворотами, касаясь многих глубоких тем, в том числе поэзии, Шекспира и тех, кто идет к вершинам, «терний не боясь»…
Совсем в ином стиле написано одно из самых известных стихотворений Кэрролла — «Гайавата фотографирует». Чарлз увлекся фотографией еще в 1855 году (ему тогда было двадцать три года) и продолжал всерьез заниматься ею в течение многих лет. В те годы процесс фотографирования был необычайно сложен, что он и описывает в начале этого стихотворения. Однако это не помешало ему стать одним из лучших фотографов XIX века. Он сделал тысячи фотографий, снимая самых различных людей, среди которых были и такие известные, как Теннисон, Данте Габриэль Росетти, Рескин, многие ученые и, конечно, дети. Попадались ему и «трудные» модели; не исключено, что это стихотворение основано на собственном опыте Кэрролла. Поэт воспевает подвиги могучего Гайаваты, хорошо известного нам по любимой с детства «Песни о Гайавате» Лонгфелло, — только у Кэрролла герой вершит их на фотографической ниве. Но вот что приводит читателя в восторг: Кэрролл воспевает Гайавату, точно придерживаясь размера оригинала. Скажем без обиняков: русскому читателю повезло, что прославленная «Гайавата» была переведена на русский язык таким замечательным поэтом, как Иван Бунин. Не будь его перевода, великолепно передающего стиль и ритмику оригинала, мы бы не смогли оценить пародии Кэрролла. Добавим также, что в этой пародии поэт высмеивает отнюдь не Гайавату и уж конечно не Лонгфелло.
Разнообразие тем, приемов, размеров и стилей поражает читателя стихотворений Кэрролла даже в сравнительно небольшой подборке. Кэрролл не повторяется ни в чем. Вот шутливое признание — нет, не в любви! — а в ненависти к морю. Вот послание ко Дню святого Валентина, в котором поэт вопрошает:
Не можем разве мы друзей
Любить в разлуке?
Он пишет считалку до пяти, которую называет «игрой в пятнашки», где, как кажется поначалу, затевает веселую забаву с числами, однако, дочитав стихотворение до конца, мы понимаем, что речь здесь идет совсем о другом. Он вопрошает, как стать «поэтом и верный выбрать слог», и дает удивительные советы… И все это он делает, как всегда, весело, забавно, с неистощимой выдумкой. Впрочем, если вслушаться, звучит в этих стихах и глубоко личная нота; неслучайно переводчик этих стихов Михаил Матвеев как-то заметил, что из них мы многое узнаем о том «потаенном человеке», который скрывается за этими веселыми стихами.
То же свойство отличает и поэму Кэрролла «Охота на Снарка» (1876), над расшифровкой которой бьются литературоведы и переводчики (число переводов поэмы на русский язык давно уже перевалило за двадцать. Поэма «Охота на Снарка» возникла при таинственных обстоятельствах, о которых рассказывает сам Кэрролл: «Солнечным днем я шел по склону холма, как вдруг в голове у меня зазвучала стихотворная строка — одна единственная строка: „Ибо Снарк был Буджумом, понятно?“ („For the Snark was a Boojum, you see?“) He знаю, что она значила тогда; не знаю, что она значит теперь; но я ее записал; а спустя какое-то время услышал всю строфу, в которой эта строка стояла последней; и так постепенно, в нечаянные мгновения следующего года или двух возникла вся поэма, которую заключала та строка».
Кэрролл умалчивает о том, что это происходило в окрестностях Гилфорда, куда он приехал, чтобы ухаживать за своим крестником, 22-летним Чарли Уилкоксом, умирающим от неизлечимой в те годы болезни — чахотки. Кэрролл был дружен с семьей Чарли, с которыми был также связан родством (отец Чарли приходился ему двоюродным братом). Он дежурил у постели больного по ночам; после одной из таких ночей он и услышал во время прогулки заключительную строфу будущей поэмы. «С тех пор мне регулярно приходят любезные письма от незнакомых людей, — пишет далее Кэрролл, — которые просят меня объяснить, что такое „Охота на Снарка“: аллегория, политическая сатира или в ней кроется какая-то мораль? На все эти вопросы я могу лишь ответить: „Я не знаю!“»
Некоторые исследователи полагают, что эта поэма гораздо ближе к абсурду, чем к нонсенсу. Возможно; однако тема смерти присутствует и в нонсенсе. Достаточно вспомнить некоторые лимрики Эдварда Лира, где с героями расправляются весьма сурово, а также кое-какие реплики из сказок об Алисе. «Да свались я хоть с крыши, я бы и то не пикнула!» — восклицает героиня в первой из них; а встреченный в Зазеркалье Шалтай-Болтай говорит ей, что было бы неплохо, если б она «перестала расти», когда ей исполнилось семь! Конечно, эти замечания маскируются юмором, именно поэтому Мартин Гарднер находит нужным специально отметить их в комментариях, обращая внимание читателей на эту тему.
Роман «Сильвия и Бруно», который Кэрролл считал своей главной книгой и над которым трудился немало лет, был опубликован в 1889 году; в 1893-м — вышел второй том, названный «Сильвия и Бруно. Завершение». Первым наброском этого внушительного романа был опубликованный в 1867 году рассказ «Месть Бруно», где впервые появляются Сильвия и Бруно и звучат мысли Кэрролла о милосердии и любви. Затем последовали годы, посвященные кропотливому труду над романом. Впрочем, можно ли — несмотря на его внушительный объем — назвать его романом? Льюис Кэрролл задумал его как книгу для детей, и хотя с годами она все разрасталась, не отказался от этой мысли. Книга и была издана в рубрике «детское чтение», что очень удивило и читателей и критиков. Действительно, помимо чисто детской сюжетной линии, связанной с двумя детьми, которые появляются то в реальном, то в фантастическом пространстве, есть в книге немало страниц, адресованных непосредственно взрослым; главные персонажи там — пожилой Рассказчик, или Историк, как называет его Кэрролл, и врач Артур Форестер, влюбленный в молодую аристократку, леди Мьюриэл. Это сложное обустройство пространства и времени, «регулятором» которого снова, как в «Зазеркалье», служит сон, а вернее, то состояние полубодрствования или полусна, о котором еще в юности задумывался Кэрролл. Есть там и другие персонажи, из которых особенно запоминаются Безумный Садовник со своей замечательной песней, звучащей на протяжении всей книги, и эксцентричный Херр Профессор, делавший самые неожиданные открытия. Именно с ними связаны блестящие гротесковые эпизоды и шутки. Скажем прямо, нонсенс в этой книге ничуть не уступает той игре, которую вел Кэрролл в двух сказках об Алисе или в «Охоте на Снарка». Параллельно этой веселой игре ума идут размышления Историка (читай, самого Кэрролла) о божественном, о жизни и смерти, о любви и милосердии. Эта книга не принадлежит к тем, которую можно читать залпом; ее надо читать медленно, останавливаясь и размышляя о том, о чем побуждает нас подумать Кэрролл. Думается, что эта книга, как никакая другая из кэрролловских книг, позволит нам понять, каким человеком был ее автор.
Льюис Кэрролл скончался 14 января 1898 года в доме своих сестер в Гилфорде, куда он приехал, как делал это в течение многих лет, на рождественские каникулы. Слава его, возникшая еще при жизни, ширилась в течение всего XX века, достигнув небывалого звучания уже в наши дни. В его книгах находят все новые и новые смыслы представители разных стран и наук, его книги переведены на десятки языков, но важнее всего в них, пожалуй, то, что один критик назвал «добрейшей душой и чародейством».