Чемодан меня выручил, без него я бы не довез до полка московские подарки. Я обежал в столице дюжину домов и в каждом мне что-то непременно передавали. А брать было стыдно, люди отрывали от себя нередко последний кусок, да еще самый дорогой и сладкий; посылали конфеты в обертках и без них, печенье, вязаные носки и варежки, белье и, конечно, чай, папиросы и табак. Получил я и белый хлеб, годами невиданный на фронте, и даже четыре нежные булочки с хрустящей золотистой корочкой, которые называли французскими.
У меня были заняты обе руки, и я рисковал за неотдание чести провести один из трех отпущенных мне дней в московской комендатуре, где меня гоняли бы на плацу, заново обучая столь необходимому на войне строевому шагу. Но этого не случилось: предусмотрительный дедушка нашего полкового разведчика, кряхтя, забрался на антресоли в прихожей коммунальной квартиры и из их глубины добыл огромных размеров фанерный чемодан, покрытый толстым слоем пыли. Несомненно, он служил ему в годы гражданской, а то и первой мировой войны, но был еще крепок и мог послужить и в эту войну. В него свободно вошли все подарки, и я успокоился. Зато при посадке в поезд с ним было немало хлопот. На Белорусском вокзале состав, следовавший до Минска, брали штурмом, и мои шансы пробиться казались ничтожными. Но дедушкин чемодан и тут сослужил мне службу. Когда, поднапрягшись, я поднял его над головой и шагнул к ступеням вагона, то вдруг рвущиеся, протискивающиеся военные пассажиры на миг остановились и изумленно воззрились на фанерную громадину. Этого оказалось достаточно, чтобы я проник в тамбур.
Все нижние, все верхние и самые верхние — багажные, места оказались занятыми сидящими впритирку людьми, проход был тоже заполнен, и я с чемоданом, который, экономя площадь, поставил на попа, застыл, стиснутый со всех сторон. Размышляя, как бы устроиться поудобнее, я пытался взобраться на чемодан, но он предостерегающе заскрипел. Пришлось сползти. Так и стоял час за часом, как в московском трамвае в часы пик.
Выйдя на минский перрон, я обомлел: город, вернее его развалины, просматривались насквозь. Обломки стен, провалы перекрытий и крыш, горы кирпича, бетонного крошева, почернелые остовы деревянных домов, кучи угля и пепла… И мне захотелось поскорее вернуться в полк.
Цель моего путешествия находилась на одной из небольших станций на границе Западной Белоруссии с Западной Украиной. Мне повезло, поезд стоял на путях. Я спросил машиниста, правильно ли еду, он кивнул головой: «Садись, хлопец… Довезу, а там, еще пересядешь на рабочий поезд».
В товарном вагоне на степлевшемся песке я безответственно заснул, и никто не обидел меня и не покусился на мой чемодан: вагоны с балластом мало кого интересовали. К вечеру я высадился на станции и узнал, что рабочий поезд пойдет утром, где-то надо было переночевать. Неподалеку от станции начинался поселок, десятка три домов, и я решил попытать счастья.
Трое суток в родном городе в положении дорогого гостя оторвали меня от фронтовой настороженности, и я было забыл, где нахожусь. Но первый же человек, открывший мне дверь, его бегающие глаза и бормотанье, что пану у нас не добже будет, что в доме тесно и положить пана-товарища негде, вернули мою собранность и бдительность. Зашагал по поселку — стал искать хату победнее, думалось, что владельцы ее подобрее. Но все дома были, на одно лицо — под соломенной крышей, с потрескавшимися, заплатанными стеклами в окнах, покосившимися плетнями. Зашел наугад, и хозяева сразу мне понравились. Наверное, существуют объяснения мгновенной приязни: в облике встреченных, в выражении их лиц, обстановке жилья… Мне приглянулись их спокойствие, несуетность. Мужчина с седыми висками, с культей, которую обнимала завязанная брючина, женщина с ярко-голубыми глазами на округлом курносом лице, встретив меня, сразу пропустили в горницу. Я объяснил, что прошу только переночевать и могу устроиться где придется, лучше на полу…
Они согласно закивали головами, ничего не сказав о скромности и бедности своего жилья. Что есть, то есть. Я снял шинель, присел на табуретку и огляделся. Обстановка? Какая уж тут обстановка: домодельный стол с чисто выскобленной столешницей, широкие лавки, табуретки, потемневший от времени сундук и полки с посудой: армейские котелки и кружки, чайник; виднелась кухня — с чугуном на загнетке. Как это я сразу не заметил ребятишек, утварь углядел, а их нет! Они занимали так мало места, были тихие-тихие: два мальчика лет шести и восьми и девчушка постарше. Располагались они неприметно в уголке за сундуком. Согнувшись, что-то перебирали на обрывке плащ-палатки, наверное, зерно или крупу. Их готовы повернулись ко мне, одинаково светлые, а глаза обежали меня и остановились на моем величественном чемодане. Поди такой фанерой громадины никогда и не встречали.
Подумав о ней, я почувствовал голод. Перекусить и завалиться спать. Чего же время терять? Достал ключи, наклонился над чемоданом, открыл его и сразу почувствовал, именно почувствовал, как вздрогнули ребятишки. Обернулся — ребячьи головы мигом склонились над плащ-палаткой. Между тем родители деликатно вышли в кухню.
Ребячьи головы снова поднялись, а их глаза, как магнитом, притянуло к содержимому чемодана. Поверх всего между пакетами с сахаром и чаем лежали буханки белого хлеба и булки с золотистой корочкой, французские. Конечно, здешние ребятишки не слыхивали этого названия и никогда не видели этих булок.
Лично мне среди редкостных припасов принадлежали кульки с пайковым сахаром, крупой, остистым чаем, пачка табака и две буханки солдатского хлеба, все это было получено на продпункте Белорусского вокзала, признаться, сверх нормы. Что касается французских булочек, то вручавшая их мне мама полкового комбата сказала; «Две сыну, две вам, полакомитесь в дороге». «Ну что вы, я все довезу», — заверил я, представляя, какими неимоверными усилиями она добыла эти полузабытые хлебцы. За сутки пути они подсохли, но все еще были прекрасны.
Пайковый хлеб, сахар и чай я выложил на голую столешницу, пригласил хозяев и детей к столу. Взрослые стали отказываться, дети не двинулись с места, но взгляды их перебегали с искрящихся рубленых кусков рафинада на лежавшие в чемодане неведомые им французские булки. Я принялся колоть сахар в ладони рукояткой ножа, как это делал мой отец, и снова пригласил всех к столу. Девочка окликнула родителей.
— Тату, мамо?
Это был вопрос: можно ли. И тогда хозяева подошла к столу, а за ними и дети.
— Дзякую, дзякую, — промолвила женщина. — Но позвольте воду вскипятить.
Жар в печке еще не остыл, и вскоре хозяйка в большом медном чайнике, отдраенном до флотского блеска, заварила чай и расставила кружки.
Как сейчас вижу это вечернее чаепитие. Чинно и покойно расположившуюся за столом семью. Смущение старших, они пили вприкуску, глотая чай маленькими вежливыми глотками, откусывая крохотные кусочки рафинада. Ребята поначалу торопились, обжигались, и я, вспомнив детство, сказал им:
— Дуйте, дуйте, ветер под носом.
Так говорила бабушка. О ней я подумал еще раз, когда семейство втянулось в трапезу, и дети, освоившись, стали выразительно поглядывать на покоившиеся в открытом чемодане белые булочки. Я понял их и, достав две, протянул девочке, она поблагодарила и попросила:
— Тату…
Отец разрезал булки, разделил поровну, и дети медлительно жевали, скорее сосали, как конфеты, растягивая удовольствие. Тогда я вспомнил бабушкино присловье, выражающее высшую степень удовольствия и удовлетворения: «Чай, сахар, белый хлеб». В тот час они и посетили хату пристанционного поселка.
Хозяева предложили мне переночевать на широкой лавке, очевидно, супружеском ложе. Я поблагодарил. Ребятишки натаскали соломы, женщина покрыла ее пестрядинным половичком и, сопровождаемый ласковыми взглядами детей, я снял сапоги, ослабил ремень с кобурой и пистолетом, улегся и быстро заснул. Только одна мысль мелькнула у меня: «Сколько же надо булок, чтобы досыта накормить ребятишек, испытавших войну?»
Спал я долго, и сон мой был глубок. Проснувшись поздним утром, оглядел комнату и сразу все вспомнил: вечер, детишек, чаепитие. Мой чемодан стоял на месте. Дети ждали моего пробуждения, но почему-то в кухне, наверное; мать наказала не тревожить гостя. Когда я встал, старшая — девочка, поздоровалась и пожелала мне доброго утра. Но отчего-то голос ее дрожал, а р глазах застыл испуг. Может, плохо спала. Хозяина не было. Хозяйка поставила на стол чайник, кружки, я нарезал хлеб, наколол сахар. Мы позавтракали. Я поблагодарил гостеприимных людей. Дети и мать поблагодарили гостя. Хозяйка проводила меня до порога, поклонилась и вдруг, изменившись в лице, боязливо, тревожно зашептала:
— Пан офицер, пан офицер…
— Что такое? — удивился я.
— Ох, счастлив ваш бог… Послухайте. Тильки поклянитесь — никому ни слова.
— Хорошо, — усмехнулся я. — Клянусь.
А сам подумал: ну что тут могло случиться? Пустяк какой-нибудь. Но оказалось, не пустяк.
Торопливо, глотая слова, она рассказала, что ночью приходили люди из леса.
— Какие люди? — спросил я, понимая, конечно, что то могли быть бендеровцы, немцы, просто бандиты…
— Плохие люди. Счастлив ваш бог…
Я замер, испытав не раз изведанное на войне чувство запоздалого страха. Опасность миновала, а оно возьмет и накатит. Я вопросительно поглядел на хозяйку:
— Что же?
Она не сразу ответила:
— Они… Они хотели зарезать вас… Во сне… Таким штыком-ножом…
Даром что повоевавший, обстрелянный, я содрогнулся и схватился за кобуру. Странно, но мой «ТТ» был на месте. Стараясь быть спокойным, спросил:
— Что же помешало им? Или — кто?
— Чоловик мой. Муж.
Это уж было вовсе непонятно. Если он связан с этими людьми из леса, то зачем ему было защищать меня? Если нет — он страшно рисковал. Да и каким образом можно остановить бандитов, занесших нож?
— Почему? Почему он это сделал, ваш муж? И как?
— Пан офицер. Муж сказал им, что вы дали нашим детям и нам чай, сахар и белый… белый хлеб…
— Что — только это он и сказал?
— Да, только это.
— И все?
— И все, пан-товарищ.
— Что же сделали эти люди?
— Ушли.
— А мой чемодан, оружие, почему они не взяли их?
— Не схотели.
…Кто муж, кто она? Кто эти лесные люди, пытавшиеся меня убить, но отказавшиеся от своего замысла лишь потому, что поделился хлебом и сахаром? Плохие люди? А может, не совсем плохие?…