Мы сидели с Владимиром Леонтьевичем у него в мастерской. Был конец рабочего дня. За полчаса до этого приходила Вероника, заведующая кондитерским цехом кафе «Мечта”. Она принесла чудесные пирожные «буше» и бутылку молдавского коньяка «Белый аист». Накануне Махно расписал траурные ленты на погребальные венки для сотрудницы кафе, безвременно ушедшей в мир иной. Ленты у него шикарно получалось, весь трест обращался к нему, если была такая печальная необходимость. Мы попивали коньячок, закусывая пирожными. Набравшись смелости, я спросил,
– Фамилия у Вас звучная. Вы случайно не состоите в родстве с небезызвестным Нестором Ивановичем? -.
– Как ни странно, но состою, – сказал Владимир Леонтьевич, – Он был двоюродным братом моего отца. И, кстати, фамилия наша не Махно, как большинство полагают, а Михненко. И с этой фамилией я и прожил большую часть своей жизни. И родители мои то же жили с этой фамилией-.
Медленно и осторожно, как будто перешагивая через бурелом, начал он свой рассказ. Сначала не торопливо, как будто подбирая слова, а затем более уверенно, но с чуствувшейся сквозь повествование болью, все говорил и говорил…
– Это было летом одна тысяча девятьсот тридцать первого года, мне тогда шёл десятый год. Все население села Лютенька, где мы тогда жили, собралось на площади возле сельсовета. Мы, пацаны и девчонки, родившиеся уже при Советской власти, радовались больше всех. А повод был: в нашем селе устанавливали репродуктор – это чёрное «слуховое окно», являвшееся рупором прогресса и советской пропаганды.
Установить репродуктор вызвался наш учитель Шариацкий Василий Михайлович, он же по совместительству сельский электрик. Вообще Василий Михайлович был человеком активным и идейным. Год тому назад, сельская партячейка постановила снять с храма колокола, а наш учитель решил проявить инициативу, предложив снять ещё и распятие Иисуса, висевшее в храме с XVII века. Колокола мужики сняли, а вот на распятие у них рука не поднялась ни за какие коврижки, ни за угрозы наказания за неповиновение Советской власти, они не соглашались снять распятие. Тогда наш председатель Фома Кожин, руководивший антицерковным беспределом, подозвал к себе Шариацкого и безапелляционно изрёк,
– Ты, Василь, предложил, ты и сымай – .
Василий Михайлович даже обрадовался такому доверию, поскольку в душе был ярым атеистом и анархистом (не зря воевал под началом Махно и вдобавок был с ним из одного села). Распятие он снял, но проклятий в свой адрес услышал не меньше чем та проститутка, заразившая триппером половину казачьей сотни.
Необходимо описать нашего учителя, поскольку он будет играть не последнюю роль в нашем повествовании. Лет ему было около сорока. Довольно высокого роста, наверное, от этого он постоянно сутулился. Темноволосый, кареглазый мужчина, с вытянутым по лошадиному лицом, с широким, волевым подбородком, широкоплечий и с непропорционально длинными руками. Одет он был как многие в те годы: галифе, сапоги, гимнастерка, подпоясанная ремнём, пиджак и на голове картуз. Отличительной особенностью его было то, что он постоянно употреблял нюхательный табак. Делал он это забавно, наверное, потому, что на левой руке у него не было среднего пальца. Палец он потерял в двадцатом году на фронте, сражаясь в рядах армии Махно против Деникина.
Но вернёмся к основной теме общего сбора сельчан. После торжественной речи председателя о всеобщей коллективизации и необходимости политической грамотности по средствам информационной революции при помощи репродуктора, сельский духовой оркестр, состоявший из трубы, тромбона, тубы и барабана, трижды отыграл туш, и наш учитель-электрик в полном снаряжении полез на столб, прихватив и репродуктор. Добравшись до верха, он сноровисто закрепил на столбе «квадратный чёрный тюльпан», именуемый громкоговоритель и принялся подключать его к проводам. Необходимо заметить, что репродуктор работал от 220V. В общем, провода оказались под напряжением, и когда он подсоединял к ним громкоговоритель, Владимира Михайловича так долбануло током, что никакие страховочные пояса и «когти» для подъема на столб не удержали его на высоте. Летел он со столба быстро, успел только пару раз взмахнуть руками. Ударился о землю, с каким-то утробно-хрюкающим звуком и замер. Замерли и все зрители этого представления. Тишина стояла полная, слышно было, как жужжат оводы и вдалеке пофыркивают лошади. Но продолжалось это секунд десять, пока горе электрик не издал жалобный стон. И тут бабка Акменина громко проронила,
– Ни хрена этого антихриста не берет, – сплюнула и пошла проч.
А толпа вдруг взорвалась истеричным хохотом. Но хохот этот продолжался не долго, потому что из репродуктора сначала пошёл треск, потом хрип, а затем полилась мелодия вальса «амурские волны». Наверно это было самое яркое положительное событие в моем детстве. Я имею ввиду, установку репродуктора, а ни коим образом не падение нашего учителя.
После столь серьезного падения у Василия Михайловича перестала двигаться левая рука. Нет, он не сломал её, а повредил то ли сухожилие, то ли ещё что то. В итоге, после вышеупомянутого происшествия рука учителя висела плетью и чтобы она не мешала, он засовывал её под ремень гимнастерки.
Но все имеет свой конец, своё начало и хорошее в жизни заканчивается гораздо быстрее.
Вскоре наступили страшные времена, времена коллективизации, раскулачивания и голода.
А пока жизнь в селе шла своим чередом. Я учился в школе, сестренке Христинке шёл третий месяц. Детей у нас в семье больше не было. Вернее были ещё две сестренки близняшки, Сара и Аза. На этих именах настоял отец. Почему, вдруг, ему захотелось так их назвать, история умалчивает. Да и умерли они в младенчестве. Азочке не было и месяца, а Сара в возрасте полугода заболела воспалением легких и улетела на небеса, вслед за своей сестренкой, невинным ангелочком.
Мама, Мария Карповна, была черноволосая, кареглазая казачка, с дугообразными бровями, почему-то всегда бледная и грустная. Стройная и всегда легкая на подъём, хлопотала она по хозяйству целыми днями.
Отец, Леонтий Терентьевич, крепкий, не высокого роста мужчина, ходивший степенной походкой в хромовых сапогах, казацком гольфе с лампасами запорожских казаков, в светлой вышиванке и накинутом на плечи кафтане, носивший картуз по казацки, набекрень, с торчавшим из-под него кудрявым чубом, то же не сидел без дел, и был сильным казаком.
Хозяйство наше было не большое, но крепкое. Конь, лошадь, корова, бычок, десяток коз, хряк и пяток свиноматок, куры, утки, гуси. Мы жили особняком, отношения в селе поддерживали с немногими сельчанами, в том числе с учителем, председателем сельсовета, с бухгалтером колхоза по фамилии Крат, и двумя такими же крестьянами, как мой отец. Звали их Иосиф Брода, и дядька Никола Забудько. Мы все были не коренными жителями села Лютеньки, а пришлыми. Они все были земляками из Гуляй Поля, и как я потом узнал, все воевали в армии батьки Махно, только они называли его, почему то – «Малой».
Все началось зимой тридцать первого года, когда к нам в село приехал оперуполномоченный ОГПУ лейтенант Рудь. Молодой парень лет двадцати пяти. Высокий, сухопарый мужчина, с темными короткими волосами и колючими, как шило глазами. Одет он был в сапоги, шинель и форменную фуражку с синей тульей и красным околышем. Подпоясан офицерским ремнём. С одного бока у него висел маузер в деревянной кобуре, с другой шашка. Конь у него был вороной с белой звездочкой во лбу. Приехал он в помощь и на усиление сельского актива, для оказания помощи по ускорению коллективизации и укреплению колхоза, со звучным названием: «Союз красных хлеборобов». На здании сельсовета сразу появилась кумачовая растяжка «ДАЁШЬ ВСЕХ В КОЛХОЗ!».
Лентяи и пьющие мужики с его приездом, начали собираться на площади перед сельсоветом и митинговать на темы «справедливости»: всем все поровну и все обязаны дружно вступать в доблестные ряды колхозников. Было их немного, да и откуда взяться в те времена бездельникам и пьяницам. И терять им было нечего, потому что у них НИЧЕГО не было, в отличие от большинства крестьян, мужиков крепких, работящих, заботящиеся о своих семьях, которые вкалывали от зари до зари, которые хотели просто хорошо жить. Жить в достатке, рожать детей и радоваться жизни. Им не нужны были потрясения, они не были против Советской власти, но и не собирались держать на своей шее пьяноту. Но вожди страны Советов думали по-иному.
В общем ранней весной, по совету дядьки Фомы Кожина, отец и все земляки, то же вступил в колхоз. Пришлось отдать в колхоз лошадь, трёх свиноматок, пять коз и птицу. Кроме того три пуда пшеницы, картошку, овёс и семена подсолнечника и кукурузу. Так же поступили и наши земляки. Посевную в колхозе кое-как провели. Кто больше всех ратовал за колхоз, тот меньше всех работал, но зато требовал себе по максимуму. В общем, урожай на плодороднейшей Украинской земле, уродился хуже, чем на солончаках. Дальше – хуже. Половина скотины за зиму пала. К весне тридцать второго года на посев в колхозных закромах ничего не осталось и пошли по дворам активисты с требованием сдать излишки зерна и корнеплодов. А тут ещё продразверстка в помощь рабочему классу. Рудь начал косо посматривать на зажиточных мужиков. Вскоре ему в помощь прикомандировали взвод красноармейцев.
Через месяц первые десять семей, тех, кто не вступил в колхоз, под конвоем отправили в Сибирь, а их имущество и скот раздали малоимущим и оприходовали в колхоз. Дома их то же достались безпортковым босякам. Но не все безропотно шли в ссылку. Дядька Щусь был зажиточным мужиком, волевым и крутым по характеру. В колхоз вступать отказывался принципиально. Когда к нему пришли, нет, не арестовывать, а изымать скотину, он выскочил во двор с шашкой наголо и кинулся в хлев. Там он рубал налево и направо, порой не убивая, а только колеча скотину. Нужно сказать, что скотины было много: только лошадей три кобылы, а бычков, коров и телок больше десятка. Вой скотины, доносящийся из хлева, был жуткий. Когда Щусь выскочил из хлева, он был с головы до ног в крови, глаза его дико сверкали. Пришедших за ним солдат охватила оторопь. Бойцы не решились войти во двор, а Рудь спокойно вынул из кобуры маузер и пол обоймы всадил в Щуся. На выстрелы из хаты выскочила жена Щуся, Матрона. Недолго думая, Рудь пустил и в неё две пули. За этот «подвиг» Рудя не только не наказали, а наоборот ещё и наградили.
От таких бесчинств народ вообще притих. «Раскулачивание» продолжалось. Дом дядьки Щуся, под железной крышей и с хорошим подворьем, по решению парт ячейки, достался пьянице и подзаборнику Гене Лаптеву. Достался за то, что он был самый неимущий, и у него было девять душ детей мал, мала меньше. Жили они впроголодь в полуразрушенной хате, которую и хатой то можно было назвать только глядя на неё издалека. Так вот, торжественно передали ему добротный дом, а он через неделю продал в соседнее село железо с крыши, ворота и всю живность, которую ему то же выделили. На вырученные деньги он устроил грандиозную попойку, на которую позвал всю голытьбу села. Пил он целый месяц, пил до тех пор, пока не издох в канаве под забором.
Я тогда был ещё мал, чтобы разбираться в политической ситуации, но всеми фибрами души чувствовал надвигавшуюся беду. Отцу и матери приходилось все больше времени работать в колхозе, иначе могли не поставить трудодень и мы с Христинкой, ей тогда было чуть больше годика, и она ещё не ходила, а только ползала по хате, были предоставлены сами себе. Ни бабки, ни деда у нас не было. Они померли ещё в двадцатых годах. Поэтому заботы, по домашнему хозяйству и скотине лежали на мне.
На днях молодая свиноматка опоросилась. Мать собиралась с утра помогать ей, потому что у свиньи был первый опорос. Но свинья, есть свинья, не дожидаясь помощи, опоросилась ночью. То ли с перепугу, то ли что, но половину поросят она сожрала. Отец хотел её сразу пустить на мясо, но мать упросила его не делать это. Кто знал, что какая-то свинья может принести столько горя и страдания. Отсадили свинью в отдельный загон, а поросят подложили другой свиноматке. На этом и забыли, в хозяйстве всякое бывает.
Прошло не больше недели. Родители ушли на покос колхозных заливных лугов, а мы остались дома. Я с утра, как обычно, напоил скотинки и задал всем корма. Соседские ребятишки, дети дядьки Николы Забудько: Агашка, Митька и Савелий, позвали меня играть в «чижа». Есть такая деревенская игра. Инвентарь наипростейший: один «чиж», это небольшая чурочка длиной пять, диаметром три-четыре сантиметра и заострённая с обеих сторон. У каждого игрока была своя «ракетка», а проще говоря, небольшая досочка длиной до пятидесяти сантиметров и шириной пять, с одной стороны обструганная под рукоятку. «Чиж» лежит на земле, игрок ударяет по краю чурочки ракеткой так, чтобы чурка подлетела в воздух и в этот момент игрок должен изловчиться и ударить по чурке так, чтобы она как можно дальше улетела. У кого «чиж» дальше улетит, тот и выиграл. Простая игра, но увлекала с головой, и время летело незаметно. В общем, опомнился я, когда солнце было почти в зените, а мы были далеко за околицей.
Прибежав домой, первое, что я увидал – это была та свинья. Морда её была в бурых пятнах. Меня пробил озноб от предчувствия чего-то страшного и непоправимого. Я палкой загнал свинью обратно в хлев. Как она открыла, и выбежала наружу, было непонятно. Затем я бросился в хату и остолбенел. Весь пол был в кровавых пятнах, вокруг были лохмотья детской одежды. Христианки не было. От ужаса я онемел и бросился во двор. Я метался по двору в поисках моей сестренки, но её нигде не было. Я начал кричать и звать на помощь. Мимо проходила бабка Акменина, на мои вопли она вбежала во двор,
– Что случилось? – спросила она, тряся меня как грушу, видимо пытаясь таким образом привести меня в чувства.
– Свинья, Христина, – только и мог я пролепетать.
Сразу поняв, что произошло, она заполошно заголосила,
– А-ааа. Люди добрые помогите-е-е-е! —.
На её дикие вопли стали сбегаться сельчане. Бабки отвели меня к соседям, где пытались привести в чувства. Но все было тщетно, меня била крупная дрожь и я все повторял,
– Христинка, Христинка… -.
Очнулся я на лавке в хате дядьки Николы. Рядом сидела его жена, моя крёстная Елена, она прикладывала к моему пылающему лбу мокрый рушник и все приговаривала,
– Тише, тише, спи, спи-.
Болел я почти полгода. От нервного потрясения у меня отнялись ноги и я онемел. Сельский врач ничего не мог сделать. Бабки читали молитвы и наговоры. Меня поили какими-то травами. Парили и растирали в бане. Все было тщетно. Эти полгода я провёл у крёстных в хате, кресная Лена и Агашка присматривали за мной.
Трагедия, постигшая нашу семью, свалила не только меня. Мама помутилась рассудком и ни кого не узнавала. Все ходила по селу и искала Христинку. Отец как мог, справлялся с хозяйством, но и он был не двужильный. Почти всю скотину забил на мясо (смотреть было некому). Дело в том, что с августа тридцать второго года ввели закон о «пяти колосках», и почти сразу ввели натуральные штрафы, по которым крестьян за то, что они не справлялись с дневными нормами выработки в колхозе или за прогулы наказывали «натуральными штрафами» путём изъятия продуктов питания. Сначала, пока ещё было что изымать, забирали мясо и сало, затем хлеб и картофель, а потом дошли и до сухофруктов. Под эти штрафы попали почти все селяне, конечно кроме актива, то есть тех, кто не работал, а больше всех горлопанил. Кстати на изъятие продуктов делали набеги все те же активисты. К тому времени председателя сельсовета дядьку Фому Козина арестовали, как пособника кулачеству, и с тех пор о нем ничего не было известно. Отнятые продукты активисты в большинстве случаев делили между собой. Покрывал их все тот же ОГПУшник Рудь. Затем стало ещё хуже, наше село поставили в области на «Чёрную доску», это означало, что никаких поблажек нашему селу не будет, а будут ужесточены меры социального воздействия, то есть репрессии. И тогда по селу пошёл голодный стон.
Люди от голода мёрли целыми семьями. Начались случаи каннибализма. И как, издевка, на стене сельсовета появился плакат: «Есть своих детей-это ВАРВОРСТВО». А ОГПУшники начали репрессировать тех, кто пытался сказать хоть слово против коллективизации, или утаить продукты. Даже за малейший проступок, могли арестовать или даже расстрелять без суда и следствия. Целыми улицами арестовывали и мужиков, и женщин, и детей. По этапу пошли десятки сельчан.
Поздней весной тридцать третьего года померла наша мама, Мария Карповна. Пришла Агашка вся в слезах и заголосила,
– Вотька, – меня так все кликали, – Мамка твоя помёрла – .
И тут со мной, что то произошло
– Зато она найдёт там, на небесах, Христинку, – вдруг вымолвил я, как будто и не было полгода немоты.
Потом я с трудом, но сел на лавке. Гася, во все глаза смотрела на меня. Потом неистово давай креститься и выскочила из хаты. Почти тут же в хату ввалились сначала её братья, а потом крёстная. Они помогли мне встать и отвели в нашу хату.
В переднем углу, в кое-как сколоченном гробу лежала мама. Лицо её было спокойное, только очень худое. Казалось, что под кожей сразу был череп. Но моё внимание, почему то привлекли её руки, нет, скорее, ногти на руках. Они были, как бы обособлены от рук и всего тела. Имели лилово-серый оттенок и были не гладкие и ровные, а какие то рифленые. До сих пор у меня в глазах стоят только её ногти. Мы с отцом просидели возле гроба всю ночь.
На следующий день её похоронили. Помогали нам наши земляки: Крат с женой Маней, крёстный Забудько с кокой Леной и детьми, Брода с женой, Шариацкий. Не было Фомы Козина, жены Шариацкого, она то же умерла от голода, и ещё, у Броды умер сынишка. После похорон отец пошёл в сельсовет за справкой о смерти мамы, что бы на неё не начисляли продуктовые штрафы. В справке причина смерти была указана: от психического расстройства. Когда отец попытался сказать, что она умерла от голода, его выставили за дверь, а Рудь, который там был, гаркнул вдогонку,
– У нас, в СССР, нет голода. Это буржуйская пропаганда-.
Потом учитель рассказал, что работникам ЗАГСа запрещено было писать диагноз «от голода», максимум, что писали: «от истощения». Голод свирепствовал и забирал своей костлявой рукой все больше и больше народа.
Дня через три после похорон, поздно ночью, к нам в дом пришёл Шариацкий с незнакомым мужчиной. Это оказался американский журналист Мэг Маккольм. Он на свой страх и риск отправился по Украине и Поволжью с целью рассказать на западе о голоде в СССР. А к нам они пришли вот по какой причине. Мэг, более десяти лет, работал журналистом в Европе, в частности в Париже. Там он познакомился через американских анархистов с Нестором Махно и его семьей: женой Галиной (Агафьей) Карповной, в девичестве Кузьменко и дочкой Еленой. Семья была на грани развода и в 1927 году все же развелась. После этого Маккольм неоднократно встречался с Галиной, поддерживая более чем дружеские отношения, и она рассказала, что у неё в СССР остались две сестры, Мария, в Украине и Елизавета, живущая в Ленинграде. И Галина, перед отъездом Мэга в СССР, попросила его попытаться узнать, что ни будь, о её сестрах. Все это Мэг рассказал Шариацкому. Действительно: пути Господни неисповедимы. Оказалось, что наша мама в девичестве имела фамилию Кузьменко и была младшей сестрой жены Махно, а мой отец был двоюродный брат Нестора Ивановича. Вот так американский журналист узнал о судьбе не только сестры Галины, но и повстречался с родственниками Нестора Махно. Кроме того, оказывается, в Ленинграде он нашел и Елизавету, третью сестру. Мэг записал отцу адрес Елизаветы. Тогда и я узнал, что атаман Махно был моим двоюродным дядькой. Мужики всю ночь проговорили с американским журналистом о Махно, его жене, хоть и бывшей, о дочке Елене и о тетке Елизавете. Оказалось, что мы с Еленой ровесники. Под утро мужики разошлись.
А через день мы узнали, что Шариацкого арестовали. Кто-то донёс на него, что он встречался с иностранным журналистом. Уже после войны я узнал, что нашего учителя расстреляли в тридцать восьмом году.
Не прошло и двух дней, как под вечер к нам прибежала Маня Крат. В то время она работала на почте,
– Левон, беда, – еле выдохнула она, – Из района пришла телеграмма. Приказано тебя арестовать. Завтра приедет в село ОГПУшник из области, по твою душу. Надо тебе бежать. Я телеграмму ещё не отнесла Рудю, прямиком к тебе с почты прибежала-.
Отец послал меня до крёстного. Я опрометью сбегал за дядькой Николой. Отец все рассказал куму, на что тот сказал то же, что и Маня,
– Надо бежать-.
– Но куда? – спросил отец, – На что жить в бегах? С Вотькой как быть? Его же не пощадят, если я его оставлю – .
– Бегите оба к маскалям, там затеряетесь-, сказал Забудько, – А насчёт грошей поступим так…, – и они о чем то зашептались.
Мы с отцом быстро начали собирать не хитрый скарб, состоящий в основном из тёплой одежды и еды. Кума Елена то же принесла немного еды, хотя они, как и все голодали. Через полчаса мы с батей, были уже за околицей села. А через час Рудь матерился на всю «ивановскую», не найдя в хате отца и меня. Соседи в один голос утверждали, что мы сразу после похорон Марии собрали пожитки и ушли из села. Рудь, конечно не поверил, пригрозив напоследок нашим кумовьям, и пошёл докладывать в область, что Михненко Леонтий Терентьевич скрылся в неизвестном направлении со своим сыном Владимиром десяти лет отроду.
Вот так мы стали скитальцами.
Впоследствии я узнал, что Рудь все же дознался, что нас предупредила Маня Крат. Её и мужа арестовали. Крат был расстрелян, а Маня сгинула, где то в лагерях.
Мы направились в Александровск, ныне Запорожье в район Гуляй Поля, откуда был родом мой отец и вся наша семья. Если быть точнее, то направлялись мы в село Шагорово, ныне Марфополь, находившееся в семи верстах от Гуляй Поля, там была ткацкая фабрика «Революционная ткачиха», раньше это была мануфактура пана Шабельского. В усадьбе у этого пана до революции жили мой дед Терентий Родионович и его брат Иван Родионович – отец Нестора Махно. В девятнадцатом году комендантом Гуляйполя был Поликарп Махно, брат Нестора Ивановича, он не допустил погрома усадьбы и мануфактуры. Управляющим тогда был Фима Кёрнер, у отца которого, Марка, работали мой дед и отец Нестора Махно, соответственно садовником и кучером. Семья у Кёрнеров была большая и если бы Поликарп, не заступился в своё время, то, скорее всего, всех их порешили бы анархисты или красные. А комендант Гуляйполя выдал мандат, по которому заводчики были персонами неприкасаемыми. Но продлилось их безмятежное существование недолго. В конце девятнадцатого года белоказаки гетмана всея Украины Скоропадского захватили Александровскую губернию и жестоко обошлись с повстанческой армией Махно. От побоев гайдамаков помер Поликарп. Досталось и Кёрнерам. В живых чудом остался только Фима. Вот к нему отец и направился вместе со мной.
Добрались мы без происшествий. Фима встретил нас радушно и приютил на первое время у себя. Он так же работал на этой фабрике и как прежде был управляющим. На следующий день отец начал собираться в дорогу.
– Тятя, мы что, уже уходим? – спросил я,
– Нет, сынку. Мне на пару дней нужно отлучиться, а потом я вернусь —, сказал он, – Не бойся, я тебя не брошу-.
Ещё затемно отец отправился по своим делам, а мы, с Фимой плотно позавтракав, чем Бог послал, отправились на фабрику. Люди встречали его с уважением и неизменно здоровались с ним по имени и отчеству.
Росту он был не высокого, даже не дотягивал до ста семидесяти сантиметров. Почти лысый, с большим еврейским носом, большими ушами и крупным ртом. Глаза были миндалевидной формы и на выкате. Не красив, но почему то, чертовски, обаятельный мужчина. Одет он был в цивильный льняной костюм серого цвета в редкую тонкую белую полоску. Белую косоворотку, льняной белый картуз и парусиновые штиблеты. Одна бойкая казачка со смехом, обратилась к нему
–, Что же это Вы Ефим Маркович, вроде, как и не женаты, а дитя уже завели на стороне? -.
– Так это сродственник ко мне с Полтавы приехал, а своих то у меня так и нет-, ответствовал он.
– Эх, Ефим Маркович, да только одно Ваше слово и любая коммунарка готова родить Вам хоть пятерых, а я так и самая первая буду-, проговорила она и звонко рассмеялась.
Управляющий немного смутился, но то же дерзко и озорно смотря на казачку сказал,
– Ох Каллиста Андреевна, введёте Вы меня во грех-.
И мы пошли дальше. Предприятие было огромное, по территории ездили подводы, хаотично перемещались люди, наверное, с какой то определенной целью. Из репродуктора звучали патриотические песни. Здесь голода почти не ощущалось, и люди были даже более приветливыми, чем у нас в Лютеньке. Фима делал ежедневный обход, и я волей-неволей обходил с ним цех за цехом. Везде было движение людей и всеобщий подъём. Было видно, что управляющий на своём месте. С кем бы он ни заговорил, все с серьезным видом отчитывались перед ним или обращались с вопросами и просьбами. Можно сказать, что Фима был крепким хозяйственником.
Отец вернулся через три дня, усталый, но в приподнятом состоянии.
– Теперь все будет хорошо, и мы отправимся в Ленинград, к твоей тетке Елизавете, – сказал он, – Дождёмся пока Фима поможет нам с проездными документами до Ленинграда и отправимся в путь.
Но, если хочешь рассмешить Бога, расскажи ему о своих планах. Зря Фима брал меня на фабрику.
Из всех родственников Нестора Махно, мужского пола, пережили его, а он умер в 1934 году в Париже, единицы. Несмотря на большой род Махно. У Нестора было четыре старших брата: Поликарп, Савелий, Емельян, Григорий и сестра Елена. У моего отца не было ни сестёр, ни братьев. Дед в молодости провалился под лёд на переправе, сильно застудился и с тех пор не мог исполнять мужские обязанности. Поликарпа убили гайдамаки, Савелия вместе с матерью в 20 ом году – белогвардейцы Деникина, а Григория в 19 расстреляли красные. Емельян погиб еще в первую мировую. Не щадили и детей родственников Нестора. Особенно досталось детям Савелия. Советская власть считала Махно врагом народа, и хотя «отец народов» объявил во всеуслышание, что дети за родителей не в ответе, тем не менее, все подвергались гонению. В том числе жена и дочь Нестора Ивановича после войны отбывали срок в лагерях. Жена – восемь лет, а дочь – пять.
В своё время, хлопцы повстанческой армии батьки Махно натворили много дел на Украине и не только там. Конечно, много осталось люда, который имел затаенную злобу на все семейство Махно. Желающих отомстить роду Махно было достаточно.
В общем, когда мы только добрались и поздним вечером пробирались до Фимы навстречу нам попался колченогий мужик, вместо одной ноги у него ниже колена была деревянная культя. Этого же мужика, днём я видел и на территории мануфактуры. Мне ещё не понравилось, как он зло и пристально смотрел на меня. Как я потом узнал, это был сын старухи Ганны из деревни Моховка. В этой деревне жила мать Галины, жены Нестора Ивановича. Старуха Ганна выдала мать Галины красным. Красные не пощадили её и прямо перед хатой расстреляли. Когда Галина узнала, о казни матери и кто выдал её мать, она с небольшим отрядом махновцев, ночью прискакала в деревню, выволокла Ганну на улицу, и лично зарубила ее шашкой. С тех пор сын Ганны вынашивал злобу на род Махно. И надо же, удача, один из родственников, хоть и в темноте, но он все же узнал моего отца, сам приплыл к нему в руки. Днём, увидав меня, он полностью убедился в этом. Дождавшись, когда из области вернётся начальник Александровского ОГПУ, он донёс на нас. Но как есть злые демоны, так есть и ангелы хранители.
За казачкой Калистой увивался этот начальник ОГПУ, а Каллиста сохла по Фиме, хотя, что она в нем нашла? В общем, ОГПУшник каким-то образом проговорился, и Каллиста не замедлила предупредить Фиму, а уже Фима моего отца. На сборы у нас были считанные минуты. Мы похватали свои пожитки, Фима сунул нам узелок, куда впопыхах наложил какой-то еды, и мы бегом кинулись прочь из села. Мы бежали всю ночь, я под конец еле передвигал ногами.
А что, спросите вы, было с Фимой? Фима был рождён точно под счастливой звездой Давида. Его сначала арестовали, но буквально через три дня выпустили. Помогло и то, что он был на хорошем счету у партийных органов, как сильный и практически не заменимый руководитель мануфактуры. С другой стороны Каллиста поставила перед начальником карательных органов ультиматум: или Фиму выпускают, или начальнику ОГПУ не видать тело Калисты Андреевны как своих ушей. Но везению все равно когда-то приходит конец. Фиму расстреляли, как и тысячи евреев, фашисты, во время оккупации.
А мы с отцом, полностью обессиленные просто рухнули под кустом, на берегу какого то ручья. Жаркий весенний полдень. Возле ручья, в тени кустарника лежат двое. Сухопарый мужчина с длинными, почти до плеч, волосами смолисто-чёрного цвета и парнишка, лет десяти. Они спят. Это мы с отцом. Первым проснулся отец и сразу разбудил меня.
– Давай сынку перекусим и пойдём дальше. Надо ещё думать как будем до Ленинграда добираться, – сказал он, и развернул узелок.
Там была краюха чёрного хлеба, бутылка молока и здоровенный кусок копченого толстолобика. Это все, что Фима успел положить нам в дорогу. Толстолобик был, такой жирный, что вся газета, в которую он был, завернут, просто промокла от жира. Мы накинулись на рыбу, потому что последний раз ели почти сутки назад. Отец отломил мне половину от краюхи, а сам не стал, есть хлеб. Рыба исчезла в наших желудках в мановение ока. Чуть позже наступила жажда. А из питья только молоко.
– Молоко мы пить не будем, а то желудки наши выкинут все своё содержимое наружу. Воду из ручья пить то же опасно, она студёная и от неё может случиться заворотом кишок, – сказал отец, но немного погодя все же добавил, – Я попробую немного попить из ручья. Если все будет хорошо, попьёшь и ты – .
Он припал к воде и жадно стал её пить большими глотками. Я испугался за отца
– Тятя, хватит, – вскрикнул я, но отец как будто не слышал.
Он пил и пил воду из ручья. Когда оторвался, на лице его блуждала непонятная улыбка.
– Какая она все же вкусная и сладкая – .
Я не решался пить воду из ручья. Минут через десять у отца начались первые колики, сначала он не придал этому значения, но вскоре колики повторились и были гораздо болезненнее. Через полчаса он уже корчился от боли. В небольшие мгновения затишья болевых приступов он скороговоркой начал говорить,
– Сынку деньги у меня на поясе. Там же карта. Сбереги её. Адрес тетки Екатерины то же там. Прости сынку – .
Потом начались непрерывные боли, сопровождающиеся дикими стонами и криками отца. Я наблюдал все это и понимал, что ничем не смогу ему помочь. Он затих как то неожиданно. Выдохнул и его тело начало вытягиваться, как по струнке.
Я всю ночь просидел возле тела отца. Утром, пересилив себя, я все же снял с отца пояс. В нем лежали деньги, какая то карта, золотые царские червонцы, драгоценности, две справки из сельсовета, выданные ещё Фомой Козиным, на моё и отца имя, и Ленинградский адрес моей тети Елизаветы Жак.
Я как смог, выкопал не глубокую могилку и похоронил отца там же на берегу ручья под кустом ракитника.