6

Мария Каппель подрастала, становилась все своевольнее, непослушнее, что только способствовало отчуждению матери. Вот что пишет об этом сама Мария:

«Живя взаперти в красивой, но такой тесной парижской квартире, обреченная долбить грамматику, историю, географию и только изредка выходить на прогулки в сад Тюильри, не имея свободы ни в движениях, ни в поступках, я тосковала и скучала, но что еще печальнее – докучала другим. Стоило мне запрыгать, как непременно что-то падало, и грохот разносился по квартире. Если я пела песенку или танцевала, то мешала всем в доме. Меня постоянно высылали из гостиной в ожидании визитов. Антонина отличалась ангельской кротостью и не участвовала в моих играх. Навещал меня только старенький учитель музыки, удручая бемолями и диезами, не позволяя кроме занудных упражнений сыграть ни одной, самой простенькой мелодии»[49].

Однажды навестить г-жу Каппель пришел маршал Макдональд, старинный друг семьи. Мадам Каппель пожаловалась ему на непослушание дочери. Старый вояка в тот же миг отыскал радикальное средство: маленькую бунтовщицу следовало немедленно поместить в Сен-Дени, институт для благородных девиц. Маршал брался ее туда определить. Мадам Каппель согласилась. Сговор произошел без ведома той, которая должна была стать его жертвой. И вот настал день, когда мать под предлогом прогулки посадила дочь в карету, которая покатила в сторону Сен-Дени, въехала во двор королевского дома, ворота за ней закрылись. Мадам Каппель представила маленькую Марию г-же Бургуэн, начальнице института, о приезде ее предупредил заранее маршал Макдональд.

Г-жа Бургуэн повернулась к своей новой пансионерке и сказала как можно ласковее:

– Мадемуазель, вас решили оставить со мной, и теперь у меня стало одной дочерью больше.

Но Мария вместо того, чтобы на ласку ответить лаской, метнулась к амбразуре окна и застыла там неподвижно – в ошеломлении слушала она, как мать перечисляет начальнице ее недостатки. Мадам Каппель не щадила гордости своей дочери, а та пообещала себе, что будет бороться с насилием, жертвой которого неожиданно стала.

Несколько ласковых материнских слов наверняка вызвали бы слезы у девочки и сломили бы ее волю, но несчастье Марии Каппель состояло в том, что ее никогда не понимали и не одобряли близкие, жившие рядом с ней. Гордыня ее была слишком велика, вполне возможно, куда больше всех ее заслуг и достоинств. Как Сатану, Марию Каппель сгубила гордость.

Мать вышла из комнаты, сославшись на какой-то пустяковый предлог, решив даже не прощаться с дочерью. Мария приняла это за равнодушие к ней, тогда как баронесса хотела только избежать мучительной для обеих сцены, боялась не устоять перед слезами девочки. Мария решила, что мать ее бросила.

Пришла воспитательница и забрала девочку из амбразуры окна, где та так и стояла неподвижно. Сердце Марии обливалось слезами, но гордость запрещала ей плакать на глазах у чужих людей. Девочку повели в бельевую, где раздели, как раздевают осужденных в тюрьме или послушниц перед постригом, унесли ее муслиновое платьице с вышивкой, атласную шляпку, ажурные чулочки, туфельки из золотистой кожи и взамен дали длинное черное платье, чепец, грубые черные чулки и грубые кожаные башмаки.

Увидев себя в зеркале в новом одеянии, девочка разразилась рыданиями и стала звать мать:

– Мама! – кричала она. – Мама! Мама!

Мужество ее ослабело, гордость поколебалась.

Мадам Каппель открыла дверь, маленькая Мария готова была броситься в ее объятия, но баронесса приложила все усилия, чтобы сохранить суровость и помешать бурному изъявлению чувств. Она поцеловала дочь, украдкой уронила слезинку, которую девочка все же должна была увидеть, попрощалась и ушла.

Мария бросилась с рыданием на кровать, которую ей отвели, кусала простыню, чтобы заглушить крики, и считала себя самым одиноким и несчастным ребенком на свете. В эту минуту в отношениях матери и дочери возникла глубокая трещина. Ох уж эти трещины, они так легко становятся рвами, а потом и бездонными пропастями.

Мария Каппель рисует любопытную картину своего первого дня пребывания в Сен-Дени. Наряду с описанием первого дня в Легландье, оно должно стать достоянием читателя, чтобы можно было понять то горькое отчаяние, которое в первый раз наполнило сердце ребенка, а во второй – сердце молодой женщины.

«Мой первый день в пансионе был настолько не похож на мою свободную и независимую жизнь дома, что память о нем запечатлелась в моем мозгу неизбывной болью. Я спала, когда колокол разбудил наш дортуар, где спали двести девочек. В недоумении я открыла глаза, и боль проснулась во мне вместе с первой забрезжившей мыслью.

Причесавшись, ученицы входили группами по двадцать человек в умывальную – там над длинным медным тазом торчали краны, вода текла ледяная, а мы только что встали из теплой постели. Большинство девочек не окунули в воду и мизинца. Я умывалась как следует. Увидев мои посиневшие от холода руки, девочки принялись потешаться над моей страстью к чистоте.

Облачившись в наши унылые одеяния, мы отправились к мессе, потом встали на молитву. Это были не те несколько теплых слов, обращенных к доброму Боженьке с просьбой помочь стать послушной и сохранить здоровье близким – так я молилась дома; здесь молитва была длинной и трудной, и читали ее по книге. Молились за всех – за папу, короля, епископов, дьяконов, архидьяконов и все монашеские ордена. Младшие девочки досыпали, клюя носом, старшие повторяли уроки или дочитывали роман, который где-то раздобыли тайком. Так прошел церковный час. Потом, построившись, мы отправились в столовую завтракать невкусным супом, после чего нас оставили в галерее до начала занятий.

Нужно было повторять уроки, по девочки разбились по группкам и принялись болтать над раскрытыми книгами. Все смотрели на меня с самым искренним любопытством. Дочка отважного генерала Дюмениля – я познакомилась с ней у моего дедушки, ее тоже звали Марией – представила меня своим подругам, и с этой минуты я стала принадлежать партии ярых бонапартисток.

Начались уроки, и меня стали спрашивать. Дома училась почти что самостоятельно, листала учебники наугад и знала обо всем понемножку, но ничего обстоятельно. Учителя были в затруднении, они не знали, в какой класс меня определить. Я упросила поместить меня в класс Марии Дюмениль, пообещав, что нагоню пройденное в свободное от уроков время. Училась я легко, и не сомневалась, что без труда выполню обещанное.

Ради первого дня меня отпустили с уроков, но я никак не могла успокоиться и продолжала рыдать. Тогда мне посоветовали пойти поиграть на пианино, чтобы отвлечься от печальных мыслей. Войдя в зал, где стояло пятьдесят инструментов, я едва не оглохла – все играли одновременно, со всех сторон неслись гаммы, сонаты, вальсы, этюды, романсы, каденции, исполняемые с разной громкостью. Всевозможные музыкальные пьесы смешивались, сталкивались, звучали фальшиво. Я села за пианино, но клавиши остались немы и только увлажнились слезами.

В два часа позвонили к обеду, и после обеда настала долгая перемена, ее проводили в саду. Мария Дюмениль, утомленная моей неисцелимой печалью, оставила меня сидеть на скамейке, где я продолжала оплакивать мое рабство, моего дорогого папочку, Антонину, маменьку, няню Урсулу. Одна из учениц, проходя мимо меня, сказала достаточно громко:

– Глупая плакса!

Я очнулась, вытерла слезы и спросила: неужели она не плакала, расставшись со своим отцом?

– Если недовольна, иди и жалуйся начальнице, дорогая, – ответила она со смехом.

– При чем тут начальница? Вы, оказывается, не только злы, но и глупы.

– Что вы сказали?

– Сказала то, что и так прекрасно известно вашим знакомым.

Ученица была роялисткой, ее презирали и считали лицемеркой. Мой ответ понравился, его сочли гордым, смелым и уместным. Я приобрела одного врага и десяток друзей. По звонку все опять взялись за уроки, а меня отправили к начальнице. Она мягко пожурила меня и прочла нотацию о пользе смирения, будучи осведомленной о недостатке у меня этой добродетели, а точнее, переизбытке добродетели противоположной.

В восемь позвали на ужин, опять нескончаемая молитва, затем сон. На одной из кроватей дортуара заседал бонапартистский комитет, меня в него допустили, за эту честь я заплатила жесточайшим насморком и полученным на следующий день внушением»[50].

Шли дни, по Мария Каппель не только не свыкалась со своей новой жизнью, но напротив, страдала от нее все больше и больше, наконец она заболела желудочным воспалением, и настолько серьезно, что пришлось вызывать врача, который порекомендовал для выздоровления месячный отпуск. За Марией приехала г-жа Гара и увезла ее к себе. Тетю Луизу Мария любила больше, чем тетю Эрмину, но это не избавляло от страданий гордую Марию, которая была еще и ревнивицей. В доме Луизы Гара, красивой и богатой, она страдала вдвойне – и как бедная, и как некрасивая.

Однако, по мере того, как Мария росла, все труднее было называть некрасивым ее подвижное лицо с выразительными черными глазами.

Очевидцы вспоминают, как впечатляюще было ее лицо во время судебного процесса.

Во время своего выздоровления, продлившегося месяц, Мария впервые познакомилась с тем, что именуют светом и светской жизнью. Элегантный красавец, полковник Брак, бывший долгие годы любовником м-ль Марс, отвез девочку к этой прославленной актрисе, и Мария увидела ее прежде дома, а уж потом на сцене. Побывала она и на детском балу, его давал герцог Орлеанский. Когда ее привезли в гости к знаменитому зоологу г-ну Кювье, его дочь показала маленькой гостье всех чудесных зверей зоопарка.

Язвительный ум юной Марии не мог обойтись без эпиграмм, примером тому – ее описание детского бала, где она танцевала в костюме Викторины из «Философа поневоле»[51], подаренном ей полковником,

«Мы приехали, – пишет она, – как раз в тот миг, когда герцогиня Беррийская открыла бал кадрилью. Ее белое креповое платье, украшенное белыми и розовыми перьями, было куда красивее, чем она сама, хотя она и украсила себе волосы гирляндой из бело-розовых перьев. Посмотрела я на Мадемуазель, Гранд мадемуазель[52], я имею в виду, и она показалась мне грандессой среди зануд. Полюбовалась я грациозными принцессами Орлеанскими[53]. Большой галоп танцевала с герцогом Немурским. Его высочество никак не мог попасть в такт, наступал мне на ноги, опаздывал с фигурами, и я была столь же утомлена, сколь польщена оказанной мне неслыханной честью»[54].

И снова, несмотря на мольбы и слезы, бедняжку Марию отвезли в Сен-Дени. Но в этот ненавистный ей день ее головка, полная впечатлений от светских праздников, не выдержала – Мария заболела воспалением мозга, отягощенным воспалением легких. Прошло три дня, надежда на благополучный исход болезни оставила окружающих. Барона Каппель известили о несчастье, мадам Каппель приехала за дочерью. Девочка в жару бредила и беспрестанно повторяла: «Мамочка, мамочка, мамочка, я умираю потому, что вы отстранили меня от себя, я умираю от вашего безразличия, я умираю от того, что папочка меня позабыл!»

Марии было так плохо, что ее не решились везти домой. Приходилось дожидаться «прояснения», как говорят моряки. Когда девочка на короткий миг пришла в себя, мать склонилась над ней и пообещала, что заберет ее из Сен-Дени, как только ей станет лучше, и дочка вновь будет жить на свободе, окруженная нежностью и любовью.

Обещание оказалось действеннее всех врачей и целительнее всех лекарств. Две недели спустя девочка жила уже в обожаемом Вилье-Элоне.

Загрузка...