МАЛЕНЬКИЕ ДЕВОЧКИ ДЫШАТ ТЕМ ЖЕ ВОЗДУХОМ, ЧТО И МЫ (1978)

Посвящается моей сестре Мартине, которая научила меня понимать, что такое маленькая девочка, и ее дочери Анне, которая помогает мне это не забывать.

Нужно остерегаться слишком длинных историй. Чаще всего они выдуманы.

Марсель Морен

Ответ

Она попробовала заснуть на левом боку, на правом — любимом, к которому тянуло всем сердцем, переворачивалась на живот, обнимала подушку, лежала на спине с широко открытыми глазами; с открытыми — как ей казалось — еще шире, чем днем. Она скрестила руки на груди. Раздвигая занавески, в комнату струился лунный свет, который разрезал ее кровать на две части и чуть-чуть заползал на кровать сестры Терезы. Та спала. При каждом вдохе уголок клетчатого платка, прикрывавшего ей лицо — спи спокойно и плачь вволю — на какое-то мгновение прилипал к губам. Когда она выдыхала, платок шевелился как водоросль.

На потолке выстроились розы — по 12 в каждом ряду, за исключением дальнего, который упирался в камин и в котором роз было десять; над дверью оставалось место еще для двух. Зеркало на туалетном столике слегка наклонилось и кроме паркета ничего не отражало.

Мадлена откинула простыню и одеяло. Села на край постели. Поводила ногами по ковру в поисках тапок, потом передумала. Встала. Задранная до талии длинная ночная рубашка — из тех, что шиты белыми нитками — опустилась до лодыжек. Девочка сделала шаг. Под озябшей ногой скрипнула половица. Тереза отвернулась к стенке, и Мадлена пошла к двери.

Дверь никогда плотно не закрывали для того, чтобы свет из коридора пробивался сквозь щель и заменял девочкам ночник. Мадлена толкнула дверь. Коридор растягивался на четырнадцать шагов до входной двери, и только восемь шагов было до двери в гостиную. В коридоре была кромешная тьма. Предстояло аккуратно обойти столик с телефоном по правую руку и маленький бабушкин комод на полтора шага дальше, по левую. Если идти строго по середине ковровой дорожки, то все будет в порядке.

Мадлена почти не боялась. Ее саму это удивило и, вроде бы, даже немного разочаровало. Она представила себе волка-оборотня за столиком и очень злого дядьку перед дверью, но не вздрогнула; ей не хотелось ни бежать, ни напевать, чтоб заглушить несуществующий страх.

Тонкая, слегка оранжевая полоска света выбивалась из-под двери в гостиную. Она приоткрыла ее и заглянула внутрь: в низком мягком кресле, запрокинув назад голову и разинув рот, похрапывая, спала тетя Марта. Волосы ее растрепались. Просыпаться она явно не собиралась.

Мадлена распахнула дверь и вошла в гостиную. В ней пахло не так, как в коридоре. Будто еще утром здесь вытошнило грудного младенца, а проветрить забыли. А еще пахло свечами, запах нежный, теплый и чуть-чуть горелый. Мадлена никогда не думала, что такие длинные свечи могут так быстро растаять. Расплавленный воск разрисовывал вычурными наплывами большие подсвечники и приклеивал их к паркету.

В комнате все — цвета, тени, беспорядок — напоминало Рождество. Дом просто нельзя было узнать. Она обошла свечу — от всколыхнувшейся ночной рубашки пламя задрожало — и приблизилась к гробу.

Она протянула свои пухлые пальчики к лицу умершей. Легонько провела ими по заострившемуся носу, легонько обвела впавшие щеки, легонько нажала на закрытые и провалившиеся веки.

Она делала все это с усердием, спокойно и сосредоточенно. Она погладила голову, повторяя изгиб уха. В ее движениях было куда больше точности, чем нежности.

Чтобы вовлечь мертвую в какую-то игру, она нажала на висок чуть сильнее. Висок был твердым, как дерево. Она нажала еще раз, посильнее. Кончик указательного пальца выгнулся в обратную сторону. Она нажала еще раз.

Подобное отвердение и неподвижность были просто возмутительны. Мадлена сжала губы, нахмурила брови и занесла маленький кулачок. Она надеялась, что удар вызовет хоть немного жизни. В ответ кожа у уха покраснела, посинела и побелела; девочка торопливо закрыла пятно прядью. Тело даже не пошевелилось, разве что гроб продвинулся на несколько миллиметров к краю подставки.

Уголки губ девочки опустились, подбородок сморщился, ноздри раздулись, но она откинула голову назад, как следует шмыгнула носом и не расплакалась.

Отошла на несколько шагов назад, снова подошла к гробу и поняла, в чем дело. Ее мама терпеть не могла это платье, а тетя Марта именно его на нее и нацепила. Это было противное кружевное платье черного цвета, натянутое на сатиновый чехол с круглым воротом.

— Я в нем даже пошевелиться не могу, — часто говорила мама.

Мадлена, как и мама, ненавидела это платье изо всех сил. Раза три или четыре мама его все-таки надевала, а потом уходила и возвращалась поздно.

Мадлена побежала на кухню.

Кафельный пол был ледяным, она чувствовала, как холод поднимается под ночной рубашкой до самых коленок. Она сорвала с крючка передник, решив про себя делать все очень быстро, поскольку чувствовала, что скоро ей захочется спать.


Как-то тетя Марта зашла с ними поговорить. Тереза причесывалась, а Мадлена, лежа на животе, читала книжку с приключениями.

Тетя Марта усадила их рядышком на кровать Мадлены, сама села напротив, на стул от туалетного столика. Ее колени к их коленкам. Сжала в двух своих больших ладонях их четыре ладошки.

Она говорит и рассеянно их поглаживает. И так же рассеянно скребет ногтем указательного пальца, — а он у нее длинный и красный — грязное пятнышко на тыльной стороне Терезиной руки. Пятнышко не сдается, это просто пятно, а тетя продолжает машинально ковырять.

Тереза злится; ей хочется отобрать свою руку и спрятать ее между ног.

— Послушайте меня. Теперь вам будет потруднее. Я не смогу сидеть с вами все время. У меня работа...

— Мы богатые?

— Хватит на то, чтобы есть, пить, платить за квартиру и ходить в школу.

— А одеваться?

— И одеваться тоже.


Служащий похоронного бюро пришел сегодня утром. Как всегда в своем репертуаре, как всегда выряжен в черное и с белым воротничком сомнительной чистоты.

Тереза лезла из кожи вон. Она ни разу не посмотрела на Мадлену, чтобы не рассмеяться, она внимательно слушала весь разговор в столовой и кивала каждый раз, когда что-нибудь понимала.

Когда служащий похоронного бюро ушел, она сказала тете: «К счастью, у нас есть деньги».


— Мы теперь что, тоже вдовы?


Уже три дня без школы. Мадлена смотрит в окошко на своих одноклассников, возвращающихся домой. Идет дождь.

Она знает, что с понедельника ей придется вспомнить про уроки. Ей уже принесли домашнее задание. Там только одна карточка, и она заполняет ее на туалетном столике.

Открытый кляссер лежит на кровати. Карточка — перед ней, девочка смотрит на себя в зеркало.

Еще не поздно, но она уже зажгла лампу под оранжевым абажуром. Сидя перед зеркалом, она даже не может разглядеть, какого цвета у нее глаза. Она грызет колпачок шариковой ручки.

На кухне суетится тетя Марта. Она готовит ужин. Мадлене нравится сидеть одной в комнате и слушать звуки всего дома. Она всегда оставляет дверь приоткрытой. Она угадывает на слух каждое движение, по шуршанию тряпки, по шарканью тапок, по отражающемуся эхом звону кастрюли.

Задание — легче не придумаешь.

Мадлена откидывается назад, к спинке стула, прижимает к груди коленки и обхватывает их руками. Она закрывает глаза и поворачивает лицо к абажуру. В глазах все оранжевое. Ей жарко.

Сначала она ничего не чувствовала, потом внезапно поняла: что-то варится. Она ждет, когда запах проберется в комнату. Она любит угадывать, чтобы раззадорить аппетит.

Она продолжает сидеть с закрытыми глазами, чтобы легче было принюхиваться, но запаха не узнает. С обиженным видом Мадлена очень быстро заканчивает с карточкой и встает.

В коридоре она машинально берется за ручку плотно прикрытой двери в гостиную, которая обычно распахнута настежь, и, не открывая ее, проходит мимо.

Она останавливается на пороге кухни.

Тетя Марта сидит за столом и разрезает кусок мяса. Поворачивает лицо в ее сторону.

— А что там варится?

У Мадлены такой серьезный вид, что тетя отвечает ей как можно серьезнее.

— Овощное рагу.

— Но овощное рагу должно пахнуть не так.

— Так.

— Я никогда не буду есть такое рагу!

Она плачет навзрыд.


Мадлена взяла своего медвежонка Бубаля и усадила его в угол у двери. Сама села перед туалетным столиком. Это будет учительский стол. В зеркале она сможет наблюдать за собой во время урока, а это очень важно. Обычно она собирает всех своих и терезиных кукол, но сегодня это, пожалуй, не совсем кстати. И еще надо будет следить за тем, чтобы не повышать голос. Хотя Бубаль и так спокойный ученик и ей не придется кричать.

Она вынимает свои бумаги, раскладывает по росту карандаши и требует тишины.

Она смотрит на свой класс, украдкой смотрит на то, как она на него смотрит, выпрямляется и объявляет: «Сегодня у нас новая тема: мертвые мамы».


А еще была другая ночь. Когда тетя свалилась от усталости в комнате, а Мадлена, задумав очередную вылазку, укладываясь в кровать, предусмотрительно натянула шерстяные носки.

Она дрожала ни от страха, ни от холода, ни от злости. Она пришла для того, чтобы задать один вопрос, и она ждала на него ответ.

Пахло чуть сильнее и чуть тошнотворнее. Целый день дверь была закрыта. Мертвая еще больше посерела, а ее лицо еще больше осунулось.

Испугавшись, что свечи потухнут, Мадлена зажгла лампу и на секунду зажмурилась от яркого света.

Она пододвинула к гробу стул, забралась на него, встала на колени и заговорила. Она разговаривала со своей матерью, как обычно разговаривала со своими куклами, как разговаривают с ребенком, как мать разговаривала с ней самой. Она говорила до тех пор, пока не заболели коленки и по всему телу не поползли мурашки. Она ласкалась, она лелеяла саму себя. Она дошла до того, что даже рассказала о том, что поклялась хранить в тайне. Когда начинаешь рассказывать такое, то это значит, что говоришь уже не сама с собой и что самое главное в том, чтобы тебя услышали. А иначе зачем?

Она достала из-под ночной рубашки пенал, который держался резинкой от трусиков.

Она расстегнула молнию. Вытащила из пенала булавку, открыла ее и разогнула.

Она делала все старательно, даже слишком, как если бы, сама того не желая, хотела выиграть время.

Она уколола кончик большого пальца, нахмурилась и слизнула капельку выступившей красной крови.

Решительно взяла иглу большим и указательным пальцами.

Ее взгляд поднялся и уперся в лепной узор на потолке. Изо всех сил она уколола труп. Булавка отскочила и упала на дно гроба.

Мадлена вскрикнула и замерла, прислушиваясь к звукам. Она опустила глаза только после того, как убедилась, что никто не слышал. Она даже не заметила следа укола.

Щеки ее втянулись, взгляд посуровел, губы сжались, лоб наморщился.

Она порылась в пенале, достала из него карманное зеркальце, обрамленное цветочками, и приложила его к губам матери.

Она склонила голову, положила ее на край гроба, чтобы лучше видеть.

Несколько секунд Мадлена ждала, что зеркало запотеет, надеялась на пар, вздох, чудо. Прядь черных волос упала ей на глаза.

Она выпрямилась, вне себя от возмущения.

Отвела зеркальце на несколько сантиметров и процедила: «Посмотри на себя. Посмотри на себя... Мне за тебя стыдно... Я тебя презираю».


Дом беззвучен. В столовой они сидят втроем за овальным столом. Девочки — с одной стороны, тетя — с другой.

Обычно это самое веселое время дня; тепло, хочется есть, уроки сделаны. Это время, когда легко рассказывается и в гостиной уже включен телевизор. Спешить некуда, но все равно торопишься; так и распирает. Теперь телевизор, конечно, выключен, и рассказывать почти нечего, или делаешь вид, что нечего, из боязни расколоть что-то вроде обволакивающей тебе черной скорлупы. Мадлена пожимает плечами.

Стол белый. Под вышитой скатертью прощупывается клеенчатая подкладка. Она заглушает звон приборов. Салфетки — белые, тарелки — белые и такая же белая супница, а в ней — молочный суп с вермишелью.

Тетя Марта зажигает люстру, которую уже несколько лет никто не зажигал. Тень от носа разрезает теткин рот надвое. Мадлене хочется посмотреть, что происходит с ее собственным ртом. Но у нее ничего не получается. Она косится на сестру; та пожимает плечами и берет ложку, оттопыривая мизинец. Тереза занимает на своем стуле больше места, чем два дня назад.

Глотая ложку супа, Мадлена нечаянно причмокнула. Было очень горячо. Она знает, что тетя это просто не выносит. Тетя никак не реагирует. Пристально смотрит на стену поверх их голов и продолжает машинально есть. Не глядя, набирает ложку, проводит ею о край тарелки и подносит ко рту.

Чтобы проверить, Мадлена причмокивает еще раз.

Тетя берет салфетку и вытирает губы.

Мадлена держит ложку в нескольких миллиметрах от губ и всасывает содержимое. Вермишелинки извиваются, молоко течет по подбородку. Она поднимает глаза.

Медленно, очень медленно тетя Марта опускает пустую ложку. Кладет ее на край тарелки. Ее взгляд по-прежнему устремлен на стену, но на губах появляется что-то вроде улыбки. Мадлена морщит нос.

— Когда вашей матери и мне было столько лет, как вам сейчас, мы выпросили себе по одинаковому платью в цветочек и вместе поехали на каникулы в Довиль. Она...

Мадлена и Тереза переглядываются.


В последнюю минуту, перед тем, как закрыли гроб, Мадлена отказалась поцеловать мать. Тереза согласилась, но без явного желания; она едва дотронулась до нее губами.


Церемония казалась бесконечной. Иногда красивой, особенно, если играла музыка, но все равно бесконечной. Каждый раз, когда ее просили встать, Мадлена думала, что теперь ей можно будет уйти, и каждый раз начиналась другая речь. Кюре чуть-чуть говорил о маме и чуть-чуть — о них. Здесь она решила послушать. Но ничего нового он не сказал, ничего, кроме того, что она и так уже знала.

Тереза то и дело переминалась с ноги на ногу. Одежду купили на скорую руку, и ремешок туфельки натирал ногу. Тетя Марта, нервничала и торопилась, как всегда. Во время службы она все время плакала, уткнувшись носом в платок. На всякий случай, чтобы тушь не потекла.

Церковь была очень высокой и очень холодной. От нее веяло чем-то ледяным, пустым и надушенным. В первом ряду запах цветов и свечей перебивал все. Гроб поставили посередине, и люди проходили вереницей, чтобы окропить его водой. Тетя Марта взяла девочек за руки, Тереза — слева, Мадлена — справа, и подвела к последнему ряду, напротив выхода.

Мадлене хотелось взглянуть на себя в зеркало. Первый раз в жизни на ней была черная и к тому же плиссированная юбка. И первый раз в жизни на ней было что-то, что она не успела разглядеть на себе в зеркале.

Потянулась вереница.

Зрители и зрительницы подходили к ним по очереди и обнимали. Она знала их всех.

Юбка чуть-чуть не доходила до колен, ей хотелось взглянуть, но каждый раз, когда Мадлена наклонялась, подол опускался, и она не могла, как следует себя, рассмотреть.

Они все ее целовали и все испытывали потребность обнять ее чуть крепче, чем обычно. Один стискивал ей руку, другой сжимал затылок, третий давил на спину. Все это, наверняка, что-то означало.

Юбка была очень простой, прямой, с маленькими складками. Такие юбки казались Мадлене старинными. Такие юбки можно было увидеть на фотографиях. Она чувствовала себя старой-престарой маленькой девочкой.

Тетя Марта все еще плакала, и, слева от нее, Тереза изо всех сил старалась соответствовать. Время от времени она потирала левую ногу о правую.

К Мадлене подошел мужчина. Этого она никогда раньше не видела. Он подхватил ее подмышки и поднял в воздух, как перышко. Поцеловал ее в нос, широко улыбнулся, поставил на землю и, ничего не сказав, ушел.

Опускаясь, Мадлена почувствовала, как ее юбка вздулась.

«Эта юбка кружится», — подумала она.

Такой у нее еще никогда не было. Она видела, как такие юбки кружатся, но сама еще никогда этого не делала.

Она отстранила приближающуюся даму, прошла сквозь строй ожидающих очереди и закружилась в центральном проходе. Юбка кружилась хорошо.

Мадлена закружилась еще быстрее, юбка стала подниматься, подниматься до тех пор, пока не превратилась в ореол над ее талией.

Оттого, что все мелькало перед глазами и все могли видеть ее трусики, у Мадлены закружилась голова и на лице появилась улыбка.


Она кружилась и кружилась. В какой-то момент она потеряла равновесие и почувствовала, что сейчас взлетит. Именно этого ей хотелось больше всего на свете. Ощущение полета будет долгим, радостным, волшебным, ей казалось, что еще чуть-чуть, и она вознесется как можно выше к самой вершине купола. Она даже успела отметить пересечение каменных стрелок, о которое она разобьется. Она уже чувствовала, как камень врезается в ее спину. Она закрыла глаза.

Голуби

Магали заступила на свой привычный пост в центре парка, на пересечении двух центральных песочных аллей, откуда можно видеть все четыре входа сразу и четыре самых высоких дерева.

В левой руке она держит пакет с крошками.

Первые голуби, поклевывающие то там, то здесь, подбегают к ней, подпрыгивая на двух лапах, другие подлетают, бестолково, пока еще нерешительно.

Она запускает правую руку в пакет и бросает крошки: горсть — на север, горсть — на запад, на юг, на восток. Голуби набрасываются на корм. Они несутся, то по воздуху, то по земле, изо всех уголков парка. И откуда только узнали? Те, что прилетают издалека, пикируют на своих более проворных собратьев, бьют их крыльями и клюют.

Каждая крошка — поединок.

Девочка узнает своих любимцев: толстых прожорливых серых, более скромных пятнистых и голубку, такую изящную и светлую, что она могла бы сойти за горлицу; даже обнаруживает двух новеньких, коричневых, прилетевших с соседних улиц.

Она бросает четыре дополнительных пригоршни подальше и разбрасывает крошки короной, вокруг своих ног. Птицы кидаются под ноги.

Потом стоит неподвижно среди своих голубей; только что их было двадцать, потом тридцать, вот их уже пятьдесят, а через две минуты их будет сто. Она наблюдает и ждет.

Из нескольких крошек, предусмотрительно оставленных в правой руке, она снова выкладывает корону вокруг своих ног. Голуби жмутся к ее туфлям.

Внезапно, ни слова не говоря, она бросается вперед: два раза сильно топает ногой. Испуганные голуби взмывают в небо пестрым облаком.

Она закрывает глаза.

Сначала летящие песчинки, покалывающие икры, затем подол платья, вздувающийся от хлопающих крыльев, ласковое дуновение по рукам и лицу, развивающиеся по ветру волосы и обволакивающий шум, сухой и шелковистый, сквозь который то и дело доносятся резкие птичьи крики. Сильный испуг, дрожь по телу. И счастье, когда тебя касается перо, дотрагивается клюв.

Они поднялись в воздух, над ее головой, затем опустились поодаль, на расстоянии нескольких шагов.

Она открывает глаза и улыбается.

Затем стоит какое-то время неподвижно и запускает правую руку в пакет.

Срыв

Дверь в ванную резко открывается и громко хлопает. Стакан на полочке под зеркалом вздрагивает, качается и падает. Зубная щетка летит в раковину, а стакан разбивается о кафельный пол.

Клементина сует указательный палец в рот, морщится, ощущая под ногами осколки. Вынимает палец, осматривает. Капелька крови выступает из-под ногтя, прищемленного дверью. Она открывает кран. Кровь капает в раковину и растворяется в холодной воде.

Не оборачиваясь, Клементина цепляет носком ноги скамеечку, забирается на нее, чтобы вырасти до уровня зеркала. Затем встает во весь рост. Осколки стакана скрипят под деревянными ножками. Она садится на край раковины и чуть не упирается носом — каких-нибудь два сантиметра — в зеркало.


А все из-за этой утренней истории с гольфами, только и всего, а еще из-за — белее белого — круглого воротника поверх голубого свитера и из-за складок на юбке, ботинок с плоской подошвой и ранца. Ждешь год, два, семь, восемь, а потом срываешься; даже если ты спокойная от природы и хорошая сама по себе.


Она берет большим и средним пальцами, — указательный остается задранным кверху, пока не перестанет идти кровь, — маленькую щеточку. Она плюет, — как это не раз на ее глазах делала мама, — на кружочек туши в пластмассовой коробочке, скребет по нему щеточкой, чтобы набрать побольше, и подкрашивает ресницы. Ее рука дрожит, щеточка залезает на роговицу, глаз начинает слезиться. Она продолжает.


Старость — это когда каждое утро, зевая, говоришь: «Ну и рожа же у меня», после чего выходишь из ванной накрашенная, сияющая и мужественная, как индейский воин.


От жирного черного карандаша лицо расползается. Одним росчерком он закрашивает веко. Жирная черта справа, жирная черта слева, рука дрожит. Отодвинемся назад, чтобы все подровнять, и посмотрим. Из мрачных, черных, как уголь, провалившихся орбит выглядывают белки крошечных глазок. Хорошо. Прибавилось лет пять.


Старость — это когда уже не надеваешь капюшон, если идет дождь.


Румяна. Два толстых тюбика. Отодвинемся. Слишком румяно. Получается, что пышешь здоровьем, а от этого сразу представляешь себе маленькую девочку и подразумеваешь деревенщину. Разбавляем белилами, которые расплываются до самого носа. Еще лет десять.


Старость — это когда книжки и тетрадки можешь стягивать ремнем.


Помада. Она выбирает саму яркую, смесь кровавой и оранжевой. Мажет густо-прегусто. Губы раздуваются, растягиваются, сползают на подбородок, нос вылезает вперед. Еще лет пятнадцать. Достаточно.


Старость — это когда у тебя настоящие сапожки и гольфы из них не торчат.


Волосы ниспадают на плечи вялыми буклями. Она хватается за них и нещадно взбивает до тех пор, пока не получается взлохмаченного ореола вокруг заляпанного лица. Отодвинемся. Похожа на ведьму.

Она слезает со скамеечки.


Она больше не потерпит, чтобы до ее головы нежно дотрагивались рукой, будто отмеряя, насколько она выросла.


Стеклянные осколки хрустят под кедами.

Она подходит к шкафу, в котором ее мать вешает одежду. Поверх свитера девочка надевает лифчик. Сверху натягивает комбинацию, затем платье. Она в нем тонет. Сверху она надевает второе платье, третье и, под конец, четвертое, нарядное, муслиновое, в котором ее мать ходит вечером в гости.


Учительница: «Моя славная Клементиночка».

Отец: «Моя ягодка».

Так и хочется их укусить.


Она ищет туфли на высоком каблуке, голубые, лакированные. Если не снимать кеды, они ей будут в самый раз. Белый платок из ящика отца. Посмотрим на себя в зеркало. В путь.


Она станет певицей, от этой работы быстро стареют.


Дверь в ванной хлопает, каблуки стучат по выложенному плиткой полу в коридоре, хлопает входная дверь. Идет дождь.

Она сворачивает на набережную. Идет вдоль моря. Ноги подворачиваются, она спотыкается. Ускоряет шаг. Идет, не останавливаясь.

Мокрые волосы липнут к щекам. Она смотрит прямо перед собой. Вода, стекая по загримированному лицу, оставляет глубокие борозды. Красные, белые и черные капли пачкают отворот платья.

Намокшая ткань липнет к коже. Она откидывает прядь. Ей так жарко, что под летним дождем от одежды идет пар.

— Я буду идти до тех пор, — говорит она сквозь зубы, — пока у меня не вырастут груди.

Полянка

He задумываясь, она мочила языком кончик указательного пальца и подбирала в своей тарелке крошки от пирога. Она уже наелась, да и крошки терпеть не могла, но что же делать, если очень нравиться погрызть? Крошки хрустели на зубах, затем медленно таяли во рту.

Ставни были закрыты, по комнате гуляли сквозняки — но все равно было жарко.

Бабушка подняла руку, чтобы заколоть шпилькой шиньон; на блузке, подмышкой, обнаружился круглый белесый развод. Дедушка заснул прямо над тарелкой, в которой скукожились яблочные очистки. Его голова покачивалась и каждый раз вместо того, чтобы упасть вперед или откинуться назад, сонным рывком возвращалась на место. Он приоткрыл рот и немного присвистывал, вдыхая. Внучка находила его ужасно старым.

Она немного сместилась вперед, чтобы попа отлипла от пластмассового стула. Носок левой ноги зацепился за половик.

Бабушка смотрела телесериал.

Телевизор отбрасывал на ее лицо голубые блики. Ее взгляд так глубоко погружался в изображение на экране, что начала кружиться голова. История подходила к концу, и молодая героиня должна была вот-вот найти свое счастье и — самое главное — дождаться героя, который поцелует ее прямо в губы. Смотреть на это Аделине совсем не хотелось.

Она оперлась на край стола и достала ногой до земли. Шлепанец громко хлопнул об пол. Она испуганно покосилась на бабушку, но та была слишком увлечена, чтобы выговаривать ей за оставленную в тарелке корку пирога. На всякий случай — а вдруг поцелуй уже состоялся? — она бросила последний взгляд на экран и выскользнула из комнаты. Передники всегда висели на гвозде за кухонной дверью; туда же повесила свой и она. В коридоре, у коврика, она скинула шлепанцы. Чтобы не нагибаться и не возиться с уже завязанными шнурками, она натянула кеды, смяв задник. Дверь открылась с трудом, пришлось со всей силы налечь на массивную дверную ручку.

Потянув дверь, она мельком взглянула на себя в зеркало, висевшее над вешалкой. Ее светлые волосы были настолько короткие, что всегда сохраняли свою форму, зато от утомительной процедуры натягивания кед порозовели щеки. Краснела она в два счета.

Дверь, давно просевшая до кафельного пола, скрипнула.

— Ты куда?

— Сейчас вернусь.

От яркого света она зажмурилась и на какое-то время застыла на крыльце. Воздух обжигал горло, а от дороги поднимался ужасный запах расплавленного асфальта. Она открыла глаза. Деревенская площадь была пуста. Солнце разрезало все окружающее на светлые и темные куски; почти все ставни были закрыты. Весь мир ожидал поцелуя. Сейчас героиня упадет в объятия героя, их губы встретятся, и зрители с легким сердцем пойдут мыть посуду. То, что произойдет у героев во рту, навсегда останется нераскрытой тайной.

Из кафе, через открытую дверь, доносилась музыка из фильма.

Аделина одернула прилипшее к попе платье и перешла площадь. Асфальт приставал к кедам. Она почувствовала, как все тело становится влажным, и подумала, что скоро от нее только мокрое место останется.

Теперь в музыке были особенно слышны скрипки.

Она поднялась на паперть, на две ступеньки — чтобы чуть-чуть побыть в тени. Проходя мимо дверей церкви, она заглянула внутрь. Там не было ни души; на нее повеяло прохладой и ладаном.

Перед переулком, который тянулся вдоль церкви и, минуя рыночную площадь, выводил прямо в лес, стояла чья-то машина. Чтобы преодолеть препятствие, Аделина оперлась одной рукой о стену, другой — о капот и, оттолкнувшись двумя ногами, перенеслась над бампером.

Дорожка шла между двумя стенами: церковной — слева, бывшей фабричной — справа. Она была узкой — сантиметров восемьдесят, не больше — и летом зарастала пыреем и крапивой, которые оставляли лишь тонюсенький проход из утрамбованной земли.

Сначала Аделина шла степенно, иногда уворачиваясь от колючих листьев. Потом, не пройдя и половины пути, она завернула подол платья, чтобы не зацепиться, и побежала. Еще ни разу ей не удавалось медленно пройти по этой дорожке от начала до конца. Крапива обжигала, пырей стегал, пот тек ручьем, она с трудом переводила дыхание. Зря все-таки она съела второй кусок пирога.


Дорожка доходила почти до леса; оставалось пройти луг, за которыми виднелись уже первые деревья.

Выбежав на луг, она остановилась, чтобы отдышаться и почувствовать открытое пространство.

Здесь она уже не слышала музыки. Поцелуй уже, наверняка, был использован по назначению. Не слышала она, и как течет в раковинах вода, и звякают ножи и вилки.

Она несколько раз глубоко вздохнула. От теплого надушенного травой, листвой, корой и землей воздуха у нее закружилась голова. Она закрыла глаза.

В какой-то момент она вздрогнула от неожиданности: к ней подбежал Косолапка и стал тереться об ее ногу. И откуда он только взялся? Она его отогнала и почесала колено. Он затявкал, снова подбежал и уселся перед ней, вывалив наружу язык и тяжело дыша.

— Беги отсюда, — сказала она.

Он еще раз тявкнул, но никуда не убежал.

Она сдалась; села на корточки и начала чесать ему бок. Он поднял голову, по телу от удовольствия пробежала крупная дрожь. Его шерсть была теплой. Он потянулся лизнуть ей руку, но она его оттолкнула.

Когда она выпрямилась, головокружение уже прошло, но по спине тек пот; она расстегнула воротник, попыталась — но безуспешно — разгладить платье и направилась к лесу. Косолапка не отставал ни на шаг.


В лесу так пахло лесом! Он был смешанный: сосновый уже, но дубовый пока. Под ногами мох и изредка камни. Здесь, купаясь в запахах смолы и обласканная папоротниками, Аделина чувствовала себя как в своем царстве; она знала все тропинки, все перелески, все подходы. Каждый куст ее холил и нежил.

Войдя в тень, она почувствовала себя лучше, на секунду задержалась и решительно пошла по своему тайному маршруту.

Позади резвился Косолапка.


Она шла довольно долго, но ни разу не сбилась с пути. Над ее головой перекликались птицы. Между кустами — попка кверху — промелькнул заяц. Косолапка прыгнул в сторону и пропал из виду.

Спина у нее уже высохла.

Вскоре она очутилась у высокого зеленого вала — терновник спутавшийся с можжевельником, ощетинивался коварными ветками, колючками и шипами. На четвереньках Аделина подползла к зарослям, — на какой-то миг преграда будто исчезла специально, чтобы пропустить ее, — нырнула и оказалась уже с другой стороны, на маленькой полянке. На своей полянке.


Ее полянка была круглой, закрытой со всех сторон, тенистой, с лепешкой голубого неба сверху и ковром из низкого ежика травы — чтобы не ободрать коленки.

Она вышла на середину, села на корточки, закрыла глаза, долго сидела неподвижно, затем выпрямилась и завыла.

Она выла изо всех сил, и голос, вырывавшийся сначала из горла, казался теперь грудным, чуть ли не утробным, он словно проходил через все ее тело, а зарождался где-то глубоко под землей.

Она выла от любви.


Она вкладывала в этот вой всю томительность ожидания. Он отдавался у нее в сердце и в голове, он пронизывал лес, возносился к верхушкам деревьев, клонил к земле папоротники, раскачивал ветки... Заслышав вой, лани уже неслись к ней со своими оленятами, зайчихи бежали со своими зайчатами... Цветы уже окутывали ее пыльцой, папоротники осыпали ее спорами, она почти чувствовала, как тонет в море фруктов, цветов, запахов; все ей представлялось поцелуем, все казалось принесенным в дар; вокруг нее летали воробьи, лепестки и пух; воздух будто становился мягче, утро переходило в вечер, солнце переливалась в луну...


Она выла от любви.

Подоспевший Косолапка уткнулся мордой ей в живот.


Затем подходили олени, кабаны, буйволы, лисы и волки. Поляна раздвигалась — и вот уже охватывала лес, деревню, холмы, страны, весь мир.

Изо всех сил она выла от любви.

— Эй! Ты что?

Она замолкла и открыла глаза.

Жюльен.

От горшка два вершка, грубиян, зануда и одет во что попало, она знала его как облупленного.

— Ты чего? Кричишь как оглашенная!

— Я оглашенная, — прошептала она.

Он пожал плечами и опустился рядом с ней на колени. В руках он держал палку, а из кармана у него свисала веревочка. Она могла не сомневаться, что сюда придет именно он. Он один знал это место. Она молчала. Ей надо было прийти в себя.

Он смотрел на Аделину, расстегнул рубашку и вытащил ее из штанов. Он ждал.

Она успокоилась и решила улыбнуться. Он никак не отреагировал; насупился и нахмурил брови.

Внезапно протянул вперед руку и провел по ее груди.

Она даже не пошевелилась.

Он провел рукой вверх, вниз, потом с недовольным видом опустил.

— А волосы? — спросил он.

— Пока еще нет.

— Покажи.

Она послушно встала и сняла трусики.

Он приподнял палкой подол платья и стал внимательно рассматривать. Едва прикасаясь, он провел своими грязными пальцами с обкусанными ногтями по ее животу, по гладкому укромному местечку, по ляжкам, после чего опустил платье.

— Пока еще нет, — объявил он.

Она опустила голову.

— А у тебя?

— Тоже пока еще нет.

— Покажешь?

— Ну, вот еще!

Он встал, связал узлом полы рубашки на животе и, не оглядываясь, пошел к проходу в кустах.

Аделина посмотрела ему вслед, скрутила трусики, сильно сжала их в правом кулаке и сунула в карман.

А Косолапка уже тянул в сторону деревни.

Мачеха

Купаясь, Магали никогда плотно не закрывала дверь ванной. Таким образом она могла видеть кусочек коридора и всю правую часть большой гостиной: половину плюшевого дивана, низкий столик, два низких стула у камина и письменный стол. Благодаря этому сохранялось чувство, что она не одна и по-прежнему участвует в жизни дома.

Она так любила купание в ванной, что это стало частью ее существования: для нее это было особенным моментом дня, наполненным всякого рода удовольствиями. Она любила горячую воду, на поверхности которой от ее движений качался термометр: шум пузырьков, которые она выпускала через нос; двустороннее зеркальце, которое она брала с собой: мокрые волосы, прилипшие ко лбу и затылку: побиваемые каждый раз рекорды по пребыванию под водой. Она любила чувствовать, как воздух при выныривании обжигает горло и как мыльная вода пощипывает открытые глаза.

В ванной Магали себя разглядывала. Она изучала себя серьезно и почти отстраненно: она рассматривала черные волосы, гладкий лоб, прямой нос, темные глаза, большой рот, она поворачивала зеркальце увеличивающей стороной, чтобы отчетливей разглядеть покраснение, и подолгу косилась на прижимаемое к кончику носа отражение в надежде нейтрализовать зарождающийся прыщик.


По шуму шагов она поняла, что кто-то вошел в гостиную. Она опустила зеркало и посмотрела в щелку. Ее мать собиралась сесть за стол и продолжить никогда не заканчивающуюся работу. Подмышкой она сжимала пачку бумаги, и Магали могла заранее и до мельчайших подробностей предсказать все, что она сейчас будет делать. Она положит бумагу на стол, левой рукой отодвинет стул, усядется, стараясь не смять лиловую юбку, скрестит ноги и освободит пятку правой ноги от туфли, которая будет висеть на одних пальцах, откинет рукой прядку, упавшую на лоб, поправит очки, прицелится шариковой ручкой и начнет. Магали сидела, не двигаясь, и продолжала смотреть.

Поверхность воды была совершенно гладкой, из воды высовывалась только голова. К коже цеплялись крохотные серебристые пузырьки. Она смотрела перед собой, ничего не видящим взором. Эта мать была ей не матерью.

Ее настоящая мать погибла в авиакатастрофе, в небе над Таиландом, когда она летела на край света, чтобы встретится с отцом Магали. В то время он был исследователем и работал в джунглях. Мать задержалась в Европе, чтобы произвести на свет ее маленького брата, и вылетела на этом самолете навстречу своему счастью. Это была замечательная женщина, раньше она позировала для журнала мод. Она была высокой, стройной, у нее были черные волосы, гладкий лоб, прямой нос, темные глаза, большой рот и пышная грудь. В самолете она ела икру и пила шампанское, командир экипажа подходил к ней, чтобы поздороваться, сосед предлагал ей журналы, угощал ее прохладительными напитками, звал для нее стюардесс; она с улыбкой принимала знаки внимания, но, конечно же, думала о своем муже, который сражался с дикими зверями и должен был встречать ее вечером на уходящей в бесконечность взлетной полосе аэродрома. Сжимать ее в своих объятьях, поднимать ее в воздух, как пушинку, и кружить ее, хмелеющую от ароматов нежного бриза, на фоне закатывающегося солнца.

Светило солнце, небо было ясное и холодное. По непонятным причинам огромный «Боинг» серебристого цвета взорвался, осветив воздушное пространство, как гигантская звезда из железа и плоти, и рассыпался на тысячи осколков. Розовая шляпка с мягкими краями, которую носила ее настоящая мать, чудом сохранилась. Увлекаемая ветрами, она пролетела над сверкающими девственно чистым снегом вершинами, морями и бурными реками и мягко приземлилась в зеленую тень леса, прямо к ногам ее отца. В сотую долю секунды он понял, что произошло непоправимое. Его жизнь была разбита, он отказался от приключений, сменил род деятельности, стал профессором, сильно похудел и женился на этой другой женщине, которой совершенно не идут шляпы.

В память о первой жене он не сохранил никаких сувениров, никаких фотографий, никаких предметов туалета. Шляпка с мягкими краями осталась в джунглях на том самом месте, где она приземлилась. Он, в общем-то, даже и не плакал, но его взгляд отныне был подернут траурной дымкой.


Входная дверь хлопнула и Магали узнала шаги отца. Он вошел в ванную, закатывая рукава, чтобы помыть руки. Увидел ее.

— Ты все еще в воде? Давай закругляйся! Мама звала тебя уже два раза, она ждет тебя, чтобы пойти в магазин.

Он попробовал воду в ванной.

— Она же ледяная! Вылезай немедленно, у тебя же губы посинели

Она выпрямилась. Капли скатывались по ее усыпанной мурашками коже. Она скрестила руки на груди и очень серьезно посмотрела на отца. Ее губы дрожали. Она прошептала: «Разотри меня».

Коллекция

Уже потом, когда вся эта история закончилась, после того, как маленькая неподвижная девочка исчезла, как по волшебству, за большим красным автобусом, никому так и не удалось вспомнить, кто именно увидел ее первым. Наверняка это была хозяйка молочной лавки напротив, на маленькой припортовой площади, которая проводила все светлое время своего рабочего дня перед витриной; но даже и она была уверена, что не видела, откуда взялась эта девочка. Быть может, малышка появилась точно так же, как и исчезла, скрывшись за автобусом, как за театральной декорацией?

Как бы там ни было, она простояла довольно долго, прежде чем ее обнаружили.

Очень скоро весь квартал оказался в курсе дела. Новости, попавшие в молочную лавку, быстро распространяются.

Она была еще совсем ребенком. Она стояла на бетонном возвышении посреди площади, совершенно прямая и совершенно неподвижная, словно центральный столб карусели, вокруг которого кружатся машины и автобусы с туристами. Взгляд девочки казался замороженным, а улыбка застывшей, слишком открытой, слишком сияющей, чтобы ее можно было принять за настоящую. Что-то за ней скрывалось.

Ее одежда походила на маскарадный костюм. Все было слишком старым и слишком широким, как будто девочка напялила наугад, одно на другое, мамины платья.

Прямо на кеды она надела лакированные туфли на высоком каблуке, и, вероятно, поэтому стояла не двигаясь: в такой экипировке ходить было совсем не просто.

Она была вся в грязи.

Ее лицо в пестрых подтеках и разводах напоминало лик индейского вождя, расплакавшегося на тропе войны. Высохшие разноцветные слезы размазались в настоящую маску, которая, в придачу к натянутой улыбке, придавала выражению еще большую лживость. Она скрывалась под размалеванной коркой.

Она стояла как вкопанная.

Издалека казалось, что, несмотря на улыбку, она плачет: вокруг начали собираться люди.

— Девочка, ты потерялась?

Она растянула губы в гримасу, прищурив огромные глаза — маска при этом пошла трещинами — и ничего не ответила.

— Как тебя зовут?

— Где твой дом?

— Твоя мама пошла в магазин?

— Ты была на бал-маскараде и заблудилась?

— Ты живешь в кибитке?

— Ты потеряла свою одежду?

Она не разжимала губ.

Подоспела хозяйка молочной лавки. Она собрала нескольких покупателей на импровизированный совет, в результате чего было решено вызвать школьную учительницу, которая считалась очень обходительной в отношениях с детьми. Ее вызвали.

Она явилась, подошла к малышке, липкая, как мед, от доброжелательности и нежности, присела на корточки, дотронулась, обняла, погладила, но так ничего и не добилась.

— Это естественно, — сказала она, — девочка психологически зажата.

Тогда попытались ее разжать.

— Дай ей конфетку, — сказала мать своему сыну.

Мальчик достал из кармана карамельку и бесцеремонно запихнул девочке в рот. Девочка карамельку тут же выплюнула, продолжая улыбаться.

— Она их не любит.

Пробовали воздействовать пирожными, шоколадками, мармеладками, апельсинами и даже сыром. Она выплюнула все, заляпала себе платье, а у ее ног образовалась кучка объедков.

Проезжать по площади становилось все труднее, машины сбавляли скорость и даже останавливались, чтобы посмотреть на столпотворение.

Прибывший на место жандарм попытался регулировать дорожное движение, но усмирить любопытных так и не смог. Автомобильные гудки завыли и уже больше не смолкали.

Молочница размахивала руками, пытаясь задержать ждавших ее в лавке покупателей. Дети толпились в центре площади.

Подозвали проходившего мимо доктора.

Тот достал инструменты и осмотрел по-прежнему улыбающуюся и по-прежнему неподвижную пациентку. Ее состояние казалось совершенно нормальным.

— Вероятно, она перенесла психологическое потрясение... надо узнать, не сбежала ли она из соседней школы или, по крайней мере, постараться найти ее родителей.

Зрители, напуганные предположительным умопомешательством, попятились. Папы и мамы отправили детей домой, наказав и носа на улицу не высовывать.

Квартал бурлил. Всем хотелось посмотреть, всем хотелось узнать, всем хотелось понять.

Каждый попытался использовать свой шанс, как если бы речь шла о какой-то игре. Грубый встряхнул. Нежный обнял. Заботливый взял на руки, но сразу же поставил на место, так как от нее скверно пахло. Дурной чуть не пнул, но был остановлен жалостливыми. Хитроватый, не показывая вида, попробовал задать несколько вопросов. Легкомысленный принялся даже убеждать.

Здесь же, при ней, вслух ругали ее родителей, опекунов, учительниц... Договорились до того, что ненормальными на самом деле оказались те, на кого никогда не подумаешь, а затем, с наступлением вечера, решили на следующий день сообщить в полицию и дать объявление в газету, если девочка достоит здесь до утра.

В девятнадцать часов тридцать пять минут зрителей засосало по домам в телевизионную трубу, но еще долго, до глубокой ночи, во многих окнах горел свет и шевелились занавески.

Девочка продолжала стоять, по-прежнему не шевелясь и по-прежнему улыбаясь.

Какое-то время еще можно было различить лунный отблеск на ее зубах, а затем наступила ночь.

Утром улыбка оказалась на прежнем месте. Ни намека на усталость под цветной коркой.

Захлопали по стенам ставни, защелкали оконные шпингалеты, волна возмущения накатила с новой силой. Вот закончатся завтраки, и пробьет час принятия серьезных решений.

Площадь блестела от солнца. В порту неторопливо вальсировали корабли, а в дали сверкало море. Стоя у окна, молочница упивалась кофе с молоком.

Какой-то мальчик, видно местный, чтобы не терять времени, перебежал площадь, увертываясь от редких машин. Проходя мимо, он мельком взглянул на девочку и небрежно бросил:

— Ты чего здесь?

— Стариков коллекционирую.

— А хорошие попадаются?

— Бывает.

Он кивнул и прыгнул на проезжую часть.

Большой красный автобус уже подъезжал.

Королева школьного двора

Посвящается Катрине Ардити

Софи Бостоф была королевой двора. Даже трудно себе представить, что кто-то мог бы спуститься по лестнице впереди нее или не поздороваться с ней утром. Как только она появлялась, вокруг нее сразу же собиралась девичья стайка, готовая внимать, почитать, оберегать.

Все находили ее красивой. У нее были большие глаза и свободно ниспадающие на плечи волосы. Ее мать никогда не заплетала их в косы и никогда не затягивала в хвостик. Софи носила светлые узорчатые передники, на каждом из которых, по краю кармана, было вышито ее имя.

Любили ее все. Она казалась загадочной, но улыбалась любезно и охотно, а еще умела так склонять голову на левое плечо, что даже учительница ни в чем не могла ей отказать.

Софи же любить всех не собиралась. Это и был ее секрет.

На уроках она проявляла старательность. Рассудительная, немного отстраненная, она выполняла все задания, но никогда не была в числе тех, кто сразу же просится отвечать; она получала хорошие оценки, но никогда не переспрашивала учительницу во время объяснений.

Во дворе Софи великолепно прыгала со скакалкой, великолепно играла в мяч, даже могла, при случае, выиграть у мальчишек в бабки, но все-таки предпочитала штуки более загадочные. Дома, после уроков, она много читала, а потом, на переменах, любила рассказывать о прочитанном. Когда книжные истории заканчивались, она придумывала свои, и никто ничего не замечал.

Любили Софи все, но Софи хотела иметь одну подругу. И выбирать должна была именно она. Она уже исключила толстуху Жозиану, которая была слишком услужливой; Камиллу, которая не всегда говорила правду; Регину, которая была новенькой; Мадлену, которая была слишком грустной; Терезу, сестру Мадлены, которая была очень красивой, но слишком старой. В ее распоряжении оставалось еще много возможных подруг, но она предпочитала все-таки Катрину.

Катрина была самой маленькой, самой худенькой и самой хрупкой. После приступов безудержного веселья ее охватывала внезапная грусть; взгляд ее черных глаз туманился, она замыкалась в себе, обнимая прижатые к груди колени. И казалось, что она вот-вот бесследно исчезнет, забившись в своем темном углу, если бы не огромная копна золотых, вьющихся, густых, непослушных волос, возвращавших ее к жизни. Разговаривая с ней, каждый машинально гладил ее локоны, удивляясь их силе.

Именно ее Софи хотела сделать своей подругой, выбор был сделан, и оставалось лишь 1) выдумать тайну, 2) придумать испытание, 3) рискнуть.


Когда прозвенел звонок на перемену, Софи первой спустилась во двор. Она уселась на край каменной скамьи — скамьи для рассказов — и стала ждать. Девочки собрались вокруг нее, самые маленькие сели на корточки или прямо на землю, старшие встали сзади. Софи объявила, что расскажет одну историю, и что эта история будет длиться не одну перемену.

Севшая было на корточки Катрина, поджала под себя ноги, устроилась поудобнее и одернула передник.

Софи закрыла глаза, глубоко вздохнула и начала:

— Жил-был очень добрый, но очень некрасивый король и очень злая, но очень красивая королева. И был у них очень добрый и очень красивый сын...


Учительница тихонько подошла поближе, чтобы тоже послушать. Рассказчица сразу же замолчала и посмотрела на нее с улыбкой. Учительница покраснела и отошла к двум коллегам, прогуливающимся под навесом.


Софи со всеми подробностями рассказала о воспитании принца, о его умении скакать на лошади и пользоваться оружием, о его старательности в учении, доброте к крестьянам, она рассказала о подвиге, который он совершил в четырнадцать лет, вырвав ребенка из когтей мерзкого чудовища.

На других переменах она рассказала о его парчовых одеждах, о праздниках в замке, о нежном голосе принца, поющего вместе с трубадурами, о справедливой войне, начатой и выигранной его отцом, о предательских кознях его матери.

На следующих переменах она рассказала, как принц умел распознавать цветы и хранить в секрете рецепт приворотного зелья лесной феи, как он наказал изменника Гедеона. Предавшего его отца...

Маленькие девочки заерзали, оправили свои платья и вытянули вперед шеи.

— В нескольких милях от королевского замка жила принцесса, которую все считали прекрасной и которая никогда не покидала своей башни. Однажды принц приехал в этот замок с посланием от своего отца и, поднявшись в башню, в первый раз увидел юную принцессу.

И здесь Софи прервала рассказ.

Все продолжали молчать, никто не осмеливался разрушить чары, чтобы попросить продолжения.

Софи вскочила.

— С этого момента, — сказала она, расправляя свой передник, — я больше не буду рассказывать историю, мы в нее будем играть.

Девочки встали, немного расстроенные, но уже увлеченные. Только Софи может так растягивать удовольствие. Уже по повороту ее головы девочки понимали, что роль принца будет играть она, и пьеса будет продолжаться до летних каникул (до того времени, когда перемены длятся все дольше и дольше).

— Нужна принцесса, — объявила Софи. — Ею станет та, кто выдержит испытание. Я задам один вопрос, и выиграет та, которая правильно ответит.

Девочки даже не спорили. Они продолжали стоять перед ней, как перед фотографом, все в ряд, и Софи, заложив руки за спину, задала будущим принцессам свой вопрос:

— Кого бы вы больше любили: принца или свою маму?

Девочки переглянулись. Софи дала им немного времени на размышление, а затем начала вызывать, тыкая в них по очереди пальцем.

Мадлена и Тереза, которые потеряли свою маму, ничего не ответили. Камилла выбрала принца. Жозиана тоже выбрала принца — не скрывая своей радости.

Когда очередь дошла до Катрины, она почувствовала комок в горле; прежде чем ответить. ей даже пришлось два раза сглотнуть. Она опустила голову и посмотрела на подол своего передника.

— Наверное, я бы все-таки выбрала свою маму.

Дальше Софи могла не продолжать.


Несколько секунд спустя, когда прозвенел звонок на урок, именно она, златовласая Катрина, поднималась на цыпочках по большой лестнице; ее правая ладонь лежала на внешней стороне левой руки Софи Бостоф. Она предпочла бы просто держаться за руку, но даже и так было здорово.

«Морская фигура замри!»

Играли в морскую фигуру. Когда толстуха Жозиана обернулась, чтобы нас подловить, Малина уже застыла, как статуя. Она замерла с разведенными в стороны руками, открытым ртом и поднятой ногой, как неуклюжая танцовщица. Остальные тоже стояли неподвижно, как часовые. Они даже не шевелились, честное слово!

Вдруг, непонятно почему, Мадлена вышла из игры; она фыркнула, раза два подпрыгнула, как если бы делала зарядку, и пошла в сторону школы.

Проходя рядом с Малиной, она прошептала:

— Если здесь пролетит смерть, то ты такой и останешься, и тебя не смогут даже похоронить.

Современная кукла

Это была современная кукла, сделанная по последнему слову техники. Кукла, которая говорит, ходит, сосет молоко, писает, плачет и спит, когда ее укачивают. Кукла, которую моют шампунем, в которой даже можно поменять пластинку. Но чье тело остается ледяным, как ни обнимай.

Малина получила ее в подарок от ежегодной тетушки, красивой старухи, которая появляется в четверг после каждого Рождества, вручает свой пакет, хихикая от удовольствия, выпрашивает пару поцелуев, сгрызает одно печенье и исчезает на триста шестьдесят четыре дня, оставляя после себя запах духов, ком мятой оберточной бумаги в корзине, извивающуюся ленту с приклеенной этикеткой, картонную коробку, эхо горлового смеха, обломок каблука на кухонном линолеуме и куклу.

В первый вечер Малина была поражена голосом, исходящим из утробы той, кого тетушка назвала «твоей следующей дочкой».

«Дорогая мамочка, я хочу есть».

Она добросовестно засунула рожок в предусмотренное для этого отверстие между розовыми губами и залила туда столько, что кукла описалась.

Она ее переодела.

«Дорогая мамочка, я хочу есть».

Она наполнила и переодела ее еще раз.

«Дорогая мамочка, я хочу есть».

Она уложила ее в постель.

Занятая круглые сутки удовлетворением неотложных кукольных потребностей, она даже забыла дать ей имя. В первую ночь она встала, чтобы проверить, не описалась ли кукла во сне.

«Дорогая мамочка, я хочу есть».

Она взяла ее к себе в кровать, еще немного послушала и попыталась заставить ее замолчать, потряхивая из последних сил в тревожном сне. Батарейка еще не успела сесть, но механизм уже сбился; теперь кукла шептала только: «Дорогая ма, я хочу есть».

«Мочка» словно растворилась в шипении старого радиоприемника.

Малина поместила свою новую «дочку» в старую коляску, потерявшую где-то одно колесо, и забыла о ней.

Она вернулась к старым: у каждой — своя история, которая менялась каждый день, у каждой — свои приключения и прихоти, у каждой — свои причуды. Ночью она взяла к себе Бубаля, своего одноглазого медвежонка, прошлое которого было бурным и сложным, и стала его укачивать.


Однажды, — Малина как раз сидела за письменным столом и делала уроки, — выключатель говорящего механизма куклы сломался:

«Дорогая ма, я хочу есть».

«Дорогая ма, я хочу есть».

«Дорогая ма, я хочу есть».

«Дорогая ма, я хочу есть».

Малина терпеть не могла, когда ее отвлекали. Но особенно она терпеть не могла, когда ее отвлекала эта безымянная кукла, которая беспрестанно выплевывала одну и ту же дырявую фразу.

— Ты меня достала! — крикнула Малина.

Она снова вернулась к заданию по французскому языку.

«Дорогая ма, я хочу есть».

«Дорогая ма, я хочу есть».

От усилия, которое Малина прилагала, чтобы не слышать, голова трещала еще больше, чем от самой кукольной тирады. Малина больше не могла бороться. Отложив учебник, закрыла ручку колпачком, заложила страницу в книге и встала.

«Дорогая ма, я хочу есть».

«Дорогая ма, я хочу есть».

Малина достала из коляски куклу, перевернула ее и вырвала ей язык.

«Дорогая ма».

Крохотная заигранная пластинка полетела в мусорную корзину. Маленькая дверца, скрывающая механизм, тоже долго не продержалась. Скобы выгнулись, оставив в спине куклы две пластмассовые занозы.

Малина стиснула зубы и поджала губы. Щеки ее ввалились, брови сдвинулись. Она едва заметно прищурилась. Ее взгляд посуровел.

Резким движением она вырвала кукле правую руку и положила на кровать. Затем вырвала левую. Ноги поддались не сразу; помогая себе зубами, она, в конце концов, вырвала и их и растянула на стеганом одеяле. Зажала голову куклы у себя между ног, засунула пальцы в дырки от вырванных рук и потянула. Тело отделилось от головы.

Малина положила его на живот между ногами и руками. Она встала на колени на кровати и взяла в руки кукольную голову.

— Какой несчастный случай! — сказала она ей как можно ласковее. Затем она вырвала прядь за прядью и аккуратно разложила, локон к локону, кукольные волосы.

Современная кукла смотрела на нее своими большими нежно-голубыми глазами; ее череп, испещренный черными дырочками, был похож на дуршлаг.

Малина приставила к гладким глазным яблокам большой и указательный пальцы правой руки и сильно надавила. Глаза провалились внутрь.

Девочка вытащила пальцы и долго смотрела на пустые глазницы. Затем поднесла голову к уху и потрясла. Крепления, удерживающие глаза задребезжали в черепе. Она встала и тут же, со всего размаху, швырнула голову. Та ударилась об угол письменного стола и разбилась, как копилка.

С невозмутимым видом Малина собрала все кусочки и отнесла их к уже разложенным на кровати частям.

Она села на корточки, обхватила лицо руками. Провела ладонями по щекам и уголкам губ. И, вроде бы, улыбнулась.


Какое-то время спустя она поднялась и достала из пенала красный фломастер. Скрупулезно пронумеровала с внутренней стороны куски разбитой головы, начиная с самых больших и заканчивая самыми маленькими осколками.

Разложив их по порядку на краю кровати.

В шкафу маминой комнаты выбрала большую белую тряпку, расстелила ее на стекле своего туалетного столика и тщательно разгладила складки. Сверху к подвижному овальному зеркалу туго привинтила лампу — как в операционной. Включила. Круг желтого света упал строго на середину тряпки.

К Малине вернулась ее загадочная улыбка: напевая мелодию без слов, она направилась в ванную. Закатав рукава, намылила ладони и запястья, почистила ногти и натянула розовые резиновые перчатки, которые надевала ее мать для мытья посуды и большой стирки. Достала из ящика бельевого шкафа платок, приложила его ко рту и к носу, концы завязала на затылке.

Сложенная вдвое ткань заглушала песенку, которую она напевала.

Комната погрузилась в сумерки, отчего световое пятно операционной лампы казалось еще ярче. Малина закрыла дверь, толкнув ее плечом, чтобы не запачкать руки, и принялась за работу.

Она открыла коробку из нержавеющей стали, в каких медсестры стерилизуют хирургические инструменты, и вытащила из нее другую коробку, маленькую и круглую, которую ей подарила мама — во времена, когда в школах еще писали на грифельных досках, в ней хранилась губка. Выдавила немного густой массы из синего тюбика. Добавила такую же порцию из желтого с надписью «Фиксаж» и перемешала состав пластмассовой ложечкой, которой ели мороженное из стаканчика.

Когда смесь стала однородной, Малина разложила на тряпке все пронумерованные куски и приступила к операции.

Перед тем, как выполнить то или иное действие, она вполголоса называла его:

— Склеивание №1. Склеивание №2, 3, 4. Просушка. Склеивание №5, 6, 7...

Нумерация была произведена скрупулезно, и различные куски головы соединялись вместе как части элементарной мозаики.

После пятнадцатиминутного хирургического вмешательства оставалось только вставить треугольный осколок на макушке. Малина протолкнула внутрь глаза с креплениями, — мама не раз делала то же самое с ливером и зобом выпотрошенной курицы, — затем аккуратно приставила и приклеила пластмассовый треугольник. После чего положила восстановленную голову на тряпку. Лицо куклы предстало целым и почти невредимым, несмотря на пустые глазницы. Оставалось лишь несколько зловещих зигзагообразных шрамов от проступившего на поверхность клея.

Малина развязала платок, потрясла головой, положила локти на туалетный столик, обхватила голову руками и стала с удовлетворением рассматривать результат проделанной работы. От повязки на носу и щеках остался красный след. Чтобы быть уверенной в действенности еще не просохшего клея, она подождала полчаса, то и дело поглядывая на будильник, потом снова принялась за работу и полностью восстановила куклу. Она приклеила ноги и руки, затем приставила к туловищу голову. Современная кукла, несмотря на шрамы, обрела прежний вид. Язык, правда, был утерян безвозвратно.


Малина пошарила в шкафу в прихожей, выбрала картонную коробку, вытащила из нее отцовские ботинки и принесла коробку в комнату.

Положила внутрь голую куклу — получилось в самый раз — достала из своего ящика с сокровищами венок искусственных цветов и фруктов, выдранных из допотопных шляп. Забила ими пустое пространство вокруг куклы, на минутку собралась с мыслями и пробормотала несколько неразборчивых слов, которые могли сойти за молитву. Затем закрыла и обвязала коробку шерстяной ниткой, а на крышке красным фломастером нарисовала крест. Уже стемнело; скоро должна была вернуться мама.

Малина сложила тряпку, положила на место клей и прикрепила на место лампу: коробку она оставила на туалетном столике, на виду.

Довольная тем, что закончила вовремя, она улыбнулась и громко пропела:

Завтра утром на заре,

Под зеленым сводом сада,

Там где мягкую землицу

Так легко копать руками,

Завтра утром на заре

Похороним втихоре,

Похороним втихоря,

Хря-хря.

Дуб

Посвящается Итало Кальвино

Крошка Жаннетта сидела и смотрела, как ее старший брат Себастьян прыгал с дуба. Он карабкался по самой высокой ветке, такой же высокой, как и крыша голубятни, падал в пустоту и цеплялся на лету за веревку подъемного устройства на амбаре. Затем он съезжал по веревке на землю.

Не глядя на сестренку, он без устали повторял свой маневр.

Крошка Жаннетта, словно завороженная, не спускала с него глаз.

Пытаясь ему подражать, она обхватила ствол маленькими ручками, потерлась щеками о древесную кору, поводила о ствол пальцами ног, но так и осталась сидеть на земле, как приклеенная.

Отныне в ее жизни имела значение только одна вещь: свисающая сверху веревка.

Едва проснувшись, она уже смотрела на нее; едва успев поесть, она уже неслась во двор.

— Подожди немного, — советовал ей отец, — скоро ты тоже сможешь за нее уцепиться.

Но крошка Жаннетта ни за что не хотела поступиться своим первым настоящим желанием. Она хотела найти выход немедленно и немедленно за это взялась.

Зная все на свете, хотя ее никогда ничему не учили, Крошка Жаннетта открыла секрет желудей. Она воткнула указательный палец как можно глубже в землю, выбрала самый большой желудь и поместила его в ямку.

Закопала и уселась сверху.

Раз у нее не получилось залезть на вершину дуба, ей оставалось до нее дорасти.

Уговоры, увещевания, угрозы, шлепки — ничто не могло сдвинуть ее с места. Она терпела холода, дожди, январи и августы, она держалась, а ее дуб рос.

Она не отрывала глаз от подъемного механизма, еще не представляя всей меры своего терпения.

Еще долго ее брат продолжал прыгать с земли на ветку, с ветки на веревку и с веревки на землю. Пролетая мимо нее, он пожимал плечами, не глядя на нее. Это было единственное нововведение в ритуале.

Пролетали и времена года.

Осенью она чувствовала, как под ней осыпаются листья, а весной — как в ляжки и ягодицы затираются раскрывшиеся почки.

Родители — люди простые и добродушные — по-прежнему думали, что все это детские капризы, и продолжали, несмотря на упрямство дочери, кормить ее три раза в день.

С помощью конопляной веревки, пропущенной через вилы. Крошка Жаннетта подтягивала к себе плетеную корзинку, набитую едой. Горний воздух вызывал недюжинный аппетит.

Однако очень быстро ей надоело тянуть за эту веревку. Пища снизу неумолимо притягивала ее к земле, и она постепенно привыкла питаться молодыми побегами и насекомыми, которых она ловила на лету. Сначала она бестолково молотила по воздуху руками, но за несколько месяцев наловчилась и доходила иногда до того, что ловила добычу языком и ртом. Когда наступал вечер, и появлялись полчища мошкары, она с удовольствием отъедалась.


Из крошки Жаннетты она превратилась в просто Жаннетту, затем в Жанку, затем в «эту старую сумасбродную Жанну», затем в «дурочку Жанну»...

Ее родители умерли, и хозяином фермы стал ее брат. Она была на него очень обижена, поскольку он уже не залезал на дерево и не спускался по веревке. Каждый раз, когда он проходил под дубом, она разражалась бранью: «Трус! Гад! Что, копаешься теперь в грязи, бездарь?! Кто хвалился, что летит, тот теперь в грязи сидит!»

И смеялась, поднимая глаза к небу.

Высокое положение, думала она, гарантировало ей исключительную способность к просветлению; она уже не говорила, а изрекала, и ее изречения распускались, как почки на ветке.

Настал день, когда она напрочь отказалась понимать то, что происходит внизу. Но она чувствовала, что всех, кто приводил к дубу детей, чтобы развлечь их после воскресной службы, больше всего интересовало ее упрямство.

С этого дня она отбросила все сомнения и поудобнее устроилась на своей ветке.

Ее дуб продолжал расти; прекрасный, раскидистый, крепкий, он рассыпал тысячи желудей и отбрасывал на своего старшего соседа тень, удлинявшуюся с каждым летом.

Жанна старела.

Волосы ее начали седеть, зубы шататься; она больше не выкрикивала правду, она боялась, что ее могут не услышать. Ее спина сгорбилась; теперь каждый ливень становился испытанием, а каждый снегопад — пыткой. Она вынесла все.


Пришло время, когда самая высокая ветка достигла подъемного устройства.

Глаза Жанны загорелись почти дьявольским огнем.

Она захотела прыгнуть, но не смогла оторваться от ветки.

На ее покрасневшем веке выступила слеза.

Она стала бороться с ревматизмом, артрозом, оцепенением, она затрещала. Ее заклинило.

Муки свели на нет радость, но не упрямство. Ее ноги так ослабли, что пришлось собрать остаток сил в руках. Она подтянулась на ветках и повалилась вперед.

Ее немощные руки схватили веревку.

Перетертая, ненужная, заброшенная скорее по небрежности, чем по расчету, веревка не выдержала.

Крошка Жаннетта упала у подножия дуба лицом в землю, и потрясенное дерево, словно всплакнув, уронило на ее тело несколько желудей.

Разговор

Посвящается моей Тине

Весна народилась только что. От новорожденной веяло свежестью — ей было всего каких-нибудь десять-двенадцать минут, но уже явно чувствовалось, что она здесь. Она угадывалась в тонком солнечном луче, в какой-то другой, непривычной для него самого, голубизне неба, в нежности и пушистости листвы и в особенной мягкости воздуха, которую глазами не увидеть, словами не передать, но которая, лаская кожу, вызывает странный легкий озноб и удивительное ощущение блаженства.

Как это бывает каждый год, она объявилась в среду утром.

За все время, что Мадлена жила в большом доме своей тети Марты, она впервые открыла окно не для того, чтобы проветрить, а просто потому, что так захотелось. Очень быстро у нее возникло ощущение того, что равноградусность между «снаружи» и «внутри» наконец наступила и что в самом существовании стекол уже просто нет никакого смысла. А потом она просто придвинула к открытому окну свое кресло и устроилась в нем, не взяв ни книжки, ни альбома для рисования.

Со своего места она видела лишь половину кедра, крышу пристройки и глубину парка. Слева — конец самой длинной ветки дуба.


Она закрыла глаза и глубоко вздохнула. Воздух пах как травяная настойка.

Запела какая-то птица.

Мадлену охватило ни с чем не сравнимое наслаждение. Это было прекрасно, как самое большое из существовавших когда-либо удовольствий, это было приятно, как вкус самой первой вишни. Она почувствовала, как ее тело еще глубже погружается в кресло, как будто готовится вот-вот расплыться, растечься и перелиться через край.

Не отрывая глаз, она вытянула губы и тоже засвистела.

Птица ей ответила.

Но на этот раз изменила две ноты.

Мадлена отметила про себя изменение и воспроизвела его.

Птица ответила ей снова.

«Она со мной разговаривает!» — подумала она. «Она со мной разговаривает». Она ликовала. Каждый раз, когда она пыталась свистеть, птица ей отвечала. Мадлена начала вкладывать в высвистываемую мелодию целые фразы. Она рассказала ей о весне, о нежности листьев, о радости от увиденного в саду солнца. В ответ птица пела ей что-то свое, то, что Мадлена не всегда понимала, но переводила так. как ей подсказывало сердце: гибкость молоденьких веток, вкус мушек и красных ягод и надежду поклевать в скором времени крошки на подоконнике...

Мадлене захотелось увидеть новую подругу. Очень осторожно, чтобы не вспугнуть, она встала, подошла к окну и оперлась о подоконник. Взглядом обшарила кедр и бук, скользя вдоль каждой ветки. Птицу она не увидела. Не было ее и на скате крыши, и на газоне.

Выглянув вниз, Мадлена заметила, что ее старшая сестра Тереза тоже открыла свое окно. Значит, и к ней пришла ее весна.

Мадлена просвистела мелодию из пяти нот, объясняя птице, что она ее не бросает, а только спустится на минуточку к сестре и поэтому пока не сможет с ней говорить. Птица поняла и ответила ей теми же пятью нотами, в том же порядке, но просвистела она их чуть красивее.

Мадлена хлопнула дверью, прошла по коридору и вошла к Терезе. Та сидела в своем кресле перед открытым окном; на коленях у нее не было ни книжки, ни альбома для рисования.

Мадлена села у нее в ногах и положила ей голову на колени. Тереза погладила ее по голове.

Птица во дворе больше не пела.

Мадлена поерзала, чтобы устроиться поудобнее, и прижалась к сестре.

Тереза погладила ее по спине.

— Тереза, я хочу открыть тебе один секрет.

— Говори.

— Ты мне поверишь?

— Я тебе верю.

Она подняла голову и посмотрела сестре прямо в глаза.

— Я только что разговаривала с птицей.

Тереза не стала пожимать плечами и смеяться над ней.

Она только улыбнулась и призналась:

— Я тоже.

Полдник

Жозиана была на седьмом небе от счастья. Это был ее день. Устраивая полдники для своих подруг, она терпеть не могла всякие неожиданности и импровизации, она закупала продукты утром и начинала готовить праздничный стол сразу после обеда.

В эту среду она пригласила Катрину и Терезу, самых худых и вместе с тем самых ненасытных из своих подружек, и решила угостить их как следует.

Для своих приемов ей разрешалось использовать прямоугольный стол с инкрустацией, самый красивый в доме.

Она достала из шкафа три белые льняные ажурные салфетки, положила две из них рядышком — для подруг, а третью — напротив — для себя. Выбрала три тонкие тарелки с голубым орнаментом, подобрала к ним три большие чашки для какао, принесла из кухни три фужера и три чайные ложечки.

Сначала она открыла коробку с пирожными. В тарелки Катрины и Терезы она положила, прежде всего, по очень большому заварному пирожному с кремом шантильи и сахарной обсыпкой. Эти пирожные съедались со сказочной легкостью, она их обожала. Вокруг каждого заварного пирожного она разложила: шоколадный эклер, миндальную подушечку и круглую тарталетку с красными фруктами в заварном креме.

Тарталетки она покупала у ближайшего кондитера, который делал их из сдобного теста с хрустящей — вкуснее не придумаешь — корочкой и отбирал для них очень спелые фрукты; за всем остальным она ходила в самую большую и самую известную во всей округе кондитерскую.

Она разрезала брикет какао на кусочки, высыпала их в кастрюлю, добавила несколько чайных ложек воды и поставила на огонь. Вторую кастрюлю она приготовила для молока.

Большое блюдо из граненого хрусталя она отвела для того, что принесло славу ее полдникам, а заодно и ей самой: она выложила корону из розовых миндальных пончиков, а внутри, в заранее продуманном беспорядке, разместила тритсы, баунти, карамбары, смарти, квадратики кронч и галак, лакричных пчелок и шоколадки с мягкой нугой. Всего было столько, что хватило бы на целый класс.

Она поставила блюдо между двумя тарелками для гостей и побежала кипятить молоко. Из кухни она принесла один легкий обезжиренный йогурт и одно яблоко гольден — для себя самой.

В тот день, когда ей пришлось раздеться и выйти из-за ширмы, доктор сделал круглые сердитые глаза.

— Ты что, собираешь коллекцию жировых складок?

Жозиана засмеялась, отчего затрясся ее большой живот, и покраснела.


Когда подружки пришли, она перемешивала какао с молоком.

Девочки принялись восторгаться сервировкой, и Катрина машинально съела несколько сладостей. Жозиана улыбнулась.

— Садитесь, садитесь, сейчас будем полдничать.

Она принесла из кухни пенящееся какао и налила его в две кружки.

— Не беспокойтесь, какао сколько угодно. Если вы потом захотите еще, я могу снова приготовить.

Соблюдая приличия, Катрина и Тереза чуть-чуть поманерничали; они расхваливали пирожные и ели пока только конфеты.

— Мы никогда не сможем все это съесть!

Они ничего не сказали по поводу того, что было в тарелке Жозианы, они были в курсе и не хотели сыпать соль на рану.

— Пожалуйста, попробуй какао, — предложила Жозиана.

Катрина обмакнула губы и отставила чашку.

— Потрясающе!

На ее верхней губе остался густой усатый след от какао. Жозиана снова улыбнулась.


Потом было уже не так страшно. Она боялась, что доктор будет ругать ее, но он стал ругать маму. Он начал с того, что сказал «невозможно даже представить...», но, поскольку при этом он смотрел на маму, Жозиана вслушиваться перестала.


Катрина и Тереза вытерли губы маленькими салфетками и заговорили о событии недели: двое мальчишек преследовали Кароль от самой школы, приставали к ней всю дорогу, а у самых дверей зажали ее в коридоре, чтобы попытаться с ней кое-что сделать.

— Это должно было случиться, с ее-то грудью!

Они поговорили об этих мальчишках, потом о других мальчишках и о других девчонках.

Жозиана их не слушала. Она в один миг проглотила то, что было у нее в тарелке — яблочный огрызок лежал в пустом стаканчике из-под йогурта — и теперь ей казалось, что подруги ели не достаточно быстро. Своими пухленькими пальчиками она незаметно пододвинула тарелку Катрине.

— Извините, что прервала... Не хотите разбавить какао заварным кремом?

Выписывая рецепт, доктор пожал плечами. Затем вручил ее матери лист бумаги, на котором была от руки написана диета.

— Ничего страшного, ничего опасного, немного дисциплины и все!

Доктор снова стал добрым и даже потрепал Жозиану по щеке (нужно сказать, что она к этому времени уже успела одеться).

— И поаккуратнее с пирожными, а?


Жозиана обожала Катрину; в ее глазах та обладала чуть ли не волшебным качеством: она была крохотной, хрупкой, почти болезненной, а ела за четверых! Уплетать она могла все: соленое, сладкое, мучное, жирное, и никакой иллюзии округлости, ни малейшего намека на полноту.

— Дома Кароль ничего не сказала.

— Я, я бы все рассказала, учительнице уж точно! А ты Жозиана?

— А? — отозвалась Жозиана.

Ей повторили вопрос, и она выдавила из себя, что рассказала бы все, как и остальные: до этого, глядя на то, как зубы Терезы впиваются в тесто, она поняла, что миндальные пирожные оказались превосходными: мягкими снаружи, более плотными внутри. Она сглотнула слюну. Предоставив пирожному небольшую отсрочку, Тереза, между прочим, умяла розовый пончик. Катрина доклевала баунти и принялась за свой эклер. По ее мнению, было еще не поздно, и Кароль еще могла все рассказать. Она проглотила очередной кусок и добавила, что мальчишки должны быть наказаны.

— Это будет для них хорошим уроком!

Жозиане пришлось подняться и пойти на кухню, чтобы приготовить еще одну порцию горячего какао.


Она бросила взгляд на рукописный лист, лежащий на холодильнике, хотя знала наизусть все, что там было написано. На ужин ей позволялось съесть сто пятьдесят грамм постной рыбы, шпинат, сыр и одно яблоко.


Жозиана не спускала глаз с Катрины, которая, наконец, взялась за свое заварное пирожное. Оно было восхитительным. Немного крема оставалось в уголке ее рта, и Жозиана облизала свои собственные губы.

Тереза залпом выпила какао и объявила, что она не сделала домашнее задание по математике. Ей надо было идти.

Тем не менее, они просидели еще добрые полчаса, в течение которых Жозиана предлагала им выпить фруктовый сок, от чего они напрочь отказывались. Они поговорили о Софи, которая наверняка будет писать истории, когда станет взрослой, они поговорили еще об одной девочке, которая постоянно врет и одевается как чучело огородное, но имени ее не называли, так как очень хорошо знали, о ком идет речь.


— Будешь держаться? — спросила ее мама после того, как они вышли от врача.

— Почему бы нет?

— Моя бедная пампушка.

Она прижала ее голову к своей груди.


Перед уходом девочки тщательно разглаживали свои салфетки, сыто благодарили, целовали Жозиану и еще четверть часа проговорили в дверях.

— Я уже точно не успею сделать математику до ужина, — бросила, убегая, Тереза.

Жозиана поцеловала Катрину и закрыла дверь.

Она собрала тарелки и еле сдержалась, чтобы не съесть забытый кусочек теста от пирожного — единственное, что осталось от полдника.

Зажмурив глаза, она выбросила его в мусорное ведро и принялась мыть посуду.

Когда она домывала последние две ложки, с работы вернулась мама.

— Добрый вечер, мое золотко, вы хорошо повеселились?

— Они хорошо поели.

Липограмма

Прошло несколько дней прежде, чем все поняли, что Малина больше не произносит звук «о».

Она разом вычеркнула все «о» из своего словарного запаса. Учительница корила ее за то, что она не совсем верно отвечает уроки, мать удивлялась, что она постоянно говорит «прелесть» вместо «красиво» и «здорово», но они обе сначала думали, что это просто причуда и в этом нет ничего серьезного.

Однако болезнь не проходила, и, что странно, Малина оказалась единственной заболевшей. Стало быть, дело совсем не в следовании какой-то моде.

Вскоре ситуация осложнилась. Из страха нарушить свое правило, маленькая девочка становилась все более молчаливой и каждый день проводила все больше времени за своим тайным дневником. Она начала худеть.

Дело получило огласку в тот день, когда она, отвечая на уроке басню «Ворона и лисица», везде заменила ворону филином. Учительница девочку не прерывала, но когда при виде сыра плут Лис завертел пушным ненужным атавизмом (хвост, конечно же, был в черном списке), она все поняла и взорвалась.

— Нельзя же жить с алфавитом из двадцати пяти букв! — закричала она.

Учительницу пробрал озноб от внезапно образовавшейся в ее убеждениях трещины; сначала ей надо было саму себя успокоить.

— С этой минуты ты снова начнешь говорить «о». Ты произнесешь его двенадцать раз прямо сейчас.

Весь класс, увлеченный спором, выдал несколько невольных «о», принялся их модулировать, тянуть и даже выкрикивать, но Малина молчала.

Сама учительница отважилась на несколько «о», чтобы подать пример... Малина не сдавалась. Она сидела с непроницаемым лицом и сжатыми губами, одна посреди гула «о», который нарастал с каждой секундой.

Когда она разрыдалась, учительница вновь обрела свою невозмутимость, заставила всех замолчать и принялась утешать девочку.

Между двумя поцелуями в щеку, она шепнула ей на ухо:

— Почему ты не хочешь говорить «о»? Посмотри на нас — мы все его произносим и очень хорошо себя чувствуем. Почему же ты не можешь?

Малина шмыгнула носом и ответила:

— Я знаю такую штуку, какую вы не знаете.

«Такая штука, какая» заставила учительницу нахмуриться, но она взяла себя в руки и не подала виду.

— Тогда скажи нам, что именно ты знаешь.

Малина покачала головой.

— Почему ты не хочешь?

— Двадцатью пятью буквами никак не расскажешь.

— Высморкайся.

Малина высморкалась

— Может быть, напишешь?

Малина покачала головой.

Учительница настаивать не стала. Она отпустила учеников на перемену и пошла советоваться с коллегами.

— Успокойся, — сказала она, выходя, — я сейчас вернусь.

Малина осталась в классе одна. В ладони она держала скомканный носовой платок, но уже не плакала.

Девочка встала, обошла класс, бросила взгляд в окно на школьный двор и внезапно вытащила из коробки новый кусок мела. Залезла на кафедру, поднялась на цыпочки и написала крупными буквами на доске: «Когда прилетит смерть, она заберет вас такими, какими вы будете».

Мел сломался. Она взяла другой кусок, очень скрипучий.

«А я не хочу жить всю смерть с круглым, как куриная задница, ртом».

Она отошла назад, чтобы оценить свое произведение. Строчки съезжали вправо. Она никогда не научится писать на доске. Малина хлопнула в ладоши, чтобы стряхнуть мел, вышла из класса, подобрав на ходу платок, прошла за спинами учительниц через школьный двор и отправилась прогуляться.

ПРИЛОЖЕНИЕ ПЕРЕВОДЧИКА

Нижеследующий текст — попытка представить известную басню в интерпретации главной героини рассказа, Малины. Подчиняясь ее правилу, приходится обходиться без буквы «о»:

Уже не раз твердили миру.

Ведь лесть гнусна, вредна; а все впустую,

И в сердце льстец всегда найдет ячеечку пустую.

Небесный Царь направил Филину

грамм двести сыра;

На елку Филин неуклюжий вмиг забрался.

Еще чуть-чуть и завтракать уж размечтался,

Да призадумался, а в клюве сыр держал.

На ту беду вблизи у ели Лис бежал;

Вдруг сырный дух бег лисий прекратил:

Лис сыр узрел, — сыр Лиса рабски захватил.

Хитрец на цыпках к дереву бежит,

Пушным ненужным атавизмом вертит

И Филина глазами уедает.

И речь, едва дыша, такую изрекает:

«Ты Сирин, Феникс, птица-Жар!

Какая шейка! А какие глазки!

Рассказывать, так не иначе, сказки!

Какие перышки! Какие лапки! Высший класс!

Наверняка имеешь ангельский певучий глас!

Спеть, светик, не стыдись! Ведь если, брат, ты,

При внешнем виде сем, еще и песенный умелец,

Так ты б у нас был царь пернатый!»

С хвальбы вещуний ум за разум зацепился,

Дыханье Филин утерял, а чувств испил

всю сласть

И на приветливую лисью речь купился;

Заухал, да на всю филинью пасть.

Сыр выпал — с ним хитрец и смылся.

Поверенный

Терезу считали молчаливой и скрытной. Впрочем, дома ни у кого не было времени ее выслушивать. И она поверяла свои тайны самому старому дедушке в деревне, которого в погожие дни выводили на улицу и усаживали на скамейку, чтобы, пока он греется на солнышке, убрать у него в комнате, проветрить белье и перевернуть матрац.

Едва заметив из окна кухни огромного теткиного дома, что старика уже усадили, она выбегала к нему со складным стулом подмышкой. Она раскладывала стул и устраивалась — коленки к коленкам — прямо перед ним.

Дедушка подрагивал под солнечными лучами, открывал и закрывал бесцветные, ослепленные ярким светом глаза, хватал раскрытым ртом воздух, который со свистом проходил между деснами. Он сидел, скрестив руки, чтобы хоть немного унять их непреодолимую дрожь. Взгляд старика не касался ни маленькой девочки, ни редких прохожих на площади: казалось, он был прикован к некой запредельной точке, невидимой никому, кроме него самого.

— Ну, что, дедуля, хочешь знать, что я смотрела по телевизору вчера вечером?

Задавая вопрос, она повысила голос в конце предложения, как это делает учительница, когда ждет правильный ответ. Ответа не было, но Тереза его и не ждала. Она щелкнула языком и поднесла свою руку ладонью вверх почти к самому носу старика.

— Так вот, можешь мне не верить, но я смотрела фильм для взрослых, настоящий фильм. Мадлену тетка отправила спать, сказала ей, что она слишком мала, а мне сказала, что я могу остаться, если хочу. Мадлена показала мне язык, но я посмотрела фильм до конца и даже не заснула.

Старик шмыгнул носом.

— Рассказать, о чем фильм?

Он вытер нос тыльной стороной руки и весь задрожал, затрясся, от чего еще глубже провалился в слишком просторный шерстяной жилет.

— Это история одной очень красивой и очень хорошей маленькой девочки, у которой есть мама, которая очень несчастная из-за папы, который очень плохой и очень злой. Вечером, когда все спят, она спускается совсем одна в подвал, а у нее — ни фонарика, ничего, и находит тайную коробочку, а там внутри — совсем белый яд. Она возвращается, а на следующий день подсыпает его в молоко этому плохому дядьке. Он и вправду некрасивый, ее папа — с таким большим носом и большими щеками, и, при том, старый-престарый. Значит, он умирает, и она очень довольна, но потом...

Дедушка чихнул. Тереза отодвинулась. Он высморкался в свой серый шарф и провел правой рукой по редким седым волосам.

— Ну и чихаешь же ты, старина!

Тереза вытерла себе щеку.

— Я продолжаю историю: потом, значит, умирает ее мама, и она остается со своей старшей сестрой и своей теткой, которая расчесывает ей волосы в ванной, но она к ней тоже придирается, и тогда она хочет ее убить, потому что она тоже нехорошая...

Она прервала рассказ, чтобы запахнуть ему полы куртки и поднять воротник.

— Подожди...

Затем она стянула два конца шарфа и связала их вместе. Старик перенес процедуру, не проявляя ни малейшего интереса.

— На тебе столько свитеров, и тебе еще холодно!

Она застегнула на его рубашке последнюю пуговицу, которую он тут же расстегнул.

— Значит, она возвращается за коробочкой с ядом, но я тебе всего не рассказываю, потому что ты дрожишь от холода, и она ей тоже его подсыпает... Весь конец я тебе не рассказываю, потому что конец рассказывать нельзя, но все получилось, действительно, здорово, и маленькая девочка победила... А я даже не заснула.

Старик чуть-чуть подвинулся, чтобы почесать себе ляжку, его рот раскрылся пошире, и воздух еще сильнее засвистел между вставными зубами.

— У тебя на кончике носа капля. Утрись своим платком.

Старик даже не пошевелился, и она сделала это сама.

— Если хочешь знать, я очень довольна, что посмотрела фильм для взрослых, но, думаю, что тетя поступила не очень правильно; она не должна была разрешать мне его смотреть, потому что теперь я полюбила смерть.

Голос

Кароль на них надеялась, она их ждала, она их высматривала, а они появились сразу, слишком быстро, слишком большие и всего за несколько недель до намеченной даты ее первого причастия.

Теперь они у нее были.

Отныне Кароль была настоящей девушкой с лицом утомленного ангела, хрупкими плечами и грудями, такими набухшими, такими новыми и такими тяжелыми, что так и хотелось протянуть руки, чтобы помочь ей их носить.

Радость от появившихся грудей куда-то вмиг улетучилась. Страх оттого, что их нет вообще, немедленно уступил ужасу оттого, что их слишком много. Спина вдруг округлилась, середина торса куда-то впала, глаза затянула серая пелена, улыбка исчезла; зато ее груди хорошели.

Ей показалось, что всего за неделю ее жизнь перевернулась: она уже не знала, куда девать лямки от ранца, она чувствовала себя неловко в рубашках без выточек и все время одергивала низ свитера. В школе подружки не делали ничего, чтобы облегчить ее существование; «Смотри, как бы они не обвисли; большая грудь — это и так не очень-то красиво, а когда она еще и висит...», «Ты кладешь их сверху или прячешь под парту?» Нужно сказать, что многие были плоскими, как доски, и просто умирали от зависти.

Мальчишки тоже стали вести себя по-другому. Одни даже не сдерживали смех, показывая на нее пальцем, и обзывали ее «толстой сиськой» или «толстой титькой», другие были так ошарашены, что не могли ничего сказать, но постоянно тянули руки, чтобы потрогать. Вечером, после уроков, Кароль бежала домой; она прижималась к стенам и старалась держаться подальше от однокашников, которые еще долго торчали у школы.


Готовились к причастию очень долго. Но белый стихарь, который обещали одолжить для Кароль, привезли лишь в четверг. Она немедленно его натянула.

— Спереди задирается, — констатировала она.

Верхняя часть сжимала грудь, а нижняя расширялась, как колокол, в котором худенькие ноги Кароль болтались колокольными языками. Как ни старайся, а спереди, действительно, задиралось.

Чтобы окончательно не портить ей настроение этим стихарем, были приняты экстренные меры. За два дня мама сшила новое белое платье. Сначала решили, что оно должно быть скромным, но швея так увлеклась, что сотворила роскошный наряд, который, ей Богу, подошел бы для маленькой невесты.

Тем временем Кароль продолжала молиться на ночь, размышлять о катехизисе и ходить в школу. В пятницу вечером она вернулась домой на десять минут позже, вся красная, но рассказывать удивленной матери ничего не захотела. Приступили к последней примерке. Платье было отличное и хорошо раздувалось, когда Кароль, поднявшись на цыпочки, кружилась перед зеркалом.

Ночь перед великим днем была ужасной. Кароль ворочалась в кровати и никак не могла заснуть, и, когда утром ее разбудила мама, девочке показалось, что она только что заснула.

Ее одели, причесали; она повторила про себя молитвы, обернула длинную свечку фольгой, и все отправились в дорогу.


Церковь в соседнем городке была больше — причастие решили провести там. Кароль видела ее однажды, когда участвовала в свадебном картеже, но зайти внутрь так и не осмелилась. Церковь считалась огромной, роскошной, а по мнению редких деревенских прихожан, даже слишком просторной. Она была из серого камня, с колоннами, вокруг которых носились дети, и тонкими арками, а еще со старинными витражами, проходя сквозь которые — если верить тому, что говорили — разноцветные лучи терялись под беспредельными сводами. Ее подружка Мадлена, которая однажды поехала туда одна, на велосипеде, чтобы посмотреть, чем другие похороны отличаются от похорон ее мамы, рассказывала, что от каждого шага по плитам звук возносится к небу, потом спускается, стократно усиленный, заполняет всю церковь и теряется в ее самых далеких уголках...


Волею судьбы первой в церковь вместе с толстухой Жозианой вошла Кароль. Едва ее каблук коснулся пола, она поняла, что именно Мадлена имела в виду; несмотря на орган и гул, доносящийся с улицы, чистый красивый звук ее шагов сразу же вознесся к своду. Она в жизни не видела ничего более великолепного и потрясающего. Вся церковь освещалась свечами и цветными отблесками витражей; на алтаре стояли два больших букета, а музыка была такой красивой, такой громкой, что Кароль захотелось танцевать.

Еще раньше, перед входом, бабушка Алины сказала Кароль, что она очень красивая, и она ей поверила. Рядом с ней толстуха Жозиана, казалось, совсем не собиралась наслаждаться зрелищем. С непроницаемым лицом и потупленным взором, она молча шла между скамьями, подстраиваясь под шаг Кароль и следуя за ней к двум указанным местам в первом ряду.

Mecca оказалась очень красивым зрелищем. Все преобразилось, все преисполнились восторгом.

Кароль несколько раз обернулась; сквозь лес горящих свечей она увидела омываемые оранжевым светом отрешенные лица своих подруг, их угомонившиеся руки.

Ей же не удавалось достичь подобной безмятежности. Как по волшебству, свечи, которые держали ее приятели, не оплывали, а ее свеча, несмотря на то, что она была точно такой же, плавилась во влажной руке, от чего в носу опасно пощипывало. Воск капал ей на подол, но, из боязни еще больше испортить платье, она не решалась наклониться. Раньше огонь свечей, излучающих такой нежный свет, казался ей божественным; теперь же она волновалась, представляя себе, каким сущим адом может стать церковь, если все эти стихари вдруг загорятся. В груди она ощущала еще большую тяжесть, чем та, к которой с недавних пор пришлось привыкнуть. Чтобы перевести дыхание, она просунула под воротник левый указательный палец, покрутила головой, но напрасно: дыхание перехватило. Она уставилась на большую картину, изображающую Христа на кресте, попыталась сосредоточиться, заклиная себя не думать о капающей свече, но не смогла ничего с собой поделать.

Когда, непосредственно перед самым причастием, грянул орган, толстуха Жозиана наклонилась к ней и торжественно объявила:

— Я пойду в монашки.

Тереза легонько хлопнула ее по плечу и прошептала:

— Я видела Бога!

Кароль ничего подобного не видела. Ей тоже хотелось увидеть Бога или Христа, или, по крайней мере, Деву Марию, но она видела только трех мальчишек, которые зажали ее в тот вечер в коридоре, чтобы потрогать ее груди. Она как будто снова слышала их смех, чувствовала на себе их руки; она заставляла себя думать, насколько все это было неприятно, хотя и странно. Но получалось только странно.

И поскольку это случилось с ней уже после исповеди, на обратном пути, то значит сегодня, в день своего причастия, она оказалась в состоянии смертного греха.

Как будто нарочно, для причастия ей пришлось встать на колени прямо напротив алтаря. Кюре держался обычаев и сам клал им просфоры на язык. Толстуха Жозиана, как всегда ко всему готовая, ждала, закрыв глаза и раскрыв рот. Кюре подошел.

Кароль не могла больше терпеть, грех должен быть предан огласке, и она должна быть прощена. Она набралась духу и крикнула:

— Мне кажется, что у меня будет ребеночек!

И тут она увидела. Ее голос материализовался в какой-то флюидный поток, который разделился на две части, чтобы обогнуть алтарь, затем, обретя цельность, забрался в глубину хоров, пронесся перед картиной с Христом и ринулся на штурм сводов. Кароль ждала, когда ее голос, усиленный, громкий, как музыка органа, обрушится с потолка, по воле Небес, на всех прихожан, на всех ее подруг, на родителей, трубя во всеуслышание о ее грехе для того, чтобы ее от него избавить. Она надеялась увидеть, как голос будет разделяться, разветвляться, разноситься, чтобы весть о ее драме ни от кого не ускользнула и чтобы ее причастие было настоящим причастием. Но, увы. Голос остался сжатым, цельным, он поднялся к самому высокому своду, между нефом и хорами, собрался в шар и внезапно обрушился ей на голову, только ей одной.

Прошло не меньше минуты, прежде чем она отчетливо услышала свою фразу, и кюре наклонил ее голову для причастия.

Терпение

У старенькой бабушки Аделины была идея-фикс: она не желала признавать, что время проходит. Она делала вид, что не замечает асфальт, который покрывал деревенскую улицу, она существовала, как будто никто не выдумывал джинсы, и в домах по-прежнему не было отопления.

Она воспитывала свою внучку, как когда-то воспитывали ее саму. Таким образом, она была уверена, что не ошибется и сможет позаботиться о том, чтобы ее подопечная выросла и состарилась, по крайней мере, как она сама, что, как ей представлялось, значительно лучше, чем все остальные.

Аделина училась в школе, ходила в магазин, помогала на кухне, корпела над домашними заданиями, играла в саду по средам, высаживала чечевицу и бобы в формочки с мокрой ватой, наливала молоко для кошки, приглашала на свой день рождения подруг и ела сдобные булочки по воскресеньям утром перед банным мероприятием.

В доме не было ванной. По будням Аделина быстро умывалась над каменной раковиной на кухне, — где они большую часть времени и проводили. А по воскресеньям она совершала свое «банное мероприятие».

Бабушка приносила из подвала цинковый таз и ставила его на пол. Насаживала на кран резиновый шланг и поливала из него Аделину, как из душа. Пока бабушка мыла ей голову, голая Аделина стояла прямо, с закрытыми глазами, а затем мылась сама с маниакальной старательностью и добросовестностью. Она любила запах большого хозяйственного мыла, которое держала обеими руками, намыливая себе живот; она любила налегать всем телом на раковину, чтобы закрыть или открыть кран, она любила воду, которая выплескивалась из таза и блестела на паркетном полу.

Пока она мылась, бабушка раскладывала на ее кровати чистую одежду. Каждое воскресенье Аделина одевалась во все чистое — такое было правило.

Когда старуха возвращалась на кухню, Аделина была уже готова. Она заворачивалась в широкое белое махровое полотенце, от которого пахло лугом, и сохла.

Чтобы она не простудилась и не испачкала себе ноги, бабушка вытирала ей спину, переносила в комнату и ставила на коврик у кровати перед шкафом с зеркалом.


На дворе был октябрь, недели две как начались холодные дожди; пока они еще чередовались с солнечными деньками, но Аделина уже перешла на зимнюю одежду. Бабушка одевала ее, как когда-то ее саму одевали ребенком и как она сама до сих пор одевалась.

Сначала Аделина натянула трусики и «фланельку» — теплое белье, которое носят зимой; сверху она надела льняную сорочку с квадратным декольте в стиле ампир и кружевными бретельками. Затем бабушка заставила ее поднять руки и облачила в корсет из плотного розового тика, завязывающийся сзади. «Чтобы талию держать», — приговаривала она.

Правда, бабушка никогда не стягивала шнурки слишком сильно, и Аделине ничего не стоило перекрутить корсет вокруг талии. По ее ощущениям этот корсет вообще ничего не поддерживал, но разве бабушке что-нибудь докажешь.

Зато школьные подружки очень удивлялись. Они трогали ее живот и восхищались тем, что, несмотря на эти доспехи, она может выводить рулады.

Сверху она надела платье на пуговицах. Обыкновенное серое платье с узким вялым пояском, завязывающимся спереди. Потом надела гольфы и сандалии.

Затем бабушка протянула ей передник. Ему предстояло продержаться целую неделю и в школе, и дома. Аделина любила свои передники, особенно этот, в клетку, со складками от глажки и двумя накладными карманами.

Она посмотрела на себя в зеркало.

— Красивая, — сказала ей, как и во все прошлые воскресенья, бабушка.

Аделина улыбнулась своему отражению.

Вдвоем вернулись на кухню, обмениваясь на ходу первыми напряженными взглядами.

Наступил момент ритуального конфликта.

Бабушка сняла со спинки, у раковины, грязный передник. Аделина завопила «нет» и бросилась к двери. Выскочила и со всех ног помчалась по улице. Бабушка бежала сзади со старым передником в руке.

Всякий раз бабушка требовала, чтобы внучка все воскресенье носила старый передник поверх нового — в понедельник она должна прийти в школу безукоризненно чистой. Аделина терпеть этого не могла и предпочитала быть красивой в воскресенье.

Сжимая кулаки, она пробежала мимо мясной лавки.


Она пробовала переубедить бабушку, объяснить ей, что это глупо, говорила, что будет внимательна, обещала, что не испачкает и не помнет...

Она добежала до кондитерской и свернула немного в сторону, чтобы не врезаться в людей, которые стояли на улице. Подружка Тереза помахала ей рукой. Аделина все отчетливей слышала шаги приближающейся старухи. Бабушка вела себя всегда одинаково и не собиралась изменять своим привычкам.

«В моем возрасте, — лаконично объясняла она, — знают, что делают».

Аделина подбежала к лестнице перед мэрией, прыгнула на первую ступеньку, и в этот момент рука старухи опустилась ей на плечо.


Аделина обернулась. Бабушка была красная, как помидор, она запыхалась, по ее лбу тек пот, раскрытый рот казался огромным, а грудь вздымалась, как кузнечные меха. Сил у нее больше не было.

Не говоря ни слова, она протянула внучке старый передник. Аделина напялила его на себя, застегнула красные пуговицы и завязала третий поясок.

Домой они возвращались бок о бок.

Аделина искоса поглядывала на бабушку. Старуха по-прежнему тяжело дышала; даже достала платок, чтобы вытереть себе лоб.

«Совсем недавно, — подумала девочка, — она не становилась такой красной... Она слишком толстая».

Она улыбнулась и запрыгала на одной ноге.

На прошлой неделе ее поймали перед кондитерской, на следующей неделе она дотянет до церкви, а через год она будет одеваться, как захочет.

В ожидании

День получился чудесный, настоящая идеальная среда; Магали успела послушать свою пластинку семнадцать раз, пока ее мать не взмолилась о пощаде; в четвертый раз она смогла прочесть свой «Клуб пятерых», она перемешала своих кукол, чтобы расставить их по порядку; она снова рассказала своему медвежонку историю Красной Шапочки, которую тот снова забыл; она опять надела на Корину ее обычный свитер; она смогла снова прослушать свою пластинку, пока ее мать ходила за покупками; и вот, только что, ее противный отец все испортил.

Рассказывая, как всегда по вечерам, сказку «Три поросенка», он нарочно сказал ей, что дом был каменный, хотя в прошлые разы он был кирпичный. Да еще сделал вид, будто не понимает, почему она плачет.

Лифчик

Дома у Аделины охотно говорили о Боге, об Иисусе Христе и о деве Марии, еще говорили о цветах, учебе в школе и о том, что в жизни каждый день грядущий что-нибудь несет. И при этом, то там, то здесь, за столом или в саду, всегда находилось чье-нибудь ухо, чтобы послушать, и чей-нибудь язык, чтобы поболтать. Это ухо располагало больше, чем то, которое прикладывает к окошечку старый кюре, а язык — был менее торжественным, чем тот, которым пользуется на паперти проповедник. Здесь друг друга понимали.

Но дома никто никогда ничего не рассказывал о том, как растут волосы и груди, и никто не объяснял маленьким девочкам, что однажды, без каких-нибудь там ран или ссадин, у них вдруг пойдет кровь.

Аделина прекрасно знала, что такое Ад и Дьявол; и то, и другое она представляла себе в виде жутких картинок, от которых по спине пробегает внезапная дрожь и сразу хочется хорошо себя вести. Она сидела, поджав ноги, на огромной суровой перине посреди кровати в верхней спальне; она перебирала эти воображаемые картинки так же серьезно, как молилась; закрывала глаза, прижимала ладони к груди и тихонько раскачивалась, выдувая через нос протяжный речитатив и отбивая такт локтями, как будто это были крылья Ангела, которому снится Дьявол.

Она сидела как раз в этой позе, когда бабушка принесла ей ее первый лифчик.

— Вот твоя пустышка, — сказала она, бросая пакетик на перину.

— Помоги мне.

Аделина сняла свитер и посмотрела на свои груди. Венчики уже успели покраснеть и вздуться, они выдавались вперед на добрый сантиметр — не меньше. Она вытащила лифчик из бумажного пакета. В нем не было почти — если не совсем — ничего от вызывающих воронок, которые она видела в магазинах, но все-таки это был лифчик. Она посмотрела на крючок застежки и надела бретельки. Тщательно приставила маленькие чашечки к грудям; бабушке пришлось помочь ей продеть крючок в эластичную петельку.

— Тебе надо будет потренироваться.

Это вызвало у нее улыбку, и она покачала головой. А еще у нее была особая манера сжимать губы, которая позволяла понять все, что она думает о суждениях школьного доктора.

— Надень свитер. Холодно.

Она подобрала бумажный пакет, смяла его в комок, засунула в карман своего передника и спустилась на кухню.

Аделина встала во весь рост, чтобы посмотреть на себя в зеркало шкафа. Она выпятила грудь, захотела повернуться вокруг оси, ноги запутались в перине, и она упала. Села и стала снова разглядывать свои груди.

Из-за лифчика они казались чуть больше. Она просунула пальцы под бретельки, как при ней делала ее мать, и приподняла груди для того, чтобы чашечки оказались на своем месте. Подвигала руками и плечами, глубоко вздохнула, чтобы убедиться, что лифчик не давит, и натянула свитер. Под слоем шерсти лифчик производил еще более сильное впечатление: теперь, действительно, у нее есть грудь. И как теперь к ней будут обращаться?

«Девушка»?

Она снова приняла привычную позу с поджатыми ногами, закрыла глаза, но картинки больше не появлялись: она продолжала неподвижно сидеть, положив руки на колени.

Внизу, в коридоре, затявкал Косолапка, скрипнула дверь, зацокали по кафелю, затем тяжело застучали по ступенькам деревянной лестницы каблуки шведских сабо.

«Толстуха Жозиана», — тотчас поняла Аделина.

Толстуха Жозиана всегда забегала поздороваться. Она была слишком объемная и слишком великодушная, чтобы довольствоваться своим собственным существованием. Ей всегда хотелось знать, как идут дела у других, ее распирало от доброты, она плакала с теми, кто грустит, смеялась с теми, кто веселится, и полдничала со всеми на свете. Она была идеальной подругой, готовой устраивать пикники, всегда и везде быть второй, и, при этом, никогда не уставала.

Она вошла в комнату запыхавшаяся и сияющая. Откинула прилипшую челку со лба.

Жозиана плюхнулась на перину, пружины заскрежетали, Аделина вздрогнула.

— Как вымоталась, — сказала Жозиана. — Тереза и Мадлена прийти не смогут.

Она тотчас заметила, что у Аделины появился лифчик, но не нашлась сразу, что сказать, чтобы той было приятно.

Успевшая обидеться Аделина еще больше выпятила грудь.

Теперь уже было слишком поздно тянуть «о» и разводить руками от удивления. Жозиана не могла ей сказать «ну и везет же тебе», так как сама уже почти год носила лифчик. Она не могла сказать ей и заурядное «у тебя тоже», что подчеркнуло бы ее слишком очевидное превосходство.

Аделина делала вид, что смотрит в окно; опираясь на руку, она вытягивала шею и безнадежно выставляла вперед груди.

Если бы она ей просто сказала «смотри-ка, на тебе лифчик», это было бы слишком банально и несоразмерно событию; равно как «да ладно тебе выпендриваться, заметила я твой лифон!» было бы вульгарно и совсем не по-дружески.

Аделина резко повернула голову и посмотрела Жозиане прямо в глаза.

Жозиана открыла рот, чтобы сказать неважно что, только сразу, но из этого ничего не вышло, огромный слезливый ком застрял в горле. Больше всего в жизни ей хотелось оставаться хорошей, и мысль о том, что ее могут не любить, была для нее просто невыносима. Она протянула руку в надежде на помощь, на поддержку, хотя бы на участие, и ее толстые пальцы, похожие на маленькие сосиски, нечаянно коснулись правой груди Аделины. Ее лицо внезапно озарилось, и Жозиане показалось, что грудь напряглась в ожидании ласки. Она ее погладила. Под шерстяным свитером лифчик казался твердым.

— Ты мне его покажешь?

Аделина задрала свитер и продемонстрировала лифчик. Жозиана помогла и в своем усердии даже заставила ее снять свитер полностью.

— Он очень хороший.

— Я его почти не чувствую.

Жозиана поводила рукой по чашечкам. Аделина была счастлива, ее взгляд посветлел, и она с благодарностью восприняла инспекцию Жозианы. Та разбиралась в этих делах; она оценила нежность бретелек и даже просунула указательный палец под резинку, пробуя ее на прочность. Встав на колени и выпрямившись, Аделина вверила свой торс толстой подружке, которая крутила его во все стороны, пунцовая от счастья, пыхтя изо всех сил.

— Повернись.... Мой застегивается не так, это простой крючок.

— Тебе нравится?

— Этот должен держаться лучше... Подожди.

Чтобы проверить, Жозиана сняла застежку, и растянутая резинка вылетела у нее из рук. Она рассмеялась, Аделина повернулась к ней и тоже прыснула.

— Из нее бы вышла хорошая рогатка!

— Смотри, у тебя красный след.

Аделина снова села на корточки и посмотрела. Указательным пальцем Жозиана поводила по следу, оставленному резинкой под ее грудью.

— Я ничего не чувствую.

Палец поднялся к венчику левой груди, прикоснулся легко, нежно, затем медленно обвел розовый кончик. Левый указательный палец скользнул к правой груди и приступил к параллельному поглаживанию.

У Аделины возникло ощущение, будто ее грудь твердеет. Озноб пробежал от живота к самому подбородку. Она задышала чаще, и ее сжатые губы растянулись в блаженной улыбке.

Жозиана положила ладони прямо на груди, кончики ее пальцев касались кожи почти подмышками. Аделина слышала учащенное дыхание подружки, но видела лишь макушку ее головы: лифчик весел в пустоте, как занавеска, скрывающая руки подружки. Она закрыла глаза.

И то, что она увидела, оставила свой бюст на произвол Жозианы, потрясло ее так, что она окаменела. Она увидела знакомую пещеру, она угадала в глубине красные языки пламени, вырывающиеся из чрева земли, она увидела кобольдов, эльфов, белок цвета сажи, она увидела шпаги, вилы, трезубцы, молнии. Она услышала раскаты голосов. Земля перед входом в пещеру загорелась. Перепуганные насмерть животные убежали. Из пещеры вылез дьявол, одетый как Бэтман, с рогами и хвостом, в длинном, чуть ли не рябом от языков пламени, красном плаще. Он подошел к ней и обнял ее. Откинув голову назад, — так, что ее волосы коснулись земли, — она прочла вверх ногами табличку «Ад», висящую над входом в пещеру. Внутри она увидела, по-прежнему вверх ногами, старого кюре, который смеялся, заставляя ее мертвенно-бледную мать прыгать у него на коленях, как на фотографии, а рядом — свою бабушку, которая протягивала руки и плакала, причем слезы, едва выступив на серых глазах, испарялись от жара пламени. Она начала невероятный спуск по извилистой лестнице, которая, казалось, никогда не закончится. Острые когти Дьявола впивались ей в кожу под грудью. Она была обречена, а адские четки из сотни миллионов терзаний только начинались.

Жозиана, сбитая с толку такой неподвижностью, уже не знала, что делать. Она одернула руки, вытерла их о свою юбку и, поскольку Аделина по-прежнему не шевелилась, встала, сказала «Ладно, мне пора» и ушла.

Ступеньки проскрипели, сабо простучали, Косолапка протявкал, дверь хлопнула. Аделина судорожно подтянула лифчик на прежнее место, напялила свитер, скрестила руки поверх него и застыла в полной прострации до самого прихода бабушки.


В течение двадцати дней и двадцати ночей она не снимала свой лифчик. При умывании она его оттягивала. Он стал блеклым, он стал грязным.

На двадцать первое утро бабушка это заметила, разозлилась и принялась ее ругать. Аделина опустила голову.

Она была строго наказана и сразу же почувствовала себя лучше.

Серое детство

Мадам Вассерман застала семилетнюю Мадлену врасплох в тот момент, когда та гладила мертвую птицу.

Она возвращалась из школы Сен-Венсенской дорогой, спешила, опасаясь нового раската грозы, и вдруг остановилась на обочине. Мадам Вассерман высмотрела ее издалека и специально слезла с велосипеда.

В левой руке девочка держала голубя, а правой его гладила. Мертвая серая головка висела между ее большим и указательным пальцами.

Ранец Мадлены лежал в луже, сама она, не жалея своей черной накидки, сидела прямо на мокрой насыпи.

Ветер стих, и черные тучи, казалось, медленно опускались на деревенские крыши. Серый асфальт блестел. Мадам Вассерман остановилась на другой стороне дороги, придерживая велосипед рукой; Мадлена опустила глаза на голубя.

— Брось это в канаву! — завопила старуха.

Мадлена ее ненавидела. В школе все знали, что она гнусная колдунья, которая ест маленьких детей и вызывает войны; ее муж от горя разболелся, а сын, пока не было поздно, сбежал из дома.

— Брось эту гадость.

Маленькая девочка подняла глаза, посмотрела на старуху, будто пригвоздила взглядом, сунула голубя за пазуху и побежала.

Подбрасывая полы накидки, замелькали голые икры, и маленькая черная фигурка растворилась в тени парка, который начинался тут же, справа.

— А ранец?!


Мадлена не стала задерживаться на гравийной аллее, ей не хотелось рисковать; старуха на велосипеде могла здесь устроить настоящие гонки. Она свернула на утрамбованную земляную дорожку, которая тотчас скрыла ее от чужих глаз. Она пробежала вдоль высокой крепостной стены, увитой плющом.

Дождь прекратился четверть часа назад, и с деревьев капало. Она набросила капюшон, втянула голову в плечи и перешла на шаг.

Небо было таким серым, что под сводом деревьев, казалось, почти наступила ночь.

Мадлена дошла до места, где дорожка терялась в траве. Она вытащила голубя из-за пазухи, почувствовала себя свободнее и отвела в сторону тяжелые нижние ветки кедра. Мокрая трава украсила крохотными перламутровыми капельками ее черные лакированные туфли.

Она добралась до другой тропинки, которая вела прямо к ее хижине.

Это был сарай, которым когда-то пользовался садовник. Серая краска облупилась, окно заросло плющом, но само сооружение оставалось прочным; на входной двери красовался новый блестящий засов, будто из чистого золота.

Перед входом стояла заброшенная садовая скамья из зеленого дерева. Мадлена уселась на нее. Скинула капюшон, потрясла головой и положила рядом с собой голубиный трупик.

Закрыла глаза и вздохнула.


Мадлена переживала серое детство.

Со дня отпевания она уже сто раз слышала, как взрослые вполголоса повторяли, что она «потеряла» свою маму и прекрасно понимала, что искать ее бесполезно.

Тетя, которая взяла ее к себе после смерти мамы и поселила их вместе со старшей сестрой в своем большом особняке, часто говорила, что Мадлена «трудный» ребенок, а про себя думала — «странный». Разве она не застала девочку в саду, когда та лежала на спине на клумбе ноготков и делала вид, будто она мертвая?

С первого дня Мадлена не приняла дом. Тетя отвела ей просторную комнату с окном в парк. Мадлена терпеть не могла это огромное окно, которое ей не удавалось открыть одной, не выносила мраморный камин, ненавидела полосы на обоях, успевшие так намозолить глаза, что даже смотреть не хотелось; она сворачивалась в крохотный калачик на двуспальной кровати и соглашалась делать уроки только за кухонным столом.

Ночи, в которых уже не было дыхания сестры на соседней кровати, растягивались до бесконечности, и долгие часы бессонного ожидания лишали задора ее дни.

Тетя беспокоилась, врач ставил диагноз: у Мадлены было «потрясение».

Заметив ее склонность к тишине и потребность в покое, тетя отдала ей хижину в парке. В дверь врезали новый замок, единственный ключ от которого был у Мадлены. Это был ее дом. Каждый день после школы маленькая девочка часа два проводила в этом убежище, и именно там она хранила свою коллекцию.


Чтобы вытащить ключ из кармана накидки, Мадлене пришлось встать со скамейки. Она подошла к двери, поднялась на цыпочки и вставила ключ в скважину. Повернула его два раза и вернулась к скамейке. Расстегнула крючок, на котором держалась накидка, развязала лиловый платок и закрыла им рот и нос. Прижала изо всех сил и завязала на затылке.

Как можно нежнее она обхватила трупик голубя согнутыми ладошками.

— Пойдем, красивая мертвая птица, — прошептала она сквозь шерсть платка.

Затем она набрала полные легкие теплого воздуха, задержала дыхание и открыла дверь.


Едва переступив порог, она захлопнула дверь ногой, положила голубя на верстак. Ее затошнило, дрожь всколыхнула накидку. Она пересилила тошноту и произвела ритуальный осмотр своих сокровищ. Она никогда бы не согласилась выйти из хижины, не назвав и не указав перед этим каждую вещь в своей коллекции. В ней был букет высушенных листьев, усохшее растение в полном потрескавшейся земли горшке, голая ветка, булыжник, череп барана, пластинка Морта Шумана и книга, которую она еще не читала, но у которой было такое красивое название: «Мертвый осел и женщина, казненная на гильотине»: летом она будет достаточно сильна в чтении, чтобы приступить к ней. Но эту первую серию предметов она воспринимала как разносортицу, по сравнению с жемчужинами коллекции, разложенными на верстаке.

Она посмотрела на свою засушенную красную рыбку.

— Мертвая рыба.

Затем — на вновь прибывшего.

— Мертвый голубь.

И, наконец, ее кошка.

У нее была огромная дыра в голове и сломанная передняя лапа. Рядом находился камень, испачканный чем-то бурым. Труп кошки лежал здесь уже много дней и начал разлагаться. Именно из-за этого запаха Мадлена делала себе маску из платка.

Она посмотрела на нее требовательно, прошептала: «Мертвая кошка» и внезапно, выдохнув до сих пор задерживаемый в легких воздух, завопила, как будто желая упредить возможное обвинение:

— Она и так еле дышала!

Она повернулась на сто восемьдесят градусов, выскочила, захлопнула дверь и сделала глубокий вдох. Ее лицо было багровым. Резким движением она сдернула платок. Отдышавшись, закрыла дверь на два оборота, сунула ключ в карман и направилась в сторону дома.

Подойдя к дому с задней стороны, она вошла прямо на кухню. Кухарка сразу же ей объявила, что тетя ждет ее в розовой гостиной. По ее виду Мадлена поняла — в воздухе пахнет грозой.

Она неторопливо обошла длинный стол, проводя указательным пальцем по краю, затем, даже не подумав снять свою черную накидку, вошла в гостиную.

Тетя сидела на софе, в свете торшера. Она листала журнал.

Увидев вошедшую Мадлену, она сняла ногу с колена и поднялась. Затем наклонилась и подобрала ранец, лежавший у ее ног.

— Мадлена, вот твой ранец. Ты, кажется, оставила его в луже, возвращаясь из школы.

Мадлена бросила безразличный взгляд на ранец, потом перевела его на тетю.

— Твой учебник и тетрадки промокли.

Она вынимала их одну за другой и бросала на софу. Мадлена смотрела на них и не двигалась.

— Мадам Вассерман принесла все это сюда.

Тетя с брезгливым видом выпустила из рук ранец, тот упал на ковер.

— Ты сейчас спустишься в деревню, чтобы ее поблагодарить.

Мадлена, не опуская глаз, только покачала головой.

— Она специально приехала сюда на велосипеде, ты должна пойти и поблагодарить ее.

Мадлена снова покачала головой.

Тетя долго выжидала, ничего не говоря, надеясь, что маленькая девочка передумает. Но та не передумала.

Мадлена опустила глаза, быстро взглянула на носки туфель, утонувшие в высоком ворсе ковра, и снова перевела глаза на тетю.

Тетя внезапно рявкнула:

— Ты пойдешь туда или будешь наказана.

Мадлена судорожно затрясла головой, длинные черные волосы хлестали ее по лицу. В ее движениях было столько неистовства, что тетя смягчилась.

— Августина с тобой сходит.

Мадлена продолжала упиваться своей яростью. Тетя положила руку ей на голову, чтобы успокоить.

— Ты предпочитаешь пойти с сестрой?

Мадлена сжала зубы, прищурила глаза, но ничего не ответила. Они долго смотрели друг на друга, и тетя первой отвела взгляд.

— Почему? — просто спросила она.

Мадлена снова начала тихонько покачивать головой.

Тетя потеряла всякое терпение. Этому надо было положить конец. Она выпрямилась и протянула руку вперед.

У Мадлены образовался ком в горле, слезы защипали веки, но ни одна из них не выступила наружу. Она отвела полу накидки, достала из кармана ключ и протянула его.

В темноте комнаты тетя видела лишь золотой отсвет ключа и двойной блеск черных глаз.

Быстро, как будто стыдясь, она схватила ключ и спрятала его.

Слеза выкатилась на щеку Мадлены. Она не шмыгала носом, она не вытирала ее. Промолчав в последний, заключительный раз, она развернулась и пошла к себе в комнату. Свет в коридоре она не зажигала.

Взбираясь по лестнице, она решила быть по-настоящему грустной и всегда иметь мешки под глазами.

Платье

На маленькой девочке лакированные туфельки с закругленными носками и ремешками сверху. На ней белые нейлоновые гольфы, как следует подтянутые на лодыжках. Она ставит ступни носками внутрь, как это делают послушные маленькие девочки.

На неприкрытых толстеньких ножках, слегка загоревших на солнце, коленки не разодраны. На ней белые трусики, доходящие до талии. Почти до пупка. На груди — маленький золотой медальон, повернутый обратной стороной — той, где дата ее рождения.

Она очень крепко зажмуривает глаза и поднимает руки над головой.

Платье опускается до голеней.


— Осторожно!

— Вот здесь, одерни немного вниз.


Четыре руки суетятся вокруг.


— Теперь опусти руки.


Говорят тихо, как будто здесь скрывается какая-то тайна.


— Подержи пояс, пока я застегиваю сзади.


Две руки исчезают.

Чужие пальцы проталкивают маленькие перламутровые пуговицы в крохотные петельки. Блестящие пуговицы тут же желтеют.

На дворе лето. А здесь, дома — сумрак закрытых ставень с солнечными полосками, которые ухитряются пролезть в щели, играют на половицах паркета и заставляют блестеть пуговицы.

Маленькая девочка держит шею прямо, ей застегивают маленький цивильный воротничок из белых кружев.


— Если будет сильно давить, можно перешить пуговицу.

— Да нет, посмотри.


Голоса по-прежнему тихие, но напряженные, нетерпеливые.


— Какая красавица!

— Настоящая куколка.

— Подожди-ка, завяжи по-другому этот узелок.


Откуда-то снова появились две руки. Они снова берутся за пояс из розового бархата и перетягивают слабую пряжку, немного сползшую набок. Они замирают в нерешительности, похлопывают по пряжке готовые исправить какую-нибудь возникшую, словно по волшебству, погрешность.


— Как тебе кажется, с плечом все нормально?

— Подожди. Повернись-ка, сейчас посмотрим.


Маленькая девочка поворачивается, будто скованная, едва передвигая ноги.


— Посмотри.


Две руки немного подтягивают ткань к плечу. Затем спускаются к талии и вдоль бедер, из чистого удовольствия. Две другие руки занимаются складками.


— Взгляни.


Руки исчезают, слышно, как под ногами скрипит паркет.


— Какая ты красивая!

— Давайте побыстрее ее причешем, а то она опоздает. Дай-ка мне щетку.


Маленькая девочка по-прежнему стоит прямо, даже когда расческа сильно тянет ее пышные черные волосы. Руки внимательно следят за тем, чтобы волосы не оставались на платье.


— Надо было сделать ей локоны.

— С ее-то копной! Они держаться не будут. Повернись, я поправлю челку.

— Держи хвост, я сейчас завяжу ленту.


Что делать со своими руками? Она не осмеливается их прижать из боязни запачкать платье. Она не может их скрестить — на плечах появятся складки. Она даже не может вспомнить, что она обычно делает со своими руками, когда на ней нет платья.


— Дай мне ножницы, надо отрезать ей вихор.


Такое ощущение, будто платье сделано не из ткани. Кажется, что оно повсюду трет, хотя совсем не узкое, может быть оттого, что длинное?


— Готово. Можешь пойти посмотреть на себя в зеркало.


Так вот оно какое, красивое платье.

Красивое платье, которое делает маленьких девочек красивыми. Красивое платье с кружевами и воротничком, который поднимается так высоко. Красивое платье с розовым пояском под цвет бантиков в волосах и большими воланами, которые спускаются до самого низа.

Если хорошенько присмотреться, то видно, что оно не такое белое, каким могло бы быть — не такое белое, как, например, гольфы. Если хорошенько присмотреться, то оно — старое, как шкаф с зеркалом или как дом. Маленькая девочка себя не совсем узнает в этих взбитых сливках, она чувствует себя не совсем в своей тарелке. Вот это, наверное, и значит быть красивой.


— Смотри, как растут дети; моя бабушка носила его в одиннадцать лет. С ума сойти.

— Как тебе?


Маленькая девочка ничего не отвечает. Она боится пошевелить даже губами!

Она чуть приподнимает руки и растопыривает пальцы. Руки натягивают белые кружевные, под стать платью, перчатки. Они немного нервничают — не следует засовывать большой и указательный в одну и ту же дырку.

Небо постаралось: устроило сначала дождь, потом — солнце. Все — чистое, и лужи блестят по краям улицы. Дворник тоже хорошо поработал. В обеденный перерыв он подмел площадь и убрал кучки овощей, которые всегда остаются после рынка и обычно лежат до самого вечера.

Старое каменное здание мэрии с красивыми лакированными ставнями украшено двадцатью большими флагами. Перед церковью все еще лежит тонкий ковер из розовых лепестков.

А на площади — праздничные карусели, потому что праздник, а праздника без каруселей не бывает.

Маленькая девочка уже прошла метров двести, ее держат за обе руки. Она едва осмеливается дотронуться коленками до ткани платья. Она словно боится удариться.

Дойдя до площади, она снова почувствовала себя скованно. Руки чуть сильнее сжимают ее ладони.

Момент настал.

Люди уже собираются.

Она не решается поднять глаза и видит перед собой только платья, брюки, передники и слышит только голоса, которые доносятся до нее сверху.


— Какая она красивая!

— Только представь себе, я помню еще тебя в этом платье! Когда же это было?

— Двадцать лет назад.

— А я еще видела, как его одевала твоя мать, но тогда я была совсем маленькой и сейчас уже мало что помню.

— Посмотрите, какая она хорошенькая.


В этот раз даже булочник не осмелился взъерошить ей волосы, как он делал всегда.

Она отпускает одну из двух удерживающих ее рук и крепче хватается за другую.


— Видишь, маленькая девочка; вот она очень послушная. Поэтому у нее такое красивое платье.


Первым ей встречается Тома. Маленькая девочка видит его хорошо: он такого же, как и она роста, когда у нее нет на голове банта. У Тома перехватывает дыхание. Он ест красное яблоко, обсыпанное красным сахаром и насаженное на палочку. Он даже перестает жевать. Сахарный ручеек стекает по его подбородку и, капля за каплей, растекается по футболке.


— Давай, пошли.


Рука увлекает ее дальше. При ее приближении люди отходят в стороны, чтобы лучше рассмотреть красивую девочку. Они даже не смотрят на карусель, на которой кружатся их дети.

Жюльен стоит на «летающей тарелке».


— Купим ей яблоко, съест его сегодня вечером на десерт. А то еще перепачкается.

— И еще возьмем конфет.


Рука опускается почти до самой земли, потому что платье внизу немного подвернулось.

Иван поставил маленького Пьера на коленки прямо на стойку тира. Он поддерживает его; штанишки так высоко задрались, что выглядывает попка — какой он смешной. У него во рту огромный крученый леденец, раздувшаяся щека прижимается к ружью. Он зажмуривает глаз и целится в сердце Микки Мауса.

Маленькая девочка уверена, что если бы она попробовала, то попала бы с первого выстрела.


— Если хочешь, пройдемся вокруг площади, выпьем лимонад в кафе, а потом домой.


Она сталкивается нос к носу с Жилем. Если бы он ее узнал сразу, то обошел бы стороной, чтобы не встречаться. Он очень робкий, а она выглядит как невеста.

Она ему улыбается, наклоняя немного голову; он робко протягивает руку и едва касается ее щеки. Уходит. Маленькая девочка поднимает глаза к рукам.


— Я хочу посмотреть на карусель.

— Осторожно, там лужи, ты запачкаешь подол.


У маленькой девочки все болит. У нее такое ощущение, будто все тело затвердело, его сводит, совсем как если бы она перед этим слишком много бегала и плавала.


— Какое изящество, дорогая.


Из-за карусельной музыки и всех этих людей вокруг, ей, время от времени, кажется, будто все это как в кино. Стефан пробегает мимо столика кафе и даже не замечает ее. У него в руке шесть огромных леденцов! Шесть!

Она сидит на краешке стула и чувствует, как каждый глоток лимонада проходит в сжатое узким воротничком горло.


— Какая ты сегодня нарядная.


Нужно улыбнуться — так сказала мама — и возвращаться домой. А все остальные уже на карусели.


— Какой чудный день! Пойдем домой, она, наверное, без сил...


Маленькая девочка знает, что, как только фонтан окажется позади, праздничный шум начнет стихать. А еще она знает, что на этом все закончится до следующего года.

Тихонечко она вызволяет свои пальцы из белых перчаток. Почувствовав, что все получается, она делает резкий рывок назад.

Пустые перчатки остаются болтаться во взрослых руках.

Она прыгает в сторону.

Сначала сбросить платье, не думая о шнуровке.

Затем сорвать с головы бант.

Скинуть туфли, не расстегивая ремешков.

Стянуть гольфы и трусики.

Бросить все в кучу, прямо тут, за фонтаном.

Прыгнуть двумя ногами в лужу, чтобы освежиться, и побежать к карусели, и забраться на большую лошадь, пока карусель не закружится.

Свеситься к мотороллеру Тома и откусить от его красного яблока.

Подставить ветру голую попу, красную перепачканную рожицу и получить все сполна.

Загрузка...