Маргарет ЭтвудМадам Оракул

Margaret Atwood

LADY ORACLE


Copyright © 1976 by O.W. Toad, Ltd.

This edition is published by arrangement with Curtis Brown UK and The Van Lear Agency LLC


© Спивак М., перевод на русский язык, 2017

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2017

* * *

Часть 1

1

Свою смерть я спланировала очень тщательно – в отличие от жизни, которая, бессмысленно извиваясь, текла от одного события к другому, вопреки всем моим жалким попыткам вогнать ее хоть в какое-то русло. Жизнь моя имела тенденцию расползаться, изгибаться, ветвиться и выпячиваться, подобно раме вычурного зеркала – так часто бывает, когда следуешь по пути наименьшего сопротивления. Поэтому хотелось, чтобы моя смерть для контраста оказалась простой, изящной, скромной и даже суровой, словно квакерская церковь или маленькое черное платье с единственной ниткой жемчуга – такие превозносили модные журналы, когда мне было пятнадцать. На этот раз – никаких труб, мегафонов, мишуры, недосказанности. Фокус в том, чтобы исчезнуть без следа, оставив за собой лишь тень мертвого тела, фантом, в реальности которого никто не сможет усомниться. Сначала я думала, что мне это удалось.

На следующий день после приезда в Терремото я сидела на балконе, куда вышла, собираясь принять солнечную ванну. Себе я представлялась этакой средиземноморской богиней, роскошной, золотисто-коричневой, сверкая белозубой улыбкой, она входит в аквамариновые воды – наконец она свободна, прошлое отринуто; но потом я вспомнила, что не взяла лосьон для загара (с максимальной защитой: без него я обгорю и покроюсь веснушками). Пришлось закрыть плечи и бедра куцыми хозяйскими полотенцами. Купальника у меня тоже не было; сойдут и трусы с лифчиком, подумала я, балкон не проглядывается с улицы.

Балконы мне всегда нравились. Казалось, стоит выбрать правильный и достаточно долго простоять на нем в длинном белом развевающемся платье – предпочтительно, чтобы луна была в первой четверти, – как обязательно что-нибудь случится: зазвучит музыка, внизу появится темная, загадочная фигура и начнет взбираться ко мне, а я со страхом и надеждой, трепеща всем телом, буду изящно льнуть к чугунным витым перилам. Однако этот мой балкон был не из романтических. Прямоугольные перила, как в недорогих многоквартирных домах эпохи пятидесятых, щербатый бетонный пол. Под таким балконом не станешь, томясь, играть на лютне, сюда не полезешь ни с розой в зубах, ни со стилетом в рукаве. Да и до земли всего футов пять. Любой нормальный таинственный незнакомец, вероятнее всего, подойдет к дому по неровной тропинке, что ведет сверху, с улицы. Хруст шлака под ногами, ножи и розы разве что в мыслях.

Это, во всяком случае, больше подходит Артуру, подумала я, он скорее предпочтет хрустеть, нежели карабкаться. Если бы только все могло стать как раньше, до того, как он изменился… Я представила, как он едет сюда за мной по извилистой горной дороге в арендованном «фиате» с непременным дефектом; Артур расскажет, каким именно, позже, когда мы уже бросимся друг другу в объятия. Он припаркуется – как можно ближе к стене. И, прежде чем выйти, обязательно посмотрится в зеркало заднего вида, проверит выражение лица: он никогда не любил и сейчас опасался бы выглядеть дураком. Осторожно выберется из машины, запрет ее, чтобы не украли его скромный багаж, спрячет ключи во внутренний карман пиджака. Посмотрит налево, направо. Втянет голову в плечи, как делают при виде низкого дверного проема или летящего камня, потом неуверенно, будто крадучись, пройдет в ржавые ворота и зашагает по дорожке. Артура часто останавливают на границах. Это потому, что у него напряженный вид; но корректный, как у шпиона.

От этой картины – долговязый Артур нерешительно, с каменным лицом, в неудобных туфлях и застиранном хлопчатобумажном белье, идет меня спасать, не зная в точности, здесь я или нет, – к глазам подступили слезы. Я сомкнула веки: впереди, далеко-далеко, за невероятным голубым простором, который, по моим сведениям, является Атлантическим океаном, находились все те, кого я оставила по другую сторону. На пляже, разумеется; я достаточно насмотрелась Феллини. Ветер трепал им волосы, они улыбались, махали мне руками, улыбались и что-то кричали, но я, естественно, не могла разобрать слов. Артур стоял ближе всех; за ним, в длинном претенциозном плаще – Королевский Дикобраз, также известный как Чак Брюер; потом Сэм, Марлена и другие. Чуть в стороне, словно простыня на веревке, трепыхалась Леда Спротт, а за прибрежным кустом скрывался Фрезер Бьюкенен, мне был виден торчащий локоть с кожаной заплаткой на рукаве. Еще дальше – моя мать, в темно-синем костюме и белой шляпке, рядом, неотчетливо, отец и тетя Лу. Тетя единственная на меня не смотрела; она бодро шагала вдоль берега, глубоко дышала, восторгалась океаном и периодически останавливалась, чтобы вытряхнуть из туфель песок. Потом она их сняла и в чулках, лисьем боа и шляпе с перьями пошла дальше, к киоску с оранжадом и хот-догами, который завлекательным миражом маячил на горизонте.

Но и насчет остальных я ошибалась. Они улыбались и махали не мне, а друг другу. Может, спириты не правы? Может, на самом деле мертвые вовсе не интересуются живыми? Впрочем, многие из этих людей живы, это я числюсь мертвой; им следовало бы меня оплакивать, а они, кажется, веселы и довольны. Это нечестно. Сконцентрировав волю, я попробовала наслать на их берег нечто ужасное – гигантскую каменную голову, падающего коня, – но, увы, совершенно безрезультатно. В сущности, все это больше напоминало не фильм Феллини, а диснеевский мультик, который я видела в восемь лет, – про кита, который хотел петь в «Метрополитен Опера». Он подплыл к кораблю и стал исполнять арии на разные голоса, но моряки его загарпунили. Тогда голоса, каждый – в виде души своего цвета, по очереди покинули тело кита и, продолжая петь, поплыли к солнцу. Кажется, это называлось «Кит, который мечтал петь в опере». Я тогда рыдала как безумная.

После воспоминания о ките остановиться было уже невозможно. Но плакать стильно, как на обложках комиксов про «Настоящую любовь» – беззвучно, жемчужными слезами, которые выкатываются из распахнутых блестящих глаз и ползут по щекам, не оставляя следов и не размазывая туши, – я так и не научилась. Жаль; можно было бы рыдать на людях, а не в ванных, не в темных залах кинотеатров, не в кустах и не в пустых спальнях, среди шуб, брошенных на кровать гостями. Тех, кто плачет тихо, жалеют. А я всхлипываю, хрюкаю, мои глаза приобретают цвет и форму вареных помидоров, из носа течет, я сжимаю кулаки, издаю стоны, на меня неловко, а потом и забавно смотреть. Я смешна. Горе мое настоящее, а проявляется как пародия – гипертрофированный муляж, неоновый цветок на бензоколонках «Белая роза», давно канувших в прошлое… Плакать красиво – одно из искусств, которыми мне так и не удалось овладеть, вроде умения приклеивать накладные ресницы. Мне нужна была гувернантка, меня следовало отправить в пансион и заставлять ходить с доской, привязанной к спине, учить писать акварелью и владеть собой.

Прошлое изменить нельзя, говорила тетя Лу. Да, но я хотела; это единственное, чего я хотела по-настоящему. Мое тело сотрясалось в судорогах ностальгии. Небо синело, солнце сияло, слева, как вода, искрились осколки стекла; на перилах маленькая зеленая ящерка с переливчато-голубыми глазами грела свою холодную кровь; из долины слышался звон колокольчиков, спокойное «му-у», убаюкивающий рокот чужеземной речи. Я была в безопасности, могла начать жить заново, но вместо этого сидела на балконе над осколками кухонного стекла, которое разбили еще до меня, в кресле из алюминиевых трубок и желтого пластика и издавала некрасивые звуки.

Это кресло мистера Витрони, моего хозяина. Он обожает разноцветные фломастеры: красные, розовые, фиолетовые, оранжевые – пристрастие, которое я вполне разделяю. С помощью своих фломастеров мистер Витрони демонстрирует землякам умение писать. Я же своими раньше составляла списки и любовные послания, а иногда и то и другое вместе: «Ушла за кофе, тысяча поцелуев». Походы в магазин остались в прошлом – эта мысль окончательно меня расстроила… Больше никаких грейпфрутов, разрезанных на две части, с красной пупочкой мараскиновой вишни, которую Артур привычным жестом откатывал на край тарелки; никакой овсяной каши, которую я ненавидела, а Артур боготворил, – комковатой, подгоревшей, из-за того, что я не слушала его советов и не пользовалась пароваркой… Годы завтраков, неумело приготовленных, неуютных, невозвратных… Годы убитых завтраков, зачем же я это сделала?

До меня дошло, что на всей земле я не могла выбрать места хуже. Надо было ехать туда, где все свежо и ново, где я никогда не бывала раньше. Меня же угораздило вернуться в тот же город и даже в тот же дом, где мы провели прошлое лето. Здесь все по-старому: двухконфорочная плита и газовый баллон, bombola, где всегда не вовремя заканчивается газ, и стол с белыми кругами от горячих чашек на полировке – следами моей прошлогодней неосторожности. Здесь та же кровать и тот же матрас, пошедший морщинами от старости и возни многочисленных постояльцев. Тут меня будет преследовать призрак Артура; я уже слышу, как он полощет горло в ванной, и хруст стекла под креслом – он отодвигается назад, чтобы взять чашку с кофе, которую я передаю через кухонное окно. Стоит открыть глаза и повернуть голову, и я увижу его, с газетой у самого лица, карманным словарем на одном колене и (скорее всего) указательным пальцем левой руки в ухе – бессознательное действие, привычка, существование которой он всегда отрицал.

Я сама во всем виновата, это моя собственная непроходимая тупость. Почему не поехала в Тунис, или на Канары, или даже в Майами-Бич на туристическом автобусе «Грейхаунд», с проживанием в отеле, включенным в стоимость? Не хватило силы воли; хотелось чего-то рутинного, обыденного. Место без рукопожатий, знакомых ориентиров, без прошлого… нет, это было бы слишком похоже на смерть.

Я давно рыдала навзрыд, уткнувшись носом в одно из хозяйских полотенец и набросив на голову другое. Старинная привычка: плакать под подушкой, чтобы никто не узнал. Но даже под полотенцем я вдруг услышала странное цоканье, на которое, видимо, не сразу обратила внимание. Я прислушалась. Цоканье прекратилось. Я приподняла полотенце и на уровне собственных лодыжек, футах в трех, не больше, увидела голову старика в плетеной соломенной шляпе. Белесые глаза смотрели то ли с тревогой, то ли с неодобрением; впалый рот был открыт, криво, с одного боку. Видимо, его привлек мой плач. Наверное, думает, что мне дурно, раз я сижу под полотенцем в одном белье. Или что я пьяная.

Я влажно улыбнулась, как бы заверяя, что все в порядке, и, прижав к себе полотенца, стала вставать с кресла, – но слишком поздно вспомнила, что у него есть скверное обыкновение складываться от резких движений. Часть полотенец упала раньше, чем я скрылась за балконной дверью.

Я узнала старика. Это он раз или два в неделю приходил ухаживать за артишоками, что росли на участке перед домом, на твердой, сухой земле. Срезал сорняки ржавым секатором и отрывал созревшие кожистые головки. В отличие от других жителей города он никогда ничего не говорил и не отвечал на приветствия. При виде его у меня по спине пробегали мурашки. Я надела платье (подальше от широкого окна, за дверью) и прошла в ванную, где промокнула лицо влажным полотенцем и высморкалась в царапучую туалетную бумагу мистера Витрони; потом на кухню, налить чашку чая.

Впервые после приезда мне стало страшно. Возвращение сюда не только печально, но и опасно. Бессмысленно считать себя невидимкой, если таковой не являешься. А главная неприятность в следующем: если я узнала старика, то не исключено, что он мог узнать меня.

2

Я села с чашкой за стол. Чай успокаивал и помогал думать, хотя качеством не отличался: он был в пакетиках и пах пластырем. Я купила его в центральном бакалейном магазине вместе с коробкой «Пик Фрин», английского бисквитного печенья. Магазин основательно им запасся в ожидании наплыва туристов-англичан, которые пока что-то не приезжали. Я прочла на коробке: «Поставщик двора Ее Королевского Величества» и почувствовала, как укрепляется мой боевой дух. Королева не стала бы шмыгать носом: уныние вульгарно. Возьми себя в руки, – сказал суровый царственный голос. Я прямее села в кресле и задумалась над тем, что делать дальше.

Разумеется, я приняла все меры предосторожности. Назвалась своим вторым именем, а когда ходила смотреть, свободна ли квартира мистера Витрони, надела черные очки и повязала голову шарфом, приобретенным в аэропорту Торонто: розовые конные полицейские, гарцующие под музыку на фоне фиолетовых Скалистых гор, «сделано в Японии». Спрятала фигуру под мешковатым платьем, из тех, что купила на улице в Риме, – розовым, с нежно-голубыми набивными цветочками. Лучше бы, конечно, большие красные розы или оранжевые георгины, а то я как настоящий рулон обоев. Но мне обязательно нужно было что-то неприметное. Мистер Витрони меня не вспомнил, я уверена. Но вот старик застиг меня врасплох, без маскировки и, что еще хуже – с непокрытой головой. А в этой части страны рыжие волосы до пояса сильно бросаются в глаза.

Печенье было как цемент и на вкус отдавало деревяшкой. Я макала его в чай, разжевывала, механически работая челюстями, и не заметила, как съела все без остатка. Плохой знак, надо будет последить за собой.

И надо что-то делать с волосами. Они слишком заметны, из-за цвета и длины они стали моей визитной карточкой. О них неизменно упоминается в газетных заметках, как хвалебных, так и ругательных. В сущности, им отводится едва ли не главное место: видимо, для женщины волосы важнее таланта либо его отсутствия. «Джоан Фостер, автор знаменитой «Мадам Оракул», словно сошедшая с роскошного портрета кисти Россетти, лучась энергией, буквально заворожила аудиторию своей неземной» («Торонто Стар»). «Создательница известной поэмы в прозе Джоан Фостер, в зеленом платье и с распущенными рыжими волосами, была величественна, как Юнона; к сожалению, расслышать ее голос практически не представлялось возможным…» («Глоуб энд Мэйл»). Выследить мои волосы даже проще, чем меня саму. Придется остричь их, а потом покраситься, хоть я и не уверена, что здесь это возможно. В таком маленьком городке? Вряд ли. Наверное, придется снова ехать в Рим. Вот ведь не догадалась купить парик, подумала я; какое упущение.

Я вернулась в ванную и выудила из косметички на «молнии» маникюрные ножницы. Слишком маленькие, конечно, но выбор небогат: либо они, либо один из тупых резаков мистера Витрони. На то, чтобы прядь за прядью отпилить себе волосы, у меня ушло немало времени. Потом я попыталась придать тому, что осталось, приемлемую форму, но волосы, укорачиваясь, никак не желали становиться ровнее. В конце концов я обкорнала себя так, что сделалась похожа на узницу концлагеря. Лицо, правда, изменилось, и довольно сильно: пожалуй, меня можно принять за секретаршу в отпуске.

Волосы грудами, кольцами лежали в раковине. Жалко выбрасывать; может, спрятать в комоде? Но только если их найдут, как я это объясню? Они же сразу начнут искать руки, ноги, прочие части тела. Нет, от волос надо избавиться. Но как? Спустить в унитаз? Их слишком много, а канализация и так уже ведет себя странно, отрыгивает болотный газ и комки разлезающейся туалетной бумаги.

Я отнесла рыжую массу на кухню, зажгла газ. И приступила к жертвоприношению. Волосы, прядь за прядью, извиваясь, как острицы, и шипя, как бикфордов шнур, съеживались, чернели, плавились и наконец сгорали. Помещение наполнилось едким запахом паленой индейки.

По моим щекам текли потоки соленой влаги; я ведь сентименталистка, самая что ни на есть. А дело вот в чем: Артур так любил расчесывать мои волосы. От этого воспоминания я буквально утонула в слезах. Правда, он так и не научился не дергать щеткой, и мне всегда бывало страшно больно. Но поздно, все поздно… Я никогда не умела чувствовать то, что нужно: злость, когда положено злиться, горе, когда следует плакать; вечно ничему не соответствовала.

Наполовину разделавшись с волосами, я вдруг услышала хруст шлака, шаги. Сердце мучительно сжалось, я застыла: дорожка ведет к дому, никуда больше, в доме, не считая меня, никого нет, другие две квартиры пустуют. Как Артуру удалось так быстро меня найти? Выходит, я была права в своих подозрениях? Или это не Артур, а кто-то из остальных… Страх, который я гнала от себя всю последнюю неделю, нахлынув серой ледяной волной, вынес ко мне все то, чего я так боялась: дохлых зверей, зловещее молчание телефонной трубки, записки от убийцы, нарезанные из «Желтых страниц», револьвер, гнев… Перед глазами всплывали и тут же рассыпались лица, я не знала, кого мне ждать: что им нужно? Вопрос, на который я никогда не могла ответить. Хотелось завопить, побежать в ванную, там, высоко, есть прямоугольное окошко, может, я сумею в него протиснуться и взбегу на холм, и уеду на своей машине. Еще один внезапный побег. Я попыталась вспомнить, куда положила ключи.

В дверь постучали, солидно, уверенно. Раздался голос:

– Алло? Вы внутрь?

Я вздохнула свободно. Это всего лишь мистер Витрони, синьор Витрони, улыбчивый Рено Витрони, который обходит свои владения. Собственно, этот дом, насколько мне известно, – его единственное владение; тем не менее синьора Витрони считают одним из самых богатых людей в городе. Вдруг ему захочется осмотреть кухню, что он подумает о моем жертвоприношении? Я выключила газ и сунула волосы в бумажный пакет, куда складывала мусор.

– Иду, – крикнула я, – одну минутку. – Не хотелось, чтобы он входил: постель не убрана, повсюду – на стульях, на полу валяется моя одежда и нижнее белье, на столе и в раковине стоит грязная посуда. Я, будто капюшон, накинула на голову полотенце и по дороге к двери схватила со стола солнечные очки. – Я мыла голову, – сказала я, открывая дверь.

Темные очки озадачили его, но не слишком. У иностранок, гласил весь опыт его жизни, весьма причудливые косметические ритуалы. Мистер Витрони засиял и протянул руку. Я тоже протянула руку, он поднял ее, будто собираясь поцеловать, но вместо этого крепко пожал.

– Я чрезвычайно приятный вас видеть, – произнес он, кланяясь и прищелкивая каблуками на военный манер. На груди, как медали, красовались колпачки разноцветных фломастеров. Состояние мистер Витрони заработал на войне, и никто не задавался вопросом, как именно, – дело прошлое. Там же, на войне, он немного выучил английский и обрывки кое-каких других языков. Но с чего вдруг уважаемый господин средних лет, обладатель правильной бочкообразной жены и многочисленных внучат, заявился ко мне вечером? Ведь это явно неподходящее время посещать молодых иностранок? Он держал что-то под мышкой и заглянул поверх моего плеча в комнату, словно собираясь войти.

– Возможно, вы варите ваша еда? – осведомился мистер Витрони, почувствовав запах паленых волос. Я прямо-таки услышала его мысли: «Господи, чем же они питаются, эти люди!» – Желаю, я вас не тревожил?

– Нет-нет, что вы, – заверила я и плотнее загородила собой дверной проем.

– Все с вами в порядок? Свет светит опять?

– Да, да, – чаще, чем нужно, закивала я. Когда я въехала, электричество не работало, поскольку предыдущий жилец не оплатил счета. Но мистер Витрони нажал на соответствующие рычаги.

– Тут много солнце, нет?

– Очень много. – Я старалась не проявлять нетерпения. Он стоял слишком близко.

– Хорошо. – Хозяин явно решил перейти к делу. – Я здесь приносил что-то для вас. Чтобы вам чувствовать больше… – Он повел свободной рукой, ладонью вверх, широким, гостеприимным жестом, – …чтобы вам было больше дома.

Господи, как неудобно, подумала я, он принес подарок, как бы на новоселье. Это здешний обычай? Что я должна ответить?

– Ужасно мило с вашей стороны, – залепетала я, – но…

Мистер Витрони взмахнул рукой: мол, не стоит благодарности. Он вытащил из-под руки прямоугольный сверток, положил его на пластиковый стул и стал развязывать веревки, а дойдя до последнего узла, остановился и выждал паузу, словно фокусник. Затем коричневая упаковочная бумага разошлась в стороны, и взгляду открылись картины, пять или шесть, в золоченых гипсовых рамах, написанные – о боже! – на черном бархате. Мистер Витрони поднимал их одну за другой и показывал мне. Там изображались исторические достопримечательности Рима, каждая своим цветом: Колизей был болезненно-красный, Пантеон – лиловый, арка Константина – дымчато-желтая, Св. Петр – розовый, как пирожное. Я с видом третейского судьи, нахмурившись, глядела на картины.

– Нравится? – требовательно спросил мистер Витрони. Я – иностранка, такого рода творчество обязано мне нравиться, он принес это в подарок, желая мне угодить… Чтобы не обидеть хозяина, мне, естественно, пришлось изобразить умиление.

– Очень мило, – сказала я, имея в виду не сами произведения искусства, а знак внимания.

– О’кей, как у вас говорят, – обрадовался мистер Витрони. – Сын моего брата, он имеет гений.

Мы молча воззрились на картины, к тому времени успевшие выстроиться на подоконнике. В золотых лучах заходящего солнца они мерцали, подобно дорожным знакам на автостраде, и постепенно стали обретать, а точнее, излучать некую жуткую энергию – как закрытые двери печей или гробниц.

С точки зрения мистера Витрони, события развивались недостаточно быстро.

– Кто вам нравится? – спросил он. – Этот?

Как можно выбрать, не понимая подтекста? Языковой барьер – лишь часть проблемы, есть и другой язык: того, что принято или не принято делать. Приняв в дар картину, должна ли я буду стать его любовницей? Имеет ли выбор конкретной картины какое-то особое значение? Может, это проверка?

– Ну… – протянула я робко, указывая на неоновый Колизей.

– Двести пятьдесят тысяч лир, – тут же объявил мистер Витрони. Мне сразу полегчало: в сделках с участием наличности нет ничего загадочного, это я умею. И конечно, картины пишет вовсе не племянник; мистер Витрони, должно быть, покупает их в Риме, на улице, а потом перепродает с выгодой для себя.

– Хорошо, – сказала я, хотя совсем не могла себе позволить таких трат. Но у меня никогда не получалось торговаться, и потом – я боялась его оскорбить. Не хватало только остаться без электричества. Я пошла за кошельком.

Сложив и спрятав купюры в карман, мистер Витрони начал собирать картины.

– Возьмете два, может быть? Посылать домой, к ваша семья?

– Нет, спасибо, – отказалась я. – Эта очень красивая.

– Ваш муж скоро едет к нам тоже?

Я улыбнулась и неопределенно кивнула. Именно такое впечатление я хотела создать, когда снимала квартиру. Чтобы в городе знали, что у меня есть муж, во избежание лишних неприятностей.

– Он будет любить этот картина, – с непоколебимой уверенностью сказал мистер Витрони.

Тут я призадумалась. Означает ли это, что он меня все-таки узнал, невзирая на очки, полотенце и другое имя? Он довольно богат; ему незачем расхаживать по городу, перепродавая дешевые туристские сувениры. Очевидно, все это – лишь предлог. Но зачем? Мне показалось, что наш разговор заключал в себе намного больше, чем я в состоянии понять. Впрочем, ничего удивительного, Артур всегда называл меня тупицей.

Когда мистер Витрони отошел от балкона на безопасное расстояние, я внесла картину в комнату и стала искать, куда ее повесить. Нужно очень правильное место: многие годы мне из-за матери приходилось расставлять главные предметы в своей комнате в надлежащем порядке, а картина, хочу я того или нет, обязательно станет главным предметом. Она такая красная. В конце концов я повесила ее на гвоздь слева от двери – так я смогу сидеть к ней спиной. Моя привычка переставлять мебель, неожиданно, без предупреждения, ужасно раздражала Артура. Он не понимал, зачем я это делаю, говорил, что нельзя уделять столько внимания обстановке.

Мистер Витрони ошибся: картина бы Артуру не понравилась. Она не в его вкусе; зато, по его искреннему убеждению, – в моем. Очень подходяще, сказал бы Артур, кроваво-красный Колизей на вульгарном черном бархате, да еще в золотой раме. Шум, гам, беснующаяся публика, смерть на песке, рык диких зверей, злобный рев, вопли, стенания мучеников, которых скоро принесут в жертву; и, сверх всего, чувства – страх, гнев, смех, слезы, словом, зрелище, хлеб толпы. Подозреваю, что именно так он и представлял себе мой внутренний мир, хотя прямо никогда этого не говорил. Но где же, среди всего безумия, сам Артур? В первом ряду, в центре; сидит неподвижно, едва улыбаясь, ему нелегко угодить; лишь время от времени он делает чуть заметный жест, губя либо милуя: большой палец вниз или вверх. Теперь будешь сам устраивать себе представления, подумала я, питаться собственными эмоциями. Я свое отыграла; кровь стала слишком реальна.

Я успела страшно разозлиться на Артура, а швыряться было нечем, кроме тарелок мистера Витрони, и более того, не в кого – кроме опять-таки мистера Витрони, который сейчас, без сомнения, уже взбирался на гору, негромко пыхтя: у него короткие ноги и толстый живот. Что бы он подумал, если б я помчалась за ним, кидаясь тарелками? Вызвал бы полицию, меня бы арестовали, обыскали квартиру, нашли бумажный пакет с рыжими волосами, чемодан…

Я быстро вернулась к практической стороне дела. Чемодан стоял под большим псевдобарочным комодом с отслаивающейся фанерой и инкрустацией в виде морских раковин. Я вытащила его, открыла крышку; внутри, в зеленом пластиковом пакете, была моя мокрая одежда. Она пахла моей смертью: озером Онтарио, бензиновыми пятнами, дохлыми чайками, крошечными серебристыми рыбками, гниющими на берегу. Джинсы и темно-синяя футболка, мой похоронный костюм, мое былое «я» – мокрое, поверженное, покинутое множеством разноцветных душ. В Терремото такую одежду – даже не вещественное доказательство – носить все равно нельзя. Я хотела выбросить ее в помойку, но по опыту прошлой поездки знала, что в баках, особенно тех, которыми пользуются иностранцы, роются дети. На оживленной дороге в Терремото также не нашлось места, куда можно было бы выкинуть мои вещи. Следовало сделать это в аэропорту Торонто или Рима; впрочем, одежда, брошенная в аэропорту, всегда вызывает подозрения.

Несмотря на сумерки, во дворе было еще достаточно светло. Я решила закопать свою одежду и, скомкав хрусткий пакет, сунула его под мышку. Это мои личные вещи, я не делаю ничего плохого, и все же мне казалось, будто я избавляюсь от трупа, существа, погибшего от моей руки. Спотыкаясь – кожаные подошвы босоножек сильно скользили на шлаке, – я стала спускаться по дорожке мимо дома и наконец оказалась внизу, среди артишоков. Земля как камень, лопаты у меня нет; выкопать яму нечего и мечтать. Да и старик заметит мое вторжение в свой огород.

Я обследовала фундамент дома. К счастью, он был положен довольно небрежно, цемент в нескольких местах успел растрескаться. Я нашла шатающийся кусок и, поддев плоским камнем, вынула его. Под фундаментом оказалась простая земля: дом был встроен в гору. Я вырыла небольшую нору, свернула пакет как можно компактнее и сунула его внутрь, после чего снова закрыла дыру куском цемента. Пройдет много сотен лет, кто-нибудь выкопает мои джинсы и футболку и решит, что здесь исполняли какой-то забытый обряд, или убили ребенка, или тайно что-то захоронили… Эта мысль меня порадовала. Я разровняла землю ногой, чтобы ничего не было заметно.

С облегчением вздохнув, я влезла назад через балкон. Осталось покраситься – и с особыми приметами будет покончено. Я начну жить заново абсолютно другим человеком.

Я прошла на кухню и сожгла оставшиеся волосы. Потом достала бутылку «Чинзано», спрятанную в шкафу, за посудой. Ни к чему, чтобы стало известно о моем тайном алкоголизме, впрочем, я им и не страдаю, просто здесь совершенно некуда пойти. Тут женщинам не полагается сидеть в баре и пить в одиночку. Я налила небольшой стаканчик и провозгласила тост.

– За жизнь, – сказала я. И сразу встревожилась – что это я разговариваю сама с собой? Вот еще не хватало.

По купленному вчера шпинату ползали муравьи. Они жили во внешней стене дома и замечали только шпинат и сырое мясо, а все остальное решительно игнорировали – при условии, что оставишь им блюдечко с сахарной водой. Я так и поступила, они нашли подношение и теперь ползали туда-сюда между блюдцем и своим гнездом, тощие по дороге туда и толстые по пути обратно. Миниатюрные цистерны. Они кольцом облепили край блюдца, а некоторые зашли слишком глубоко и утонули.

Я налила еще «Чинзано», затем обмакнула палец в блюдечко и сладкой водой вывела на подоконнике свои инициалы. И стала ждать, когда проступит мое имя, написанное муравьями: живая легенда.

3

Утром, когда я проснулась, эйфория прошла. Похмелья как такового не ощущалось, но резко вскакивать с постели было явно ни к чему. Бутылка из-под «Чинзано» стояла на столе, пустая; это показалось мне дурным предзнаменованием – я не помнила, как ее допила. Артур мне всегда говорил: нельзя столько пить. Сам он к алкоголю был в общем-то равнодушен, но имел привычку время от времени приносить домой бутылку и оставлять на видном месте. Думаю, я для него была чем-то вроде школьного химического набора: втайне он любил со мной экспериментировать и был уверен в потрясающем результате. Хотя никогда не знал, что именно получится и чего, собственно, ему хочется; если бы я это знала, все было бы проще.

Моросил дождик, а у меня не было плаща. Следовало бы купить его в Риме, но от здешнего климата в памяти остались неизбывное солнечное сияние и теплые ночи. Я не привезла ни плаща, ни зонтика, ни многих других вещей; не хотела оставлять слишком очевидных следов своего отъезда. И теперь начинала скучать по своему гардеробу: по красно-золотому сари, вышитому восточному халату, бархатному абрикосовому платью с бахромчатым подолом. Конечно, тут их все равно нельзя носить… Тем не менее я лежала и тосковала: ах, мой веер из павлиньих перьев всего лишь без одного пера, ах, вечерняя сумочка с дымчато-синими бусинами, настоящий антиквариат…

Артур состоял с моей одеждой в очень странных отношениях. Он не любил, когда я тратила на нее деньги, считал, что нам это не по средствам, поэтому первое время говорил, что платья не сочетаются с моими волосами или что я в них слишком толстая. Позднее, когда он в порядке самобичевания примкнул к движению за освобождение женщин, то стал доказывать, что подобная одежда вообще не нужна: покупая ее, я играю на руку эксплуататорам. Но, думаю, истинная причина крылась глубже; мои наряды он воспринимал как некий афронт, личное оскорбление. И в то же время восхищался ими – как и многим другим во мне, что он осуждал. Подозреваю, эти вещи попросту его возбуждали и оттого заставляли злиться на самого себя.

Кончилось тем, что я стала стесняться ходить куда бы то ни было в своих длинных платьях. Вместо этого я закрывала дверь в спальню, одевалась в шелк или бархат, доставала все свои золотые украшения: длинные цепочки, висячие серьги, браслеты. Потом душилась, снимала туфли и танцевала перед зеркалом, вращаясь в медленном вальсе с невидимым партнером: высоким мужчиной с горячими глазами, в вечернем костюме и оперном плаще. Он кружил меня (изредка натыкаясь на туалетный столик или край кровати) и шептал: «Позвольте увезти вас далеко-далеко. Мы с вами будем танцевать вечно». Искушение, несмотря на всю его нереальность, было огромно…

С Артуром мы никогда не танцевали, даже наедине. Он говорил, что не умеет.

Я лежала в постели и глядела на дождь. Откуда-то из города слышался жалостный звук, протяжный, хриплый, металлический, как мычание железной коровы. Было грустно, и во всей моей конуре не находилось ничего утешительного. «Конура» – подходящее слово. В объявлении на последней странице английской газеты это называлось бы «апартаментами», но на деле – пара комнатенок да жалкая кухонька. Оштукатуренные стены в пятнах сырости. Некрашеные деревянные потолочные балки, которые мистер Витрони, должно быть, считал воплощением живописной рустикальности. По ночам оттуда падали многоножки. В трещинах стен, в полу, а время от времени и в крошечной ванной появлялись небольшие коричневые скорпионы, считавшиеся ядовитыми, но не смертельно. Из-за дождя везде было темно и холодно, где-то капало, и звук разносился, как в пещере, возможно, оттого, что две квартиры наверху пока пустовали. В прошлый раз там жило семейство из Южной Америки; они до поздней ночи играли на гитарах, завывали и притопывали ногами, так что на нас градом сыпались куски штукатурки. Мне тоже хотелось к ним, голосить и топотать, но Артур считал, что навязываться нехорошо. Он вырос в Новом Брансуике, в Фредериктоне.

Я перевернулась, и матрас цапнул меня за позвоночник. Прямо посередине торчала пружина; но я знала, что перекладывать матрас на другую сторону бессмысленно: там пружин целых четыре. Это ложе со всеми его впадинами, пиками и вероломством было моим старым знакомым, которое за год общения с другими людьми нисколько не переменилось. На нем мы занимались любовью с пылом, достойным номера в мотеле. Артура возбуждали многоножки, отдававшие опасностью (Черная Смерть, хорошо известный афродизиак). А еще ему нравилось жить на чемоданах. Должно быть, он представлял себя политическим беженцем – по-моему, это было одной из его тайных фантазий, хотя он никогда ничего такого не говорил.

И наверное, это позволяло думать, будто скоро мы переедем в некое более приятное место; действительно, куда бы мы с Артуром ни попадали, первое время ему казалось, что там лучше. Потом – что просто иначе, а потом – абсолютно так же. Однако иллюзию перемен он предпочитал иллюзии постоянства, и декорацией нашего брака был некий виртуальный железнодорожный вокзал. Может, из-за того, как мы с ним познакомились? Или, начав с прощания, мы сразу к нему привыкли? Даже когда Артур шел на угол за сигаретами, я смотрела ему вслед так, словно никогда больше не увижу. А теперь и правда не увижу…

Я разрыдалась и быстро сунула голову под подушку. Но потом решила, что это нужно прекратить. Нельзя, чтобы Артур по-прежнему управлял моей жизнью, особенно с такого расстояния. Я – другой человек, уже почти совсем другой. Мне часто говорили: «Вы совершенно не похожи на свои фотографии». Это истинная правда; пара незначительных изменений – и я смогу пройти мимо него на улице, а он меня даже не узнает. Я выпуталась из простыней мистера Витрони – тонких, аккуратно заштопанных – и пошла в ванную. Чтобы избавиться от отеков на лице, я пустила холодную воду на маленькое полотенце и очень вовремя заметила коричневого скорпиона, притаившегося в складках. Трудно привыкнуть к подобным засадам. Если бы здесь был Артур, я бы раскричалась. А так просто отшвырнула полотенце и раздавила скорпиона донышком банки с чистящим порошком – собственностью мистера Витрони. Он основательно забил квартиру средствами для поддержания чистоты – мылом, жидкостью для унитаза, щетками, – однако для приготовления пищи здесь были только сковородка и две кастрюли, причем одна – без ручки.

Волоча ноги, я побрела на кухню и включила газ. По утрам, до кофе, от меня никакого толку. Чтобы хорошо себя чувствовать, мне нужно отправить в рот что-то теплое; в данном случае – фильтрованный кофе, разбавленный молоком из треугольного пакета, который стоял на подоконнике. Холодильника здесь не было, но молоко еще не прокисло. Все равно его нужно будет прокипятить – тут все нужно кипятить.

Я села за стол с горячей чашкой, украсила полировку еще одним белым кружком и стала грызть сухари, размышляя, как обустроить свою жизнь. Шаг за шагом, сказала я себе. К счастью, у меня с собой было несколько фломастеров; надо написать список. Покраситься, вывела я сверху яблочно-зеленым цветом. В Тиволи, а может быть, в Риме – и чем скорее, тем лучше. Тогда не останется ничего, что связывало бы меня с той, другой, стороной, кроме отпечатков пальцев. А проверять отпечатки у женщины, которая официально объявлена мертвой, никто не станет.

Я написала: Деньги. Подчеркнула два раза. Деньги – это крайне важно. Моих сбережений, если экономить, хватит на месяц. А если смотреть на вещи реально, то на две недели. Черный бархатный Колизей изрядно пошатнул мое финансовое положение. Взять из банка много я не могла – изъятие крупной суммы накануне исчезновения выглядело бы подозрительно. Будь у меня больше времени, я могла бы снять деньги со второго, рабочего, счета. Если бы, конечно, там что-то оказалось. Но, к сожалению, при поступлении гонораров я, как правило, сразу и почти все переводила на обычный счет. Интересно, кому достанутся деньги; Артуру, наверно.

Открытка Сэму, продолжила я свой список. Открытка с Пизанской башней куплена еще в аэропорту Рима. Зелеными печатными буквами я вывела условленную фразу:

ВСЕ ОТЛИЧНО. СВ. ПЕТР ВЕЛИКОЛЕПЕН. ДО СКОРОГО, ЦЕЛУЕМ, МИТЦИ И ФРЕД.

Так он будет знать, что у меня все в порядке. В случае осложнений я написала бы: «ПРОХЛАДНО, У ФРЕДА ДИЗЕНТЕРИЯ. СЛАВА БОГУ, ЕСТЬ ЭНТЕРОВИОФОРМ! ЦЕЛУЕМ, МИТЦИ И ФРЕД».

Я решила, что сначала пошлю открытку, а уж потом подумаю о деньгах и окраске волос. Допив кофе и доев последний сухарь, я переоделась во второе из новых мешковатых платьев – белое с серыми и сиреневыми ромбами. И заметила, что ночная рубашка немного разорвалась по шву на уровне бедра. Это что же, раз меня никто не видит, можно становиться неряхой? Надо следить за собой, произнес чей-то голос, иначе хорошего не жди. Иголки и нитки, появилось у меня на листочке.

Я повязала голову шарфом с розовыми полицейскими и надела черные очки. Дождь прекратился, но небо оставалось серым; очки будут выглядеть странно, но тут уж ничего не попишешь. Я пошла по извилистой мощеной улочке вверх, к рыночной площади, сквозь строй старух, бессменно восседавших на порогах своих навязчиво-исторических каменных жилищ. Громадные, жирные, втиснутые в черные, будто траурные, платья, с раздутыми, как сардельки, ногами в шерстяных чулках, эти же старухи смотрели на меня вчера днем, сидели здесь в прошлом году и две тысячи лет назад. Они не менялись.

– Bongiorno, – проронила каждая при виде меня. Я кивала, улыбалась и повторяла это слово. Моя персона не вызывала у них особенного любопытства. Им уже известно, где я живу, и какая у меня машина, и что я иностранка, и про все мои покупки на рынке им тоже моментально докладывают. А что еще интересного в иностранце? Разве что мое одинокое положение: подобное считается противоестественным. Но я и сама не считаю это нормальным.

Почта располагалась в передней части исторического здания, мокрого после дождя. Внутри были скамья, конторка и доска объявлений с пришпиленными фотографиями – видимо, тех, кто «РАЗЫСКИВАЕТСЯ»: хмурые мужские лица в профиль и анфас. На скамье сидели двое полицейских, а может, солдат, в форме, оставшейся со времен Муссолини: высокие жесткие ботинки, лампасы, снопы пшеницы на клапанах карманов. У меня кололо в затылке, пока я стояла у конторки, пытаясь объяснить приемщице, что хочу купить марку для авиапочты. Вспоминалось почему-то только «Par Avion» – совершенно не тот язык. Я похлопала руками, как крыльями, чувствуя себя при этом полной идиоткой, но женщина сообразила, что к чему. Полицейские за моей спиной рассмеялись. Сейчас они унюхают мой паспорт: он, словно раскаленный металл, светится сквозь кожаные бока сумки, воет, как сирена… Конечно, они захотят его проверить, допросить меня, доложить по инстанциям… И что тогда будет?

Женщина за конторкой сквозь прорезь в окошечке взяла мою открытку. Как только Сэм ее получит, он даст мне знать, насколько успешно все прошло. Я вышла на улицу, чувствуя на себе взгляды по-жучиному блестящих полицейских глаз.

План был очень хорош, подумалось мне; я могу собой гордиться. Вдруг захотелось, чтобы Артур узнал, какая я умная. Он-то думал, что я не способна найти дорогу до двери собственного дома, не то что уехать из страны. Я для него была растяпой, человеком, который отправляется в магазин с подробнейшим списком, где многие пункты внесены самим Артуром, и забывает сумочку, возвращается за ней, забывает ключи от машины, потом уезжает, забыв список; или привозит две банки икры, пачку каких-то особенных крекеров и полбутылки шампанского и пытается оправдать свой поступок тем, что купил всё на распродаже, – ложь, вечная ложь, за исключением самого первого раза. Хорошо бы он узнал, что я совершила нечто сложное и опасное, ни разу не ошибившись. Мне всегда хотелось сделать что-нибудь, достойное его восхищения.

Подумав об икре, я сразу проголодалась. Через рыночную площадь я пошла к магазину, где продавались консервы и прочая бакалея, и купила еще одну коробку «Пик Фрин», сыр и макароны. На улице, у кафе, стоял древний грузовичок, с которого торговали овощами; видимо, это он сигналил раньше. Рядом толпились толстые домохозяйки в утренних ситцевых платьях и с голыми ногами, громко выкрикивая, что им нужно, и размахивая пачками денег. Продавец, молодой парень с гривой сальных волос, стоял внутри, накладывал овощи в корзинки и балагурил с женщинами. Когда подошла я, он улыбнулся и выкрикнул что-то такое, от чего женщины засмеялись и завизжали. Он стал предлагать мне виноград, искушающе вертя гроздью, но для моего ограниченного словарного запаса это было слишком; и я перешла к обычному овощному киоску. В результате мне достался не такой свежий товар, но зато продавец, старый добряк, снисходительно отнесся к моему тыканью пальцем.

В мясной лавке я купила два дорогих, тонких, как бумага, куска говядины, по моим воспоминаниям – почти безвкусной. Это было мясо годовалого теленка, здесь никто не мог себе позволить растить корову дольше, к тому же я так и не научилась его готовить – у меня вечно получалось нечто виниловое.

Назад я шла под горку, с пакетами в руках. Мой красный автомобиль, арендованный в «Херце», был припаркован против чугунной калитки перед дорожкой к дому. Я взяла машину в аэропорту и уже поцарапала – движение на одной римской улочке внезапно оказалось односторонним, senso unico. У машины толклись городские ребятишки, рисовали на пыли, которая тонким слоем покрывала капот, едва ли не со страхом заглядывали в окна, осторожно касались пальчиками крыльев. При виде меня они отскочили в сторону и, шепчась, сбились в стайку.

Я улыбнулась детям, подумав, как очаровательны их круглые карие глаза, живые, как у бельчат. У нескольких были светлые волосы, поразительно сочетавшиеся с оливковой кожей. Я вспомнила, что мне говорили, будто десять-пятнадцать веков назад варвары проходили именно по этим местам. Поэтому все здешние города и выстроены на холмах.

– Bongiorno, – сказала я. Малыши смущенно захихикали. Я прошла в ворота и захрустела по шлаку. Из-под ног порскнули две мелкие, почти карликовые, курицы цвета рваной картонки. На середине дорожки я остановилась, пытаясь вспомнить, заперла ли дверь. Несмотря на якобы полную безопасность, расслабляться нельзя. Глупо, но меня преследовало ощущение, что в квартире кто-то есть – и он, дожидаясь меня, сидит в кресле у окна.

4

Но никого не было. Наоборот, стало как-то еще пустыннее. Я приготовила еду – без единого ляпа, ничего не взорвалось и не выкипело – и съела все за столом. Но скоро, подумалось мне, начну есть на кухне стоя, из кастрюлек и сковородок. Так обычно происходит с одинокими людьми. Я решила срочно обзавестись правильными привычками.

После ланча посчитала деньги – наличность и дорожные чеки. Как всегда, оказалось меньше, чем я думала; необходимо заняться делом и заработать еще. Я подошла к комоду, выдвинула ящик с нижним бельем и стала в нем рыться. Господи, что только заставило меня купить эти красные трусики-бикини с вышитой черными нитками надписью «Воскресенье»? Королевский Дикобраз, конечно, – он, помимо прочего, помешан на белье. Красные трусики были частью комплекта «Уикэнд»; имелись еще «Пятница» и «Суббота», всё – на двух языках. Когда я достала их из полиэтиленовой упаковки, Королевский Дикобраз сказал: «Надень Воскресенье/Dimanche»; ему нравилось играть в поруганную добродетель. Я надела. «Обалдеть, – восхитился Королевский Дикобраз. – А теперь повернись». Он подкрался ко мне, и всё закончилось похотливым хитросплетением на матрасе. А вот бюстгальтер телесного цвета, с застежкой спереди. «Только для любовников», – говорилось в рекламе, вот я и отхватила лифчик в пару к любовнику. Я всегда покупалась на рекламу – в особенности ту, что сулила счастье.

Я взяла это обличительное белье с собой из страха, что после моей смерти Артур обнаружит его и поймет, что раньше ничего подобного у меня не видел. При моей жизни он никогда бы не заглянул в ящик с бельем; он стеснялся его, избегал, предпочитая думать, что интересуется более возвышенными вещами. Надо отдать Артуру должное: так оно и было большую часть времени. Поэтому ящик с нижним бельем я использовала как тайное хранилище и в силу привычки продолжала это делать сейчас.

Я вытащила черную записную книжку Фрезера Бьюкенена. Под ней, завернутая в комбинацию, лежала рукопись, над которой я работала перед смертью.


Шарлотта стояла посреди комнаты, там, где он ее оставил, бессознательно сжимая в руках шкатулку с драгоценностями. В большом камине потрескивал огонь. Его горячие блики плясали на мраморных фамильных гербах, венчавших украшенную богатой резьбой каминную полку. Несмотря на это, Шарлотту бил озноб. В то же время щеки ее пылали. Перед глазами и сейчас стояло его темное, неотразимое лицо, ухмылка, циничный изгиб бровей, жесткий рот, тонкогубый, ненасытный… Вспоминался оценивающий взгляд, скользивший по ее молодому, крепкому телу, восхищавшийся формами, которых не могло полностью скрыть дешевое, дурного покроя, черное креповое платье. Шарлотте хватало опыта общения с аристократией, чтобы знать, как эти люди относятся к женщинам вроде нее, вынужденным в силу неподвластных им обстоятельств самостоятельно зарабатывать на жизнь. И он ничем не лучше остальных! Шарлотта вспомнила об унижениях, которым подвергалась, и ее грудь начала бурно вздыматься под черной тканью. Лжецы, лицемеры, все до единого! Она уже начинала его ненавидеть.

Она заново оправит его изумруды и как можно скорее покинет Редмонд-Гранж! Этот огромный дом таит в себе зло, она почти физически ощущает его присутствие! В памяти всплыли загадочные слова Тома, кучера, сказанные, когда он не слишком галантно помогал ей выйти из кареты:

– Не подходите близко к лабиринту, мисс, мой вам совет.

Этот мрачный человек обладал плохими зубами и крысиными повадками.

– Какому лабиринту? – спросила тогда Шарлотта.

– Скоро узнаете, – с гадким смешком ответил Том. – Лабиринт погубил не одну юную леди из тех, что были здесь до вас. – И отказался что-либо объяснять.

За французскими окнами раздался серебристый смех, женский голос… Кому пришло в голову прогуливаться по террасе в такой час, да еще в ноябре? Шарлотта вздрогнула, вспомнив другие шаги, которые слышала здесь вчера ночью. Но тогда, выглянув из окна, она не увидела на террасе ничего, кроме лунного света да теней от кустарника, пляшущих на ветру.

Она подошла к двери, намереваясь взойти по лестнице в свою крохотную комнатку, расположенную на этаже прислуги. Вот как высоко ценит меня Редмонд, подумала Шарлотта с обидой. С тем же успехом я могла быть гувернанткой – повыше горничной или кухарки, но определенно не леди. А ведь я, если уж на то пошло, воспитана ничуть не хуже его.

Шарлотта вышла из гостиной и застыла в изумлении. У подножья лестницы, преграждая ей путь, стояла высокая дама в собольем дорожном плаще. Откинутый капюшон открывал взгляду огненно-рыжие волосы; низкий вырез алого платья обнажал полукружья пышной белой груди. Было видно, что этому изысканному наряду отдали весь свой талант и все свои навыки самые лучшие, самые модные портнихи Бонд-стрит. В то же время флер светской утонченности не мог скрыть хищной чувственности ее тела. Дама была умопомрачительно красива.

Она обратила к Шарлотте горящий взор. Зеленые глаза так и сверкнули в свете канделябра, серебряного, украшенного купидонами и виноградными гроздьями, который дама держала в левой руке.

– Кто вы и что здесь делаете? – царственным голосом требовательно спросила она. Но прежде чем Шарлотта успела ответить, Фелиция заметила у нее в руках шкатулку. – Мои драгоценности! – вскричала красавица. И ударила Шарлотту по лицу рукой, затянутой в перчатку.

– Спокойнее, Фелиция, – раздался голос Редмонда. Он вынырнул из тени. – Я хотел, чтобы оправка драгоценностей стала сюрпризом, подарком к возвращению домой. Но сюрприз получил я, ты приехала раньше, чем ожидалось. – Он засмеялся сухим, чуть издевательским смехом.

Женщина по имени Фелиция повернулась к Редмонду, обожгла его жарким собственническим взглядом и, дразня улыбкой, обнажила маленькие, белые, безупречные зубы. Редмонд галантно поднес к губам ее обтянутую перчаткой руку.


Не хватало восьми страниц, самых первых. Я подумала, что забыла начало рукописи дома и теперь Артур обязательно его найдет. Однако такого быть не могло, я не настолько рассеянна. Наверное, их взял Фрезер Бьюкенен, унес в рукаве пиджака, свернул в трубочку и сунул в карман, пока был в спальне, еще до моего появления. Ничего, у меня есть заложник получше – его записная книжка.

Восстановить начало несложно. Шарлотта в не самой лучшей из карет Редмонда, встретившей ее на вокзале, проезжает поворот широкой липовой аллеи. Она кутается в никуда не годную шаль и тревожится о бедности своего гардероба и обшарпанности сундука, который стоит в ногах: пожалуй, слуги будут над ней смеяться. В отдалении встает Редмонд-Гранж с его увесистой женственной посадкой, мужественными башнями и зловещей аурой. Высокомерный дворецкий проводит Шарлотту в библиотеку, где, заставив ее неприлично долго ждать, с ней разговаривает хозяин дома. Он выражает удивление тем, что ювелиры прислали женщину, подразумевая, что ей не под силу выполнить требуемую работу. Шарлотта отвечает твердо, даже немного дерзко. Хозяин дома замечает вызов в ее сверкающих голубых глазах и роняет, что она, пожалуй, чересчур независима – едва ли это может пойти ей на пользу.

– В моем положении, сэр, – отвечает она с чуть заметной горечью, – приходится быть независимой.

Шарлотта, разумеется, сирота. Ее отец – младший сын благородного семейства, которое отвернулось от него после женитьбы на матери Шарлотты, очаровательной женщине, танцевавшей в оперном театре. Оба умерли от оспы во время эпидемии. Самой Шарлотте повезло: у нее на лице осталось всего несколько отметин, лишь добавляющих пикантности ее внешности. Девочку воспитал дядя, брат матери, богатый, но скупой человек, который заставил племянницу выучиться ее нынешнему ремеслу, а затем умер от желтой лихорадки. Шарлотте он ничего не оставил, ибо никогда ее не жаловал, а благородное семейство отца не пожелало иметь с ней ничего общего. Теперь ей хочется, чтобы Редмонд знал: в его доме и в его власти она не по доброй воле, а по необходимости. Всем надо как-то зарабатывать на хлеб.

Нужно рабочее название. «Господин Редмонд-Гранжа», например, или, еще лучше, «Ужас Редмонд-Гранжа». Ужасы – моя специализация; ужасы и исторический колорит. Или лучше взять что-нибудь со словом «любовь»: любовь великолепно продается. Многие годы я пыталась объединить в одном заглавии любовь и ужас, но это не так-то просто. «Любовь и ужас в Редмонд-Гранже». Нет, слишком длинно – и слишком похоже на «Близняшки Бобси в Сансет-Бич»… «Моя любовь была ужасна»… ну, это прямо Мики Спиллейн… «Гонимые любовью» – на крайний случай сойдет.

Еще понадобится пишущая машинка. Я всегда печатаю свои тексты вслепую; так быстрее, а в моей работе скорость имеет большое значение. Я хорошо это умею; у нас в школе, в старших классах, машинопись для женщины считалась чем-то вроде вторичного полового признака, скажем, груди. Надеюсь, в Риме удастся купить подержанную машинку. Тогда я быстро перепишу начало, сочиню еще глав восемь-девять и отошлю в издательство «Гермес» с сопроводительным письмом: мол, по рекомендации врачей переехала в Италию. Они меня ни разу не видели, знают только под другим именем и считают библиотекаршей средних лет, толстой и стеснительной. По сути, затворницей, которая к тому же страдает аллергией на пыль, шерсть, рыбу, сигаретный дым и алкоголь – этим я оправдывалась, когда отклоняла приглашения на ланчи. Всегда старалась держать обе свои личности как можно дальше друг от друга.

Артур и сейчас не знает, что я – автор «Костюмированной готики». Сначала я писала, когда его не было дома. Потом стала закрываться в спальне под тем предлогом, что изучаю экстерном какой-нибудь университетский предмет: китайскую керамику, например, или сравнительный анализ мировых религий. Ни одного из этих курсов я не кончила по той простой причине, что даже не записывалась на них.

Почему я ничего ему не сказала? Главным образом из страха. В начале нашего знакомства он много рассуждал о том, что ищет женщину, чей ум мог бы уважать, и было ясно: стоит ему узнать, что «Тайну Моргрейв-Мэнор» написала я, и моему уму уже ничего не светит. А я всегда мечтала обладать умом, достойным уважения. Но друзья Артура, книги с многочисленными сносками, которые он читал, дела, которым служил, рождали во мне ощущение собственного убожества и нелепости. Я была чем-то вроде интеллектуального деревенского дурачка, и правда о моей профессии все бы только ухудшила. Мои книги с их немыслимыми обложками – все эти зловещие замки, взволнованные девы в платьях а-ля ночная сорочка, со струящимися по ветру волосами и вытаращенными, будто от базедовой болезни, глазами, все эти пальчики ног, готовые к бегству, – сочли бы макулатурой самого что ни на есть низкого пошиба. И даже хуже. Ибо разве эти книги не участвуют в эксплуатации народных масс, не развращают их, навязывая пошлый стереотип женщины как беспомощного и гонимого существа? Безусловно, и я это знала. Но прекратить писать не могла.

«Ты же образованная женщина», – сказал бы Артур. Он всегда так говорил, собираясь указать на какой-либо мой недостаток, и тем не менее искренне в это верил. Раздраженная усталость в его голосе была досадой отца умных детишек, которые принесли из школы плохие отметки.

Он бы не понял. Ему просто не дано постичь ту квинтэссенцию чувств, ту готовность, с какой мои читательницы бегут от действительности, – все то, что я понимаю, как никто другой. Жизнь этих женщин безрадостна, и бороться с нею им не под силу, они разваливаются от трудностей, как суфле от порыва ветра. Побег от реальности для них не роскошь, а необходимость. Он нужен им в любом виде. И когда усталость валит с ног и нет сил самой что-то выдумывать, в аптеке на углу моя читательница всегда находит то, что приготовлено для нее мной – в красивой, как всякое болеутоляющее, упаковке. Оно глотается, как пилюли, осторожно и быстро, пока, скажем, фен сушит локоны, накрученные на пластмассовые бигуди, или пока масло для ванн делает кожу розовой и бархатистой и оставляет вокруг стока грязное кольцо, которое потом нужно удалять «Аяксом». И тогда руки пахнут больницей, муж говорит, что привлекательности в тебе не больше, чем в губке для мытья посуды, и ты начинаешь переживать, что недостаточно хороша, и оплакивать уходящую молодость… Про побег от реальности я знаю все – я на этом выросла.

Мои героини, с их неясным обликом, – всего лишь заготовки, из которых каждая женщина может вылепить себя, только чуточку красивее. По вечерам в сотнях тысяч домов эти тайные «я» вылетают из своих земных оболочек, возносятся над кроватями и пускаются в приключения, такие сложные и увлекательные, что о них нельзя рассказать никому, – а меньше всего мужу, который храпит рядом зачарованным храпом и, в самом предосудительном случае, развлекается с банальным плейбойским зайчиком. Я прекрасно знаю свою аудиторию: я ходила с ними в школу, была им лучшей подругой, добровольно записывалась во всяческие комитеты, в старших классах украшала спортзал плакатами «Попрыгаем, поскачем!», «Танцы-топотанцы» и уходила домой есть бутерброды с арахисовым маслом и читать романы в бумажных обложках, пока остальные танцевали. Я была «мисс Личность», всеобщая конфидентка и настоящий друг. Мне они рассказывали всё.

Поэтому теперь мне легко быть доброй феей, несмотря на все очевидные недостатки моих подопечных: слишком тощие икры, локти, шершавые, как цыплячьи коленки, волоски над верхней губой, совершенно неприемлемые, если верить рекламам на задних обложках журналов про кино… Но мне дано превращать тыквы в золото. Война, политика, сплав по Амазонке и другие великие побеги от действительности моим читательницам недоступны, а хоккей, футбол – то, во что они не играют, – неинтересны. Так зачем отказывать им в замках, злодеях, прекрасных принцах? И если вдуматься, кто такой Артур, чтобы судить о социальной уместности или неуместности? Иногда меня прямо тошнит от его проклятых теорий и идеологий. Ведь я предлагаю надежду, картину пусть нелепого, но лучшего мира. Что здесь плохого? Неужто это хуже прожектов Артура и его друзей? Во всяком случае, ровно так же реалистично. «Ну, хорошо, вы печетесь о благе народа, рабочих, – ночью, про себя, спорила я с Артуром. – Так посмотрите, что ваш народ читает, по крайней мере женская его часть… когда вообще находит время читать и при этом не желает иметь дела с социальным реализмом «Правдивых признаний». Они читают мои книги! Поймите вы наконец».

Но это означало бы наступить Артуру на самую больную и священную мозоль. Умнее было бы подступиться с материалистически-детерминистских позиций: «Артур, так уж вышло, что именно это я умею делать лучше всего, именно это мне больше всего подходит. Так получилось случайно, однако я втянулась, и теперь это моя профессия, единственный способ зарабатывать на жизнь. Как говорят шлюхи, «на кой черт мне идти в официантки?» Ты всегда утверждал: только осмысленный труд может сделать женщину цельной личностью, настаивал, чтобы я нашла какое-то занятие. Ну так вот моя работа вполне, как я считаю, осмысленная. И трутнем меня не назовешь, таких книг я написала пятнадцать!»

Впрочем, Артур бы на это не купился. Образец совершенства Марлена три месяца проработала наборщицей («Нельзя по-настоящему узнать рабочих, пока не побываешь в их шкуре»), и для сноба Артура меньшего было бы недостаточно.

Бедный Артур. Что он делает один в квартире, среди обломков нашего семейного счастья? Чем занимается в эту минуту? Распихивает мои красные и оранжевые платья по мешкам, чтобы отдать в Общество инвалидов? Выбрасывает мою косметику? А может, листает тетрадку с газетными вырезками, которые я в детском упоении собирала в первые недели после выхода «Мадам Оракул»? Как наивно было полагать, что я наконец-то добьюсь от них уважения… Тетрадка с вырезками отправится в помойку вместе с прочими обрывками моей жизни, оставшимися на другой стороне. Интересно, что он себе оставит? Перчатку, туфлю?

Но вдруг он сейчас грустит обо мне? Об этом я как-то не подумала: что Артур, как и я, может тосковать, ощущать непоправимость утраты. Вдруг я судила о нем несправедливо? Эта мысль меня потрясла. Предположим, он не испытывает ненависти ко мне, не думает о мести? Что, если я нанесла Артуру смертельный удар? Может, надо послать из Рима анонимную открытку – Джоан жива, подпись: Друг – чтобы его ободрить?

Мне следовало больше ему доверять. С самого начала. Быть честной, говорить о своих чувствах, обо всем рассказывать. (Вот только не разлюбил ли бы он меня, узнав, какова я в действительности?) Но я боялась разрушить его иллюзии, а поддерживать их было так просто, требовалась лишь капелька самодисциплины: никогда не сообщать ему ничего важного.

Нет, большая честность меня бы не спасла, подумала я; скорее уж большая нечестность. По моему опыту, искренность и разговоры о чувствах ведут только к одному. К катастрофе.

Загрузка...