Я сказала таксисту твердо:
— Дурак.
Он довольно кивнул и преданно остался стоять около меня, маленький, пузатенький, усатый, вылитый телеведущий Якубович, в половину первого ночи, при этом дело происходило мало того что в Турции, но еще и на забытом всеми островке в Эгейском море, в гостинице около стойки ночного портье.
«Дурак» было единственное на тот момент известное мне турецкое слово.
Каким образом я узнала это и еще несколько интересных слов и выражений, сейчас расскажу.
Я оказалась в Турции так же, как оказывалась во многих далеких местах, то есть меня туда пригласил театр. Вообще-то в городе, где есть такое заведение со сценой и кулисами, у драматурга всегда будет койка и кусок хлеба, тем более если в этом театре играется ваша пьеса.
Притом актеры сразу становятся поводырями, няньками, собеседниками на философские темы и учителями (язык, обычаи, география, немного математики, т. е. сколько миллионов турецких лир содержится в одном долларе, затем этнография — костюм, базар, туалет, религия, свадьбы, похороны, затем что люди едят на завтрак, положение женщины, образование, архитектура и многое другое, причем на все эти науки отводится четыре, допустим, дня).
Мои актрисы (главную звали Нихал) спросили у меня, хочу ли я посещать международный театральный фестиваль или есть другие планы. Фестиваль я сразу отвергла, я их видела-перевидела, при этом смотреть немецкий модернистский спектакль некоего Геббельса на турецком языке? Спасибо, девочки. На фестивалях обычно показывают что: минимум текста, желательно в режиме крика с пляжа в море, то и дело тьма, какие-то феерические вспышки, взрывы и дым, обязательная квази-этническая музыка, каждые пять минут проскок шеренги граждан во всем одинаковом с невозмутимо искаженными лицами, в руках палки, камни или ведра, потом те же участники заведут коллективные песнопения с непонятными словами и повзводно, пересекаясь, потекут по сценическому пространству, или же потащат, допустим, нечто похожее на автомобильный чехол и потом все в нем зароются, долгая будет история с дырами, возникновениями в них то одних, то других частей тела, а то все вместе высунут босые ноги (на фестивалях любят босое и голое). Знаем мы все это. Причем немногие зрители, пережившие данный спектакль, будут благожелательно хлопать, давая этим понять, что они тоже причастны. И это — маленькое счастье фестивалей. Ибо в домашних условиях на данное искусство зрителей не собрать, а критика сейчас такая, что им невыгодно хвалить. Как объяснили мне, хорошая рецензия интересна только родне и друзьям театра, а плохая интересна всем остальным. Поэтому у себя дома мастера стремятся к изолированности своего театра, идеал — зальчик на сто мест (вечная борьба за билеты, сцены у входа, знаменитые смирно стоят, недружественных критиков в шею), либо вообще не пускать никого и ничего не играть. Репетиции любовь моя, как воскликнул Эфрос. На репетиции ибо критика и зрители не допускаются.
Та же история в других видах искусства — непонятное не подлежит суду! Герметичность, закрытость обеспечивает защиту, и пока эти рыла разбираются в том, что навалял автор, идем быстро в другое место. Эти игры начинал еще Пикассо, неплохой художник и отец концепта, т. е. некоторой идеи, и научил, как быстро ее менять. Кстати, одна из примет такого искусства — его легко повторить. Немерено фалыдаков Кандинского и, допустим, Зверева.
Вот музыка — сочинить ее трудно, надо хотя бы нотную азбуку знать, но появился компьютер с его программами, и теперь я буду композитор-минималист, самое главное — это название опуса, к примеру, «Признаки делимости луны» (копирайт мой), и три минуты подряд я скажу первой скрипке пилить ноту фа (виолончель дает в это время соль-бемоль на полный смычок легато), в зале кашель, вывели астматика, — и наконец я разрешу пустить до тутти, и все разрешилось, люди вздохнули, астматик вернулся — да просто дайте мне оркестр, и все!
Далее, живопись. Что тут можно изобрести? Уже и какали после цветных клизм со стремянки на полотно 45 м. И сами художники голые лежали под стеклом, себя выставив. А нарисовать кувшинчик, чтобы не падал, — на это вообще вся жизнь уйдет… Мало того, скажут, вчерашний день и вообще, кувшинчик не похож. Но давайте построим в выставочном зале одной из стран ЕЭС русские места общего пользования (кухню уже показывали) в масштабе 1:1 — дайте мне какой-нибудь кунстхалле! До обморока у зрителей дойдет, если еще и тараканов отпустить на волю и не уклониться от демонстрации отложений мочевого камня на стенах сортира — голубое масло до отметки 1,5 м, дальше черта синим (масло), затем побелка с протечками (ржа аль фреско, мел), ремонт 17 лет как — да еще и при реальном запахе (если в анамнезе унитаза три поколения семьи алкоголиков). Да что там! А выставить в какой-нибудь арт-галерее туалет с Казанского вокзала! Или городской клозет Переславль-Залесского! Куда было не ступить ногой… А автовокзал в городе С, где вообще нет туалета! Дайте, дайте свершить инсталляцию и хеппенинг (ошалелые пассажиры автобуса Ярославль-Москва ищут в окрестностях кустик). И дайте посвятить эту инсталляцию Чехову! Чехов же все мечтал, что будет в России через сто лет!
Но не дадут…
Главное для мастера — это придумать. Минимум усилий при максимуме результата и быстро со своим ноу-хау свалить в другом направлении. А то ведь мгновенно переймут! И выставят, допустим, комнату Коли-донора с 4-го Вишняковского проезда (в топчане — функционирующие клопы). Коля — слесарь-расточник на пенсии, алкоголик и гомосексуалист, комната 14 метров, в ней шесть телевизоров один на другом, верхний работает. И друзей Колиных привезти как они есть… Очередь будет! По золоту, по евро ходим!
Мои же актрисы, придя с фестивального показа, сказали, что вот такие спектакли сляпать весьма просто, делай только все так, чтобы ни в коем случае не проскочило ни одного связного эпизода.
Действительно, как только хоть что-то будет понятно, зритель насторожится и будет ждать, чем дело кончится. А это уже сюжет, дело чревато осложнениями, то есть зритель сможет судить да рядить.
А вот еще можно поехать записать подлинный монолог какого-нибудь растлителя малолетних из колонии строгого режима. Тоже неподсудно! Подлинник — и, главное, как всемогуче! Чтение даже без выражения уже потрясет.
И критике не подлежит!
То есть современное искусство подлежит критике, но тоже современной. Суду экспертов. Который вынесет вердикт, не фальшак ли это. Нет, скажут, это подлинный Женихайло, чувствуется его рука.
То есть либо ты верь творцу, либо ты СТОЙ (в переводе на турецкий, см. продолжение словаря).
Итак, вместо фестиваля я попросила корабль и Босфор, и назавтра же мы стояли на палубе теплохода и плыли по зеленым волнам между Европой и Азией. На берегу шеренгами стояли рыбаки (семьями). Ветер веял нежным ароматом селедки атлантической, море! Впереди было Черное, позади Мраморное. Мы качались в колыбели нашей цивилизации и всей мировой торговли.
По берегам стояли ножками в воде дворцы. Дальние холмы были покрыты грубой овчиной лесов. Актрисы везли меня на пикник в самое красивое дачное место.
Причалили в какой-то местной Венеции. Пошли мимо старых особняков, оплетенных розами, стремясь подальше от цивилизации. В результате оказались на распутье. Можно было устроить пикник высоко на горе за кладбищем (перед нами по этой дороге уже ушли целые караваны мусульманских семей с детьми и корзинами), а можно было пойти в лесок. И мы тронулись по лесной тропе, а она плавно перешла в помойку. Параллельно тек вонючий ручей, в котором топтались гуси, желая плыть по этому лону вод, но было, видимо, мелко.
— А как по-вашему говорят гуси?
— Ква-ква, — последовал неожиданный ответ.
— А лягушки тогда?
— Лягушки — враг-враг. Ничего себе!
— Так… А как корова мычит?
— Ме-е.
(Это мне потом пригодилось, на острове, где ни один человек не говорил по-английски, а мне надо было купить молока в лавочке. И я исполнила партию коровы. Сказав «ме-е», и меня поняли.) Вот стишки того периода:
Чайки, закатываясь смехом театрально-рыдающим,
Типичным для этих крылатых Сар Бернар,
Всего-навсего ругаются насчет ночного пристанища,
А также кто у кого сегодня хамсу украл.
Освоение языка не обходится
Без некоторых смешных штук.
Я, пытаясь в лавке объяснить что хочу купить меда,
Изобразила жужжание.
Мне принесли баллончик от мух.
Я становлюсь популярна среди местного народа.
Солнце садится. Небо и море сравнялись в цвете.
На мой вкус, слишком гудит кукушка ихняя.
Я считаю, что первые музыканты подражали ей на флейте.
Музыка была имитацией. А чем поэзия?
А все смеялись, когда она попадала в рифму.
— Людмила, а как по-русски лошадь говорит?
— И-гого, а по-турецки?
— И-хи-хи! А как осел у вас?
— Иа, иа.
— А у нас аи, аи!
— А как, — спросила я, — у вас мужчина кричит, когда хочет женщину?
Нихал засмеялась:
— Йерем сене, бебек! Так бы и съел тебя, бэби.
— А тогда как женщина отвечает?
— Йэ бенэ.
— А это что значит?
— Ешь меня.
И она опять произнесла распространенное русское ругательство.
— Красиво. А если женщина не желает с ним связываться, что она тогда говорит?
— Она тогда говорит «сик мек».
— Что это?
— Ну… Это гоу виз ёр пенис.
— Сик — это… А, понятно. Ну да. Сикать.
И тут я как раз вспомнила, что прочла на стенке в автобусе. Там была табличка со словом, которое я прочла как «дурачак».
— Скажи, Нихал, а что такое по-турецки «дурачак»?
— Остановка.
И тут меня осенило:
— А дурак — есть такое слово?
— Это «стой».
В поганом ручье гусь явственно произнес «ква-ква». Мы пошли вверх к кладбищу и сели на лужочке под мраморным фонтаном, бьющим из стены. Девочки развернули наши бутерброды. Светило чудное нежаркое солнышко. Рядом паслась лошадь, с интересом («и-хи-хи») посматривая на хлеб. По моей ноге к бутерброду устремилось двое крупных муравьев.
А дальше — дальше я представила себе эпоху татаро-монгольского ига, которое было на самом деле оккупацией.
Первое, что кричат завоеватели бегущему в кусты местному: «Стой!» То есть первое слово на тюркском наречии, с которым наши предки познакомились, как раз и было «дурак», и так русские и начали называть оккупантов (как впоследствии, после 1812 года, французское «шер ами», дорогой друг, превратилось в обидное слово «шаромыжник»).
В дальнейшем наши древние партизаны так и говорили:
— Ой, где мои стрелы, гля, дурак поскакал.
Старинное слово «сикать» теперь уже понятно от чего проистекло, а вот с «йэ бенэ» дело обстояло, видимо, так: в разоренных поселениях, где перебиты мужики, хлеб сожжен, а дети еще живы и плачут от голода, что остается делать бабам? Они выходят на дорогу и предлагают себя:
— Ешь меня. Йе бенэ.
Клиенты их уже научили этому слову. И соединили его со словом «женщина», которое для чужеземца проще всего звучит как «мать». (Что кричали немцы, входя в русские дома? «Матка, яйко, млеко». Перед тем ведь их войска шли по Польше. «Матка» по-польски как раз «мать», «женщина», и все остальное тоже оттуда.)
Так что слова «йе бенэ» и «мать» и образовали знаменитое бранное выражение.
Что же касается слова «шиш», которое мне несколько раз встретилось в меню, то это узкий нож. И в Турции «шиш тебе в горло» — распространенный, как и у нас, ответ — память о воинственных предках.
Обратно мы плыли ближе к вечеру, когда над Босфором повисла огромная желтая луна, и на остановке Нихал сбегала на берег и принесла мне стаканчик «югурта», лучшего в Турции. То есть ничего общего с тем, что продается по всему миру как йогурт, а зато очень напоминает русский варенец, простоквашу с твердой корочкой, которую всегда продавали у нас на базарах в майонезных банках (базар — это рынок на турецком языке).
Ну, а потом был ночной Стамбул: кофейни, старые отели с портьерами, люстрами и бархатными креслами времен русской эмиграции, эпохи Тэффи и Аверченко — эти писатели ходили здесь, по улице Пера, после бегства с Белой армией из Крыма, и писали свои знаменитые невеселые фельетоны именно тут, изгнанники, лишенные всего. За их спинами в России остались разграбленные дома, сгоревшие библиотеки, арестованные и казненные родственники и друзья… Тэффи, умница и красавица, одаренная фантастическим чувством юмора, жила потом в Париже и не могла выйти из дома, чтобы не пересчитать все окна на противоположной стороне, такой был сдвиг. (Ахматова тоже, говорят, не способна была перейти улицу.) Что сделали с нами, с нашей литературой… Обогатили, одним словом.
Мы бродим вечером по крутым приморским улочкам. Все дома старые, как в Риме, никакого новодела, стеклянных крыш и башенок, а только древние стены, из которых выступают традиционные занавешенные изнутри «шахниширы», т. е. эркеры по-европейски. В кофейне музыка: одна из виолончельных сюит Баха. Привет тебе, мой сынок Кирюша, с твоей виолончелью в рамках «замукальной школы»… Таскался, бедный, со своим абсолютным слухом два раза в неделю на троллейбусе в давке со здоровенной казенной бандурой… Замечталось о прошлом, о маленьких детях в доме, о ежедневном кукольном театре Феди, о двухлетней Наташе, которая ходила в длинной вязаной юбке и с пучочком на затылке и называла себя Утятя.
В самое первое мое утро в Стамбуле (после побудки муэдзина, о чем дальше) я, бродя вокруг Перы, нашла лавчонку старья (любимые мои места по всем миру). К ее дверям были прислонены два зеркала, одно даже с крыльями поверху. Вошла, никого. Товар: три транзисторных приемника 50-х годов, от одного только шкала. Пианино, на нем куча корявых сумок, немного битая скромная тарелочка, группа крохотных бутылок из-под вина, бумажная православная икона в рамке, катушки ниток в банке, грязные флаконы из-под перца — 8 шт., гармонь с одним рычагом на все аккорды, шесть ламп «летучая мышь» без стекол, пылесос эпохи первых спутников в форме ракеты, пишущая машинка «Гермес», магазинная касса, керосиновая лампа без стекла, череп маленький коричневый, фотоувеличители (толпа таких черных аистов), огромная (3x2 м) абстрактная картина удивительной бездарности, и вдруг — марионетка висит вдали над какой-то аркой. Вместо головы серый мешочек, как набитая ватой пятка от чулка.
Минут через десять после начала моей экскурсии вошел хозяин, мужчина в состоянии той же куклы и, как мне померещилось в темноте, ровно с таким же набитым ватой чулком вместо головы. Правда, в солидных очках и небритый (не по моде, а явно пятый день употребляет). Глаза как у лежащей на берегу рыбки.
Я спросила, сколько стоит кукла. Он отвечал, собравшись с силами:
— Не продается. Подарок друзей.
Возможно, все в этой лавочке было такого же сорта, типа подарки друзей и не продается. Не может продаться никогда!
— Жалко, — сказала я. — Кукла хиппи?
Действительно, у нее такой был вид, отсутствие лица, экзотический костюм и четыре руки.
— Йес.
Он соглашался со всем, что я говорила:
— Оф корс.
Видимо, чтобы не связываться.
Затем у него в башке, набитой ватой, что-то стукнуло, видимо, и он вдруг невнятно пробормотал:
— Хорошо, я продам ее, но только за сорок тысяч.
И здесь глазки его приоткрылись и оттуда выглянула маленькая надежда, как из-за дверной цепочки, и тут же скрылась.
Я стала думать, сорок тысяч ЧЕГО?
Долларов — это, разумеется, удивительно, но и лир столько быть не может. Один миллион лир это семьдесят центов USD. Стало быть, сорок тысяч лир — это меньше трех центов.
Сошлись на десяти долларах.
Затем я попросила его попозировать мне на улице. Он выдвинул свою непослушную тушку на порог и стал терпеливо держаться на ногах. Тут же ко мне сзади прилип ушастый малый лет восьми. Мой турецкий продавец нетвердым голосом ему что-то неодобрительное сказал. Малый не отставал. Покосившись на него, я поперхнулась. На лице его было написано райское блаженство и одновременно мука. Возможно, искусство рисования все еще не слишком распространено тут. То есть оно здесь категорически запрещено! Я еще раз оглянулась. Мальчик со страстной, томной мольбой на носатом лице торчал за моим плечом. У него покраснели уши. М.б., это будущий мусульманский Церетели стоял и смотрел, как я царапаю авторучкой в блокноте.
А тем временем мой турецкий словарь пополнялся.
Я ехала на такси в гостиницу ранним вечером. Таксист повез меня, как я понимаю, не прямым путем, а как бы решив показать мне весь город. Проезжая мимо лачуги, нависшей над улицей, он как-то явно застыдился и пожал плечами. Зато около некоторых сильно украшенных ворот (с такими каменными кудрями) водитель приободрился и провозгласил:
— Долма!
(Ну я знаю долму, такие голубцы из виноградных листьев. Может, тут изображены фрагменты развязавшихся голубцов?)
И тут же он значительно прибавил, веско так:
— Бахча!
А, арбузы тут ростят, видимо. Голубцы и арбузы, так.
Но тут же шофер воскликнул:
— Сарай, а? Сарай! (Он даже причмокнул, типа «сарай-то, а?»)
Матушки. И сарай я знаю что такое. Все слова знакомые, а смысл? Арбузы и голубцы в сарае?
Вечером я купила гид по Стамбулу. Долма Бахче Сарай — это музей. Вот что.
Из бесед с Нихал. Она рассказывает, что турчанки сейчас рвутся на работу, хотят делать карьеру — журналистки, врачи, бизнесвумен, актрисы. Мужья, разумеется, этого не одобряют, хотя их денег часто не хватает. Муж актрисы Нихал теперь живет отдельно. Они дружат.
— А сколько жен разрешено иметь в Турции?
— Одну, — говорит Нихал.
Но, оказывается, в деревнях все равно берут жен побольше (там живут только от поля и огорода, и десять рабочих рук на с/х работах во всяком случае лучше, чем две, а сельским хозяйством занимаются здесь только женщины. Турецкий муж, по словам Нихал, сидит в кофейне, играет в нарды, беседует, смотрит телевизор. А деньги все хранит у себя. Но денег не хватает, и мужик подается в Стамбул на стройку, и берет он с собой одну жену, правда, потом все остальные, делать нечего, подтягиваются с детьми. Ежегодный приток населения в Стамбул — 500 тысяч человек… И ни одного иностранного лимитчика! Ни молдаван, ни людей с Мозамбика, ни украинцев, ни вьетнамцев.
Правда, девушки иностранные встречаются. Одну из них, беленькую, я спросила по-турецки, пробираясь к главной цели своего путешествия:
— Айя-София??? Ммм???
Она моргнула и ответила мне:
— А какая?
— Их что, две? — удивилась я, не заметив, что мы говорим по-русски.
Белокурых турчанок и турок в Стамбуле и по стране много. Рыжих, сероглазых, светленьких. У девушек никакой косметики. Одеты просто — джинсы-майка. Волосы пучком или хвостиком. Свежие, красивые лица.
Вообще турки все необыкновенно добродушны и приветливы. За десять дней путешествия по Анатолии (восточная Турция) я ни разу не слышала ругани, никто не скандалил. Дорогу узнать — немедленно проводят прямо до порога. Однажды я оказалась на огромном автовокзале в городе Измире — мне надо было добраться до древнего города Эфеса. Произнеся слово «Эфес» с восклицательным знаком, я обросла провожатыми, которые буквально ткнули меня в нужный автобус. Но вещи-то были в камере хранения! Я прочла на квиточке слово, обозначающее «камера хранения», и воскликнула его по-турецки в воздух, без адреса. Тут же образовался молодой человек, который поволок меня в обратном направлении, да еще на другой этаж, взял мои вещи… А я уже, сообразив, сколько придется ехать через четверть страны, произнесла слово «туалет!». Мой носильщик немедленно привел меня в нужное место, где написано было «Баян», но показал на часы: мол, быстрее. Это все происходило как в кинокомедии эпохи Чаплина, на быстром беге. Выскочив из «Баяна», я понеслась следом за своим эфенди, но посреди пути вдруг опомнилась, что забыла шляпу на прилавке, рядом с кассиром «Баяна». Со стоном я показала на голову и на далекий уже «Баян». Эфенди поскакал туда галопом, тут же вернулся со шляпой, и мы погнали на второй этаж. Перед тем как подняться в автобус, я было собралась дать ему денег, но он отмахнулся, сел на место водителя, хлопнул дверкой, и мы помчались! Это был шофер…
Я, кстати, рядом со словом «bayan» увидела и слово «bay» и подумала: похоже на «купить» по-английски, однако, порывшись в памяти, поняла: бай-то, это наша Средняя Азия против них боролась, антибайская типа революция там была. Бай — господин, а баян, видимо, госпожа. (Так и было на вывеске в том чистеньком турецком туалете, где в каждой кабинке имелся дополнительный кран, а под ним кувшинчик для гигиены.)
Итак, я могу обращаться к мужчине просто: «Бай!»
Но я ошиблась.
В очередном ресторане мне обещали принести уже показанную рыбу через четыре минуты (в СВЧ, что, ли они ее испекут?) Прошло семь раз по одной порции времени для приготовления рыбы в СВЧ, а мой дядя все не появлялся. Вдруг он пронесся вдалеке. Я громко позвала его:
— Бай!
Он исчез. Это было не то слово. Возможно, слово «бай», подумала я, обозначает «самец»? Крикни я такое в нашем ресторане, тоже меня бы не поняли… Так и сказали бы: «Нне понялл!»
Потом мне объяснила Нихал, что «бай» — это старинное слово. Какое? Разумеется, «боярин». От того же корня. Буй тур яр Всеволод… Я напрасно ждала, что официант встрепенется при слове «боярин». Надо было звать «эфенди», объяснили мне. Но для обозначения мужчин существуют и другие слова. В следующем ресторане пожилая дама, окруженная могучей семьей, все время подзывала официанта «э, э, паш'а». Имя? Нет, другого она тоже так же окликнула. Ну, слово «паша» мы знаем. У нас в стране все Павлы исключительно Пашки. А произошло оно от тюркского «паша», что значит «командир». Дама и говорила: командир, то и се! Командир, еще и это нам! Э, э, командир, пятое и десятое нам подай! Совсем загоняла двух пашей.
Что касается меня, то я регулярно обедала в обществе по меньшей мере четырех персон: черного паши с белыми усами, одной рыжей красотки и двух с серыми лицами в полосочку. Один серый полосатый все время выл и гнал остальных из-под стола, но они только прижимали ушки и сидели, ожидая очередного куска сверху, от меня.
сижу в ресторане
берег вечер залив
ходят просящие
плачут не стесняясь
все либо беременные
либо кормящие
а тут фонари
скатерти
живой ветерок
огни бегут по воде
зеленое небо заката
попрошайки кричат
мяу-миау!
погодите
мне еще не принесли
хотя рыбу нашу
уже мне показали
какой-то местный карась
по виду тоже с икрой
красный пузатый
о бабы
вечно ищем
чтобы нас пожалели
глядишь
на крючке сидишь
как эта
карась
Кошек на моем острове (и по всему Стамбулу) паслось огромнейшее количество. И все это были весьма неказистые, какие-то драные и будто облизанные создания, совершенно лишенные животов.
У нас почти все Мурки, Барсики и Васьки граждане дородные, незаурядной красоты, остановишься иногда и просто любуешься — глаза как крыжовник, усы столбом, сидит такое на заборе где-нибудь зимой, шубка пушистая, хвост как веник!
А потом я поняла: все островные и стамбульские зверюги — они, видимо, морские котики, т. е. иногда и в волну сунутся за рыбешкой. У них и лапы врастопыр, на каждой по вееру рыболовных крючков! А что, окатит их не раз соленой водой, вот и результат. Ведь их тутошние предки восходят к временам Трои!
Собак в Турции мало. Они тут считаются нечистыми животными. Кошка может зайти в мечеть, но не собака! (Кстати, это тоже тюркское слово-ругательство, русское «пес».)
Надо сказать, что поселил меня театр в дорогом отеле на центральной площади Таксим, в здании с турецким евроремонтом, причем окно выходило на залив, на тихую сторону, и ничего хорошего из этого не вышло. Ночью (а она наступает в Стамбуле в восемь вечера) было тихо, свежо и красиво, в темных небесах реяло огромное желто-красное полотнище футбольной команды «Галата-сарай», и дальние огни шевелились в черной воде, это был прекрасный финал моего первого дня в Турции — и я так и заснула с открытым окном… Чтобы немедленно вскочить от леденящего душу ясного и безнадежного, долгого человеческого крика. Звонить в полицию? Было пять утра, стояла та же тьма. Я тут же позвонила в рецепцию и по-английски сказала, что человек кричит на улице. Надо полицию! «Йес, мэм», — невозмутимо ответил сонный голос.
Потом-то, по прошествии двух минут, слушая все тот же воющий вопль, я догадалась. Ага. Это пел муэдзин с минарета. Из окна была видна маленькая мечеть внизу. В окошечке минарета горела лампочка.
(Кстати, мечеть на всех европейских языках — и на турецком тоже — называется «моск». И если знать, что некоторые турецкие города имеют окончание «ова», то мы и получим в результате город мечетей, т. е. церквей, «Москова». Иностранцы, что ли, увидев наши маковки и луковки на высоком холме над двумя реками, назвали так Москву?)
На второй день я отправилась в Айя-Софию, в церковь Святой Софии. Самый знаменитый православный храм мира, превращенный в мечеть.
Вошли, посмотрели по сторонам. Какое-то совершенно огромное, полутемное пространство (некоторые окна грубо заложены посторонним кирпичом, ничем не закрашенным). Вообще многое переделано, заслонено огромными щитами с золотой арабской вязью — но как-то не слишком усердно, аляповато, как-то временно, хотя и 550 лет назад. Прошлое выходит из тьмы веков и располагается по-своему, разрешает догадаться, как тут раньше было, пронизывает все собою.
Дорога наверх, на галереи, была для императрицы и ее двора, а также для синода, по ней могла бы пройти лошадь с повозкой (а несли паланкины), это древний путь, не знавший грязи и дождей, отполированный подошвами как ладонями, камни блестят, кривые, разнообразные, огромные, составляющие на каждом шагу, как в калейдоскопе, новую картину. Думаешь — кто тут полз, кто шел, кого несли, кого убивали, волокли, сколько молитв, песен, криков слышали эти стены — вся скорбная и величественная история этих мест…
В укромном месте мне вдруг померещились нацарапанные на мраморе русские буквы. Долго рассматривала. Удалось прочесть: ГОСПО ПОМИЛУ РАБО СВО С МО НАСТАВЛЯЕШЬ ГОСПОД…
Может ли так быть, что это выцарапали (чем?) в мраморе, приходя постоянно, какие-то русские эмигранты? Или еще раньше — православная женщина из гарема султана?
И еще знаки, вырезанные во мраморе — полустертые, глубокие… изображение собаки? Чтобы осквернить мечеть?
И наконец, наверху — венец Святой Софии: мозаики. Иисус, Богородица и Иоанн Креститель на Страшном суде. Скорбный лик Богородицы. Деисус. Золотая, мелкая, как грань драгоценного камня, плитка. Многое уничтожено, у Девы Марии видна только голова и часть плеча. Однако я, если честно сказать, ничего более сильного в храмах не видела. XIV век.
Нихал говорит:
— Это она просит Иисуса смилостивиться над грешниками.
— Скажи, Нихал, а у вас, у мусульман, есть понятие Страшного суда?
— Да. Последний день.
— А когда? — вдруг спросила я.
Я имела в виду, что у нас, к примеру, это будет после конца света.
Нихал засмеялась:
— Он решит.
Перед тем я узнала, что у Аллаха нет лица, нет вида, но у него сто имен, из которых известны 99, а сотое знают только посвященные. Накануне мы посетили лавку древностей на Гранд Пазаре, большом базаре, в лавочке, устланной и увешанной коврами как пещера сокровищ, было множество персидских миниатюр, образцов потрясающей каллиграфии. Там-то у нас с продавцом и с Гюзе (еще одна моя актриса, которая получила философское образование в Нью-Йорке) состоялся длинный, за чашечкой чая, на сей раз по-французски, разговор о Достоевском, о претензии его героев к Богу: за что деточек? За что невинных убивать? Продавец отметил, что к Аллаху таких вопросов нет, он везде (я Аллах, вы Аллах), и он не вмешивается в мирскую жизнь. Сами типа решайте. Гюзе помянула Ивана Карамазова, продавец сказал, что Достоевский для него все, а Толстого он не любит за его какие-то грехи. Я почувствовала себя польщенной. Надо же! В сердце Стамбула разговор о русской литературе! Затем продавец стал показывать нам персидские миниатюры христианского содержания: Ной с непременным жирафом и с овцами, глядящими как бы в иллюминаторы ковчега, затем Иона, выползающий из уст кита, как прямая речь изо рта у героя комикса, и наконец, старец Авраам с ножом и отроком Иаковом, над которыми летящий восточный мужчина в шапке и с усами держит в руках барана, как бы предлагая его безвозмездно зарезать вместо ребенка. При этом отрок Иаков Авраамович, сам Авраам и усатый ангел, а также усатые Иона и Ной имели на головах как бы костры, горящие ярким пламенем. Возможно, так у мусульманских художников трансформировались христианские нимбы?
Продавец — рыжеватый, голубоглазый, худой и высокий, типичный персонаж Достоевского, я уже тут встречала таких турок. Но вдруг оказалось, что он бельгиец, зовут его Алексис, что через год он собирается в Индию, потом поживет в Египте. А затем собирается то ли в Москву, то ли в Петербург. Я посоветовала ему Петербург, разумеется, и дала свой номер телефона.
Позже моя знакомая на острове (она немка, муж ее местный турок, раньше они жили у нее в Германии, а теперь решили пожить тут, оба работают на экскурсионном кораблике, который ходит на соседний остров Лесбос в Грецию: час двадцать пути) мне сказала, что этот порядок с трансляцией молитвы в пять утра введен только в последние десять лет (Турция секуляристское государство, т. е. оно отделено от религии) и только для крупных мечетей. А какая мечеть не крупная?
У нас такое, я помню, было в годы радиофикации, когда во всех селах и городах на центральной площади со столба гремела музыка и читались передовицы, перемежаемые народными песнями и игрой Ойстраха на скрипке, начиная от шести утра и до двенадцати ночи.
Кстати, турчанки с платками, надвинутыми до бровей, тоже встречаются, хотя и довольно редко (кто-то в шутку сказал, что их мало, потому что они все сидят по домам).
Когда я уже уезжала из Стамбула и в аэропорту на летном поле села в автобус, туда же поднялась парочка — он такой бравый небольшой подтянутый смуглый мусульманин, она блондинка, пшенично-белая, курносая, с пухлым ртом, с огромными голубовато-серыми глазами и (внимание) это точно, что на ее ресницах можно уложить по спичке, т. е. как у какой-нибудь голливудской кинозвезды бывает наклеено. Она, самое главное, была в белом шелковом мусульманском платке (правда, сезанновская челка виднелась) с кружавчиками на лбу в виде оторочки. Когда они, опоздав, вошли в автобус, там уже сидела парочка русских красавиц «с Новосибирска», из тех, кто ездит за товаром в Стамбул (обувь, детская одежда или все мужское — у каждой дома лавочка или рыночный контейнер). Русские красавицы были богато одеты, затянуты — одна в брючный костюм, вторая в кожаную юбку мини-мини. Обе в босоножках без пятки с острыми, как шило, носами и на тонких каблуках, последний писк чьей-то моды.
Когда мусульманско-славянская парочка угнездилась (она как беременная села, он встал на страже рядышком), то две мои красавицы погасли, заскучали, стали смотреть строго перед собой. А она в этой шелковой с кружевами белой шали на волосах, в простых сланцах на босу ногу (а нога большая, с педикюром, розовая, пальцы слегка одутловатые наружу) — она сразу, севши, засияла: кожа засветилась, засверкала огромная улыбка до ушей, заблестели здоровенные буркалы с огромными ресницами, и начала ворковать, трогать Его рубашечку на животе, Его ближайшую руку, Его брюки, и даже стала как-то пытаться его усаживать рядом и чуть ли не себе на колени — в общем, буйная любовь. А он в ответ прижимался к ней боком и изредка строго целовал в макушку. На этих моментах бабы плакали кровавыми, невидимыми миру слезами.
Ее пустяковые разговоры:
— Ой! Я так соскучилась все-таки по дому, не по Москве, а по дому, все же там я хозяйка, а?
(Ответ, широкая ее улыбка.)
— Ой! Я приеду, уберусь сразу!
(Ответ сверху.)
— Ой! В Москве тоже можно заработать, если рано вставать…
(Кивок, довольно суровый.)
— Ой! Тебе не надоел мой платок?
(В ответ он надвинул ей кружева по самые брови. Она прижалась к его руке.)
Ехали, видно, от родни. Молодая была вся в золоте — цепочки на шее, часы, браслет.
— Ой! Ноги опухли, смотри! (Скинула босоножку, выставила свою большую бело-розовую ступню, сверкающую перламутровыми ногтями. Ее нога явно размером с его ногу.)
Сияя, сверкая, смотрела на него снизу.
На паспортном контроле стояли рядом в очереди граждан России. У него был российский паспорт.
А напоследок — почему я сказала водителю такси «дурак» — и почему это происходило ночью, в отеле на маленьком острове в Эгейском море (там плавал Одиссей после Трои, до Трои 170 км).
Просто мои московские знакомые мне много напели про этот остров, про его необыкновенную красоту, тишину, про то, что не в сезон там очень мило и дешево, комната в отеле 10–15 долларов, и там нет шумных иностранцев, только свои, только турки. Это их излюбленный курорт.
И я туда ехала издалека, из Эфеса, и оказалась после автобуса на шоссе ночью, вооруженная только одним турецким словом «дурак».
Правда, вместе со мной сошла еще кругленькая, как кучка тыкв, мамаша с дочерьми и какой-то полусогнутый человек. Все они удалились и сели в некий пустой микроавтобус. Делать было нечего. Я тоже села, спросив:
— Отель?
Мне никто не ответил, только девочки (12 и 9 лет) захихикали. Согнутый куда-то махнул рукой.
Боже ты мой, куда я попала?
Наконец пришел шофер, и я ему сказала то же слово: «Джунджа-отель».
Он как-то мотнул головой, и мы помчались. Сначала, хихикая и поглядывая на меня, вышли девочки со строгой матерью, затем испарился полусогнутый, а меня водитель где-то высадил. Ночь, пустота, огоньки вдали, исчез… Но все-таки автобус-то его, он же вернется!
Вернулся с турецким Якубовичем (см. начало). Пришли еще четверо и стали что-то громко обсуждать. Затем меня привели к такси, и мы с Якубовичем поехали.
Он привез меня в отель. Встрепанный портье с огромными печальными глазами обманщика ничего не мог сказать по-английски, но зато достал прейскурант и указал мне сумму, которую я должна уплатить за ночлег. Я кивнула.
(У всех здесь — у таксистов в особенности — заготовлены эти листочки с запредельными цифрами, солидно отпечатанные как таблицы. Ничего общего с реальностью, одни мечты.)
— Дурак, — сказала я шоферу.
То есть стой, не уезжай. Мало ли тут отелей!
После этих моих слов портье долго и горячо в чем-то убеждал почему-то Якубовича, но тот невинно глядел на него поверх усов своими голубыми глазками и вел себя как-то уклончиво. Он вроде бы и соглашался, но в то же время явно готов был меня везти куда-то еще. Я опять повторила свое «дуррак», и тут портье как бы мысленно плюнул и написал мне на бумажке цифру, вдвое меньшую, т. е. уже ближе к реальности.
Я вошла в свой номер, открыла дверь на лоджию. Лоджия была шесть квадратных метров. В лунном свете сиял белый столик с креслицами.
Тихо плескалась волна прямо тут же. Пальма шелестела, стригла своими ножницами перила. Над заливом висела восточная красавица с лунным ликом, закутанная по брови в ночь… Правда, у нее был небольшой флюс и отсюда свернутая на сторону физиономия.
— Какая луна! Я хочу здесь остаться навеки, — подумала я и осталась на четыре дня.
Накануне отъезда я оставила портье по имени Мустафа записку с просьбой разбудить меня завтра в шесть утра. Он не знал ни одного языка, кроме турецкого, поэтому у меня получился такой рисунок.
В большом двухэтажном отеле с рестораном, баром, пятью официантами, сторожевой собакой, аллеей роз, собственным пляжем, причалом, командой морских кошек и маленьким рыболовецким сейнером, на котором экипаж официантов моего отеля забросил как-то утром невод, крича «дурак, дурак», — в этом огромном доме я жила одна, рисовала розы, писала стишки…
Йе б'енэ — съешь меня
Я оказалась, о Господи, на самом краю земли.
Сижу на перевернутой лодке на прибрежной помойке.
Ржавые банки бутылки рвань. Мимо идут корабли.
Я с тобою, пейзаж, сообразно желанию вытянуть ноги.
Вроде бы море — смеется, как бессмертно через тире ляпнул Горький.
Вроде бы солнце тире сияет, перебирая в волнах монетки.
Вроде бы я тире отдыхаю, но почему на помойке?
Через тире я объясняю —
Такова функция моря на нашей планетке.
Этот повар, помывши, все возвращает на землю,
Что не съедят его рыбки и что не тяжелее пены.
Море, как могло, приготовило. Я это дело приемлю.
«Фрутти дель маре, — говорит море. — Ешьте меня, йе бенэ».