Урок биологии подходил к концу. Я стоял у аквариума и смотрел то на старую золотую рыбку, которая, кроме красоты, была еще наделена необычайной живучестью и единственная из всех наших рыб выжила в дни, когда вода промерзала чуть ли не до самого дна, то на моего соседа, Вовку Келлера, белолицего, высокого и сильного, исполнителя ролей Чацкого и Рамзеса, кумира девочек. Вовку я не любил, даже ненавидел почему-то всей душой.
Учитель биологии, маленький, строгий и влюбленный в свою науку, стоял у доски и, зябко потирая красные от холода руки, рисовал морских звезд, морских ежей и кораллы.
Я слушал его рассеянно, поглощенный другими мыслями.
Давняя нелюбовь к Вовке теперь заняла слишком большое место в моей душе.
У Вовки была манера: свободным и небрежным жестом обняв за плечи какую-либо девочку, прохаживаться с нею по коридору и, фальшиво улыбаясь, красивым, но неискренним голосом, по-актерски играя голубыми глазами, читать стихи, декламировать монологи или высказывать свои соображения о любви, смерти и судьбах мирового искусства.
Впрочем, возможно только мне одному улыбка Келлера казалась фальшивой, голос — неискренним, а выражение глаз — актерским.
В тот год по поручению исполкома коммуны я занимался с Алькой Мансуровой историей — предметом, который я очень любил, а она не знала и не любила.
Мы занимались почти каждый вечер после ужина, встречаясь на условленном месте рядом с кладовкой. Забравшись с ногами на огромный продуктовый ларь и сжимаясь в комок, Алька слушала невнимательно, думая о своем, и могла перебить рассказ о зверствах Малюты Скуратова, вдруг мечтательно протянув: «А ты не знаешь, какие яблоки были в нашем саду».
Я не обращал внимания на ее безразличие к моим рассказам. Без этих вечерних занятий, вероятно не очень нужных Альке, жизнь для меня опустела бы.
Она опустела и в самом деле.
Все началось с того, что на другой день после представления «Рамзеса IV» Вовка Келлер подошел к Альке, на которую раньше не обращал внимания, и так же свободно и небрежно, с сознанием своего неоспоримого права, как делал это с другими девочками, обнял ее за плечи и повел по коридору, декламируя стихи.
Вечером, и на другой день, и в следующие за ними дни Алька не появлялась у ларя, и я не спрашивал ее, почему она перестала заниматься со мной.
Спрашивать было не о чем. Очень рано, пожалуй даже слишком рано, я узнал, как просто и непоправимо уходит иногда человек из твоей жизни, сбрасывая тесную для него оболочку без раскаяния и естественно, как сбрасывает бабочка оболочку куколки.
…Неспокойные, горькие мысли тревожили меня в то время, как биолог рассказывал об удивительных обитателях теплых морей.
Келлер стоял рядом и с обычным небрежно-покровительственным выражением лица рассматривал золотую рыбку, ржавую и блеклую от старости и тяжких испытаний. Может быть, этот несправедливо покровительственный взгляд переполнил чашу терпения, а вернее — она уже давно была переполнена, и никаких особых объяснений для последовавшего затем странного моего поступка искать не стоит.
Молча протянув руку к Келлеру, я схватил его за красиво причесанные мягкие волосы и дернул изо всей силы; он покачнулся и, почти падая, всей головой ушел в аквариум.
Золотая рыбка метнулась на дно. Вовка сразу выпрямился и, тяжело дыша, огляделся по сторонам. Учитель повернулся к нам и, побледнев от обиды за свою науку, сказал:
— Какая дикая, действительно дикая выходка!
Вероятно, ему показалось, что Вовка сам, из озорства, погрузил голову в воду. Келлер не оправдывался. Принимая удар на себя, он как бы вывел это событие из-под общественного контроля, перед всеми утвердил неоспоримое право посчитаться со мной, когда сочтет это необходимым.
Учитель помедлил, попытался продолжать рассказ, но не смог и вдруг, махнув рукой, сгорбившись, вышел из класса.
Вслед за ним разбрелись и мы.
С тех пор день за днем и час за часом я ждал неизбежного возмездия. Вовка был на голову выше меня. Широкий в плечах, упитанный и сильный, даже при самом отчаянном сопротивлении он мог без риска осуществить месть, но почему-то не торопился.
По ночам я на разные лады рассказывал себе одну и ту же историю об ученом, который изобрел порошок, на несколько минут делающий человека в десять раз сильнее, чем он был раньше.
Может быть, я где-то слышал или прочитал эту историю, а может быть, она просто так пришла мне в голову.
Я хорошо представлял себе этого ученого — худого, одетого в странный ярко-зеленый костюм. Он появляется в самый опасный момент там, где смелым людям грозит беда.
Вот по тюремному двору ведут к эшафоту революционера. Но что это? Маленький сверток упал у ног заключенного. Тот нагнулся, развернул сверток и проглотил круглую белую пилюлю. В тот же момент, разорвав цепи, осужденный расшвырял стражу, легко оттолкнулся от земли и перелетел трехсаженную стену. Еще мгновение — и, мчась гигантскими прыжками, он бесследно скрылся в переплетенном лианами тропическом лесу.
Вот старый боксер с надорванным сердцем готовится к последней схватке. Он знает, что молодой и жестокий противник искалечит или даже убьет его на ринге. Но что поделаешь? Он голоден, дома нет денег, все дороги закрыты. «Убьют так убьют», — думает он. Но открывается дверь, входит человек в зеленом костюме, в огромных дымчатых очках и молча протягивает маленькую облатку.
Он появляется везде, где надо восстановить справедливость, и исчезает, сделав свое дело.
Я придумывал историю за историей — нет, не придумывал, а как бы вспоминал похождения зеленого человека, которого, как мне приснилось, звали необычным и милым именем: Уйрибль Чипли.
Я встречался с ним сразу же, лишь только ложился спать и с головой забирался под одеяло.
А потом, заснув, до самого утра мчался с ним по фронтам гражданской войны, по чужим необыкновенным странам, испытывая такие приключения, перед которыми меркли даже подвиги «красных дьяволят». Приключения более удивительные, чем все, что пришлось мне услышать, увидеть, пережить за всю дальнейшую длинную жизнь.
Первый раз он пришел ко мне, когда кругом было пусто, никто не ждал меня вечером у ларя и с каждым часом приближалась опасность. Он научил меня не бояться, и мечтать, и верить в чудо, когда уже больше не во что верить.
Он появлялся иногда перед глазами и днем, где-либо в темном коридоре, и спешил навстречу, бесшумно перебирая длинными и легкими ногами. Но в самую трудную минуту его не оказалось рядом.
Я задумался и последним оканчивал ужин, когда вдруг в столовой появился Вовка Келлер и, крепко сжав мне руку, рванул со скамейки и потянул за собой.
В кухне еще работала артель по распределению — мыла посуду и чистила котел. Можно было позвать на помощь, но я не сделал этого; то, что произойдет, могло произойти много дней назад, и можно было оттянуть расплату на несколько часов или дней. Оттянуть, но не предотвратить — какой же смысл в оттяжке?
Звон посуды и веселые голоса членов артели звучали всё слабее, а Келлер тянул и тянул меня по длинному коридору.
В темноте я не узнавал дороги, и мне казалось, что мы идем бесконечно долго.
Потом он остановился, и я понял, где нахожусь. В тусклом сумеречном свете выступала дверь кладовой, а рядом — продуктовый ларь, от вековечной пустоты гулкий, как колокол.
Иногда прежде, когда я рассказывал Альке о римлянах, греках, Александре Македонском и князе Серебряном, из необъятной глубины ларя доносился таинственный рокот, похожий, как мне представлялось, на морской прибой, хотя я никогда не был у моря.
Я остановился и вдруг почувствовал, что страх сменился горькой обидой: я подумал, что это Алька предала меня. Только она одна могла открыть врагу любимое наше место, такое отдаленное и удобное для расправы.
Очень долго потом я не мог заставить себя спросить, так ли было в действительности, и тяжесть несовершенного предательства напрасно лежала на душе.
Впрочем, Вовка не собирался дарить слишком много времени для горьких размышлений. Он швырнул меня на пол, так что я отлетел в сторону и стукнулся головой о деревянный ларь.
Боль придала решимости. Неравенство сил было очевидно, и я, почти не защищаясь, старался лишь нанести наибольший вред врагу. И Вовка с каждой секундой становился ожесточеннее.
Вероятно, сперва он хотел лишь рассчитаться со мной, пусть сторицей, но в меру, по справедливости. Теперь всякая мысль о мере исчезла у него, как и у меня.
Мы ничего не говорили, экономя дыхание; дыхание и ненависть.
Рубашки наши были разорваны, по лицам стекала кровь. Не знаю, моя ли только или была тут примесь и Вовкиной крови. Я старался вести бой на ближней дистанции, он отрывал меня и, пока я пробовал подняться, молотил кулаками.
На мгновение показалось, что из темноты идет зеленый человек. Вытянув вперед длинную шею, почти не касаясь пола тонкими, легкими ногами, он спешит на помощь.
Но это только показалось мне. Возможно, что зеленому человеку мое дело не казалось таким уж справедливым? Или он считал меня более сильным и ловким: ведь столько раз по ночам мы с ним выбирались из переделок, из которых не всякий бы выпутался! Или в мире было еще столько несправедливости, что он один не справлялся?
Раздумывая, я потерял время, небольшое, может быть, но вполне достаточное для того, чтобы Вовка полностью овладел положением.
Он сидел на мне верхом, железными ногами прижимая мои руки к туловищу, и, схватив за волосы, бил меня головой об пол. Мне было трудно дышать. Потом я потерял сознание.
Не знаю, долго ли я лежал в тяжелом обморочном сне.
Ко мне приходили видения, но все какие-то неясные и как бы больные. Появился Уйрибль Чипли и, сняв шляпу, показал глубокий порез на лбу, из которого текла кровь. Он и прежде часто возвращался из путешествий раненый, но прежде всегда смеялся над своими бедами, а теперь был бледен и попросил перевязать ему голову. Я попробовал приподняться, но не смог: меня подташнивало, и руки не слушались.
Он подождал немного и ушел, тяжело ступая и грустно качая окровавленной головой.
Потом подбежала Алька, села рядом, погладила по лицу,отчего мне стало страшно жаль себя, и попросила рассказать что-нибудь из истории, только чтобы не страшное. «А то ты всегда рассказываешь про войны. Зачем?» Я попробовал выполнить ее просьбу, но всё, что я знал, вылетело из памяти. Голова даже не болела, а была пустая и гулкая, как котел из-под каши.
Алька тоже скоро ушла. «Что же я буду приходить, если ты не рассказываешь!- Не стоит тогда и приходить».
Потом мне почудилось, что я в Бродицах, в темной комнате, где умирает моя бабушка — самый умный, благородный и, уж во всяком случае, самый добрый человек на земле.
Еще утром я случайно услышал, как старик док-гор говорил: «…Паралич движется снизу, от ног; когда он доберется до сердца — все будет кончено».
Окна в комнате завешаны, пахнет лекарствами: дремлет сиделка, и бабушка лежит с закрытыми глазами. Я стою у большой деревянной кровати, еле различимой в сумерках, и, хотя знаю, что паралич, о котором говорил доктор, невидим, смотрю и смотрю, будто можно разглядеть мохнатого зверька, медленно, как паук или черепаха, ползущего от ног к сердцу. Не открывая глаз, бабушка говорит:
«Что ты будешь делать, маленький, один-одинешенек на черном-пречерном свете, который все почему-то называют белым светом? А может быть, ты увидишь его белым, таким, каким и я видела его когда-то?»
Сиделка вздрогнула, поправила свечу и налила бабушке лекарство в рюмку.
Я очнулся оттого, что ко мне подошел Вовка. Или он все время был рядом? Он нагнулся и, бледный, с испуганным лицом, повторял:
— Ну что ж ты? Ну, ты меня и я тебя… Что с тобой?.. Да ты встань, попробуй встать! Я помогу!
Уже наступила ночь. Ни звука не доносилось из кухни. Держась за Вовкину руку, я брел вдоль коридора по пустой столовой, потом бесконечными лестницами со скрипучими перилами.
У дверей спальни я ясно вспомнил то, что произошло, и сказал Вовке:
— Ты уходи! Я не хочу идти с тобой! Уходи!..
Он помедлил, но послушался.
Спальня была залита лунным светом и казалась огромной. От яркого света стекла на окнах как бы исчезли, и спальня слилась с садом. Пол кренился, кренился и казался ледяным — не удержишься и скатишься в сад. Но мне не было страшно.
Наутро появился жар, и меня отвезли в Лефортово, в больницу. Я пролежал там больше месяца.
Выписали меня десятого апреля, досрочно. В коммуне не знали об этом, и никто не пришел за мной.
На улице было тепло, сверкали большие лужи. На углу смуглая черноволосая девочка, закутанная в рваную красную шаль, должно быть цыганка, продавала подснежники.
Потом туча закрыла небо, похолодало, закружились снежинки, и стало похоже на зиму.
У наших ворот я остановился. После недавнего снегопада все было покрыто нетронутой белой пеленой, и мне вдруг показалось, что дом опустел, коммуна уехала и я остался один. В детстве больше всего боишься быть брошенным: предчувствие того, что одиночество — самая страшная вещь на свете, самая страшная для всех возрастов, но чем ближе к старости, тем страшнее.
В вестибюле было пусто, но почти сразу из темноты вынырнул Мотька, подбежал, попятился от меня, пробормотал: «Какой ты длинный!», потом, окончательно признав меня, засмеялся, закричал: «Ух, здорово!» — и сразу сообщил самую важную новость:
— А про Вовку дознались, что это он тебя избил. Его сейчас из комсомола турнут, честное слово!
Он был рад мне, но новости распирали его, поднимали, как ветер поднимает воздушный шар. Он еще раз выкрикнул: «Ух, здорово!» — и исчез.
Я пообедал и поднялся на второй этаж. У дверей клуба, где заседали комсомольцы, я прислушался к возбужденным голосам, потом постучался в спальню девочек.
Старшие все были на собрании, только Вера с Алькой стояли у окна, прижимаясь лбом к стеклу, и о чем-то шептались.
Как и Мотька, Алька не сразу узнала меня, рассеянно посмотрела, точно на незнакомого, потом вскрикнула:
— Алешка?!. А мы уж думали… Верка, смотри — ей-богу, Алешка!
— Даже полтора Алешки, — улыбнулась Вера.
— Как хорошо! — тихо сказала Алька. — Прямо замечательно, как хорошо! — Она подошла вплотную и поцеловала меня.
— Ты вправду рада?
— Конечно!
— И мы будем заниматься историей? — спросил я.
Она кивнула головой.
— Там?
— Там.
Я помолчал, переполненный счастьем, и вдруг сказал еще:
— А Вовку из комсомола турнут, вот увидишь.
Я говорил это и слышал себя, как постороннего, и уже знал, что этого не надо было говорить. Ни за что не надо. Но, как это ни грустно, слово действительно такая вещь: вылетит- не поймаешь.
Алька отстранилась от меня, отошла и села на свою койку.
— Уходи! — сказала она, не поднимая головы. — Ты глупый и злой. И мстительный… как Вовка… А я боюсь злых…
Больше она не могла говорить, потому что плакала, и только махала рукой, чтобы я скорее уходил.
Я стоял у дверей спальни растерянный, оглушенный, понимая и не понимая того, что случилось, и чувствуя, что случилось непоправимое. За дверями всхлипывала Алька и, утешая ее, что-то шептала Вера.
Я пошел своей дорогой.
Теперь я думаю: может быть, только в тот день я действительно потерял Алькину дружбу?
За окном падал снег и тонул в черных лужах. Если бы рядом оказался Уйрибль Чипли, я спросил бы его: «Через сколько же ошибок должен пройти человек, чтобы стать настоящим человеком, чтобы понимать самое важное?»
Но никого не было рядом.