Через неделю стало понятно, что кризис благополучно преодолен. Дряблый кожистый «мозг», выглядевший первоначально как куча отбросов, превратился в похожее на мешок, упругое, в мелких пленочках существо, которое вопреки ожиданиям чувствовало себя достаточно бодро. Было оно довольно крупным, размерами с небольшой арбуз, и занимало собой почти пятую часть аквариума. Складки на поверхности тела ощутимо разгладились, перепончатые растяжки поблескивали угольной мокротой. Земная атмосфера ему, видимо, не повредила. Более того, когда Арик, достав все-таки реактивы и изготовив свежий раствор, попытался восполнить в аквариуме нехватку прежней среды, Гарольд, как он почему-то сразу же прозвал этот мешок, судорожно метнулся в угол и забился в истерике. Пленочки у него встопорщились чешуей, псевдоподии, действительно как щупальца осьминога, заерзали по стеклу. От каких-либо добавок в аквариум пришлось пока отказаться. Вероятно, Гарольду время от времени требовался именно воздух. Поднимаясь на щупальцах, он высовывал из воды уплотненный, похожий на голову, кожистый бугорок, и перепончатая диафрагма под ним, как у лягушки, вздувалась и опадала.
Очень хотелось удостовериться есть ли у него что-то вроде нервной системы, наличествует ли кровоток, мышечные волокна, какие-либо пищеварительные отделы. В конце концов это было существо, науке до сих пор неизвестное. Открытий здесь следовало ожидать на каждом шагу. Однако Гарольд чрезвычайно болезненно реагировал на любые попытки исследования: от короткого шприца, которым предполагалось взять пробу лимфы, он дико шарахнулся, металлическую лопаточку для соскобов даже близко не подпускал, а контрастное освещение, которое Арик как-то попытался включить, напугало его и вызвало новый приступ истерики. Пленочки на мешотчатом теле чуть ли не лопались. Ото всех подобных намерений пришлось, к сожалению, отказаться.
Прямого света Гарольд, как выяснилось, вообще не любил. Стоило солнцу, пусть даже зимнему, немощному хоть сколько-нибудь проникнуть в комнату, как «мешок» впадал в панику, заметную даже невооруженным глазом: начинал метаться, исчерчивать толщу воды порывистыми движениями, сокращаться, вминать бока, быстро втягивать и выпускать псевдоподии – наконец забивался куда-нибудь в отдаленный угол аквариума и сидел там, весь сжавшись, пока солнце не уходило. Окна поэтому приходилось держать всегда зашторенными, плафоны дневного света ни в коем случае не включать, рефлекторы или лучевой отражатель по возможности не использовать, и лишь настольная лампа, загороженная специальным экраном, слегка рассеивала полумрак. К лампе Гарольд почему-то относился спокойнее.
И все-таки это был шаг вперед. Тем более неожиданный, что сделать его удалось буквально из самой трясины. Никогда раньше Арик ничего подобного не испытывал: он как будто парил, поднимался, не чувствуя ни веса, ни тяготения. Распахивались вокруг необозримые дали, открывался с высот ландшафт необыкновенной красоты и значения. Ему все время хотелось то смеяться, то петь: легкая дымка счастья заполняла лабораторию. Он знал, что отныне у него все будет отлично и иногда спохватывался, что действительно мурлычет что-то такое себе под нос. Музыкальный слух у него, правда, отсутствовал. А иногда он вдруг приподнимался на цыпочках и, точно в балете, делал два-три танцевальных движения. Хорошо еще дверь всегда была заперта. Со стороны могло показаться, что он сходит с ума. Его не тревожило даже то внезапное обстоятельство, что «Бажена», по-видимому не выдержавшая нагрузки, теперь представляла собой просто кучу металлолома. Вентиляторные моторы включались (если включались) с ужасным скрежетом, градусник-блокиратор лопнул: температуру отныне можно было поставить только вручную, магнитный режим, впрочем как и режим атмосферы, полетели бесповоротно, компьютер же, который пришлось запитать автономно, вел себя так, что лучше с ним было вообще не связываться: вместо файлов и графиков выбрасывал ворох непонятных табличек. То есть, «Бажену» можно было с чистым сердцем списать в утиль. Да бог с ней, с «Баженой»! Это, вероятно, уже завершенный этап. Гарольд, судя по первым признакам, вполне мог существовать независимо от нее.
Правда, пару недель ему пришлось изрядно поволноваться насчет кормления. Было ясно, что солевой раствор достаточного питания Гарольду не обеспечит. Это не коацерваты, которым хватало одного «крахмального слоя». Здесь другие масштабы и потому, вероятно, более высокий, более затратный метаболизм. Нельзя было рассчитывать, что Гарольд удовлетворится только минеральным субстратом. Эта простая мысль сразу же лишила его покоя. И действительно, если первые несколько дней «мешок», занятый, скорее всего, скрытой от глаз внутренней перестройкой, был умерен, особой активности не проявлял, видимо, чувствовал себя сравнительно благополучно: в основном плавал, перемещаясь от стенки к стенке, либо лежал, распластавшись, чуть подрагивая, на дне, то на исходе этого времени ситуация в корне переменилась. Ворсинки на поверхности тела совершенно исчезли, пленочки уплотнились, и всасывание, видимо, стало менее интенсивным. Кое-где появились дряблые старческие провалы: Гарольд весь обмяк и, точно слизень, впавший в оцепенение, надолго приклеивался к субстрату. Соответственно прекратились дерганье и истерики. Даже при свете солнца пленочки на теле теперь едва-едва трепетали. А чтобы добраться до воздуха, который был ему, вероятно, необходим, Гарольд присасывался к стеклу и медленно, мучительно полз, подтягивая себя псевдоподиями. Однажды и вовсе сорвался – закувыркался в воде, перевернувшись вниз головой. Становилось понятным, что он элементарно ослабевает. Далее тянуть было нельзя. После некоторых колебаний Арик принял решение. Кубик черного хлеба, примерно с кубический сантиметр, обработанный под бактерицидной лампой, был осторожно помещен на дно аквариума. Арик в течение этой операции боялся дышать. Сердце у него висело на ниточке и готово было сорваться в любой момент. А что если обычные углеводы являются ядовитыми для Гарольда? А что если пептиды, которые содержатся в хлебе, несовместимы с его обменом веществ? Тогда – тяжелое отравление, агония, смерть. Пальцы у него дрожали, он чуть было не вытащил хлебный кубик обратно. Однако ничего страшного в аквариуме не произошло. Гарольд вытянул псевдоподию и боязливо, точно ребенок, тронул незнакомый предмет – отдернул щупальце, снова тронул, снова отдернул, а затем подтянул кубик к себе и обволок мягкой складкой. Замер – будто погрузился в задумчивость. Крупное неторопливое сжатие прокатилось по телу. Переместились из конца в конец вздутия и комки. Через десять минут хлебный кубик без остатка всосался под кожу.
Это было, как он и предполагал, внешнее пищеварение. Следующий кусочек, помещенный в аквариум, Гарольд слопал уже гораздо быстрее. А затем, по-видимому совершенно освоившись, начал наворачивать все, что Арик ему предлагал. Он ел булку, хлеб, овощи, вареные и сырые, колбасу, макароны, кусочки пельменей, ломтики сыра, мясо, сваренное и нарезанное опять-таки мелкими кубиками, дольки яблок, конфеты, консервированные польские помидоры. Ничто из пищи не вызывало у него отторжения. Он переваривал даже шарики витаминов, которые Арик на всякий случай ему предложил. А когда однажды в аквариум скатился с подставки огрызок карандаша, псевдоподии бодро подхватили его и утащили в глубь тела. Дерево вместе с грифелем тоже без следа растворилось. Никаких последствий для самочувствия этот инцидент не имел. Вероятно, Гарольд мог есть даже металлические опилки.
Проблема таким образом была решена. Зато другая, уже дававшая о себе знать, приобретала теперь поистине угрожающие очертания. Декабрьская авария на теплоцентрали была не единственной. В январе последовала еще одна, правда, несколько меньших масштабов. Температура в лаборатории на этот раз упала только до двенадцати градусов: выручили масляные обогреватели, которые он с тех пор всегда держал наготове. И все-таки невозможно было смотреть, как сразу же, точно больная курица, нахохлился и забился в угол Гарольд, как встопорщились, а затем сникли пленочки, только что поблескивавшие в полумраке, как опять совершенно исчезли питающие ворсинки и как нездоровые глубокие складки прорезали тело. Трижды за зимний семестр отключали на кафедре электричество: комната погружалась в потемки, аэратор, прикрепленный на дне, переставал выбрасывать из себя серебряные воздушные пузырьки. Пришлось в помощь ему смонтировать весьма ненадежное приспособление на батарейках. И все равно Гарольд в этих случаях с панической быстротой высовывался из аквариума. «Горло» у него начинало вздуваться и опадать, псевдоподии – биться, разбрызгивая вокруг мутноватую воду, по телу проходила конвульсивная дрожь. Кожистый «мешок» задыхался. Арик тоже дрожал, мучаясь и страдая не меньше него.
В этом угаре, в этих тревогах, в беспамятстве прошло где-то месяца полтора. Он крутился, как сумасшедший, пытаясь свести к минимуму последствия катастрофы. Мелькнул Новый год, обозначив себя смолистым елочным запахом. Выпал снег, и город на пару дней стал сияющим и прекрасным, как в детстве. Потом снег растаял, потекла та же серая грязь, и вместе с ним, вместе с полузабытым сиянием куда-то исчезла Регина. В первые две-три недели после аварии Арик, занятый тысячью внезапно свалившихся дел, был просто не в состоянии выкроить ни минуты: перед глазами у него был Гарольд. А когда бешеная карусель начала чуть-чуть притормаживать, когда появились в работе просветы и снова стало возможно понемногу дышать, обнаружилось, что найти Регину не удается. Квартирный ее телефон молчал, в какое бы время Арик ни позвонил, а сотовый, с которым она, по идее, не должна была расставаться ни на минуту, противным голосом отвечал, что данный номер не зарегистрирован. Арик не знал, что по этому поводу думать: заболела, уехала в командировку, на что-то обиделась? Или, быть может, в течение этой внезапно образовавшийся паузы пришла в себя и решила, что больше им встречаться не стоит? С женщинами ведь бывает, что ничего не понять. Сама Регина, естественно, не проявлялась. Еще в первые дни, исполненные смятения, когда мир вокруг них вращался и вспыхивал будто из цветного стекла, она, улучив минуту, предупредила, что ему домой звонить никогда не будет. А если трубку возьмешь не ты? Нет-нет, невозможно, не хочу, не хочу!..
Произошла такая же история, как и с книгой. В конце февраля, после множества телефонных звонков, которые так ни к чему и не привели, Арик, вдруг встрепенувшись, поехал к Регине сам. А что? Ведь так же нельзя! Однако, промчавшись по набережной Екатерининского канала, взлетев на пятый этаж, по-прежнему выстланный тишиной, он вдруг в растерянности увидел, что прохода к знакомой квартире нет. Несколько минут он, как дурак, топтался по холодному камню. Ошибки быть не могло. Он слишком хорошо знал это место. Особенно одну из дверей – металлическую, коричневую, с вытаращенным смотровым глазком. Сколько раз они проходили мимо нее. И вот – глухая стена, тупик, лестница здесь заканчивалась. Не было даже пролета, ведущего на чердак. Означало это только одно: та жизнь закончилась, страница судьбы перевернута, изменился рисунок звезд, телефон Регины молчит не случайно.
Уже на улице, перейдя на другую сторону, он попытался найти мансарду, которая, по идее, должна была быть отсюда видна. Ничего, разумеется, не нашел. Видимо, этот сюжет схлопнулся навсегда.
Исчезла, впрочем, не только Регина. Разваливался и на глазах исчезал целый мир, который прежде казался незыблемым. Снимали отовсюду лозунги «Слава КПСС!». Из кабинетов, из учреждений убирали портреты Генерального секретаря. Это происходило как в сказке: одно заклинание, один взмах руки, одна подпись на документе, поставленная под прицелами мониторов, и окованное броней чудовище, еще вчера выглядевшее неодолимым, неожиданно, будто фантом, начинает распадаться и таять.
Правда, всеобщее ликование быстро выдохлось. Цены стали такие, что непонятно было – что можно и чего нельзя. Скорее всего, ничего было нельзя. И в первую очередь, как ни бейся, нельзя было жить. Денег им теперь хватало на две недели. Если скрупулезно рассчитывать, экономить, выкраивать каждый пустяк, то – максимально на три. Но вот еще неделя, которую тоже надо было как-то существовать, безжизненно зависала и не поддавалась никаким ухищрениям.
У Миты было уже не отчаяние, а равнодушие.
– Я не могу, не могу, – твердила она, бесплотно, как призрак, забредая к Арику в комнату. – Вот я сейчас лягу и буду лежать. Пусть все развалится, пропадет – не встану, не шелохнусь…
Арик нетерпеливо спрашивал:
– Что я могу сделать?
И Мита закрывала глаза:
– Не знаю… Не знаю…
Немного выручала гуманитарная помощь, которая начала поступать из-за рубежа. Однажды вечером Мита вдруг притащила из своего института целый набор: датская ветчина в консервах, голландский куриный суп, немецкие фрикадельки в вакуумной упаковке. Даже какой-то рулет – с розовыми прослойками конфитюра. Тотоша расправился с ним за четыре секунды. В свою очередь, к ним на кафедру завезли банки порошкового молока: разводишь горячей водой, и ничего – можно пить.
– Вот видишь, – говорил Арик. – Как-то все образуется.
Гораздо хуже было другое. Точно подземный пожар, распространялись слухи, что Ельцин, на которого было столько надежд, сильно закладывает. И ладно бы просто, как все, затаскивал время от времени «рабочий стакан», подумаешь, было бы что, кого этим у нас удивишь, но ведь, рассказывали, напепенивался до такого дрызга, что только мычал и переставал что-либо соображать. В Германии во время правительственного приема вдруг вылез на сцену и начал дирижировать хором. В Англии, кажется, тоже во время приема, мотал башкой и упорно поворачивался не туда: где я?.. кто я?.. – видно было, что не врубается. Ну а в России – чего стесняться своих? – и вовсе поплыл: прямо по телевидению, на всю страну брякнул, что реформы уже приносят нужные результаты – дескать, где-то в Тамбове подешевела банка сметаны. Вот что пугало больше всего: куда мы идем, может быть, движемся наугад?..
Показательна в этом смысле была обстановка на кафедре. Вдруг слегла и, по-видимому надолго, казавшаяся непотопляемой Береника. Еще вчера уверенно шествовала, попеняла, отдавала распоряжения, а сегодня звонок из дома – приступ стенокардии, необходим постельный режим. Все сразу засбоило, будто выпала из слаженного механизма деталь. Арик, например, подготавливал аудиторию для практикума, а в последнюю минуту оказывалось, что этот практикум перенесен. Или, напротив, только включился в свою работу, вдруг стук в дверь: Что же вы, Ариан Константинович, студенты вас ждут… Безнадежно путалось расписание, прыгали, как кузнечики, лекции и семинары, приглашения на симпозиумы и конференции месяцами валялись у девочек в деканате. Ничего нельзя было выяснить загодя. И один раз Арику, который, к несчастью, в этот момент был на кафедре, пришлось проводить занятия даже в кабинете Бизона. Другого свободного помещения не нашлось. Ну, это еще ладно, бог с ним. Но вот обвалился в конце коридора здоровенный пласт штукатурки – так с тех пор и лежал, только оттащили его немного к стене. Как так, почему? Выяснилось, что уборщица, оказывается, уволилась еще месяц назад, а где взять другую никто понятия не имел. Раньше эти проблемы были на Беренике. Или тоже – перегорели вдруг сразу две лампы дневного света. Середина кафедрального коридора провисла пологом темноты. Так и что? Кто их будет менять? Выяснять, разбираться, настаивать Арик даже не пробовал. Некоторый отрицательный опыт у него уже был. Еще зимой потребовалось заказать для Гарольда более просторный аквариум. В этом – тесно, мешковатое грузное тело сидело в стеклянном загоне, как камере. Но когда Арик сунулся было в университетские мастерские, выяснилось, что те нагружены заказными работами чуть ли не на полгода вперед. С чего это вдруг? Впрочем, как ему объяснил заведующим производством, втиснуться было можно, однако – по особой договоренности. Тут же, не стесняясь, назвал свою цену. Арик только махнул рукой. Где было взять такие деньги?
Мир действительно разваливался на глазах. Одна его часть, стремительно преобразуясь, по-видимому, уходила в будущее. Правда, что это было за будущее, невозможно было определить. А другая, к которой, вероятно, принадлежала и кафедра, погружалась в ничто, подергиваясь тиной забвения. Жизни тут оставалось все меньше и меньше.
Это хорошо чувствовалось по Бизону. Он внезапно усох, будто тело его утратило прежнюю сущность, двигался, как бескостный, раскачиваясь и проседая при каждом шаге, если садился, то крупная голова перевешивала и, чтоб не повалиться вперед, он подпирал ее мягкой рукой. На кафедре Бизон появлялся далеко не каждый день, а появившись, вел себя так, точно не понимал, где находится: молча, не говоря ни слова, бродил по кабинетам и аудиториям, останавливался, бездумно смотрел, жевал дряблые губы. Обращаться к нему с какими-либо вопросами было бессмысленно. Бизон, кажется, даже не слышал, о чем его спрашивают: взирал на собеседника точно на манекен, равнодушно кивал, двигался дальше. Однажды, по-видимому случайно, он остановил Арика в коридоре и, помолчав секунд пять, осведомился, как у него обстоят дела.
Арик осторожно ответил, что дела вроде бы обстоят неплохо: закончен анализ среды, заполнены основные таблицы. В настоящий момент он пытается осмыслить этот материал, а когда придет к каким-нибудь выводам, оформит их в виде статьи.
Бизон, слушая его, благосклонно кивал. Видно было, что думает в это время о чем-то своем. А потом, когда Арик, немного выдохшись, закончил отчет, опять секунд пять помолчал и поинтересовался – не видит ли он в последнее время неких… серых теней…
Арик даже слегка растерялся.
– Каких теней?
– Ну, таких, знаете… Плавают в воздухе, как паутина…
Арик заверил его, что никаких теней он не видит.
– Ну… может быть… – подумав, согласился Бизон.
Неопределенно пошевелил пальцами перед лицом.
– Нет так нет… Ладно… Значит вам повезло…
Вежливо попрощался, сказав, что ему пора. И побрел к выходу с кафедры – как резиновый, раскачиваясь из стороны в сторону…
Арик из этого разговора понял одно: рассчитывать в дальнейшей работе он может только самого на себя. Никто ему не поможет. Никому нет дела до тайн мироздания. Какое там мироздание, какие тайны? Тут бы как-нибудь продержаться, выжить, дождаться, если получится, лучших времен.
Собственно, он знал это и раньше. Парадокс бытия, мерцающая загадка жизни в действительности никого не интересует. Ну, разве что горстку людей, которые тоже слышат пение звезд. Сколько их во всем мире? Наверное, считанные единицы. И каждый, вероятно, так же плывет через бесконечное одиночество. Ни одного огня в океане, ни единого признака, свидетельствующего о том, что впереди что-то есть. И, быть может, истинное предназначение, которое, будто ветер, срывает дрему с души, как раз и заключается в том, чтобы несмотря ни на что плыть и плыть дальше, пока длится жизнь. Ничего, кроме этого, нет.
Неизвестно, откуда у него брались силы. Может быть, от отчаяния, поскольку отступать уже было некуда. А может быть, отчаяние было тут не причем: просто ветер предназначения нес его сквозь все волны и буруны. Противиться этому невидимому напору не мог никто. Во всяком случае, как только ситуация с Гарольдом немного стабилизировалась, как только стало понятно, что главные тревоги и волнения позади, Арик пошел к Замойкису, который по-прежнему, будто крот, сидел в ректорате, и тот, ни слова не говоря, связался с университетскими мастерскими. Уже на следующий день в лаборатории работала бригада из трех человек, а заведующий производством позванивал лично и спрашивал все ли в порядке.
Правда, восстановить «Бажену» полностью все-таки не удалось. Техники, провозившись неделю, смогли вернуть к жизни лишь отдельные блоки. Пришлось кое-как связать их временными соединениями: разомкнуть целостный контур и поставить на каждую секцию индивидуальные выводы. Автоматического согласования параметров теперь не было. Регулировать состав и температуру среды приходилось вручную. Лаборатория в такие минуты превращалась во что-то немыслимое: бурлила в колбах сернистая вода, откуда пар, охлаждаясь в змеевике, перегонялся под вакуумированный колпак, шипел углекислый газ в баллоне, включенный, чтобы воссоздать там же атмосферу древней Земли, осаждался в трубчатом холодильнике и сливался обратно зеленоватый раствор протобелкового «океана». Подмигивали разноцветные огоньки на шкалах. Гудел зуммер, указывающий, что наступает время кормежки. Сумрак, рассеиваемый лишь слабой лампой в углу, усиливал впечатление. Запахи, горячие испарения, влага, превращающая халат в мокрую тряпку. Это чем-то напоминало времена мезозоя. Не хватало только гигантских хвощей, которые покачивались бы над головой. Работать в таких условиях было непросто. К концу дня у него обычно начинали слезиться глаза, щипало гортань, вероятно, от едких сернистых выделений, ныли предплечья, поскольку руки часами приходилось держать на весу. Тянущая длинная боль скручивала мышцы спины. Все это, разумеется, отражалось на настроении. Наука больше не представлялась ему упорным, целенаправленным восхождением на вершину. Горний воздух больше не обжигал, свет знаний вовсе не рассеивал мрак. Не было впереди никакого просвета. Только необходимость вела его сквозь эти суровые земли.
Потому, вероятно, он снова начал блуждать по городу. Утром он приезжал на кафедру, как правило первым, когда еще не было никого, кормил Гарольда, который немедленно возбуждался и начинал вспенивать воду вокруг себя, изготавливал, в чем уже набил руку, очередную порцию «первичной среды», заливал ее в стеклянный резервуар, откуда она весь день медленно просачивалась в аквариум, а потом снова запирал лабораторию, кафедру, сдавал ключи и из темноватого вестибюля истфака выходил на солнечный свет.
Ему нравилось наблюдать, как пробуждается город после зимы: как испаряется слякоть и проступает из-под нее горячий чистый асфальт, как проясняется небо в разливе умопомрачительной синевы, как вспархивают ошалелые воробьи и как, прогретые солнцем, очнувшись от мерзлоты, начинают вздуваться и лопаться почки на тополях: клейкой горечью дымится утренний воздух. Казалось, что, вдыхая его, он и сам пробуждается. В нем тоже лопались почки, тревожа неожиданными воспоминаниями. Вот школа, где он когда-то учился и где однажды жизнь его озарила ослепительная идея. Вот кафе, где они разговаривали с Мариоттом, и Мариотт потом, не прощаясь, ушел в коричневатый пыльный буран. А вот Банковский мостик, где они встречались с Региной: грифоны все также вздымают золотые легкие крылья. Неужели это действительно было? Где сейчас Мариотт? В каких далях, в каких пространствах он обитает? Быть может, все также, как низвергнутый ангел, мечется среди улиц: бьется, бьется о землю и не может взлететь. И где сейчас пребывает Регина? В каких временах, в какой непостижимой реальности? Помнит ли то, что было, или, случайно оглядываясь назад, лишь с досадой пожимает плечами?
Ответа на эти вопросы не было. Пару раз, видимо от солнечных брызг, ему пригрезилось, что в просветах, среди бурлящих прохожих, он вроде бы различает нелепую подпрыгивающую фигуру в плаще. Останавливалось дыхание, стягивало волнением горло. Однако Мариотт ускользал – его было не догнать, на найти… И пару раз подступала к сердцу необыкновенная тишина. Звуки отодвигались, воздух исчезал как во сне. Он тогда понимал, что Регина находится где-то рядом. Поспешно сворачивал на одну улицу, на другую – нигде никого. Наверное, не туда сворачивал…
Нет, эти миры больше не пересекались. Они разошлись навеки, и не было силы, способной их снова соединить. Как раз в эти дни, пролистывая журналы по астрофизике, он обнаружил статью, посвященную природе космогенеза. По мнению авторов, которых было целых семь человек, происхождение нашей Вселенной не есть одномоментный процесс, он продолжается и в настоящее время: галактики разбегаются, образуя пустые «космогенетические поля», и в них из вакуума, из ничего возникает «кварковое вещество», которое в перспективе даст поколения новых галактик. Нечто подобное, видимо, происходило и в жизни. В ней тоже образовывались пустоты, такие же «промежутки небытия», в которых, как будто из ничего, возникала совершенно иная реальность. Проходя по знакомым, изученным с детства улицам, он теперь замечал то новенькую, в стекле, с медной ручкой, сияющую, необыкновенно опрятную дверь, за которой угадывались бледные очертания офиса, то ряд промытых витрин, где живописно располагались товары, то окна без перекрестья рам, заделанные в стеклопакеты. Внутри были чистенькие полы, застланные ковролином, светлые стены, сияющие изгибы хрома и никеля. Это был совсем другой мир, другие люди, живущие по другим законам. Как когда-то вырвалось у Горбачева, вернувшего из Фороса, «другая страна». Страшно было занести внутрь привычную городскую грязь. Хотя то же самое чувствовалось и снаружи. В городе вдруг стало больше транспорта, чем людей. Приходилось протискиваться мимо машин, багажниками налезающих на тротуар. И однажды Арик, очутившийся возле Владимирского собора, увидел, как из такой машины, похожей на приткнувшегося к луже жука, уверенно, энергично, как будто именно им и создан весь этот мир, выходит Костя Бучагин в деловом светлом костюме и, солидно кивнув охраннику, устремляется в офисную благодать. Что-то прояснялось в эти минуты. Что-то отстаивалось, кристаллизовалось, приобретало дополнительный смысл. По крайней мере становилось понятней, как дальше жить.
И появилась у него еще одна странность. Вернувшись после бесконечных блужданий на кафедру, где царил тот же мертвый покой, проверив работу «Бажены» и залив в резервуар над аквариумом свежий раствор, он не хватался теперь за очередные дела, якобы не терпящие отлагательств, а придвигал к «Бажене» единственный стул и устраивался на нем, чуть подавшись вперед.
Ему нравилось наблюдать за Гарольдом. Как тот, оттолкнувшись от стенки, грациозно плывет, перебирая вздутыми пленочками. Или, напротив – распластывается по дну и, как амеба, окружает себя венчиком тонких ножек. Или вдруг стягивается в кожистый приплюснутый шар, и тогда поверхность его начинает вспухать шишечками и наростами. Впрочем, обычно это продолжалось недолго. Уже через три-четыре минуты Гарольд, будто почуяв, приникал к передней стенке аквариума, сплющивался, подравнивался, поджимал «голову», замирал и мог оставаться в таком положении сколько угодно. Он напоминал узника в заточении, который пытается что-то сказать. У Арика в эти мгновения явственно холодел затылок, а лоб, напротив, разогревался, как от таинственного излучения. Любопытные мысли вдруг начинали ворочаться в глубинах сознания. Всплывали странные расфокусированные картины, осмыслить которые было нельзя. Продолжалось это, как правило, минут десять, не больше. И после каждого такого «сеанса», пропустить который он почему-то не мог, его пошатывало, будто от внезапного истощения. Раздражал яркий солнечный свет, бьющий в глаза. Громкие голоса студентов терзали барабанные перепонки. Утомительно, всей ртутной ширью блестела Нева, и ветер выволакивал из-под моста тинистые неприятные запахи. Иногда его даже слегка подташнивало, словно он съел или выпил что-то не то.
С ним вообще происходила какая-то метаморфоза. Был тому причиной Гарольд или, может быть, так проявляли себя все предшествующие обстоятельства, судить было трудно. Однако изменившиеся привычки, внезапная трансформация жизни, казалось, устоявшейся навсегда, свидетельствовали о том, что он становится другим человеком. Он точно сбрасывал с себя прежнюю, стершуюся, уже ненужную оболочку, и из гусеницы, лениво переползающей с листка на листок, превращался в некое удивительное существо, обладающее совершенно иными способностями. Он, конечно, и раньше был довольно-таки равнодушен к еде: с безразличием поглощал то, что оказывалось перед ним на столе, никогда не обращал внимания ни на какие вкусовые изыски, часто перехватывал что-нибудь на ходу и уже через минуту об этом не помнил. Но теперь все было не так. Теперь любая еда вызывала у него отвращение. От картошки исходил мокрый запах, стягивающий судорогой желудок, макароны казались остатками мертвой плоти, на которую неприятно было даже смотреть, всякий суп был точно сварен из тряпок, а когда однажды, поздно вернувшись с кафедры, он попытался сделать себе бутерброд с колбасой, то от скользкого вкуса его замутило так, что повторять этот эксперимент он более не рискнул. Все что он мог теперь позволить себе – стакан молока, кусок черного хлеба, да и то потом его преследовало ощущение, будто он до горла набит слипшимися опилками.
Он сильно похудел за эту весну. Глядя в зеркало видел смуглые, как будто из мореного дерева, твердые скулы, провалы щек, бороздки костных впадин на лбу, расширенные зрачки, почему-то все больше и больше наливающиеся чернотой. У него случались приступы странного головокружения. Мир внезапно, утратив незыблемость, поворачивался вокруг оси и через мгновение представал совсем в ином ракурсе. А затем мягко, точно во сне, прокручивался обратно. Заваливались горизонты, уплывала земля из-под ног. Он был вынужден цепляться за что-нибудь, чтоб не упасть.
Мита в такие минуты пугалась:
– Тебе надо обязательно показаться врачу. Вдруг это что-то серьезное…
Она и в самом деле переживала. Он только отмахивался: ну, что серьезного с ним может произойти? Пусть все идет как идет. Пусть каждый камень сам ложится под ноги. Не надо шарахаться, отступать. Если что-то и происходит, значит это зачем-то нужно.
В итоге он оказался прав. Отвращение к пище, приступы мгновенных головокружений начались, видимо, не случайно. Недели через две, усевшись по обыкновению напротив Гарольда, устроившись поудобнее и заранее предвкушая следующие десять-пятнадцать минут, он вдруг почувствовал, что мир опять повернулся вокруг оси, но не остался на месте, а выкрутился в какое-то иное пространство. Это, насколько он мог судить, была тоже лаборатория. Во всяком случае, сгрудились на столе штативы, колбы, спиртовки. Торчали тубусы микроскопов, угадывалась в углу туша цилиндрического автоклава. Только это была уже совсем другая лаборатория: стены обшиты рейками, пол – дощатый, некрашеный, выскобленный до седины. Окно на другой стороне распахнуто, за ним – ошеломляющее луговое раздолье, сбегающее к реке. Синеет вода, ползут в небе яркие облака. День солнечный, ничего, кроме зноя, и от того, вероятно, в помещении темновато. Спиной к окну стоит человек в белом медицинском халате: лица не видно, на голове – круглая шапочка, какие носят врачи. Человек, подняв руки к груди, постукивает друг о друга кончиками напряженных пальцев. Кто невидимый говорит: Иероним, что ты делаешь?.. Иероним, это надо, пока не поздно, остановить… Иероним, это уже не наука – это магия, колдовство, шаманство, заклинание духов… Невидимый собеседник очевидно волнуется. Он торопится, горячится, слова выскальзывают из голоса как шелуха. Их оттесняют мелкие паутинки, плавающие здесь и там. Человек у окна разнимает пальцы и медленно их разводит. Губы его шевелятся, он, видимо, произносит что-то в ответ. Ни одного слова, ни одной буквы не разобрать. А затем поворачивает ладони и будто стряхивает с них капли воды. В то же мгновение раздается удар медного гонга. Он плывет, расширяясь, сминая все ноющей надрывной волной. Паутинки сгущаются, становится заметно темнее. Человек у окна беззвучно кричит: халат его вдруг превращается в дым. Света в лаборатории больше нет, и потому, вероятно, можно заметить, как разгорается в ее глубине лепесток тусклого зеркала…
Что это было – прозрение, галлюцинации? Он каким-то образом, возможно случайно, соединил разные времена и, будто сквозь магическое стекло, увидел то, что когда-то действительно произошло? Или, может быть, воспламененный, взбудораженный мозг, смешивая сон и явь, пытался выразить нечто, уже понятное, но еще не облекшееся в слова? Могло быть и так, и так. Не все ли равно? Важно, что он это прозрел. Важно то, что загорелся во тьме серебряный лепесток. Более ведь ничего и не требовалось. Он теперь понимал, что ему следует делать.
Почти весь следующий месяц он просидел в библиотеке. Он приходил к девяти утра, когда посетителей в залы только-только начинали пускать, и уходил в десять вечера, вставая с места, лишь после неоднократных напоминаний дежурного. Если было бы можно, он оставался бы здесь и на ночь. Он никуда не хотел уходить. Со страниц давних книг, с разворотов изданий, выпущенных бог знает когда, представал целый мир, о существовании которого он даже не подозревал. Странная музыка чувствовалась в прочитанных строках: Дух Мулга, великий владыка бездны, восстань!.. Дух Нин-гелаль, великий владыка земли, восстань!.. Дух Ам-Намтар, владыка крыльев, восстань!.. Явись дух Паку, владыка разума!.. Явись дух Эн-Зуна, владыка звезд!.. Явись дух Тиску Уту, царь справедливости!.. Три тысячи лет прошло с тех пор, как были впервые произнесены эти слова. Три тысячи лет взывали они к небесам. Тревожила «Золотая формула», которую вывел Гермес Трисмегист. Тревожили «Заклинания для воздуха и воды» Ириона Ксаврийского. Или «Тройственное очарование» Леопольдуса Магнуса. Или «Малый Канон», он же «Истинный иллирийский изборник» Генриха фон Вилленмюдде.
Разумеется, большую часть текстов он просто пролистывал. Смысл древних метафор, накопившихся за предшествующие столетия, был безнадежно утрачен. Что означает, скажем, выражение «призрак металла»? Или – «красный лев взрыкивает, четырежды обернувшись вокруг себя»? Нужно четырежды перегнать некие соединения ртути? Или, наоборот, четырежды растворить их в кислотах, выделив наборы солей? Бесполезно было гадать. Истинным смыслом владел лишь тот, кто это писал. И вместе с тем какие-то обжигающие наития, какие-то вспышки сознания будоражили ум. Например, в самом деле использовать как катализатор некоторые соединения ртути, поскольку ртуть, будучи ядовитой, способна высвободить из жизни «чистое небытие». Или, например, готовить часть нужных сред исключительно в темноте, поскольку при солнечном свете и даже при свете ламп неустойчивые «эфемерические» конформации распадаются. Или, например, брать для исследований не заводскую, химически очищенную рибозу, а природную, со всеми примесями, которые повышают ее активность.
Его не волновало, что это не наука, а магия. В конце концов чем является магия, как не предшественницей науки? Сколько открытий было сделано в пылающих алхимических тиглях! Сколько соединений возникло в кипении колб и реторт! Альберт Великий получил таким образом едкий калий. Базиль Валентин в XV веке открыл серный эфир и соляную кислоту. Хеннинг Брандт столетием позже выделил чистый фосфор. А Парацельс, он же Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенхейм, впервые описал цинк, европейской науке ранее неизвестный. Да что Парацельс! Даже Кеплер, выведший знаменитые формулы обращения планет вокруг Солнца, получил их тогда, когда искал универсальный закон, объединяющий всю Вселенную. Чем он в этом смысле отличается от халдейских астрологов? А Новалис искренне верил, что над природой, как равно и над историей, властвует мистика чисел. «Разве все в мире не преисполнено божественного значения, разве не находится в симметрии, в странной взаимосвязи? Разве бог не являет себя в математике, как и в сути других наук»? В общем, разница, видимо, невелика. Просто магия сразу же проникает в то, к чему наука движется постепенно.
У него, впрочем, были и собственные критерии. Если он по тринадцать часов может просиживать в душноватом зале библиотеки, если может пролистывать за день десятки толстенных книг, делать выписки, сводить их в единое содержание, если сил от этого становится не меньше, а больше, значит он идет по правильному пути. Никаких сомнений у него не было. Разгорались белые ночи, смещая город в шизофреническую пустоту, снова надвигалась жара, снова закручивалась над мостовыми колдовская душная пыль. Он ничего этого не замечал. Видел лишь шрифт, заполняющий бесчисленные страницы, иллюстрации, офорты, гравюры, выполненные в дрожащих чертах, свои собственные заметки, где, наверное, никто ничего не понял бы, кроме него. Он впал в какой-то лихорадочный транс, в беспамятство, в сон наяву. Время для него перестало существовать. И когда истекал в библиотеке рабочий день, ему приходилось безжалостно растирать лицо, чтобы сообразить наконец что к чему.
И еще почти месяц потребовался, чтобы подготовить эксперимент. Идея вырисовывалась у него постепенно, как прорастает кристалл, намываемый ничтожными примесями: из обрывков прочитанного, из видений, встающих перед глазами, из интуитивных прозрений, высвечивающих следующую ступень. Он не пытался ускорить этот процесс. Пусть прорастает, пусть складывается как бы само собой. Он здесь не автор, он – лишь талантливый исполнитель. Если предназначение существует, оно зажжет указывающий маяк. Он был в этом абсолютно уверен. И когда, ближе к августу, идея эксперимента сформировалась, обрела необходимую стройность и просияла всеми своими гранями действительно как кристалл, он вовсе не был ослеплен этим блеском – только взял чистый лист, карандаш и зафиксировал увиденное на бумаге. Впрочем, даже этого можно было не делать. Все было так логично, так просто, что потеряться в забывчивости уже не могло.
Техническая сторона работы также трудностей не предвещала. К счастью, все необходимые реактивы у него в запасе имелись. Видимо, не случайно в предшествующие несколько лет он аккуратно, пока еще не представляя зачем, придерживал для себя то одно, то другое. Теперь эта проблема была снята. А что касается всякого причудливого инструментария, почерпнутого в основном из книг, то здесь, вероятно, продолжал дуть тот же невидимый ветер. Во всяком случае заказ на зеркало необычной формы, который он сделал, хоть и вызвал у заведующего производством определенное удивление, однако был выполнен очень быстро, в самые сжатые сроки. Для этого не пришлось даже обращаться к Замойкису. Ну, а всякие мелочи вроде гнутых черных свечей или жаровня в виде чаши, где должна была перетапливаться смола, он, чтобы не затягивать время, изготовил самостоятельно. Для свечей как нельзя лучше подошел «шварц», прекрасно смешивающийся со стеарином, а для чаши – кожух с «Бажены», который он надраил до блеска наждачной бумагой.
Наконец, в первых числах августа приготовления были завершены. В лаборатории, где и раньше все было впритык, не осталось теперь ни одного свободного места. Пространство у зашторенного окна заняло «зеркало Трисмегиста», вытянутое лепестком, а единственный «пятачок» у «Бажены» – массивный чугунный треножник с держателями для тех самых свечей. Чашу пришлось водрузить уже непосредственно на него, а чтобы не съехала – залить по дну эпоксидом. По крайней мере не свалится в неподходящий момент.
В вечер перед началом эксперимента он почему-то поехал к школе. Переулок был тих и пуст, как будто уже давно выпал из жизни. Фонари по случаю белых ночей не горели, и не горели окна, отражающие летнюю слепоту. Светилось только одно – все той же загробной обморочной синевой. Правда, никакой ящерицы в нем уже не было. Но и разглядеть, что там, внутри, тоже было нельзя. Просто – синюшная муть, просто – свечение, льющееся из неизвестных глубин.
Некоторое время он недоуменно взирал на него, а потом передернул плечами и отвернулся.
Утром он прежде всего покормил Гарольда. Кусочки мяса прилипли к кожистому черному телу и минут через пятнадцать всосались. Гарольд высунул «голову» из воды и радостно задышал. Затем быстро, но чрезвычайно тщательно он разомкнул работающие блоки «Бажены», сверяясь со схемой, которую наметил еще три дня назад, перемонтировал их, а затем нарезал разноцветные провода и, прижимая винтами, соединил в новом порядке. Получилось что-то вроде цветочного венчика: множество выгнутых лепестков, торчащих в разные стороны. Электромагнитный сердечник встал как раз напротив аквариума. Щелкнул тумблер, прогрелись контуры, обмотка по-рабочему загудела.
– Вот так, – удовлетворенно сказал он.
Далее были подсоединены многочисленные реле. Причем располагались они «букетом», чтобы не нужно было тянуться к каждому по отдельности. Он подозревал, что времени у него на это не будет. И наконец, поставлена была медная шина и на продольную тягу ее накинуты зубчатые пружинные клеммы. Схема таким образом была подсоединена. Это заняло у него всю первую половину дня. Зато когда он закрепил в верхнем контуре последний контакт, когда «прозвонил» все ветви и, чуть ли не перекрестившись, перебросил ручку рубильника в рабочее положение, когда, плавно поворачивая реостат, вывел на шину нужное напряжение, индикаторы, вспыхнувшие в полумраке, показали ему, что все сделано правильно.
– Вот так, – сказал он еще раз.
Следующие четыре часа ушли на то, чтобы приготовить необходимую «биохимию». Основные реактивы для этого он, разумеется, уже накопил, однако выяснилось, что самых обычных, которые используются почти каждый день, как раз и не достает. Он в свое время этим не озаботился. И потому сейчас систематически, полка за полкой, он опустошал громоздкие, со множеством отделений шкафы, вытянувшиеся в коридоре, без зазрения совести вскрывал кабинеты и рылся в личных запасах сотрудников, сортировал и взвешивал препараты, которые ему были нужны, растворял кристаллы в воде, с помощью «буферов» доводил до нужной щелочности или кислотности. Скоро весь его стол покрылся колбочками и стаканчиками. Баночки с реактивами, использованную посуду пришлось выставлять к плинтусам в коридор. Поскрипывали на линолеуме рассыпанные порошки. Серные запахи, будто из преисподней, распространялись по помещениям К счастью, день выходной, на кафедре никого. В распахнутых кабинетах, в аудиториях стояла затхлая тишина. Некому было прервать эту разбойничью вакханалию. Впрочем, никаких возражений он бы, конечно, не потерпел. Только не сейчас, не сейчас! Остановить его было уже нельзя. Даже Бизон, вдруг заглянувший на кафедру в неурочное время, это, вероятно, почувствовал. Глянул на раскуроченные шкафы – задумался, пошлепал губами. Препятствовать однако не стал, лишь проскрипел, поскольку надо было что-то сказать:
– Значит, работаете?.. А я вот тут зашел – посмотреть…
– Идея одна появилась, – сухо ответил он.
Более ничего не прибавил.
И Бизон в несколько обиженно покивал:
– Да-да, конечно, работайте… Не стану мешать…
Впрочем, топтался он за спиной недолго. Стукнула наружная дверь, щелкнул замок. Арик, взвешивающий фосфаты на торзионных весах, облегченно вздохнул.
Кажется, пронесло.
Только не сейчас, не сейчас!
К шести вечера «катализатор», собранный из промежуточных сред, был наконец приготовлен и поставлен на дозревание. Зажегся на термостате красный глазок. Риска на встроенном градуснике медленно поднялась до шестидесяти пяти. Большая часть работы была таким образом завершена. По этому случаю он даже позволил себе немного расслабиться: выпил кофе в подвальчике, окнами выходящем в узенький Тучков переулок. Никакого подъема он в эти минуты не ощущал: кофе был жидковат, а в подвальчике за день скопилась стойкая асфальтовая духота. Больше четверти часа там было не выдержать.
И не надо, подумал он, невидящим взглядом скользя по темноватому помещению. Не надо, не надо. В том-то и дело, что мне ничего больше не надо…
Ровно в девятнадцать ноль-ноль он вынул из термостата ванночку, наполненную «катализатором». Жидкость была темно-синяя и в полумраке лаборатории выглядела, как чернила. Он уже догадывался, что этот «катализатор» собой представляет. Мартин Фракиец когда-то изготовил его для умершего готского короля. «Пробуждаю сущее там, где его нет»… Резкий «химический» запах опять распространился по кафедре. Запершило в горле, и исказили мир выступившие из глаз слезы. Зато мозг очистился, будто его протерли кашицей из чистого льда. Минут двадцать он ждал, пока бурно дымящийся, горячий «катализатор» остынет, а затем осторожно, по каплям, слил его в угол аквариума. Чернильное облачко начало расплываться в воде. Гарольд, ощутивший его, сперва испуганно замер – и вдруг мелко-мелко, поспешно затрепетал боковыми пленочками. Они бились беспомощно, как крылья у мотылька. Арик чувствовал, что точно также, беспомощно, у него самого бьется сердце. К счастью, продолжалось это всего секунд тридцать. Гарольд быстро опомнился и всем телом упруго развернулся к «катализатору». Более того, он венчиком выбросил из себя псевдоподии и просунул их в облачко, видимо, чтобы не потерять ни одной его капли. Биение тонких пленочек прекратилось. Дрогнула и загудела та часть «Бажены», которая была смонтирована для работы. Медленно осветилась панель, свидетельствующая о готовности. Басовито, солидно, как шмель, зажужжал обмоткой сердечник электромагнита. Гарольд немного осел и чуть растекся по дну, на боках его вздулись продолговатые кожистые мешки.
Пора было произносить «формулу воплощения». Он повернул лепесток зеркала так, чтобы Гарольд отражался в нем целиком, укрепил в треножнике черные свечи, слегка заточенные наверху, и зажег фитильки, которые затрещали мелкими синеватыми искорками. Далее он раскрыл папку, специально положенную отдельно, и достал из нее листок, испещренный красными символами и строками. Диковато среди электроники и стекла звучали слова древнего заклинания… Четырежды тот, кто невидим, неслышим и неощутим… Трижды тот, кто нигде, никогда и ни в чем… Если Красный Пес войдет в храм, бог покинет его… Если Серый Пес войдет в храм, лишится своего достояния… Если Белый Пес войдет в храм, воздух станет огнем… Если Желтый Пес войдет в храм, то будет разрушен… Восхожу на Золотую ступень, ступень Солнца… Восхожу на Бронзовую ступень, ступень Ночи… Восхожу на Серебряную ступень, ступень Луны…
Он почти не слышал своего голоса. Воздух в лаборатории оживал, наполняясь то ли шелестом, то ли свистом. Пронзительно, будто расслаиваясь на волокна, заскрипела, перекосившись, деревянная тумбочка, задребезжали, подпрыгивая и покачиваясь, выставленные на поднос разнокалиберные мензурки, сами собой осветились вдруг некоторые шкалы «Бажены», а спиртовка внутри вытяжного шкафа сплюнула колпачок, зашипела и вспыхнула трепещущим язычком.
– Во имя того, кого нет… Силой того, кто никогда не был рожден… Духом всесущего, чье пребывание в мире есть свет и тьма…
Странное оцепенение воцарилось в лаборатории. Жизнь точно остановилась, превратившись из времени в вечность. Застыло пламя свечей, изогнутое по кругу, приклеились к стенам тени, только что кривлявшиеся, как паяцы. Не было больше в мире ни бога, ни дьявола.
Тогда он взял заранее наточенный на конце «глазной» узкий скальпель, быстро, чтобы не возникли сомнения, кольнул себя в подушечку безымянного пальца, до боли сдавил этот палец, морщась, чтобы не застонать, и, опрокинув ладонь, стряхнул тяжелую каплю крови в аквариум.
– Приди, Аннаель!.. Приди, Элоим!.. Приди, Меттарон!..
Некоторое время ничего особенного не происходило. Гарольд по-прежнему, точно груша, сидел в донной части аквариума. Нитяные ворсинки на «голове» медленно колыхались. И вдруг – некое пузырчатое просветление появилось в срединной области тела. Стало видно, что там, будто в студне, переплетаются жилочки и комочки. Вот они уплотнились и выделили из себя нечто вроде карикатурного человечка: вытянулись косточки «рук», от «хребта», расколовшегося на «позвонки», отошло загнутое подобие «хвостика», приподнялась-опустилась «грудь», распираемая изнутри, и запульсировало-забилось то место, где, по идее, должно было быть расположено сердце. Пленочки на поверхности тела опять нервно затрепетали. Только трепетали они теперь уже совершенно иначе: согласованно, равномерно, будто подчиняясь единообразному ритму. Причем биение их постепенно становилось все мельче. Вот оно прекратилось – кожистый упругий покров снова обжимал тело. Одновременно разгладились ворсинки на «голове». Гарольд резко дернулся, и вода в аквариуме громко плеснулась. Жужжание рабочих блоков «Бажены» приобрело новый тембр. Словно громадная знойная муха звенела за стеклами.
Все произошло в считанные секунды. Муха вдруг перестала звенеть, словно лопнула от натуги. Индикаторы на панелях погасли, став тусклой пластмассовой дурнотой. Щелкнуло и отключилось реле, поддерживающее температуру. Арик даже моргнуть не успел: Гарольд, ставший заметно больше в размерах, уже выбрался из аквариума. Он сидел на крышке питающего устройства – черный грузный мешок, подрагивающий толстыми складками. Кожа у него влажно поблескивала, а по бокам «головы», как у жабы, вспучились массивные бугорки. Вдруг они распахнулись – одним ударом. Желтые, без зрачков, глаза выглядели янтарными. Свет в них был такой силы, что Арик попятился. Звякнул скальпель, уроненный на пол, хрустнула под подошвой раздавленная пробирка. Тогда Гарольд тоже вздрогнул и переместился по скату «Бажены». Непонятно как – конечности у него отсутствовали. Он не перекатывался, ни за что не цеплялся, не струился, не вытягивался, не переползал. Просто, как тень, очутился в нужной ему точке пространства. Затрещала копоть свечей. Арик вздрогнул. Ну вот я и стал богом, смятенно подумал он. Вот я и стал тем, кем хотел. Если только я им действительно стал.
У него раскалывалась голова. Янтарь сиял так, что больно было смотреть. Серая хвостатая паутина плавала в воздухе, и казалось, что с каждой секундой ее становится все больше и больше. Он понимал – что это значит. За пеленой светлого неба, в немыслимой высоте, во мраке, перед которым равнозначными были и жизнь, и смерть, торжествующая, холодная, неощутимая никем, кроме него, всходила Маленькая Луна…